Отправляясь биться с неверными, Кваччагвида оставил во Флоренции жену и детей. Жену звали Алагиера; она была родом «из долины По». Ее именем был назван один из сыновей, Алагиеро, потомство которого стало зваться Алагиери или Алигиери. Алагиеро был женат на дочери Беллинчоне Берти, сестре прекрасной и добродетельной Гуальдрары. Сыну дано было имя деда — Беллинчоне, а сыну Беллинчоне имя прадеда — Алагиеро. Второй Алагиеро был женат на Белле, дочери Дуранте дельи Абати. Их сын тоже получил имя деда, Дуранте, и прославил навеки это имя, но не полное, а уменьшительное: Данте.
Алигиери были дворяне, но не принадлежали к старой феодальной знати, среди которой блистали Уберти, Донати, Пацци, Кавальканти, Тозинги, владельцы замков и крестьян. Имения Алигиери были маленькие и большими богатствами они не владели. Но тем не менее к пополанам ни они себя, ни коммуна их не причисляли.
Потомки старшего сына Кваччагвиды были гибеллины. Алигиери были гвельфы и многие из них дважды ходили в изгнание и дважды возвращались. Но Алигиеро, еще слишком юный в дни Монтаперти, подобно многим другим гвельфам, не подвергся изгнанию, а когда вошел в возраст, то гибеллины, чувствовавшие приближение кризиса, были более умеренны в наложении новых кар. Данте родился во Флоренции в мае 1265 года. Детей крестили во Флоренции раз в год. Начиная со среды, на четвертой неделе поста, священник собирал имена младенцев вместе с именами крестных, а в страстную субботу их всех крестили в городском баптистерии, «прекрасном Сан Джованни». Если мы не знаем точно дня рождения Данте, то знаем день его крещения — 25 марта 1266 года.
Алигиеро умер, когда сын его был совсем юн. Но он успел направить на хороший путь его образование. Во Флоренции были школы и учителя, и начатки знаний дети могли получать неплохие. Они не выходили, конечно, из рамок средневековых школьных программ. Данте обучился в школе грамматике и риторике, т. е. уменью читать свободно средневековые латинские тексты и с грехом пополам классические. К этому присоединились кое-какие знания по истории, элементарное богословие, обрывки сведений по географии и астрономии и немного естествознания, где суеверие и выдумка занимали гораздо больше места, чем сколько-нибудь точные наблюдения. Большего школа дать ему не могла. Университета во Флоренции еще не было. Закладывать настоящие основы своих знаний Данте пришлось самому. Он читал все, что попадало ему под руку, больше по-провансальски и по-французски: оба языка были хорошо известны во Флоренции вследствие ее постоянного общения с северными гостями, зваными и незваными. А когда он стал переходить в юношеский возраст, его ученый багаж начал расти очень быстро.
Раньше, чем из классиков, Данте познакомился по своим провансальским и французским книгам с целым миром образов и фактов, насытивших и раскаливших его воображение. Тут были мифы об Эдипе и о Фивах, о Трое и об Энее, чуть не весь цикл Овидиевых «Метаморфоз», истории об Александре Македонском и о Юлии Цезаре, средневековые сказания о Карле Великом и его паладинах, о Роланде, о четырех сыновьях Эмона, о Ланселоте, о Тристане. Дальше шли — дидактическая поэзия «Романа о Розе» и рифмованные французские энциклопедии, добираться до сокровенного смысла которых помогал Данте их автор, ученый нотариус и поэт, его старший, горячо почитаемый друг, Брунетто Латини. Он не был его учителем в собственном смысле этого слова, потому что у него не было школы, но он был руководителем его занятий и внимательным, любящим ментором. И наконец, — потому что это тоже относилось к учению такого юноши, как Данте, — он поглощал несметное количество провансальских стихов, главным образом лирику. Все выдающиеся представители провансальской поэзии становились понемногу ему родными: Арно Даниэль, Бертран де Бори, Гиро де Борнейль и многие другие. И дополнял их латинский трактат Андрея Капеллана «О любви», книга популярная во всей ученой и полу-ученой Европе, хорошо известная во Флоренции. Одновременно Данте знакомился и с творчеством сицилийской школы и с произведениями флорентийских стихотворцев. Мы видели, как расценил он позднее своих предшественников. «Высокие» и «плебейские» стихи уже в юношеских впечатлениях разграничивались для него достаточно четко, и не было в нем ничего, что могло бы его побудить отдать свои симпатии стихам «плебейским»: ни в крови, ни в характере, ни в умственных предрасположениях. Собственный путь поэта и ученого начинал понемногу рисоваться перед его взором: провансальско-сицилийские образцы осветили его начало.
Поэзия не была единственным искусством, которому обучали юношу. Как все дети состоятельных, особенно дворянских семей, Данте учился понемногу рисованию и музыке. Ни то, ни другое не стало ему родным, как поэзия, но по-видимому он мог играть на лютне и слегка владел рисунком. Он сам рассказывает, что в годовщину смерти Беатриче он нарисовал на дощечке ангела, стараясь воскресить милые черты. И совершенно несомненно, что если эти занятия не сделали Данте ни живописцем, ни музыкантом, то хорошо вышколили ему глаз и ухо — качества, очень пригодившиеся ему потом. Несравненное его пластическое чутье, тонкое умение различать нежнейшие оттенки одного и того же цвета, способность находить для каждого настоящие слова и чувство гармонии, — все то, что с такой щедростью будет расточаться потом в «Комедии», было заложено в нем с юных лет.
Воспитание, которое Данте получил, было таково, что давало больше пищи воображению, чем рассудку, и больше возбуждало фантазию, чем любознательность. Ум не пробудился еще в нем по-настоящему, а чувство уже бурлило и нетерпеливо рвалось к новым впечатлениям. Оно нашло их очень скоро, и Данте был поглощен ими надолго. Его захватила юношеская любовь, но особенная.
Джованни Бокаччо рассказал ее историю в написанной им биографии Данте. Гениальный новеллист расцветил этот эпизод самыми яркими красками своей палитры, и рассказ вышел таким художественным и таким увлекательным, что строгая критика нового времени долго считала его вымыслом. Но чем больше изучался вопрос и чем обильнее выходили на свет подлинные архивные документы, тем больше подтверждения получили факты, сохраненные Боккаччо.
«В дни, когда небесная истома одевает землю ее украшениями и наполняет ее весельем, рассыпая цветы меж зеленых ветвей, — в нашем городе был обычай, у мужчин и у женщин подряд, устраивать, празднества, отдельными группами, по месту жительства каждого. Так, подобно другим, и Фолько Портинари, человек очень почтенный между своими согражданами, собрал однажды соседей на праздник в день первого мая в своем доме. Среди них был и упомянутый Алигиери, а с ним вместе, — ведь так уже водится, что родители берут с собой маленьких детей, особенно если идут куда-нибудь поразвлечься, — пошел и Данте, которому еще не исполнилось и девяти лет. Там, смешавшись с другими детьми, своими ровесниками, мальчиками и девочками, которых было много на празднике, после того как все подкрепились первыми угощениями, он стал по-детски веселиться с остальными сообразно своему возрасту. Среди детей находилась дочь названного Фолько, имя которой было Биче (хотя сам Данте всегда называл ее полным именем: Беатриче), девочка лет восьми, по-детски очень миловидная и грациозная, привлекательная и приятная в обращении, более серьезная и скромная в поступках и словах, чем можно было требовать в ее годы. А черты ее лица, необыкновенно нежные, очень правильные и округлые, придавали ей помимо красоты такое скромное изящество, что многим она казалась ангелочком. Такой, какой я ее изображаю, а может быть и еще более, прекрасной, явилась она перед глазами нашего Данте, думаю, не в первый раз вообще, но в первый раз способная вызвать любовь. А Данте, хотя и ребенок, с таким глубоким чувством принял в сердце ее чудный образ, что он с этого дня так и остался там запечатленным до конца его жизни…»
Боккаччо привык писать новеллы и живописать наружность своих героинь. Изображая маленькую Биче, он вспомнил на старости лет произведения своих молодых годов и детскую влюбленность Данте описывал почти так, как чувства Федериго дельи Альбериги или Настаджо дельи Онести, пылких любовников из «Декамерона». Стилизация художника.
Тот же эпизод, но по другому стилизованный, расказывает сам Данте в «Новой жизни», в самом начале. Прошло девять лет, говорит он в 1283 году, когда «перед моими глазами появилась впервые дама моих помыслов, которую многие называли Беатриче, не зная, что так и должно ее звать… Она явилась мне в началесвоего девятого года, а я увидел ее на исходе моего девятого. Она была одета в благороднейший цвет, скромный и достойный, алый, опоясана и украшена, как приличествовало ее нежнейшему возрасту… С тех пор, говорю я, Амор владеет душой моею, которая сразу отдалась ему и обрел он надо мною силою, данной ему мои воображением, такую незыблемую власть, что вынуждал меня исполнять до конца все его желания. Он приказывал мне много раз, чтобы я старался видеть этого ангела-ребенка, и в детстве моем я неоднократно ходил искать ее. И созерцал столь благородные и похвальные ее привычки, что поистине о ней можно сказать словами поэта Гомера: «Она казалась дочерью не смертного мужа, а бога».
Дом семьи Алигиери помещался недалеко от собора на площади Сан Мартино и всего один коротенький переулок отделял его от дома семьи Портинари. Встречаться детям было вовсе не трудно и в этом не было ничего, что нарушал бы обычай.
Едва ли сам Каччагвида нашел бы в этих детских встречах признак упадка нравов. И, конечно, не было в них ничего, о чем с романтической целью говорил Бокаччо и с поэтико-аллегорической — сам Данте. Между девятью и восемнадцатью годами Данте учился и вырастал умственно. Это были годы 1274–1283. Царило спокойствие. Гибеллины бессильно обивали пороги ломбардских и романьольских тиранов и тосканских комунн, враждебных папе. После катастрофы Конрадина[5] Флоренция могла не бояться эмигрантских происков и уже допускала кое-кого из гиббелинов в свои стены. Не были допущены только самые закоренелые, в том числе все Уберти: Лапо и Федерико, сыновья Фаринаты, Лупо, сын Пьеро, да и тем была дана надежда на амнистию, если они честно прекратят свои интриги. 18 января 1280 года Данте, которому было уже пятнадцать лет, мог присутствовать на двойном торжестве на площади Санта Мариа Новелла, как бы символизировавшем этот этап в эволюции города.
Незадолго перед этим папа Николай III Орсини, не очень большой друг Карла Анжуйского, прислал во Флоренцию своего племянника, известного уже нам кардинала Латино Франджипани в качестве «умиротворителя». Кардинал был доминиканцем. Он пожелал освятить только что достроенное здание самого большого храма своего ордена и тут же перед ним на площади принять клятву мира от гвельфов и гибеллинов. Праздник вышел богатым и пышным. Из окон кругом свешивались пестрые ковры и разноцветные материи. Было сооружено несколько высоких помостов, убранных дорогими тканями. Площадь была битком набита пешими и конными, военными в латах, пополанами в ярких праздничных одеждах, монахами и белым духовенством в торжественных облачениях. Над толпою колыхались знамена милиции, значки корпораций, щиты с фамильными гербами. И тут же стояли с суровыми и строгими лицами те, кто должен был принимать присягу, с поручителями. Отцы двадцать лет назад бились в смертном бою при Монтаперти. Сыновья дают друг другу символический поцелуй примирения в губы, выслушав красноречивую речь, которую кардинал Латино произнес с самого нарядного из помостов, «а был он ученым и отличным проповедником» (Дж. Виллани).
Еще два с половиной года спустя, в июне 1282 года, Флоренция, как мы знаем, создала себе такое правительство, какое ей было нужно, — приорат: Карла Анжуйского после Сицилийской вечерни можно было уже не так бояться. В это время Данте было уже восемнадцать. Образование его было закончено и он был поэт.
О том, как он сделался поэтом, он поведал сам в той же «Новой жизни», продолжая рассказ о своей любви. «Когда прошло столько дней, что исполнилось почти девять лет после появления той благороднейшей, под конец этого срока случилось, что эта удивительная дама встретилась со мною, одетая в белоснежное платье, сопровождаемая двумя другими дамами старше возрастом. И, проходя по одной улице, обратила свой взор к тому месту, где находился я в великом смущении, и в неизреченной милости своей поклонилась мне столь благосклонно, что показалось мне, будто я достиг пределов блаженства. Час, когда я удостоился ее сладостного поклона, был девятый этого дня. И так как первый раз с уст ее слетели слова, чтобы достигнуть моего слуха, я был охвачен такой нежностью, что как в опьянении ушел от людей. И добравшись до уединенного места, моей комнаты, стал думать об этой милостивейшей»… Тут юноша заснул и увидел сон, загадочный и дивный. Проснувшись, задумался. «И думая о том, что мне приснилось, я решил поведать об этом многим, которые были славными трубадурами в те дни. А так как я научился самостоятельно искусству говорить слова рифмуя, то решил сочинить сонет, в котором я бы приветствовал всех верных Амору и прося их истолковать виденный мною сон, написал бы им, что мне приснилось. Так я начал следующий сонет»…
Но, чтобы понять последующее, нужны пояснения.
«В 1283 году, в месяце июне, к празднику св. Иоанна Крестителя, в то время, когда город Флоренция пребывал в счастливом и прекрасном состоянии покоя, наслаждался отдыхом и миром, столь полезными для купцов и ремесленников и особенно для гвельфов, стоявших во главе города, — образовалась в приходе церкви Санта Феличита, на том берегу Арно, дружина в несколько групп, в тысячу, если не больше, человек, одетых во все белое, и с вождем, который именовался Амором. Эта компания только и думала, что об играх, развлечениях и танцах: дам, кавалеров и других пополанов. Они ходили по городу с трубами и всякими инструментами, предаваясь веселью и радости, собираясь на совместные пиры, трапезы и вечери. Это празднество длилось почти два месяца и было самым благородным и славным из всех, которые когда-либо устраивались во Флоренции или в Тоскане. На него собирались отовсюду многие искусники и жонглеры, и все они встречали почетный прием и гостеприимство… И не мог проехать через Флоренцию ни один чужестранец, чтобы его не приглашали наперерыв друг перед другом эти компании и не провожали его потом верхами по городу и за город…»
Так рассказывает все тот же Джованни Виллани, вводя нас в атмосферу, в которой Флоренция жила не очень долго от мира кардинала Латино до начала распри «черных» и «белых». Время было действительно спокойное и счастливое. Раздоры остались позади. Мир между партиями был скреплен клятвами и целованием. Стихли военные грозы; конституция приората, удовлетворявшая требованиям ремесленных цехов, обещала дальнейшее смягчение внутренней борьбы. И население по-настоящему отдыхало. Богатств в городе было не мало. Флоренция украшалась новыми пышными зданиями и веселилась. Веселиться она умела. Белая дружина проводила в своих играх аллегорию, по всей вероятности, несколько более сложную, чем подметил и записал не искушенный в этих делах летописец. Но и то, что он сохранил для потомства, вводит нас в самую гущу того быта, в котором расцвела флорентийская ученая поэзия.
Счастливое и прекрасное состояние покоя. Гвельфская буржуазия во главе города. Хорошие дела. Это фон, на котором выступает белая дружина. Синьором — Амор, Любовь. Белые дамы и белые кавалеры двигаются по городу то в торжественном шествии, то в ритмичном хороводе, то в стремительном плясе, в венках и гирляндах из цветов. Их Виллани не заметил. Кто обращает на них внимание в «городе цветов» и еще в июне месяце? Трубы гремят, песни несутся по улицам и площадям, а когда смолкают песни, звучат стихи. Их Виллани прослушал. Летопись пишется не для таких пустяков.
Но мы знаем то, чего, не рассказывал мессер Джованни. Мы знаем многих, кто слагал стихи в белой дружине. И можем назвать имена. Кое-кто и был уже назван. Их не мало, флорентинцев и тосканцев, и разные у них стихи.
Жив еще старый Гвиттоне, но уже не выходит из монастырской кельи, и жив еще также старый Брунетто Латини. Жив и бодр. Он любит молодежь, и если не нарядился в белое, чтобы служить Амору, то одобрительно улыбался, глядя, как веселятся другие. Но уже нет на свете умершего раньше 1280 года очень даровитого провансалиста Кьяро Даванцати. Зато живы и полны задора два самых рьяных борца гвитгоновой рати; Монте Андреа и Рустико ди Филиппо, готовые каждую минуту вызвать весь свет на тенцону с самыми замысловатыми рифмами. Данте да Майяно, поэт тоже из старшего поколения, который держится старинных сицилийских ладов и любит побрюзжать на молодых, ходит в одиночку и не смешивается ни с кем. А в самом центре какой-нибудь из белых компаний хочется представить Гвидо Кавальканти, одного из первых кавалеров города, «второе око Флоренции во время Данте» (Бенвенуто да Имола), находившегося в самом расцвете своего таланта, диктующим законы всей белой дружине. И тут где-нибудь рядом его соратники по «сладостному новому стилю»: нотариус Лапо Джанни Рустикуччи и отпрыск банкирской семьи Дино Фрескобальди, сын Ламбертуччо, «собою красивый и приятный в обращении» (Донато Веллуги), Терино да Ка-стельфьорентино и Джанни Альфани. И где-нибудь в белых рядах восемнадцатилетний Данте Алигиери, которого мало кто знает, и, быть может, совсем еще зеленый Чино да Пистойа. В белую дружину едва ли был принят Гвидо Орланди, стихотворец из народа, не ученый, но умный и задорный. «Тысяча» была богатая, из «жирных» пополанов, а не из «тощих».
Творчество было великое и обильное, но порядка в нем не было. Зато были все элементы, при помощи которых порядок мог быть внесен: большая образованность и большие таланты. И порядок водворился. Как это произошло?
Много лет спустя Данте сам рассказал нам об этом. В его рассказе не все точно, потому что все у него, как всегда, очень субъективно. Зато все проникновенно и насыщено большой внутренней правдою.
Поэт встречает в чистилище тень Бонаджунты из Лукки, поэта группы Гвиттоне, которая, смутно догадываясь, кто перед нею, спрашивает («Чист.» 25, Ч.):
Те стихи, не правда ли, твои:
«Для женщины понятен смысл любви»?
Бонаджунта вспомнил о знаменитой канцоне Данте, первой канцоне «Новой жизни» — «Donne ch'avete intelletto d'amore», про которую один из критиков сказал, что на итальянском языке никогда не было написано ничего более прекрасного. Данте отвечает терциной, вскрывающей самый сокровенный смысл его реформы. Это одно из самых славных мест во всей «Комедии».
I'mi son un, che quando
Amore spira, noto, ed a quel modo
Che detta dentro, vo significando.
(To, что в тишине
Порой любовь нашептывает мне,
Я претворяю в сладостные звуки).
И Бонаджунта признает, склонившись перед гениальным собратом:
О брат, — сказал он, — я сужу о силе
Узла, меня держащего вдали
От достижений в нежном новом стиле.
Впервые произнесены слова dolce stil nuovo. Дальше следуют имена тех, кого «сладостный новый стиль» выбросил из сонма настоящих поэтов:
…Пытались бы напрасно
Мы так писать: нотариус и я
С Гвиттоне нашим
Нотариус — это Якопо да Лентино, сицилиец, один из поэтов, быть может лучший из кружка Фридриха II. Гвиттоне и Бонаджунта — его тосканские последователи, не сумевшие приспособиться к строгим велениям «сладостного нового стиля». Бонаджунта покорно признает свою неспособность стать на новый путь:
Перо у нас, лишь истину — ценя.
Покорствует одной любви внушенью,
Но мы бежали от ее огня.
А кто идет не этим направленьем.
Не видит тот прекрасного границ.
Бонаджунта говорит vostre penne, «ваши перья». Эти слова указывают, что Данте не один. У него единомышленники. Но он — вождь, он дает закон. Он научил людей подслушивать и возвещать миру то, что «диктует внутри» любовь. Была пора, когда это было не так. Данте это тоже знает и не хочет вовсе таить от своих читателей. Но он предоставляет им, если они достаточно посвящены в историю dolce stil nuovo, самим делать выводы. Иначе он не выбрал бы в собеседники Бонаджунту, ничем не замечательного, кроме одного выступления. Выступление было неудачное. Но именно потому старый поэт попал в «Комедию», и имя его осталось жить навеки.
Выступление Бонаджунты — это его полемика с Гвидо Гвиницелли, истинным родоначальником dolce stil nuovo. В «Комедии», где Данте заставляет его очищаться от грехов, он говорит о нем с необыкновенной теплотой: «Отец мой и других, лучших чем я, которые когда-нибудь слагали сладостные и нежные стихи о любви».
А в «De eloquentia» называет «великим Гвидо». Гвидо был ученым болонским юристом, первоначально писал стихи в манере Гвиттоне д'Ареццо и обращался к нему в стихах как к своему учителю. Но потом вдруг его песни зазвучали совсем по другому, чем у Гвиттоне. Знаменитая канцона «Al cor gentil ripara sempre Amore» перевернула все. Поэт переплавил в стихи всю философию, которой обучали в Болонском университете: смесь схоластики, мистики и аллегорики, и с помощью этой философии захотел разгадать загадку любви.
Любовь гнездится в сердце благородном,
Как птица в свежей зелени лесной…
Когда канцона стала известна, мало кто понял ее до конца и оценил. А Бонаджунта обратился к нему с сонетом, в котором упрекал его за то, что он переменил манеру, — еще бы: Гвидо совсем отошел от манеры их общего учителя Гвиттоне, — и за то, что его трудно понять…
Так темен образ вашей речи.
Бонаджунта просил объяснений, но Гвидо лишь бросил ему свысока:
Мудрец не может бегать легким бегом;
Он думает и ладит, как диктует мера.
Другими словами, поэт-философ вовсе не обязан быть понятным для всех. Этот принцип — доступность лишь для посвященных — сделается потом руководящим для целого направления. Но провозглашая его, Гвидо в сущности уклонился от тех объяснений, которых просил Бонаджунта. Их пожелал дать Данте. Поэтому он и вывел Бонаджунту в «Чистилище». Но его объяснение: «то, что в тишине любовь порой нашептывает мне, я претворяю в сладостные звуки» — не то, которое мог дать и не дал Гвидо. Его мог дать только Данте. Они относятся не к начальному этапу в истории dolce stil nuovo, связанному с Гвидо Гвиницелли, а к зрелому, связанному с Данте. Как же совершилась эволюция этого направления?
Прежде всего, что означало выступление Гвидо Гвиницелли? Было оно чисто индивидуальным актом или за ним скрывались социальные факторы? Гвидо не образовал никакой школы в Болонье, в родном городе, хотя там были поэты — Гвидо Гислиери, Фабруццо деи Ламбертацци, Онесто, которых Данте счел достойными упоминания в трактате о языке. Школа Гвидо создалась во Флоренции, менее ученой, чем родина первого в Европе университета, но более живой, более богатой и — что главное — более расчлененной социально. В Болонье стихи Гвидо были одним из многочисленных поэтических выступлений. Во Флоренции они положили начало школе и стали общественным фактом. Поэты, которые пошли за Гвидо, были все представителями гвельфской крупной буржуазии, вернее — гвельфской крупнобуржуазной интеллигенции. Общественный смысл направления, которое создалось из подражания Гвидо, ясен.
Семидесятые годы — годы борьбы гвельфской буржуазии не только со скрытыми гибеллинами, с гибеллинским подпольем и гибеллинской эмиграцией, но и с упрямым напором младших цехов, которые в награду за поддержку против гибеллинов требовали участия в правительстве. Сгоряча — мы видели — им пришлось уступить очень много, но потом мало-помалу стали отбирать то, что дали. Естественно, ремесленники не отказались так легко от полученного, и на этой почве то и дело вспыхивали конфликты. Настроение ремесленников выливалось и в стихах, имевших яркую политическую окраску. Нам они остались неизвестны, как осталась неизвестна большая часть политической лирики, потому что стихи этого рода были под запретом. Ведь пришлось прибегать к угрозам тяжелыми наказаниями, чтобы прекратить поток политических стихов. Мы это тоже знаем. Но административных мер было недостаточно. Нужно было эту оппозиционную классовую лирику дискредитировать. Нужно было провести резкую грань между тем, что впредь должно было иметь право называться поэзией, и тем, что должно было квалифицироваться как вульгарные вирши. Стихотворному равноправию нужно было положить конец. Этого требовал классовый интерес гвельфской буржуазии и этим объясняется успех лирики Гвидо Гвиницелли во Флоренции.
Кто ее главные представители? Мы пробовали разглядеть их лица в рядах белой дружины. Это — Гвидо Кавальканти, рыцарь, один из первейших граждан Флоренции; это — Дино Фрескобальди, сын богатого банкира; это — Лапо Джанни Рустикуччи, нотариус; это — Джанни Альфани, гонфалоньер 1310 г.: это — Данте Алигиери, приор 1300 г.; это Чино да Пистойа, один из представителей провинциальной знати. И так все. Школа Гвидо Гвиницелли во Флоренции была не только ученым направлением в поэзии, она была одним из способов социальной борьбы.
Когда Бонаджунта выступил против Гвидо Гвиницелли, это была чисто литературная полемика. Но неученые поэты очень скоро почувствовали и социальное жало нового направления, которое либо вынуждало их смолкнуть, либо превращало в третьесортных стихокропателей. К сожалению, большинство неученых стихов до нас не дошло: те, кто умел хранить стихи, не были заинтересованы в том, чтобы хранить и эти. Но кое-что все-таки попало и в наши руки.
Не все неученые поэты вышли из народных кругов. Были среди них и принадлежавшие к буржуазии, но они или опустились и деклассировались, или, предпочитая слагать стихи понятным языком, объединялись в борьбе против ученого направления с поэтами из народа, которые боролись против него по социальным мотивам. Кое-кого ученые поэты считали достойными обмена тенцонами или какого-либо иного поэтического состязания. Среди них флорентинец Гвидо Орланди и сиенцы Фольгоре да Сан Джиминиано и Чекко Анджольери были самыми крупными.
Фольгоре бесхитростно и простым языком воспевал радости жизни, самые понятные и всем доступные: не только любовь, но наряды, еду, напитки, игру. И ничего не нужно было объяснять. Все было ясно без сложных комментариев. Чекко Анджольери, самый даровитый из тех, чьи стихи нам известны, был человек удивительно своеобразный. Его отец был богатый купец, скупой и благочестивый. Он не давал ему денег, мучил постами и молитвами и женил на девушке очень добродетельной, но чрезвычайно уродливой. Чекко, который терпеть не мог благочестивых подвигов и безобразных женщин, сбежал из дому и стал быстро опускаться на дно. Он жалил своими сонетами кого попало, между прочим и Данте, а больше всего виновников своих злоключений, отца и мать. Стихи его насыщены диким бунтом, проклятиями всему, что олицетворяет порядок, и ненасытной жаждою радости. Его идеалом была троица: женщина, кабак и кости. Его Беатриче звалась Беккиною и была дочкой сапожника. Она доставляла ему много огорчений своими изменами, но и много радостей, отнюдь не мистических. О тех и о других Чекко сочно и красочно рассказал в своих сонетах. Но не эти стихи лучшие в его лире, а те, в которых он гремит вызовами миру и человечеству. Вот один сонет, едва ли не самый типичный:
Будь я огнем, весь мир бы я спалил.
Будь ветром, я его бы разметал,
Будь я водой, его б я затопил,
Будь богом я, его бы в ад послал.
Будь папой, я бы тогда возликовал
И всех бы к покаянию присудил.
А если б императором я стал,
Что б сделал? Всех бы я казнил.
Будь смертью, я отца бы навестил,
И к матери охотно завернул;
Будь жизнью, я бы к ним не заглянул,
Будь Чекко, я беспечно бы любил:
Себе бы взял красавиц молодых,
А старых бы оставил для других.
В полемике с Данте по поводу последнего сонета «Новой жизни» он упрекает его в противоречии:
Итак, противоречье
Несет в себе твое стихотворенье.
И играет словами sottil parlare, «утонченная речь», взятыми из дантова сонета, замысловатой аллегории которого он совершенно не понял, ибо не мог знать объяснений поэта[6].
Это sottil parlare было главным пунктом обвинения и в полемике наиболее принципиального из поэтов-реалистов Гвидо Орланди против Гвидо Кавальканти.
От тонкости чрезмерной нитка рвется.
Поэты-реалисты ратовали за понятную речь, за простой язык, против чрезмерной учености, делающей стихи недоступными большинству и превращающей поэтов в замкнутую аристократическую касту. Ведь заумность и нарочитая темнота поэтического творчества в медовый период dolce stil nuovo была репетицией гуманизма как общественно-культурного явления. Тенденция тут и там была одинаковая. Образованные люди — особая республика лиц привилегированных и высших, которые одни имеют право быть носителями идеалов, одни имеют право нести проповедь в общество. Различие лишь в том, что здесь орудием обособления была темная, перегруженная философскими терминами стиховая речь, а там — латинский язык.
Главным представителем этого направления во флорентийской поэзии был Гвидо Кавальканти, а самым типичным его произведением — канцона «Donna mi prega per ch'io voglio dire». Женщина просит поэта, чтобы он сказал ей, что такое любовь, и Гвидо наговорил столько и с такой потрясающей ученостью, что его канцону без конца комментировали самые разные люди, в том числе знаменитый канцонист Эгидий Колонна и не менее знаменитый врач Дино дель Гарбо, оба на латинском языке. В заключительных стихах Гвидо, словно обрадовавшись, что довел до конца такое тяжелое дело, говорит: «Иди, моя канцона, куда тебе захочется. Я тебя украсил так, что тебя всегда будут хвалить все, кто способен разуметь. До остальных тебе нет дела».
Это главное: писать только для тех, кто способен понять и оценить все философские глубины. И считать, что остальных как бы не существует. Ибо Гвидо Кавальканти отлично умел писать языком, понятным для всех. Доказательство тому множество сонетов, в том числе прелестный «Avete n'voi li fiori e la verdura». «Есть в вас и листья и цветы». Данте ведь недаром говорил про него, что он отнял у «другого Гвидо» «славу языка», т. е. первенство на поэтическом поприще.
Заветам Гвидо Гвиницелли никто не следовал по-первоначалу с таким талантом, как Гвидо Кавальканти. Именно он создал школу во Флоренции. Вокруг него стали собираться единомышленники и друзья. В конце 70-х годов XIII века — Гвидо Гвиницелли умер в 1276 г. — уже шли победоносные бои со школою Гвиттоне и вырабатывалась основная социальная установка. В 1283 г., в год появления белой дружины, синьором которой был Амор, вступил в кружок Гвидо и Данте Алигиери, которому исполнилось восемнадцать лет. Вступил робким учеником, чтобы быстро вырасти в первоклассного мастера. Что привело его туда?
«С годами разгорался любовный огонь так, что ничто другое не доставляло ему ни удовольствия, ни удовлетворенности, ни утешения: только созерцание ее. Вследствие, этого, забыв обо всех делах, весь в волнении, шел он туда, где надеялся ее встретить. Словно от лица и от глаз ее должно было снизойти на него всякое благо и радость душевная. О, неразумное соображение влюбленных! Кто кроме них будет думать, что если подбросить хворосту в костер, пламя станет слабее?»
Это, конечно, опять из боккаччевой биографии Данте, и опять рассказ новеллиста нисколько не противоречит признаниям «Новой жизни», хотя там они окутаны аллегорией и мистическим туманом. Пора поэтому заняться вопросом, кто была Беатриче. Прав ли был Боккаччо, называя ее дочерью Фолька Портинари, или он допустил тут романическую вольность, исказившую факты? Еще не так давно об этом шли горячие споры. Теперь все выяснено, все проверено, ничто не вызывает ни сомнений, ни споров. Нужно только собрать факты.
Около 1360 г., лет через 35 после смерти Данте, сын его Пьеро Алигиери, веронский судья, составлял латинский комментарий к отцовской поэме. В примечаниях ко II песне «Ада» он записал: «Так как здесь впервые упоминается Беатриче, о которой говорится столь пространно гораздо ниже, в III песне «Рая», следует предуведомить, что дама по имени Беатриче, очень выдающаяся образом жизни и красотою, действительно жила во времена сочинителя в городе Флоренции и происходила из семьи некоих граждан Портинари. Пока она была жива, Данте был ее поклонником, влюбленным в нее, и написал много стихов для ее восхваления, а когда она умерла, то, чтобы восславить имя ее, он пожелал вывести ее в этой своей поэме под аллегорией и в олицетворении богословия». Подлинность комментария Пьеро Алигиери не возбуждает теперь никаких сомнений, и особенно приходится подчеркнуть, что его сведения и сведения Боккаччо, несколько более поздние, друг от друга не зависят: два разных источника сходятся в установлении личности Беатриче. Поиски в архивах Флоренции помогли выяснить все о ней самой и о ее семье.
Было найдено завещание Фолько Портинари, отца Беатриче, составленное 15 января 1288 года, в котором он перечисляет всех своих детей. У него было пятеро сыновей: Манетто, Риковеро, Пиджелло, Герардо, Якопо, из которых трое последних — малолетние; четыре дочери незамужних: Вана, Фиа, Маргарита, Касториа, и две замужние: мадонна Биче, за Барди, и умершая уже мадонна Равиньяна, бывшая за Фальконьери. Фолько умер, как свидетельствует надпись на его гробнице, 31 декабря 1289 года. Эти сухие данные пополняются другими, которые под этими голыми именами обнаруживают живых людей.
Портинари были первоначально дворянами и гибеллинами. Они занялись торговлею во Флоренции, разбогатели, стали пополанами и гвельфами: это случалось, мы знаем, со многими. Фолько был настолько видным гражданином, что попал и в число четырнадцати членов смешанной коллегии, созданной кардиналом Латино, и в приоры первого года. Он был из тех гвельфов, которые, происходя от феодалов и памятуя о былых гибеллинских традициях в семье, относились терпимо к гибеллинам и позднее стали «белыми»: как Алигиери. Недаром Фолько был близким другом и компаньоном Вьери деи Черки. Но чтобы поддержать тенденции гражданского мира, Фолько, как и другие, старался при помощи браков создать дружественные отношения с членами других групп. Брак обеих его дочерей преследовал эти цели. Биче была выдана за Симоне деи Барди, члена богатой банкирской семьи, хотя вышедшей из феодальной знати, но в своем гвельфизме непримиримой: в будущем Барди примкнут к «черным». Равиньяна была выдана за Бандино Фальконьери, чистокровного пополана, одного из будущих вождей «белых». Фолько был очень гуманный человек. Значительную часть своего состояния он тратил на благотворительные дела. Им, между прочим, основан монастырь-госпиталь Санта Мариа Новая, позднее — арена лучших художественных достижений Андреа дель Кастаньо.
О дочери его, помимо того, что сказал о ней Данте, мы знаем мало. В 1288 году она была замужем. С какого года — нам неизвестно. Быть может, брак, как многие политические браки, был заключен, когда и жених, и невеста находились в детском возрасте. Муж ее, мессер Симоне ди Джери деи Барди, прошел карьеру довольно обыкновенную. Беатриче умерла 19 июня 1290 года, как об этом свидетельствует Данте. Так как она была всего на несколько месяцев моложе Данте, то в момент смерти ей было всего около двадцати пяти лет.
В 1283 году, в год «белой дружины», в год, когда Беатриче, тоже вся в белом, — быть может и она входила в дружину — «в неизреченной своей милости» поклонилась ему, Данте написал первый свой сонет и стал поэтом. В 1290 году, когда она умерла, он — не начинающий поэт, а вождь всего направления — сложил ряд стихотворений, оплакивающих погибшую, и потом собрал воедино все те стихи, ей посвященные, которые он считал достойными ее памяти, связал их объяснениями и сделал книгу поэзии и прозы, которую назвал «Vita nuova», «Новая жизнь». Эти восемь или девять лет — период юности Данте — пора его любви, время его дебютов как гражданина, годы его поэтических взлетов.
В «Новой жизни» 24 сонета, 5 канцон и одна баллада. Каждое из стихотворений сопровождается объяснениями, и все они от первого до последнего связаны нитью воспоминаний. Это — поэтическая история любви Данте, первая в новой литературе автобиография ликующей и страдающей души. Поэзия «Новой жизни» вначале целиком пропитана философией. Данте примкнул к новой школе, заимствуя ее наиболее типичные особенности у двух ее вождей: у Гвидо Гвиницелли возвышенный мистический замысел, у Гвидо Кавальканти изощренность созерцания и глубину чувства. Но постепенно он научился вкладывать в свою поэзию то, чего его предшественники не могли ему дать и что было его собственным вкладом: правду переживаний, уменье художественно раскрыть действительную, ненадуманную страсть, мастерство слова, пластичность образов. Он сам рассказал в одной терцине историю «сладостного нового стиля» («Чист.», XI, Г.).
Так отнял первенство в искусстве слова
У Гвидо Гвидо. Но теперь рожден.
Кто сгонит с гнезда того, как и другого.
И недаром эта терцина следует в поэме непосредственно за другой, где говорится, что в живописи вождем сначала был Чимабуэ, а потом первенство отнял у него Джотто. Параллель полная и гораздо более широкая, чем раскрыл ее скупой лаконизм «Комедии». Живопись и поэзия в Италии возродились, отталкиваясь от чужеземных образцов: живопись — от византийских, поэзия — от провансальских. И, прежде, чем прийти во Флоренцию, та и другая имели промежуточный этап: живопись в Риме (Пьеро Каваллини), поэзия в Болонье (Гвидо Гвиницелли). А во Флоренции до решительного взлета была еще ступень: у живописи — Чимабуэ, у поэзии — Гвидо Кавальканти. Потом — двуглавая снеговая вершина искусства: Джотто и Данте. Сойдясь на высоте, они стали друзьями, хотя квалификация искусства, представленного каждым, в обществе была разная. Живопись была ремеслом и живописец был ремесленником. Он добывал себе пропитание палитрой и краской, расписывая церкви и дворцы, изображая библейских и новоцерковных святых. Поэт ничего не добывал своими стихами. Доходы свои он получал, как купец, как банкир, как помещик, как нотариус, как судья. Живопись была искусством для хлеба, поэзия была искусством для себя и для избранных. За фрески платили или богатые купцы, или богатые корпорации, а любовались картинами все. За стихи никто не платил и понимали их немногие. Данте мог считать равным себе одного только Джотто, да и то потому, что сам он был великий художник, способный оценить гений родоначальника новой живописи. Как профессиональные группы, живописцы и поэты не сойдутся еще долго. Первые будут медленно освобождаться от классово-бытового ремесленничества, вторые столь же медленно будут спускаться к низинам гонорарного существования.
Данте, когда почувствовал потребность творить, запел сразу в тон с обоими Гвидо. Его первые стихи были нескладные, вычурные, темные, но с такой подлинной искрой, что все насторожились: кто радостно, кто ворчливо.
В первом своем сонете Данте рассказал про тот сон, который приснился ему после ласкового поклона Беатриче.
Чей дух пленен, чье сердце полно светом.
Всем тем, чей взор сонет увидит мой,
Кто мне раскроет смысл его глухой,
Во имя Госпожи — Любви — привет им.
Уж треть часов, когда дано планетам
Сиять сильней, свершили жребий свой, —
Когда Любовь предстала предо мной
Такой, что страшно вспомнить мне об этом.
В весельи шла Любовь, и на ладони
Мое держала сердце, а в руках
Несла мадонну, спавшую смиренно:
И пробудив, дала вкусить мадонне
От сердца, — и вкушала та смятенно.
Потом Любовь исчезла, вся в слезах.
Этот сонет очень типичен для стихов, написанных в первые годы творчества и включенных в «Новую жизнь»: было ведь немало и таких, которые в нее не попали. В них воспевается любовь, но особенная. Это — неземное чувство. Она вызывает не плотское влечение, а трепет таинственной радости. В ней говорит не здоровый инстинкт, а заумная выдумка. Природа ее лучше всего раскрывается в таинственных снах и в аллегорических образах.
Сонет был послан трем поэтам, с просьбою ответить на него и истолковать видение. Это были Данте да Майано, Гвидо Кавальканти и Терино да Кастельфьорентино. Вопреки прежнему мнению, среди получивших его не было Чино да Пистойа, который был в то время тринадцатилетним мальчиком. Терино ответил, что ничего не понимает. Данте да Майано разразился грубым сонетом, в котором советовал молодому тезке прочистить желудок и прогнать ветры, которые заставляют его бредить. Старший Данте был поэт гвиттоновой школы и думал отыграться, издеваясь над юным отпрыском новой; позднее он смирится. Гвидо, стараясь понять аллегорию, радостно приветствовал в юноше брата не только по искусству, но и по таланту. Данте был в таком восторге от сонета Гвидо, горячо им почитаемого, что сделался его преданным другом: «Среди ответивших, — говорит он, — был тот, кого я называю первым из своих друзей. Он сложил тогда сонет, который начинается: «Всю ценность видел ты…» И он стал началом дружбы между ним и мною, когда ему стало известно, что стихи послал ему я». Таков был первый результат того, что Данте «научился самостоятельно искусству говорить слова рифмуя».
Жизнь Данте изменилась коренным образом. Он только что выступил в первый раз и на деловом поприще: ликвидировал небольшую отцовскую закладную, как совершеннолетний расписался у нотариуса в получении долга. И вступил в свет. С таким ментором, как Гвидо Кавальканти, одним из первых кавалеров в городе, это было нетрудно. В его стихах, особенно позднейших, мы находим сколько угодно доказательств того, что все виды светских удовольствий были ему хорошо знакомы: охота — и псовая и соколиная, танцы, музыка, дамское общество. Но центром его внимания была Беатриче, благороднейшая.
Биче Портинари в «Vita nuova» живет двойной жизнью: как реальная женщина и как объект поэтического обожания. Трудно провести грань между двумя образами и распределить между ними с полной уверенностью весь материал. Тем более, что, составляя книгу в период острого горя по умершей, Данте выбросил из нее все стихи, где звучала в какой-нибудь мере радость, радость от отклика в любви, радость от надежды, радость просто от того, что ликовала в душе двадцатая или двадцать первая весна. Книга подобрана вся в нужной аллегорической стилизации. Ничего лишнего. Все стройно облекло основную поэтическую мысль. И все-таки живая женщина, то ласковая, то гневная, то насмешливая, то убитая горем, проступает на каждом шагу из-под творимого условного образа, вопреки стихам, стилизующим его в определенном направлении. И она очень близка к боккаччеву «новеллистическому» образу, что бы ни говорили биографы-агиографы «божественного певца».
Любовь охватила юношу с такой силой, что он только и мог думать о Беатриче. Он исхудал, стал на себя непохож и в ответ на вопросы друзей, по ком он так страдает, смотрел на них со светлой улыбкой и не отвечал ничего. А чтобы еще лучше скрыть имя своего предмета, придумал защитный маневр. Когда однажды в церкви он любовался издалека Беатриче, дама, стоявшая между ними, решила, что его нежные взгляды относятся к ней. То же подумали и другие. Чтобы укрепить их в этом мнении, Данте посвятил даме стихи и стал ее поклонником. Чувства его раздвоились: Беатриче сохранила, конечно, свое почетное место, и ей принадлежали все возвышенные любовные восторги. Но более реальную нежность, повидимому, он питал к «даме-ширме» (donna, che era schermo di tanto amore), которая эту нежность, по-видимому, охотно принимала. В это время Данте написал сирвенту, стихотворение по старому образцу, терцинами, где перечислял шестьдесят самых красивых дам Флоренции. Беатриче принадлежало там мистическое девятое место, а среднее, тридцатое, самое почетное, было отведено другой даме, к которой влекли поэта чувства, отнюдь не мистические. В сонете, обращенном к Гвидо Кавальканти и не включенном в «Новую жизнь», — «Guido, io vorrei, che tu e Lapo ed io», «О, Гвидо, если б Лапо, ты и я» (Э), — он говорит, что хотел бы вместе с обоими друзьями — Лапо только что стал «в союзе третьим» — быть перенесенным на волшебный корабль, который носился бы по морю, покорный их желаниям.
И мона Ванна с моной Ладжей к нам,
А с ними дама, что стоит тридцатой,
Принесены бы были добрым чародеем.
Мона Ванна — это Примавера, возлюбленная Гвидо. Мона Ладжа — дама Лапо. Тридцатый номер значит — предмет Данте, и она как две капли воды похожа на «даму-ширму». Эта первая «ширма» стояла, заслоняя Беатриче, «несколько лет и месяцев». Потом дама уехала «в далекие края» и унесла с собою холодок в отношениях к Беатриче. Поэта снова потянуло к «благороднейшей», и он принял участие в ее горе, оплакав двумя сонетами ее умершую только что подругу. Но игра в ширму так ему полюбилась, что ему захотелось продолжения. Однажды ему случилось уехать из города вместе со многими, — по-видимому, это был один из походов, — ему было тягостно, потому что его грызла тоска по Беатриче. И явился ему Амур, который сказал, что первая его дама не вернется, что ему нужно заместить ее другой. И назвал имя. Когда Данте вернулся, он так рьяно стал оказывать внимание этой новой «даме-ширме», что, вопреки всяким условностям и куртуазным обычаям, Беатриче была задета. Встретившись однажды с поэтом, она не ответила на его поклон. Это было неслыханное унижение, и оно произвело полный переворот в душе поэта. Он сразу порвал с дамой и с этих пор отдался исключительно любви к Беатриче. Наступило какое-то внутреннее очищение, сопровождавшееся настоящим взрывом поэтического гения.
Натура была бурная и страстная. Два увлечения, одно за другим, из которых первое привело, по-видимому, к продолжительной связи, сформировали мужчину. Он научился любить не только поэтическими образами, как до сих пор любил Беатриче, но настоящей реальной любовью, непобедимым стремлением к предмету страсти, разделяемым другой стороной. Когда он решил порвать со второй дамой-ширмой, вся сила его чувства сосредоточилась на Беатриче. До сих пор был, с одной стороны, поэтический маскарад, отголоски провансальской куртуазной игры в любовь, а с другой — серьезные увлечения, превратившие юношу в мужчину. Рядясь в куртуазные костюмы, юный поэт воспевал даму сердца по последнему слову провансальской поэтической моды, по ладам обоих Гвидо и его поэтические дебюты сделали его родным Гвидо Кавальканти. И только третий Гвидо — скептик и насмешник, человек другого класса — Гвидо Орланди, слегка издевался над новичком, так старательно подражавшим его тезке.
Теперь все изменилось. На любовь поэтическую легла любовь живая. Первая облагородила вторую, вторая напоила первую горячей кровью. И такими новыми песнями зазвучала лира, что увяли сразу лавры на поэтическом венке Гвидо Кавальканти. Одним могучим прыжком ученик обогнал учителя.
Первым плодом этого нового настроения были баллада, единственная в «Новой жизни». Данте ее написал и дал переложить на музыку. Она должна была вымолить ему прощение Благороднейшей. Баллада должна была ей сказать:
Мадонна, тот, кто к вам послала меня,
Взывает, да посмею
Его защитницей пред вами быть:
Ведь то Любовь стремится изменить
Его черты пред вашей красотою,
Любовь велит склониться пред другою, —
Прост умысел, и сердце верно вам.
Но сердце ныло. Не было уверенности, что он будет прощен. Двоилось все, и полная растерянность охватывала поэта. Его жалобы звучат с такой тоской, словно они родились не в Дудженто[7], а в наши дни.
За кем идти, увы — не знаю я.
Хочу сказать, но что сказать, не знаю.
Так средь Любви мне суждено блуждать.
Однажды, все еще страдая от отказа Беатриче поклониться ему, полный смятения, Данте попал на пирушку, приведенный другом, и когда увидел в числе собравшихся дам Беатриче, был так смущен, что должен был прислониться к расписанной фресками стене. И дамы, глядя на него, смеялись. И Беатриче принимала участие в насмешке. Это было все. Поэт не выдержал, убежал и вслед за тем написал один за другим три сонета, в которых пытался осмыслить свое состояние. Сонеты, очевидно, сейчас же становились известны, и поэтические страдания Данте перестали быть тайною для тех, кого занимали вопросы поэтического служения даме. Поэтому, когда однажды он проходил по улице, его окликнули и пригласили войти дамы, собравшиеся у подруги. Беатриче среди них не было. Поэт заметил это сейчас же и приободрился. У него стали спрашивать о причинах его грусти. Он не скрыл причины и прибавил, что теперь все его блаженство заключается в тех словах, которыми он славит свою Госпожу. На это ему было строго замечено: «Если бы ты говорил правду, то в словах, которые были сказаны тобою, когда ты раскрывал свое состояние, был бы иной смысл». И Данте ушел, «как бы пристыженный». Почему? Что было в темном упреке дамы такого, что могло так устыдить его? То, очевидно, что его горе по поводу отказа в поклоне и огорчение по поводу насмешки выдало чувство гораздо более живое, чем позволял куртуазный обычай. Данте нарушил поэтические приличия, допустив, чтобы его стихи раскрыли его душу больше, чем это было можно. И, уходя, он думал: «Если в славословии Госпожи моей столько блаженства, почему я говорил о другом?» Плодом этого раздумья было то, что отныне его стихи будут только петь хвалу Благороднейшей. Вскоре после этого он проезжал верхом по берегу некоей реки, и вдруг почувствовал, что у него в голове зароились совсем новые рифмы и слова особенного значения. То была канцона «Donne, che avete l'intelletto d'amore», о которой спрашивал у него в «Чистилище» Бонаджута из Лукки. центральное стихотворение «Новой жизни».
Это настоящая осанна внутренней красоте любимой женщины. Как торжественный хорал звучат стихи, изображающие ее воздействие ка людей:
Пред кем пройдет, красой озарена,
Тот делается благ или умирает.
Кого она достойным почитает
Приблизиться, тот счастьем потрясен.
Кому отдаст приветливо поклон,
Тот с кротостью обиды забывает.
И большую ей власть Господь дает:
Кто раз ей внял — в злодействе не умрет.
В канцоне много гвиницеллиевых мотивов, но обработаны они совсем по-новому, очень лично и доведены до такого мастерства в стиховой технике, до какого никогда не поднимался dolce stil nuovo. И Данте, словно почувствовав, чем он обязан болонскому поэту, начал следующий сонет ссылкою на него: «Amore е cor srentil sono una cosa». Это почти цитата из Гвиницелли:
Благое сердце и Любовь — одни
Вещает нам Мудрец в своем твореньи.
Мудрец il saggio — то же, что поэт, и этот поэт — Гвиницелли.
Уже наступил 1289 год, такой богатый событиями в жизни Данте: и внешними, и внутренними. В Тоскане уже много лет шевелились гибеллины, осмелевшие вследствие неудач анжуйцев на юге: Карл I умер в 1284 году, и венец его оказался тяжел для сына его. Ареццо, старое гибеллинское гнездо, полное «шавок, злобных не по росту» («Чист.», 14), вздумало, подстрекаемое гибеллинами-эмигрантами, задирать флорентинского льва. Вспыхнула война. Флоренция призвала своих граждан, и Данте надел вместе с другими шлем и панцирь. Больше: он вступил в отряд из 150 конников, набранный Вьери деи Черки среди буржуазии своего квартала, готовившийся первым напасть на неприятеля и первым принять его удар. Этот поход и участие в нем Данте описаны по его письму, до нас не дошедшему, гуманистом Леонардо Бруни в биографии (итальянской) поэта. «В этом сражении, великом и славном, при Кампальдино, он, молодой еще и пользовавшийся уважением, принял участие, храбро сражаясь верхом в передовом отряде, и подвергался огромной опасности. Ибо первыми столкнулись конные отряды, и аретинцы с такой стремительностью напали на флорентинцев, что сразу их опрокинули, и они, разбитые и рассеянные, должны были бежать к пехоте. Это поражение было причиною, что аретинцы проиграли сражение. Ибо их конница, в пылу победы преследуя бежавшего неприятеля на далекое расстояние, оставила позади свою пехоту. Поэтому уже в этот день им ни разу не пришлось сражаться вместе: конница билась одна без помощи пехоты, пехота — одна без помощи конницы. А флорентинцы — наоборот: так как конница в бегстве соединилась с пехотою, то обе части оказались вместе и без труда разбили сначала конницу противника, потом пехоту». Бой был решен находившимся в засаде отрядом Корсо Донати, который напал на аретинцев с фланга и спас таким образом будущего своего заклятого врага Вьери деи Черки и свою будущую жертву Данте Алигиери.
Флорентинцы попробовали овладеть Ареццо, но тщетно. Им пришлось удовлетвориться тем, что они заставили сдаться замок Капрону, недавно захваченный аретинцами. В этой осаде тоже участвовал Данте, которых покрыл себя двойной славою.
Победа над гибеллинами сразу принесла плоды. Очистились дороги, оживилась торговля. Джованни Виллани радостно занес в свою хронику: «От вышеозначенной победы город Флоренция очень возвысился и достиг прекрасного и счастливого положения, лучшего, в каком он был вплоть до этого времени. В нем очень увеличились и население, и богатство, ибо всякий наживал всевозможной торговлей, ремеслами и занятиями. Так он продолжал жить в мирном и спокойном состоянии многие годы, поднимаясь с каждым днем. И по случаю радости и хороших дел ежегодно в день первого мая составлялись дружины и компании благородных молодых людей, одетых во все новое, которые устраивали шатры, покрытые сукнами и легкими материями и огороженные досками во многих местах города. То же делали дамы и девушки. И ходили по всему городу с пристойными плясками, соединившись с дамами, с музыкой и с венками из цветов на головах, в играх и в веселье, сходясь на пиры и вечеринки».
На этот раз мессер Джованни разглядел наконец и венки. Очевидно, их было так много, что не разглядеть было невозможно. Недаром и Данте приписывают относящуюся к этому времени балладу «К венку», где говорится:
Из цветов словечки новые мои
Сплели балладу,
И в них, шутя, наряд такой нашли,
Какой никто еще не получал в награду.
Но тот же Виллани отмечает и факты иного порядка: «Вернувшись из похода, пополаны стали тревожиться, что дворяне, возгордившись победой, начали нажимать на них больше обыкновенного. Поэтому семь старших цехов присоединили к себе пять следующих и стали промежду собою готовить оружие, щиты и особые значки, и это было началом тех перемен в конституции города, которые привели к устройству 1292 года»…
Классовые противоположности не смягчались. «Прекрасное и счастливое состояние» пронизывалось какой-то смутной тревогой, а отовсюду приходили вести важные и трагические. В этом самом 1289 году в Пизе епископ Руджери приказал бросить в тюрьму недавнего правителя города графа Уголино делла Герардеска вместе с двумя сыновьями и двумя внуками и уморил их там голодом. И тоже в этом 1289 году Джанчотто Малатеста, синьор Римини, застал жену, Франческу, с братом своим Паоло и тут же заколол обоих собственноручно. А в самой Флоренции Данте ожидало потрясение не столь трагическое, но сильно его задевшее. Умер старый Фолько Портинари, отец Беатриче, «добрый в высокой степени».
Беатриче была в отчаянии. «Согласно обычаю указанного города, женщины собираются с женщинами, а мужчины с мужчинами, чтобы совместно отдаться горю. И теперь многие женщины собрались там, где эта благороднейшая Беатриче, как любящая дочь, проливала слезы». Данте был с мужчинами, видел, как из комнаты, где была Беатриче, выходят дамы, слышал, как они передавали ее слова и говорили друг другу про нее. И ему стало так грустно, что у него скатывалась по щекам слеза: он должен был закрывать рукою глаза, чтобы это не было заметно. Чувство к даме было настолько сильное и настолько живое, оно так переросло все поэтические условности, что всякое горе Беатриче превращалось для Данте в его собственное горе. Вскоре после смерти Фолько поэт заболел, и в горячечном бреду ему привиделось, будто Беатриче умерла. И это сопровождалось явлениями сверхъестественными и страшными. Гасло солнце, звезды окрашивались таким цветом, что ему казалось, будто они плачут, птицы падали на землю мертвыми, сотрясалась земля. Сестра, сидевшая у его изголовья, слыша бессвязные слова и плач сквозь бред, в дикой тревоге звала на помощь. Но Данте выздоровел и рассказал весь эпизод в канцоне «Donna pietosa» («Сострадательная дама»)… Потом кончилась зима, наступили весенние дни, возобновился майский праздник, и Данте увидел Беатриче вместе с моной Ванной, Примаверой Гвидо Кавальканти, разговаривал с ними и написал по поводу такого счастливого события сонет. Весна этого 1290 года вообще начиналась чудесно. Биче, по-видимому, была более милостива к нему, чем когда-нибудь, и он был в экстазе. Лучшие сонеты «Новой жизни» написаны были в это время, в том числе прекраснейший из всех «Tanto gentile е tanto onesta раге».
Столь благородна, столь скромна бывает
Мадонна, отвечая на поклон,
Что близ нее язык молчит, смущен,
И око к ней подняться не дерзает…
Сонеты не вмещали всей полноты чувства. Поэт принялся за канцону и написал уже первую строфу. Но тут Беатриче умерла, умерла по-настоящему, не в видении, не в бреду. Ушла из жизни Данте.
«Ее смерть повергла Данте в такое горе, в такое сокрушение, в такие слезы, что многие из его наиболее близких родственников и друзей боялись, что дело может кончиться только смертью. И думали, что последует она в скором времени, ибо видели, что он не поддается никакой поддержке, никаким утешениям. Дни были подобны ночам и ночи — дням. Из них ни одна не проходила без стонов, без воздыханий, без обильных слез. Глаза его казались двумя обильнейшими источниками: настолько, что многие дивились, откуда берется у него столько влаги, чтобы поддерживать слезы… Плач и горе, ощущавшееся им в сердце, а также пренебрежение всякими заботами о себе, сообщили ему вид почти дикого человека. Он стал худ, оброс бородою и перестал совсем быть похожим на прежнего. Поэтому не только друзья, но всякий, кто его видел, взирая на его наружность, проникались жалостью, хотя, пока длилась эта жизнь, полная слез, он показывался мало кому, кроме друзей».
Так продолжает дантову биографию Джованни Боккаччо. Данте вылил свою грусть гораздо более убедительно в канцоне «Gli occhi dolenti».
Устали очи, сердцу сострадая,
Влачить тоски непоборимый гнет…
Унынье слез, неистовство смятенья
Так неотступно следуют за мной,
Что каждый взор судьбу мою жалеет.
Какой мне стала жизнь с того мгновенья,
Как отошла Мадонна в мир иной.
Людской язык поведать не сумеет.
Вот отчего, о донна, речь немеет,
Когда ищу сказать, как стражду я.
Так горько жизнь меня отяготила.
Так радости лишила,
Что встречные сторонятся меня,
Приметив смерть, что мне уста покрыла.
Эти стихи, полные надрыва, слегка утолили горе поэта. В них он назвал свою даму по имени: Беатриче. Впервые. Право на это он почерпнул из величия своей печали и из чистоты своего чувства. Близкие Беатриче оценили и стихи, и ощущения, их продиктовавшие. К Данте пришел брат умершей, «второй по степеням дружбы» — первым был ведь Гвидо Кавальканти — и попросил, чтобы поэт сложил стихи в память женщины, недавно отошедшей в другой мир. Данте, делая вид, что не понимает, о ком речь, согласился. Сочувствие друзей, что бы ни говорил Боккаччо, очень его поддерживало и было ему дорого, особенно со стороны одного. Чино да Пистойа, который еще не был знаком с Данте, прислал ему канцону соболезнования, в которой процитировал ряд его стихов. Это положило начало и знакомству, и дружбе. Но душа поэта требовала и другой поддержки, более нежной. И нашла его.
Однажды, — уже прошло больше года после смерти Беатриче, — когда, вырвавшись из власти печальных дум, Данте в своей комнате поднял глаза, он увидел в окне насупротив благородную даму, молодую и очень красивую, которая смотрела на него с величайшим состраданием. Это та, которая зовется дамою из окна (la donna della finestra), сострадательной дамой (la donna pietosa), благородной дамой (la donna gentile). Имя ее было Лизетта. В благодарность за сочувствие Данте послал ей сонет, потом другой — теплее, третий — с размышлениями, четвертый — совсем горячий, с объяснениями в любви. Это — третья дама в «Новой жизни». Первые две были «ширмы». С ними он изменял живой Беатриче. С нежной Лизеттою он изменил мертвой. И, быть может, за девять или десять лет, прошедшие от встречи с Беатриче, поклонившейся ему, до написания «Vita nuova», были и другие. В сонетах, не попавших в «Новую жизнь», в позднейших стихотворениях, в «Комедии» есть намеки на это. Во всяком случае, роман с «дамою из окна» длился недолго. Поэт устыдился, что забыл Беатриче, и вернулся к воспеванию ее памяти, бросив пятым сонетом слова прощанья Лизетте. Ему уже виделись надзвездные сферы, где пребывает в блаженстве душа Беатриче и куда несутся его вздохи, посылаемые сердцем. Про это видение он сказал еще в последнем сонете своей «книжицы». Но следом за этим его посетило еще одно «чудесное виденье» и были в нем такие вещи, что он решил не говорить о Беатриче ничего, пока не найдет слов, более достойных ее. «Для этого я учусь, сколько могу, как она достоверно знает об этом. И если будет воля Того, кто дает жизнь всему, и жизнь моя продлится еще на несколько лет, я надеюсь сказать о ней такое, что никем и никогда не было сказано»…
В голове поэта шевелились уже образы, которым нужно было дать больше идейной насыщенности, чтобы они сделались образами «Комедии». Для этого он и будет «учиться».
Первый сонет «Новой жизни» написан в 1283 году. Беатриче умерла 9 июня 1290 года. События, случившиеся через год после ее смерти и позднее, включены в «книжицу». Отношения с Лизеттою не могли продолжаться меньше нескольких месяцев. Следовательно, «Vita nuova» написана в конце 1291 или в начале 1292 года. Способ, каким книга сделана, совершенно ясен. Данте собрал из своих стихов периода 1283–1291 годов, которые он считал наиболее тесно связанными с Беатриче и наиболее достойными ее памяти, расположил их в хронологическом порядке и связал поясняющей прозой, тщательно избегая всяких точных дат и вообще всяких сколько-нибудь определяющих указаний, не называя никого по имени, только намекая на события, давшие повод к тому или другому стихотворению и снабжая каждое формальным комментарием.
Несмотря на нарочитую скудность фактического материала, «Новая жизнь» сообщает, как мы видели, много данных для внешней и внутренней биографии Данте. Нам остается рассмотреть, как отражается в ней картина его роста как поэта.
Когда Данте написал сонет «А ciascun' alma presa», его направление было ясно. Он был последователь Гвидо Гвиницелли, его «высокого» поэтического стиля и кроме того сторонником философской устремленности и аристократичности Гвидо Кавальканти. И был учеником, едва надеявшимся не провалиться на экзамене. За нарочитую приверженность к смутной символике он был грубо обруган Данте да Майано — мы это знаем. Но был одобрен и обласкан Гвидо Кавальканти, который вскоре сделался «первым» его другом. Он пошел за ним, как апостол, стараясь ступать точно на след его ноги, копируя его настроение: благо и ситуация была подходящая. У Гвидо была дама сердца, мона Ванна, по-поэтическому Примавера. Весна. У Данте была дама сердца, мона Биче, по-поэтическому Беатриче. Куртуазная любовь не обязывала ни к чему, кроме стихов. И Данте писал стихи. Десять первых сонетов «Новой жизни» отмечены печатью школы и не отмечены никакой личной печатью.
Круг поэтов ширился. Подошел Лапо Джанни, молодой нотариус, не очень даровитый поэт. Если Данте без труда равнялся с Гвидо в поэтическом соревновании, то Лапо воробьиным скоком едва поспевал за поэтическим полетом обоих друзей. Его стихи были не более, как перепевом их мелодий. Своего у Лапо было мало. Но это не мешало всем троим быть очень близкими. У Лапо, конечно, тоже была дама, мона Ладжа, и мы знаем, какие идиллии рисовал себе Данте, представляя себя с двумя друзьями и тремя дамами путешествующими на волшебном корабле, вдали от забот и неприятностей здешнего мира. Столь же мало оригинальным был и следующий член кружка, Дино Фрескобальди, сын банкира и большой франт. Он только особенно привязался к одному из мотивов поэзии Кавальканти, к теме о смерти. В его стихах все время настойчивым рельефом выделяется мрачный образ дамы, призывающей смерть на своего возлюбленного. Талантливее, чем Лапо и Дино, был более молодой член содружества, Джанни Альфани. Он тоже шел за Гвидо и за Данте, но в его перепевах было больше оригинальности. Он был изгнан из Флоренции за какие-то провинности до смерти Кавальканти (1300), много странствовал по свету, и в его стихах отражается стремление приблизить поэтические мотивы к действительной жизни.
Так развертывалась школа «сладостного нового стиля» между 1283 и 1289 годами. Данте воспевал Беатриче не очень усердно: всего десяток стихотворений за все это время и, — что характеризует усердие еще более слабо, — две «дамы-ширмы»; отношения к первой тянулись много лет, а отношения ко второй сразу стали так бурны, что Беатриче обиделась и перестала кланяться. В переводе на язык поэтического роста это означает, что в Данте не открылись еще родники настоящего творчества, что он все еще чувствует себя учеником и берет разбег для настоящего прыжка. Ведет Гвидо. Данте не оспаривает у него первого места.
Все переменилось после того, как Данте написал канцону «Donne che avete l'intelletto d'amore». Недаром поэт вспомнил ее, витая фантазией среди мрачных образов «Чистилища». Стихи этой канцоны и следующие за нею, особенно стихи того ряда сонетов, которые предшествуют оборванной смертью Беатриче канцоне «Si lungamente m'ha tenuto amore», сразу вознесли Данте на такую высоту, какая и не снилась Гвидо. Из них исчезло все условное, все надуманное, всякая игра в аллегорию. Трепетное чувство бьется в них и проступает наружу, как румянец на прекрасном лице. Язык их так воздушно легок и так прост, что, например, сонет «Tanto gentile е tanto onesta раге» можно читать на первых уроках итальянского языка. Откуда пришло все это?
Двух ответов не может быть. От поэтов из народа. Данте вырос настолько, что мог, не боясь ничего, «брать свое добро, где его находил». Все чужое в горниле его гения превращалось в подлинные сокровища слова и такие, какие никто кроме него создать не мог. Как член социальной группы, Данте был далек от Чекко Анджольери, от Гвидо Орланди, но то, что было в их творчестве здорового, он брал без колебаний. У тех простота граничила с вульгарностью, а безискусственность переходила в сухой прозаизм. Данте пропитал то и другое своим мастерством, мелодикой своего стиха, и его поэзия приобрела силу, не потеряв прежнего совершенства. Чтобы уметь сказать так, как в повести Франчески, в эпизодах о Сорделло или о Бокаджунте, в молитве св. Бернарда, нужно было научиться сначала сказать так, как в сонете «Tanto gentile». Сложность образов «Комедии» не оказалась препятствием для языка, прошедшего испытание «Новой жизни».
Точнее — средних стихов «Новой жизни», потому что после оборванной канцоны идут вещи другого порядка: канцона, полная снова искусственности, сонеты «даме из окна», полные снова недоговоренности и двойственности, последний сонет, мимолетная прелюдия к «музыке миров», «Рая». Они сделаны так, словно поэт добровольно отказался от достигнутого совершенства в слове и стихе, как будто он решил потопить непосредственное свежее чувство в новых тонкостях отвлеченного умствования. Эти вещи формально тоже очень хороши, но в них отсутствуют простота и ясность. Вероятно, Данте именно этого и хотел. Ему нужно было провести грань между стихами, поющими о безмятежном блаженстве и спокойной радости любви, если не разделенной — не бывает ведь разделенной куртуазной любви, — то не отвергаемой, и стихами, в которых изливается неутолимое ничем острое горе. И ему нужно было дать почувствовать, какими новыми элементами будет обогащаться его поэзия. Недаром ведь его положение вождя в «сладостном новом стиле» нисколько не поколебалось. Наоборот, именно стихи на смерть Беатриче привлекли новому направлению еще одного адепта, Чино да Пистойа, который первым из молодых объявил, что будет учеником непосредственно Данте, минуя Гвидо. Да и сам Гвидо теперь уже не претендовал на то, чтобы равняться с Данте. Чуждый зависти, он искренне радовался успехам друга.
А Данте для того, чтобы достигнуть на новом, намеченном им пути такого же совершенства, каким были отмечены средние стихи «Новой жизни», нужно было еще много. Ибо ему не хватало ни знаний, ни жизненной зрелости, ни более разнообразных и глубоких душевных переживаний.
Ближайшее десятилетие должно было дать ему все это.