З. А. Волконская Сказание об Ольге{1}



Песнь вторая

Месяц освещал низкую хижину варяга-перевозчика и зыбкие волны озера. — Наступила пора долгих ночей; давно отлетели в теплые края перелетные птицы, давно вороны и галки слетались стадами из лесов под кровли сельских хижин; снег, окрепший от мороза, хрустел под стопами конских копыт, а легкие сани, едва чертя след, летали.

Кончены работы; вот пора гаданья, игрищ и свадеб! Каждый день веселая толпа собиралась в просторнейшей хижине села. Там, на посиделках, молодцы затевали игры, молодицы пряли, пели, славили Вайзгантоса{2}, бога дев, и Ладу{3}, богиню свадеб. Старухи садились у очага; одни гадали, глядя на зажженную березовую лучину; другие, в кругу мужчин и женщин, у которых лица показывают внимание и веру, толковали сны, рассказывали про добрые и злые встречи, про оборотней и про юных рыбаков, пропавших в озеро и унесенных на дно водяным дедом. Девицы и парни, любовь на уме, собирали в деревянное блюдо ожерелья и кольца, вынимали под песни, и песни гласили им то свадьбу, то дальний путь, то богатство, то скорую смерть. Не раз и Ольга, задумавшись, опускала в то блюдо, со вздохом тяжелым, свое запястье или привеску с ожерелья, и не раз песня сулила ей жениха молодого и знатного. Тогда она шла поспешно домой, в свою бедную хижину, и там все дышало для нее надеждою и мечтами.

Но проходило время, а не было слуху ни об Игоре, ни об Олеге. Старик не замечал грусти дочери. Она по-прежнему в точности исправляла все дела свои, говорила мало и скрывала тоску от его взоров. Но ее краски бежали с ланит, и слабый ее голос уже не пробуждал отголосков озера. Если, в угодность отцу, она затягивала иногда песнь об отъезде, то частое биение сердца захватывало ей дух, звуки замирали на устах ее. Так водопад, тяжелый, кипучий, шумно валит на камень, заглушая песни рыбака на берегу соседнем.

* * *

Снег блестит от солнца. Воздух ледян, воды недвижны, и казалось бы, что смерть все окутала в свой широкий белый саван, если б карканье ворон и крик галок не свидетельствовали еще о какой-то жизни.

Но кто ж возмутил безмолвие леса? Отчего вдруг посыпался снег с этих ветвей согбенных? Отчего заяц бросился в глубокий ров? — В сию глушь проникла юная дева. С трудом идет она по глыбам снега, где тонет ее нога, пробирается между густых ветвей, которых еще нс разнимала рука человеческая. Красноватый свет показался глазам ее. «Благословен Перун и Один!»{4} — сказала она, испустив долгий вздох, дотоле сжатый в груди сомнением и страхом; ускорила шаг, легко перескочила через забор, сложенный из набросанных корней сосновых, и очутилась перед старцем, сидевшим у большого огня. Борода его висела ледяными клочьями, и глаза, блестящие, как у волка в темном лесу, уставились на деву.

— Чего ты хочешь? Зачем пришла? — спросил он.

— За советом, дедушка, — отвечала она и вынула из-под пестрого передника кусок холста, ей самою тканного.

— Криве могучий!{5} да виданное ли дело, чтобы девки одни-одинехоньки заходили в эту страшную пустошь? Кто ты такая?

— Варяжка, дедушка. Зовут меня Ольгой, а прозвал так молодой князь-богатырь прошлого года на прощанье. Он обещал мне взять меня за себя, и я давно, давно жду его, но его нет как нет. За ним, знаешь, ездит много коней и прислуги. Теперь я пришла к тебе, добрый дедушка… у нас ведь молва слывет, будто что ты умеешь людей оборачивать в кого хочешь. Так дай мне крылышки; полетела б через степи, через леса, реки и города, везде-то бы искала следов моего суженого; прилетела бы в город большой, посмотрела бы на его башни и людей и узнала бы наверное его кровлю… — И тут Ольге казалось, что ее ноги в самом деле поднимались с земли, что она летит лётом по облакам и грудь ее расширилась, словно у птицы.

— Что ты это вздумала, неразумная, — отвечал кудесник, качая головою. — Будешь птицей, разве не боишься, неравно стрела нагонит али другая птица, сильнее, заклюет до смерти…

— Не боюсь, — отвечала Ольга, устремив на него глаза, в коих изображалась отважность.

— Так слушай же, что расскажу тебе. Увидишь, как страшны оборотни, — продолжал старик. — Была одна девка и ту девку полюбил один молодец из судовщиков. Вот она обмани его и отдайся другому. Брошенный жених пожалуйся кривичу-кудеснику. Уж дело было слажено, и молодых вела толпа провожатых в их новую избу, а кудесник прокрался в избу прежде их, да и сунул свой нож под овчину, что была постлана у порога. Вот молодые только ступят на железо, вдруг оборотились в двух волков, что ветром ошибенные, они кинулись на дружек. Поднялась суматоха; мужики, бабы, дети бегут прочь куда глаза глядят. Кудесник махнул рукою, слова промолвил, и все погнали назад в избу; как скоро переступили порог, и тоже так вся свадьба превратилась в волков. С тех пор, что ни вечер, они идут стадом к прежним избам своим, воют, воют, и страсть берет, кто ни послушает. А жаль их, ведь все друзья да братья; пытались отогнать их в лес. Да нет, и тут не унялись: как только вечер, стадо волков идет себе в село, обходит избы и воет. Делать нечего: выбились из сил люди, напущали на них псов голодных, и те псы всех их до одного перегрызли. Видишь теперь? Не боишься ли ты? Не страшно ль?

— Нет, — отвечала девица, — та обманула жениха, а я ищу своего.

— Так ты думаешь, — продолжал старик, и брови его опускались на сверкающие глаза, — думаешь выстоять все искусы? А ведь по многим придется пройти тебе, и от каких дрожал не один богатырь.

— Не побоюсь ничего; только начинай скорее, дедушка, — отвечала девица.

— Иди ж за мною, — сказал старик, взял пук сухой лучины, зажег и повел Ольгу в землянку, крытую сосновыми ветвями.

* * *

При красноватом свете лучины Ольга молча глянула на рваные вещи, висевшие по черным стенам мудреного жилища. Пучки сухой травы, вороньи гнезда, рога, когти, носы, крылья разных хищных птиц, лосиная шкура, гусиный остов, закривленный жезл, барабан, расписанный какими-то знаками, поражали попеременно ее взоры. Два волчонка играли на полу; но как увидели людей, заревели и бросились бежать. Длинный уж развивался в углу и качал головою над кувшином, полным молока, и он испугался и спрятался в постель кудесника.

Между тем Вайделота{6} вышел и скоро воротился, одетый в белую рубаху, держа в одной руке широкий нож, а в другой черную кошку, которая страшно билась и кричала. Из глаз ее, казалось, лились искры дождем, и когтями она как будто хотела рвать воздух вокруг себя. Ольге вздумалось, что сам Чернобог{7} облекся в вид кошки, чтоб испугать ее; но, устыдясь минутной боязни, она победила сию мысль и стала смотреть на страшного старика.

Он хранил молчание, и движения и взгляды его выражали досаду; воткнул в землю длинный шест, подле таза с водою, и привязал животное, обреченное в жертву Черному богу.

— Поди сюда, смелая, — сказал он девице, — развяжи повязку головы твоей, распусти волосы, разними пояс, ступи на эту змеиную кожу: вот она — и иди по ней без страха.

Ольга повиновалась и твердо пошла по змеиной коже.

— Стой, — вдруг закричал кудесник, — страшен час нам, услышал Чернобог. Бог Черный! отец всякого зла! ты, что, молвят, живешь внутри земли, а по другим, в водяных омутах. Что на Западе ведан был чудом длинногривым и грозился пастью на небо, а на Востоке являлся исполином страшным, и сохла земля, где ты глядел на нее, и людям давал ты в уста свой сосец студный, и почахнут те люди! Води рукой моей, я обведу круг около девы, а ты сомкни его.

Ольга, сложив руки у груди, следила глазом все движения чародея и только одного опасалась, что ее дело не удастся.

— Вторь за мною, что говорить буду, — сказал старик.

Девица повиновалась, и следующие слова огласили землянку:

«Горе, кто не сдержит слова! Чернобог страшный! Ты все можешь, что захочешь, так приведи ж ко мне назад моего суженого-ряженого! А коль он да забыл свое слово, так не знал бы покоя под своей крышей, ни на водах, ни в степях, ни в лесах святых! Мучили б его домовые день и ночь! Не видал бы он хлеба-соли на столе своем, не видал бы огня в печи. А высох бы что нива, когда ведьма заплетет венок из соломы да заклянет его!»

Ольга трепещет, нерешима, едва переводит дыхание, но вдруг вооружается всей силой воли и побеждает страх.

— Бери теперь нож, — сказал кривич, — зарежь кошку, чтоб капала кровь в этот таз.

Девица смело наносит смертельный удар: кровь течет, и кудесник, потрясая над тазом зажженной лучиной, говорит:

— Видишь в воде круги этой крови, стань над тазом, чтоб твое лицо виднелось в тех кругах. Тут ты переменишься: глаза твои нальются кровью, пар начнет выходить изо рта и всю тебя обнимет; и тогда, если захочет черная сила, то покроешься перьем и улетишь коршуном. — Тут он замолчал; потом вскрикнул страшным голосом: — Нет, божусь, Криве! что-то не ладится! — кто-то мешает! Говори за мною, да смотри не робей… «Я вольна: улечу, куда вздумаю. Разбейтесь, цепи! сгинь и мать! сгинь и отец! сгинь кто держит!..»

— Постой! постой, — прервала Ольга, — отец мой жив! Сохрани его Перун, и Один, и все белые боги! Знаешь варяга-перевозчика, — и дева бросилась вон из круга, оттолкнув кривича, хотевшего удержать ее. Колдун улыбнулся; …закрывая рукою уста, как будто погружаясь в думу, важно возразил:

— Полно ж думать о богатырских свадьбах, уйми свою гордость. Не перевозчице быть женою знатного князя.

— А коль он обещался, — прервала Ольга твердым голосом, — так, видно, буду.

— Ан слушай, девица, упрямая голова, что старый дуб твердый, — сказал кудесник, — коль хочешь только, чтоб тебе был верен твой надёжа да воротился к тебе, так тут дело не до оборотов, не до летания птицею. Научу тебя другому; воротится твой суженый, коль он точно суженый.

— Ах! вороти, дедушка! только у меня и думы: когда-то опять увижу его взоры соколиные? когда-то назову его супругом милым?

— А сумеешь ли отыскать след его на земле в вашем селе?

— Как не суметь, дедушка? Там, у ивы старой, над озером… тогда была пора долгих дней и ночей светлых; земля была сыра, помню, помню…

— Возьми ж этот нож заговоренный, и как месяц потянет к Востоку, так ты иди с ножом под иву; ищи, вспомни, где стояли его ноги, снег разбросай и взрежь ту землю, ту самую, где помнится тебе, что его след остался; да приговаривай: воротись-де ко мне, суженый! И увидишь, очутится перед тобою. Тут ты закрой свои очи обеими руками и закричи: чур! Он пропадет, а ты скорым-скорехонько подбери ту землю и хорони у себя. Увидишь: семи дней не пройдет, твой суженый, что ласточка, прилетит к гнезду прошлогоднему, и забудет свет-волю, и так за тобою следом ходить и будет, что цыплята за маткой.

Исполнившись надежды, Ольга наконец собирается домой: снова заплетает в косы свои волосы, надевает повязку, опоясывается поясом, засовывает за него чародейский нож и выходит из землянки, провожаемая кудесником.

— Вот тропа, иди ею, — сказал он, — та дорога, которой ты пришла, длинна и опасна. Того и гляди, съедят волки: много их голодных таскается в том околотке. Иди ж себе с Бел-богом…{8} Да зверь попадется, так сорви ветку с дерева, переломи надвое и говори: вот твоя дорога, а вот моя! — и убежит тотчас.

Ольга благодарит, кланяется и удаляется.

— Да выслушай еще, красавица, — закричал ей вслед кудесник, — пройдешь шагов десяток, неравно услышишь: смеются, грохочут, смотри не пужайся, а пуще того — не останавливайся. Ведь в этом лесу водятся лесные русалки, станут заманивать, ты смотри беги себе неоглядной, не слушай их голоса льстивого.

Ольга проворно идет тропою, указанною стариком, и без всякой дурной встречи достигает опушки леса. Но все, что она перетерпела противных чувств, утомили ее душу, замучили тело. Она останавливается, садится на ствол дерева, опрокинутого бурею. «Ворочу его, — говорит про себя, — ворочу, следом будет ходить за мною; не будет мне срама! Найду, найду следы его — там, над озером, там он долго стоял… Уж воротится он, уж будет мой!» Ее воображение разгорается, частые вздохи теснят грудь; она, зачерпнув снегу руками, прикладывает к горячему лбу, но снег тает, и лицо пылает по-прежнему. Члены ее тяготеют, глаза смыкаются; в уме образы слабеют, смешиваются, исчезают; она заснула; но вдруг голос Игорев взгремел в ее ухе: «Ольга, Ольга! помни свое имя, жди меня!»

Она очнулась и быстро оглянулась во все стороны; встала и пустилась снова идти. А день гаснет. Все скорее идет дева; то поглядит на небо, то на длинные тени от елей по белой дороге, глядит во все глаза и взглядом и желаньем ловит, останавливает отлетающий свет. — Уж вот только белизна снега освещает предметы: куда поздно! Что подумает отец! Но чу! Кажется, шум; да, лай собачий. А там должно быть и село наше. Слава Бел-богу! вот оно, вот село. Еще скорее идет Ольга; она собрала все свои силы. Вот огни, что глаза волчьи, мелькают перед нею; шум все ближе, воздух как будто теплее; вот все живо около нее, она дома. — Но что же это за люди у ворот? и что за наречие у них такое, не чудское, не кривичское?

— Кто вы, добрые люди? — спросила она трех молодцев, стоявших у пустых саней.

— А тебе что за дело? — отвечал один.

— Постой, не молодушка ли какая? — подхватил другой, — Голос-ат тоненький. Ну, так и есть.

— Добро пожаловать, красавица! — закричали все. — Не пивца ли несет? Ан наливай скорее, да не пяться, побудь с нами.

— Честные гости, — прервала Ольга, узнав варягов по выговору и одежде, — не из Киева ли вы?

— Из Киева, голубушка. Видите, братцы, уж и девки-то чудские ведают про стольный Олегов город.

— А что ведаете про Игоря? — спросила Ольга.

— Про Игоря! — отвечал один. — Так и Игоря-то узнаешь? Так тебе его надобно?

— Надобно! — прервала Ольга. — Кому ж, коль не мне? Где он? Неужели приехал? Укажите мне князя Игоря моего, укажите!

— Князя Игоря? — сказал один варяг товарищу на ухо. — Это, верно, она! Девица, поди со мной, — продолжал он, — пойдем, все узнаешь.

Ольга побежала вперед к отцовской избе и застала отца на пороге в беседе с чужеземцем.

— Вот она, — вскричал отец. — Где ты пропадала? Здесь об тебе дело: вот и посланец от Олега могучего. Взойдем в избу, гость почтенный, сам скажи ей все наказанное нашим мудрым Олегом, наследником трех могучих богатырей, Рюрика, Синеуса и великого Трувора, моего брата названого.

Тут посланный перешел порог и за ним старик с дочерью. Они оба сели в передний угол, а она стала перед ними.

— Вот тебе дары от жениха, князя светлого Игоря Рюриковича. Он тебя выбрал в супруги из всех девиц. Да ниспошлют Перун, Волос{9} и Лада все блага земные на ваш союз!

Отец смотрел со слезами на дочь любимую.

— Чуяло ли твое сердце, дитя мое, эту новую судьбину? Как же шло это дело и как же я не знал?

— А вот, слушай, — начала Ольга тихим голосом. — Помнишь, батюшка, как все наши варяги собрались переезжать на ту сторону, я стала в лодку: Игорь сошел ко мне, и мы поплыли. Он на меня глядит, после вымолвил нежное слово и позвал в Киев с собою. Мне стало совестно, и я отвечала ему, как водится, чинно, по твоему казанью.

— Постой, — прервал старик, обращаясь к посланному, — сядем у печи, там теплее; мне и весело и страшно.

— Игорь Рюрикович, — продолжала девица, когда все уселись, — опять меня стал уговаривать и вымолвил слово о браке. Тут я припомнила ему, что он не властен, что он ходит по сю пору по Олеге и что он сам себе не боярин. Когда мы доплыли до берега, он уверял, что я одна ему по сердцу, что иной жены не хочет, и сказал на прощанье: «Дожидайся меня или моего посланного и назовись Ольгою по имени и в честь моего дяди родного, как водится на Славяни. Будешь в Киеве, тебе будет и честь, и слава, и богатство: я пришлю тебе выкуп». — Я ждала, молчала, много терпела, но не смела проговориться с тобою, батюшка, ждала, ждала и… дождалась. Вот тебе, отец родимый, прямую правду сказала.

Ольга покраснела и передником заслонила глаза свои. Старик взял Ольгу за обе руки, подвел к посланному и, зарыдавши, сказал:

— Вот вам дочь моя! Нежьте ее, мое дитя любезное. Отныне она невеста Игоря, сына Рюрикова. Через два дня поедем к нему в Киев!

— А ты, батюшка? — спросила Ольга.

— Я, — отвечал отец, — я провожу тебя к твоему князю-супругу, погляжу на светлый город, добытый нашими варягами, погляжу еще раз на воинов и на оружье, послушаю шуму городского, а там — увидим.

* * *

На другой день во всех дворах узнали, что сын Рюрика выбрал себе невесту, и с той поры на посиделках слышались песни, где повторялись имена Игоря и Ольги.

Утро забелелось; Ольга вскочила, посмотрела вокруг себя: все готово. Отец еще спит. Пойдем, сказала себе, проститься с ладьей. На чьи-то руки ее оставить?

Лодочка ее стоит, полузанесенная снегом. Ольга подошла к ней и задумалась: «Прости! пришлось нам расставаться. Служила ты мне службу, спасибо! Уж красных ли дней я в тебе не нагляделась? Обильного ли лову не видала? Бывало, как весело меня носит по тихому озеру, словно мои девичьи мысли до встречи с Игорем! А в бурю! В тебе не страшен был ветер буйный. Бьет в лицо, рвет кудри, крушит одежу — мне любо. А нонче на других водах пришлось мне плавать. Те воды будут и чище и шире, но другая ладья понесет ли так шибко? И уж не править мне веслом! Будут возить перевозчики; буду сидеть сложа руки, глядеть на прислужников и сидеть рядом с моим князем. А руку-то на плечо его, и сердцу будет весело. А что коли буря зашумит и завоет ветер? Не вытерплю, возьмусь за весло, управлю ладьей, — и скажет мой свет: „Жена — да выручила!“ Прости, ладья моя!»

Ей стало на минуту тяжело; но она встрепенулась, как ласточка перед полетом, и прибежала к отцу.

Уже все было готово к отъезду.

Лошади запряжены; нетерпеливо бьют копытами и пылят снег. Сани покрыты ковром казарским. Ольге подают лисью желтую шубу. Ольгу покрывают длинною фатою. Отец и киевский посол сели с ней рядом, и варяги с криком бросаются на коней.

Песнь третья

Небо мрачно, и звезды едва сыплют искры с синего свода, но снег, верный товарищ людей северных, освещает однообразную дорогу. Вот холмы поднялись над небосклоном: они венчают широкую реку.

— Вот Днепр! — вскричал один варяг.

— Да это Днепр! Днепр! — отвечал другой, и то имя, громко переходящее из уст в уста, сильно отозвалось в душе юной невесты.

— Слава Перуну! — сказал старому перевозчику конюх Олегов. — Мы приехали: вот Киев!

— Слава Тору!{10} — прошептал старик с тайным негодованием, которое испытывал всякий раз, как слышал варяга, призывающего богов славянских. — Слава всем азам Валгаллы!{11} — повторил он, взглянув на дочь, как бы для того, чтобы отвратить от нее гнев родных и почти забытых богов заморских. Ольга, пробегавшая все пространство нетерпеливым глазом, первая увидела хижину над берегом. У ворот стоит мужчина. Кому быть ему, как не Игорю? Подъезжают: сердце бьется, но быстрый взгляд скользнул по незнакомому и теряется снова в пустой дали.

Вот и Киев, мать русских городов, рисуется на небосклоне: рассеянные огни на противоположном берегу привлекают внимание невесты. Княжие хоромы над крутым берегом и ночью при звездах ясно отличаются от других своей белизною и теремом высоким. На них остановились взоры Ольгины.

Сани спустились на лед замерзшей реки, быстро помчались и поднимаются на другой берег. Едут ухабами, сугробами по дороге, занесенной снегом, и въезжают наконец внутрь дубовой ограды. Главный провожатый закричал; голоса откликаются, и вмиг воины, рабы и жены теснятся на тереме и в окнах.

Игорь спит. «Вставай, пробудися, — говорила мама новгородская, которая входила к нему, когда хотела. — Лети, мой ясный сокол, лети к своей голубушке. Уж она вон там. То ли дело девица с наших озер! Красавица!»

Игорь встает, надевает шубу зеленую, подбитую казарским горностаем, и идет к Олегу, не смея прямо броситься к невесте. Она же ждет в сенях со всеми и в первый раз робеет. Шумная толпа около них теснится. Олег с Игорем выходят из покоев и идут навстречу к нареченной супруге.

— Здравствуй под моей кровлей, — сказал государь славян. — Девицы, затяните песни и величайте князя Игоря с княгиней Ольгой! Не так ли ее зовут?

— Да, так! В честь и славу твою, — отвечал Игорь.

— А вы, жены, — прибавил Олег, — а вы учите ее делам хозяйским да готовьте богатые одежды, как следует супруге сына Рюрикова. Вы же, слуги догадливые, готовьте напитков пьяных: от них веселье в доме, что благодать в стране от реки широкой! Иди со мной, брат! — сказал он, ударив по плечу старого товарища Труворова. — Иди, побеседуем о прошлом, а дочку оставим с новыми подругами: молодежь к молодежи — стариковские толки не в лад с девичьими!

Свадебные песни гремели вокруг невесты во все течение дней, предшествовавших свадьбе, и воинский двор Олегов словно превратился в лес, населенный птицами голосистыми, встречающими весну красную.

* * *

Между тем жены Олеговы, повинуясь приказу мудрого супруга, готовят одежды юной Ольги. Окруженные рабынями всех возрастов, они беспрестанно смотрят за их работой. Одни, искусные в мастерстве красить полотна и шерстяные ткани, смешивают березовый лист с полевым дроком и выводят из этой смеси краску желтую, как янтарь венедский{12}; а из корня диких пионов краску красную, не менее рябиновой кисти. Другие же нижут восточный жемчуг, бусы синие и вынизывают ожерелья.

Славянские жены, не сводя глаз с разного шитья, привезенного из Скандинавии, хитрые перенимать всякое дело, выводят на тканях мудреные узоры. Все кипит делом в женском тереме, по улицам и на площадях киевских. Народ несется толпою к днепровским берегам. Во многих местах на реке прорублены проруби. Одни черпают чистую воду и наливают ее в котлы. Другие шестами беспрестанно мешают в них хмель и ячмень, и проворные парни поддерживают огонь, кипятящий густую брагу.

— Живо, ребята! живо! — кричат белокурые варяги. — Подбавьте хмельку, не бойтесь! Уже варить пиво, так пьяное. Крепки у нас головы на шеломы тяжелые: не скоро разберет их, как славянские головы шапочные!

* * *

В день, посвященный Ладу, богу согласия, поутру отворяются ворота дома княжеского и хор девиц ведет Ольгу в баню. Идущие впереди стараются удалить всякую зловещую встречу; потчуют ведьм и колдунов, выходящих нарочно к ним, медом и пряниками и приглашают их на вечерний пир, чтобы им не вздумалось навести на молодых порчи и напасти. Входят в баню. Там пол и лавки усыпаны сушеной мятой и душицей. Спутницы невесты разделились на две толпы. Одни беспрестанно поливают раскаленную каменку, от которой валит влажный пар; другие, окружив Ольгу, раздевают ее, берут пахучего болотного цвета, трут им тело невесты, поднимают на воздух молодые зеленые веники и сводят пар на ее гибкие члены.

Замужние женщины, не смея войти в эту баню — убежище девиц, остаются у порога и оглашают горницу звонкой песнею.

* * *

Настал день торжества. Жители Киева сбегаются на священный холм, глядящий на желтый Днепр. Там стоит огромное капище Перуна.

Идет Олег с Игорем и с варягами. Идут и жены и девы.

Четверо белых ягнят и бык уже пали под топором жрецов. Головы жертв привязаны к кумирам низших богов, обставленных кругом истукана бога молнии. Жены обступают невесту, разнимают по славянскому обычаю ее девичью повязку, расчесывают на две части ее длинные волосы и заплетают в две косы. Потом надевают на нее богато шитый повойник{13} и накрывают ее покрывалом; а Ольга преунывным напевом произносит слова, ею выученные.

Тогда Игорь бросается в средину жен; те на минуту как будто не хотят отдать ему невесты, но скоро разбегаются, и он уводит свою добычу из капища. Легкие сани привозят их на двор княжеский; там зажженные пуки соломы запрещают въезд в ворота. Кони пугаются, пятятся, встают на дыбы; но Рюриков сын встает на ноги в санях, ударяет бичом коней — и они духом пронеслись через пламя.

Молодых принимает старшая из жен Олеговых у порога, застланного овечьими кожами. «Войдите! — говорит она, высыпая на юную чету ячмень и просо. — Ступите на этот мех. Да наполнятся чадами ваши хоромы, да призрит на вас Воло´с, да будет обилие в полях и стадах ваших!» Тут она бросила за плечо сосуд, в котором были ячмень и просо, и глядевшие старики сказали, улыбаясь, друг другу: «Быть у них первенцу сыну. Вишь, посудина так в мелкие дребезги и рассыпалась!»

Столы уставлены вкусными яствами и чашами, полными вина и пива, и княжеские палаты открыты для всех, кого вместить могут. Лавка молодых поставлена под кумирами богов домашних. Олег приближается к Ольге: «Отдаю тебе свет белый, — сказал он, приподняв покрывало концом копья. — Дай тебе Перун детей-сынов и были б они храбры на суше и на море!»

Тогда все гости сели вокруг столов; со всех сторон слышен веселый крик, хохот, шум голосов возрастающий, когда новая полная чаща осушится за здравие Игоря и Ольги. Забыв наказ княжеский, гордые варяги обидными словами раздражают старцев киевских, которых речи и движения дотоле выражали радушное веселье. Жрецы, колдуны, колдуньи, всякий в свою очередь становится предметом дерзкой насмешки варягов. Первым подадут они чашу пива, и лишь только те протянут руку, варяги выплеснут ее в честь богов. Другим велят встать из-за стола, играть им на гуслях и волынке. Колдуний, страшных для славян, заставляют петь, плясать, водить хороводы. «Покажите-ка, бабы, — говорят они, — вашу силу черную. Вот вам костей, соли и ножей! Пропадите невидимками, оборотитесь в волков, сорок али в огненных змей летучих! Подымайтесь на воздух, рассыпайтесь искрами!»

Недвижимые колдуньи вперяют в них глаза, в которых видны и досада и страх, и ворчат какие-то непонятные слова.

Между тем раздраженные киевляне окружают князя и просят унять наглых воинов; но мудрый Олег, зная, что голос вождя не слышен среди беспорядка пиров, говорит им:

— Эх, братцы! неужто вы не знаете, что собор воинов не девичья беседа. Пусть себе девки вниз глядят и поют, поджавши руки, а у волков и забава волчья, а у орлов и орлиная. Ведь у нас сказывается: «На свадьбе-де всякой будь гость, только порядок убирайся прочь!» Да и что скажут про Олега, что он под своей кровлей, да еще в день праздничный, закажет шум и веселье? Идите-ка лучше да пейте вдоволь, веселитесь сами и другим давайте!

Наконец Олег кланяется гостям, подзывает чашника-славянина и велит всех выслать из застольной. Толпа уходит, и скоро семейство славянского князя остается одно в замке.

Молчаливый город, дотоле как будто опустевший, вдруг оживился. Кучи мужчин, женщин, детей топчут глубокий снег: то сойдутся, то разойдутся, вызывают друг друга взапуски, катаются по льду, борются и забывают сон и прямую дорогу к избам. Те, которые вынесли память из пира, идут отдельно от других и рассуждают меж собою об угощении:

— Нечего сказать, тороват хозяин наш, князь Олег: вдоволь накормил; много текло вина, нива и меда; ничего не пожалел на свадьбе молодого свет Игоря.

— Еще бы поскупился для Рюрикова сына; разве не все его. Иные сказывают, ему бы шло быть нашим-то князем.

— Может, и так, да нашей братьи что до того? Что Олег, что Игорь, что хозары, что угры — ведь всякому плати да служи: Олег тем берет, что на все горазд, куда хитер, и будущее глядит, что мы вперед на дорогу, да и силен: врагов всех под руку взял; захочет, говорят, гору сдвинет, и море ему не страшно, словно степное раздолье.

— А и того не забыть, братцы, что никогда не называется князем мери, чуди альбо криви; а вот нашим зовется: славянский князь; а зачем бы то? Видно, затем, что нас над другими всеми жалует.

— Оно вестимо так, что Олег и силен, и умен, и разумен, да только эти заморские великаны белоглазые куда тяжелы. Чернобог их попутай, злодеев! Ведь правда, ребята, слышали вы и видели, как над всеми издевались! Уж Борич ли, белокурый молодец? Али Чюрилин сын широкоплечий? Жених ли Владиславы-красавицы, соколиные очи? А им места-то не дали! Уж наругались ли над нашими жрецами, над ведьмами? Да постой, не сносить им голов. Ведьму обидеть не шутка: ее глаз, что жало.

— И подлинно так: придет черный день тому, кто над ними подшучивал. Видели, как плясали колдуньи? У меня волос дыбом становится. Экая злость, подумаешь, в ноги прошла. А как запели? Словно вещие псы лаяли, беду накликивали. Два раза обводили круг около наглецов-злодеев, да как-то расходилось: видно, сила Олегова помешала. Он, молвят, сам колдун. Не быть проку в этой свадьбе.

— А что нам за дело, — прервал старый мужик, — хоть у них весь огород полынью зарасти! Лишь бы нас оборонил от силы нечистой! Вот они ведьмы, вон спускаются и что-то толкуют. Давайте им дорогу. — Бел-бог вам в помощь, тетушки!

— Спасибо, спасибо, мужички вежливые!

Мужики стали раскланиваться, величать каждую по имени, а там разошлись в разные стороны, кто в свою дверь, кто в переулок.

Песнь пятая

Сидит мудрый Олег на скамье дубовой у широких ворот палат своих, а возле него Ольга, покрытая алою фатою: он и она устремили быстрые взоры свои на послов варяжских. На траве перед ними разостланы золотые ткани и камки{14} узорчатые; а сын Рюрика и молодые его товарищи теснятся вокруг амфор греческих, наполненных по края золотом и серебром. Любимые сподвижники вещего вождя, сложа руки, стоят за ним спокойно и слушают речи новоприезжих из Царьграда.

— Порфироносец посылает тебе поклон, — сказал старый варяг, — слава тебе и нам! Слава булату заморскому! Посмотрел бы, вождь наш, премудрая голова, как царь полудня и вельможи его трепещут перед нами в золотых и в шелковых пеленах своих! Вот тебе от них и дары: тут и ткани, и металлы, и тьма всего дивного. Вот тебе и договор, красными рунами написанный: написан он не по-нашему, а по-славянски, для того что варяжский язык им, как храбрость, неизвестен, но все, что тут начертано, нам ясно и понятно. Подписали договор мы, норманны, и имена наши тут стоят в самом начале.

— Хорошо, увидим. Ужо ты, Многоуст, мне прочтешь эти славянские каракули, — сказал Олег купцу, богато одетому в шитый восточный кафтан и имя свое получившему оттого, что говорил на разных языках. — А вы, братцы варяги, расскажите мне, что видели в Царьграде? Щит мой прикован ли еще к их воротам?

— Щита твоего там нет: они его сняли с ворот, да гвозди твои у них остались: ты в сердце навсегда приковал им страх!

— Неужели? — сказал Олег, в глазах коего засверкала радость. — Слышишь ли, Ольга? После нашей вьюги долго будут листья трястись на деревьях. Рулаф, ты поумнее других, скажи, что там внутри города, богато, велико?

— Все огромно, князь! Как в пышной Упсале{15}. Правду сказать, у них еще больше всякого дива. Храм их главный сам как город иль как Одинов дворец. Везде пестрота, и золото, и серебро, а на стенах расписаны люди большого росту. Уж что эти греки из красок да из камня сотворяют — так и рассказать нельзя: и мужчин, и женщин, и коней! На площади, меж столбов, как народ золотой стоит: все живо, все блещет! Как соберутся там вельможи в шитых одеяниях, так распознать нельзя живых от каменных мужей. Даже в банях везде лица на вас глядят: точно дразнят живых людей.

— Хорошо ли вас угостил царь греческий? — спросил Олег.

— Что правда, то правда: на ложь язык не повернется. Царь оказал нам почесть великую.

— Как же бы он смел нас не угостить? — прервал пылкий широкоплечий молодец. — Разве он не обещал тебе, нашему вождю сильному, все давать, чего мы ни потребуем? И хлеба, и вина, и всякого добра. Как говорят старики наши: получил добровольно, наступя на горло. Ой, собраться бы нам с силою да идти на них! Уж повеселиться бы тебе, князь, внутри их стольного города! Что двор, то клад.

— Ты, наш лоб железный, — закричали другие. — Пойдем на греков! С тобой мы рады и в море, и в землю, и в огонь. Хоть до самого Царьграда понесем ладьи на плечах. То ли будет дело? Не к воротам уж приколотим щит свой, а к груди самого царя!

— Молчите, братцы, — сказал Олег, — неужели вы забыли, что между нами подписан договор?

— А что нам до него? — возразила вся княжеская дружина. — Киноварь начертила, а кровь смоет.

— Нет, дети, — отвечал Олег, — теперь очередь купеческая: пусть люди торговые пекутся на знойном солнце и таскаются по днепровским порогам! Пусть они достают для нас и для жен наших богатых платьев и нарядов! И тебе, Олинька, моя светлая радость, привезут сафьяну алого, голубого шелку да восточного жемчугу; а захотим драться, — так повоюем с соседями.

— А где они, отец? — спросила Ольга. — Твои соседи — моря да звезды. Ты своим булатом отодвинул соседства до самого глухоморья морского, до синеты небесной.

— Хорошо, — отвечал Олег, — но теперь пора нам с тобой попировать в теплоте в Киеве и пожить по-славянски. Не так ли, Многоуст?

— Правда твоя, — сказал Мстислав, вертя нетерпеливо в руках своих хартию греческих условий.

— Правда, правда, — повторила толпа киевских и новогородских купцов, жадно ожидавшая объявления договора, от которого зависела свободная торговля славян на южных морях. — Поживем по-славянски, князь! Да вот, что скажет нам грамота мудреная? Не прикажешь ли прочесть ее громки, чтоб все слышали?

— После, — промолвил важно Олег, обратя все свое внимание на дерзкие слова, в то мгновение его поразившие.

— Стар! Видно, что стар! — говорили меж собой задорные товарищи Игоря. — Совсем забыл отвагу северную. Хочет умереть дома на одре. Его дух засорился славянскою дрянью.

— Поди, Игорь, поди, князь, — промолвил резко пылкий воин, — просись на греков! Мы все с тобой и за тебя.

— Сам поди, Свенельд, — отвечал Игорь, — скажи сам: разве ты не видишь, как он косо взглянул на меня?

Ольга, которая не теряла ни одного слова и страшилась гнева правителя родного, как грома самого, старалась всяким образом, и взором, и голосом, и душою, занять Олега и отвратить его внимание от дерзкого разговора; но брови вещего Олега были нахмурены, а слух направлен на роптавших, как глаз опытного стрельца, на цель устремленный.

— Отец! — сказала Ольга, — Хотела бы еще послушать, как ты был на золотой, на греческой стране. Порадуй мой женский слух рассказом славы твоей. Подвиги твои всякий раз мне кажутся милее, как знакомый звук острого гудка или гуслей звонких.

— Позови же гусляра моего, — отвечал Олег, смотря пристально на Ольгу сквозь туман внутреннего гнева, — заставь его спеть слово о войне с греками.

— Вот он, — промолвила торопливо смущенная Ольга, — и гусли на нем! Пой, брат Вадим! Пой о походе нашего вещего.

Певец, взяв в руки гусли, висевшие на плечах, громко заиграл и запел. Как молния на темном небе, глаза Олеговы долго сверкали то на Свенельда, то на Игоря, то на буйных его товарищей. Как устрашенный путник, измученный ненастьем, Ольга долго посматривала то на грозное чело Олегово, то на юношей безрассудных, то на супруга своего, — и только тогда начала дышать свободно, когда выражение лица могучего стало становиться и тише и яснее.

Велика звезда взошла напящая:

Что копье, висит она на облаке;

Что Перун, грозит она на недруга.

Из-за холма, холма темносенного

Не орел с орлятами выпархивал:

Диво наше князь Олег Перунович

Со дружиною своей заморскою.

Едет князь по берегу днепровскому:

Вслед за ним рать, как река булатная.

По степям летит, как пыль железная;

Занимает селы, словно злой пожар.

Вот дремучий лес там, как стена стоит, —

А бойцы вперед, как на широкой путь.

Черный лес вздрогнул и про себя гудет:

— Чрез меня не лес ли пробирается?

— Лес, молчи, молчи, — завыла Днепр-река, —

Мне и без тебя здесь тяжко стало течь.

Уж не гоголей, не уток сизых,

На струях несу я стаи ратников.

Крылья их — пернаты калены стрелы,

А плавила их ведь мечи острые.

По порогам идут, бьют по омутам;

Но добро! доплыть вам скоро до беды, —

Тогда Днепр глубокой заревел, как зверь,

А ладьи на волнах раскачалися.

Вот торчит громада поперек реки:

«Нет дороги боле!» Вещий князь в ответ:

— Есть дорога, дети! Разом — на берег!

Богатырски плечи понесут ладьи.

Понесли за князем ладьи влажныя:

То в реку, то на берег взбираются;

То по пояс в Днепр, то вверх на утес.

А вот море, море, море синее!

Они к западу вдоль берегов скользят.

Вот и стольный град! град златокованый!

На стенах торчат греки безумные.

Что за пыль к Царьграду приближается!

Что там веет, веет, разгоняет пыль?

Что саней обозы в пору зимнюю,

На ладьях там скачет рать полночная,

Смерть кровавая там распотешилась:

Люди сыплются со стен, как мерзлый снег,

А за ними золото посыпалось.

Уж под золотом ладьи качаются

И опять плывут по морю синему.

Бух! уж в Днепр противный они ринулись…

Днепр молчит… и лес молчит… утихло все…

А там в Киеве поднялося: ура!

Слава вещему заморскому вождю!

Не спуская глаз своих с гусляра, Олег глотал все слова его, как бы сладкий мед, и, упоенный похвальными, очаровательными звуками, позабыл минутное свое негодование. Мудрая Ольга, с улыбкой на устах, стесняла в душе своей волнующие чувства досады и печали, ибо песнь о славе варяжской, в которой имя супруга ее, сына Рюрикова, не могло быть помянуто, казалась для нее тяжка, как горькая укоризна. Между тем Игорь и друзья его, не внимая певцу, удалились и, растянувшись на густой траве, беседовали вместе о будущих своевольных решениях, о мнимых подвигах и добычах.

Правитель встал, ударил гусляра по плечу, похвалил песнь и его и плавно удалился в свои палаты; за ним варяжские послы, славянин с договором в руках — и все купцы варяжские, киевские и новогородские. Ольга же осталась на скамье в задумчивости; долго глядела на равнодушного супруга и наконец, махнув рукой, пошла к своим сенным девушкам, которые на княжеском дворе заводили разные веселые игры. Они под однообразный припев то сплетали, то расплетали белые руки, словно косы волнистые.

— Пойдем домой, подруги милые! пойдем, голубушки! — сказала им задумчивая Ольга. — Уж старухи, чай, давно приготовили нам работу и намотали лен на веретено.

— Давно все готово, — закричали из окна сипким голосом две седые женщины, — да что с ними делать? не слушаются.

Расплелись тихо руки у красных девушек и повисли, как березы плакучие над смирной речкой; пошли за Ольгой вслед, но медлительно, принужденно и тайком поглядывали на знакомого гусляра, который, как скоро Олег удалился, подошел было к хороводу и заиграл веселую плясовую песню. Певец опять забросил гусли на плечи и побежал б гостиницу, где давно ожидала его толпа нетерпеливых плясунов.

Восходящее солнце еще не освещало злачных садов княжеских. Земные пары дымились над однообразными грядами. Свежая роса орошала широкую капусту и вьющиеся лозы хмеля и крупными перлами тихо капала с глянцевидных яблок и с кустарников, обвешанных алыми кистями. Жены Олеговы уже сошли с высокого терема во влажный, сенистый огород и, поклонившись в пояс старшей супруге властителя, стали собирать зрелые маковицы и хором запели:

Приделанный мак,

Преширокий мак,

Маки, маки, маковицы,

Золотые головицы!

— Ах вы, малодушные! — сказала им печальная Любеда. — Не до песен бы вам было, ежели б вы то видели во сне, что ныне мне приснилося… Что-то дурно будет, а кому! Перун весть.

— Что ж тебе приснилось? Расскажи, бабушка! — и вопросы за вопросами потекли, как струя за струей.

— Слушайте же, лебедушки, и молчите.

Вижу во сне: идет по саду Олег, наше солнышко, и я с ним туг же очутилась. Вдруг, откуда ни возьмись, скопа-злодейка{16}, летала, летала над нашим сожителем да вдруг как бросится на него — и вонзила ему свои когти ядовитые в череп. Я стала отгонять и туда и сюда, и ветвями и руками, а она все глубже да глубже: помертвел наш сердечный, заморгал своими сокольими глазами и тут же предо мною рассыпался вмиг. С нами Бел-бог! Сердце мое замерло; и очнулась — и где же! — у окошка… А кукушка в роще себе кукует да кукует… Тут я загадала: сколько мне еще придется пробыть на белом свете! Считаю, считаю и все мешаюсь… Кукушка замолчала, и вдруг по четырем углам ложницы моей кузнечики громко заковали… Выживают, ехидные… ведь смерть не за горами, а за плечами. С тех пор хожу я без ума, как будто в кругу леших косматых. Стою здесь с самой зари, словно вкопанная; жму маковки в руках; зерна сыплются наземь, а мне как и дела нет… Подбирай кто хочет… Кому? — не знаю, а настал черный день.

Женщины, подгорюнившись, стали толковать, каждая по-своему, страшный сон Любеды.

— Не сходить ли тебе, тетушка, — сказала одна из них, — к нашему мудрому повелителю? Ведь он сны толкует, как мы песни поем. Все тебе откроет.

— А как он не весел или занят высоким делом — так давай Бел-бог ноги. Хоть и стара стала, а перед хозяином все как девочка. Не сходить ли мне лучше к варяжке княжевой да упросить ее, чтобы она пошла да проведала у него: добра или худа нам ожидать?

— Ты главная над ней, — возразила нетерпеливо меньшая из жен Олеговых, — тебе ли ей кланяться? Неужели пришлая родня выше сожительницы? Она и так спесива стала: обвешает себе лоб парчой да бисером и закатит голову, словно подсолнечник, когда таращит свои золотые листья перед ярким солнцем. Никогда не сходит в княжие огороды. Белоручка! Работает дома, боится загореть, а давно ли пеклась круглый день на лодке, когда она была перевозчица, там где-то, на озере, — не так, как мы взяты из Новагорода.

— А я из Смоленского.

— А мы из Чернигова.

— А мы три привезены со стороны Болгарской.

— Все горожанки; в городских стенах росли: не в поле, не в лесу, как зайцы, пойманы, а выбраны честь честию у родимых в избах. Ее же Игорь Рюрикович поймал на охоте, как лисицу лукавую.

— Что в ней князю молодому понравилось? — сказала протяжным выговором смолянка. — Не дородна, не черноглаза, не круглолица.

— Ему то в ней и понравилось, — отвечала другая, — что она белокура, как все заморские их девки, да и хозяин наш то и делает, что хвалит в ней варяжские ухватки.

— По-моему, нехорошо женщине молодой, — продолжала первая, — прямо могучему князю в глаза смотреть и не робеть: он нахмурится, варяжка заводит речь веселую; он разгневается, а она заговорит про войну, про победы.

— Неужели вы думаете, — сказала меньшая из Олеговых жен, — что она его не боится? Она хитра на уловки, смело скажет одно слово, а десять промолчит. Поверьте, много мыслей у нее на уме нанизано.

— Придется нам терпеть горе от нее, когда нашего красного солнышка не станет, — прервала среброволосая Любеда, — Слышали ли вы, мои лебедушки? Вишь, сказывают, что ей подарено село большое на горе, и бор, и луга, и целое стадо рогатого скота; да еще сказывают, что велено выстроить ей там палаты с дубовым забором, а среди двора высокую голубятню. Нам же, горемышным, что пожаловал наш владыка за многолетнюю любовь, за непрерывные заботы? Век свой пролюбили его и прослужили ему — и останемся после него что брошенные заржавые латы.

Олеговы жены прикручннились и молчаливо принялись снова за работу; но скоро опять протяжная песнь раздалась по влажным огородам.

* * *

Полуденное солнце среброогнистыми лучами изливает на задумчивую природу последний жар утекшего лета. Иссохшие багровые листья шелестят и валятся друг за другом. Там рябина красуется своими тяжелыми коралловыми кистями; тут иглистая сосна, как бесстрастная душа, однообразно зеленеет, пока стоит на здравом корне. Мутные воды своенравного Днепра бушуют по омутам, разливаются то на один берег, то на другой, — и струя за струею желтеет и серебрится. Везде свет; все бело, все сверкает: как будто все тени и мрак укрылись в днепровские мшистые пещеры. Гады выползают на песчаный берег, а прозрачные насекомые спешат блеснуть и приласкать крылом ленивым полуувядшие цветы; но вещее крылатое племя давно летит прямым путем к лимонным рощам. Их теплые гнезда пуховые здесь скоро наполнятся тяжелым снегом: иным уж не согреться под крылом весенней матери.

— Вставай, колдун! — кричала толпа варягов, теснившаяся в закоптелую избушку киевского кудесника. — Ступай с нами к князю! Что ты там на полатях ворчишь? Смотри не колдуй, — не то мы тебе заткнем рот твоей же длинной седой бородою.

— На что вам меня? — промолвил старик, спускаясь медленно с полатей, и стал перед воинами в темном шерстяном плаще, едва покрывавшем худое и черное его тело. — Что во мне князю вашему? Не сам ли он стал ныне вещий? Он лучше меня знает, чему быть и не быть; он сам, говорят, кудесник такой же, как и я.

— Молчи, косматый! — закричали варяги, выталкивая старика из низких дверей, и потащили его в княжьи палаты.

Громкий хохот раздался по застольной княжеской.

— Добро пожаловать, — закричал Олег, — чудесный, высокий чародей! Зрячий крот! вещая сова! — и после каждого восклицания он прихлебывал из двух огромных роговых кружек то мед, то пиво.

— Не бросить ли его из окна в реку! — закричал пьяный варяг, — авось либо он там светлее будет видеть.

— Нет, нет, — возопили другие, до безумства упоенные Игоревы товарищи. — Если он сова, то повесить на дереве; если он крот, то в землю его.

— А ты что думаешь, Рюрикович? — сказал Олег, обратясь к Игорю.

— Что я думаю? — отвечал сын Рюрика, не отходя от очага, у которого он жарил под горячей золою отборный кус конины. — По-моему, его бы здесь испечь да созвать на пир галок да ведьм хвостатых.

— Испечь, испечь, — повторил Свенельд и вся молодежь за ним. Но Олег, оттолкнувши от себя обе кружки полные, воскликнул:

— Что ж ты скажешь, колдун? Где ж твое предсказанье! Добрый мой конь давно не бьет копытом по сырой земле, а я еще здесь за почестным столом пирую и беседую.

— Хлеб да соль, — прошептал испуганный кудесник, — дай тебе наш Перун киевский и житья и бытья… Не всегда язык нам повинуется, — продолжал старик смелее и выше, заметя, что на челе правителя дума заменила выражение строгости. — Где темно, тут немудрено споткнуться, а ведь в будущем, ты сам знаешь, не скоро разглядишь. Видишь черно, а выйдет бело; на уме хорошо, а выскажешь худо.

— Подавайте конюха сюда, — сказал князь, как будто пробудившийся от сна глубокого. Конюх вошел — и, по восточному обычаю, бросился в ноги правителю.

— Говори, брат хозар, да вставай же, не валяйся, как кляча больная, стой на ногах! Хорошо ли ты ходил за Ателем моим или бросил его, моего коня удалого, как бросают ссылочную неверную жену? Уж не кормил ли ты его жесткой соломой али пыльным, землянистым сеном? Уж не поил ли ты его гнилой водой в соседнем, тинистом пруду? Вы, хозары, ведь ленивы; все бы лежали, а бедный Атель мой, верный, ретивый слуга, от хозарской неги да от слов злорада-старика протянул навсегда свои быстрые ноги. Помните, друзья, как он, бывало, спесивился подо мною, как он круглил свои передние ноги, словно пару упругих натянутых луков. Сказывай, хозар, как Атель у тебя кончил дни свои?

— Каган{17} солнцеообразный! Скажи мне: поди, умри! — я пойду и умру. Но не вини меня в смерти коня Ателя. Атель мне был брат, одноземец. Он, так же как и я, воскормлен в изумрудных и перловых лугах моей Хозарии и вместе со мною приведен в Киев лесистый. Я ли его не любил, не лелеял? Его ржание мне было понятно, как наречие красной родины. Не вкушать мне боэмота за божией трапезою, если я не кормил Ателя пшеничной золотой соломой и благовонным сеном, скошенным дочерьми киевскими на поемных лугах. Поил я его водой хрустальной; купал его в проточных ручьях. Но с тех пор как лучи твои яркие потухли для него, с тех пор как каганская рука твоя не стала уж более его гладить по ребрам шелковым, глянцевидным, как волосы девы, выходящей из купальни, Атель стал томнее вдовицы; глаза его оленьи померкли; алые ноздри поблекли, как сорванные розы. Но кто может скрыться от ангела смерти? Однако утешься, каган; крыло смертное не тронуло в твоих теплых конюшнях ни коня, ни жеребца белогривого, ни угорской кобылы. Моим только рабским глазам проливать слезы по Ателе милом, по брате моем, по одноземце моем!.. Да отсечется язык, который промолвил совет ядовитый! Да будешь ты, каган, везде осенен радостию и златом — и одр твой да устелется любовию дев славянских!

— Где же лежит теперь мой бедный конь? — спросил правитель, тронутый рассказом восточного конюха. — Оседлай мне угорскую кобылу и повези меня туда, хозар. Я хочу взглянуть на кости моего страшного врага!

Пошел Олег с своею дружиной в новопостроенную теремную конюшню и, осмотревши все стойла дубовые и погладя каждого из лоснистых коней своих: «Надобно признаться, — сказал он варягам, — что люди восточные лучше нас знают дело конское».

— Да на что нам было и учиться ему! — отвечал бывший король морской, Рюриков родственник. — Наши поля норманнские — лазурное море! А по нему скачут крылатые ладьи. У них степи да луга, а у нас океан да звезды!

Правитель улыбнулся, сел на лошадь и поехал вслед за хозаром: за ним же пошла толпа варягов и славян. Игорь и товарищи его потащили кудесника, чтобы еще им позабавиться.

Дорога к берегу вела мимо холма Перунова. Славяне ударили челом в землю, а Олег, не сходя наземь, опустил голову до правого плеча коня своего и, поворотясь к своим варягам, сказал:

— Преклоните свои главы пред киевским Тором. Но кто там стоит промеж богов, — спросил он у купца Мстислава, — словно образ из дерева?

— Это вдова Нариза, — отвечал киевлянин.

— И впрямь она! Вот уж сколько раз она мне попадается, — шепнул про себя правитель встревоженный.

Огня нет, а крови много!.. — закричала пронзительным голосом безумная, истощенная горестью женщина и, устремя на Олега неистовые взоры: — Так! — продолжала она. — Ведь вы не князья!.. за то и убили!.. зачем же для меня огня не стало? — Тут вдова перебежала через дорогу и скрылась в дебрь лесную. Слова несвязные помешанной вдовы не в первый раз ударяли в слух Олега; они не были бессмысленны для него. «Ведь я их погубил, — помышлял он у себя на уме, — не для себя одного, а в пользу Рюрикова сына!.. Нет, неправда!.. Но разве месть и война не дают права на жизнь людей? Туг не было ни мести, ни войны…» И стало тяжело и пусто в душе князя варяжского.

Спускается толпа с крутого утеса к широкому Днепру. Тяжелые шаги и говор людской раздаются в пещерах: тут голоса заглушают журчание реки; далее они заглушены шумом волн строптивых.

— Вот череп Ателя, — сказал конюх Олегу, — вот весь остов его. Я его тут в глазах востока нарочно положил, чтобы восходящее солнце раскрашивало каждое утро его белые кости.

— Мир тебе, мой Атель ретивый! приветствую, товарищ побед моих! — промолвил князь, сходя с лошади. — Дома умер! Не на поле! Не от острой стрелы!.. Вещий старичишка! — продолжал князь с насмешливой улыбкой. — Этому ли коню сломить мне голову?

И тут приподнял ногою череп.

— Возьмите, братцы, да наденьте ему это вместо шапки…

Тут Олег замолчал, пошатнулся, помертвел, взглянул на все стороны и указал на ногу. Сподвижники-витязи бросились к нему в изумлении и, устремив глаза наземь, узрели с ужасом медяную змею, обвившую ногу уязвленного богатыря.

— Это он! он! — едва выговаривал Олег, указывая на кудесника, а после на реку.

— Он! — повторили варяги и, схвативши колдуна, взвили его, как пращу, и бухнули в волны, а за ним растерзанную на куски змею и роковой лошадиный остов.

Правитель, изъявив им благодарность движением головы, назвал Игоря… Ольгу… бога Одина, — и пал на песок, как тяжелый камень.

Песнь шестая

На уступе горы, висящей над Днепром, кроется землянка промеж златистых высоких коноплей. Вход в нее с севера, а напротив возвышается курган, заросший муравою. В подземной хижине с треском горит лучина, а в средине ее нагромождены венцы из бревен. Возле сей громады, доходящей до низкого потолка, стоит женщина в белой вдовьей одежде, клочками висящей на худощавом теле.

— Высоко! Не достану! — промолвила она и стала перебирать и разбрасывать бревна на все стороны и после с глубоким вниманием опять их накладывать, одно на другое. Много раз принималась она за свою бессменную ночную работу и, качая головой, столько же раз разрушала ее с одинаковым терпением. «Вот уже занялись Стожары на небе, а я еще не готова!» — и вдова с новым рвением торопливо продолжала свой труд.

— Слава богу Нию! Кончено! — вдруг закричала безумная. — Теперь надо огня!.. — И тут взглянула на догоравшую лучину, протянула к ней руку, но вместо лучины схватила медный котел, пошла к реке, скоро возвратилась… и вылила воду на бревна… Потом задумалась и долго твердила: «Не то! Не то!..» Тогда мысли ее совсем растерялись, и она неподвижно, в изумлении стояла возле мнимой клады[17], ею сооруженной. Таким образом несчастная проводила все ночи; никогда добровольно не вкушала покоя и, как сторож на холме в бранное время, иногда только, стоя, дремала. Когда же члены ее, угнетенные непрестанною мукою, не могли уже более упорствовать против требования природы, она падала наземь; но скоро пробуждалась и вскакивала с ужасом, как будто сон был для нее преступление.

— Добрую весть к тебе несу, вдовушка-сестрица, за хлеб твой за соль, — промолвил нищий, входя в землянку, и подбежал к знакомому углу, где возле кружки, наполненной красным квасом, лежали ржаные хлеба и груда яблок и орехов, — врага твоего не стало!.. Олега не стало!.. слышишь ли?

— Олега! — повторила Нариза, — Аскольда{18} моего давно не стало!.. Старик!.. Принеси мне ужо сюда огоньку, да побольше… нет, нет, не сюда, а туда, на курган его… Здесь низко, тесно… как ни стараюсь, все не удается.

— Послушала бы ты, — продолжал нищий, — какой плач поднялся в Киеве!.. Словно собаки воют!.. а жены его и духа не переводят, говорят да приговаривают: я чаю, слов недостанет на похоронный час.

— Жены его? — возразила Нариза. — Поведи меня к ним.

— Пойдем, — отвечал старик, наполняя суму съестным запасом, — и я сам рад посмотреть, что там делается, да голод притянул к тебе, сестрица, в землянку… Теперь я сыт… пойдем…

Толпа валит со всех сторон и стремится на гору Щековицу; хрупкие и пестрые листья устилают землю в лесах и шерошатся под торопливыми стопами народа. По густой дубраве раздаются женские голоса, сзывающие резвых, игривых детей. На холме шум, крик, суматоха, разнообразие одежд, наречий; все движется, все пестреет…

На самой вершине холма качается шатер на дубовых столбах; ветер рвется в натянутую белую парусину; в шатре стоит одр, покрытый узорчатыми коврами, недавно присланными в дар правителю от греческого царя. На них лежит усопший Олег, в железных латах, в шлеме, с мечом у бедра. Жены его теснятся вокруг одра и непрестанным стенанием изъявляют свою горесть. То одна, то другая приговаривает плачевным голосом следующие надгробные речи:

«Ах, владыко наш! Наше красное солнышко! На кого ты нас покинул, на кого нас, горемышных? С кем ты думал эту думушку, бросил здесь нас, слезных вдовушек! С кем-то теперь слово нам промолвить? К кому нам чело приклонить? Иль тебе белый свет не мил? Что спесиво так лежишь, не взглянешь? Хоть молодым женам скажи слово ласковое! Как лебедушек, нарядил нас навек в белую фату! Посвети на нас еще красным солнышком! Ты одень нас опять в лазурный, в алый цвет!»

В продолжение плача жен Олеговых Ольга, окруженная своими молодыми и старыми прислужницами, неоднократно старалась подойти к печальному одру, чтобы усыпать труп благодетеля мшистой душицей, можжевельником и буковицею, набранною в тени; но вдовы, побужденные согласным чувством негодования, желая сохранить вполне последние права свои, под видом горести каждый раз заграждали путь молодой княгине и грубыми движениями отдаляли ее, как будто в отчаянии своем не примечая ее намерений.

Идет Игорь с толпою варягов, а за ним славянские купцы несут медовый пирог в рост человеческий. Тут вдовий вопль раздался громче; но, уважая нового правителя, все с почтением разошлись и пропустили его. Славяне положили возле трупа огромный пирог.

— Вот тебе дар от всего киевского купечества, — сказали они с гордым удовольствием.

— Будь доволен, дядя, — продолжал сын Рюрика, — вот и еще тебе!

Тогда ильменские купцы, поглядя спесиво на киевлян, обставили одр мехами, наполненными кипящим медом.

Ольга стала возле своего супруга и тогда только свободно совершила обряд заветный. Игорь с толпою удалился, а молодая княгиня села в ногах усопшего и, погрузясь в глубокую думу, стала мечтать о начинающемся княжении своего сожителя и о тяжком деле, на нем возлежащем. Вдруг поднялся край шатра — и явилась Аскольдова вдова с убогим своим проводником.

— Кто из вас хочет умереть? — промолвила она резким голосом.

Вопль унялся, и все на ней остановили удивленные взоры.

— Кто из вас хочет умереть? — возопила троекратно исступленная вдова.

— Я! — закричали единогласно три болгарские славянки, и лица их, отражавшие душевную борьбу, зарделись вдруг и побледнели.

— Все три! — воскликнула Нариза. — Довольно и одной. Я за своего Аскольда одна горела.

— Так я иду одна, — прервала с усильным восхищением молодая вдова Олегова, привезенная с берегов Дуная.

— Давайте же сюда, — закричала безумная, — кур, детей новорожденных и петухов! Натащите бревен да хворосту побольше да огня не забудьте!..

— Что вы ее слушаете? — сказала суровая старуха, выходя из толпы рабынь, окружавших Ольгу. — Она, безумная, не может вас научить! Это дело не легкое. Если в чем ошибешься, так от Чернобога ввек не уйдешь! Все должно идти по порядку, по очереди; а я уж с малолетства привыкла к делу похоронному. У нас на Дунае, у черных болгаров, всегда сжигают трупы на кладах, и мертвых и живых вместе, лишь бы охота была. Я на своей родине уже два раза служила свахою смертною и покажу вам, как все должно исполниться. Первое, смотрите: вы, две землячки мои, отходите от нее, — показывая на молодую болгарку, — чтобы она не передумала, — а то беда! Тут надо соорудить кладу для усопшего, ибо коль уж жене гореть за мужа, то не особливо же, а с трупом его… а не по-киевски зарывать его в землю…

Тут поднялся шепот и спор между разноплеменными славянками.

— Что они вздумали? — возразили вместе уроженки ильменские и киевские. — Кто им даст волю? Теперь не водится у нас мертвых огню предавать. Наша же премудрость — Олег строго запретил женам погибать с усопшими мужьями: он эту самую сумасбродную вдову Аскольдову милосердно велел вытащить из огня едва живую, когда она бросилась на костер сожителя своего.

— Зачем мешать, если охота есть! — сказала смолянка. — У наших кривичей жгут на кладах… Если же болгарочке нашей, любя сожителя, хочется с его телом сгореть, так для чего же ее останавливать?

— И в самом деле! — сказала старая Любеда. — У нас на стране черниговской мудрые люди говорят: вдове неприлично в люди казаться, а если покажется, все закричат: стыдно! Муж в могиле, а жена по дворам! Добро нам оставаться в живых, у кого детушек много, а ее дело свободной, ребят не бывало, молода… долго, долго еще ей одной пытаться по белу свету. Пусть ее к нашему кормильцу идет служить рабою; видно, он ее любит, видно, зовет к себе.

— Безумные! Не срам ли нам молодушку губить? — возразили новогорожанки и киевлянки.

«И впрямь безумные!» — говорила себе на уме княгиня Ольга, не взирая на толпу, ее окружавшую, и закрывая глаза свои руками.

— Безумные! — закричали опять все на болгарку.

— Безумные вы! — возопила с яростью восточная раба. — Вы червям отдаете любимца своего; а у нас он прямо с клады идет на светлое место; но что мы с ними время тут теряем!.. — и, обратясь к двум болгаркам, — возьмите ее, — продолжала она, указывая на посвященную вдову, которая с судорожной улыбкой стояла неподвижно и оглядывалась кругом с исступленными взорами. — Возьмите ее под руки и водите всюду, куда ей вздумается; несколько раз днем и ночью умывайте ей ноги; подавайте ей почаще пьяного меду и пойте живые песни; да заставляйте ее с вами припевать, а как я кончу все при усопшем, то приду и наряжу ее, как водится; мы наденем на нее ее лучшие кольца и ожерелья, что там у нее найдется… Подите же с Бел-богом… Ты же, — сказала она смолянке, — иди на холм священный, к жрецу Молоху, и вели ему принести сюда божков раскрашенных; их надо будет расставить вокруг клады… да собери молодцов проворных, чтобы они здесь нагромоздили высокий сруб… А ты, княгиня-матушка, поди, скажи своему сожителю Игорю Рюриковичу, что мы собираемся здесь совершить страву по-нашему, по-славянскому, по-старинному! Проси ж его, чтоб он до другого дня отложил похоронный обряд; нам нужно по крайней мере два денька, чтоб все снарядить порядочно.

Ольга встала, решась помешать безумному обряду, и строго повелела старой болгарке следовать за собою. За нею пошли ее прислужницы.

У подошвы холма, на гладкой лужайке, Игорь пировал с товарищами своими в шумном кругу, обставленном пивными котлами, к которым ежеминутно подбегал народ и черпал в них с жаждою, непрестанно умножавшеюся. Четыре гусляра стоят рядом и при первом знаке готовы заиграть на гуслях и запеть богатырский плач по Олегу. Далее на бугре конюх, хозар в куньей шапке, в азиатском богатом кафтане, с печатью уныния на лице держит за узду черногривого коня; за ним двое темно-русых юношей, в кружало обстриженных, с трудом удерживают ярых жеребцов. Старейшина славянский, тот самый, который с черным жезлом в руках обходил поутру все дворы киевские и окольные места и собрал народ на печальное празднество, доплетает тут лестницу из ремней, творя молитву богу Нию. Усердные рабы теснились вокруг него: одни точили ножи; другие расставляли стеклянные и муравленые чаши; между ними блистали сосуды серебряные, похищенные самим Олегом в греческом монастыре. Возле нагроможденных оружий усопшего лежат два заморские пса; они свирепо глядят и ворчат на проходящих. Но вдруг, приподнявши рыло на мимошедших жен, они замахали длинными хвостами и подошли к княгине. Знакомая им рука ее погладила их по худощавым бедрам. Они приласкались к ней и после долго смотрели ей вслед, прилегли опять и снова стали стеречь Олеговы доспехи и ворчать на прохожих.

Княгиня Ольга с прислужницами вошла в круг собеседников Игоря. Варяги, хотя полуошалевшие от крепких напитков, не забывали, однако же, скандинавского уважения к женщинам и, приветливо нагнув голову, улыбнулись ей.

— Здравствуй, красавица княгиня, — сказали ей они, — не хочешь ли ты с своими молодушками сесть с нами попировать? Всем молодушкам будет место! — И тут они начали тесниться… Славяне, которые считали женщин рабами, не трогались с места и, поглядывая косо на варягов, продолжали пить и разговаривать.

— Братцы варяги! — возопил Игорь. — Оставьте баб и девок, теперь не до них! Выпьем последний кубок в честь дяди Олега, а потом примемся за игры похоронные.

— Вздор! — сказал среброусый воин. — Неприлично пить в честь мужа, умершего не на ратном поле!

— Как говоришь ты князю? — прервали другие.

— Да вздор, конечно! — повторил воин. — Я Рюриков старый товарищ; между отцом княжим и мною было братство кровное, сочетанное после побоища на великом поле-Окияне. Сыну его молодому я все в глаза сказать могу. Ты, князь, не знаешь этого. Ежели б Олег умер от булата, то выпили б мы охотно кубок в честь его; но он кончил дни свои в время мирное. Довольно того, что мы порадуем дух усопшего тризною, играми и пением так, как поминали и Рюрика, отца твоего.

— Вот нашел о чем толковать, — отвечал насмешливо на грубом наречии варяжский старый сотрудник Олега, — для чего на тризне не осушить кубка в честь полководца и брата? Он же не своею смертию пал, а ужален злым гадом. Ежели б у нас кто на пиру вздумал петь песню о морском витязе Лодборге, осмелился ли бы ты сказать, что он умер не от меча, не от стрелы, а в сырой тюрьме от ехидных змей?.. Да об чем нам говорить? Мало ли что мы сотворяем против родных обрядов? Какие мы обряды из отчизны сюда привезли? Все пошло по-славянскому, и припевы наши, и празднества наши, и азы наши, и морские сшибки… Все пропало!.. Пропал и Тор-буреносец, пропал и Один-стреловержец, а на место их Перун да Перкун иль Волос какой-то рогатый!..

— Для чего ж, — возразила молодежь варяжская, — теперь, что Олега старого не стало, для чего не завести все по-нашему? Пусть будет все по-скандинавски, и боги и язык! Зачем нам, норманнам, плясать по дудке славянской, кланяться уродливым и нищим их богам да коверкать язык свой на их наречие? Пускай же они говорят по-нашему; они же переимчивы, скоро выучатся.

— Да будет так! — воскликнул с восторгом устарелый слепец, сидевший возле Игоря. — Князь, сын мой! С благословением всех азов, построй храм Одину на высшем холме киевском и дай мне прежде смерти ощупать стены, посвященные отцу вековому, отцу кроволития, пожароносцу, богу шумному, бровистому, темному, супругу земли, сидящему над всеми морями северными!..

Тут старец, который в восхищении своем привстал было на дряхлые ноги, запыхавшись, сел на траву и, опустя голову, задремал.

— Пропадай их Перун! — закричала вдруг тьма голосов. — Заведем все свое! Да, князь Игорь, быть так.

Между тем Ольга, подбежавши к князю и пользуясь умножающимся шумом, стала сильно уговаривать его:

— Не слушайся отца и варягов: ты княжишь над славянами: а ведь что сделано Рюриком и Олегом, то все обдумано, все зрело. Можно ли меньшему одолеть большее? Если все славяне соберутся да вздумают обступить вас и выжить, как вы с ними сладите? Ведь вы топчете чужую землю, а не своя земля бежит что вода под ногами!

Игорь с видом равнодушия и даже насмешливо улыбаясь внимал советам мудрой Ольги, но внутренне соглашался с ней, тем более что он ни к одному, ни к другому богослужению не имел душевного усердия.

Славяне, тараща взоры на иноземцев, ловили иностранные слова, многим из них едва понятные, другим же нисколько. Богатый купец, уроженец ильменский, устарелый в делах торговых и давно изучивший варяжское наречие, сидел нахмуря брови и долго слушал во молчании; но вдруг подозвал своих одноземцев, стал рассказывать им, о чем идет дело и чего им пришлось опасаться. Все славяне обступили его и одногласно закричали:

— Так-то они хранят богов славянских! Так-то они почитают обычаи дедов наших! Скорей наши леса станут корнем вверх, чем мы позволим изменить дедовские законы. Предшественник его еще над землею лежит, не кончен еще похоронный пир, а уж они собираются перековеркать то, что для нас свято и мило. Не успел еще вступить в ладью, да вздумал уже ее опрокинуть.

— Да постойте, погодите! — прервал киевлянин Мстислав Многоуст. — Ведь еще Игорь Рюрикович ни слова не промолвил. Увидим, что он скажет; а варяги его пусть себе каркают. Без головы ноги не ходят, а я его знаю… он не хуже будет отца и дяди…

— Заступайся, заступайся, краснобай, — закричали новогородцы, — вам хорошо, киевлянам! Вы привыкли кланяться князьям! Хан хозарский научил вас творить низкие поклоны, а у нас на Ильмене спина жестка: боимся переломить. Небось у вас не являлся свой Вадим-богатырь? Да что с вами толковать? Ведь не с вами дело шло, не вам обещано было! Это наша забота! Дотронься-ка он до отца Перуна, так ему и в глаза не видать нашей дани!..

— Э! братцы! — закричал Мстислав. — Чего вы боитесь? Хоть бы он и захотел нас обидеть, так у него жена баба умная… не допустит!

— Слышите ли вы, что еще вздумал этот краснобай! — сказал новогородец, — жена не допустит. Давно ли бабы в совет пустились? Разве у вас уж наседки закудахтали громче петушиного?

— Да! ему можно за княгиню стоять, — возразил киевский купец, — эта курочка накудахтала ему клад порядочный. Она немало от Олега золотца достала, а он ей то из-за моря, то из Чуди парчицы да бисеру и всякой всячины, чем бабы любят охорашиваться. Не слушайте его: мы все в Киеве с вами заодно пойдем… Только тронь они отцов наших Перуна да Волоса, так мы их опять за моря швырнем!

— Дело! дело! — закричали все, кроме Мстислава.

— Семка, я пойду, — сказал киевлянин, — да в глаза им молвлю, что мы поняли их речи.

И все в один голос:

— Скажи, да скажи сильнее, скажи, что мы не дети, что с нами не играют, что…

— Я пойду, — прервал новогородец.

— Нет я…

— Да чу!.. Вот уж они другие речи заводят… Постойте!..

Тут славяне, приближась к месту, где сидел Игорь, начали внимать новому раздору, возникшему между варягами, и пристально смотрели в глаза толмачу-славянину.

Ольга, видя нерешимость супруга своего, позвала Свенельда и без труда уговорила молодого норманна, воспитанного в славянской земле, которому обычаи и боги скандинавские были чужды, восстать против мнения пожилых варягов, душою привязанных к закону Одинову.

— Свенельд! Скажи им, — говорила княгиня, — что теперь не время разбирать богов славянских и заморских, переменять наречие и заводить новизны. Скажи князю, что теперь пришло ему время княжить, воевать… Подите вы, молодцы, заговорите громче по-славянскому, чтоб все славяне вас поняли.

Свенельд, который до той поры был немил молодой княгине за то, что старался удалять от нее супруга, возрадовался в душе своей и возгордился тем, что он стал ей нужен; поглядел на ее милую улыбку и с той поры был ей уже предан по гроб.

— Будет по-твоему! — сказал он ей, пошел и сел возле нового властителя, и вся молодежь стала за ним.

— Что вы затеяли, старики? — закричал он. — Где ваши головы? Князю нашему теперь не до заморских богов! Игорю, сыну Рюрикову, скоро придет дело бранное. Где ему теперь копаться дома? У нас дух молодецкий: хочется побороться! Уж довольно князь у вас насиделся! Теперь наша пора пришла!

— Правда твоя, Свенельд, — промолвил Игорь, — правда, правда; да что вы, братцы, приуныли? Выпейте-ка еще по чарке, да примемся за погребальный обряд: мы было дядю совсем забыли.

Старые воины промолчали; но с той поры возымели тайное негодование на молодого Свенельда. Славяне же, все вдруг забывши, с веселым духом подошли к котлам и пивом стали заливать свою минутную досаду.

Между тем старая болгарка, погруженная в одни и те же мысли, ежеминутно подходила к своей княгине.

— Теперь-то время, — шептала она, — доложи князю про наше дело.

Как скоро все замолкло в собрании, Ольга объявила своему супругу о намерении молодой Олеговой вдовы и рассказала ему, что при ней произошло в шатре.

— Пустое, — возразил князь, — уж и так много времени потеряно: все приготовлено иначе. Неужели для нее опять расходиться да собираться и новый пир учреждать?

Тут опять поднялся шум и спор о похоронных обрядах, и слепой отец княгини стал было длинно рассказывать, как прекрасная Нанна горела на костре златовласого бога Балдера{19}; как древле был век огня; как после начался век курганов; но Игорь, потеряв терпение, вскочил вдруг, опрокинул порожнюю посуду, стоявшую перед ним, и, подозвавши купца Мстислава, препоручил ему очистить место для исполнения надгробных игрищ. Сам же помчался на холм со всем народом, и все окружили белый шатер.

Там вдовы с недоумением ждали возвращения молодой княгини. Лишь только услышали говор приближающейся толпы — они все выбежали из шатра и стали вопрошать у Ольгиных прислужниц, что было решено.

— Князь хочет, — отвечали киевлянки, — чтоб все исполнилось, как водится у нас на Днепре, в славянских землях. Вот как послушались этой бабы сумасбродной, — прибавили они, указывая на рабу-болгарку, — полетела будто бы с делом, а воротилась пешком с пустым мешком!

— Растерзай тебя леший! — шептали все на старую болгарку, которая взорами своими охотно бы их всех сожгла на месте нареченной вдовы. — А вот наш батюшка князь, видно, разумом пошел по отцу нашему, по хозяину!.. — И опять все бросились в шатер и снова начали приговаривать слова нежные и горестные, теснясь кругом трупа усопшего витязя.

* * *

Начинается обряд похоронный. Шатер разобран; староста расставил всех по местам и, раздавши погребателям сосновые лопаты, повелел снести в сторону одр с усопшим и тут же посередине вырыть яму. Игорь и Ольга подошли к трупу, приподняли ему голову, подложили изголовья лазурного цвета, любимого у норманнов, и, посадивши бездыханного витязя, стали его потчевать крепкими напитками и тучными пирогами, приговаривая: «Умерший! имей пищу и питие!» Между тем вдовы не переставали стенать и плакать: старейшина вручил им стеклянные сосудцы, чтобы, по славянскому обычаю, в них капала каждая их слезинка. Труп опускают в рыхлую землю; вдовы Олеговы острыми стрелами царапают себе лицо, а особливо молодая болгарка, та самая, которая хотела гореть с трупом супруга своего; она почитала себя предреченной жертвою и, воображая, что долг велит ей не щадить своего тела, терзала свою грудь, рвала черные волосы и клочками метала их в могилу.

Старшина стоит с пасмурным видом и опускает в землю все, что было поднесено усопшему вместе с оружием его и разною посудою, и так говорит при каждом действии: «Глада не бойся: вот тебе пища! вот тебе посуда! Врага не бойся: вот тебе булат! Коль высоко взбираться, — вот лестница ременная! Коли встретят псы, — вот тебе дубина!»

— Без твоей дубины обойдется Олег! — сказал с насмешкой варяг. — У кого меч булатный, тот псов не боится.

А старшина продолжал свое дело, не смущаясь словами иноземца. Ольга подходит к нему и подает пук из розовых лоз.

— И это положи в могилу, — сказала княгиня, — белозерские старухи вон там говорят, что тогда злая сила не прикоснется к нашему дяде.

Набрасывают землю, и мало-помалу возвышается бугор. Ведут на привязи псов Олега. Они, приклоня рыло, узнают по чутью место погребения — и сами туда тащат проводников своих; дошли и проворно стали рыть ногами свежую землю. По повелению старшины, слуги схватили их, связали и закололи над курганом, а они, умирая, воткнули рыло свое в могилу и так испустили верный дух свой. Старейшина поднимает свой черный жезл; конюхи вскакивают на коней, пускаются вскачь и так прытко кружатся вокруг могилы, что в глазах составляют как будто целый круг. Пот льет с усталых лошадей; конюхи остановились, спрыгнули и тихо подводят коней к погребателям. Кони дрожат, становятся на дыбы, фыркают, пятятся назад, но сильные руки их удерживают; железо их пронзает — они с судорожным движением падают на землю. «Кровь! кровь!» — кричит народ; а конюх хозарский рвет с себя шапку, рвет волосы, усыпает свою голову землею и не знает, что тяжелее ему, утрата господина или смерть коней любимых.

— Что вы сделали? — закричал строгий воин, пробиваясь вперед сквозь толпу. — Что вы сделали? — (То был тот самый варяг, товарищ Олега, который во время пиршества противоречил князю Игорю.) — Какая радость усопшему Олегу в животных убитых, коль они будут лежать поверх кургана? Их бы следовало спустить туда, в яму. Разве вы не ведаете, для чего это делается? — чтобы мертвец радовался беседе любимых им во время жизни. Конь ему там нужнее, чем вся ваша поклажа. А вы, новогородцы, неужели забыли, как, погребая нашего Рюрика, мы его любимого жеребца с ним зарыли в землю?

— Помним, помним, — сказали ильменцы.

— Если же так, — произнес Игорь, — то и теперь приказываю, чтоб все исполнилось, как на тризне моего родителя. Разрывайте бугор скорей!

Старшина повиновался князю, шепча бранчливые слова, которые повторяемы были усталыми погребателями.

— Похороните же с каганом черногривого его Сама, — промолвил сквозь рыдания хозарский конюх. — Он был его любимец с той поры, как не стало Ателя. Смотрите на него, как алая благородная кровь его гордо течет, не мешаясь с другою кровью!

Княжего коня и псов заморских толкнули в разрытую могилу, — и снова медлительно стал возвышаться острый курган на вершине холмовой.

Унывный звон раздался на гуслях. Варяги, опершись на мечи, повисшие с пояса, а киевляне и новогородцы, поджавши жилистые руки, внимают гармонии слов и звуков, между тем как дикие славяне другого племени и грубые финны разлеглись по косогору и храпят, как животные.

НАДГРОБНАЯ ПЕСНЬ СЛАВЯНСКОГО ГУСЛЯРА

Уж как пал снежок со темных небес,

А с густых ресниц слеза канула:

Не взойти снежку опять на небо,

Не взойти слезе на ресницу ту.

У Днепра над горой, высокой, крутой,

Уж как терем стал новорубленый:

Ни дверей в терему, ни окна светла,

А уж терем крыт острой кровлею.

Кровля тяжкая на стенах лежит,

А хозяин так крепким сном заснул,

Как проснется он, — то куда пойдет?

Как захочет он на бел свет взглянуть,

Пожелает он гулять по граду, —

Ан в глазах земля и в ногах земля!

Как прозябнет он — где согреется?

Сыро в тереме, — а ни печи нет,

И не высохнут стены хладные.

Ах, вы, хладные стены, тесные!

Для чего вы тут, для чего у нас?

Зима-бабушка! ах, закрой ты их

Своей рухлою, белой шубою!

Ты, млада весна, зеленой фатой!

— Не так поете! — возопил слепой отец княгинин. — Ведь Олег был над нами то же, что у нас в Скандинавии король морской; а в наше время королю морскому пели не протяжно, не уныло, а по-воинскому! Подавайте сюда гусли! — И начал старец петь на варяжском наречии:

НОРМАННСКАЯ НАДГРОБНАЯ ПЕСНЯ

Олега-варяга

Не знал Один:

Вдруг оком единым

Сюда взглянул…

Тут старец задохнулся, и все Олеговы товарищи хором подхватили:

Олега-варяга

Не знал Один:

Вдруг оком единым

Сюда взглянул, —

И стало завидно

Отцу-горе,

Там, в Валгалле.

* * *

Довольно ты славы

Себе набрал!

Ты наш — так пожалуй

Ко мне на пир!

И вот за тобою

Пришла змея:

Олег, сюда!

Норманнские звуки воспалили сердца варягов, — и внезапный крик поднялся между ними. Они стали дружно плечо с плечом и громким хором запели:

Не пеший убогий, а гордый ездок

К Одину спешит во дворец:

Наш брат прешагнул за валгаллский порог:

— Давай ему пива, отец!

Старшина, с жезлом в руках, идет вперед. Народ окружает лужайку, волнуется, змеится и, с трудом повинуясь усилиям учредителя надгробных игр, попятился назад и составил сцену живого амфитеатра.

Выходят на поприще двое широкоплечих мужчин: они долго рассматривают друг друга, меряются глазами, сошлись: рука с рукой, нога с ногой; уж один колеблется, но опять утверждается на ногах; ломают, гнутся то направо, то налево; мышцы натянуты; ноги и руки их в беспрестанном движении: но вот оба на скошенной траве поскользнулись и ударились лбом об лоб, как два быка ревнивых, подающихся в поле, — раздается хохот. Раздраженные борцы, стиснув зубы, проклинают зрителей и вот схватились, обнялись, как будто навек, и вместе колыхаются: грудь давит грудь, колено бьет колено; пошатнулся один, ноги подкосились, спина гнется назад. Уж победитель сцапал побежденного, приподнял его и долго держал на воздухе. Толпа кричит: ура! Борец, размахнувшись, грянул обземь соперника. Учредители игр уносят падшего; другой спесиво удаляется, и ему вслед кричат похвалу.

Сцена переменяется.

Вот с правой стороны явилось четверо мальчишек. «Давай, давай!» — кричат они, махая кулаками. Выходят слева четверо других, одинакового роста. Сразились. Кулачные удары сыплются словно град с обеих сторон, но чаще теряются в воздухе, нежели попадают. Вдруг один из мальчиков громко завизжал: товарищи его смутились. «Отдай, отдай», — кричат все четверо — и ударились бежать.

Выходят к ним на помощь трое удалых юношей. Но и с другой стороны являются защитники большого роста, — и юноши свалились, как скошенные колосья. Выбегают новые заступники, те остановились, и оба ряда бойцов стоят и глядят друг на друга: ноги их неподвижны; они качаются на чреслах и, собираясь с силами, метят, где ловчее ударить соперника. «Теперь пойдет драка не на шутку, — говорил народ. — Постойте, братцы, скажите прежде, как будете играть? Лежачего бить или нет?» — «Нет», — закричали бойцы. «Начинайте же!»

Пустились в бой; удары редки, сухи, тверды: то в челюсть, то в лоб, то в бока, то в грудь высокую. Кость об кость то и дело ударяет, но не слыхать ни жалоб, ни стенания: только слышно какое-то глухое кряхтенье, похожее на однозвучный шум топора, рубящего деревья.

Вот один справа отступил на шаг; соперник вперед; пятится второй; противник на него. Правая сторона слабеет, а та дружно подается вперед. «Наша взяла!» — закричали на левой. «Нет, нет!» — отвечают другие, и целая шайка справа кинулась сражаться.

Народ гудет и во все глаза смотрит на борьбу. С обеих порой валятся избитые плечистые бойцы. Тут два древлянина ринулись на падшего и стали его топтать и бить без пощады. «Не та игра, — закричала толпа, — лежачего не бить! Таково было условие!» Шум и крик поднялись кругом. «Лежачего-то и бить», — возразили древляне. Тогда со всех сторон бросились на них, вытащили их из круга и покатили вниз с горы. Шайка древлян вступилась было за них, но вмиг отражена киевлянами. Последовало минутное молчание, но опять живее начался бой.

Вдруг богатырского роста муромец, который сначала неподвижно взирал на драку и только быстрыми глазами как будто подстрекал то одних, то других, решился и пошел на помощь одоленной стене борцов. «Стойте! — закричал он побежденным. — Стойте и смотрите!» Вот он подвигается вперед, как каменометница в осаде, засучивает кулаки и вызывает на бой целую шайку. Как победители увидели известного своею силой муромского бойца, страх внезапно заменил спесь. Живая стена колеблется, однако ж стоит; вдруг повернулись все, ударились бежать и скрылись в толпе зрителей. Муромец же остался на поприще один; поглаживая усы и бороду, глядит вокруг себя и тщетно ожидает новых соперников.

Зрители твердят меж собой: «Поворотлив! силен! молодец!» Одно имя на всех устах. Все лица, все движения выражают ему хвалу и славу.

— Ай да муромец! — закричал Игорь. — Подавай, — сказал он любимцу своему Мстиславу, — подавай свою кунью шапку, и вы, новогородцы, выньте из-за пазухи чего-нибудь молодцу: ну добро! расстегнитесь, не жалейте! — И, обратясь к победителю, князь продолжал: — Вот тебе дар за удальство твое! Люблю, люблю! словно каменьями их закидал. Туча было поднялась, да где ни взялся вихорь — и тучи не стало. Так-то и мы с тобой, друг Свенельд, только бы пуститься, врагов всех раскрошим и разгоним.

— Увидим, — говорили между собою мужики области древлянской, оскорбленные унижением своих одноземцев, — увидим! Как бы тебя не раскрошить? Ведь ты не Олег! — и, приговаривая ругательные слова, подошли опять к медовым котлам, черпнули еще в них и, пихая вправо и влево кулаками, стали продираться сквозь толпу.

— Не пускай их, — сказал князю Мстислав, — ведь они тебе понадобятся на сходке.

— Пускай их идут, — отвечал Игорь, — волка как ни корми, а он все в лес глядит.

— Смотри, князь, как бегут и пихают, не поклонясь тебе, — сказал Свенельд, — и спасибо не скажут!

— Э! боярин! — возразил старый полянин, — еще теперь, слава Бел-богу, они людьми глядят; а спроси-ка у наших старух, что от них прежде бывало. Как эти гости жаловали на наши сельские игрища, так у отцов из хоровода дочерей крали; беспрестанно от них набег на наши поля, то и дело разбой да пакости.

— Ну уж и мы сегодня хорошо их угостили, — сказал Игорь, захохотавши громко, — не могу вспомнить, как они полетели с холма! Если они с той поры кубарем катятся, то, чай, давно к своим дверям привалили. Да что и вы, друзья варяги, не потешите дух усопшего? Обнажите-ка мечи аль пуститесь побороться: ведь и вы на то горазды, еще их научите!

— Князь! поздно, уж наши почти все разошлись. Посмотри, они там толкуют под холмом, да вон и пошли к городу; видно, дело задумали. Семка, и мы к ним пойдем. Поздно, поздно, пора кончить игрища, уж смеркается; там за лесом, вот, видите, уже месяц серебрится…

— Куда спешить? — возразил сын Рюрика и начал лениво растягивать руки… — Да где Свенельд?

— И он с ними пошел, — отвечал варяг.

— Пойдем же к нему, да велите пирога, меду да пива ведро отнести к маме-старухе, да скажите ей, чтоб пришла сказки сказывать. Пойдемте! У меня, старики, у самого теперь что-то вертится на уме! Услышите! Дайте срок, и мое время прогремит!

— И конечно! — отвечал, приближаясь к князю, купец Мстислав Многоуст, — конечно, прогремит, погромче прошлого; вишь, гром небось любит лето, а не седую зиму. Пойдем за князем, — продолжал он, обращаясь к киевлянам-купцам, — проводим его честь честию до палат да по приказанию князя угостим купцов ильменских. Я возьму к себе самых домовитых, — а оттого, что, признаться, не в обиду вам, у меня хата покраснее ваших. Смотрите же, сажайте их в передний угол, под домовыми богами, не жалейте ни каши, ни пива: так всем приказано. А ты, сын мой, беги навстречу к трем новогородичам, которым ночлег отведен в избе моей… Я сам к ним сейчас буду… да вели потеплее натопить баню, беги!

Настала ночь. У подошвы холма сверкают огни. Там расположилась на мягкой мураве толпа пришедших на зрелище, которым в самом Киеве не было пристанища; они ждали утренней зари, чтобы с малыми детьми возвратиться домой. (…) Они соединили своих девиц и малых детей в середину, легли вокруг них и всю ночь стерегли их от ненадежных соседей; попечительные матери, усыпляя детей своих однообразными песнями, приговаривали таинственные слова; сведущие старухи на ночь вешали внучатам своим на шею высушенных летучих мышей, которыми они всегда запасались для предохранения от бед и от черного глаза, а взрослые мальчишки непрестанно били в железные доски и кричали, чтоб отгонять голодных волков, выбегавших из лесу. Ни тем, ни другим страх не дозволял сомкнуть глаза, и ночь всем казалась бесконечною.

* * *

Острый, новый курган возвышается одиноко на горе Щековице, господствуя над волнистым Днепром и над любимым городом усопшего правителя. Сама природа как будто бы заготовила здесь заморскому витязю предреченную могилу.



Загрузка...