Всех четверых арестованных почти одновременно доставили в Люксембургскую тюрьму.
Встречали их бурно.
Заключенные — в большинстве роялисты — насмешливо аплодировали. Еще бы! Сам основатель революционного правительства и трибунала прибыл сюда в окружении своей свиты. Пусть-ка теперь попляшет!
Указывая на мрачную фигуру Делакруа, какой-то господин громко заметил:
— А из этого, пожалуй, вышел бы отличный извозчик.
Разумеется, всеобщее внимание привлекал Дантон.
Видя удивленные лица, он расхохотался.
— Что, не ожидали? Ну да, это я, Дантон. Смотрите на меня внимательно. Ловкая штука! Я никогда не думал, что Робеспьер сможет так легко обойти меня. Надо отдавать должное врагам, когда они действуют, как государственные люди. — И снисходительно добавил: — Через несколько дней все вы будете на воле. Меня арестовали только за то, что я хотел вас освободить.
Это была пустая похвальба. Жорж сам не верил тому, что говорил. Развязной речью он пытался замазать неловкость положения. Среди такой массы людей — ни одного дружелюбного взгляда! Впрочем, нет. Он ошибается. Вон кто-то протискивается вперед и протягивает ему руку.
Дантона приветствовал американский республиканец Томас Пейн.
— То, что ты сделал для свободы и счастья своей родины, — сказал ему Жорж, — я тщетно пытался сделать для моей. Я был менее счастлив, но не более виновен. Меня посылают на эшафот — ну что ж, друзья, я пойду туда весело.
В этот момент послышался радостный крик. Красавчик Эро де Сешель, бросив игру в кости, бурно приветствовал своих соратников. Он попал сюда за две недели до них. Он сообщил, что Фабр д’Эглантин болен и находится в одиночной камере, а Шабо пытался отравиться, но неудачно: его отходили, чтобы сберечь для гильотины.
Когда арестованным вручили обвинительный акт, Демулен пришел в бешенство. Дантон принялся подтрунивать над своим впечатлительным другом. Затем обратился к Делакруа:
— Ну, что скажешь, мой милый?
— Скажу, что надо остричь волосы, чтобы их не трогал Сансон[47].
— Это будет штука, когда Сансон перебьет нам шейные позвонки.
— Я думаю, надо отвечать лишь в присутствии обоих Комитетов.
— Ты прав. Нужно стараться вызвать волнение в народе.
Камилл занялся письмами. Он писал своей нежной Люсили, орошая бумагу слезами.
Первое письмо еще дышало надеждой.
«Моя Люсиль, моя Веста, мой ангел, волею судьбы и в тюрьме взор мой вновь обращается к тому саду, в котором я восемь лет гулял с тобой. Виднеющийся из тюремного окошка уголок Люксембургского парка вызывает воспоминания о днях нашей любви… Мне нет надобности браться за перо для защиты: мое оправдание заключается целиком в моих восьми республиканских томах. Это хорошая подушка, на которой совесть моя засыпает в ожидании суда и потомства… Не огорчайся, дорогая подруга, моим мыслям; я еще не отчаялся в людях; мы еще побродим с тобой по этому парку…»
Потом надежда стала исчезать.
«…Люсиль, Люсиль, дорогая моя Люсиль, где ты?.. Можно ли было думать, что несколько шуток в моих статьях уничтожат память о моих заслугах? Я не сомневаюсь, что умираю жертвой этих шуток и моей дружбы с Дантоном… Моя кровь смоет мои проступки и слабости; а за то, что во мне есть хорошего, за мои добродетели, за мою любовь к свободе, бог вознаградит меня…
…Я еще вижу тебя, Люсиль! Я вижу мою горячо любимую! Мои связанные руки обнимают тебя, отрубленная голова моя еще смотрит на тебя умирающими глазами!..»
Париж жил обычной, будничной жизнью. Весна вступала в свои права. Набухали почки, первые травинки упрямо лезли из влажной земли. Весна была ранней и солнечной. Парижанам казалось, будто голод стал менее острым. А главное — не надо больше топить печей!..
Никто не вспоминал о Дантоне и Демулене. Друзья, остававшиеся на свободе, поспешили отречься от них. Лежандр униженно извинялся не только в Конвенте, но и у якобинцев. Фрерон не отвечал на письма Люсили.
И только Люсиль, превозмогая рыдания и по десять раз на день прибегая к пудре, не знала покоя. Она одна спасет своего милого!..
Как одержимая носилась бедная женщина по Парижу, стучала в знакомые двери, надеясь на сочувствие и совет. Но все двери оказывались закрытыми. Она попыталась воодушевить Луизу Дантон. Но с юной Луизой Люсиль не нашла общего языка: это была не Габриэль. Общее горе не сблизило женщин. Луиза поплакала с Люсилью, однако идти с ней к Робеспьеру отказалась.
Робеспьер!.. На него теперь супруга Камилла возлагала особенно большие надежды. Ведь когда-то Максимилиан был влюблен в нее. По крайней мере, так говорили…
Личного свидания с Робеспьером Люсиль не добилась. Она написала ему трогательное письмо, но… не отправила его. Интуиция подсказала ей, что это бесполезно.
И вот, отчаявшись во всем, несчастная решилась на последнее средство. Кто-то сказал ей, что, имея достаточно денег, можно было бы попытаться возмутить народ и даже организовать заговор в тюрьме.
Люсиль стала лихорадочно собирать деньги…
В ночь на 13 жерминаля (2 апреля) обвиняемых перевели в тюрьму Консьержери, в непосредственное ведение Революционного трибунала, и распределили по одиночным камерам. Это значило, что конец близок.
Дантон вспомнил: именно в эти дни год назад он добился учреждения Революционного трибунала.
Он беспрерывно ругался и каламбурил. В соседних камерах его голос был превосходно слышен.
— Все равно один конец… Бриссо гильотинировал бы меня так же, как Робеспьер… Если бы я мог оставить свои ноги Кутону[48], а свою мужскую мощь Робеспьеру, дело бы еще шло кое-как в Комитете общественного спасения… Во время революции власть остается за теми, в ком больше злодейства… Зверье! Они будут кричать: «Да здравствует республика!», когда меня повезут на гильотину…
Вспоминал он также об Арси, о рощах и деревьях, которых не надеялся больше увидеть…
Днем 13 жерминаля (2 апреля) их вызвали в трибунал.
В огромном зале, где прежде заседал парламент, расположились судьи, прокурор и присяжные — все в черно-серых мундирах, в шляпах с плюмажами.
Отсек для публики был набит до отказа. Толпа занимала также все прилегающие улицы, набережную и площадь Шатле.
Положение членов суда и в особенности прокурора было не из приятных.
Конечно, процесс дантонистов, как процесс политический, ничем не отличался от дела Эбера. Тут, как и там, судьба обвиняемых была решена заранее, и приговор им определили приказом о водворении в тюрьму. По существу, Революционному трибуналу оставалось лишь исполнить решение правительственных Комитетов, санкционированное Конвентом.
И все же осудить на смерть дантонистов казалось делом много более сложным, чем отправить на гильотину «папашу Дюшена» и его соратников.
Дантон, Демулен и Фабр не были обычными подсудимыми. Один — превосходный оратор и общепризнанный вождь, второй — горячий, едкий и остроумный памфлетист, глашатай революции со дня ее рождения, третий — непревзойденный мастер политической интриги, — они в совокупности являлись весьма опасными противниками. Убить таких людей было можно, но заставить их расписаться в своей вине или хотя бы молчать перед смертью представлялось значительно более трудным. Процесс мог превратиться в арену жесточайшей борьбы.
Это предвидели Робеспьер и Сен-Жюст.
Чтобы облегчить задачу прокурора Фукье-Тенвиля, который должен был бить обвиняемых сразу по многим пунктам и статьям, здесь, как и в процессе эбертистов, составили «амальгаму», объединив в целое несколько отдельных группировок по разным обвинениям. В главную «политическую» группу входили Дантон, Демулен, Филиппо, Эро, Делакруа и Фабр. Через Фабра эта группа связывалась с мошенниками Шабо, Базиром, Делоне и поставщиком д’Эспаньяком; через Эро де Сешеля, близкого и к дантонистам и к эбертистам, их объединяли с «ультрареволюционерами» как одну из группировок единого заговора; наконец через Дантона и Шабо всех подсудимых сближали с подозрительными иностранными финансистами — братьями Добруска, Дидерихсеном и Гузманом, что придавало заговору «иностранную» окраску.
Члены Комитетов намеревались самым внимательным образом следить за ходом судебных заседаний, чтобы, коль скоро это потребуется, прибегнуть к исключительным средствам воздействия.
Первый день процесса начался перекличкой обвиняемых.
Все они, четырнадцать человек, были на местах.
На вопрос, сколько ему лет, Камилл Демулен ответил:
— Я в том же возрасте, в каком умер санкюлот Иисус: мне тридцать три года.
Дантон, когда его спросили об имени и месте жительства, гордо заявил:
— Моим жилищем скоро будет ничто; имя же мое вы найдете в пантеоне истории. Народ всегда будет с уважением относиться к моей голове, пусть даже она падет под топором палача.
Секретарь суда приступил к чтению длинного доклада Амара по делу Ост-Индской компании. После доклада, занявшего несколько часов, заседание было закрыто.
Второй день, 14 жерминаля (3 апреля), обещал зрителям много интересного.
Прежде всего на скамье подсудимых появился новый обвиняемый. Это был генерал Вестерман, агент Дантона, замешанный во все интриги Дюмурье.
Вестерман настаивал, чтобы с него сняли допрос. Председатель Эрман, спешивший с делом Ост-Индской компании, ответил, что это формальность.
Дантон иронически подхватил слова Эрмана:
— Но ведь все мы и находимся здесь только ради формальности!
Послышался смех.
Председатель потребовал тишины, затем схватился за колокольчик.
Мог ли он заглушить голос Дантона?
— Разве ты не слышишь, что я звоню? — наконец возмутился Эрман.
— Человек, защищающий свою жизнь и честь, пренебрегает этим, — ответил трибун.
Шум не прекращался. Подсудимых охватило волнение.
— Пусть нам дадут только слово, — рычал Дантон, — я пристыжу вас всех! И если французский народ действительно таков, каким он должен быть, мне еще придется вымаливать у него прощение моим обвинителям.
— Да, нам нужно только слово! — вторил другу Камилл.
Дантон продолжал иронизировать:
— В настоящее время Барер — патриот, не правда ли? А Дантон — аристократ! — Он обернулся к присяжным: — Ведь я — создатель трибунала; стало быть, я понимаю толк в этом. — И, заметив Камбона на скамье для свидетелей: — А ты тоже считаешь нас заговорщиками? Смотрите, он смеется; он не верит. Запишите, что он смеялся!
С трудом восстановив тишину, Эрман вернул прения к финансовому заговору. Дал показания Камбон. Допросили Фабра, Шабо, Базира, Эро и д’Эспаньяка.
Дантон проявлял все признаки нетерпения.
Он бросил Делакруа:
— Что за необходимость присутствовать в деле, только унижающем нас? Речь ведь идет о мошенничествах и кражах…
Наконец председатель обратился к Дантону.
Странное впечатление производит его защита. Во всяком случае, в том виде, в каком донесли ее нам протоколы Революционного трибунала.
Речь Дантона, если можно назвать речью несколько тирад, мало связанных между собой, отнюдь не была обстоятельным ответом на обвинения. По существу, он не опроверг ни одного из них — он их просто отринул.
Титан бушевал. В свое выступление он вложил все ярость и силу, на какие был способен. Он дерзил, угрожал, насмехался. Тщетно Эрман прерывал его, предлагая вести себя более сдержанно и не нарушать законных рамок защиты. Сквозь раскрытые окна мощный голос Дантона был слышен далеко на улице. И что ему было до призывов председателя, подкрепляемых бесполезным звоном колокольчика? Разве к судьям он обращался?
Трибун снова говорил с народом. В последний раз он апеллировал к владыке, который вознес его на вершину революции, который прежде служил ему верной опорой.
Услышит ли, поймет ли его народ?
И станет ли на его защиту?
Вот два вопроса, которые волновали Жоржа Дантона в течение всей его речи. И поэтому речь превратилась в беспорядочный поток самовосхвалений и призывов.
— Мой голос, столько раз звучавший для блага народа, для защиты и поддержки его интересов, теперь без труда опровергнет клевету.
Посмеют ли трусы, оклеветавшие меня, бросить мне в лицо свои обвинения?.. Пусть они покажутся, и я тотчас покрою их позором и бесчестьем, заслуженным ими!.. Вот моя голова: она отвечает за все…
…Личная дерзость, конечно, достойна порицания, и меня в ней никогда не имели оснований упрекать; но дерзость национальная, пример которой я столько раз подавал и при помощи которой столько раз служил народному благу, — этот род дерзости не только допустим в революции, он даже необходим, и я горжусь им. Когда я вижу, что меня так жестоко, так несправедливо обвиняют, могу ли я подавить чувство негодования, которое кипит во мне против моих клеветников? Разве от такого революционера, как я, можно ждать хладнокровной защиты?
Я продавался? Я? Люди моего покроя неоценимы: их нельзя купить. Огненными знаками оттиснута на их челе печать свободы и республиканского духа!
И меня-то обвиняют в том, что я пресмыкался у ног презренных деспотов, что я всегда был врагом партии свободы, что я был сообщником Дюмурье и Мирабо! И от меня требуют ответа перед лицом неизбежного, неумолимого правосудия!..
А ты, Сен-Жюст, ты ответишь перед потомством за клевету, брошенную против лучшего друга народа, против самого пламенного его защитника…
…Я вполне сознательно бросаю вызов моим обвинителям, предлагаю им помериться со мной… Пусть они предстанут здесь, и я погружу их в небытие, откуда им никогда не следовало выходить!.. Подлые клеветники, покажитесь, и я сорву с вас маски, спасающие вас от общественной кары!..
…Честолюбие и жадность никогда не имели власти надо мной; они никогда не управляли моими поступками; никогда эти страсти не заставляли меня изменять делу народа; всецело преданный родине, я принес ей в жертву всю мою жизнь…
…Вот уже два дня, как трибунал познакомился с Дантоном; завтра он надеется уснуть на лоне славы; никогда он не просил пощады, и вы увидите, как он взойдет на эшафот со спокойствием, свойственным чистой совести…
Так говорил он более часу подряд, и ничто, казалось, не могло остановить его. Голос креп, приобретал невероятную силу, достигал противоположного берега Сены и ближайших площадей…
Председатель и судьи чувствовали себя растерянными. Комитет общественного спасения, следивший за ходом дела, был настолько обеспокоен, что даже отдал Анрио приказ арестовать председателя и прокурора, подозревая их в слабости; однако затем члены Комитета одумались и приостановили выполнение приказа. Вместо этого несколько представителей Комитета общественной безопасности отправились в трибунал, чтобы поддержать бодрость присяжных.
Положение было исправлено тем, что Дантон, вложивший слишком много энергии и голоса в свою импровизацию, в конце концов выдохся и стал хрипеть. Председатель предложил ему передышку, обещая потом вернуть слово, и утомленный трибун на это согласился.
Конец заседания был занят допросом Эро, Демулена, Делакруа, Филиппо и Вестермана.
Итак, опасения Робеспьера и Сен-Жюста не были плодом их фантазии: разбить «давно сгнивший кумир» оказывалось совсем не легким делом.
Третий день процесса, 15 жерминаля (4 апреля), стал днем перелома; укрепив вначале надежды дантонистов, он же затем эти надежды и разбил.
С утра на скамью подсудимых сел новый обвиняемый. Это был Люлье, прежний прокурор Парижского департамента. Ему инкриминировали связь с Шабо и пособничество планам аферистов.
Дантон выглядел очень возбужденным. Он разразился нападками на Робеспьера и Сен-Жюста, на Кутона, Билло, Амара и Вулана и особенно на Вадье. Он повторил требование, предъявленное накануне Делакруа: пусть обвинение вызовет тех свидетелей — членов Конвента, которых хотят услышать жертвы неправедного суда!
Когда Фукье-Тенвиль ответил отказом, Дантон стал обращаться прямо к зрителям. Остановив взгляд на любопытном, взобравшемся на скамейку, Жорж крикнул ему и его соседям:
— Бегите в Конвент! Добивайтесь, чтобы прислали наших свидетелей!
Так как ропот народа начинал тревожить судей, напуганный Фукье отправил в Конвент письмо, в котором изложил требования подсудимых.
Дантон и его друзья считали себя почти спасенными.
А между тем неумолимая коса смерти была уже занесена над их головами.
В Комитеты поступил донос от арестанта Люксембургской тюрьмы некоего Лафлота.
Лафлот сообщал, что в тюрьме составлен заговор, во главе которого находится приятель Демулена, генерал Артур Диллон. Заговор ставил целью освободить Дантона и его сообщников. В случае успеха заговорщики рассчитывали перерезать «комитетчиков» и захватить в свои руки власть. Выяснилось также, что конспираторов субсидировала Люсиль Демулен, которая переправила Диллону тысячу экю с целью собрать толпу около трибунала.
Открытие этих фактов взволновало членов правительства и вынудило их к принятию ответных мер.
Так как письмо Фукье-Тенвиля Конвент переслал в Комитеты, оно оказалось в руках робеспьеристов почти одновременно с доносом Лафлота. Сравнив оба документа, члены Комитетов решили, что это части единого целого. Немедленно в Конвент был направлен Сен-Жюст. Он рассказал о происшедшем и потребовал, чтобы Конвент принял декрет, лишающий права участвовать в прениях всякого подсудимого, оскорбившего национальное правосудие.
Декрет был тут же принят, и Бадье доставил его Фукье-Тенвилю.
Когда декрет и донос Лафлота были оглашены в трибунале, обвиняемые поняли, что погибли.
Демулен воскликнул:
— Злодеи! Им мало того, что они убивают меня; они хотят убить и мою жену![49]
В сильном волнении Дантон потребовал, чтобы судьи, присяжные и народ заявили, правда ли, что национальное правосудие оскорблено. Заметив Вадье и Вулана, он крикнул:
— Взгляните на этих подлых убийц! Они будут выслеживать нас до самой смерти!
Эрман поспешил закрыть заседание.
Итак, надежды на народ не оправдались. Простые люди не пожелали вмешиваться в судьбу Дантона: он давно уже стал для них чужим…
Утром 16 жерминаля прений не возобновили.
Фукье спросил присяжных, составили ли они представление о деле. Понимая, что означает этот вопрос, Дантон и Делакруа бурно запротестовали:
— Нас хотят осудить, не выслушав? Пусть судьи не совещаются! Мы достаточно прожили, чтобы почить на лоне славы, пусть нас отвезут на эшафот!..
Дантон вдруг ударил себя по лбу:
— Я заговорщик! Мое имя причастно ко всем актам революции: к восстанию, революционной армии, революционным Комитетам, Комитету общественного спасения, наконец к этому трибуналу! Я сам обрек себя на смерть, и я — умеренный!
Он дико захохотал.
Демулен до такой степени вышел из себя, что смял листки со своей защитной речью и бросил комок в голову Фукье-Тенвилю.
Трибунал, применяя декрет, лишил обвиняемых права участвовать в прениях. Их отвели обратно в Консьержери, и там, в канцелярии, некоторое время спустя секретарь суда прочитал им приговор, вынесенный присяжными.
Все, за исключением Люлье, приговаривались к смертной казни.
Казнь должна была совершиться немедленно. Осужденных тут же сдали на руки палачу.
— Ну и жирная дичинка у тебя сегодня! — жандарм с улыбкой подмигнул гражданину Сансону.
Тот вздохнул.
Дело не легкое! Пятнадцать человек; всем — подстриги волосы, свяжи за спиной руки, помоги взобраться на телегу, а там… там успей все кончить до темноты, когда сейчас уже почти четыре! Пациенты, слава богу, почти все смирные. Зато этот, длинноволосый, стоит пятерых. Как он орал, как вырывался из рук помощников Сансона! Его пришлось связать, словно бешеного; а рубашка на нем превратилась в клочья…
…Долог и труден путь от Консьержери до площади Революции. Три телеги едва ползут, подпрыгивая на каждом ухабе и доставляя нестерпимую боль всему телу. Невозможно стоять прямо, когда руки связаны.
Невозможно — а нужно.
Ибо Жорж Дантон хочет отправиться в преисподнюю, стоя во весь свой богатырский рост.
Лицо его благодушно. Он улыбается. И даже… декламирует Шекспира!
…Бедный Камилл! Сколько он плакал сегодня! Вот и сейчас он кричит надрываясь:
— Народ! Тебя обманывают! Убивают твоих лучших защитников!
Жорж пытается образумить друга:
— Успокойся и оставь эту подлую сволочь!..
Дантон больше не верит в санкюлотов. С безразличием смотрит он на серую массу, которая со всех сторон молчаливо окружает телеги.
…Какой чудесный день сегодня! Солнце светит вовсю, на небе ни облачка, а деревья оделись яркой, свежей листвой. Как, должно быть, хорошо теперь в Арси!..
…О! Что-то страшно знакомое… Да ведь это же Пон-Неф! А вот и маленькое кафе «Парнас», где Жорж впервые встретился с Габриэлью…
…Парк Пале-Рояль… Здесь он обручился с революцией…
…Телеги стучат по улице Конвента, бывшей Сент-Оноре. И опять все кругом так хорошо знакомо. Якобинский клуб, где было выдержано столько баталий, немного подальше — дом столяра Дюпле, обиталище Неподкупного…
Жорж поднимает голову.
— Ишь ты! Все окна закрыты ставнями, словно жильцы уехали или вымерли… Ну нет, Дантона не проведешь, он оставит по себе память!
Его страшный голос заставляет вздрогнуть жандармов и отпрянуть толпу.
— Робеспьер! Я жду тебя! Ты последуешь за мной!..
Что это? Словно тяжкий стон раздался из-за закрытых ставен. Или только так показалось?..
Солнце было совсем недалеко от горизонта, когда телеги прибыли, наконец, на площадь Революции. Статуя свободы горела багровым отблеском. Черной двуногой химерой выделялась машина смерти.
Сансон торопился и подгонял своих людей. Эро де Сешель, которому предстояло подняться первым, хотел поцеловать Дантона. Их разняли.
— Дурачье, — беззлобно заметил Жорж, — разве вы можете помешать нашим головам поцеловаться в корзине?..
…Он слышал, как четырнадцать раз упал нож гильотины. Он был пятнадцатым.
У самого подножья эшафота он вдруг почувствовал слабость.
На секунду остановился.
— О моя возлюбленная, — прошептали его сухие губы, — неужели я больше тебя не увижу?..
Потом точно встряхнулся. Сказал: «Мужайся, Дантон» — и быстро поднялся по лестнице.
Свои последние слова он произнес на эшафоте:
— Ты покажешь мою голову народу, — приказал трибун палачу. — Она стоит этого.
И гражданин Сансон послушно выполнил требование своего пятнадцатого пациента.
Когда сумерки опустились над Парижем, тела отвезли на новое кладбище для казненных, в Муссо. Там всех их свалили в общую яму и засыпали сверху известью.
Три месяца и двадцать два дня поджидал здесь Жорж Дантон своего старого товарища Максимилиана Робеспьера.
И вот 10 термидора (28 июля) они снова встретились. В этот день сюда привезли и так же швырнули в негашеную известь останки Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона и их двадцати соратников.
Восходящая линия великой революции закончилась.
Она закончилась вместе с падением якобинской диктатуры, бывшей ее вершиной и все же не сумевшей разрешить задач, поставленных перед нею санкюлотами.
Робеспьера низринул блок, сложившийся из охвостьев дантонистов и эбертистов. То, чего не смог сделать Дантон, сделали Тальен и Фуше.
Термидор выбросил из буржуазной революции все, что не устраивало буржуазию. Царство добродетели уступало место царству денег. Казалось бы, сбылись мечты Жоржа Дантона: революционное правительство было прикончено, экономические ограничения сняты, тюрьмы открыты. Правда, открыты лишь для того, чтобы дать свободу жрецам денежного мешка и поглотить в своих недрах всех тех, кому был милее прежний революционный курс.
Нувориши, представители боевой, спекулятивной буржуазии строили свою новую респектабельную жизнь.
Шли годы.
Проносились эпоха Наполеона, Реставрация, Июльская монархия… Вспыхивали новые революции. Наследники Дантона умело обманывали бедняков и рабочих, добиваясь с их помощью новых побед.
И тут вдруг Дантон, спокойно спавший в могиле, был извлечен на свет божий.
Начались его чудесные перевоплощения.
Строго говоря, о нем вспоминали и раньше. Но вспоминали изредка и с оглядкой. Слишком много явно дурного было связано с его памятью, и при этом слишком много опасного. Его последователи в значительной мере повторяли его поведение, повторяли в гораздо худшей форме. Но они боялись как исторических параллелей, так и исторических контрастов. Во всяком случае, когда 11 вандемьера (3 октября), в годовщину осуждения жирондистов, термидорианский Конвент торжественно восстановил «добрую славу» сорока семи своих членов, погибших в дни якобинского террора, Дантона не оказалось в их числе.
Худая слава бежит…
Но вот незадолго до революции 1848 года историк Вильоме впервые пожелал реабилитировать Дантона. Он обратился к его сыновьям, продолжавшим жить в Арси[50], и получил от них тщательно составленную записку, в которой они пытались доказать, что состояние их отца не возрастало с помощью недозволенных средств.
Отсюда и началось.
В период Второй империи и Третьей республики, в шестидесятые-восьмидесятые годы, стараниями А. Бужара, А. Дюбоста, Ж. Кларети и в особенности К. Робине был создан новый Дантон: великий политический деятель, прекрасный семьянин и благородный друг, кристально честный революционер (в самом «мягком» значении этого слова), неподкупный отец буржуазной демократии.
Этому сильно содействовали заботы официальных кругов.
Немалое попечение о своем дальнем родственнике и великом однофамильце проявил некто Арсен Дантон, ученик Мишле, министр просвещения Франции, оказавший покровительство большинству перечисленных выше писателей-панегиристов.
В 1887 году трибуну поставили первый памятник — на его родине, в Арси.
В 1891 году Третья республика воздвигла своему герою новый монумент, на этот раз в Париже, в одном из фешенебельных кварталов, неподалеку от того места, где жил когда-то Дантон.
На открытии памятника произносились прочувствованные речи.
Подчеркивалось «великодушие» Дантона, его «снисходительность», внепартийность, его примирительные тенденции. Ораторы, как сговорившись, стремились в первую очередь «очистить» могучего кордельера от «упреков» в революционности.
Нет, он не был революционером.
Он был политическим деятелем, которого следует поставить в один ряд с Людовиком XI, Генрихом IV и кардиналом Ришелье.
Наиболее четко сформулировал эту мысль самый крупный «дантонист» начала нашего века, А. Олар, когда написал о Дантоне:
«…Он показал себя мастером искусства управлять государством, и если даже допустил ряд ошибок, то был чист от крови и денег…»
Чист от крови и денег…
Этот девиз приняли наиболее видные монографии о Дантоне, написанные французскими историками в последующие десятилетия, в том числе труды Л. Мадлена, Л. Барту, Ж. Эриссэ.
Почти одновременно с «дантонистским» возникло и «антидантонистское» направление. Оно шло от «робеспьеристов», представителей радикальных мелкобуржуазных слоев.
Крупнейшим историком этого направления был А. Матьез, главные работы которого появились в десятые-двадцатые годы нашего века. Он нашел и обследовал много новых документов, он сделал ряд глубоких и правильных выводов. Но к Дантону он отнесся с явным пристрастием.
Стремясь возвеличить своего главного героя Неподкупного, Матьез буквально втаптывает в грязь его противника. Обвиняя Дантона в предательстве и в «гнусных поступках», Матьез называет его «последней надеждой и постоянным защитником всех роялистов и негодяев своего времени». Ни одного светлого блика не различает Матьез на гигантской фигуре Дантона. Он готов прибегнуть к любым домыслам и натяжкам, лишь бы полнее его опорочить. И вряд ли кто из читателей способен поверить историку, когда тот заявляет о своем «беспристрастии» и «отсутствии личной ненависти»: каждая из страниц его трудов говорит об обратном.
Но вот что интересно.
При всей противоположности взглядов современные «дантонисты» и «робеспьеристы» одинаково старательно «дереволюционизируют» Дантона. Хотя и по совершенно разным соображениям, они равно стремятся замазать и уничтожить все то, что говорит о революционной деятельности трибуна.
Более двухсот лет прошло со дня смерти Дантона. И сегодня со всей определенностью хочется ответить на вопрос: кто же прав в этом споре? Что представлял собой Жорж Дантон как личность, как один из лидеров событий эпохального значения?
Думается, найти ответ не так уж и сложно.
Революция конца XVIII века, которую называют Великой, была при этом, однако, и буржуазной. В то время буржуазия, выступавшая против власти феодалов, являлась прогрессивным классом. Но она оставалась буржуазией со всеми отрицательными ее чертами: склонностью к соглашательству, стремлением к наживе, продажностью.
Якобинец Жорж Дантон представлял и воплощал эти качества наиболее широких слоев буржуазии.
Подобно ей, находившейся на подъеме, рвавшейся в битву с ненавистными привилегиями аристократии, он был революционером и патриотом.
Подобно ей, боящейся народных масс и готовой к любому компромиссу ради их обуздания, он постоянно лавировал и искал опору то слева, то справа.
Но он был не только ее воплощением.
Жорж Дантон являлся вождем, человеком большого таланта, он обладал революционной дерзостью. Ради спасения отчизны он оказывался готовым пойти на самые решительные средства.
Таким он был в сентябре 1792 года — в великую пору своей жизни.
Пока революция низвергала феодализм, Дантон при всех своих колебаниях шел в ее авангарде.
Но когда революция устремилась дальше, против неограниченной собственности и, следовательно, против интересов буржуазии, Дантон осел в «болоте» и повис на ней мертвым грузом.
В этом была его двойственность, присущая всей той социальной группе, к которой он принадлежал.
Соглашатель Дантон стал на скользкий путь оппортунизма и погиб.
Дантон-революционер завоевал право на бессмертие.
Не случайно современная буржуазная историография с таким упорством стремится «дереволюционизировать» Жоржа Дантона.
Нынешние потомки буржуазных революционеров сохранили всю их слабость, но потеряли всю их силу.
Эту силу они хотели бы отнять и у великих борцов прошлого.
Но именно сила, смелость, дерзание, революционная тактика — вот что является самым привлекательным в Дантоне, резко выделяя его среди окружавших и вызывая к нему неослабевающий интерес во все времена и на всех континентах.
И еще одно обстоятельство заставляет задуматься.
Быть может, если бы в роковом споре победил не Робеспьер, а Дантон, то обошлось бы без термидора и всей той карусели, что последовала за ним.
Ибо, как бы ни судили трибуна поколения историков, вряд ли кто станет отрицать, что после агонии якобинцев и судорог Директории, после сказочного взлета Наполеона и реваншистских попыток Реставрации, история Франции — плохо это или хорошо — пошла в своих общих чертах именно тем путем, который исповедовал и на который пытался вывести свою революционную родину Жорж Жак Дантон.