Левандовский Анатолий Петрович
ДАНТОН

«Мирабо санкюлотов» или человек в интерьере эпохи

Революция — это всегда страсть, всегда порыв. В ней извечно присутствует некое разрушительное начало, которое трудно выразить словами. Скорее всего ее можно сравнить со стихийным бедствием — непреоборимым ураганом, извержением вулкана, мощным землетрясением. То, что еще вчера казалось незыблемым, способным простоять века, рассыпается в один миг, как карточный домик. Впечатление от разразившейся катастрофы тем сильнее, что в повседневной, будничной, предсказуемой жизни ее способны предвидеть лишь немногие. Впрочем, их участь от этого еще печальнее. Мало кто склонен прислушиваться к пророчествам доморощенных «Кассандр»…

Воскрешая картину Франции эпохи «старого порядка», Виктор Гюго нашел удивительно точный и красочный образ, сравнив ее с…театральными подмостками: «’’После нас хоть потоп!» — изрекает последний из султанов, и, в самом деле, при Людовике XV уже ясно чувствуется, что наступает некий предел, — столь ужасающе ничтожно все вокруг. Историю конца XVIII в. можно изучать только с помощью микроскопа. Мы видим, как копошатся какие-то карлики, и только: д’Эгюйон, маршал Ришелье, Морепа, Калонн, Верженн, Монморен; и вдруг то, что можно было бы назвать задней стенкой, внезапно раздвигается — и появляются неведомые гиганты: и вот перед нами Мирабо, человек-молния, и вот Дантон, человек-гром — и события становятся достойными бога. Кажется, будто здесь и начинается история Франции»[1]. Безошибочным чутьем большого художника писатель верно определил главное: Великая французская революция открыла новую эру, став царственной матерью XIX века. «Французская революция, которая есть не что иное, как идеал, вооруженный мечом, встав во весь рост, одним и тем же внезапным движением закрыла ворота зла и открыла ворота добра. Она дала свободу мысли, провозгласила истину, развеяла миазмы, оздоровила век, венчала на царство народ. Можно сказать, что она сотворила человека во второй раз, дав ему вторую душу — право…»[2].

На подмостках великой драмы Французской революции появилось множество «актеров», но, пожалуй, лишь двое из них обрели право на «бессмертие»: Неподкупный — Робеспьер и Друг народа — Марат. Все прочие, сколь бы по-разному ни судили о них современники, а впоследствии — историки, разделили участь большинства смертных — их забыли… «В великой нации, — говорил Дантон, — не замечают великих людей точно так же, как в огромном лесу не замечают высоких деревьев». Разумеется, специалисты знают, кто такой Верньо или, скажем, Байи, — однако имена этих людей, как и десятки имен других «героев» и «жертв» Революции, мало кому известны. По-видимому, единственным узнаваемым именем деятеля Великой революции конца XVIII в., кроме имен Робеспьера и Марата, остается имя Жоржа Жака Дантона. Сам себя пламенный вождь кордельеров без стеснения нарек «министром революции» и «доверенным народа»[3]. Правда, многочисленные политические враги и временные попутчики вечного примирителя давали ему совсем иные прозвища и характеристики. Близкий фельянам генерал Матье Дюма, бывший «по преимуществу военным оратором»[4], называл его «дерзким трибуном»[5]. Мадам Ролан, «королева Жиронды», не скрывая презрения, именовала его «ничтожным адвокатом, более обремененным долгами, чем судебными делами»[6]. Но, наверное, больше всего Дантону «досталось» от аристократа и роялиста виконта де Шатобриана, оставившего потомкам запоминающийся и одновременно отталкивающий портрет знаменитого революционера: «На собраниях в клубе кордельеров, где я два или три раза побывал, — вспоминал он, — владычествовал и председательствовал Дантон, гунн со страстью гота, с раздувающимися ноздрями и рябыми скулами, помесь жандарма с прокурором, в чертах которого жестокость сочеталась с похотливостью. В стенах своей церкви…Дантон вместе с тремя фуриями мужского пола: Камилем Демуленом, Маратом и Фабром д’Эглантином — готовил сентябрьские убийства…. Дантона молили сжалиться над жертвами. «Плевать мне на заключенных», — отвечал он…. Он говорил также: «Эти священники, эти дворяне ни в чем не повинны, но они должны умереть, ибо им нет места в нашей жизни; они тормозят ход событий, они помеха грядущему»… Он сознался, что не продался двору лишь оттого, что за него недорого давали: бесстыдство ума, который знает себе цену, и корыстолюбия, которое вопиет о себе во всю глотку»[7].

Человека безупречной честности и пуританской нравственности Максимилиана Робеспьера в Дантоне возмущало прежде всего и больше всего его пренебрежение нормами морали, полное отсутствие добродетели, в том виде, в каком понимал ее сам Неподкупный. В исполненных желчью и обвинениями «Заметках против дантонистов» он с гневом писал: «Слово добродетель вызывало смех Дантона; нет более прочной добродетели, говорил он шутя, чем добродетель, которую он проявлял каждую ночь со своей женой. Как мог человек, которому всякая моральная идея чужда, быть защитником свободы?»[8].

Даже тех, кто видел трибуна лишь мельком, поражала его незабываемая внешность. Современник Дантона Моро де Жоне, много чего повидавший за 92 года жизни, писал о нем следующее: «Он был толстенным мужиком, с суровым выражением лица, зычным голосом и самоуверенным взглядом пронзительных глаз»[9].

Возглавив клуб кордельеров, а затем примкнув к якобинцам, став одним из вождей монтаньяров, Дантон прошел сложный и во многом неровный жизненный путь. Чем же он замечателен? Вероятно, тем, что сила Дантона заключалась в его… слабости. При всем своем взрывном темпераменте и порывистом характере, трибун часто проповедовал умеренность («побольше осторожности»), взвешенность поступков и решений («Я настаиваю на том, чтобы смертная казнь применена была только к вождям и подстрекателям…»). Он звал своих коллег к отказу от фракционной борьбы («оставим наши взаимные распри»). Быть может, одним из первых Дантон понял тщетность попыток все вопросы жизни разрешить с помощью «Святой Гильотины». «…До сих пор, — говорил трибун, — мы широко пользовались силой, обратимся теперь к мудрости…»[10]. Призыв «Мирабо черни» не был услышан. Его противники, робеспьеристы и эбертисты, заклеймили сторонников Дантона и самого вождя умеренных, нацепив на них ярлык «модерантистов» и «усыпителей». В конечном счете они победили, отправив трибуна и его друзей под нож гильотины… «Все умирают, и герои человечества, и тираны, угнетающие его, вещал «в своем пастырском тоне»[11] Робеспьер, — но умирают при разных обстоятельствах»[12]. В отношении Дантона «обстоятельства» эти хорошо известны. Когда, накануне ареста, ему предложили побег, он отверг это предложение, произнеся исполненную величия фразу: «Разве можно унести отечество на подошвах своих башмаков!». И уже поднимаясь на плаху, повелительно бросил, обращаясь к палачу: «Покажи мою голову народу. Она стоит этого».

Победа Робеспьера и его группы на поверку оказалась «пирровой победой». Не прошло и четырех месяцев с момента казни «Мирабо санкюлотов», как на эшафот угодили недавние «триумфаторы». Кровавый круг замкнулся…

Посмертная судьба Дантона сложилась так же причудливо, как удивительна была его жизнь. У него нет недостатка в пылких апологетах. Довольно сказать, что одним из них был Жан Жорес. Столь же «повезло» ему и с критиками, среди которых на первом месте, безусловно, — неистовый Матьез. О великом кордельере пишут и по сей день. О нем спорят. Да и может ли не вызывать споры, неослабевающий с годами интерес жизнь человека, сумевшего «держать голову выше, чем занесенный над нею нож гильотины…»[13]? А ведь Жорж Жак Дантон был именно таким человеком.

* * *

Книга А. П. Левандовского, опубликованная впервые в 1964 г., представляет собой самую заметную в отечественной историографии попытку[14] рассказать о жизни и деятельности одного из крупнейших лидеров монтаньяров. Написанная блестящим стилистом и превосходным знатоком эпохи Великой французской революции[15], книга А. П. Левандовского о Дантоне, несомненно, одна из лучших его работ, посвященных великой социальной драме, разыгравшейся более 200 лет назад во Франции и во многом определившей пути развития человечества в XIX веке.

А. А. Егоров

Загрузка...