ПЕСНЬ ВТОРАЯ

VIII

Неделю после того, как обнаружили тело преподобного Тальбота, бостонская преисподняя жила своей жизнью. Ничего не поменялось в треугольнике улиц, откуда трущобы, забегаловки, бордели и ночлежки заставили бежать тех жителей, кто мог себе это позволить; из кривых труб стекольного и чугунолитейного заводов вырывался пар, белый как мел, тротуары были усыпаны апельсиновой кожурой и полны развеселой публики, что дни и ночи напролет плясала и распевала песни. Конка привозила и увозила целые орды чернокожих: звяканье бус на шеях юных леди, прачек и горничных сливалось в дерзкую музыку, кричаще яркие платки стягивали волосы, а мелькавшая то и дело военная форма негритянских солдат и матросов все еще царапала взгляд. По этим-то улицам и шел мулат, выделяясь в толпе своим уверенным видом; одни не обращали на него внимания, другие смеялись, и лишь старые морщинистые негры вовсю на него таращились, ибо в мудрости своей знали, что Рей — полицейский, и тем, равно как и смешанной кровью, от всех отличен. Чернокожие в Бостоне чувствовали себя вольготно — им дозволялись совместные с белыми школы и публичный транспорт, — а потому и вели себя тихо. Патрульный Рей, однако, легко мог возбудить всеобщую ненависть, стоило ему сделать неверный шаг либо перейти дорогу не тому человеку. Оттого чернокожие изгоняли его из своего мира и были на это вправе, ни разу не снизойдя до объяснений либо сожалений.

Группка молодых женщин с корзинами на головах, не прекращая болтовни, остановилась кинуть на него взгляд — красивая бронзовая кожа мулата точно впитывала свет ламп, унося его с собой. На другой стороне улицы стоял, лениво прислонясь к углу дома, тучный мужчина, и Рей узнал в нем испанского еврея, знаменитого вора, коего он время от времени таскал допрашивать в Центральный участок. Николас Рей стал подниматься по узкой лестнице к себе в квартиру. Дверь выходила на площадку второго этажа, и, несмотря на сгоревшую лампу, Рей по расположению теней догадался: кто-то загораживает проем.

События недели были безжалостны. Когда Рей в первый раз привез Куртца поглядеть на тело преподобного Тальбота, ризничий повел шефа с сержантами вниз по лестнице. Шагнув на ступеньки, Куртц замер и, к удивлению Рея, повернул назад.

— Патрульный. — Куртц приказал Рею следовать за ним. Внутри подземного склепа Николас несколько мгновений смотрел на тело, засунутое вниз головой в грубую яму, и не сразу разглядел, что стало с торчащими оттуда ногами — обожженными, кривыми и покрытыми волдырями. Ризничий пересказал все, что видел прежде.

Пальцы ног могли в любой миг отвалиться от бескожных и бесформенных розовых культей, и тогда тяжело, наверное, станет отличить края ступней, призванные эти пальцы держать, от иных, что по старой памяти звались пятками. Сожженные ноги — деталь, которая в нескольких кварталах отсюда оказалась столь разоблачительной для знатоков Данте, — представлялась полицейским дурацкой да и только.

— Подожгли одни ноги? — спросил патрульный Рей, скосив глаза и осторожно, кончиками пальцев, коснувшись обугленной крошащейся плоти. Он поспешно отдернул руку от тлеющего жара, все еще пропекавшего эти ноги, почти убежденный, что на пальцах остались ожоги. Подумал, сколько же тепла способно провести сквозь себя человеческое тело, прежде чем навеки утратить физическую форму. Сержанты унесли труп, а ризничий Грегг сквозь ошеломление и слезы вдруг вспомнил:

— Бумажки, — проговорил он, хватаясь за Рея, последнего оставшегося в склепе полицейского. — Там среди гробниц клочки бумаги. Их прежде не было. Зачем он сюда пошел? Зачем я ему позволил? — Ризничий вновь залился слезами. Опустив фонарь, Рей разглядел дорожку из букв, подобную сожалению, что осталось невысказанным.

Газеты известили о двух ужасных злодеяниях — убийствах Хили и Тальбота — через столь малый промежуток, что в уме публики они слились воедино, и в уличных беседах теперь частенько мелькали слова об убийстве Хили-Тальбота. Не тот ли публичный синдром проявился в странном замечании доктора Оливера Уэнделла Холмса, произнесенном им в доме Лонгфелло вечером того дня, когда нашли Тальбота? Холмс предложил тогда Рею свою консультацию нервно, точно студент-медик. «Как знать, вдруг бесполезный на первый взгляд латинский диагноз как-либо да поможет изловить убийцу, что разгуливает по нашему городу». Слово пронзило Рея: убийца. Доктор Холмс подразумевал, что оба преступления осуществлены одним и тем же злоумышленником. Однако, помимо животной грубости, их очевидным образом ничто меж собою не связывало. Еще обнаженность тел и аккуратно сложенная одежда — однако в миг, когда Рей говорил с Холмсом, газеты не успели о том сообщить. Должно быть, маленький тщеславный доктор попросту оговорился. Должно быть.

Газеты дополняли эти два первополосные убийства крепкой дозой бессмысленных злодейств: удушений, грабежей, взломанных сейфов, в двух шагах от полицейского участка подобрали полумертвую проститутку, в ночлежке на Форт-Хилл — избитого в кровь ребенка. А еще странный бродяга на допросе в Центральном участке — тот самый, что вдруг выбросился из окна при попустительстве полиции и прямо на глазах у беспомощного шефа Куртца. Газеты кричали наперебой:

«Способна ли наша полиция держать ответ за безопасность граждан?»

Рей замер в темном колодце своего двора, посреди лестничного пролета, дабы убедиться, что за спиной никого нет. После опять стал подниматься, ухватясь под плащом за конец полицейской дубинки.

— Всего лишь несчастный нищий, добрый сэр. — Человека, произнесшего эти слова с верхней ступеньки лестницы, Рей узнал тотчас же, едва показались свалявшиеся брюки и башмаки с железными набойками: Лэнгдон Писли, медвежатник, невозмутимо полировал широкой рубашечной манжетой брильянтовую булавку доя галстука.

— Здорово, белоснежка. — Писли улыбнулся, выставив напоказ полный набор прекрасных и острых, как сталагмиты, зубов. — Давай лапу. — Он схватил Рэя за руку. — Давненько я не видал твою симпотную рожицу, аж с того дознания. Твоя, што ль, конура? — Он с невинным видом ткнул пальцем себе за спину.

— Здравствуйте, мистер Писли. Как я понимаю, это вы два дня назад ограбили в Лексингтоне банк. — Николас Рей решил показать, что осведомлен не хуже вора.

Писли не оставлял улик, кои могли бы усложнить жизнь его адвокатам, и, помимо того, тщательно отбирал и сносил скупщикам лишь ту добычу, которую невозможно опознать.

— Скажи на милость, какой это сумасшедший в такое время полезет еще и в банк?

— Вы, безусловно. Решили явиться с повинной? — с серьезным лицом спросил Рей.

Писли презрительно рассмеялся:

— Нет-нет, мой мальчик. Все вот думаю, как же это они так скверно с тобой обошлись, а? Форму не надень, белого не арестуй, что там еще? Ужасная, ужасная несправедливость. Однако всюду есть светлая сторона. С Куртцем вот скорешился, глядишь, вдвоем и подведете кого под праведный суд. Вроде парняг, что пришили судью Хили и преподобного Тальбота, упокой Господи их души. Слыхал я, дьяконы из Тальботовой церкви подписку затеяли, награду собирают. Рей кивнул безо всякого интереса и шагнул к своей комнате.

— Я устал, — тихо произнес он. — Ежели вы хотите сообщить, кого конкретно необходимо приводить в суд, то говорите, ежели нет — прошу меня извинить.

Закрутив вокруг руки Реев шарф, Писли заставил патрульного стоять на месте.

— Полицейским не полагается принимать награду, зато простым гражданам, вроде меня, — сколь угодно. И ежели отломить от нее кусочек да засунуть лягашу под дверь… — Лицо мулата ничего не выражало. Писли явно злился, с него слетело все его напускное обаяние. Он сильно, точно за аркан, потянул за шарф. — Вспомни оборванца на дознании, как его костлявая — чик и готово, не забыл? Слушай сюда. Есть у нас в городке фраер, на которого можно запросто повесить Тальбота, понял, дубина моя полицейская? Подставлю его лёгенько. Поможешь повязать — половина форцов твоя, — добавил он без обиняков. — Хватит, чтоб набить мошну, забирай да вали своей дорогой. Шлюзы открыты — Бостон меняется на глазах. После войны деньги на земле валяются. Не те времена, чтоб гулять просто так да не пачкаться.

— Прошу меня извинить, мистер Писли, — невозмутимо и храбро повторил Рей.

Писли подождал пару мгновений, а после разразился сокрушительным хохотом. Он стряхнул воображаемую пушинку с твидового пальто Рея.

— Ладно, белоснежка. Что с тебя возьмешь — по балахону ж видно, святой Иосиф, куда там. Жаль мне тебя, дружок, очень жаль. Цветные ненавидят за то, что белый, белые — что черный. Меня не проведешь, я людей насквозь вижу. — Он постучал себя по лбу. — Занесло меня как-то в луизианский городишко — представляешь, белоснежка, там у половины негритят намешано белой крови. Полные улицы дворняжек. Вот бы где поселиться, а?

Не обращая на него внимания, Рей полез в карман за ключами. Писли объявил, что готов посодействовать. И согнутым паучьим пальцем он легко толкнул дверь.

Рей поднял на него взгляд, впервые за все время этого визита встревожившись.

— Замки — моя специальность, — объяснил Писли, хвастливо сдвигая набок шляпу. Он дурковато выставил вперед руки, точно решил сдаться. — Арестуйте меня за вторжение, патрульный. А вот не выйдет, а? — И прощальная ухмылка.

В квартире все было на месте. Этим последним трюком великий медвежатник демонстрировал свою силу на случай, ежели Николасу Рею вдруг изменит благоразумие.


Странно было Оливеру Уэнделлу Холмсу шагать по городу совместно с Лонгфелло — среди самых обыденных лиц, звуков, удивительных и жутких уличных сцен, точно его спутник был частью того же мира, что и возница на облучке упряжки, тянувшей за собой поливальную машину. Не то чтобы поэт в последние годы вовсе не покидал Крейги-Хаус, однако его выходы были кратки и ограниченны. Доставить в «Риверсайд-Пресс» корректуру, пообедать в неурочный час с Филдсом в «Ревир» либо в «Паркер-Хаусе». Холмсу было неловко, ведь это из-за него прервалось столь непостижимым способом мирное затворничество Лонгфелло. Лучше бы на его месте оказался Лоуэлл. Тому бы и в голову не пришло винить себя, что потащил Лонгфелло в душераздирающий кирпичный Вавилон наружного мира. Холмс размышлял, сердится ли на него Лонгфелло, точнее, сердился ли бы, когда б не имел, как сейчас, иммунитета ко всяким отталкивающим человеческим чувствам.

Холмс вспомнил Эдгара Аллана По — как тот в статье под заголовком «Лонгфелло и прочие плагиаторы» обвинил поэта, а также иных его бостонских друзей в копировании всех пишущих, живых и мертвых, включая самого По. В то время Лонгфелло денежными ссудами помогал По выжить. Взбешенный Филдс заявил, что ни одна строчка По никогда более не появится в публикациях «Тикнор и Филдс». Лоуэлл забросал газеты письмами с убедительнейшим разбором чудовищных ошибок нью-йоркского щелкопера. Холмс начал проникаться мыслью, что всякое написанное им слово и вправду украдено у более талантливых предшественников, а в снах ему с тех пор частенько являлись духи умерших мастеров, требуя обратно свою поэзию. Что же касается Лонгфелло, то поэт, не сказав ничего публично, в частных беседах относил действия По на счет раздражительной и чувствительной натуры, измученной невнятным ощущением неправедности всего происходящего. И позднее — это Холмс счел наиболее важным — Лонгфелло искренне оплакивал мрачную кончину По.

Они шагали с букетиками в руках по той части Кембриджа, что менее напоминала деревню и более — город. Обошли вокруг церкви Элиши Тальбота, на каждом шагу надеясь отыскать место его страшной гибели, пригибаясь, дабы пройти под ветвями и ощупывая землю меж могильных колышков. Не раз прохожие спрашивали у них автографы — на носовых платках либо шляпных подкладках — почти всегда у доктора Холмса и всегда у Лонгфелло. Вечернее время даровало бы поэтам желанную анонимность, однако Лонгфелло решил, что лучше предстать обычными посетителями церковного кладбища, нежели сойти за прифранченных трупокрадов, высматривающих, какое бы уволочь тело.

Холмс был благодарен Лонгфелло, когда тот взял на себя главенство, раз уж все они согласились… На что они согласились в тот день, когда с языков сорвались пылкие строки «Улисса»? Лоуэлл сказал: провести расследование (да еще, как водится, грудь колесом выгнул). Холмс предпочитал именовать это «выяснением обстоятельств», подчеркивая сие всякий раз, когда обращался к Лоуэллу.

Разумеется, помимо них самих имелись и другие знатоки Данте, каковых следовало принять в расчет. Иные пребывали сейчас в Европе, постоянно либо временно; среди них Чарльз Элиот Нортон, также бывший студент поэта, и Уильям Дин Хоуэллс,[49] юный помощник Филдса, назначенный послом в Венецию. Далее следовали семидесятичетырехлетний профессор Тикнор, что вот уже три десятилетия отсиживался в одиночестве у себя в библиотеке, Пьетро Баки — итальянский наставник, помогавший сперва Лонгфелло, затем Лоуэллу, а после выставленный из Гарварда, — и все бывшие студенты, что ходили к Лонгфелло и Лоуэллу на Дантовы семинары (не считая кучки, оставшейся со времен Тикнора). Составлен список, назначены личные встречи. Холмс молился, чтобы хоть какое толкование обнаружилось до того, как они выставят себя дураками перед уважаемыми людьми, каковые, по меньшей мере, до недавнего времени, питали к ним ответное уважение.

Если смертельная сцена и вправду разыгралась в окрестностях Второй унитарной церкви Кембриджа, отыскать ее следы в тот день не удавалось. И потом, если их рассуждения верны и во дворе и вправду осталась яма, куда закапывали Тальбота, церковные дьяконы наверняка прикрыли ее свежей травой. Мертвый пастор, засунутый вниз головою в землю, — не лучшая реклама приходу.

— Ну что ж, заглянем внутрь, — предложил Лонгфелло, нимало не обескураженный полной безуспешностью поисков.

Холмс старался приноровиться к его шагам.

В дальнем углу, где располагались кабинеты и ризницы, они увидали в стене огромную и очень старую дверь, что не вела, однако, в другое помещение: церковное крыло той стеной явственно кончалось.

Сняв перчатки, Лонгфелло провел рукой по холодному камню. За ним была жестокая стужа.

— Точно! — шепнул Холмс. Его прошиб холод, едва он открыл рот. — Склеп, Лонгфелло! Склеп под церковью…


Еще три года назад большинство окрестных церквей непременно обзаводились подземными кладбищами. Зажиточные семейства покупали в них обширные личные склепы, более же скромные публичные места за небольшую плату продавались любому прихожанину. Подобное использование церковных угодий в тесно застроенных городах издавна считалось весьма благоразумным. Но когда сотни бостонцев поумирали от желтой лихорадки, комитет по здравоохранению объявил причиной эпидемии близость разлагающейся плоти и строжайше запретил хоронить в церковных подземельях. Семьям с приличным достатком предписывалось перенести усопших либо на Гору Оберн, либо на свежеобустроенные загородные кладбища. Но укрытыми под землей от глаз остались битком набитые «публичные» — то бишь бедные — части склепов. Целые ряды никак не обозначенных гробов и древних могил — подземные трущобы для мертвых.

— Данте нашел Святоскупцев в «pietra livida» — в камне сероватом, — сказал Лонгфелло.

Его прервал взволнованный голос:

— Здравствуйте, джентльмены. — Церковный ризничий — тот самый, кто первым наткнулся на жареного Тальбота, — оказался высоким худым человеком в черной рясе и с белыми волосами, точнее — с белой щетиной, каковая, будто щетка, торчала во все стороны от его головы. Глаза таращились — и, чудилось, пребывали таковыми всегда, будто на портрете человека, увидавшего привидение.

— Доброе утро, сэр. — Холмс подошел поближе, помахивая зажатой в руках шляпой. Он предпочел бы, чтоб на его месте оказался Лоуэлл либо Филдс — и тот, и другой куда лучше умели напускать на себя важность. — Сэр, ежели вы не возражаете, нам с другом настоятельно необходимо посетить ваши погребальные склепы.

Ризничий ничем не выдал своего отношения к этой затее. Холмс оглянулся. Лонгфелло стоял, положив руки на трость, невозмутимо, будто случайный очевидец.

— Видите ли, как я уже сказал, мой дорогой сэр, для нас было бы весьма важно… гм, меня зовут доктор Оливер Уэнделл Холмс. Я занимаю председательское кресло на кафедре анатомии и физиологии в медицинском колледже — в сущности, это более диван, нежели кресло, коли принять в расчет обширность предмета. Возможно, вы читали также мои стихи в…

— Сэр! — Скрипучая горечь в голосе ризничего с возвышением тона переходила в болезненный скрежет. — Неужто вам неизвестно, уважаемый, что нашего пастора давеча… — Он в ужасе запнулся и отпрянул. — Я смотрю за этим местом, мимо не пройдет ни одна душа! Клянусь Всевышним, коль это стряслось на моих глазах, я готов признать: то был не человек, но дьявольский дух, коему без надобности физическое воплощение! — Он оборвал самого себя. — Ноги, — он таращился прямо перед собой, точно не мог говорить дальше.

— Ноги, сэр. — Доктор Холмс желал услышать эту подробность опять, хотя ему была доподлинно известна злосчастная судьба Тальботовых ног — причем известна из первых рук. — Что с ними?

Члены Дантова клуба, за вычетом мистера Грина, собрали все доступные газеты, описывавшие смерть Тальбота. Если истинные обстоятельства кончины Хили, прежде чем стать достоянием публики, более месяца удерживались в тайне, то Элишу Тальбота газетные колонки расчленили всеми мыслимыми способами и с той небрежностью, что заставила бы содрогнуться самого Данте, ибо для поэта всякое воздаяние предопределялось божественной любовью. Ризничий Грегг в свой черед не нуждался в Данте. Он был очевидцем и носителем истины. В этом смысле он обладал могуществом и наивностью древнего пророка.

— Ноги, — после долгой паузы продолжил ризничий, — были объяты пламенем, уважаемый; в темноте склепа то были огненные колесницы. Прошу вас, джентльмены. — Он подавленно опустил голову и провел рукой, чтоб они уходили.

— Добрый сэр, — мягко сказал Лонгфелло. — Кончина преподобного Тальбота и привела нас сюда.

Глаза ризничего тут же сделались обычными. Холмс так и не понял, узнал ли этот человек сребробородый облик всеми любимого поэта, или ризничего, точно дикого зверя, умиротворило вдохновенное спокойствие органного голоса Лонгфелло. В тот миг доктор уяснил, что если Дантову клубу и суждено достичь успеха в своих устремлениях, то лишь благодаря той божественной легкости, каковую Лонгфелло вселял в людей своим присутствием, а в английский язык — пером.

Лонгфелло продолжал:

— И хотя мы одним лишь словом способны обосновать наши добрые намерения, мы просим у вас помощи, дорогой сэр. Умоляю, доверьтесь нам и не требуйте доказательств, ибо я почти убежден, что только мы и сможем внести в происшедшее ясность. Ничего более мы не имеем права вам сейчас открыть.


Громадная пустая пропасть клубилась туманом. Осторожно семеня к узкому склепу, доктор Холмс разгонял рукой зловоние, разъедавшее глаза и уши, подобно перемолотому в пыль перцу. Лонгфелло дышал почти свободно. Обоняние его было счастливо ограниченно: позволяя наслаждаться ароматом весенних цветов, иными приятными запахами, оно отвергало все, что могло оказаться пагубным.

Ризничий Грегг объяснил, что публичные подземные склепы тянутся в обе стороны на несколько кварталов.

Лонгфелло осветил фонарем аспидную колонну и опустил лампу, дабы разглядеть плоские каменные плиты.

Ризничий начал было говорить о преподобном Тальботе, но скоро замялся.

— Вы не должны отнестись с презрением, уважаемые, ежели я поясню, что наш дорогой пастор спускался в склеп, гм, не совсем по делам церкви, коли сказать откровенно.

— Но что же ему здесь было надо? — спросил Холмс.

— Так короче до его дома. Правду сказать, мне и самому было не особо по душе.

Заблудшая и пропущенная Реем бумажка с буквами а и h, попав доктору под каблук, утонула в жирной земле.

Лонгфелло спросил, не могли кто посторонний проникнуть в склеп с улицы — оттуда, где пастор выбирался наружу.

— Нет, — со всей определенностью отвечал ризничий. — Дверь отворяется только изнутри. Полиция спрашивала о том же и не нашла повреждений. И ни по чему не видно, чтобы пастор в тот последний раз вообще добрался до двери.

Холмс потянул Лонгфелло назад, дабы ризничий его не слышал. Затем прошипел:

— Вы думаете, это важно — что Тальбот таким способом сокращал себе путь? Надо бы получше расспросить ризничего. Нам не ведомо, в чем была его симония, а это может стать знаком! — До сей поры не нашлось указаний на то, чтоб Тальбот являлся кем-либо иным, нежели добрым поводырем своей паствы.

Лонгфелло ответил:

— Думается, прогулки сквозь подземный склеп можно с уверенностью назвать безрассудством, но уж никак не грехом, вы согласны? И потом, симония подразумевает плату, коя отдается либо взимается в обмен на услугу. Ризничий обожал своего пастора столь же пылко, сколь и прихожане, чересчур настойчивые расспросы о привычках Тальбота вынудят его замкнуться, и мы не узнаем даже того, что он желал бы выдать нам добровольно. Не забывайте: ризничий Грегг, как и весь Бостон, убежден, что в смерти Тальбота повинны чужие грехи, но никак не пасторские.

— Но как наш Люцифер сюда пробрался? Ежели выход на улицу только изнутри… и ризничий настаивает, что все время был в церкви, и через ризницу никто не ходил…

— Наш злоумышленник мог дождаться, пока Тальбот поднимется по лестнице и, не дав ему выйти на улицу, опять столкнуть в подземелье, — рассудил Лонгфелло.

— И столь быстро выкопать яму, в коей поместится человек? Мне видится более правдоподобным, ежели наш преступник устроил Тальботу засаду: вырыл яму, дождался, пока тот появится, схватил, засунул головой вниз и облил керосином ноги…

Шедший впереди ризничий вдруг встал. Половина его мускулов точно застыла, тогда как другую колотила дрожь. Он пытался говорить, но изо рта вырвался лишь сухой скорбный вой. Дернув подбородком, ризничий как-то умудрился показать на тяжелую плиту, опущенную на толстый ковер пыли. После чего убежал прочь под спасительный покров церкви.

Они были у цели. Они чувствовали запах.

Лонгфелло и Холмсу пришлось навалиться вдвоем, дабы сдвинуть плиту с места. В полу зияла круглая дыра, достаточно большая для человека среднего сложения. В ноздри им бросился запах, доселе скрытый под плитой, а теперь выпущенный на свободу; он был подобен вони гниющего мяса и жареного лука. Холмс прикрыл лицо шейным платком.

Опустившись на колени, Лонгфелло набрал полную горсть рассыпанной вокруг ямы земли.

— Вы правы, Холмс. Яма глубока и тщательно сработана. Должно быть, ее выкопали загодя. Убийца явственно дожидался Тальбота. Проскочил неким способом мимо нашего нервного ризничего, лишил Тальбота сознания… — Лонгфелло теоретизировал. — А после засунул головой в яму и довершил свое страшное дело.

— Помыслить только эти жуткие муки! До того, как остановилось сердце, Тальбот наверняка знал, что происходит. Когда горит заживо собственная плоть… — Холмс едва не проглотил язык. — Я не хотел, Лонгфелло…. — Он проклял свой рот: сперва за чрезмерную болтливость, а после — за неумение замять оплошность. — Простите, я только имел в виду…

Лонгфелло будто бы ничего не услышал. Он пропустил пыль сквозь пальцы. Осторожно положил рядом с ямой пестрый букетик цветов.

— «Торчи же здесь, ты пострадал за дело», — повторил он строку из песни Девятнадцатой, точно та была начертана перед ним в воздухе. — Данте прокричал это Святоскупцу, Николаю III,[50] мой дорогой Холмс.

Доктору Холмсу хотелось уйти. Легкие восставали против густого воздуха, собственные же опрометчивые слова разрывали сердце.

Лонгфелло меж тем расположил свет от лампы точно над ямой, в которой, очевидно, никто с той поры и не пытался что-либо нарушить. Он желал продолжить исследования.

— Необходимо копнуть глубже, отсюда ничего невозможно разглядеть. Полиция никогда о том не подумает.

Холмс смотрел на него с недоверием:

— Я бы тоже не подумал! Тальбота сунули в яму, но не закопали в нее, мой дорогой Лонгфелло!

Лонгфелло сказал:

— Вспомните, что говорит Николаю Данте, пока грешник мечется в презренной яме своего воздаяния.

Холмс зашептал под нос:

— «Торчи же здесь, ты пострадал за дело… и крепче деньги грешные храни…» — Он на миг остановился. — Крепче деньги грешные храни. Но разве в том не свойственный Данте сарказм, разве он не насмехается над несчастным грешником, кто при жизни только и знал, что рыться в деньгах?

— Безусловно, именно так я и прочел эти строки, — ответил Лонгфелло. — Но призыв Данте можно понять буквально. Можно счесть, будто Дантова фраза описывает «contra-passo» Святоскупцев: они погребены ногами вверх, и деньги, бесчестно накопленные ими в жизни, располагаются под их головами. Вполне возможно, Данте вспоминал тот отрывок из «Деяний», где Петр обращался к Симону: «Серебро твое да будет в погибель с тобою».[51] В подобном толковании яма Дантова грешника становится его вечной мошной.

Сию трактовку Холмс прокомментировал невнятной горловой мелодией.

— Ежели мы копнем глубже, — с легкой улыбкой продолжал Лонгфелло, — вам не понадобится обосновывать ваши сомнения. — Он вытянул трость, пытаясь достать дно ямы, но та оказалась чересчур глубока. — Я, пожалуй, не вмещусь. — Лонгфелло прикинул объем. Затем перевел взгляд на маленького доктора, сейчас корчившегося от астмы.

Холмс застыл недвижно.

— Но ведь, Лонгфелло… — Он заглянул в яму. — Отчего природа сотворила мою фигуру, меня не спросясь? — Спорить было не о чем. Спорить с Лонгфелло было вообще немыслимо, ибо он являл собою неодолимое спокойствие. Будь здесь Лоуэлл, он бы полез копаться в яме, точно кролик.

— Десять против одного — я сломаю себе ногти. Лонгфелло с признательностью кивнул. Доктор зажмурился и соскользнул в яму вперед ногами.

— Тут чересчур тесно. Мне не согнуться. Я не могу сжаться так, чтобы еще и копать.

Лонгфелло помог Холмсу выбраться из дыры. Доктор опять полез в узкое отверстие, на сей раз головой вперед, Лонгфелло держал его щиколотки, обернутые серыми брючинами. Поэт обладал мягкой хваткой заправского кукловода.

— Осторожно, Лонгфелло! Осторожнее!

— Вам хорошо видно? — поинтересовался Лонгфелло. Холмс почти не слышал. Он скреб руками землю, под ногти забирались влажные комки — одновременно отвратительно теплые, холодные и твердые, как лед. Хуже всего был запах — гнойная вонь горелой плоти, сбереженная плотной бездной. Холмс пытался задерживать дыхание, но от сей тактики, соединенной с обострившейся астмой, голова делалась легкой, будто готовилась унестись куда-то воздушным шаром. Доктор находился там, где уже побывал преподобный Тальбот, — и также вниз головой. Правда, вместо пламени воздаяния Холмсовы ноги ощущали крепкую хватку мистера Лонгфелло.

Приглушенный голос Лонгфелло смещался книзу, складываясь в заботливый вопрос. Сквозь расплывчатую слабость доктор его почти не слышал и лишь вяло размышлял, что будет, ежели Лонгфелло потеряет сознание и выпустит его лодыжки — может, стоит воспользоваться случаем и докувыркаться до центра земли? Холмс вдруг ощутил, какую опасность навлекли они на себя, надумав тягаться с этой книгой. Плавучему карнавалу мыслей, чудилось, не будет конца, когда вдруг руки доктора на что-то наткнулись.

С ощущением материального предмета воротилась ясность. Вроде бы тряпочка. Нет: мешочек. Гладкий матерчатый узелок.

Холмс вздрогнул. Он попытался говорить, однако вонь и пыль чинили тому серьезные препятствия. На миг доктор замер от ужаса, потом здравомыслие вернулось, и он неистово заболтал ногами.

Сообразив, что это сигнал, Лонгфелло выволок друга из полости. Холмс глотал воздух, шипел и отплевывался, пока Лонгфелло бережно приводил его в естественное состояние.

У доктора подгибались колени.

— Посмотрите, что это, ради Бога, Лонгфелло! — Он потянул за намотанный вокруг находки шнурок и рывком открыл заляпанный грязью мешочек.

Лонгфелло смотрел, как из рук доктора Холмса падают на твердую землю погребального склепа государственные казначейские билеты в одну тысячу долларов.

И крепче деньги грешные храни…


Нелл Ранни вела двух посетителей по длинному коридору величественных «Обширных Дубов», коими вот уже много поколений владело семейство Хили. Гости держались непривычно и отчужденно: по виду — деловые люди, однако глаза так и шныряют по сторонам. Необыкновенным, особенно в понимании горничной, был их облик, ибо ей редко доводилось встречать столь диковинно противоречащие друг другу наружности.

Джеймс Расселл Лоуэлл, обладая короткой бородой и свисающими усами, был одет в двубортное и весьма потертое свободное пальто, давно не чищенный шелковый цилиндр точно насмехался над тем, как должно выглядеть деловому человеку, платок был повязан морским узлом, а подобные булавки в Бостоне давно уж вышли из моды. У другого гостя массивная каштановая борода завивалась жесткими кольцами, он стянул перчатки — жуткого цвета — и сунул их в карман безукоризненно сшитого шотландского твидового сюртука, под коим выпирал живот, облаченный в зеленую жилетку, а поверх, точно рождественское убранство, поблескивала золотом туго натянутая цепочка от часов.

Нелл замешкалась, покидая комнату, когда Ричард Салливан Хили, старший сын верховного судьи, приветствовал своих литературных гостей.

— Извините мою горничную, — сказал он, отослав Нелл Ранни. — Это она обнаружила тело отца и притащила его в дом; с тех пор на любого человека глядит так, будто тот в чем-либо виновен. Боюсь, в те дни ей приснилось столько же дьявольщины, сколь и нашей матери.

— Ежели вы не против, Ричард, нам было бы весьма желательно повидать дорогую миссис Хили, — очень вежливо попросил Лоуэлл. — Мистер Филдс предполагает обсудить, возможно ли «Тикнору и Филдсу» издать в память о верховном судье мемориальную книгу. — Для родственника, пусть даже столь отдаленного, было обычным делом явиться к семейству недавно почившего дядюшки, однако издатель нуждался в легенде.

Пухлые губы Ричарда Хили изогнулись любезной дугой.

— Боюсь, для нее теперь невозможны визиты, кузен Лоуэлл. Нынче совсем нехороша. Не встает с постели.

— Ох, только не говорите, что она больна. — Лоуэлл подался вперед со слегка нездоровым любопытством.

Ричард Хили замялся и пару раз тяжело моргнул:

— Не физически, по словам докторов. Но в ней развилась мания и, боюсь, в последние недели усилилась настолько, что болезнь может стать и физической. Мать ощущает в себе постоянное присутствие. Простите меня за вульгарность, джентльмены, но нечто будто ползает сквозь ее тело, и она уверилась: его необходимо расцарапывать и внедряться ногтями под кожу, сколь бы ни диагностировали доктора, что виной тому всего лишь воображение.

— Чем ей помочь, мой дорогой Хили? — спросил Филдс.

— Отыщите убийцу отца, — грустно усмехнулся тот. С некоторым беспокойством он заметил, как оба гостя ответили на его слова железными взглядами.

Лоуэлл пожелал видеть место, где было найдено тело Артемуса Хили. Столь странная просьба покоробила Ричарда, однако, приписав ее Лоуэлловой эксцентричности и поэтической чувствительности, он повел визитеров во двор. Выйдя через заднюю дверь особняка, они миновали цветочные клумбы, после чего зашагали через луг, выходивший к речному берегу. Ричард с удивлением отметил, сколь быстро шагает Джеймс Рассел Лоуэлл — походка не литератора, но атлета.

Сильный ветер швырял песчинки в рот и в бороду Лоуэлла. Совместно с терпкостью на языке, комом в горле и образом умирающего Хили в голове, Лоуэлла вдруг посетила весьма яркая идея.

Ничтожные из Третьей песни Данте не избрали ни добра, ни зла, а потому снискали презрение как Рая, так и Ада. Оттого их поместили в прихожую — в сущности, еще не Ад, где нагие трусливые тени плывут вослед пустому знамени, ибо отказались при жизни держаться какого-либо определенного курса. Их без продыху жалят слепни и осы, их кровь смешивается с солью слез, и вся картина довершается кишащими в ногах мерзостными червями. Гниющая плоть дает пищу новым червям и мухам. Осы, мухи и личинки — три типа насекомых, найденных в теле Артемуса Хили.

Через все это убийца обретал для Лоуэлла реальность.

— Наш Люцифер знал, как переносить насекомых, отметил тогда Лоуэлл.

В первый день своего расследования они собрались в Крейги-Хаусе; небольшой кабинет был завален газетами, а пальцы друзей перепачканы чернилами и кровью от множества перелистанных страниц. Просматривая заметки, которые Лонгфелло оставлял у себя в журнале, Филдс пожелал узнать, отчего Люцифер — отныне Лоуэлл так именовал их противника — произвел в Ничтожные именно Хили.

Лоуэлл задумчиво тянул себя за моржовый ус. Он пребывал в лекторском настроении, друзьям же предназначалась роль аудитории.

— М-да, Филдс, из всей группы Невовлеченных — или Ничтожных — Данте избирает единственного — того, кто отрекся, как он говорит, от великой доли. Очевидно, это Понтий Пилат, ибо он и свершил великое отречение — самое ужасное явление невовлеченности во всей христианской истории: не одобрил, но и не воспрепятствовал распятию Спасителя. Подобно прокуратору, судья Хили мог нанести смертельный удар Закону о беглых рабах, однако попросту устранился. Спасшегося раба Томаса Симса он выслал обратно в Саванну, где того, совсем еще мальчика, до крови иссекли плетьми, а раны выставили напоказ целому городу. Старик Хили при том вопил, что не его дело ниспровергать законы Конгресса. Неправда! Во имя господа, это было нашим общим делом.

— Нам не дано знать решения головоломки «gran rifuto», великого отречения. Данте не называет грешника по имени, — вступил в разговор Лонгфелло, отведя рукой толстый дымный хвост Лоуэлловой сигары.

— Данте не мог назвать грешника по имени, — страстно настаивал Лоуэлл. — Теням, прозевавшим собственную жизнь, душам «вовек не живших», как сказал Вергилий, потребно и в смерти оставаться ничтожными, и пусть им бесконечно досаждают самые незначительные и мерзкие из всех созданий. В том их contrapasso, их вечное воздаяние.

— Некий нидерландский знаток предположил, что сия фигура отнюдь не Понтий Пилат, мой дорогой Лоуэлл, скорее — юноша из Матфея, 19:22, коему была предложена вечная жизнь, однако тот ее отверг, — сказал Лонгфелло. — Мы же с мистером Грином склонны видеть в великом отступнике Папу Целестина Пятого, ибо это он встал на путь невовлеченности, когда покинул папский престол и тем расчистил дорогу продажному папе Бонифацию; сие в конечном итоге привело к изгнанию Данте.

— Ваша трактовка замыкает Дантову поэму в границах Италии! — возмутился Лоуэлл. — Типично для нашего дорогого Грина. Это Пилат. Я почти вижу: он глядит на нас столь же сердито, как тогда на Данте.

Во время сего обмена Филдс и Холмс хранили молчание. Теперь же Филдс мягко, но укоризненно произнес, что их работу не должно превращать в очередную клубную сессию. Необходимо отыскать иной способ познать убийства, а для того недостаточно обсуждать песни, давшие пищу смертям, — нужно проникнуть им внутрь.

В тот миг Лоуэлл впервые устрашился всего, что может выйти из их затеи.

— Э-э, так что вы предлагаете?

— Посмотреть своими глазами, — ответил Филдс, — на те места, где Дантовы фантазии стали жизнью.


Шагая сейчас через поместье Хили, Лоуэлл вдруг схватил издателя за руку.

«Come la rena quando turbo spira», — шепнул он. Филдс не понял:

— Что вы сказали, Лоуэлл?

Вырвавшись вперед, тот остановился в месте, где дорожка выходила на гладкий песчаный круг. Наклонился.

— Здесь! — победно провозгласил он. Тянувшийся чуть позади Ричард Хили подтвердил:

— Ну да. — Затем что-то сообразил, и виду него сделался весьма изумленный. — Откуда вы знали, кузен? Откуда вам знать, что отца нашли именно здесь?

— Ну, — принялся изворачиваться Лоуэлл. — Это был вопрос. Мне почудилось, вы пошли помедленнее, оттого я и спросил: «Здесь?» Правда, мистер Хили пошел медленнее? — Он обернулся за подмогой к Филдсу.

— Думается, да, мистер Хили. — Филдс пыхтел и старательно кивал.

Ричард Хили не заметил, чтобы шел медленнее.

— В общем, да, так и есть, — ответил он, решив для себя, что незачем скрывать, как он впечатлен и встревожен интуицией Лоуэлла. — В точности здесь это и произошло, кузен. На самом жутком и уродливом участке двора, да, — горько добавил он. Из всей лужайки лишь на этом пятачке отродясь ничего не росло.

Лоуэлл провел по песку пальцем.

— Здесь, — проговорил он, точно в трансе. Впервые он искренне и глубоко пожалел Хили. Здесь, нагого и распластанного, его оставили на съедение червям. Хуже всего было то, что судья так и не понял уготованной ему кончины — ни сам, пока жил, ни жена с сыновьями после его смерти.

Ричард Хили решил, что Лоуэлл вот-вот расплачется.

— Он любил вас всем сердцем, кузен, — сказал он, опускаясь рядом с Лоуэллом на колени.

— Кто? — резко переспросил тот; всю его жалость как рукой сняло.

Столь грубый вопрос вынудил Хили отпрянуть.

— Верховный судья. Вы были любимейшим из родственников. Он читал ваши стихи с величайшей гордостью и восхищением. Когда бы ни приносили свежий выпуск «Норт-Американ Ревью», он тут же набивал трубку и прочитывал его от корки до корки. Говорил, вы невероятно тонко чувствуете истину.

— Правда? — в некотором замешательстве спросил Лоуэлл.

Стараясь не видеть усмешки в глазах своего издателя, он пробормотал вымученный комплимент насчет того, каким замечательным юристом был верховный судья.

Когда они возвратились в дом, работник внес пакет из почтовой конторы. Ричарду Хили пришлось извиниться. Филдс поспешно оттащил Лоуэлла в сторону.

— Как, черт побери, вы узнали место, Лоуэлл? Мы никогда этого не обсуждали.

— М-да, любой достойный знаток Данте, безусловно, оценит близость реки Чарльз. Вспомните: Ничтожные располагались лишь в нескольких сотнях ярдов от Ахерона, первой реки Ада.

— Да. Но газеты не сообщали, в какой именно части двора его нашли.

— Газеты не стоят и того, чтоб прикуривать от них сигару. — Уклоняясь от прямого ответа, Лоуэлл тянул время, желая вдосталь насладиться Филдсовым предвкушением. — Меня привел туда песок.

— Песок?

— Да, да. «Come la rena quando turbo spira». Вы забыли Данте, — упрекнул он Филдса. — Вообразите: мы вступаем в круг Ничтожных. Что же мы видим поверх голов множества грешников?

Филдс был читателем-материалистом; он помнил цитаты по номерам страниц, тяжести бумаги, расположению шрифтов и запаху телячьей кожи. Он чувствовал пальцами золоченые углы Дантова тома.

— «Слова, в которых боль, — начал Филдс, осторожно переводя в уме, — и гнев, и страх, плесканье рук, и жалобы…» — Он забыл. Настоятельно требовалось вспомнить следующие слова, ибо без них Филдсу было не понять, что же такое разузнал Лоуэлл, при том что это знание явно помогало ему контролировать ситуацию. Филдс кинулся листать принесенный с собой карманный том Данте на итальянском.

Лоуэлл отвел книгу в сторону.

— Далее, Филдс! «Facevano un tumulto, it qual s'aggira sempne in quell' aura sanza tempo tinta, come la rena quando turbo spira». «Сливались в гул, без времени, в веках, как смерч песка во мгле неозаренной, как бурным вихрем возмущенный прах».

— И что… — Филдс переваривал сказанное. Лоуэлл нетерпеливо вздохнул:

— Луг за домом либо вздымается травой, либо состоит из земли и камней. Однако ветер нес нам в лица совсем иной, мелкий сыпучий песок, и я отправился ему навстречу. Воздаяние Ничтожным в Дантовом Аду сопровождается гулом, подобным «смерчу песка во тьме неозаренной». Метафора песчаного смерча не для красного словца, Филдс! Она символ изворотливого непостоянного ума грешников, кои избрали бездействие, имея власть поступить, как должно, и в наказание потеряли в Аду свою силу!

— Оставьте, Джейми! — воскликнул Филдс несколько громче, нежели следовало. У смежной стены горничная вытряхивала перьевую наволочку. Филдс ее не замечал. — Оставьте эти фантазии! Песок, подобный смерчу! Три типа насекомых, флаг, река поблизости — вполне понятно. Но песок? Ежели наш дьявол разыгрывает в своей пьесе столь мимолетные Дантовы метафоры…

Лоуэлл мрачно кивнул.

— Значит, он истинный приверженец Данте, — произнес профессор с оттенком восхищения.

— Сэр? — Рядом с поэтами возникла Нелл Ранни, и оба отскочили назад.

Со свирепым видом Лоуэлл пожелал узнать, слушала ли она их беседу. Горничная возмущенно затрясла крепкой головой.

— Нет, добрый сэр, клянусь. Я лишь подумала… — Она нервно оглянулась через одно плечо, затем через другое. — Вы, джентльмены, не из тех, что ходят тут за ради уважения. Так на дом глядели… после во дворе… Вы в другой раз придете? Мне надо…

Появился Ричард Хили, и горничная, оборвав себя на полуслове, умчалась на другой край громадного холла — она была мастером в домашнем искусстве исчезновения. Ричард Хили тяжко вздохнул, выпустив половину воздуха из могучей и обширной, точно бочка, груди.

— С тех пор как мы объявили о награде, я всякое утро просыпаюсь в глупейшей надежде; лечу, очертя голову, за письмами и отчего-то искренне верю, что где-либо скрыта правда, что она только и ждет, когда про нее узнают. — Подойдя к камину, он швырнул в огонь свежую стопку писем. — Не понимаю: жестоки эти люди либо попросту безумны.

— Умоляю, мой дорогой кузен, — проговорил Лоуэлл, — неужто полиция вовсе не располагает утешающими известиями?

— Почтенная бостонская полиция. Могу вам сказать, кузен Лоуэлл. Они притащили в участок всех воров, коих только удалось собрать в этом чертовом городе, — и вы знаете, что из того вышло?

Ричард и вправду ждал ответа. Хриплым от подозрения голосом Лоуэлл проговорил, что нет, не знает.

— Я вам скажу. Один такой вор выпрыгнул в окно и разбился насмерть. Можете представить? Мулат-офицер, очевидно, пытавшийся его удержать, упоминал о сказанных шепотом словах, кои он не в состоянии был осмыслить.

Бросившись вперед, Лоуэлл вцепился в Хили так, точно намеревался что-либо из него вытрясти. Филдс дернул его за полу плаща.

— Мулат-офицер, вы говорите? — переспросил Лоуэлл.

— Почтенная бостонская полиция, — повторил Ричард Хили со сдержанной горечью. — Мы наймем частных детективов, — хмуро добавил он, — однако вряд ли эти менее продажны, нежели городские.

Из верхней комнаты донесся стон, на лестнице появился Роланд Хили и сбежал на пару ступеней вниз. Ричарду он сказал, что у матери новый приступ.

Тот рванулся прочь. Нелл Ранни направилась было к Лоуэллу и Филдсу, но Ричард, поднимаясь по ступеням, это заметил. Он перегнулся через широкие перила и скомандовал:

— Нелл, а не закончить ли вам работу в подвале? — Затем дождался, пока она не ушла вниз.

— Стало быть, патрульный Рей слышал шепот как раз при расследовании убийства Хили, — сказал Филдс, едва они с Лоуэллом остались одни.

— И теперь известно, кто этот шептун — он выбросился из окна Центрального участка. — Лоуэлл на миг задумался. — Необходимо выяснить, что так напугало горничную.

— Опомнитесь, Лоуэлл. Мальчишка Хили спустит с нее шкуру, как только вас увидит. — Благоразумие издателя удержало Лоуэлла на месте. — Да и потом, он же сказал: ей вечно что-то мерещится.

В тот же миг из кухни послышался громкий удар. Убедившись, что вокруг по-прежнему никого нет, Лоуэлл направился прямиком туда. Легонько постучал. Нет ответа. Толкая дверь, он услыхал сбоку от плиты некий отголосок — там трясся кухонный лифт. Только что из подвала прибыла тележка. Лоуэлл открыл деревянную дверцу. Тележка была пуста, не считая листка бумаги.

Мимо Филдса промчался Лоуэлл.

— Что там? В чем дело? — спросил издатель.

— Некогда объясняться. Я пошел в кабинет. Стойте здесь и следите, чтоб не вернулся мальчишка, — объявил Лоуэлл.

— Но Лоуэлл! — воскликнул Филдс. — Что мне делать, ежели он вернется?

Лоуэлл ничего не сказал. Вместо ответа он протянул издателю записку.

Заглядывая в открытые двери, поэт несся по коридорам, пока не наткнулся на ту, что была подперта канапе. Оттащив его с дороги, он с опаской ступил внутрь кабинета. Комнату убрали, однако не до конца, как будто посередине уборки работа стала невыносима для Нелл Ранни либо иной молодой служанки. И не оттого, что здесь умер Хили, а потому, что память о нем еще жила, питаясь запахом старых кожаных переплетов.

Стоны Эдны Хили у Лоуэлла над головой повышались в тоне устрашающим крещендо, и поэт изо всех сил отгонял мысль, что в действительности они с Филдсом попали в мертвецкую.

Оставленный в холле издатель развернул записку от Нелл Ранни: «Они велели молчать, но я так не могу, а кому сказать, не знаю. Когда я притащила судью Хили в кабинет, он умер у меня на руках, только сперва застонал. Помогите кто-нибудь».

— Господи спаси! — Филдс невольно смял бумажку. — Он еще жил!

Лоуэлл встал на колени и приблизил голову к полу кабинета.

— Ты еще жил, — шепнул он. — Ты совершил великое отречение. За то тебя казнили, — мягко разъяснил Лоуэлл Артемусу Хили. — Что сказал тебе Люцифер? Что ты сам хотел сказать нашедшей тебя служанке? О чем попросить?

На полу оставались пятна крови. Но с краю ковра Лоуэлл заметил нечто другое: расплющенных, как червяки, личинок и части странных насекомых, коих он не смог распознать, — то были крылья и туловища тех самых огнеглазых мух, что Нелл Ранни разрывала в куски, склонясь над телом судьи Хили. Порывшись в заваленном бумагами столе, Лоуэлл нашел карманную лупу и навел ее на мух. Они также были измазаны кровью.

Вдруг из-под оставленной под столом кипы бумаг вырвались четверо или пятеро огнеглазых тварей и, выстроившись в ряд, полетели на Лоуэлла.

Поэт по-дурацки разинул рот, споткнулся о тяжелое кресло, больно стукнулся ногой о чугунный стояк для зонтов и повалился на пол. Затем, подгоняемый жаждой мщения, методично обрушил на каждую муху увесистый свод законов.

— Чтоб не думали, будто Лоуэлл вас боится.

Он ощутил на лодыжке легкое шевеление. Муха забралась под брючину; когда же Лоуэлл отогнул материю, тварь растерялась, однако вывернулась и бросилась наутек. С ребячливой радостью Лоуэлл втоптал ее в ковер каблуком ботинка. И только тогда разглядел над щиколоткой красную ссадину — в том месте, которым он ударился о зонтичный стояк.

— Будьте вы прокляты, — сообщил Лоуэлл поверженной мушиной пехоте. Потом похолодел, узрев, сколь сильно головы этих тварей напоминают своими чертами лица мертвых людей.

Филдс бурчал из коридора, что неплохо бы поторопиться. Лоуэлл прерывисто дышал, однако сверху доносились голоса и шаги, и он пропускал предупреждения издателя мимо ушей. Он достал носовой платок, на котором Фанни Лоуэлл собственноручно вышила литеры «Дж Р Л», и сгреб в него свежеубитых насекомых, а заодно и все их обрывки, что только смог найти. Запихал кладь в карман пальто и выскочил из кабинета. Вместе с Филдсом они передвинули канапе на место, и как раз в тот миг начали приближаться озабоченные голоса кузенов.

Издатель сгорал от любопытства:

— Ну? Ну же, Лоуэлл? Что вы нашли? Лоуэлл похлопал себя по карману.

— Свидетелей, дорогой мой Филдс.

IX

Неделю после похорон Элиши Тальбота священники Новой Англии провозглашали в своих проповедях страстные панегирики павшему коллеге. В воскресенье они останавливались более на заповедях, нежели на самом убийстве. Когда же стало очевидно, что загадка Тальбота и Хили ничуть не приблизилась к разрешению, бостонские клерикалы сосредоточились на всех грехах, свершенных паствой еще с довоенных времен; высшей точки, сравнимой по накалу с описаниями Страшного Суда, достигали их тирады о никчемной работе полицейского департамента, а гипнотический дух этих словотрясаний принудил бы старого тирана кембриджской кафедры Элишу Тальбота лопнуть от гордости.

Газетчики вопрошали, как можно оставлять без последствий убийства двух почтеннейших граждан города. Куда подевались деньги, выделенные Городским Управлением на улучшение полицейской службы? Их истратили на эти вульгарные серебряные бляхи для офицерских мундиров! — сардонически восклицала одна из газет. Стоило ли городу одобрять Куртцеву петицию о дозволении полицейским носить огнестрельное оружие, если офицеры не в состоянии отыскать преступника, на коего сие оружие призвано быть направленным?

Сидя за столом в Центральном участке, Николас Рей с интересом читал эту и прочие критические заметки. Вообще-то в полицейском департаменте кое-что и впрямь поменялось к лучшему. Развесили пожарные колокола, дабы сзывать полицейские силы — все либо частично — в любую часть города. Шеф приказал детективам и патрульным слать на Центральный участок регулярные рапорты, а все офицеры должны быть готовы к службе при малейшем признаке тревоги.

Куртц лично просил патрульного Рея заняться этими убийствами. Тот рассмотрел ситуацию. Он обладал редким даром сперва думать, а после говорить, и потому говорил лишь то, что воистину желал сказать.

— Когда ловили дезертира, вся дивизия отправлялась в поле; там уже была выкопана могила, и рядом с нею установлен гроб. Капеллан провожал дезертира вдоль всего строя и приказывал сесть на гроб, где несчастному завязывали глаза, руки и ноги. Расстрельная команда из его же товарищей стояла наготове и ждала команды. Товсь, целься… С командой «пли» дезертир замертво падал в гроб, каковой после закапывали и не ставили никаких памятных камней. Мы брали ружья на плечо и возвращались в лагерь.

— Хили с Тальботом угробили для образца? — скептически спросил Куртц.

— Дезертиров легко можно было расстрелять в палатке бригадного генерала либо в лесу, а то и вовсе отправить в полевой суд. Спектакль был призван показать всем, что, поскольку дезертир предал наши ряды, он и сам будет предан забвению. Ту же тактику применяли рабовладельцы к беглым рабам. Убийства Хили и Тальбота, возможно, второстепенны. Первостепенно и важно то, что мы имеем дело с воздаянием, коему были подвергнуты эти люди. Мы призваны встать в строй и наблюдать.

Куртц был восхищен, но не согласен.

— Пусть так. Однако чье воздаяние, патрульный? И за какую провинность? Ежели этим представлением нас и вправду желали чему-либо научить, какой толк производить его столь неясно? Голое тело под флагом? Ноги в огне. В том же нет ни капли смысла!

Для кого-то в том есть смысл, полагал Рей. Просто он обращен не к Рею и не к Куртцу.

— Что вы знаете об Оливере Уэнделле Холмсе? — спросил он в другой раз, сопровождая шефа полиции, когда тот спускался по ступеням Капитолия к дожидавшейся коляске.

— Холмс. — Куртц равнодушно пожал плечами. — Поэт и доктор. Любимец публики. Водил дружбу с профессором Вебстером, которого затем повесили. До самого конца не желал признавать, что Вебстер виновен. На освидетельствовании Тальбота толку от него было мало.

— Да, пожалуй, — согласился Рей, вспоминая, как Холмс распереживался при виде Тальботовых ног. — Я решил, что ему нехорошо, приступ астмы.

— М-да — астматическое помутнение мозгов, — сказал Куртц.

В день, когда нашли тело пастора, Рей показал шефу Куртцу две дюжины бумажных обрывков, собранных неподалеку от вертикальной могилы. То были мелкие квадраты величиной не более шляпок от гвоздиков, коими прибивают ковры, и всякий содержал хотя бы одну наборную букву, а иные — еще и размытые отпечатки на обратной стороне. Часть из-за постоянной сырости подземелья оказалась грязна до нераспознаваемости. Куртца удивил интерес Рея к этому мусору. Он несколько подрывал веру шефа полиции в своего мулата-патрульного.

И все же Рей аккуратно раскладывал бумажки по столу. Сквозь обрывки просвечивало нечто важное, и патрульный был убежден в заключенном в них смысле, равно как и в осмысленности шепота самоубийцы. Рей разобрал двенадцать квадратиков: е, di, са, t, I, vie, В, as, im, n, у и еще одна е. Еще одна перепачканная бумажка содержала букву g, правда, с таким же успехом там могла быть q.

Когда Рею не требовалось везти шефа Куртца беседовать с приятелями покойников либо встречаться с капитанами полицейских участков, а значит, выдавалась свободная минута, он украдкой доставал бумажки из кармана брюк и раскидывал буквы по столу. Порой они складывались в слова, и он заносил в тетрадь приходившие на ум фразы. Он плотно зажмуривал свои тронутые золотом глаза и тут же открывал вдвое шире в неосознанной надежде, что буквы сами собою выстроятся в ряд и тем растолкуют, что произошло и что необходимо сделать: говорят, ежели блюдечко на спиритическом сеансе водит талантливый медиум, оно, случается, выписывает последние слова покойного. Как-то вечером Рей по своему разумению перевел в буквы шепот самоубийцы с Центрального участка, а после перемешал их с кучей этих новых, понадеявшись, что два затерянных голоса как-то меж собой договорятся.

У него сложились любимые комбинации: — cant die as I’m… На этом месте Рей всегда застревал, но, может, тут что-то крылось? Он пробовал сложить буквы по-другому: Be vice as I[52] Что делать с этим рваным не то g, не то q.

Ежедневно Центральный участок захлестывало потоком писем, полных такой горячей убежденности, что, будь в них хоть капля правдоподобия, все вопросы были бы уж давно решены. Куртц поручил Рею изучать корреспонденцию, рассчитывая отвлечь таким способом от «мусора».

Пятеро человек утверждали, что спустя неделю после обнаружения тела видели судью Хили в мюзик-холле. Рей притащил на допрос обалдевшего господина, вычислив его по сезонному абонементу — это оказался маляр из Роксбери, который зарабатывал на жизнь росписью конных экипажей и обладал такой же, как у судьи, неукротимой шевелюрой. Анонимное письмо сообщало полиции, что убийца преподобного Тальбота, являвшийся знакомым и дальним родственником автора послания, взял без позволения чужой сюртук и отбыл на пароходе в Ливерпуль, а поступив столь непорядочным образом, ни разу не дал о себе знать (надо понимать, и сюртук никогда не будет возвращен законному владельцу). Другая записка извещала, что некая дама спонтанно призналась своему портному в убийстве из ревности судьи Хили, после чего села в поезд и отбыла в Нью-Йорк, где ее не представляет труда разыскать в одном из четырех перечисленных отелей.

Разорвав конверт с анонимной запиской, составленной всего из двух предложений, Рей тут же заподозрил открытие: бумага была первоклассной, а письмо выведено крупным изломанным каллиграфическим почерком, коим обычно маскируют истинную руку.

«Копайте глубже в яме преподобного. Нечто оставлено под его головой».

Внизу подпись: «С почтением, гражданин нашего города».

— Нечто оставлено? — насмешливо вопросил Куртц.

— Они не приводят доказательств, никакой выдуманной истории. — С необычным для него пылом отвечал Рей. — Писавший пожелал сказать то, что сказал. И вспомните: изложения Тальботовой смерти в газетах весьма разнятся. Теперь нам это на руку. Человек знает истинные обстоятельства, по меньшей мере — что Тальбот был погребен в яме, притом головой вниз. Взгляните, шеф. — Рей прочел вслух и указал пальцем: — «Под его головой».

— Рей, неужто мне мало забот! Кто-то из мэрии выболтал «Транскрипту», что одежду Тальбота сложили стопкой, в точности, как и Хили. Завтра они это напечатают, и весь наш окаянный город будет знать, что мы имеем дело с одним и тем же убийцей. Людям не нужен «преступник», им потребно имя. — Куртц вернулся к письму. — М-да, отчего здесь не сказано, какое такое «нечто» мы отыщем у Тальбота в яме? И почему бы вашему гражданину не прогуляться до Центрального участка и не сказать мне прямо в лицо, что ему известно?

Рей не стал отвечать.

— Позвольте мне взглянуть на склеп, шеф Куртц. Тот покачал головой:

— Вы же слыхали, что валится нам на головы с проклятых кафедр по всему штату, Рей. Не станем мы ради вашего воображаемого сувенира являться сейчас в склепы Второй церкви и устраивать в ней раскопки!

— Мы оставили дыру как есть, на случай, ежели понадобятся новые обследования, — возразил мулат.

— Пусть так. Я не желаю более об этом слышать, патрульный.

Рей кивнул, однако убежденности в его лице не убавилось. Упрямый запрет Куртца не мог побороть решительного, хоть и безмолвного, несогласия Рея. Вечером того же дня Куртц схватил шинель. Подошел к столу Рея и приказал:

— Патрульный. Вторая унитарная церковь Кембриджа.

Новый ризничий, джентльмен с рыжими бакенбардами, более похожий на торговца, препроводил их внутрь. Его предшественник, объяснил он, ризничий Грегг, ощущая, как после истории с Тальботом его все более охватывает безумие, вышел в отставку, дабы позаботиться о здоровье. Ризничий неловко достал ключи от подземных склепов.

— Хорошо бы там что-либо нашлось, — предупредил Куртц Рея, когда их достигла подземная вонь.

Нашлось.

Понадобилось всего несколько взмахов лопаты с длинной ручкой, и Рей добыл из-под земли мешочек с деньгами — в точности оттуда, куда Лонгфелло с Холмсом его опять закопали.

— Одна тысяча. Ровно тысяча, шеф Куртц. — В свете газового фонаря Рей пересчитал деньги. — Шеф, — он вспомнил вдруг нечто важное. — Кембриджский участок — в тот день, когда нашли Тальбота. Помните, что они тогда нам сказали? Накануне убийства преподобный сообщал, что ему взломали сейф.

— Сколько было взято денег? Рей кивнул на банкноты.

— Одна тысяча. — Куртц недоверчиво фыркнул. — М-да, не знаю, поможет это нам или еще более запутает. Будь я проклят, ежели Лэнгдону У. Писли либо Уилларду Бёрнди придет в голову взламывать пасторский сейф, назавтра прибивать его самого, а потом закапывать под башку деньги, чтоб Тальбот не скучал в могиле!

В тот миг Рей едва не наступил на букетик цветов, почтительно оставленный Лонгфелло. Патрульный поднял его и показал Куртцу.

— Нет-нет, я никого более не впускал в склеп, — уверял ризничий, когда они воротились в церковь. — Он закрыт с тех пор, как… все произошло.

— Возможно, ваш предшественник. Вы не знаете, где нам отыскать мистера Грегга? — спросил шеф Куртц.

— Да хоть здесь. Всякое воскресенье — он правоверен, как только возможно, — отвечал ризничий.

— Что ж, когда он явится опять, попросите его немедля связаться с нами. Вот моя карточка. Ежели он допустил кого-либо внутрь, мы должны о том знать.

Они вернулись в участок, ибо многое требовалось сделать. Еще раз допросить кембриджского патрульного, коему преподобный Тальбот сообщал об ограблении; удостовериться в банках, что деньги происходят в точности из сейфа Тальбота; обойти в Кембридже дома, соседствующие с пасторским — возможно, той ночью, когда взломали сейф, кто-либо что-либо слыхал; знатокам графологии предстояло изучить оповестившую записку.

Рей заметил в Куртце подлинный оптимизм — впервые с того дня, как сообщили о смерти Хили. Шеф едва не подпрыгивал.

— Хороший полицейский, Рей, — это инстинкт. Порою, он просыпается в каждом из нас. И боюсь, исчезает со всяким новым разочарованием в жизни и в карьере. Я бы выкинул это письмо вслед за прочим хламом, вы же его сохранили. А потому говорите. Что необходимо сделать из того, что еще не сделано?

Рей довольно улыбался.

— Что-то же есть. Давайте, не тяните.

— Ежели я скажу, вам не понравится, шеф, — отвечал Рей.

Куртц пожал плечами:

— Опять, что ль, ваши проклятые клочки?

Обычно Рей отвергал всякое расположение, однако теперь ему представился случай исполнить то, чего он давно жаждал. Он подошел к окну, обрамлявшему соседние с участком деревья, и выглянул на улицу.

— Существует опасность, шеф; нам отсюда она не видна, но человеку на том дознании показалась важнее, нежели его собственная жизнь. Я хочу знать, кто выбросился к нам во двор.

* * *

Оливер Уэнделл Холмс был счастлив получить достойную задачу. Он не был ни энтомологом, ни вообще натуралистом, а изучение животных интересовало его постольку, поскольку соотносилось с работой внутренних органов человека, и в частности — его собственных. Однако за два дня, минувшие после того, как Лоуэлл вывалил перед ним кучу раздавленных мух и личинок, доктор Холмс собрал все книги о насекомых, что только смог отыскать в лучших бостонских научных библиотеках, и приступил к серьезному изучению.

Лоуэлл тем временем устроил встречу с Нелл, горничной Хили, в доме ее сестры на окраине Кембриджа. Служанка поведала, как это было ужасно — найти верховного судью Хили, как он вроде бы хотел ей что-то сказать, но лишь прохрипел и тут же умер. От его голоса, точно от касания божественной силы, она пала на колени и поползла прочь.

Что до раскопок в церкви Тальбота, то Дантов клуб постановил: полиция должна сама отыскать зарытые в склепе деньги. Холмс и Лоуэлл были против — Холмс из боязни, а Лоуэлл из собственничества. Лонгфелло убедил друзей не видеть в полицейских соперников, пускай даже знание об их работе и представляет для них опасность. У них одна цель — остановить убийства. Только Дантов клуб имеет дело почти всегда с литературными уликами, полиция же — с физическими. А потому, зарыв обратно мешочек со столь бесценной тысячью долларов, Лонгфелло сочинил шефу полиции простую записку: «Копайте глубже…» Они понадеялись, что среди полицейских отыщется человек с острым взглядом, он увидит и поймет достаточно, а возможно — и обнаружит в убийстве нечто новое.

Когда Холмс завершил изучение насекомых, Лонгфелло, Филдс и Лоуэлл собрались у него в доме. Из окна кабинета доктор прекрасно видел, как гости подходят к номеру 21 по Чарльз-стрит, однако он любил формальности и предпочел, чтоб ирландская горничная провела посетителей в небольшую приемную, а затем сообщила их имена. После Холмс выскочил на лестницу:

— Лонгфелло? Филдс? Лоуэлл? Вы здесь? Поднимайтесь наверх, поднимайтесь! Я покажу, что вышло.

В изящно обустроенном кабинете было более порядка, нежели в большинстве писательских комнат: книги выстроились от пола до потолка, и многие, особенно учитывая докторский рост, доставались только с раздвижной лестницы, каковую Холмс сам же и сконструировал. Он показал им свое последнее изобретение — развертывающуюся книжную полку на углу письменного стола: теперь не требовалось вставать, чтобы дотянуться до чего-либо нужного.

— Очень хорошо, Холмс, — сказал Лоуэлл, поглядывая на микроскоп.

Холмс приготовил предметное стекло.

— Сколь бы ни сменялись живущие на земле поколения, на всех своих внутренних мастерских природа неизменно вывешивает запрещающую надпись «НЕ ВХОДИТЬ». Когда ж докучливый наблюдатель рискнет приблизиться к загадкам ее желез, протоков и флюидов, она, подобно богам древности, скрывает плоды своих трудов ослепительными парами и сбивающими с толку ореолами.

Он объяснил, что твари эти суть личиночные мясные мухи — то же утверждал и городской коронер Барникот в день, когда нашли тело. Сия разновидность мух откладывает яйца в мертвых тканях. Яйца затем превращаются в личинок, те в свой черед питаются разлагающейся плотью, растут, становятся мухами, и цикл начинается заново. Раскачиваясь в одном из Холмсовых кресел, Филдс сказал:

— Но ведь горничная говорит, что Хили стонал перед смертью. Значит, он еще жил! Пусть даже удерживала его лишь последняя ниточка. Спустя четыре дня после удара… и всякая расселина в его теле была заполнена червями.

Холмса потрясла бы сама мысль о подобных страданиях, когда б идея не представлялась столь фантастичной. Он покачал головой:

— К счастью для судьи Хили и человечества, сие невозможно. Либо горстка личинок, четыре-пять, не более, на поверхности головной раны, где могли образоваться мертвые ткани, либо он был мертв. Судя по тому, сколь много, ежели верить отчетам, червей вскормилось в его теле, все ткани были мертвы. Он был мертв.

— Возможно, горничной и вправду померещилось, — предположил Лонгфелло, глядя на унылое лицо Лоуэлла.

— Когда б вы ее видали, Лонгфелло, — сказал Лоуэлл. — Когда б вы знали, как сверкали ее глаза, Холмс. Филдс, вы же там были!

Филдс кивнул, хотя уже не столь убежденно:

— Она видела нечто ужасное — либо полагала, что видела. Лоуэлл неодобрительно скрестил руки:

— Ради Бога, помимо нее этого никто не может знать. Я ей верю. Мы обязаны ей верить.

Холмс говорил веско. Его открытия вносили некий порядок, некую осмысленность в их действия.

— Мне жаль, Лоуэлл. Она, несомненно, видела нечто ужасное — состояние Хили. Но здесь — здесь наука.


До Кембриджа Лоуэлл доехал на конке. После он шагал под алым кленовым навесом, переживая, что не смог удержать друзей от превратного толкования рассказа горничной, когда мимо проскользил обитый плисом брогам, а в нем — великий князь бостонского рынка Финеас Дженнисон. Лоуэлл нахмурился. Он был не настроен на разговоры, хотя некая его часть молила об отвлечении.

— Здрасьте! Давайте руку! — В окно высунулся идеально сшитый рукав Дженнисона, а лошади перешли на ленивый шаг.

— Мой дорогой Дженнисон, — только и сказал Лоуэлл.

— О, как это прекрасно! Пожать руку старому другу, — проговорил Дженнисон с выверенной искренностью. Не тягаясь с рукопожатием Лоуэлла, более напоминавшим тиски, Дженнисонова манера здороваться вполне подходила бостонскому промышленнику: он встряхивал протянутую руку, точно бутылку. Дженнисон выбрался наружу и постучал в зеленую дверь отделанного серебром экипажа, приказывая возничему стоять на месте.

Из-под распахнутого белоснежного плаща виднелся темный малиновый сюртук, а под ним — зеленая бархатная жилетка. Дженнисон обхватил Лоуэлла рукой.

— Вы в Элмвуд?

— Виновен я,[53] — отвечал Лоуэлл.

— Скажите, проклятая Корпорация оставила, наконец, в покое ваш Дантов курс? — Сильный лоб Дженнисона пересекла озабоченная складка.

— Слава Богу, кажется, слегка угомонились, — вздохнул Лоуэлл. — Я лишь надеюсь, они не сочтут своей победой то, что я приостановил на время Дантовы семинары.

Дженнисон застыл прямо посреди улицы, лицо его побледнело. Говорил он слабым голосом, подпирая ладонью украшенный ямочкой подбородок.

— Лоуэлл? Тот ли это Джейми Лоуэлл, коего в бытность его в Гарварде ссылали в Конкорд за непослушание? Не защитить будущих гениев Америки от Маннинга и Корпорации? Вы обязаны, в противном случае они…


— Это никак не соотносится с окаянными гарвардцами, — уверил его Лоуэлл. — Просто сейчас мне необходимо кое с чем разобраться, это поглощает весь мой ум, и я не могу отвлекаться на семинары. Я лишь читаю лекции.

— Домашний кот не утешит того, кто желает бенгальского тигра![54] — Дженнисон сжал кулак. Он был вполне удовлетворен своим поэтическим образом.

— Это не моя стезя, Дженнисон. Я не умею обращаться с людьми, подобными членам Корпорации. На каждом шагу лишь ослы да лоботрясы, и с ними приходится иметь дело.

— А разве где-либо иначе? — Дженнисон расплылся в своей широченной улыбке. — Открою вам секрет, Лоуэлл. Отриньте второстепенное, пока не достигните главного, — и все у вас выйдет. Вы знаете, что важнее всего и что необходимо делать — прочее же пусть катится к дьяволу! — рьяно добавил он. — Послушайте, ежели я хоть как-то могу содействовать вашей борьбе, любая помощь…

На короткий миг Лоуэлл вдруг ощутил искушение рассказать Дженнисону все и взмолиться о помощи — хоть он и не представлял, о какой. Поэт был отвратительным финансистом, вечно тасовал деньги меж бесполезных инвестиций, а потому удачливый промышленник обладал в его глазах некой высшей властью.

— Нет, нет, для своей борьбы я рекрутировал уже более помощников, нежели необходимо по здравому размышлению, однако благодарю вас от души. — Лоуэлл похлопал миллионерское плечо по крепкому лондонскому сукну. — Кстати говоря, юный Мид будет только рад отдохнуть от Данте.

— Хорошая битва требует сильных союзников, — разочарованно проговорил Дженнисон. Он, по-видимому, желал открыть Лоуэллу нечто, о чем не мог более молчать. — Я давно слежу за доктором Маннингом. Он не остановит свою кампанию, стало быть, и вы не должны останавливать свою. Не верьте тому, что они вам говорят. Запомните мои слова.

После разговора о курсе, за сохранность коего он столько лет неустанно боролся, Лоуэлл чувствовал вокруг себя черное облако иронии. Подобное же неловкое замешательство он ощутил несколькими часами позднее, когда, направляясь к Лонгфелло, выходил за белые деревянные ворота Элмвуда.

— Профессор!

Обернувшись, Лоуэлл увидал молодого человека в обычном черном университетском сюртуке: тот бежал, подняв кверху кулаки, локти разведены в стороны, рот угрюмо сжат.

— Мистер Шелдон? Что вы здесь делаете?

— Мне нужно немедля с вами поговорить. — Первокурсник пыхтел от напряжения.

Всю минувшую неделю Лонгфелло и Лоуэлл составляли список бывших Дантовых студентов. Официальными гарвардскими журналами они воспользоваться не могли, поскольку боялись привлечь внимание. Для Лоуэлла сие оказалось истинной мукой, ибо он вечно терял свои записи, а в уме держал лишь горстку имен из взятого наугад периода. Даже совсем недавние его студенты, встречая профессора на улице, могли получить весьма теплое: «Мой дорогой мальчик!» — а вслед за тем: «Напомните, как вас зовут?»

К счастью, с обоих его нынешних студентов Эдварда Шелдона и Плини Мида были тут же сняты возможные подозрения, ибо Лоуэлл проводил в Элмвуде Дантов семинар как раз в тот час (при самых точных подсчетах), когда был убит Тальбот.

— Профессор Лоуэлл, я нашел у себя в ящике извещение! — Шелдон сунул Лоуэллу в руку полоску бумаги. — Это ошибка?

Лоуэлл равнодушно поглядел на листок:

— Нет, не ошибка. Возникло неотложное дело, и мне нужно освободить для него время — не более недели, я полагаю. Надеюсь — точнее, убежден, что вы достаточно заняты, дабы выбросить Данте из мыслей — хотя б на время.

Шелдон испуганно затряс головой:

— Но что же вы нам всегда говорили? Что круг приверженцев ширится и тем облегчает Дантовы скитания? Вы ведь не отступились перед Корпорацией? Вам не наскучило учить нас Данте, профессор? — нажимал студент.

Последний вопрос заставил Лоуэлла вздрогнуть:

— Я не знаю ни единого мыслящего человека, коему мог бы наскучить Данте, мой юный Шелдон! Немногие познали себя столь полно, дабы проникнуть в жизнь на такую глубину и в ней трудиться. С каждым днем я ценю его все более — как человека, поэта и учителя. Он дает надежду в самые темные наши часы — надежду на вторую попытку. И до той поры, пока я сам не встречу Данте на первом искупительном уступе, клянусь честью, я не отдам ни дюйма проклятым тиранам Корпорации!

Шелдон тяжело сглотнул:

— Значит, вы не забудете, что я очень хочу изучать «Комедию»?

Положив руку Шелдону на плечо, Лоуэлл зашагал вместе с ним:

— Знаете, мой друг, Боккаччо излагал историю о веронской женщине; та шла мимо дверей дома, где во времена своего изгнания поселился Данте. Увидав поэта с другой стороны улицы, она показала на него второй женщине и сказала: «Это Алигьери, он запросто спускается в Ад и приносит от мертвых вести». Ата в ответ: «Похоже на то. Глянь-ка на его кудрявую бороду и темное лицо! Виной тому, уж наверное, жар и дым!»

Студент громко рассмеялся.

— Их речи, — продолжал Лоуэлл, — как утверждают, заставили Данте улыбнуться. Вы знаете, почему я сомневаюсь в правдивости сей истории, мой дорогой мальчик?

Шелдон размышлял над вопросом с тем же серьезным видом, каковой делался у него на Дантовых семинарах.

— Наверное, профессор, это оттого, что веронская женщина навряд ли могла знать содержание Дантовой поэмы, — предположил он. — Ведь в те времена, при его жизни, лишь считанное число людей, и среди них его покровители, видали рукопись, да и то лишь малыми частями.

— Я ни на миг не поверю, что Данте улыбнулся, — с удовлетворением отвечал Лоуэлл.

Студент начал было что-то говорить, однако Лоуэлл приподнял шляпу и продолжил свой путь к Крейги-Хаусу.

— Только не забудьте про меня, прошу вас! — крикнул ему вослед Шелдон.


Доктор Холмс сидел у Лонгфелло в библиотеке, когда на глаза ему попалась газета с поразительным иллюстрированным объявлением, которое отправил туда Николас Рей. Гравюра изображала человека, выбросившегося из окна Центрального участка. О самом происшествии в заметке не говорилось ни слова. Она лишь показывала помятое, с запавшими глазами лицо самоубийцы, каким оно было перед самым дознанием, и просила сообщить в участок либо шефу полиции любые известия о родственниках этого человека.

— Когда ищут родственников, а не самого пропавшего? — спросил друзей Холмс. — Когда человек мертв, — ответил он сам себе.

Лоуэлл изучал портрет.

— Унылый у него вид — навряд ли я когда-либо его видел. Стало быть, это настолько важно, что привлекло самого шефа полиции. Уэнделл, очевидно, вы правы. Мальчишка Хили также говорил, что полиция не нашла человека, который сперва нашептал нечто в ухо патрульному Рею, а после выбросился в окно. Тогда становится понятно, отчего они напечатали эту заметку.

Издателю газеты Филдс некогда оказывал определенные услуги. А потому, очутившись в центре города, заглянул в редакцию. Филдсу было сказано, что заметку разместил офицер-мулат.

— Николас Рей. — Филдсу это показалось странным. — При том, что творится меж Хили и Тальботом, представляется нелепым, чтобы полицейский тратил время и силы на мертвого бродягу. — Они ужинали в доме у Лонгфелло.

— Неужто они знают, что меж убийствами имеется связь? Неужто патрульный догадался, что именно нашептал ему на ухо этот человек?

— Сомнительно, — сказал Лоуэлл. — Когда бы догадался, пришел бы к нам.

Холмс занервничал:

— Значит, необходимо выяснить прежде патрульного Рея, что это за человек!

— М-да, низкий поклон Ричарду Хили. Теперь известно, что привело к нам этого Рея с его иероглифами, — сказал Филдс. — Самоубийцу доставили на допрос в полицию совместно с оравой бродяг и воров. Офицеры спрашивают об убийстве Хили. Можно заключить: бедняга распознал Данте, страшно перепугался, выплеснул Рею в ухо итальянские стихи из той самой песни, что вдохновила злоумышленника, и бросился бежать — погоня же завершилась прыжком из окна.

— Чего же он так перепугался? — недоумевал Холмс.

— Можно смело утверждать, что сам он не убийца, ибо погиб за две недели до преподобного Тальбота, — рассудил Филдс.

Лоуэлл задумчиво тянул себя за ус.

— Да, но он мог знать убийцу и перепугаться столь близкого знакомства. Возможно, он знал его чересчур хорошо — в этом случае.

— Как и мы, он испугался самого знания. Так как же нам выяснить его имя прежде полиции? — спросил Холмс.

Во время всего разговора Лонгфелло хранил молчание. Сейчас он заметил:

— Против полиции у нас два естественных преимущества, друзья мои. Нам известно, что в ужасных деталях этого убийства человек разглядел Данте, а также то, что в страшный миг Дантовы строки с легкостью сорвались у него с языка. Отсюда можно заключить: бродяга — скорее всего, итальянец, весьма сведущий в литературе. И католик.

У ступеней церкви Святого Креста — старейшего католического кафедрала Бостона — вяло, точно божественная статуя, лежал человек с трехдневной порослью на лице и в шляпе, надвинутой на глаза и уши. Растянувшись вдоль тротуара в наиболее ленивой позе, что только дозволяют человеческие кости, он поедал из глиняной миски свой обед. Прохожие о чем-то его спрашивали. Он не отвечал и не поворачивал головы.

— Сэр. — Николас Рей опустился на колени и протянул газету с портретом самоубийцы. — Вы узнаете этого человека, сэр?

Бродяга чуть-чуть скосил глаза. Рей достал бляху из кармана пальто.

— Сэр, меня зовут Николас Рей, я офицер городской полиции. Мне крайне важно выяснить имя этого человека. Его уже нет в живых. Ему ничего не будет. Прошу вас, возможно, вы знаете его самого либо кого-то, кто его знает?

Запустив руку в миску, человек подцепил что-то большим и указательным пальцами, затем отправил в рот. После чего покрутил головой в коротком и безмятежном отрицании.

Патрульный Рей зашагал по улице мимо ряда шумных овощных и мясных тележек.

Минуло всего около четверти часа, у соседней платформы остановилась конка, оттуда вышли два пассажира и направились к недвижному бродяге. Один нес в руке ту же газету, раскрытую на том же портрете.

— Дружище, не известен ли вам случайно этот человек? — любезно спросил Оливер Уэнделл Холмс.

Этой рекурренции оказалось почти довольно, чтоб сломать бродяжью задумчивость, однако — всего лишь почти. Лоуэлл подался вперед:

— Сэр?

Холмс опять протянул газету:

— Умоляю, скажите, не знаком ли вам этот человек, и мы, чрезвычайно счастливые, пойдем своей дорогой, дружище.

Молчание. Лоуэлл крикнул:

— Может, вам принести слуховую трубку?

Это ни к чему не привело. Человек подцепил из миски кусок нераспознаваемой пищи и отправил его прямиком в желудок, кажется, не потрудившись даже проглотить.

— Это немыслимо, — сказал Лоуэлл стоявшему рядом Холмсу. — Три дня — и ничего. Мало же было у него друзей.

— Мы всего лишь ушли от Геркулесовых столбов фешенебельных кварталов. Рано сдаваться. — Показывая бродяге газету, Холмс узрел у того в глазах некий проблеск. Также он узрел свисавший с шеи медальон: Сан-Паолино, святой покровитель Лукки, Тоскана. Лоуэлл проследил за Холмсовым взглядом.

— Откуда вы, синьор? — спросил он по-итальянски. Вопрошаемый столь же непреклонно смотрел перед собою, но рот его на короткое время открылся.

Da Lucca, signore.

Лоуэлл восхитился красотами тех мест. Бродяга не удивился Лоуэлловому языку. Как и прочие гордые итальянцы, этот человек был рожден в твердой убежденности, что все вокруг должны говорить на его наречии, пускай даже сам он едва ли достоин беседы. Лоуэлл опять спросил о незнакомце из газетной заметки. Очень важно, объяснил поэт, знать его имя, ибо тогда они разыщут родных и устроят приличествующее погребение.

— Кажется, этот несчастный также из Лукки, — печально добавил поэт по-итальянски. — Он достоин покоиться на католическом кладбище, рядом с католической церковью, меж единоверцев.

Лукканцу потребовалось время на размышление, но в конце концов он аккуратно переставил локоть в иную позицию и тем получил возможность ткнуть перепачканным в еде пальцем в тяжелую церковную дверь, располагавшуюся прямо за его спиной.

Величественный, несмотря на тучность, католический прелат выслушал их вопрос.

— Лонца, — сказал он, возвращая газету. — Да, он здесь бывал. Кажется, его имя Лонца. Да — Грифоне Лонца.

— Вы знали его лично? — с надеждой спросил Лоуэлл.

— Он знал эту церковь, мистер Лоуэлл, — снисходительно отвечал прелат. — У нас есть фонд для иммигрантов, вверенный нам Ватиканом. Мы выдаем ссуды и оплачиваем проезд тем, кому необходимо вернуться на родину. Разумеется, мы в состоянии помочь лишь немногим. — У него было что добавить, но он сдержался. — Ради какого дела вы разыскиваете этого человека, джентльмены? Отчего портрет в газете?

— К сожалению, его уже нет в живых, святой отец. Думается, полиция желает установить его личность, — объяснил доктор Холмс.

— М-да. Боюсь, среди прихожан моей церкви и окрестных жителей мало найдется добровольцев о чем-либо говорить с полицией. Ежели помните, она пальцем не пошевелила, дабы найти управу на тех, кто сжег дотла монастырь урсулинок. При том, что в любом преступлении первым делом спешат обвинить бедных ирландских католиков. — Он поджал губы в праведном гневе истинного клерикала. — Пока богачи, уплатив мизерную плату, отсиживались дома, ирландцы умирали на войне за тех самых негров, что теперь отнимают у них работу.

Холмс хотел сказать: только не мой Уэнделл-младший, любезный отец. Однако в действительности он уговаривал Младшего поступить именно так.

— Мистер Лонца желал вернуться в Италию? — спросил Лоуэлл.

— Я не могу знать, что желает человек в своей душе. Мистер Лонца являлся за пищей, каковую мы регулярно раздаем неимущим, и за небольшими ссудами, что помогают держаться на плаву, ежели я правильно помню. Будь я итальянцем, наверное, я бы желал возвратиться к своему народу. Большинство у нас в общине — ирландцы. Боюсь, с итальянцами они не особо приветливы. В Бостоне и окрестностях живет чуть менее трехсот итальянцев, как мне представляется. Участь их незавидна, она требует от нас сочувствия и милосердия. Но чем более прибывает иммигрантов из иных стран, тем менее работы тем, кто уже здесь, — вы понимаете, какой это грозит бедой.

— Отец, а вам не известно, была ли у мистера Лонцы семья? — спросил Холмс.

Прелат задумчиво покачал головой, затем ответил:

— Скажем так: один джентльмен порою составлял ему общество. Лонца был в некотором смысле алкоголиком и, боюсь, нуждался в присмотре. Да, как же его зовут? Совершенно итальянское имя. — Прелат переместился к столу. — У нас должны быть на него бумаги, он ведь также приходил за ссудами. Ага, вот — учитель языка. В последние полтора года получил от нас пятьдесят долларов. Помнится, он утверждал, будто некогда служил в Гарвардском колледже, однако я склонен в том сомневаться. Вот. — Он прочел начертанное на бумаге имя. — Пиетро Баки.


Николас Рей расспрашивал маленьких оборванцев, брызгавшихся водой из лошадиной поилки, когда вдруг увидал, как из церкви Святого Креста энергичным шагом выходят две фигуры в цилиндрах и тут же скрываются за углом. Даже издали было видно, насколько неуместны они в неряшливой толчее этой улицы. Рей вошел в церковь и попросил позвать прелата. Тот, выслушав, что Рей является офицером полиции и разыскивает одного человека, внимательно поглядел на газетное объявление сперва поверх тяжелых очков с золотыми дужками, а после — сквозь них и безмятежно извинился.

— Мне весьма жаль, офицер, но я ни разу в жизни не видал этого несчастного.

Рей, размышляя о двух фигурах в цилиндрах, спросил прелата, не заходил ли сюда кто-либо еще и не спрашивал ли о неизвестном. Прелат уложил папку Баки обратно в ящик, любезно улыбнулся и сказал «нет».

Далее патрульный Рей отправился в Кембридж. Полученная в Центральном участке телеграмма описывала в подробностях, как под покровом ночи злоумышленники пытались выкрасть из гроба останки Артемуса Хили.

— Предупреждал я их, к чему ведет известность, — воскликнул шеф Куртц, имея в виду семейство Хили и это неподобающее подтверждение своих слов. Кладбище на горе Оберн упрятало тело в железный гроб, наняло дополнительного ночного сторожа и вручило ему ружье. На склоне горы неподалеку от надгробья Хили располагалась могила преподобного Тальбота, над коей теперь возвышалась портретная статуя священника, возведенная на средства его прихожан. Памятник сиял чистой святостью, несколько приукрашавшей истинный облик пастора. В одной руке мраморный священник держал святую книгу, в другой очки — то была дань его манере произносить проповеди, странной привычке снимать большие линзы, когда он читал с пюпитра, и надевать опять, когда приходило время говорить от себя; поучительная суть сего действа заключалась в том, что человеку потребно острое зрение, дабы читать по Божьему духу.

По пути на Гору Оберн Рей был остановлен небольшим скоплением народа. Ему сообщили, что некий старик, снимавший квартиру на втором этаже соседнего дома, не показывается уже более недели — не такой уж необычный срок, ибо время от времени жилец отправлялся путешествовать. Однако соседи требовали сделать что-либо с исходящей из его комнаты отвратительной вонью. Постучав, Рей собрался уже взламывать запертую дверь, но вместо этого занял у кого-то лестницу и прислонил ее к наружной стене дома. Он взобрался к нужному окну, поднял раму, и ужасный запах едва не заставил его кувырком скатиться на землю.

Когда комната немного проветрилась и Рей смог заглянуть внутрь, ему пришлось крепко ухватиться за стену. Прошло несколько секунд, и он понял, что ничего тут уже не сделаешь. Человек выпрямился во весь рост, ноги болтались у пола, а от шеи к потолочному крюку тянулась веревка. Лицо закоченело и разложилось почти до неузнаваемости, но по одежде и все еще выпученным перепуганным глазам Рей узнал бывшего ризничего из расположенной неподалеку Унитарной церкви. Чуть позже в кресле обнаружилась карточка. То было приглашение шефа Куртца, оставленное им в церкви для Грегга. На обороте бывший ризничий написал для полиции, что непременно увидал бы человека, когда бы тот явился в склеп убивать преподобного Тальбота. Где-то в Бостоне, предупреждал ризничий Грегг, разгуливает душа демона, и он не может более с ужасом дожидаться, когда она явится за ними всеми.


Пьетро Баки, итальянский джентльмен и выпускник университета Падуи, с недовольным ворчанием брался за всякую работу частного преподавателя, что представлялась ему в Бостоне, — пускай даже самую дешевую и неприятную. После увольнения из Гарварда ему быстро наскучило разыскивать место в каком-либо ином университете.

— Для простого преподавателя французского и немецкого мы имеем сколь угодно мест, — смеясь, сказал декан нового колледжа в Филадельфии, — но итальянский! Друг мой, нельзя же предполагать, будто наши мальчики станут оперными певцами. — Колледжи атлантического побережья выпускали ничтожно мало оперных певцов. А у попечительских советов (благодарим вас, мистер Бак) хватает забот с греческим и латынью, дабы помышлять еще и о никчемном, недостойном, папистском, вульгарном современном языке.

К счастью, после войны в некоторых кварталах Бостона появился умеренный спрос. Иных торговцев-янки заботило открытие новых портов, и чем более языков они могли приобрести, тем лучше. Также новый класс видных семейств, разбогатевших на военном профите и спекуляциях, желал, помимо всего прочего, иметь культурных дочерей. Для юных леди считалось полезным овладеть основами не только французского, но и итальянского — на случай, если отцы решатся отправить их в Рим, когда придет время для путешествий (последняя мода в соцветии бостонских красавиц). Так что Пьетро Баки, столь бесцеремонно лишенный Гарвардского поста, старался не упускать из виду предприимчивых купцов и избалованных девиц. Последние нуждались в постоянном обновлении, ибо учителя пения, рисования и танцев обладали для них слишком большой притягательностью, и Баки не мог постоянно отнимать у юных леди час с четвертью.

Жизнь приводила Пьетро Баки в ужас.

Его мучили не столь сами уроки, сколь необходимость просить за них плату. Бостонские americani возвели себе истинный Карфаген, набитый деньгами, но начисто лишенный культуры, а потому обреченный исчезнуть, не оставив после себя и следа. Что говорил Платон о жителях Агригента? Эти люди строят так, будто они бессмертны, а едят, точно вот-вот умрут.[55]

Лет двадцать пять назад, среди прекрасных пейзажей Сицилии, Пьетро Батало вослед за множеством своих итальянских предшественников влюбился в роковую женщину. Ее родные принадлежали к политическому лагерю, противоположному семейству Батало, энергично боровшемуся против папского контроля над страной. Когда женщина заподозрила, что Пьетро к ней слегка охладел, семья с удовольствием устроила ему отлучение от церкви, а затем изгнание. После серии приключений в разнообразных армиях Пьетро вместе с братом — купцом, мечтавшим вырваться из столь разрушительного политического и религиозного окружения, — сменив фамилию на Баки, поплыл через океан. В 1843 году он нашел в Бостоне радушные лица и весьма милую обстановку, мало похожую на то, во что превратился этот город к 1865-му, когда в излишне резвом умножении чужаков уроженцы увидали опасность, а окна запестрели напоминаниями «ИНОСТРАНЦАМ НЕ БЕСПОКОИТЬСЯ». Баки тогда пригласили в Гарвардский Колледж, и некоторое время он, как и молодой профессор Генри Лонгфелло, проживал в прелестном уголке на Брэттл-стрит. В те же годы Пьетро Баки познал неведомую доселе страсть, влюбившись в ирландскую деву. Она стала его женой. А совсем скоро после свадьбы с преподавателем нашла иную страсть. Ирландка бросила мужа, как говорили студенты Баки, оставив ему в сундуке одну рубашку, а в глотке — неутолимую тягу к выпивке. Так жизнь Пьетро Баки постепенно покатилась под откос…


— Я понимаю, что девочка, ну скажем… — Насилу поспевая за Баки, собеседник подыскивал слово поделикатнее, — … трудная.

— Девочка трудная? — Баки спускался по лестнице и даже не подумал остановиться. — Ха! Она не верит, что я итальянец, — объявил он. — Она говорит, что итальянцы не такие!

На верхней площадке лестницы появилась юная девица и с мрачным видом уставилась на то, как ее отец вперевалку семенит за мелкорослым инструктором.

— Что вы, девочка совсем не это имела в виду, я убежден, — провозглашал отец, стараясь говорить как можно рассудительнее.

— Я имела в виду именно это! — взвизгнула с площадки девица, так далеко перегнувшись через ореховую балюстраду, что можно было решить, она сейчас свалится прямо на вязаную шапочку Пьетро Баки. — Итальянцы вовсе не такие, папа! Он же коротышка!

— Арабелла! — закричал отец, затем с самой искренней желтозубой улыбкой — можно подумать, он полощет рот золотом — поворотился к мерцающему свечами вестибюлю. — Погодите секундочку, дорогой сэр! Давайте, раз уж подвернулся случай, пересмотрим ваш гонорар — что скажете, синьор Баки? — Бровь туго оттянулась назад, точно дрожащая в луке стрела.

Баки на миг обернулся — лицо его горело, он стискивал в руках ранец, силясь удержаться в рамках. Пересекавшие лицо паучьи линии за последние годы многократно увеличились в числе, и всякая малая неудача заставляла итальянца усомниться в смысле собственного существования.

Amari Cani! — вот и все, что сказал Баки. Арабелла недоуменно таращилась вниз. Он слишком мало ее учил, чтобы она могла разобрать каламбур: слегка искаженное итальянское название американцев — americani — переводилось на английский как «горькая собака».

Конка в эти часы проседала, набитая народом — ровно скотом, предназначенным на бойню. Она обслуживала Бостон и окрестности и представляла собой двухтонные вагончики, вмещавшие примерно пятьдесят пассажиров каждый. Две лошади влекли их на железных колесах по плоским рельсам. Те, кому посчастливилось захватить сиденья, с отстраненным интересом наблюдали, как три дюжины прочих, и среди них Баки, силились сложиться сами в себя, сталкивались руками и лбами, норовя дотянуться до свисавших с потолка кожаных ремней. Когда кондуктор пробился сквозь толпу и собрал плату, наружная платформа уже была полна народу, дожидавшегося следующей конки. В середине душного перегретого вагона пара пьяниц, благоухая, точно куча пепла, старательно выводила на два голоса песню, слов которой не знали. Прикрыв рукой рот и оглядываясь, не смотрит ли кто, Баки выдыхал воздух в ладонь и тут же поспешно раздувал ноздри.

Он добрался до своей улицы и соскочил с тротуара прямо в подвал сумрачной многоквартирной обители под названием «Полумесяц», радостно предвкушая долгожданное одиночество. Однако на нижней ступеньке лестницы — нелепо без привычных кресел — сидели Джеймс Расселл Лоуэлл и доктор Оливер Уэнделл Холмс.

— Дам пенни, если скажете, о чем задумались, синьор? — С обаятельной улыбкой Лоуэлл схватил Баки за руку.

— Не хочу воровать у вас грошик, professore, — отвечал Баки. В крепком захвате Лоуэлла рука его лежала вяло, точно влажная тряпка. — Забыли дорогу в Кембридж? — Он подозрительно поглядел на Холмса, но в голосе его удивление чувствовалось более, нежели во всем облике.

— Ни в коей мере, — отвечал Лоуэлл, стаскивая с головы цилиндр и выставляя напоказ высокий белый лоб. — Знакомы ли вы с доктором Холмсом? У нас к вам несколько слов, коли не возражаете.

Баки нахмурился и толкнул дверь квартиры; кастрюли, висевшие на колышках прямо у входа, приветливо звякнули. Комната была подвальной, сквозь поднимавшуюся над улицей половинку окна в нее квадратом сочился дневной свет. Развешанная по углам одежда распространяла несвежий запах — из-за сырости она никогда не просыхала до конца, а потому костюмы Баки вечно топорщились унылыми складками. Пока Лоуэлл перевешивал кастрюли, пристраивая свою шляпу, Баки незаметно сгреб кипу бумаг со стола в ранец. Холмс старательно бормотал похвалы потертому декору.

Баки поставил чайник с водой на конфорку, встроенную в каминную решетку.

— Так что у вас за дело, джентльмены? — резко спросил он. — Мы пришли к вам за помощью, синьор Баки, — сказал Лоуэлл.

По лицу наливавшего чай Баки проползло кривое изумление, и он вдруг приободрился.

— Будете чего-нибудь? — Он шагнул к серванту. Там стояло полдюжины грязных бокалов и три графина, на которые были наклеены этикетки: РОМ, ДЖИН и ВИСКИ.

— Спасибо, мне просто чай, — проговорил Холмс. Лоуэлл сказал, что ему тоже.

— Да бросьте вы! — настаивал Баки, протягивая Холмсу один из графинов. Дабы не обижать хозяина, тот налил себе в чай буквально две капли виски, однако Баки удержал доктора за локоть. — Этот убогий новоанглийский климат свел бы нас всех в могилу, доктор, — сказал он, — когда б хоть изредка мы не принимали внутрь чего-нибудь горячительного.

Баки притворно задумался, не налить ли чаю и себе, но предпочел полный стакан рома. Гости пододвинули кресла, одновременно сообразив, что когда-то уже в них сидели.

— Из Университетского Холла! — воскликнул Лоуэлл.

— Хотя бы этим Колледж мог со мною расплатиться, как вы думаете? — с непоколебимым добродушием объяснил Баки. — И потом, где еще я буду сидеть со столь редкостным неудобством, а? Гарвардцы могут сколь угодно величать себя унитарианцами, они все равно кальвинисты до мозга костей — кто еще так обожает страдания, свои и чужие. Скажите, джентльмены, как вы меня отыскали в этом «Полумесяце»? Здесь же на много квадратных миль одни дублинцы.

Лоуэлл развернул «Дейли Курьер» на странице с частными объявлениями. Одно было обведено карандашом.


Итальянский джентльмен, выпускник университета Падуи, весьма компетентный, обладающий глубокими познаниями и значительной практикой в преподавании испанского и итальянского языков, объявляет набор индивидуальных учеников, а также групп в школах для мальчиков, женских академиях и т. д. Рекомендации: губернатор Джон Эндрю, Генри Уодсворт Лонгфелло и Джеймс Расселл Лоуэлл, профессор Гарвардского университета. Адрес: «Полумесяц», Брод-стрит, 2.


Баки рассмеялся себе под нос.

— Заслуги у итальянцев, что таланты — их вечно зарывают в землю. Дома у нас была поговорка: хорошему вину таверна без надобности. Но в Америке сие должно звучать, как «In bocca chiusa non еntran mosche» — «в закрытый рот и мухи не влетают». Как люди что-либо у меня купят, ежели они не знают, что я продаю? Вот и остается разевать рот да трубить в трубу.

От глотка чересчур крепкого чая Холмса передернуло.

— Джон Эндрю — также ваш поручитель, синьор? — спросил он.

— Скажите, доктор Холмс, какой ученик, заинтересованный в уроках итальянского, станет спрашивать обо мне у губернатора? Подозреваю, профессора Лоуэлла также никто до сей поры не побеспокоил.

Лоуэлл признал, что это имеет смысл. Он склонился над перепутанными кучами Дантовых текстов и комментариев, целиком покрывавшими письменный стол Баки и беспорядочно раскрытыми на разных страницах. Над столом висел небольшой портрет сбежавшей жены итальянца: деликатная мягкость кисти художника затеняла жесткость ее глаз.

— Так чем я могу вам помочь, ежели некогда сам нуждался в вашей помощи, professore? — спросил Баки.

Лоуэлл достал из пальто вторую газету, раскрытую на портрете Лонцы.

— Вы знаете этого человека, синьор Баки? Точнее, знали? Вглядевшись в лицо трупа на бесцветной странице, Баки впал в глубокую печаль. Но, поднимая глаза от газеты, он был уже зол.

— Вы предполагаете, я знаю всех этих драных ослов?

— Так предполагает епископ из церкви Святого Креста, — многозначительно отвечал Лоуэлл.

Баки, похоже, перепугался и обернулся к Холмсу с таким видом, точно его загнали в угол.

— Очевидно, синьор, вы занимали у них незначительную сумму, — пояснил Лоуэлл.

Баки устыдился и решил, что откровенность дешевле. Он опустил глаза и глупо улыбнулся.

— Ох уж эти американские попы — совсем не то что в Италии. Мошна у них потолще, нежели у самого папы. Будь вы на моем месте, синьоры, для вас церковные деньги также не имели бы дурного запаха. — Откинув голову, он допил ром, затем присвистнул. Опять посмотрел в газету. — Стало быть, вас интересует Грифоне Лонца. — Он помолчал, а после указал большим пальцем на письменный стол с грудой Дантовых текстов. — Я такой же человек литературы, как и вы, джентльмены, и всегда лучше чувствовал себя в обществе мертвых, нежели живых. Их преимущество в том, что вдруг какой автор окажется плоским, тусклым, а то и попросту перестанет восхищать, ему всегда можно приказать: умолкни. — На последнем слове он пристукнул ладонью. Затем поднялся и налил себе джину. Сделал большой глоток, как бы прополаскивая слова. — В Америке одиноко. Большинство моих собратьев — те, кто принужден был сюда ехать, — насилу читают газеты, что там говорить о «La Commedia di Dante», коя проникает человеку в самую душу со всем ее отчаянием и всею радостью. В Бостоне нас было немного, людей буквы, людей мысли: Антонио Галленга, Грифоне Лонца, Пьетро Д'Алессандро. — Вспоминая, он не смог удержаться от улыбки, будто названные располагались сейчас средь них. — Мы собирались в наших каморках и читали вслух Данте, сперва один, потом другой, проходя всю поэму, исполненную тайн. Мы с Лонцей были последними, остальные уехали, а то умерли. Теперь я один.

— Полноте, не стоит так уж презирать Бостон, — сказал Холмс.

— Мало же на свете людей, достойных провести в Бостоне всю жизнь, — отвечал Баки с сардонической искренностью.

— Вам известно, синьор Баки, что Лонца выбросился из окна полицейского участка? — мягко спросил Холмс.

Тот кивнул.

— Что-то я о том слыхал.

Вглядываясь в разложенные на письменном столе Дантовы книги, Лоуэлл произнес:

— Синьор Баки, я вам сейчас скажу одну вещь. Прежде чем выброситься из окна, Лонца прочел полицейскому офицеру строки из третьей песни «Inferno». Что вы о том думаете?

Судя по всему, Баки нимало не удивился. Вместо этого он беспечно рассмеялся. Большинство политических изгнанников из Италии со временем все более ожесточались в своей правоте, полагая даже собственные прегрешения грехами святости — с другой стороны, папу они именовали презренным псом. Но Грифоне Лонца убедил себя в том, что предал собственную веру и теперь обязан отыскать способ загладить грехи перед лицом Господа. В Бостоне Лонца помогал распространять католичество совместно с монастырем урсулинок; он надеялся, что об его усердии будет доложено папе, и тот позволит вернуться. Затем произошли беспорядки, и монастырь сожгли дотла.

— Лонца, как и следовало ожидать, был не столь возмущен, сколь разбит, он уверился, будто сотворил в своей жизни нечто глубоко отвратительное и тем заслужил страшную Божью кару. Он потерялся в Америке, потерялся в изгнании. Почти перестал говорить по-английски. Как мне представляется, некая его часть попросту забыла этот язык и знала только истинный итальянский.

— Но зачем было декламировать Данте перед тем, как выпрыгнуть в окно, синьор? — спросил Холмс.

— Дома у меня был друг, доктор Холмс, жовиальный малый, хозяин ресторана. И на любой вопрос о блюдах он отвечал цитатами из Данте. Да, это было забавно. Лонца сошел с ума. Данте открывал ему возможность пережить воображаемые грехи. К концу он полагал, что виноват во всем, что бы ему ни вменили. В последние годы он ни разу воистину не читал Данте — в том не было нужды. Всякая строка, всякое слово навечно запечатлелось в его мозгу, и в том его ужас. Он не заучивал намеренно, строки являлись ему подобно тому, как пророкам являются Божьи откровения. Тончайший образ либо случайное слово толкали его в глубь Дантовой поэмы, и уходили целые дни, чтобы вытащить его обратно и он заговорил о чем-либо ином.

— Неудивительно, что он покончил с собой, — отметил Лоуэлл.

— Я не знаю в точности, что это было, professore, — резко возразил Баки. — Как ни назови. Вся его жизнь была самоубийством. Он отдавал свою душу страху, каплю за каплей, пока во вселенной не осталось ничего, кроме Ада. В мыслях своих он стоял на пороге вечных мук. Я не удивляюсь, что он выбросился из окна. — Баки помолчал. — Как это непохоже на вашего друга Лонгфелло, правда?

Лоуэлл вскочил на ноги. Холмс со всей заботою усадил его обратно. Баки настаивал:

— Насколько я понимаю, профессор Лонгфелло топит свое горе в Данте — вот уже сколько? — три либо четыре года.

— Что вы можете знать о таком человеке, как Генри Лонгфелло, Баки? — сердито спросил Лоуэлл. — Ежели судить по вашему письменному столу, Данте поглощает вас точно так же, синьор. Что ищете в нем вы? В своей поэме Данте жаждет покоя. Отважусь предположить: вам потребно нечто менее благородное! — Он грубо перелистнул страницы.

Баки выбил книгу у Лоуэлла из рук.

— Не касайтесь моего Данте! Я скитаюсь по чужим углам, но не желаю оправдываться в своем чтении перед кем бы то ни было, богатым либо бедным, professore!

Лоуэлл покраснел от смущения:

— Я не… ежели вам нужна ссуда, сеньор Баки… Итальянец хмыкнул:

— Эх вы, amari cani!. Неужто я приму милостыню от вас, человека, праздно стоявшего, пока Гарвард скармливал меня волкам?

Лоуэлл был ошеломлен:

— Послушайте, Баки! Я боролся, я кулаки содрал до крови, защищая ваше место!

— Вы послали в Гарвард письмо с требованием выплатить мне отступные. Где вы были, когда я не знал, куда деваться? Где был великий Лонгфелло? За всю свою жизнь вы не защитили никого и ничего. Вы сочиняете стихи и памфлеты о рабстве и убиенных индейцах, а после надеетесь на перемены. Ваша борьба не выходит из дверей ваших кабинетов, professore. — Он расширил круг обвиняемых, повернувшись к обалдевшему Холмсу и, точно из вежливости, включив его в список. — Все в своей жизни вы получили в наследство, откуда ж вам знать, что это такое — слезами и потом зарабатывать хлеб! Что ж, разве не того я ждал в этой стране? Какое у меня право на жалобы? Величайший бард не имел дома, одно изгнание. Возможно, придет день, и прежде чем покинуть этот мир, я опять ступлю на родной берег, вновь обрету истинных друзей.

В следующие полминуты Баки выпил два стакана виски и, весь дрожа, повалился в кресло.

— То было вмешательство иноземца, в изгнании Данте виновен Шарль де Валуа.[56] Сей поэт — последнее, что у нас осталось, последний прах души Италии. Я не буду аплодировать, когда вы и ваш почитаемый мистер Лонгфелло отнимете Данте у его истинной родины и сделаете американцем! Запомните: он все одно возвратится к нам! Данте чересчур могуч в своей воле к жизни и не дастся в руки никому!

Холмс хотел расспросить Баки о его частных уроках. Лоуэлл поинтересовался о человеке в котелке и клетчатом плаще, к которому итальянец с таким волнением приближался в гарвардском дворе. Но, похоже, они выжали из Пьетро Баки все, что было возможно. Выбравшись из подвала, поэты обнаружили на улице злой холод. Нырнули под шаткую наружную лестницу, прозванную жильцами «Лестницей Иакова»,[57] поскольку она вела наверх, к лучше оборудованным квартирам «У Хамфри».

Из окна полуподвала показалось красное лицо Баки, будто он вырос прямо из земли. Изогнув шею, итальянец пьяно заорал:

— Вам охота поговорить о Данте, professori? Последите за своим учебным курсом!

Лоуэлл прокричал ему нечто в ответ, желая понять, что он хотел сказать. Но трясущиеся руки с натужным хлопком закрыли оконную раму.

X

Мистер Генри Оскар Хоутон, высокий мужчина с волнистыми волосами и квакерской полубородкой, перебирал счета; канцелярский стол рдел в тусклом свете керосиновой лампы. «Риверсайд-Пресс» располагалась на кембриджской стороне реки Чарльз и, благодаря предприимчивости этого человека, а также его неусыпной дотошности, стала ведущей печатной фирмой, услугами которой пользовались многие известные издательские компании, включая самую известную — «Тикнор и Филдс». В открытую дверь забарабанил посыльный.

Хоутон закончил выводить чернилами цифры в регистрационной книге, промокнул их и лишь тогда отозвался. Он был достойным потомком трудолюбивых пуритан.

— Входи, мальчик, — произнес он наконец, поднимая взгляд от работы.

Мальчик доставил открытку лично в руки Оскара Хоутона. Еще не прочтя, печатник оценил плотную негнущуюся бумагу. Взглянув же в свете лампы на вписанный от руки текст, Хоутон окаменел. Столь тщательно охраняемый покой был нарушен весьма существенно.


Остановясь у ступеней Центрального участка, коляска помощника Саваджа исторгла из себя шефа Куртца. На лестнице его встретил Рей.

— Ну? — поинтересовался Куртц.

— Самоубийцу зовут Грифоне, один бродяга говорит, что видал его временами у железной дороги, — ответил Рей.

— Хоть что-то, — проворчал Куртц. — Знаете, Рей, я все думаю о ваших словах. О том, что убийства эти — в некотором роде возмездие. — Рей рассчитывал услышать следом нечто обнадеживающее, но Куртц испустил всего лишь вздох. — Не идет из головы верховный судья Хили.

Рей кивнул.

— М-да, все мы совершаем поступки, в коих потом целую жизнь раскаиваемся, Рей. Пока слушалось дело Симса, наши же полицейские дубинками спихивали толпу со ступеней судебной палаты. Мы, точно пса, сперва загнали Тома Симса, а после суда поволокли в гавань отправлять хозяину. К чему я клоню? То были самые черные наши минуты, а все судья Хили — мог не признать закон Конгресса, однако ж не решился.

— Да, шеф Куртц.

Собственные мысли явственно опечалили Куртца.

— Укажите мне самых почитаемых мужей бостонского общества, патрульный, и я почти наверняка принужден буду вам сообщить, что ни единый из них не свят — такие сейчас времена. Эти люди малодушничали, отправляли на войну неправедные деньги, трусость их превосходила храбрость, а то и чего похуже.

Намереваясь продолжить, Куртц распахнул двери кабинета. Однако там у его стола перетаптывались трое в черных шинелях.

— Это еще что такое? — окликнул их Куртц и огляделся в поисках секретаря.

Гости расступились, представив взору шефа полиции рассевшегося за его столом Фредерика Уокера Линкольна. Куртц обнажил голову и слегка поклонился:

— Ваша честь.

Развалившись меж широких крыльев стола красного дерева, что по праву принадлежал Джону Куртцу, мэр Линкольн лениво и, очевидно, напоследок затянулся сигарой.

— Надеюсь, вы не в обиде, что мы расположились у вас в кабинете, шеф. — Слова потонули в кашле. Рядом с Линкольном сидел член городского управления Джонас Фитч. Ханжескую улыбку на его лице, можно подумать, вырезали не один час. Двум шинелям из детективного бюро Фитч сообщил, что они свободны. Один остался.

— Будьте добры, обождите в приемной, патрульный Рей, — приказал Куртц.

Затем аккуратно разместился перед собственным столом. Подождал, пока закроется дверь.

— В чем, вообще говоря, дело? На кой ляд вы приволокли ко мне этих мерзавцев?

Последний оставшийся мерзавец, детектив Хеншоу, особой обиды не выказал. Мэр Линкольн объяснил:

— В последнее время вы явственно запустили прочие полицейские дела, шеф Куртц. Мы решили передать расследование убийств вашим детективам.

— Я не позволю! — объявил Куртц.

— Не перечьте, шеф. Детективы достаточно подготовлены, дабы разрешать подобные задачи с приличествующей быстротой и энергией.

— В особенности когда на кону награда, — добавил член городского управления Фитч.

Линкольн нахмурился. Куртц сузил глаза:

— Награда? Согласно вашему же постановлению, детективам не дозволено принимать наград. Какая такая награда, мэр?

Мэр погасил сигару, делая вид, что размышляет над замечанием Куртца.

— Пока мы тут с вами толкуем, городское управление Бостона готовит резолюцию за подписью мистера Фитча, в каковой и позволит членам детективного бюро получать награды. Сумма также будет несколько увеличена.

— На сколько увеличена? — спросил Куртц.

— Шеф Куртц… — начал было мэр.

— На сколько?

Куртцу привиделось, что, прежде чем ответить, Фитч ухмыльнулся.

— За арест убийцы будет установлена награда в тридцать пять тысяч долларов.

— Боже, храни наши деньги! — вскричал Куртц. — Эта публика сама поубивает кого угодно, лишь бы прибрать их к рукам! А наши окаянные детективы уж всяко!

— Кому-то же надо делать работу, шеф Куртц, — заметил детектив Хеншоу. — Видать, нам, раз более некому.

Мэр Линкольн выпустил воздух, и лицо его точно опало. Он мало походил на своего троюродного брата, последнего президента Линкольна, однако благодаря худобе производил то же впечатление неутомимой хрупкости.

— После нового срока я выйду в отставку, Джон, — мягко сказал мэр. — И хочу верить, что мой город вспомнит обо мне с гордостью. Негодяя потребно вздернуть, и чем быстрее, тем лучше, иначе здесь начнется сущий ад, как вы не понимаете? Мало нам войны и убийства президента — одному богу известно, сколько народу за эти четыре года пристрастилось к запаху крови; клянусь, сейчас они голодны, как никогда ранее. Мы с Хили вместе учились в колледже, шеф. Люди едва ли не ждут, что я сам пойду на улицу и поймаю этого сумасшедшего, а ежели нет, меня повесят в Бостон-Коммон! Умоляю, предоставьте детективам разрешить задачу и спрячьте подальше своего негра. Новых испытаний нам не снести.

— Я прошу меня простить, мэр. — Куртц распрямился, не поднимаясь из кресла. — При чем здесь патрульный Рей?

— На вашем дознании по делу судьи Хили едва не начался бунт, — с удовольствием пояснил член городского управления Фитч. — Да еще бродяга, что выбросился сквозь окно к вам во двор. Неужто для вас это новость, шеф?

— Рей в том неповинен, — упирался Куртц. Линкольн сочувственно покачал головой:

— Городское управление назначило комиссию, дабы прояснить его роль в том деле. От полицейских мы получили жалобы, в коих утверждается, будто присутствие вашего возничего изначально вызывало беспорядок. Нам было сказано, что, когда это стряслось, бродяга пребывал под опекой мулата, шеф, а кое-кто считает… ладно, предполагает, что сей мулат мог даже вынудить несчастного броситься через окно. Возможно, неумышленно…

— Гнусная ложь! — Куртц побагровел. — Он утихомиривал их совместно со всеми полицейскими! Самоубийца был простым безумцем! Детективы намеренно препятствуют расследованию, дабы заполучить вашу награду! Хеншоу, неужто вы не знаете?

— Я знаю, что негр не оградит Бостон от беды, шеф.

— Возможно, когда губернатор прослышит, что назначение, коим он столь гордится, нарушило работу целого полицейского департамента, он со всей мудростью пересмотрит свое решение, — сообщил член городского управления.

— Патрульный Рей — один из лучших полицейских, коих я когда-либо знал.

— Что подводит нас ко второму делу, ради которого мы сюда явились. Нам также дали понять, что сей патрульный сопровождает вас по всему городу, шеф. — Мэр еще более нахмурился. — В том числе и на место кончины Тальбота. Не просто как ваш возничий, но как равноправный партнер.

— Вот ведь форменное чудо: черномазый бродит по улицам, и за ним не увязывается толпа с булыжниками и намереньем линчевать на месте! — засмеялся член городского управления Фитч.

— Мы исполнили все ограничения, наложенные городским советом на Ника Рея, и… я не понимаю, как он соотносится со всем этим!

— Совершено ужасное злодеяние. — Мэр Линкольн наставил на Куртца безжалостный перст. — А полицейский департамент разваливается на части — вот так и соотносится. Я не позволю вовлекать в это дело Николаса Рея ни под каким видом. Еще одна ошибка, и мы принуждены будем его уволить. Сегодня ко мне явились сенаторы, Джон. Ежели мы не доведем дело до разрешения, они соберут комитет, дабы упразднить по всему штату городские полицейские департаменты; все полицейские силы станут подчиняться центральным властям. Сенаторы полны решимости. Я не допущу, чтоб это происходило на моих глазах — понятно? Я не стану смотреть, как разваливается полицейский департамент моего города.

Член городского управления Фитч видел, что Куртц ошеломлен настолько, что вообще не способен произнести ни слова. Он подался вперед и расположил свои глаза на одном уровне с Куртцевыми.

— Когда бы Вы помогли нам провести законы о трезвости и нравственности, шеф Куртц, весьма вероятно, все воры и мерзавцы давным-давно сбежали бы в Нью-Йорк!


Ранним утром в кабинетах «Тикнор и Филдс» то и дело мелькали безымянные мальчики-посыльные — иные воистину были мальчиками, другие обладали сединами, — а помимо того — младшие клерки. Из членов Дантова клуба доктор Холмс явился первым. Пройдясь по коридору, дабы сгладить столь ранний приход, Холмс вскоре надумал посидеть в личном кабинете Дж. Т. Филдса.

— Ох, простите, мой дорогой сэр, — пробормотал он, обнаружив там кого-то еще, и начал было закрывать дверь.

Костистое затененное лицо было повернуто к окну. Холмсу понадобилась секунда, чтобы его признать.

— О, мой дорогой Эмерсон! — разулыбался он. Оборвав задумчивость, Холмса приветствовал Ральф Уолдо.

Эмерсон, обладатель орлиного профиля и долговязой фигуры, укрытой сейчас синим плащом с черной пелериной. Эмерсона, поэта и лектора, весьма редко можно было повстречать за пределами Конкорда — малой деревушки, одно время соперничавшей с Бостоном своей коллекцией литературных талантов: затворничество его усилилось в особенности с тех пор, как на лекции в богословской школе Эмерсон провозгласил смерть Унитарной церкви, после чего Гарвард запретил ему выступать в университетском городке. Из всех писателей Америки один лишь Эмерсон приближался по известности к Лонгфелло, и даже Холмс, привыкший быть в центре литературных событий, расплывался от удовольствия, попадая в общество этого человека.

— Я лишь недавно воротился из ежегодного Лицейского турне,[58] что устраивает наш меценат современным поэтам. — Эмерсон, точно благословляя, воздел руку над столом Филдса — рудиментарный жест, оставшийся у него с тех времен, когда он служил священником. — Наш заступник и покровитель. Мне попросту необходимо оставить для него кое-какие бумаги.

— Что ж, вам давно пора опять в Бостон. Субботний клуб без вас скучает. Негодующее собрание уже приготовляется издать петицию с требованием вашего общества! — воскликнул Холмс.

— К счастью, я никогда не буду столь почитаем, — улыбнулся Эмерсон. — Вы же знаете, как трудно выкроить время для писем богам и друзьям — то ли дело адвокату, пожелавшему получить чего там ему причитается, а то работнику, занятому починкой вашей крыши. — Вслед за тем Эмерсон спросил, как дела у Холмса.

Тот отвечал долгими околичностями.

— А еще я задумал новый роман. — Он отнес задачу в будущее, ибо опасался властности и быстроты эмерсоновских суждений, часто заставлявших полагать, будто прочие непременно ошибаются.

— О, рад слышать, дорогой Холмс, — искренне отвечал Эмерсон. — Ваш голос доставляет одну лишь радость. Расскажите же мне о вашем лихом капитане. По-прежнему намерен стать юристом?

При упоминании о Младшем Холмс нервно рассмеялся, точно тема была комичной в самой своей сути; в действительности это было не так, ибо Младший вовсе не обладал каким-либо чувством юмора.

— Некогда и я пытался приложить руку к юриспруденции, однако сия наука подобна сэндвичу без масла. Младший сочиняет неплохие стихи — они не столь хороши, как мои, но явственно недурны. Ныне он опять живет дома и уподобился белокожему Отелло — сидит в библиотечном кресле-качалке и нагоняет страх на юных дездемон историями своих ран. Иногда мне, правда, мнится, будто он меня презирает. Доводилось ли вам ощущать подобное от вашего сына, Эмерсон?

Несколько напряженных секунд Эмерсон молчал.

— Сынам мужей покой неведом, Холмс.

Наблюдать за мимикой говорившего Эмерсона было равносильно наблюдению за взрослым человеком, переходящим по камням ручей; предусмотрительное себялюбие в его облике отвлекло Холмса от собственных тревог. Он желал продолжения беседы, однако помнил, что всякий разговор с Эмерсоном мог прерваться почти без предупреждения.

— Мой дорогой Уолдо, могу я задать вам вопрос? — Холмс искренне хотел совета, но Эмерсон их никогда не давал. — Что вы думаете о нас — я имею в виду Филдса, Лоуэлла, меня и наше содействие Лонгфелло в переводе Данте?

Эмерсон поднял посеребренную бровь.

— Будь среди нас Сократ, Холмс, мы говорили бы с ним прямо посреди улиц. Однако с нашим дорогим Лонгфелло такое немыслимо. У него дворец, слуги, бутылки разноцветного вина, бокалы и парадные мундиры. — Эмерсон задумчиво склонил голову. — Порой я вспоминаю дни, когда ведомый, подобно вам, профессором Тикнором, изучал Данте, — однако ничего не могу с собой поделать: Данте мне любопытен, точно некий мастодонт, реликт, чье место в музее, но не в доме.

— Но однажды вы сказали, что открытие Данте Америке станет важнейшим достижением нашего века! — настаивал Холмс.

— Да, — признал Эмерсон. Насколько возможно, он предпочитал смотреть на вещи с разных сторон. — Это также правда. И потом, знаете, Уэнделл, я всегда предпочту общество одного честного человека собранию резвых говорунов, более всего жаждущих взаимного обожания.[59]

— Но чем бы стала литература, когда б не сообщества? — улыбнулся Холмс. Он от чистого сердца брал Дантов клуб под свою защиту. — Кто знает, чем мы обязаны обществу взаимного обожания Шекспира и Бена Джонсона,[60] а также Бомонта и Флетчера?[61] Или возьмите Джонсона, Голдсмита, Бёрка, Рейнольдса, Боклерка и Босуэлла[62] — обожателей из обожателей, что собирались в гостиной у камина?

Эмерсон разгладил принесенные Филдсу бумаги, как бы давая понять, что цель его визита исполнена.

— Помните: не ранее, чем гениальность прошлого перейдет в энергию настоящего, появится первый истинно американский поэт. Истинный же читатель будет рожден скорее на улице, нежели в Атенеуме.[63] Принято полагать, что дух Америки робок, вторичен и послушен — ему присуща благопристойность ученого, праздность и почтительность. Принужденный стремиться к низменному, ум нашей страны питается сам собой. Не совершивший поступков книгочей — еще не мужчина. Идеи должны пройти сквозь кости и руки настоящих мужчин, в противном случае они не более чем мечты. Читая Лонгфелло, я чувствую себя вполне удобно — я в безопасности. Подобная поэзия не имеет будущего.

Эмерсон ушел, а Холмс остался размышлять над загадкой сфинкса, разрешить которую сможет только он сам. Доктор явственно ощущал, что беседа принадлежит ему одному, и, когда собрались друзья, не захотел с ними делиться.

— Неужто это и вправду возможно? — спросил Филдс, когда они обсудили Баки. — Неужто бродяга Лонца был проникнут поэмой столь сильно, что она переплелась с его жизнью?

— Литература не в первый и не в последний раз порабощает ослабевший ум. Возьмем хотя бы Джона Уилкса Бута, — сказал Холмс. — Стреляя в Линкольна, он кричал на латыни: «Таков удел тиранов». Слова Брута, убивающего Юлия Цезаря. В голове Бута Линкольн был римским императором. Бут, не забывайте, обожал Шекспира. Подобно ему, наш Люцифер помешан на Данте. Чтение, осмысление, анализ, каковыми ежедневно заняты мы сами, свершили то, чего и мы втайне желали достичь — проникли в кровь и плоть человека.

Лонгфелло поднял брови.

— Однако, похоже, это произошло безо всякого на то желания — что Бута, что Лонцы.

— Насчет Лонцы Баки наверняка что-то утаил! — расстроенно произнес Лоуэлл. — Вы же видели, Холмс, с какой неохотой он говорил. Я не прав?

— Щетинился, точно еж, да, — согласился Холмс. — Едва кто-либо начинает нападать на Бостон, как только ему становится не по нраву Лягушачий пруд либо Капитолий, можно сказать наверняка: этот человек конченый. Несчастный Эдгар По угодил в больницу и умер вскоре после того, как повел те же речи; а потому, ежели человек докатился до подобных разговоров, его можно с уверенностью перестать ссужать деньгами, ибо он более не жилец.

— Звонарь малиновый, — пробурчал Лоуэлл при упоминания о По.

— В Баки всегда имелось некое темное пятно, — сказал Лонгфелло. — Несчастный Баки. Лишение работы лишь усугубило его беды, и можно не сомневаться: в своем отчаянном положении он винит также и нас.

Лоуэлл избегал его взгляда. Он умышленно скрыл ту тираду Баки, что была направлена против Лонгфелло.

— Полагаю, сей мир, более испытывает недостаток в благодарности, нежели в хороших стихах, Лонгфелло. В Баки столько же чувства, сколь в корне хрена. Возможно, тогда, в полицейском участке, Лонца потому столь сильно и напугался — он знал, кто убил Хили. Знал, что Баки преступник, а то и сам помогал убивать судью.

— Упоминание о Дантовой работе Лонгфелло обожгло его, подобно люциферовой спичке, — подтвердил Холмс, хоть и был настроен скептически. — И все же убийца был силен — он протащил Хили из кабинета во двор. Баки столь сильно закладывает за воротник, что и пройти прямо не сможет. И потом, пока что не видно связи между Баки и жертвами.

— В связи нет нужды! — воскликнул Лоуэлл. — Вспомните Данте — скольких он поместил в Ад, не видя ни разу в жизни. Баки обладает двумя чертами, каковые перевешивают личную связь с Хили либо Тальботом. Первая — безукоризненное знание Данте. За пределами нашего клуба лишь он и, возможно, старик Тикнор могут похвастать пониманием, способным соперничать с нашим.

— Допустим, — сказал Холмс.

— Второе — мотив, — продолжал Лоуэлл. — Баки беден, что крыса. Он одинок в нашем городе и находит утешение в вине. Случайная работа частного преподавателя — вот все, что держит его на плаву. Он обижен на меня и Лонгфелло, полагая, будто мы не ударили пальцем о палец, когда его лишали места. Баки предпочтет видеть Данте поверженным, нежели вознесенным американскими предателями.

— Но почему, дорогой мой Лоуэлл, Баки избрал Хили и Тальбота? — спросил Филдс.

— Из тех, чьи грехи соответствуют назначенной каре, он мог избрать кого угодно, важно, чтобы рано или поздно источник злодейства обнаружился именно в Данте. Таким способом он запятнает его имя в глазах Америки еще до выхода поэмы.

— Но может ли Баки быть нашим Люцифером? — спросил Филдс.

— Но точно ли Баки наш Люцифер? — откликнулся Лоуэлл и тут же сморщился, ухватившись за лодыжку.

Лонгфелло воскликнул:

— Лоуэлл? — и поглядел вниз на Лоуэллову ногу.

— Ох, спасибо, не беспокойтесь. Должно быть, наткнулся в «Обширных Дубах» на железный стояк, лишь сейчас вспомнил.

Доктор Холмс подался вперед и вынудил Лоуэлла закатать брючину.

— Она не увеличилась, Лоуэлл? — Красная припухлость, бывшая прежде величиной с пенни, ныне разрослась до целого доллара.

— Откуда мне знать? — Поэт не относился всерьез к собственным недугам.

— Хорошо бы вам уделять себе хотя бы столько внимания, сколь вы расходуете на Баки, — брюзгливо выговорил ему Холмс. — Раны так не заживают. Скорее наоборот. Говорите, просто ударились? На инфекцию не похоже. Она как-то вас беспокоит, Лоуэлл?

Лодыжка вдруг заболела сильнее.

— Время от времени. — Лоуэлл вдруг о чем-то вспомнил: — А может, все оттого, что там у Хили мне под брючину залетела мясная муха. Такое возможно?

— Понятия не имею, — ответил Холмс. — Ни разу не слыхал, чтоб мясные мухи умели жалить. Может, какое другое насекомое?

— Нет, я бы понял. Я распластал ее, точно устрицу в конце сезона. — Лоуэлл усмехнулся. — Эту муху я принес вам совместно с прочими, Холмс.

Холмс задумался.

— Вы не знаете, Лонгфелло, профессор Агассис[64] уже воротился из Бразилии?

Лонгфелло ответил:

— Кажется, да, как раз на этой неделе.

— Давайте пошлем мушиный образец Агассису в музей, — предложил Холмс Лоуэллу. — Думается, нет на свете такой твари, о которой бы он не знал.

Лоуэллу уже более чем хватило разговоров о его самочувствии.

— Сколько угодно. И все же я предлагаю последить несколько дней за Баки — будем надеяться, он еще не умер с перепою. Надобно посмотреть, не разоблачит ли он себя каким-либо способом. Двое будут ждать в коляске у его дома, двое оставаться здесь. Ежели нет возражений, я возглавлю группу слежки. Кто пойдет со мной?

Добровольцев не нашлось. Филдс бесстрастно вытянул цепочку от часов.

— Ну же! — подгонял Лоуэлл. Затем хлопнул издателя по плечу. — Филдс, давайте вы.

— Простите, Лоуэлл. Я обещал Оскару Хоутону, что мы с Лонгфелло пойдем сегодня с ним обедать. Вчера он получил извещение: Огастес Маннинг принуждает его остановить печать перевода Лонгфелло, в противном случае Гарвард вовсе отказывается иметь с ними дело. Нужно срочно что-либо предпринять, иначе Хоутон сдастся.

— У меня в «Одеоне» лекция о последних достижениях в гомеопатии и аллопатии; отменить нельзя — организаторы понесут существенные денежные потери, — не дожидаясь вопроса, пояснил доктор Холмс. — Разумеется, все вы также приглашены!

— Но мы же только-только нащупали след! — воскликнул Лоуэлл.

— Лоуэлл, — сказал Филдс. — Ежели, увлекшись этим делом, мы позволим доктору Маннингу завладеть Данте, то весь перевод, все наши устремления пойдут прахом. Довольно часа, дабы успокоить Хоутона, после чего мы в полном вашем распоряжении.


В тот же день Лонгфелло стоял напротив каменного греческого фасада Ревир-Хауса, вдыхая густой запах жареного мяса и слушая приглушенные, однако приятные звуки обеда. Встреча с Оскаром Хоутоном обещала долгожданный часовой отдых от бесед об убийствах и насекомых. Филдс, прислонясь к облучку своей коляски, говорил возничему, чтобы тот возвращался на Чарльз-стрит — Энни Филдс намеревалась отправиться в Кембридж, в дамский клуб. Из окружения Лонгфелло один лишь Филдс обзавелся персональным выездом — не столь благодаря выдающимся издательским доходам, но также и потому, что ценил роскошь превыше головной боли, вызываемой дурным нравом кучеров и хворями лошадей.

Через Боудойн-сквер прошла задумчивая дама в черной вуали. В руке она держала книгу, ступала легко и неторопливо, потупив взор. Лонгфелло вспомнил, как давным-давно сталкивался на Бикон-стрит с Фанни Эпплтон, как она вежливо кивала, но никогда не останавливалась для разговора. Они познакомились в Европе, где Лонгфелло, готовясь к преподаванию, стремился погрузиться в языки; там она была весьма любезна с профессором, водившим дружбу с ее братом. Все поменялось, когда они воротились в Бостон — будто Вергилий нашептал ей на ухо тот же совет, что давал паломнику в круге Ничтожных: «Не стоит слов, взгляни — и мимо». Лишенный бесед с молодой красивой женщиной, Лонгфелло нежданно для себя обнаружил, что прекрасную деву в «Гиперионе» он пишет с нее.

Шли месяцы, и юная леди никак не отвечала на этот жест человека, которого она звала профессором или «профом», хотя можно было не сомневаться: если она прочла книгу, то уж всяко узнала в героине себя. Когда они все же встретились, Фанни ясно дала понять, что ее вовсе не радует этот почет, равно как и то, что после профессорской книги она оказалась выставлена на всеобщее обозрение. Лонгфелло и не подумал извиниться, однако в ближайшие месяцы обнаружил в себе чувства, каковых не знал ранее даже по отношению к Мэри Поттер, своей юной невесте, умершей от выкидыша через несколько лет после их женитьбы. Мисс Эпплтон и профессор Лонгфелло стали встречаться. В мае 1843 года Лонгфелло отправил записку с предложением Фанни Эпплтон выйти за него замуж. В тот же день он получил ее согласие. «Благословен будет день, что привел нас к Vita Nuova, к Новой жизни и счастию!» Он опять и опять повторял эти слова, они обретали форму, тяжесть, их можно было, точно детей, обнять и укрыть от невзгод.

— Куда же запропастился Хоутон? — поинтересовался Филдс, когда уехала коляска. — Хорошо бы он не забыл про наш обед.

— Должно быть, задержался в «Риверсайде». Мадам. — Приподняв шляпу, Лонгфелло приветствовал дородную женщину, шедшую мимо них по тротуару — та ответила застенчивой улыбкой. Сколь бы мимолетно поэт ни обращался к какой угодно даме, это выглядело так, будто он преподносил ей букет цветов.

— Кто она? — Брови Филдса встали домиком.

— Эта женщина, — отвечал Лонгфелло, — два года назад у Коупленда подавала нам за ужином тарелки.

— А, ну да. Кстати говоря, ежели его и вправду что-либо задержало в «Риверсайде», хорошо бы то были печатные формы «Inferno» — пора уже слать оттиски во Флоренцию.

— Филдс, — сквозь зубы проговорил Лонгфелло.

— Не сердитесь, Лонгфелло, — сказал Филдс. — Когда она мне встретится в следующий раз, я непременно сниму шляпу.

Лонгфелло качнул головой:

— Нет. Вон там.

Проследив за его взглядом, Филдс увидал нелепо согнутого человека с блестящим клеенчатым ранцем, чересчур суетливо шагавшего по другой стороне улицы.

— Это Баки.

— Это он преподавал в Гарварде? — изумился издатель. — Отчего ж он такой багровый — точно осенний закат? — У них на глазах итальянец вошел в крещендо, пустился рысью и одним резким прыжком перенесся в угловую лавчонку под кровельной крышей и с обшарпанной вывеской в окне: «Уэйд, Сын и Компания».

— Вы знаете, что это за лавка? — спросил Лонгфелло. Филдс не знал.

— Куда-то он спешит — похоже, нечто важное.

— Мистер Хоутон не обидится, ежели пять минут обождет. — Лонгфелло взял Филдса под руку. — Попробуем захватить Баки врасплох — может, что и выведаем.

Однако, направляясь к другому углу перекрестка, они одновременно заметили, как из аптеки Меткалфа, держа покупки в охапке, с раздраженным видом осторожно выходит Джордж Вашингтон Грин; отягощенный множеством болезней, сей ученый муж ублажал себя новыми пилюлями подобно тому, как кто-либо иной баловался бы мороженым. Друзья Лонгфелло не раз сокрушались, что Меткалфовы снадобья от невралгии, дизентерии и тому подобных хворей — не зря на аптечной вывеске красовалась мудрая фигура с исполинским носом — вносили весомый вклад в чары, насланные ранее на Рип ван Винкля,[65] а теперь на Грина в часы их переводческих сессий.

— Господи боже, это же Грин, — воскликнул Лонгфелло. — Как угодно, Филдс, но мы ни в коем случае не должны допустить, чтоб он заговорил с Баки.

— Почему? — спросил издатель.

Однако приближение Грина оборвало дискуссию.

— Мой дорогой Филдс. И Лонгфелло! Что погнало вас из дому, джентльмены?

— Мой дорогой друг. — Лонгфелло с тревогой поглядывал через улицу на дверь «Уэйда и Сына» под тентом: не появится ли оттуда Баки. — Мы пришли обедать в Ревир-Хаус. Но вы отчего не в Ист-Гринвич?

Грин кивнул и вздохнул одновременно:

— Шелли не желает меня отпускать, пока не улучшится здоровье. Однако не могу же я целый день лежать в постели, как настаивает ее доктор! Никто еще не умер от боли, но делить с нею ложе весьма некомфортно. — Он принялся расписывать в подробностях новые симптомы своей болезни. Слушая этот лепет, Лонгфелло и Филдс не сводили глаз с другой стороны улицы. — Но довольно надоедать всем подряд своими унылыми хворями. Не срывать же из-за них Дантову сессию — однако вот уже которую неделю я не слышу о том ни слова! Я уже начал думать, что вы и вовсе забросили наше предприятие. Умоляю, дорогой Лонгфелло, убедите меня, что это не так.

— Мы всего лишь установили небольшой перерыв. — Лонгфелло вытянул шею, дабы разглядеть на другой стороне витрину и видневшуюся сквозь нее фигуру Пьетро Баки. Итальянец энергично жестикулировал.

— Мы весьма скоро их возобновим, можете не сомневаться, — добавил Филдс. На противоположном углу остановилась карета, загородив витрину лавки, а с ней и Баки. — Боюсь, нам пора, мистер Грин, — поспешно проговорил Филдс, хватая Лонгфелло за локоть и устремляясь вместе с ним вперед.

— Но вам же не туда, джентльмены! Ревир-Хаус в другой стороне, вы прошли мимо! — засмеялся Грин.

— А, да… — Пока Филдс подыскивал подходящее извинение, через оживленный перекресток проехали две новых коляски.

— Грин, — перебил его Лонгфелло. — Нам сперва необходимо заглянуть в одно место. Умоляю, отправляйтесь в ресторан, а после пообедайте с нами и с мистером Хоутоном.

— Я бы рад, да боюсь, моя дочь будет зла как собака, ежели я не явлюсь в срок, — забеспокоился Грин. — О, смотрите, кто идет! — Шагнув назад, он слетел с узкого тротуара. — Мистер Хоутон!

— Мои нижайшие извинения, джентльмены. — Рядом с ними возник неуклюжий человек, весь в черном, точно гробовщик, и вложил свою непомерно длинную руку в первую подвернувшуюся ладонь, каковая оказалась принадлежащей Джорджу Вашингтону Грину. — Я уже направлялся в Ревир-Хаус, когда вдруг краем глаза увидал вас троих. Надеюсь, вы не чересчур давно ждете; мистер Грин, дорогой сэр, вы с нами? Как поживаете, милый человек?

— Я измучен голодом. — Теперь Грин облачился в пафос. — Как возможно иначе, когда еженедельные Дантовы круги были моей единственной в этой жизни пищей?

Лонгфелло и Филдс наблюдали за улицей, отворачиваясь по очереди каждые пятнадцать секунд. Вход в «Уэйд и Сын» все также заслоняла назойливая коляска, на облучке терпеливо сидел возничий, точно ему было специально поручено вывести из себя господ Лонгфелло и Филдса.

— Вы сказали «были»? — удивленно переспросил Хоутон. — Филдс, это как-то соотносится с доктором Маннингом? Но ведь во Флоренции ждут к юбилею специальное издание первого тома! Ежели публикация будет отложена, я должен о том знать. Я не могу оставаться в неведеньи!

— Что вы, Хоутон, разумеется, нет, — уверил его Филдс. — Мы всего лишь слегка отпустили поводья.

— Но что же делать человеку, привыкшему получать раз в неделю свой кусочек рая, кто мне ответит? — театрально сокрушался Грин.

— Понимаю, — отвечал Хоутон. — Однако я волнуюсь: с вечно вздутыми ценами на печать подобных книг… я принужден спросить, способен ли ваш Данте компенсировать то, что намерены отнять Маннинг и Гарвард?

Грин воздел трясущиеся руки:

— Когда б возможно было единственным словом в точности передать мысль Данте, мистер Хоутон, таковым стало бы слово «Величие». В вашей памяти его мир навечно займет место подле мира реального. Одни лишь начертанные им звуки сохраняются в ушах со всей их резкостью, громкостью, либо сладостью, дабы возвращаться всякий раз ревом моря, стоном ветра, щебетанием птиц.

Баки вышел из лавки, и теперь им было видно, с каким восторгом он изучает содержимое своего ранца. Грин оборвал сам себя:

— Филдс? Послушайте, в чем дело? Что вы там высматриваете на другой стороне улицы?

Слегка дернув запястьем, Лонгфелло подал Филдсу знак отвлечь собеседника. В трудную минуту партнеры умудряются простыми жестами передавать друг другу сложные мысли, так что вяло приобняв старого товарища за плечи, Филдс разыграл перед ним спектакль.

— Видите ли, Грин, с тех пор как завершилась война, в печатном деле случились некоторые изменения…

Лонгфелло оттащил Хоутона в сторону и еле слышно проговорил:

— Боюсь, нам придется назначить наш обед на иное время. Конка уходит в Бэк-Бей через десять минут. Умоляю, проводите к ней мистера Грина. Посадите в вагон и не уходите, пока он не тронется. Следите, чтоб старик не вышел. — Все это Лонгфелло проговорил, слегка приподняв брови, что недвусмысленно передавало крайнюю серьезность поручения.

Не требуя разъяснений, Хоутон по-солдатски дернул подбородком. Разве прежде Генри Лонгфелло просил о личной услуге его самого либо кого-то из его знакомых? Хозяин «Риверсайд-Пресс» продел руку под локоть Грина.

— Мистер Грин, не проводить ли вас до конки? Очевидно, она вот-вот подойдет, нехорошо вам пребывать столь долго на ноябрьском холоде.

Наскоро попрощавшись, Лонгфелло и Филдс застыли в ожидании, пока по улице, предупредительно звеня колокольчиками, проползли два тяжелых омнибуса. Поэты одновременно узрели, что итальянского преподавателя на углу нет, и помчались через дорогу. Они оглядели квартал впереди и квартал позади, но никого не нашли.

— Куда, черт возьми?.. — поинтересовался Филдс. Лонгфелло махнул рукой, и Филдс обернулся как раз в срок, дабы разглядеть, как Баки с комфортом устраивается на заднем сиденье той самой коляски, что загораживала им обзор. Лошадь поцокала прочь, явно не разделяя нетерпения своего пассажира.

— И как назло ни одного кэба! — воскликнул Лонгфелло.

— Можно догнать, — сказал Филдс. — В паре кварталов отсюда Пайк держит прокат кэбов. За проезд в карете мошенник берет четвертак, а в особо грабительском настрое — и все полдоллара. В целой округе его может выносить один лишь Холмс, да и сам он терпит только доктора.

Быстро пройдя пару кварталов, Филдс и Лонгфелло нашли Пайка не у себя в конюшне, но твердо застывшим на посту перед кирпичным особняком номер 21 по Чарльз-стрит. Дуэт взмолился о Пайковой услуге. Филдс протянул ему полную горсть меди.

— Я не смогу вам помочь, джентльмены, даже за все деньги штата Массачусетс, — угрюмо объявил Пайк. — Я нанят, дабы везти доктора Холмса.

— Послушайте нас внимательно, Пайк. — Филдс заметно усилил природную властность своего голоса. — Мы весьма близкие компаньоны доктора Холмса. Он наверняка сам приказал бы вам нас везти.

— Вы друзья доктора? — переспросил Пайк.

— Да! — с облегчением выкрикнул Филдс.

— Но даже друзьям не дозволяется брать этот кэб. Я нанят доктором Холмсом, — любезно повторил Пайк и уселся на облучок догрызать остатки зубочистки из слоновой кости.

— Эй! — Оливер Уэнделл Холмс, сияя, прошествовал из дверей на переднее крыльцо; в руках он нес чемоданчик, на самом же докторе красовался черный камвольный костюм с прекрасной белой розой в петлице и белым шелковым платком, перетянутым галстучным узлом. — Филдс. Лонгфелло. Вы все же решили послушать об аллопатии!


Задевая фонарные столбы и подрезая взбешенных возничих, лошади Пайка неслись по Чарльз-стрит в переплетенье центральных улиц. Ветхая коляска дребезжала, однако места в ней хватило бы четырем пассажирам, причем так, чтоб не тереться друг о друга коленями. Доктор Холмс сперва приказал кучеру править в тот квартал, откуда ближе всего было до «Одеона», однако теперь их цель поменялась — вопреки желанию доктора и расчету возничего, — а число пассажиров утроилось. Пайк был полон решимости так или иначе доставить их всех в «Одеон».

— Как же моя лекция? — спрашивал Холмс Филдса. — Вы же знаете, на нее проданы все билеты!

— Пайк мигом доставит вас на место, едва мы догоним Баки и зададим ему один-два вопроса, — ответил Филдс. — А я позабочусь, чтобы газеты не упомянули о вашем опоздании. И зачем я отослал Энни коляску? Не пришлось бы плестись позади!

— Но как вы себе это представляете — чего вы собираетесь добиться, если мы его поймаем? — не унимался Холмс.

Лонгфелло объяснил:

— Баки явно чем-то встревожен. Ежели удастся поговорить с ним вдали от дома — и от виски — возможно, он окажется более покладист. Не впутайся Грин, мы наверняка поймали бы его безо всякой погони. Я порой жалею: напрасно мы не объяснили бедному старику, что происходит, — хотя правда стала бы чересчур сильным потрясением для столь хилого здоровья. У Грина довольно несчастий, а еще — убежденности, что на него ополчился целый мир. Куда ему еще такой удар.

— Вот она! — вскричал Филдс. Он указывал на коляску в нескольких сотнях ярдов впереди. — Лонгфелло, это она?

Лонгфелло вытянул шею, подался в сторону и, чувствуя, как ветер вцепился в бороду, утвердительно махнул рукой.

— Кэб, правьте за ним, — скомандовал Филдс.

Пайк подстегнул лошадей, и те понеслись много резвее предельной скорости, каковую бостонский совет по безопасности движения незадолго до того установил на отметке «умеренная рысь».

— Мы чересчур забираем на восток! — прокричал Пайк сквозь цокот копыт по булыжнику. — Далековато до «Одеона», знаете ли, доктор Холмс!

Филдс спросил Лонгфелло:

— Зачем было прятать Баки от Грина? Они разве знакомы?

— Весьма давно, — кивнул Лонгфелло. — Мистер Грин повстречался с Баки в Риме, тогда итальянец еще не поддался худшей из хворей. Я боялся, что, ежели мы остановим Баки при нашем друге, тот наговорит ему лишнего о Дантовом начинании — как он обыкновенно поступает, напав на сочувствующего; вряд ли Баки захотелось бы после того вообще на нас смотреть, в его положении мы лишь добавили бы ему страданий.

Пайк потерял объект из виду, но после быстрых поворотов, тщательно отмеренных галопов и терпеливых замедлений опять получил преимущество. Другой возница столь же явственно торопился и почти наверняка — не из-за погони. Незадолго до гавани дорога сузилась, и добыча ускользнула. Затем показалась опять, вынудив Пайка всуе помянуть имя Божье, после извиниться, после резко встать, отчего Холмс, перелетев через всю карету, упал на колени Лонгфелло.

— Вот она! — воззвал Пайк, увидав, как противник погоняет лошадей ему навстречу, то бишь прочь от бухты. Пассажирское место было пусто.

— Он, должно быть, ушел в гавань! — воскликнул Филдс.

Пайк опять пустил лошадей шагом и вскоре высадил пассажиров. Трио вонзилось в плотную массу крикливых возбужденных людей, что глядели вслед исчезающим в тумане судам, размахивали платками и желали отбывавшим счастливого пути.

— Большинство кораблей сейчас у Длинной пристани, — сказал Лонгфелло. В прежние времена он частенько гулял у причалов, дабы полюбоваться на величественные суда из Германии либо Испании, а еще послушать, как мужчины и женщины говорят на своих языках. В Бостоне не сыскать лучшего Вавилона, нежели гавань — со всеми ее говорами и оттенками кожи.

Филдс насилу поспевал за ними в толпе.

— Уэнделл?

— Сюда, Филдс! — прокричал Холмс из людской толчеи.

Холмс увидал, как Лонгфелло расписывает наружность Баки чернокожему стивидору, в это время грузившему бочонки. Филдс надумал пройти в другую сторону и расспросить пассажиров, но вскоре остановился перевести дух на краю пирса.

— Эй, в костюмчике! — Грузный сальнобородый распорядитель грубо схватил Филдса за руку и оттащил прочь. — Коли нет билета, так и не лезь на борт.

— Любезный, — сказал Филдс. — Мне потребна немедленная помощь. Невысокий человек в мятом синем сюртуке и с красными глазами — не видали такого?

Занятый сортировкой пассажиров по классам и каютам, распорядитель пропустил эти слова мимо ушей. Он стащил фуражку (чересчур маленькую для его слоновьей головы) и жесткой рукой взъерошил спутанные волосы.

Слушая его странные пылкие команды, Филдс, точно в трансе, прикрыл глаза. В голове возникла полутемная комната, камин, на полке — свеча, горящая беспокойной энергией.

— Готорн, — выдохнул он чуть ли не против своей воли. Распорядитель вдруг застыл и обернулся к Филдсу.

— Что?

— Готорн. — Филдс улыбнулся, понимая, что не ошибся. — Вы поклонник романов Готорна.

— Послушайте-ка… — Распорядитель пробормотал себе под нос не то благословение, не то проклятие. — Откуда вы узнали? А ну, говорите немедля!

Пассажиры, каковых он только что распределял по категориям, тоже затихли и прислушались.

— Неважно. — Филдс был в восторге от того, что в нем еще живо умение читать людей, — ведь именно сей талант нес ему удачу в те давние годы, когда издатель был юн и служил книготорговцем. — Напишите мне адрес, и я пришлю вам новое сине-золотое собрание лучших романов Готорна, отобранных для издания его вдовой. — Филдс достал листок и сунул распорядителю в ладонь. — Но вы должны мне помочь, сэр.

Человек согласился — в суеверном страхе перед Филдсовым могуществом. Встав на цыпочки, издатель увидал, что Лонгфелло и Холмс идут, в его сторону. Он закричал:

— Проверьте тот пирс!

Холмс и Лонгфелло перехватили начальника порта и описали, как выглядит Баки.

— Но кто вы такие?

— Мы его хорошие друзья, — вскричал Холмс. — Умоляю, куда он ушел? — Филдс их уже догнал.

— Ага, видал я такого у входа в порт. — Начальник отвечал неторопливо и уклончиво, чем раздражал неимоверно. — Вроде вон на ту лодку со всех ног несся. — Он указал в море, на небольшую посудину, вмещавшую не более пяти пассажиров.

— Славно, столь мелкому баркасу далеко не уплыть. Куда же он направляется? — спросил Филдс.

— Этот? То ж портовый катер, сэр. «Анонимо» больно велик для такого пирса. Вот и стоит на рейде. Видите?

Едва различимый в тумане силуэт корабля то появлялся, то исчезал опять, однако столь огромного парохода друзьям до сих пор видеть не доводилось.

— Вот-вот, оттого ваш друг и торопится. Катер подхватил последних опоздавших. Пароход уже отходит.

— Куда? — спросил Филдс. Сердце екнуло.

— Как куда — через Атлантику, сэр. — Начальник порта заглянул в бумаги. — Заход в Марсель, а после, гм, ага, вот оно, после — в Италию!

Доктор Холмс добрался до «Одеона» как раз в срок, чтобы прочесть пристойную и недурно встреченную лекцию. Более того, благодаря опозданию аудитория сочла его весьма важным оратором. Лонгфелло и Филдс внимательно слушали из второго ряда, сидя по соседству с Недди, младшим сыном доктора Холмса, двумя Амелиями и Холмсовым братом Джоном. В этой второй из трех организованных Филдсом лекционных серий Холмс соотносил медицинские методы с войной.

Лечение — живой процесс, объяснял Холмс слушателям, на который весьма существенно влияют ментальные условия. Доктор рассказывал, как полученные в сражениях схожие раны прекрасно заживают на солдатах-победителях, но оказываются фатальны для побежденных.

— Сие уводит нас в ту срединную область меж наукой и поэзией, куда благоразумные, назовем их так, люди заглядывают с чрезвычайной робостью.

Холмс смотрел на тот ряд, где сидели его друзья и родные и где было оставлено пустое место — на случай, если появится Уэнделл-младший.

— Будучи на войне, мой старший сын получил не одну такую рану, и в конце концов Дядя Сэм отправил его домой обладателем дополнительных пуговичных петель на том жилете, что дает человеку природа. — Смех. — Война явила нам множество пронзенных сердец, не имевших видимых следов от пуль.

После выступления и необходимого числа посвященных доктору восхвалений Лонгфелло и Холмс в сопровождении издателя воротились на Угол и устроились в Авторской Комнате поджидать Лоуэлла. Пока что они решили назначить собрание переводческого клуба на следующую среду в доме Лонгфелло.

Сия запланированная сессия призвана была послужить двум целям. Во-первых, она развеет подозрения Грина как из-за перевода, так и по поводу странного поведения друзей, коему старик с Хоутоном стали свидетелями, и тогда, может статься, в будущем Дантов клуб избегнет вмешательства, стоившего на этот раз сведений, каковыми предположительно обладал Баки. Второе и, возможно, более важное: требовалось как-то сдвинуть с мертвой точки работу Лонгфелло. Поэт не желал нарушать обещание и надеялся до конца года отправить готовый перевод «Inferno» во Флоренцию, к шестисотлетию Данте, рожденому, как известно, в 1265 году. Лонгфелло не желал признавать, что шансы довершить работу до конца 1865-го чересчур малы — разве только некое чудо подтолкнет вперед их расследование. И все же он работал: ночами, один, втайне умоляя Данте наделить его мудростью и тем помочь распутать непостижимую кончину Хили и Тальбота.

— Мистер Лоуэлл здесь? — прозвучал негромкий голос, и в дверь Авторской Комнаты постучали.

Поэты обессиленно шевельнулись.

— Боюсь, что нет, — отозвался Филдс с неприкрытой досадой на невидимого гостя.

— Отлично!

Князь бостонского рынка Финеас Дженнисон — в неизменном щегольском белом костюме и цилиндре — проскользнул в комнату и закрыл за собой двери так, что никто не ощутил даже слабого дуновения.

— Ваш клерк сказал, что вы, очевидно, здесь, мистер Филдс. Я намерен открыто поговорить о Лоуэлле, пока старик не объявился сам. — Дженнисон швырнул цилиндр на железную вешалку; блестящие волосы его были уложены налево великолепной дугой, напоминавшей лестничные перила. — Мистер Лоуэлл попал в беду.


Увидав двух поэтов, гость едва не задохнулся. Он чуть не опустился на колено, когда пожимал руки сперва Холмсу, а затем Лонгфелло, встряхивая их, точно бутыли редчайшего и нежнейшего вина.

Дженнисон с упоением тратил свое обширное состояние на покровительство художникам, лелеял в себе восхищение беллетристикой и никогда не переставал поражаться гениям, знакомству с которыми был обязан исключительно богатству. Дженнисон уселся в кресло.

— Мистер Филдс. Мистер Лонгфелло. Доктор Холмс, — поименовал он всех троих с высочайшей церемонностью. — Вы близкие друзья Лоуэлла, ваша связь куда глубже того приятельства, коим награжден я, ибо гения способен понять только гений.

Холмс нервно его оборвал:

— Мистер Дженнисон, с Джейми что-то стряслось?

— Я все знаю, доктор. — Дженнисон тяжело вздохнул, однако принужден был уточнить. — Я знаю эту проклятую Дантову историю, я здесь, дабы сделать все необходимое и тем повернуть ее в нужное русло.

— Дантову историю? — надтреснутым голосом отозвался Филдс.

Дженнисон многозначительно кивнул:

— Проклятая Корпорация вознамерилась упразднить Дантов курс Лоуэлла. Они желают также погубить ваш перевод, мои дорогие джентльмены! Лоуэлл говорил мне о том, однако он чересчур горд, чтобы просить о помощи.

Уточнение исторгло из-под трех жилетов три приглушенных вздоха.

— Ныне, как вам наверняка известно, Лоуэлл отменил на время свой семинар, — продолжал Дженнисон, не скрывая разочарования тем, что его собеседников с очевидностью заботили собственные дела. — Я утверждаю: сие непозволительно. Уступка недостойна гения такого калибра, каковым является Джеймс Расселл Лоуэлл, — этот человек не имеет права сдаваться без борьбы. Я всерьез опасаюсь, что, встав на путь примирения, Лоуэлл неминуемо останется ни с чем! По всему Колледжу только и слышно ликование Маннинга, — добавил Дженнисон с мрачной озабоченностью.

— Так что же, по-вашему, мы должны делать, дорогой мистер Дженнисон? — с преувеличенным почтением поинтересовался Филдс.

— Убедите его призвать на помощь все его мужество. — Эту мысль Дженнисон подчеркнул ударом кулака по ладони. — Уберегите его от малодушия, в противном случае наш город лишится одного из самых храбрых сердец. У меня также есть иное предложение. Создайте постоянную организацию и посвятите ее постижению Данте — дабы способствовать вам, я сам изучу итальянский! — На этом месте возникла ослепительная улыбка Дженнисона, а вместе с нею — кожаный бумажник, из которого хозяин принялся отсчитывать крупные банкноты. — Дантова ассоциация, либо что-то в этом роде, призванная оберегать столь любезную вашему сердцу литературу, джентльмены. Что скажете? Никто не будет знать о моем участии, и вы обратите собратьев в бегство.

Прежде чем ему успели ответить, дверь Авторской Комнаты резко распахнулась. Перед ними стоял Лоуэлл с безрадостной миной на лице.

— Лоуэлл, что с вами? — спросил Филдс. Лоуэлл начал говорить, но тут увидал постороннего.

— Финни? Что вы здесь делаете? Дженнисон беспомощно оглянулся на Филдса:

— Мы с мистером Дженнисоном обсуждали кое-какие дела, — пояснил Филдс, запихивая бумажник промышленнику в руки и подталкивая его к двери. — Но он уже уходит.

— Надеюсь, у вас все благополучно, Лоуэлл. Я вскоре свяжусь с вами, друзья мои!

Разыскав в холле ночного посыльного Теала, Филдс попросил его проводить Дженнисона вниз. После запер дверь Авторской Комнаты.

У стойки Лоуэлл наливал себе выпить.

— Вы не поверите в мою удачу, друзья. Я только что шею не свернул, разыскивая Баки по всему «Полумесяцу», и знали бы вы, сколь мало я продвинулся в своих поисках! Никто не видал, никто понятия не имеет, где искать — местные дублинцы не станут разговаривать с итальянцем, хоть сажайте их вместе на тонущий плот и вручайте итальянцу затычку. С подобным же успехом я мог сегодня, подобно вам, предаваться безделью.

Филдс, Холмс и Лонгфелло хранили молчание.

— Что? Что происходит? — заволновался Лоуэлл. Лонгфелло предложил отправиться на ужин в Крейги-Хаус, и по пути они растолковали Лоуэллу, что стряслось с Баки. Дожидаясь еды, Филдс рассказал, как возвратился к начальнику порта и убедил того — не без помощи золотого тельца — свериться по судовым ролям, куда отправился Баки. Бумаги сообщили, что итальянец купил по дешевке билет в оба конца и согласно сему билету он сможет вернуться в Бостон не ранее января 1867 года.

Уже в гостиной у Лонгфелло ошеломленный Лоуэлл плюхнулся в кресло.

— Он сообразил, что мы его вычислили. Ну да, конечно — мы же дали ему понять, что знаем про Лонцу! Наш Люцифер утек, точно песок сквозь пальцы!

— Так это же потребно отметить, — рассмеялся Холмс. — Ежели вы правы, неужто вы не видите, что сие означает? Ну же, друзья, ваши бинокли повернуты не тем концом, однако наставлены на нечто, весьма ободряющее.

Филдс склонился к Лоуэллу:

— Джейми, ежели убийца — Баки… Улыбаясь во весь рот, Холмс завершил мысль:

— То мы спасены. И город спасен. И Данте! Ежели наше знание вынудило Баки спасаться бегством, сие знаменует нашу победу, Лоуэлл.

Сияющий Филдс поднялся на ноги:

— Ох, джентльмены, я закачу в честь Данте такой ужин, что позавидует Субботний клуб. И пусть баранина будет столь же нежна, сколь стихи Лонгфелло! «Муэ» искрометно, как шутки Холмса, а ножи остры, точно сатиры Лоуэлла!

Ответом ему было троекратное ура.

Все это несколько ободрило Лоуэлла, равно как известие о новой Дантовой сессии: возвращается нормальная жизнь, а с нею чистое наслаждение их изысканий. Он очень надеялся, что никто более не лишит его удовольствия, обратив Дантово знание на столь отвратительный предмет.

Лонгфелло, по-видимому, понял, что тревожит Лоуэлла.

— Во времена Вашингтона, — сказал он, — трубы церковных органов переплавляли в пули, мой дорогой Лоуэлл. Тогда не было выбора. Теперь же — Лоуэлл, Холмс, не спуститься ли нам в винный погреб, а Филдс тем временем проследит, как там дела на кухне? — предложил он, забирая со стола свечу.

— О, истинное основание всякого дома! — Лоуэлл выпрыгнул из кресла. — У вас хорошая коллекция, Лонгфелло?

— Вам известно мое главное правило, мистер Лоуэлл:

Коли друга в гости ждешь,

Лучшее вино берешь.

Коль двоих ты ждешь на ужин,

Можешь взять вино похуже.

Компания рассыпалась колокольчиками смеха, что питался общим облегчением.

— Но у нас четыре глотки, и все умирают от жажды, — возразил Холмс.

— Стало быть, не рассчитывайте ни на что особенное, мой дорогой доктор, — посоветовал Лонгфелло. Вослед за ним и за серебристым мерцанием свечи Холмс и Лоуэлл двинулись в подвал. Смехом и разговорами профессор отвлекал себя от стреляющей боли, что расходилась теперь по всей ноге, ударяя вверх от покрывшего лодыжку красного диска.


В белом плаще, желтом жилете и заметной издали белой широкополой шляпе Финеас Дженнисон спускался по ступеням своего Бэк-Бейского особняка. Он шел и насвистывал. Он покручивал окованной золотом тростью. Он искренне смеялся, точно слушал у себя в голове некую шутку. Финеас Дженнисон частенько смеялся про себя, когда прогуливался вечерами по Бостону — городу, который он покорил. И лишь один мир оставался незавоеванным — тот, где не имели полной власти деньги, а кровь более, нежели везде, определяла положение; но и этот мир готов был пасть к ногам Дженнисона, несмотря на недавние преграды.

С другой стороны улицы за ним наблюдали — шаг за шагом с той минуты, как он оставил позади особняк. Еще одна душа требовала воздаяния. Дженнисон шел и насвистывал, точно не ведая зла, не ведая ничего вообще. Шаг за шагом. Бесчестье этого города, который не станет более определять будущее. Города, что отринул свою душу. Человек, пожертвовавший тем, что могло объединить всех. Наблюдатель окликнул Дженнисона.

Тот остановился, потирая знаменитую ямочку на подбородке. Вгляделся в ночь.

— Кто меня звал? Нет ответа.

Дженнисон пересек улицу и с легким сердцем всмотрелся вперед, почти узнав человека, неподвижно стоявшего у церкви.

— А, вы, я вас помню. Что вам угодно?

Человек вдруг оказался позади, и нечто вонзилось в спину рыночного князя.

— Забирайте мои деньги, сэр, забирайте все! Молю вас! Забирайте и уходите! Сколько вам нужно? Говорите! Сколько?

— Я увожу к погибшим поколеньям. Я увожу.


Садясь наутро в карету, Дж. Т. Филдс менее всего рассчитывал обнаружить труп.

— Вперед, — скомандовал он кучеру. Чуть позже Филдс и Лоуэлл ступили на тротуар и дошли пешком до «Уэйда и Сына». — Сюда заходил Баки, прежде чем отправиться в гавань, — объяснил Филдс Лоуэллу.

Они так и не обнаружили этой лавки ни в одном городском справочнике.

— Пускай меня повесят, ежели Баки не проворачивал тут какие-либо темные делишки, — проворчал Лоуэлл.

Они осторожно постучали, но не получили ответа. Затем дверь широко распахнулась, и мимо них пронесся человек в длинной синей шинели с блестящими пуговицами. В руках он держал коробку, доверху наполненную разнообразным добром.

— Прошу прощения, — сказал Филдс. Подошли еще двое полицейских, еще шире распахнули двери «Уэйда и Сына» и втолкнули Лоуэлла с Филдсом внутрь. Прямо на прилавке лежал старик с очень впалыми щеками: в руке он сжимал карандаш, точно ему не дали дописать последнюю фразу. Стены и полки были пусты. Лоуэлл осторожно приблизился. Шею мертвеца все еще обматывал телеграфный провод. Поэт не мог оторвать глаз — старик гляделся совсем как живой.

Подскочил Филдс, схватил Лоуэлла за руку и потянул к дверям:

— Он мертв, Лоуэлл!

— Мертв, точно Холмсова тушка из медицинского колледжа, — согласился тот. — Боюсь, столь земное убийство отнюдь не в духе нашего дантефила.

— Пошли отсюда, Лоуэлл! — Филдс волновался, ибо лавка все более и более наполнялась полицейскими: те были заняты осмотром и пока что не удостаивали вниманием двух незваных гостей.

— Филдс, с ним рядом чемодан. Он собирался бежать, как Баки. — Лоуэлл опять перевел взгляд на карандаш в руке покойника. — Я бы сказал, он надумал завершить сперва некие дела.

— Лоуэлл, прошу вас! — вскричал Филдс.

— Хорошо, Филдс. — Однако Лоуэлл воротился к трупу и, замешкавшись у оставленного на столе почтового подноса, смахнул в карман пальто верхний конверт. — Вот теперь пошли. — Он двинулся к дверям. Филдс вырвался вперед, но тут же встал и оглянулся, вдруг ощутив, что Лоуэлла у него за спиной нет. С перекошенным от боли ртом тот застыл посредине лавки.

— Что стряслось, Лоуэлл?

— Лодыжка чертова.

Когда издатель вновь обернулся к дверям, там с удивленным видом их поджидал полицейский.

— Мы попросту искали нашего друга, офицер, вчера он у нас на глазах заходил в эту лавку.

Выслушав историю, полицейский решил записать ее к себе в книжку.

— Повторите, пожалуйста, его имя, сэр. Этого итальянца вашего?

— Баки. Баки.

Уже после того как Лоуэллу и Филдсу позволили уйти, явился Хеншоу, с ним двое других детективов и коронер — мистер Барникот; Хеншоу отпустил почти всех полицейских.

— Закопайте его на кладбище вместе с прочим сбродом, — распорядился он, оглядев мертвеца. — Икебод Росс. Только зря трачу драгоценные минуты. Мог сейчас спокойно завтракать.

Филдс потянул время, пока глаза Хеншоу не встретились с его внимательным взглядом.

В вечерней газете небольшая заметка оповещала, что был ограблен и убит мелкий торговец Икебод Росс.

На конверте, украденном Лоуэллом, стояла надпись: «ХРОНОМЕТРЫ ВЭЙНА». Так звался ломбард в одном из наименее привлекательных районов восточного Бостона.

Войдя на следующее утро в лавку без единого окна, они наткнулись там на огромного мужчину не менее трехсот фунтов весом, с лицом красным, точно помидор в разгар сезона, и покрывавшей грудь зеленоватой бородой. Громадная связка ключей свисала на веревке с его шеи и звякала при каждом шаге.

— Мистер Вэйн?

— В точку, — отвечал тот, но улыбка застыла, едва он оглядел сверху донизу наряд посетителей. — Я же сказал тем нью-йоркским детективам, что не подписывал никаких фальшивых счетов!

— Мы не детективы, — успокоил его Лоуэлл. — По-видимому, это ваше. — Он положил конверт на прилавок. — От Икебода Росса.

Широченная улыбка заползла на прежнее место.

— Ну, прям красота. Ох ты ж! А я уж думал, все — придушили старика, и плакали мои денежки!

— Мистер Вэйн, примите наши соболезнования по поводу смерти вашего друга. Вы не знаете, отчего с мистером Россом так обошлись? — спросил Филдс.

— А? Чего-то вы сильно любопытные. Однако ж вы свое добро на верный базар сволокли. Чем платить будем?

— Мы же доставили вам плату от мистера Росса, — напомнил Филдс.

— Это мои деньги! — объявил Вэйн. — Скажете, нет?

— Неужто все на свете делается из-за денег? — уперся Лоуэлл.

— Лоуэлл, прошу вас, — шепнул Филдс.

Улыбка Вэйна застыла опять, он вперил взор в гостей. Глаза увеличились вдвое.

— Лоуэлл? Поэт Лоуэлл!

— Ну, да… — признался тот несколько сконфуженно.

— Что может быть звонче июньского дня, — объявил хозяин, а после расхохотался и продолжил:

Что может быть звонче июньского дня?

Он теплую лишь обещает погоду.

Небесное ухо к земле прислоня,

Воздушной струною играет природа.

Чего ни услышишь, куда ни взглянешь,

Увидишь мерцанье, почувствуешь дрожь.

— Во второй строке должно быть «мягкую», — с легким негодованием поправил Лоуэлл. — Понимаете: он мягкую лишь обещает…

— И кто-то еще не верит, что это величайший поэт Америки! О, бог и дьявол, у меня ж ваш дом имеется! — объявил Вэйн, добыл из-под прилавка обитую кожей книгу «Дома и пристанища наших поэтов» и принялся в ней рыться, пока не добрался до главы, посвященной Элмвуду. — О, еще и автограф в каталоге. Рядом с Лонгфелло, Эмерсоном и Уиттьером.

Продается по самой дорогой цене. Этот плут Оливер Уэнделл Холмс тоже хорош, уходил бы еще дороже, когда б не расчеркивался где ни попадя.

Покраснев от возбуждения, точно Бардольф,[66] хозяин отпер ящик болтавшимся на шее ключом и выудил оттуда полоску бумаги с именем Джеймса Расселла Лоуэлла.

— Но это вовсе не мой автограф! — воскликнул Лоуэлл. — Кто бы сие ни выводил, этот человек едва умеет касаться пером бумаги! Я требую, чтоб вы немедля передали мне все хранящиеся у вас поддельные автографы всех авторов — в противном случае вы будете иметь дело с мистером Хиллардом, моим адвокатом, прямо сегодня!

— Лоуэлл! — Филдс оттащил его от прилавка.

— Как я смогу спокойно спать ночью, зная, что в книге сего добропорядочного гражданина имеется план моего дома! — кричал Лоуэлл.

— Нам потребна помощь этого человека!

— Да. — Лоуэлл одернул пальто. — В церкви почет святым, а в кабаке — грешникам.[67]

— Будьте так любезны, мистер Вэйн. — Филдс опять обернулся к хозяину и раскрыл бумажник. — Нам необходимо выяснить, кто такой мистер Росс, после чего мы вас покинем. Сколько стоят ваши знания?

— За медный грош я их не отдам! — Вэйн от души рассмеялся, при этом глаза его едва не провалились прямо в мозг. — Неужто все на свете делается из-за денег?

Вместо денег Вэйн потребовал сорок Лоуэлловских автографов. Многозначительно подняв бровь, Филдс поглядел на Лоуэлла, и тот кисло согласился. Двумя колонками он вывел на бумаге свое имя.

— Отлично сработано, — одобрил Вэйн Лоуэлловы труды, после чего поведал Филдсу, что Росс некогда печатал газеты, однако вскоре занялся фальшивыми деньгами. Он совершил ошибку, согласившись отправлять свои поделки крупье, обиравшему с их помощью местных игроков, и совершенно напрасно пользовался услугами определенных ломбардов, каковые, сами того не желая, служили ему складом всякого добра, купленного на деньги от этих операций (на словах «сами того не желая» рот джентльмена невероятно изогнулся, а высунутый язык навис над губами, едва не лизнув нос). Рано или поздно затея должна была сожрать устроителя с потрохами.

Вернувшись на Угол, Филдс и Лоуэлл пересказали все Лонгфелло и Холмсу.

— Нетрудно догадаться, что было в ранце у Баки, когда он покидал лавку Росса, — сказал Филдс. — Мешок фальшивых денег — на всякий случай. Но как вообще его занесло к фальшивомонетчикам?

— Ежели деньги не зарабатываются, их необходимо делать, — произнес Холмс.

— Как бы то ни было, — сказал Лонгфелло, — мне представляется, что сеньор Баки унес ноги как раз в срок.


Пришла среда, наступил вечер, и Лонгфелло, следуя давнему обычаю, встречал друзей в дверях Крейги-Хауса. Войдя в дом, они получили еще одно приветствие — на этот раз от повизгивающего Трэпа. Джордж Вашингтон Грин уверил друзей, что, узнав о предстоящей встрече, почувствовал себя много бодрее, а потому весьма надеется на возобновление прежнего расписания. Он как всегда прилежно изучил назначенную песнь.

Лонгфелло объявил начало работы, и друзья расселись по местам. Хозяин роздал Дантову песнь на итальянском и соответствующие гранки английского перевода. Трэп наблюдал за процедурой с напряженным интересом. Удостоверившись, что все идет как положено и хозяин весьма доволен, пес-часовой улегся под продавленным креслом Грина. Трэп знал, что старик питает к нему особую слабость — это не раз подтверждалось хорошими кусками от ужина, а помимо того, бархатное кресло Грина располагалось ближе прочих к уютному теплу очага. — Там сзади дьявол с яростью во взорах.


Покинув Центральный участок и направляясь в конке к дому, Николас Рей изо всех сил старался не задремать. Лишь теперь дал о себе знать явный недостаток ночного сна, хотя по приказу мэра Линкольна Рей оказался едва ли не прикован к своему рабочему столу несмотря на то, что имел не так уж много занятий. Куртц подобрал себе нового возничего — совсем зеленого патрульного из Уотертауна. Стоило легкой дреме все ж прорваться сквозь резкие рывки вагона, неизвестный бес тут же принялся шептать Рею в ухо:

can't die as I am here,[68] — даже сквозь сон Рей понимал, что слово here не было частью головоломки, оставленной ему на месте кончины Элиши Тальбота. I can't die as I'm. Разбудили его двое мужчин, которые, держась за вагонные ремни, завели спор насчет права голоса для женщин, и тут пришло вялое решение и осмысление: привидевшаяся патрульному бесовская фигура обладала лицом самоубийцы с Центрального участка, хоть и превосходила его в три, а то и четыре раза. Вскоре звякнул колокольчик, и кондуктор прокричал:

— Гора Оберн! Гора Оберн!


Дождавшись, когда отец уйдет на заседание Дантова клуба, восемнадцатилетняя Мэйбл Лоуэлл остановилась у французского письменного стола красного дерева, пониженного в звании до бумажного склада, ибо отец предпочитал писать на старой картонке, пристроив ее на углу кресла.

В Элмвуде Мэйбл скучала — в особенности когда отец бывал не в духе. Ей не интересно было кокетничать с гарвардскими мальчишками либо сидеть в швейном кружке младшей Амелии Холмс, болтая о том, кого бы они в свой кружок приняли, а кого нет (речь не шла об иноземных девочках — эти отвергались без обсуждения): можно подумать, весь цивилизованный мир только и мечтал вступить в их клуб белошвеек. Мэйбл хотела читать книги и путешествовать по свету, дабы поглядеть на жизнь, о которой прочла перед тем в книгах — сочиненных как отцом, так и некими другими провидцами.

Отцовские бумаги располагались в столь привычном беспорядке, что требовали по отношению к себе особой деликатности, дабы, опрокинувшись все сразу, эти громоздкие стопки не перепутались еще более. Мэйбл находила там исписанные огрызки перьев и множество доведенных до середины стихов с раздраженными чернильными кляксами и росчерками как раз там, где ей хотелось продолжения. Отец то и дело повторял, чтобы она не вздумала сочинять стихов, ибо в большинстве те оказываются плохи, а тем, что хороши, слишком часто недостает завершенности — совсем как красивым людям.

Еще ей попался странный рисунок — карандашный набросок на линованной бумаге. Он был выполнен с неестественной тщательностью — так представлялось Мэйбл, — точно автор, заблудившись в лесу, принужден был рисовать карту, либо — это она также навоображала — копировал иероглифы в мучительной попытке расшифровать некий смысл, а может — наставление. Когда она была еще мала, а отец отправлялся путешествовать, на полях своих писем он набрасывал небрежные фигурки — портреты распорядителей лекций либо заморских чиновников, с которыми ему доводилось ужинать. Теперь, вспомнив, как смеялась некогда над теми забавными картинками, Мэйбл сперва подумала, что на рисунке изображены человеческие ноги, утяжеленные коньками с полозьями и дополненные чем-то вроде плоской доски там, где полагалось начинаться туловищу. Не удовлетворясь трактовкой, она перевернула листок сперва набок, а затем еще раз. Зазубренные линии на ногах стали более похожи на языки пламени, нежели на коньки.


Лонгфелло читал перевод Песни Двадцать Восьмой с того места, где они прервались в прошлую сессию. Он хотел завезти Хоутону финальную корректуру всей части и тем отметить ее в списке, хранившемся в «Риверсайд-Пресс». То была физически наиболее отталкивающая часть «Inferno». Вергилий ведет Данте по обширной части Ада, известной как Malebolge, Злые Щели, и спускается вместе с поэтом в девятый ров. Там собраны Зачинщики Раздора — те, кто при жизни ссорил меж собой народы, религии и семьи, в Аду оказались разделены телесно: искалечены и разрублены на куски.

— «У одного зияло, — прочел Лонгфелло свою версию Дантова стиха, — от самых губ дотуда, где смердят».

Он глубоко вздохнул, прежде чем двинуться дальше.

Копна кишок между колен свисала, Виднелось сердце с мерзостной мошной, где съеденное переходит в кало.

До этого момента Данте был сдержан. Сия же песнь свидетельствует о его истинной приверженности Богу. Лишь глубоко веруя в бессмертную душу, можно помыслить о столь страшных муках бренного тела.

— Мерзости сих пассажей, — проговорил Филдс, — достойны пьяного барышника.


Другой, с насквозь пронзенным кадыком. Без носа, отсеченного по брови, И одноухий, на пути своем Остановись при небывалом слове, Всех прежде растворил гортань, извне Багровую от выступившей крови.


И то были люди, коих Данте знал ранее! Грешник с отрезанным носом и ухом, Пьер да Медичина из Болоньи, не причинил зла самому Данте, он лишь сеял раздор среди граждан его родной Флоренции. Описывая путешествие в загробный мир, Данте так никогда и не смог расстаться в мыслях с любимым городом. Он должен был видеть, как его герои искупают вину в Чистилище и вознаграждаются в Раю; он жаждал повстречать злодеев в нижних кругах Ада. Поэт не воображал Ад как возможность, но ощущал его реальность. Среди разрубленных на части он отыскал своего родича Алигьери: тот указывал на Данте перстом, требуя отмщения за собственную погибель.


Протирая глаза, точно силясь изгнать из них сон, из вестибюля в подвальную кухню Крейги-Хауса забрела маленькая Энни Аллегра.

Питер в тот миг заталкивал уголь из корзины в плиту.

— Мисс Энни, а не вам ли масса Лонгфелло спать велели? Энни очень старалась не закрыть глаза.

— Я хочу молока, Питер.

— Я вам сейчас принесу, мисс Энни, — певуче проговорил другой повар. Энни же загляделась, как печется хлеб. — С радостью, дорогая, с радостью.

В передней послышался негромкий стук. Энни восторженно объявила, что сама отворит — ей ужасно нравилась роль помощницы, особенно когда надо было встречать гостей. Выбравшись в прихожую, маленькая девочка толкнула тяжелую дверь.

— Ш-ш-ш! — прошептала Энни Аллегра Лонгфелло, не успев еще разглядеть миловидное лицо гостя. Тот поклонился. — Сегодня среда, — по секрету сообщила она, складывая ладоши вместе. — Ежели вы к папе, то надо подождать, пока он с мистером Лоуэллом и прочими. Такое тут правило, знаете. Можно побыть здесь, а то в гостиной, как пожелаете, — добавила девочка, предоставляя гостю выбор.

— Простите за вторжение, мисс Лонгфелло, — отвечал Николас Рей.

Энни Аллегра любезно кивнула, и тут же принялась карабкаться по угловатой лестнице, сражаясь с отяжелевшими веками и напрочь забыв, для чего вообще отправлялась в столь долгое путешествие.

Николас Рей остался в обширной прихожей Крейги-Хауса среди портретов Вашингтона. Достал из кармана бумажки. Он опять пришел за помощью: на сей раз он покажет им обрывки, подобранные у смертельной дыры Тальбота, — патрульный весьма надеялся, что ученые мужи увидят связь, каковую сам он разглядеть не мог. Кто-то из болтавшихся у порта иноземцев узнал портрет самоубийцы, а потому Рей еще более уверился, что бродяга также был иноземцем и шептал ему в ухо слова чужого языка. Убежденность настойчиво возвращала патрульного к мысли, что доктор Холмс и прочие знали более того, что смогли ему сказать.

Рей зашагал в гостиную, однако, не дойдя до конца прихожей, вдруг встал. В изумлении обернулся. Что его зацепило? Что за слова он услыхал только что? Прошагав обратно, Рей пододвинулся к двери кабинета.

Che le ferite son richiuse prima ch'altri dinanzi li rivada[69]Патрульный вздрогнул. Отсчитал еще три беззвучных шага к дверям кабинета. «Dinanzi li rivada». Выдернув из жилетного кармана листок, он нашел на нем слово: Deenanzee. To самое слово, что насмехалось над Реем с того мига, когда бродяга выбросился из окна Центрального участка; то самое слово, что звучало во сне и стучало в сердце. Прислонясь к двери кабинета, Рей прижал пылающее ухо к холодному белому дереву.

— Бертран де Борн, служивший связным между отцом и сыном и подстрекавший их к войне друг с другом, подобно фонарю, держит на весу собственную отсеченную голову, каковая и разговаривает отделенным ртом с флорентийским паломником, — звучал умиротворяющий голос Лонгфелло.

— Совсем как всадник без головы у Ирвинга.[70] — Смеющийся баритон Лоуэлла невозможно было спутать ни с чьим более.

Перевернув бумагу, Рей записал услышанное.


Я связь родства расторг пред целым светом; За это мозг мой отсечен навек От корня своего в обрубке этом: Как все, я contrapasso не избег.


Contrapasso? Мягкое носовое сопение. Храп. Рей взял себя в руки и сам постарался дышать потише. Звучала шершавая симфония скребущих по бумаге перьев.

— Лучшее воздаяние во всей поэме, — сказал Лоуэлл.

— Данте, пожалуй, согласился бы, — ответил кто-то иной. Все смешалось в голове у Рэя — он уже не различал голоса, да и диалоги, слившись воедино, перешли в хор.

— … Единственное место в поэме, где Данте столь открыто привлекает внимание к самой идее contrapasso — слово не имеет ни точного перевода, ни удовлетворительного толкования, ибо толкует самое себя… Что ж, мой дорогой Лонгфелло, я бы назвал это обращенным страданием… ежели иметь в виду, что грешник наказан злом, каковое совершил сам, однако примененным уже к нему… взять тех же разрубленных зачинщиков раздора…

Рей пятился задом до самой двери.

— Урок окончен, джентльмены.

Захлопали книги, зашелестели бумаги, никем не замечаемый Трэп затявкал на окно.

— Своими трудами мы заслужили скромный ужин…

* * *

— Что за жирный фазан! — с преувеличенным пылом воскликнул Джеймс Расселл Лоуэлл, тыча пальцем в странный широкий скелет с большой плоской головой.

— Тут нет ни единой твари, чье нутро он не растащил бы на части, а после не сложил бы заново, — отвечал доктор Холмс со смехом — как померещилось Лоуэллу, несколько деланым.

Стояло раннее утро следующего после заседания Дантова клуба дня, и Лоуэлл с Холмсом находились в лаборатории профессора Луи Агассиса, в Гарвардском музее сравнительной зоологии. Хозяин их встретил, взглянул на рану Лоуэлла, после чего ушел в кабинет заканчивать некое дело.

— Судя по замечаниям, Агассис по меньшей мере заинтересовался образцами насекомых. — Лоуэлл старался напустить на себя беспечный вид. Теперь он был убежден, что в кабинете Хили его-таки укусила муха, и весьма волновался, что скажет Агассис о столь жутком результате. «Ни малейшей надежды, мой бедный Лоуэлл, какая жалость». Лоуэлл не доверял Холмсовым заверениям, что сей вид насекомых никогда не жалит. Как это: муха величиной с десятицентовую монету — и не жалит? Лоуэлл ожидал смертельного прогноза и готов был выслушать его едва ли не с облегчением. Он не сказал Холмсу, насколько за последние дни увеличилась рана, сколь часто он ощущает в ноге пульсацию и как боль час за часом пронзает все его нервы. Он не выдаст Холмсу своей слабости.

— Вам нравится, Лоуэлл? — Луи Агассис держал образцы насекомых в мясистых ладонях, кои вечно пахли маслом, рыбой и спиртом, сколь бы старательно он их ни отмывал. Лоуэлл успел позабыть, что стоит перед скелетом чудища, подобного гиперболической курице.

Агассис гордо произнес:

— Пока я путешествовал, консул Маврикия подарил мне два скелета птицы додо! Это ли не сокровище?

— Они были недурны на вкус, как вы думаете, Агассис? — спросил Холмс.

— О да. Какая жалость, что нам не дано полакомиться додо в Субботнем клубе! Величайшее людское благословение — добрый ужин. Какая жалость. Ну что ж, мы готовы?

Лоуэлл и Холмс последовали вслед за ним к столу и сели в кресла. Агассис бережно вынул насекомых из бутылочки со спиртовым раствором.

— Первым делом скажите мне вот что. Где вы отыскали этих маленьких зверьков, доктор Холмс?

— В действительности их нашел Лоуэлл, — осторожно ответил Холмс. — Неподалеку от Бикон-Хилл.

— Бикон-Хилл, — эхом отозвался Агассис, и слово, произнесенное с сильным немецко-швейцарским акцентом, прозвучало совершенно по-иному. — Скажите мне, доктор Холмс, что вы сами об этом думаете?

Холмс не одобрял манеру задавать вопросы, ответы на которые будут заведомо неверны.

— Не совсем моя область. Но ведь это мясные мухи, разве не так, Агассис?

— Да-да. Род? — спросил Агассис.

Cochliomyia, — отвечал Холмс.

— Вид?

Mascellaria.

— Ах-ха! — Агассис рассмеялся. — Весьма подобны им, ежели верить книгам, не правда ли, дорогой Холмс?

— Так значит они — не… то? — спросил Лоуэлл. Кровь отлила от его лица. Ежели Холмс ошибся, значит, мухи могут быть отнюдь не безобидны.

— Два вида мух почти идентичны физически, — сказал Агассис и глубоко вздохнул, точно отметая возражения. — Почти. — Он подошел к книжным полкам. Крупные черты лица и дородное тело более подошли бы удачливому политику, нежели биологу и ботанику. Новый музей сравнительной зоологии стал вершиной его карьеры — наконец-то он получит необходимые образцы и завершит классификацию мириад безымянных видов животных и растений. — Позвольте вам кое-что показать. В Северной Америке нам известны поименно примерно две с половиной тысячи видов мух. Притом, согласно моим предположениям, летучих видов среди нас обитает не менее десяти тысяч.


Он разложил по столу диаграммы. То были небрежные рисунки человеческих лиц, однако вместо носов — нелепые провалы, закрашенные черным.

Агассис объяснил:

— Несколько лет назад хирург французского императорского флота доктор Кокерель был направлен в колонию на остров Дьявола, что во Французской Гвиане, Южная Америка, чуть севернее Бразилии. Пятеро колонистов оказались в госпитале со схожими, но неопознаваемыми симптомами. Вскоре по прибытии доктора Кокереля один умер. Когда доктор промыл на мертвеце телесные пазухи, там обнаружилось более трехсот личинок мясных мух.

Холмс перестал что-либо понимать.

— Личинки в человеке — в живом человеке?

— Не перебивайте, Холмс! — выкрикнул Лоуэлл. Тяжелым молчанием Агассис ответил на вопрос Холмса утвердительно.

— Но ведь Cocliomyia macellaria усваивают лишь мертвые ткани, — запротестовал Холмс. — Личинки вовсе не способны паразитировать.

— Вспомните восемь тысяч неописанных видов мух, каковых я только что упоминал. Холмс! — упрекнул его Агассис. — То была не Cocliomyia macellaria. Совершенно иной вид, друзья мои. Один из тех, что нам никогда не доводилось встречать прежде, либо мы предпочитали не верить в их существование. Самка этого вида отложила яйца в ноздри больного, из яиц вылупились личинки и принялись вгрызаться прямо ему в голову. От инвазии на острове Дьявола умерли еще двое. Двух оставшихся доктор спас, вырезав червей из носа. Личинки macellaria обитают в мертвых тканях и потому предпочитают трупы. Однако личинки этого вида, Холмс, выживают исключительно в живых.

Агассис дождался, пока сказанное как-то отразится на лицах гостей. Затем продолжил:

— Мушиная самка спаривается лишь однажды, но всякие три дня откладывает великое множество яиц — итого десять либо одиннадцать раз за весь жизненный цикл длиною в месяц. За один присест одна муха способна оставить до четырехсот яиц. Для гнезд они ищут теплые раны животных и людей. Яйца превращаются в личинок, заползают в ткань, а после прорываются сквозь тело наружу. Чем более плоть кишит червями, тем она привлекательнее для взрослых мух. Личинки кормятся живыми тканями, пока не выпадают из тела и спустя несколько дней не становятся мухами. Мой друг Кокерель назвал сей вид Cochliomyia hominivorax.

— Homini…vorax, — повторил Лоуэлл. Не сводя глаз с Холмса, он перевел осипшим голосом. — Людоеды.

— Именно, — согласился Агассис с несколько натянутым энтузиазмом ученого, вынужденного объявлять об ужасном открытии. — Кокерель отправил статьи в научные журналы, однако ему мало кто поверил.

— Но вы поверили? — спросил Холмс.

— Более чем, — сурово подтвердил Агассис. — Как только Кокерель переслал мне этот рисунок, я сел изучать истории болезней и прочие записи за тридцать последних лет, надеясь отыскать описания подобных случаев — их могли сделать те, кто не знал подробностей сей истории. Исидор Сент-Илер упоминал личинок, найденных под кожей младенца. Доктор Ливингстон, согласно Кобболду, обнаружил несколько личинок diptera в плече раненого негра. В Бразилии, как я выяснил в путешествии, этих мух называют Warega, они паразитируют как на людях, так и на животных. А во время Мексиканской войны, согласно записям, имели место случаи, когда так называемые «мясные мухи» откладывали яйца в ранах солдат, оставленных до утра на поле боя. В некоторых ситуациях личинки не причиняли вреда, питаясь исключительно мертвыми тканями. То были обычные мясные мухи, обычные личинки macellaria, столь хорошо вам знакомые, доктор Холмс. Но случалось, тело раненого покрывалось опухолями, и тогда уже остатков солдатской жизни спасти не удавалось. Черви проедали несчастных изнутри. Понимаете? То были hominivorax. Этим мухам надобно молиться на беспомощных людей и животных — для мушиного потомства это единственный способ существования. Их жизнь требует инъекций иной жизни. Исследования лишь в самом начале, друзья мои, но они весьма захватывающи. Почему я и привез из Бразилии свои первые образцы hominivo-rax. При беглом взгляде два вида мясных мух неотличимы. Необходимо присмотреться к оттенкам, провести измерения весьма чувствительными инструментами. Именно так я распознал вчера принесенные вами образцы. Агассис подтащил другой табурет.

— Что ж, Лоуэлл, давайте еще разок поглядим на вашу многострадальную ногу.

Лоуэлл хотел было что-то сказать, но у него чересчур дрожали губы.

— Да не волнуйтесь вы так, Лоуэлл! — Агассис разразился смехом. — Стало быть, вы ощутили у себя на ноге эту маленькую мушку, а после смахнули?

— Я ее убил! — напомнил Лоуэлл. Агассис достал из ящика скальпель.

— Хорошо. Доктор Холмс, будьте добры, введите скальпель в центр раны и достаньте оттуда эту штучку.

— Вы уверены, Агассис? — нервно спросил Лоуэлл.

Холмс сглотнул и опустился на колени. Расположил скальпель над лодыжкой Лоуэлла и заглянул другу в лицо. Отвесив челюсть, тот глядел прямо перед собой.

— Вы почти ничего не почувствуете, Джейми, — тихо пообещал Холмс, дабы это увещевание осталось меж ними. Стоявший в нескольких дюймах Агассис любезно притворился, будто не слышит.

Лоуэлл кивнул и уцепился за спинку стула. Холмс сделал все, как велел Агассис, — ввел острие скальпеля в центр припухлости на Лоуэлловой лодыжке. Когда доктор вытащил его опять, на лезвии извивалась твердая белая личинка не более четырех миллиметров длиной — живая.

— Ага, вот и она! Прекрасная hominivorax! — победно засмеялся Агассис. Он осмотрел рану Лоуэлла, нет ли там других экземпляров, после чего забинтовал лодыжку. Любовно взял личинку в ладонь. — Видите, Лоуэлл, ваша бедная маленькая мушка имела в своем распоряжении лишь несколько секунд, пока вы ее не убили, а потому успела отложить всего одно яйцо. Рана неглубока, заживет полностью, и все будет в порядке. Но обратите внимание, как разрослась ссадина у вас на ноге от одной-единственной ползающей внутри личинки; хорошо бы вы себя чувствовали, когда бы она прорвалась сквозь ткани. Теперь вообразите, что личинок сотни. Сотни тысяч — и всякую минуту они распространяются у вас по телу. Лоуэлл улыбался так широко, что концы усов устремлялись в разные стороны.

— Вы слышите, Холмс? Все будет хорошо! — Он засмеялся и кинулся обнимать Агассиса, затем Холмса. Потом до него стало доходить, что все это значит — для Артемуса Хили, для Дантова клуба.

Агассис также сделался серьезен и вытер полотенцем руки.

— Еще одно, дорогие друзья. В действительности — самое странное. Эти маленькие твари — они здесь не водятся, ни в Новой Англии, ни вообще поблизости. Они уроженцы нашего полушария — это представляется очевидным. Однако требуют жаркого болотистого климата. В Бразилии я видал их целые рои, однако в Бостоне сие немыслимо. Никто и никогда не наблюдал их здесь, никто не описывал — ни под истинным именем, ни под каким иным. Как они сюда попали, желал бы я знать. Возможно, случайно, с табунами скота, либо… — Что-то в ситуации показалось ему забавным. — Не так уж это важно. Нам несказанно повезло оттого, что сим красавицам не выжить в северном климате — им не по нраву ни погода, ни среда. Waregas — не самые приятные соседи. Те, что как-то сюда добрались, наверняка уже передохли от холода.

В соответствии с тем, как видоизменяется испуг, Лоуэлл уже совершенно забыл о своей недавней участи: пережитое испытание заставляло его радоваться, что он остался цел и невредим. Но когда вместе с Холмсом они молча шагали прочь от музея, Лоуэлл мог думать лишь об одном.

Холмс заговорил первым.

— Что за глупость — верить газетам и заключениям Барни-кота. Хили умер не от удара в голову! Насекомые были вовсе не tableau vivant[71] в Дантовом стиле, отнюдь не декорацией, призванной заставить нас распознать Дантово воздаяние. Их выпустили ради вызываемой ими боли, — с горячностью добавил Холмс. — Мухи не резьба на рукояти, они — само оружие!

— Наш Люцифер пожелал, чтоб жертвы не просто умерли, но страдали подобно душам в «Inferno». Состояние между жизнью и смертью, одновременно содержащее в себе и то, и другое, но также исключающее и то, и другое. — Обернувшись к Холмсу, Лоуэлл взял его за руку.

— Взываю к вашим собственным страданиям. Уэнделл, эта тварь проедала меня насквозь. Она была во мне. Она едва закусила малым кусочком моих тканей, однако я чувствовал, как она ползет сквозь кровь и проникает в душу. Служанка говорила правду.

— Видит бог, это так. — Холмс ужаснулся. — Так значит, Хили… — Ни Холмс, ни Лоуэлл не могли говорить о страданиях, коим, теперь они это знали, был подвергнут верховный судья. Он намеревался покинуть загородный дом субботним утром, тело обнаружили во вторник. Четыре дня Хили жил, предоставленный заботам десятков тысяч hominivorax, они пожирали его внутренности… мозг… дюйм за дюймом, час за часом.

Холмс заглянул во взятую у Агассиса стеклянную банку с образцами насекомых.

— Лоуэлл, я должен кое-что сказать. Но я не хотел бы с вами ссориться.

— Пьетро Баки. Холмс осторожно кивнул.

— Это не вяжется с тем, что мы о нем знаем, правда? — уточнил Лоуэлл. — Это разносит в прах наши теории!

— Подумайте сами: Баки озлоблен, у Баки ужасный характер, Баки пьяница. Но столь методичная, продуманная жестокость! По-вашему, она ему свойственна? Честно? Баки мог устроить представление, дабы показать, сколь ошибочен был его приезд в Америку. Но воспроизвести Дантовы возмездия столь скрупулезно и полно? Наши ошибки разбухают, Лоуэлл, будто саламандры после дождя. А из-под всякого перевернутого листа ползут новые. — Холмс неистово размахивал руками.

— Куда вы? — До Крейги-Хауса было рукой подать, однако доктор повернул в другую сторону.

— Там впереди пустая коляска. Погляжу еще разок в микроскоп на сии образцы. Напрасно Агассис убил личинку — природа с большей охотой говорит правду, когда имеешь дело с живыми, нежели с мертвыми. Я не верю его заключению, что все насекомые передохли. Твари еще расскажут нам об убийствах. Агассис не желает прислушиваться к теории Дарвина, и это сужает его взгляд.

— Уэнделл, но сие же — его вотчина. Однако Холмс отмел Лоуэллово недоверие:

— Великие ученые не раз становились преградой на пути науки, Лоуэлл. Революции не делаются в очках, и первый шепот новой правды вряд ли услышит тот, кому необходима слуховая трубка. Месяц назад я читал книгу о Сэндвичевых островах;[72] путешественники забрали с собой фиджийца — тот, однако, молил доставить его домой, дабы, согласно обычаю, его сын мог спокойно выбить ему из головы мозги. Не твердил ли после смерти Данте его сын Пьетро, что поэт вовсе не утверждал, будто и в самом деле побывал в Раю и в Аду? Наши сыновья с регулярностию вышибают мозги из отцовских голов.

А из иных отцовских уж точно, сказал про себя Лоуэлл, имея в виду Оливера Уэнделла Холмса-младшего, пока Холмс-старший забирался в кэб.

Лоуэлл поспешно направился в Крейги-Хаус, жалея, что нет лошади. Но, переходя улицу, он вдруг увидал нечто, вынудившее его бдительно застыть на месте.

То был высокий человек с помятым лицом, в котелке и клетчатой жилетке — тот самый, что внимательно наблюдал за поэтом, прислонясь к вязу в Гарвардском дворе, а после в университетском городке шел навстречу Баки: сей незнакомец возвышался теперь над рыночной толпой. Возможно, этого не достало бы, чтоб привлечь внимание Лоуэлла, в особенности после открытий Агассиса, но человек говорил с Эдвардом Шелдоном, студентом Лоуэлла. Точнее, Шелдон говорил с ним, и не столько говорил, сколько орал на незнакомца, будто принуждая непокорного слугу выполнить нежеланную для того работу.

Вскоре Шелдон ушел, раздраженно пыхтя и плотно запахнув свой черный плащ. Лоуэлл не сразу придумал, за кем ему отправиться следом. За Шелдоном? Но того легко найти в колледже. Он решил заняться незнакомцем, каковой сейчас то огибал, то проталкивался сквозь людские скопления и движущиеся экипажи.

Лоуэлл побежал через рыночные ряды. Торговец сунул ему в лицо омара. Лоуэлл отбился. Девушка опустила ему в карман пальто бумажку.

— Объявление, сэр?

— Не сейчас! — крикнул ей Лоуэлл. В следующую секунду он узрел своего фантома на другой стороне дороги. Тот втиснулся в битком набитую конку и теперь ждал от кондуктора сдачи.

Лоуэлл рванулся к задней подножке как раз в тот миг, когда кондуктор звякнул колокольчиком и вагон покатил по рельсам к мосту. Пробежавшись по ходу конки, Лоуэлл без труда заскочил бы в вагон. Однако стоило ему попрочнее ухватиться за перила площадки, как обернулся кондуктор.

— Лини Миллер?

— Сэр, мое имя Лоуэлл. Мне необходимо поговорить с вашим пассажиром.

Лошади пошли быстрее, а Лоуэлл поставил ногу на ступеньку.

— Лини Миллер? Опять ты за свои шутки? — Вытянув трость, кондуктор принялся стучать ею по Лоуэлловой перчатке. — Ты не станешь более позорить нашу конку, Лини! Я не позволю!

— Да нет же! Сэр, я не Лини! — Палка кондуктора вынудила Лоуэлла разжать руку. Ноги опять соскользнули на рельсы.

Перекрикивая стук копыт и звон колокольчика, Лоуэлл доказывал разгневанному кондуктору свою невиновность. Затем до него дошло, что колокольчик звенит позади, а значит, его догоняет другая конка. Он обернулся, замедлил шаг, и передний экипаж умчался вдаль. Задние лошади наступали на пятки, и Лоуэллу не оставалось ничего иного, кроме как соскочить с рельсов.

А тем временем в Крейги-Хаусе Лонгфелло вводил в парадную гостиную некоего Роберта Тодда Линкольна — сына покойного президента и Дантова студента Лоуэлла 1864 года выпуска. Лоуэлл пообещал встретиться с ним в доме Лонгфелло после того, как уйдет от Агассиса, однако опаздывал, а потому хозяин сам начал расспрашивать Линкольна.

— Ой, папочка! — Это прискакала Энни Аллегра. — А мы уже почти доделали последний номер «Секрета»! Хочешь посмотреть?

— Конечно, милая, только, боюсь, я сейчас занят.

— Ну что вы, мистер Лонгфелло, — воскликнул молодой человек. — Я никуда не тороплюсь.

Лонгфелло взял рукописный журнал, который периодически «выпускали» три его девочки.

— Ого, кажется, этот получается лучше всех. Отлично, Лютик. Сегодня же вечером прочту от начала до конца. Эту полосу ты составляла?

— Ага! — подтвердила Энни Аллегра. — Вот моя колонка, и вот еще. И загадка. Отгадаешь?

— Озеро в Америке величиной с три штата. — Лонгфелло улыбнулся и пробежал глазами всю страницу. Там был ребус и основная статья «Мой наполненный вчерашний день (от завтрака до ночи)» за подписью Э. А. Лонгфелло.

— Замечательно, моя радость. — Будто в чем-то усомнившись, Лонгфелло задержался над последними строками. — Лютик, тут написано, что вчера перед сном ты впустила в дом посыльного.

— Ну да. Я пошла вниз за молоком, кажется. Неужто он не сказал, что я хорошая хозяйка, папа?

— Когда это было, Лютик?

— Пока вы заседали со своим клубом, когда ж еще? Ты же сказал, что ежели вы не закончили, тебя не беспокоить.

— Энни Аллегра! — позвала с нижней площадки Эдит. — Элис нужно проверить оглавление. А ну неси журнал сюда!

— Всегда она редактор, — пожаловалась Энни Аллегра, отбирая у Лонгфелло журнал. Отец проследил глазами, как она шла по коридору, и окликнул, когда девочка уже приближалась к издательству «Секрет» — спальне старшего брата. — Лютик, дорогая, так что там был за посыльный?

— Что, папа? Я никогда его раньше не видала.

— Вспомни, пожалуйста, как он выглядел. Может, это стоит добавить в «Секрет»? Почему бы не взять у него интервью, пусть расскажет что-нибудь интересное.

— Ой, как здорово! Высокий негр, такой симпатичный, в широком пальто. Я сказала, чтобы он тебя подождал — точно. Неужто не дождался? Наверное, заскучал стоять просто так, вот и ушел домой. Папа, а ты знаешь, как его зовут?

Лонгфелло кивнул.

— Так скажи! А я возьму у него интервью.

— Патрульный Николас Рей из Бостонской полиции. В дверь ворвался Лоуэлл.

— Лонгфелло, мне столько нужно вам рассказать… — Он застыл, увидав мрачную завесу на лице соседа. — Лонгфелло, что стряслось?

* * *

Патрульный Рей, мелькавший в тот день во многих приемных, остановился поглазеть на растопыренные, точно перчатки, ветви вяза, что раскинул свою тень по всему Двору. В Холл стекалось убеленное сединами общество, одинаковые черные фраки по колено и цилиндры напоминали монастырские одеяния.

Рей шагнул в зал Корпорации, откуда и выходили эти люди. Он представился Президенту — преподобному Томасу Хиллу, — прервав его беседу с весьма неспешным членом управления Колледжа. Услыхав, что Рей из полиции, этот второй застыл на месте.

— Соотносится ли ваш визит с кем-либо из наших студентов, сэр? — Доктор Маннинг оборвал свой разговор с Хиллом. Он развернул к офицеру-мулату беломраморную бороду.

— У меня вопросы к Президенту Хиллу. В действительности они касаются профессора Джеймса Расселла Лоуэлла.

Маннинг выпучил желтые глаза и настоял на своем присутствии. Затворив двойные двери, он уселся у круглого стола красного дерева рядом с президентом Хиллом и напротив полицейского. Рей сразу отметил, с какой неохотой президент уступил этому человеку право вести беседу.

— Президент Хилл, меня интересует, сколь много вам известно о начинании, над которым работает сейчас мистер Лоуэлл, — начал Рей.

— Мистер Лоуэлл? Один из лучших поэтов и сатириков Новой Англии, разумеется, — отвечал Хилл с легким смешком. — «Записки Биглоу», «Видение сэра Лонфэла», «Басня для критиков» — моя любимая, должен признаться. Не считая его обязательств перед «Норт-Американ Ревью». Вы знаете, что он был первым редактором «Атлантик»? Как видите, наш трубадур вовлечен во множество начинаний.

Достав из жилетного кармана обрывок блокнотного листа, Николас Рей принялся крутить его меж пальцев.

— Я относил мой вопрос к поэме, каковую, как мне представляется, он помогает перевести с иноземного языка.

Сцепив вместе кривые пальцы, Маннинг уставился на бумажную папку в руке у патрульного.

— Мой дорогой офицер, — произнес он. — Нет ли относительно этого начинания каких-либо осложнений? — Судя по вниманию, он желал утвердительного ответа.

Dinanzi. Рей изучал лицо Маннинга: тугие углы губ ученого мужа будто чуть подергивались отвращением. Маннинг провел рукой по гладкой лысине. Dinanzi а me.

— Что я хочу сказать… — Маннинг сменил тактику, теперь он несколько успокоился. — Нет каких-либо осложнений? Возможно, жалоб?

Президент Хилл сидел, защемив пальцами подбородок, и более всего жалел о том, что Маннинг не убрался в срок совместно с собратьями по Корпорации.

— Я подумал, не позвать ли нам профессора Лоуэлла и не обсудить ли совместно с ним.

Dinanzi a me non four cose create

Se non etterne, e io etterno duro.

Что это? Если Лонгфелло и его поэты распознали слова, то почему они прячут их от Рея?

— Чепуха, преподобный президент, — оборвал Маннинг. — Нет нужды беспокоить профессора Лоуэлла из-за всяких пустяков. Офицер, я настаиваю: ежели имеются осложнения, вам необходимо без обиняков указать нам на них, и мы разрешим их с приличествующей быстротой и прозорливостью. Поймите, патрульный, — Маннинг со всем радушием подался вперед, — профессор Лоуэлл и некоторые его литературные коллеги намерены привнести в наш город сочинение совершенно неприемлемого для него сорта. Сие учение лишит покоя миллионы невинных душ. Как член Корпорации, я полагаю своим долгом защитить доброе имя университета и не допустить появления на нем подобных пятен. Девиз Колледжа — «Christo et ecclesiae»,[73] сэр, и мы обязаны быть достойны христианского духа сего идеала.

— Хотя ранее девиз был «Veritas», — тихо добавил президент. — Истина.

Маннинг стрельнул в него острым взглядом. Поколебавшись еще миг, патрульный Рей отправил бумагу обратно в карман.

— Меня весьма интересует поэзия, каковую переводит мистер Лоуэлл. Он счел, будто вы, джентльмены, подскажете мне лучшее место для знакомства с нею.

Щеки доктора Маннинга покрылись красными полосами.

— Не хотите ли вы сказать, что ваш визит имеет чисто литературные основания? — с отвращением спросил он. Рей ничего не ответил, и Маннинг уверил его, что Лоуэлл посмеялся над ним — а заодно и над Колледжем — просто из досужего интереса. Если Рей желает изучать дьявольскую поэзию, то пускай к дьяволу и убирается.

Рей шел через Гарвардский Двор, где среди старых кирпичных корпусов свистели холодные ветра. Устремления его были туманны и путаны. Но тут ударили в пожарный колокол — он звонил и звонил, точно со всех углов вселенной. И Рей побежал.

XI

Оливер Уэнделл Холмс, поэт и доктор, направил стоявшую у микроскопа свечу на предметные стекла с насекомыми.

Затем он согнулся и, расположив стекло поточнее, вгляделся сквозь увеличительные линзы в мясную муху. Насекомое изгибалось и подпрыгивало, точно его переполнял гнев на соглядатая.

Нет. Дело не в мухе.

Тряслось само предметное стекло. По улице прогромыхали конские копыта и, точно оборвавшись, встали. Поспешив к окну, Холмс резко отдернул шторы. Из коридора явилась Амелия. С пугающей серьезностью доктор приказал ей стоять на месте, но она все ж прошла за ним до входных дверей. Дородная фигура в темно-синем полицейском мундире, загораживая половину неба, изо всех сил удерживала на месте запряженных в повозку серых в яблоко неспокойных кобыл.

— Доктор Холмс? — уточнил с облучка полицейский. — Вам следует поехать со мной немедля.

Амелия шагнула вперед.

— Уэнделл? В чем дело? Холмс уже дышал с присвистом.

— Амелия, пошли в Крейги-Хаус записку. Скажи им: произошло нечто странное, пускай ждут меня через час на Углу. Прости, что так вышло, ничего не могу поделать.

Прежде чем она успела возразить, Холмс забрался в полицейскую коляску, и лошади сорвались в бешеный галоп, подняв смерч пыли и гнилых листьев. На третьем этаже сквозь занавески гостиной вниз глядел Оливер Уэнделл Холмс-младший — недоумевая, в какую новую чепуху впутался его отец. Серый холод завладел воздухом. Небо разверзлось. Опять галопом примчалась другая карета и встала на том самом месте, с которого только что убралась первая. То был брогам Филдса. Резко распахнув дверцу, Джеймс Рассел Лоуэлл выплеснул на миссис Холмс требование незамедлительно отыскать доктора. Миссис Холмс подалась вперед ровно настолько, чтоб разглядеть в глубине кареты профили Генри Уодсворта Лонгфелло и Дж. Т. Филдса.

— Правду сказать, мистер Лоуэлл, я не знаю, куда он уехал. Его увезла полиция. Он велел мне послать записку в Крейги-Хаус, чтоб вы ждали его на Углу. Джеймс Лоуэлл, я желаю знать, в чем дело!

Лоуэлл беспомощно выглянул из брогама. На углу Чарльз-стрит двое мальчишек раздавали газетные листки, выкрикивая:

— Розыск! Розыск! Возьмите листок. Сэр. Мэм. Лоуэлл сунул руку в карман пальто — пустой ужас иссушил ему горло. Пальцы нащупали скомканную бумажку, что впихнули ему на рыночной площади Кембриджа, пока он разглядывал Эдварда Шелдона и того фантома. Лоуэлл расправил листок рукавом.

— О господи. — Рот у него задрожал.

* * *

— После убийства преподобного Тальбота мы расставили по всему городу патрульных и охрану. Но никто ничего не видал! — прокричал с облучка сержант Стоунвезер, едва пара серых в яблоко лошадей, подрагивая мускулами, умчалась прочь от Чарльз-стрит. Каждые две минуты сержант доставал трещотку и принимался ее раскручивать.

Под хруст колес по гравию и цокот крепкой рыси мысли Холмса плыли против течения. Из слов возничего было ясно лишь одно — точнее, только это и смог додумать до конца перепуганный пассажир: патрульный Рей приказал сержанту немедля отыскать Холмса. У гавани коляска резко встала. Полицейская лодка повезла Холмса к сонному островку, где располагалась крепость, сложенная из гранитных глыб, что добывали в каменоломнях Куинси; она была без окон и совсем заброшенная, внутри хозяйничали крысы, а снаружи тянулись пустые бастионы, в которых возле поникших звездно-полосатых флагов валялись снятые с колес пушки. Люди прибыли в Форт Уоррен — впереди офицер, следом доктор, мимо ряда белых, точно привидения, полицейских, что уже заняли места на этой сцене, сквозь лабиринт комнат, вниз, в холодный и черный, как деготь, каменный тоннель, затем, наконец, — в давно разграбленную складскую камеру.

Маленький доктор споткнулся и едва не упал. Мысли его неслись сквозь время. Учась в Париже в Ecole de Midecine,[74] юный Холмс раз или два наблюдал combats des animaux — варварские драки бульдогов, которых спускали затем на волков, медведей, диких кабанов, буйволов и привязанных к столбам ослов. Даже во времена своей дерзкой молодости Холмс понимал: сколько бы ни сочинял он стихов, ему никогда не избавить свою душу от оков кальвинизма. Всегда оставался соблазн поверить, что этот мир — не более чем ловушка для людского греха. Однако грех, как понимал его Холмс, есть всего только невозможность для несовершенного существа соблюсти совершенный закон. Холмсовы предки величайшей загадкой жизни почитали грех, сам же доктор — страдание. Никогда прежде он не ожидал найти его столь много. Доктор смотрел перед собой, и оцепенелый ум терзали черная память, нечеловеческий хохот и веселье.

Из центра комнаты, с крюка для мешков с солью либо каких иных сыпучих запасов, на него глядело лицо. Вернее, нечто, бывшее когда-то лицом. Нос аккуратно отрезан по всей длине меж лбом и усатой верхней губой, кожа от этого завернулась по краям. Сбоку, точно вялый лист, болталось ухо — достаточно низко, чтобы тереться о жестко изогнутое плечо. Обе щеки разрублены, челюсть висела, и открытый рот будто в любой миг был готов заговорить — однако вместо слов из горла текла черная кровь. Прямая кровавая линия тянулась от тяжелого изломанного подбородка к репродуктивному органу, и сам этот орган, последний чудовищный признак пола, был ужасающим образом рассечен пополам, непостижимо даже для доктора. Мускулы, нервы и кровеносные сосуды являли себя в неизменной анатомической гармонии и нелепом беспорядке. Беспомощно свисавшие по бокам руки заканчивались темной мякотью, обмотанной набухшими жгутами. Кистей не было.

Прошла секунда, прежде чем доктор понял, что видел ранее это уничтоженное лицо, и еще одна — до того, как он узнал изувеченную жертву: по отчетливой ямочке, упрямо державшейся на подбородке. О, нет. Меж двух секунд узнавания Холмса не существовало.

Он шагнул назад, и башмак скользнул по блевотине, оставленной тем, кто первым увидал эту сцену, — бродягой, искавшим пристанище. Изогнувшись, Холмс рухнул в кресло, поставленное будто специально, чтобы наблюдать из него всю картину. Он не мог совладать с хриплым дыханием и не замечал сбоку от своей ноги аккуратно сложенную жилетку вызывающе яркого цвета, под нею — модных белых брюк, а также разбросанных по всему полу клочков бумаги.

Он услыхал свое имя. Рядом стоял патрульный Рей. Точно сам воздух сотрясался в этой комнате, стремясь перевернуть все вверх ногами.

Холмс, качаясь, поднялся и сквозь дурноту кивнул Рею.

Детектив-сыщик, широкоплечий, с густой бородой, шагнув поближе, принялся кричать, что патрульному здесь не место. Вмешался шеф Куртц и оттащил детектива в сторону.

Из-за дурноты и проклятого дыхания доктор застыл гораздо ближе к перекрученной туше, чем ему хотелось бы, но, не успев подумать о том, что надо бы отойти, вдруг ощутил, как о его руку потерлось нечто влажное. Похоже на ладонь, но в действительности то была кровавая перетянутая жгутом культя. Сам Холмс не сдвинулся ни на дюйм — он был в том уверен. Потрясение оказалось чересчур сильным, чтоб хотя бы пошевелиться. Все происходило будто в ночном кошмаре, когда можно лишь молиться о том, чтобы сон оказался сном.

— Боже, помоги нам, он жив! — взвизгнул детектив, рванулся прочь, и голос захлебнулся в плотной массе поднявшейся из желудка жидкости. Шеф Куртц тоже крикнул и куда-то пропал.

Поворачиваясь, Холмс смотрел в пустые выпученные глаза Финеаса Дженнисона, на его изувеченное обнаженное тело, а еще на то, как трепещут и дергаются конечности. То был всего миг, воистину — десятая часть от сотой доли секунды, тело тут же застыло, чтоб никогда более не шевельнуться, — и все же Холмс ни разу не усомнился в том, чему был свидетелем. Доктор замер, маленький рот пересох и дернулся в судороге, глаза непроизвольно моргали, наполняясь нежеланной влагой, а пальцы отчаянно гнулись. Доктор Оливер Уэнделл Холмс понимал, что последнее шевеление Финеаса Дженнисона вовсе не было сознательным движением живого существа, добровольным жестом осознающего себя человека. Всего лишь замедленные бездумные конвульсии непостижимой смерти. Но от понимания легче не делалось.

Касание смерти заморозило кровь, и Холмс насилу осознавал, как его везли обратно — по водам гавани, а после в полицейской коляске, именуемой «Черная Мария»; рядом лежало тело Дженнисона, направлялись они в медицинский колледж, и по пути доктору объяснили, что эксперт-медик Барникот в борьбе за повышение жалованья слег в постель с тяжелой пневмонией, профессора же Хэйвуда никак невозможно сейчас сыскать. Холмс кивал, точно и вправду слушал. Студент Хэйвуда вызвался помочь доктору на вскрытии. Холмс едва отметил в голове этот торопливый обмен словами; в темном верхнем кабинете медицинского колледжа он почти не ощущал своих рук, когда те соединялись со столь невозможно иссеченным телом.

— Я contrapasso не избег.

В голове щелкнуло, точно он услыхал голос зовущего на помощь ребенка. Рейнольде, студент-помощник, обернулся, Рей и Куртц поворотились также, а еще — двое других офицеров, вошедших в комнату незаметно для Холмса. Доктор вновь поглядел на Финеаса Дженнисона — рот трупа был раскрыт из-за разрезанной челюсти.

— Доктор Холмс? — окликнул его студент-помощник. — Вам дурно?

Просто всплеск воображения — голос, который он только что услыхал, шепот, приказ. Но руки у Холмса тряслись так, что он вряд ли смог бы разрезать даже индюшку; пришлось извиниться и предоставить помощнику Хэйвуда завершение операции. Холмс брел по переулку к Гроув-стрит, по каплям, по струйкам собирая дыхание. Кто-то приблизился сзади. Патрульный Рей утянул доктора обратно в переулок.

— Прошу вас, я не могу сейчас говорить. — Холмс не поднимал глаз.

— Кто изрубил Финеаса Дженнисона?

— Откуда мне знать? — вскричал Холмс. Он шатался, пьяный от застрявшего в голове искалеченного видения.

— Переведите, доктор Холмс, пожалуйста, — взмолился Рей, вкладывая Холмсу в руку листок из блокнота.

— Прошу вас, патрульный. Мы ведь уже… — Он теребил бумагу, рука неистово тряслась.

— «Я связь родства расторг пред целым светом, — продекламировал Рей услышанное накануне вечером. — За это мозг мой отсечен навек. Как все, я contrapasso не избег». Мы только что видели, правда? Как переводится contrapasso, доктор Холмс? Обращенное страдание?

— Это не совсем… как вы… — Вытянув шелковый шарф, Холмс пытался дышать сквозь ткань. — Я ничего не знаю.

Рей продолжал:

— Вы прочли о том убийстве в поэме. Вы знали о нем до того, как случилось, и ничем не помешали.

— Нет! Мы делали, что могли. У нас ничего не вышло. Прошу вас, патрульный Рей, я не могу…

— Вы знаете этого человека? — Рей достал из кармана газету с портретом Грифоне Лонцы и протянул ее доктору. — Выпрыгнул из окна в полицейском участке.

— Прошу вас! — Холмс задыхался. — Довольно! Уходите!

— Эй! — По переулку, смакуя дешевые сигары, прогуливались трое студентов медицинского колледжа; они принадлежали к той простоватой породе, каковую Холмс именовал своими юными варварами. — Эй, чернушка! А ну отстань от доктора Холмса!

Холмс хотел им что-то сказать, но из забитой глотки не вылетало ни звука.

Прыткий варвар двинулся на Рея, нацелив кулак в офицерский живот. Рей ухватил мальчишку за вторую руку и как можно мягче отбросил в сторону. Двое других налетели на патрульного, но в тот миг Холмс обрел голос.

— Нет! Нет! Мальчики! А ну прекратить! Пошли вон! Это друг! Брысь отсюда!

Они покорно убрались прочь. Холмс помог Рею подняться. Нужно было как-то загладить вину. Он взял газету и развернул ее на странице с рисунком.

— Грифоне Лонца, — признал Холмс.

У Рэя вспыхнули глаза — он был рад и признателен.

— Переведите записку, доктор Холмс, прошу вас. Лонца сказал эти слова перед смертью. Что они значат?

— Итальянский язык. Тосканский диалект. Нужно отметить, некоторые слова вы пропустили, но для человека, незнакомого с языками, транскрипция замечательно точная. Deenan see am… «Dinanzi a me… Dinanzi a me non four cose create se non еtterne, e io etterno duro»: ранее меня — ничего созданного, ежели оно не вечно, и вечен пребуду я. «Lasciate ogne speanza, voi ch'intrate»: о ты, кто входит, оставь надежду.

— Оставь надежду. Он меня предупреждал, — сказал Рей.

— Нет… Не думаю. Очевидно, он верил, будто читает эти слова на вратах Ада — можно судить из того, что мы знаем о его умственном состоянии.

— Отчего вы не сказали полиции? — воскликнул Рей.

— Было б только хуже! — прокричал в ответ Холмс. — Вы не понимаете, вы не можете понять, патрульный. Только мы и способны его отыскать! Мы думали, что уже нашли — мы думали, он убежал. Полиция умеет лишь пустить в глаза пыль! Без нас это не остановится никогда! — Говоря все это, Холмс набрал в рот свежевыпавшего снега. После приложил ко лбу и щекам, вычищая пот из каждой поры. Доктор предложил Рею зайти в какое-либо помещение. У него есть для патрульного история, в которую тот навряд ли поверит.

Оливер Уэнделл Холмс и Николас Рей расположились в пустом лекционном зале.

— Год был 1300-й. На полпути сквозь земную жизнь поэт по имени Данте очутился в темном лесу, обнаружив, что утратил верную дорогу. Джеймс Расселл Лоуэлл любит повторять, патрульный, что все мы входим в темный лес дважды — сперва в середине нашей жизни, а после опять, когда на него оглядываемся…

* * *

Тяжелая обшитая панелями дверь Авторской Комнаты отворилась на дюйм, и трое мужчин повскакивали со своих мест. В щель неуверенно просунулся черный башмак. Холмс не мог более стоять за дверью, раздумывая, куда бы спрятаться. Мрачный и мертвенно-бледный, он опустился на диван рядом с Лонгфелло, напротив Лоуэлла и Филдса, сочтя, что одного кивка будет довольно для ответа на все их приветствия.

— Я сперва заглянул домой. Амелия не хотела отпускать, напугалась моего вида. — Холмс нервно засмеялся, в углу его глаза подрагивала капля влаги. — Известно ли вам, джентльмены, что мышцы, каковыми мы смеемся и рыдаем, расположены бок о бок? Моих юных варваров сие обычно весьма трогает.

Они ждали, когда Холмс заговорит о деле. Лоуэлл протянул ему смятый листок, объявлявший о розыске Финеаса Дженнисона и обещавший награду во много тысяч за его возвращение.

— Тогда вы уже знаете, — сказал Холмс. — Дженнисон мертв.

Он говорил путано и отрывисто, начав с того, как у дома 21 по Чарльз-стрит нежданно объявилась полицейская коляска. Лоуэлл повторил, наливая себе третий стакан портвейна:

— Форт Уоррен.

— Остроумный выбор со стороны нашего Люцифера, — сказал Лонгфелло. — Боюсь, песнь о Зачинщиках Раздора в наших головах еще более чем свежа. Трудно поверить: лишь вчера мы переводили ее среди прочих песней. Злые Щели — обширная каменная пустошь, Данте описывает ее как крепость.

Лоуэлл сказал:

— И опять мы, очевидно, имеем дело с уникальным и блестящим ученым умом, превосходно вооруженным, дабы детально передавать избранную им атмосферу Данте. Наш Люцифер весьма почтителен к Дантовой поэзии. В Аду Мильтона царит дикость, Дантов же разделен на круги с детально вычерченными границами. Его Ад не менее реален, нежели наш собственный мир.

— Особенно теперь, — надтреснуто проговорил Холмс. Филдсу в тот миг было вовсе не до литературных споров.

— Уэнделл, вы говорите: когда произошло убийство, полиция была расставлена по всему городу? Как же вышло, что Люцифера никто не видал?

— Потребно обладать гигантскими руками Бриарея и сотней глаз Аргуса, дабы увидать его либо коснуться, — тихо произнес Лоуэлл.

Холмс досказал остальное:

— Дженнисона нашел пьяница, который изредка ночует в покинутом форту. Бродяга оставался там в понедельник, и все было как обычно. Он воротился в среду и увидал этот ужас. С перепугу молчал до следующего дня — то бишь до нынешнего. В последний раз Дженнисона видели во вторник после полудня, в ту ночь он не спал в своей постели. Полиция допросила всех, кого смогла сыскать. Портовая проститутка говорит, что видала во вторник вечером, как некто появился из тумана. Она сперва пошла за ним — полагаю, как того велит ее профессия, — но лишь до церкви, а далее ей неизвестно, в какую сторону он свернул.

— Стало быть, Дженнисона убили во вторник ночью. Однако полиция нашла тело лишь в четверг, — сказал Филдс. — Но Холмс, вы сказали, он был еще… такое возможно столь долгое время?..

— Оно… он… был убит во вторник, и еще жил, когда я появился сегодня утром. Да, ибо тело билось в таких конвульсиях, что, даже испив из Леты все до последней капли, я не забуду того зрелища! — отчаянно воскликнул Холмс. — Несчастного Дженнисона изувечили, не оставив ни единого шанса выжить — это очевидно — однако связали и иссекли так, чтоб он медленно терял кровь, а вместе с нею жизнь. С тем же успехом можно инспектировать пятого июля остатки от фейерверка — однако я отметил, что не был поврежден ни один жизненно важный орган. В столь дикой резне столь тонкое искусство — человек, его производивший, должен быть близко знаком с внутренними ранами, возможно, это сделал врач, — тускло добавил он, — острым и длинным ножом. Наш Люцифер произвел над Дженнисоном свое возмездие через страдание, самое точное свое contrapasso. Шевеление, каковому я стал свидетелем, не было жизнью, мой дорогой Филдс, а всего лишь последним спазмом умирающих нервов. Момент гротеска, как и все, измышленное Данте. Смерть стала бы подарком.

— Но жить два дня после таких ран, — настаивал Филдс. — Что я хочу сказать… в медицинском смысле… помилуйте, это невозможно!

— Существование в этом случае означает незавершенную смерть, но никак не частичную жизнь — оно ловушка меж смертью и жизнью. Имей я тысячу языков, я и тогда не решился бы описать его мучения!

— Но отчего Дженнисон был наказан как Зачинщик Раздора? — Лоуэлл изо всех сил старался держаться отвлеченного наукообразного тона. — Кого обнаруживает Данте в сем адском круге? Магомета, Бертрана де Борна — злобного советчика, разлучившего короля и принца, отца и сына, как прежде Авессалома и Давида — сии грешники разламывали изнутри религии и семьи. Но отчего Финеас Дженнисон?

— Несмотря на все старания, мы не ответили на подобный вопрос также и в отношении Элиши Тальбота, мой дорогой Лоуэлл, — сказал Лонгфелло. — Симония в тысячу долларов — за что? Два contrapasso, два невидимых греха. У Данте было преимущество — он мог расспросить самих грешников о том, что привело их в Ад.

— Не вы ли близко сходились с Дженнисоном? — Филдс спросил Лоуэлла. — И вы ничего не можете предположить?

— Он был мне другом, я не следил за его оплошностями! Он терпеливо сносил мои жалобы на биржевые проигрыши, лекции, доктора Маннинга и проклятую Корпорацию. Он был ходячим паровым котлом, я допускал иногда, что он слишком уж лихо заламывает шляпу: за прошедшие годы он успел приложить руки к столь многим громким делам, что всяко не обошлось без чьих-либо слез. Железные дороги, фабрики, домны — я с трудом постигаю деловые материи, вы же знаете, Филдс. — Лоуэлл уронил голову на руки.

Холмс тяжело вздохнул.

— Патрульный Рей проницателен, точно клинок, и, возможно, подозревал о нашем знании с самого начала. Подслушав разговоры у нас на Дантовой сессии, он разглядел в них гибель Дженнисона. Логику contrapasso, Зачинщиков Раздора — он соединил их с Дженнисоном, а стоило мне объяснить прочее, тут же распознал Данте в гибели верховного судьи Хили и преподобного Тальбота.

— Как и Грифоне Лонца, перед тем как выброситься из окна Центрального участка, — сказал Лоуэлл. — Несчастной душе повсюду мерещился Данте. В тот раз он не ошибся. В каком-то смысле сие перекликается с метаморфозами самого Данте, я часто о том думаю. Ум поэта, лишенного пристанища на захваченной врагами земле, все более и более выстраивал себе дом в ином кошмарном мире. Не естественно ли: человек, лишенный всего, что любил в жизни, размышляет об одной лишь жизни грядущей? Мы отдаем щедрую дань его таланту, однако Данте Алигьери не имел выбора: он мог писать ту поэму, кою писал, и ничего более, мог писать ее одной лишь кровью своего сердца. Неудивительно, что он умер вскоре после завершения.

— Что же офицер Рей станет делать со своим знанием? — спросил Лонгфелло.

Холмс пожал плечами:

— Свое мы утаили. Мы помешали раскрытию двух самых ужасных убийств, какие только видел Бостон, а теперь их три! Пока мы тут говорим. Рей вполне может выдать — и нас, и Данте! Какую преданность ему необходимо хранить к поэтической книге? И сколь далеко простирается наша?

Холмс заставил себя подняться и нервно зашагал по комнате, держась за пояс мешковатых панталон. Филдс поднял голову от рук, заметив, как доктор берет пальто и шляпу.

— Я намеревался поделиться с вами новостями, — выговорил Холмс тихим полумертвым голосом. — Я более не могу продолжать.

— Вам необходим отдых, — начал было Филдс. Холмс покачал головой:

— Нет, мой дорогой Филдс, не только сегодня.

— Что? — воскликнул Лоуэлл.

— Холмс, — сказал Лонгфелло, — я понимаю, это кажется неисполнимым, но мы обязаны продолжить борьбу.

— Вы не можете вот так запросто уйти в сторону! — закричал Лоуэлл. Голос заполнил все вокруг, и поэт опять чувствовал в себе силу. — Мы зашли чересчур далеко, Холмс!

— Мы зашли чересчур далеко с самого начала — чересчур далеко от места, где нам надлежит быть. Да, Джейми, мне очень жаль, — спокойно отвечал Холмс. — Я ничего не знаю о том, что решит патрульный Рей, но буду помогать любым способом, каковой будет ему угоден, и ожидаю того же от вас. Я лишь молю, чтобы нас не обвинили в препятствовании расследованию — либо хуже: в соучастии. Не так ли это в действительности? Мы все виновны в том, что убийства продолжились.

— Вы не имели права предавать нас Рею! — Лоуэлл вскочил на ноги.

— А что бы сделали на моем месте вы, профессор? — поинтересовался Холмс.

— Уходить в сторону — не выход, Уэнделл! Слово произнесено. Вместе с нами в доме у Лонгфелло вы поклялись защищать Данте, даже когда разверзнутся небеса! — Но Холмс лишь нахлобучил шляпу и застегнул пальто. — Qui a bu boira, — сказал Лоуэлл. — Кто выпил однажды, будет пить вновь.

— Вы же ничего не видали! — Холмс обернулся к Лоуэллу, и сдерживаемые чувства изверглись наружу. — Почему я, а не вы, храбрые ученые мужи, принужден глядеть на эти жуткие искромсанные тела? Я, а не вы, лазил в огненную щель Тальбота и впитывал ноздрями запах смерти! Я выносил сей кошмар, пока вы. с удобством устроившись у камина, расчленяли и пропускали его сквозь свои алфавиты!

— С удобством? Вы забыли про муху-людоеда, из-за которой я едва не лишился жизни! — вскричал Лоуэлл.

Холмс язвительно рассмеялся:

— За все увиденное мною я отдал бы десять тысяч мясных мух!

— Холмс, — вступил в разговор Лонгфелло. — Вспомните, что сказал паломнику Вергилий: страх — вот главная преграда на его пути.

— Я не дам за то и ломаного гроша! Довольно, Лонгфелло! Я уступаю свое место! Не мы первые решились выпустить на волю поэзию Данте, и, возможно, наша попытка также ни к чему не приведет! Вам никогда не приходило на ум, что Вольтер прав, и Данте всего лишь безумец, а его работа чудовищна. Потеряв Флоренцию, он отплатил самому себе — создал поэму и возомнил себя Богом. Мы же выпустили этого монстра в город, который полагаем, что любим, и нам всю жизнь надлежит за то расплачиваться!

— Довольно, Уэнделл! Довольно! — Лоуэлл выкрикнул это, становясь перед Лонгфелло, точно желая огородить поэта от слов.

— Родной сын Данте счел наваждением отцовскую веру в странствие по Аду и не пожалел целой жизни, дабы опровергнуть его слова! — не унимался Холмс. — Отчего же мы, дабы его сохранить, принуждены жертвовать своею безопасностью? «Комедия» — не любовное письмо. Данте не заботили ни Беатриче, ни Флоренция! В изгнании он всего лишь дал выход хандре, воображая, как его враги корчатся от боли и молят о пощаде! Встречалось ли вам хотя б раз упоминание его жены? Так он посчитался за свои разочарования! Я желаю лишь одного: не допустить, чтоб мы потеряли все, что нам дорого! Ни к чему более я и не стремился изначально!

— Вы не желаете видеть ничьей вины, — сказал Лоуэлл. — Точно так вы и думать не хотели, будто Баки может быть в чем-либо замешан; в вашем воображении профессор Вебстер был невиновен даже в тот миг, когда болтался на веревке!

— Неправда! — вскричал Холмс.

— Хорошо же вы поступаете с друзьями, Холмс. Просто замечательно! — Лоуэлл орал в голос. — В вас столько же твердости, сколь и в вашей бессвязной лирике! Нам следовало изначально пригласить в клуб Уэнделла-младшего, а не вас. Тогда бы у нас был хотя бы шанс на победу! — Он еще многое готов был сказать, однако почувствовал у себя на плече заботливую руку Лонгфелло — несгибаемую, точно железная рукавица.

— Мы напрасно зашли столь далеко, мой дорогой друг. Умоляю, отдохните как следует и передайте наше глубокое почтение миссис Холмс, — мягко сказал тот.

Холмс зашагал прочь из Авторской Комнаты. Но стоило Лонгфелло ослабить хватку, как Лоуэлл помчался за доктором к дверям. Холмс выскочил в коридор, оглядываясь через плечо и натыкаясь на ледяной взгляд друга. Свернув за угол, доктор врезался в тележку с бумагами; ее толкал Теал, приставленный к конторе Филдса ночной посыльный; он как всегда что-то жевал, а может, просто двигал челюстью. Холмс повалился на пол, тележка опрокинулась, бумаги полетели по всему коридору, а заодно и на поверженного доктора. Отпихнув их ногой, Теал с сочувственным видом бросился поднимать Оливера Уэнделла Холмса. Лоуэлл сперва также рванулся к доктору, но враз остановился, и со стыда за секунду слабости разъярился еще более.

— Довольны, Холмс? Мы были нужны Лонгфелло! Вы наконец-то его предали! Вы предали Дантов клуб!

Вытаращив с перепугу глаза на твердившего обвинения Лоуэлла, Теал поставил доктора вертикально.

— Мои извинения, — шепнул он в Холмсово ухо. И хотя вина за оплошность целиком лежала на докторе, Холмс не мог извиниться в ответ. Тяжелая хрипящая астма исчезла. На ее место пришла иная — плотная и судорожная. Эту вторую доктор ощущал так, будто ему требовалось все более и более воздуха, однако весь воздух был теперь ядом.

Хлопнув за собой дверью, Лоуэлл ворвался обратно в Авторскую Комнату. И очутился перед непостижимым в тот миг взглядом Лонгфелло. В своем доме поэт при первых же знаках грозы закрывал ставни, объясняя, что не переносит подобных разладов. Сейчас на его лице читалась та же отрешенность. Очевидно, он что-то говорил Филдсу, ибо издатель, подавшись вперед, замер в ожидании.

— Скажите же, — взмолился Лоуэлл, — скажите, Лонгфелло, отчего он так поступил? Как мог Холмс сделать это сейчас.

Филдс покачал головой:

— Лоуэлл, Лонгфелло тут кое о чем подумал. — Он перевел в слова выражение лица Лонгфелло. — Вспомните, только вчера мы взялись за песнь о Зачинщиках Раздора.

— Помню. В чем дело, Лонгфелло? — спросил Лоуэлл. Глядя в окно, тот принялся разворачивать пальто.

— Филдс, мистер Хоутон еще в «Риверсайде»?

— Хоутон всегда в «Риверсайде», помимо тех случаев, когда он в церкви. На что он вам, Лонгфелло?

— Поехали немедля, — приказал Лонгфелло.

— Вы придумали что-то хорошее, мой дорогой Лонгфелло? — Лоуэлла переполняла надежда.

Сперва он решил, что Лонгфелло размышляет над его вопросом, однако за всю дорогу до Кембриджа поэт так ничего и не сказал.


Войдя в огромное кирпичное здание «Риверсайд-Пресс», Лонгфелло потребовал от Г. О. Хоутона все записи, касавшиеся перевода Дантова «Inferno». Зная о предмете, то бишь о переводе, понаслышке, литературный мир, тем не менее, с любопытством ждал того дня, когда работа самого почитаемого за всю историю страны поэта разрушит наконец тщательно охраняемое молчание. Филдс уже был готов трубить и звонить о выпуске на весь свет, первый тираж в пять тысяч экземпляров должен был разойтись за месяц. В предвкушении сего Оскар Хоутон сразу, едва Лонгфелло доставлял корректуру, подготавливал наборы, всякий раз детально и с безупречной точностью записывая даты.

Трое друзей оккупировали личную канцелярию печатника.

— Я ничего не понимаю. — У Лоуэлла не достало бы сил сосредоточиться на деталях собственных публикаций, не говоря уже о чужих.

Филдс показал ему записи:

— Лонгфелло относил исправленную корректуру примерно через неделю после наших переводческих сессий. А потому, какой бы день Хоутон ни отмечал в своих книгах, можно с уверенностью сказать, что собрание нашего Дантова клуба происходило в предыдущую среду.

Перевод Песни Третьей, Ничтожных, обсуждался спустя три либо четыре дня после убийства судьи Хили. Преподобный Тальбот погиб за три дня до той среды, на которую были назначены Песни Семнадцатая, Восемнадцатая и Девятнадцатая — последняя как раз и описывает воздаяние Святоскупцам.

— Но ведь именно тогда мы и узнали об убийстве! — воскликнул Лоуэлл.

— Да, и я в последнюю минуту назначил песнь с Улиссом, дабы мы несколько пришли в себя, а над промежуточными частями решил работать сам. Теперь последнее: резня, учиненная над Финеасом Дженнисоном, по всем расчетам, произошла в этот вторник — всего за день до вчерашнего перевода тех самых стихов, что дали повод страшному злодеянию.

Лоуэлл побелел, затем покраснел и покрылся испариной.

— Я все вижу, Лонгфелло! — воскликнул Филдс.

— Все — все убийства свершены точно перед тем, как наш Дантов клуб брался переводить песнь, на каковой они были и основаны, — сказал Лонгфелло.

— Как же мы не замечали прежде? — воскликнул Филдс.

— С нами играют! — прорычал Лоуэлл. Затем резко понизил голос до шепота: — С самого начала за нами следят, Лонгфелло! Те, кому известно о Дантовом клубе. Кто соединил убийства с нашим переводом!

— Минутку. Но ведь сие может быть дичайшим совпадением. — Филдс опять взглянул на график. — Судите сами. Мы перевели без малого две дюжины песней «Inferno», однако убийств всего три.

— Три дичайших совпадения, — сказал Лонгфелло.

— Это не совпадения, — настаивал Лоуэлл. — Наш Люцифер затеял скачки, желая знать, какой из переводов придет первым — чернильный либо кровавый! И всякий раз мы отстаем на два, а то и три корпуса!

Филдс запротестовал:

— Но кто мог знать заранее о наших планах? Столь заранее, чтоб успеть замыслить и тщательно исполнить злодеяния? Мы не составляем расписаний. Порою пропускаем неделю. Иногда Лонгфелло перескакивал через одну-две песни, ежели ощущал, что мы не готовы, а то менял порядок.

— Даже моя Фанни не знала, над какой песнью мы сейчас сидим, да ей и неинтересно, — признал Лоуэлл.

— Кто же мог вникнуть в подобные частности, Лонгфелло? — спросил Филдс.

— Ежели сие правда, — перебил его Лоуэлл, — то в первую голову мы сами вовлечены в убийства — в то, что они вообще начались!

Все молчали. Филдс глядел на Лонгфелло, точно желая огородить от чего-либо.

— Чепуха! — произнес он. — Это чепуха, Лоуэлл! — Никаких иных возражений издатель измыслить не мог.

— Я не стану делать вид, будто понимаю сей странный порядок. — Лонгфелло встал из-за стола Хоутона. — Но нам невозможно остаться в стороне. Какие бы шаги ни предпринял патрульный Рей, мы не вольны более считать это дело нашей прерогативой. С тех счастливейших дней, когда я впервые сел за стол переводить «Комедию», минуло уж тридцать лет. Я брал ее в руки с глубочайшим почтением, порою доходившим до боязни. Однако сейчас время торопиться: либо мы завершим работу, либо потеряем все.


Филдс отправился в брогаме в Бостон, а Лоуэлл и Лонгфелло пешком сквозь снегопад к своим домам. Весть об убийстве Финеаса Дженнисона молнией пронеслась по округе. Тишина вязов на кембриджских улицах оглушала. Поднимавшиеся из труб кольца белоснежного дыма таяли, будто привидения. Не прикрытые ставнями окна загораживало изнутри белье; рубахи и блузы болтались как попало, было чересчур холодно сушить их на улице. На дверях — засовы. В домах, где по совету патрульных установили железные замки и металлические цепочки, все они были сейчас плотно заперты; иные жильцы даже приладили нечто вроде сигнальных звонков, воспользовавшись токопроводящей конструкцией, кою продавал, расхаживая по домам, коммивояжер с запада Джереми Дидлерс. В роскошных сугробах не играли дети. После трех убийств уже невозможно было скрыть, что все зверства — дело одних и тех же рук. Газеты не замедлили объявить, что одежда всех троих была сложена рядом аккуратными стопками, и весь город вдруг почувствовал себя голым. Ужас, что начался кончиной Артемуса Хили, ныне спустился по Бикон-Хилл, прополз вдоль Чарльз-стрит, пересек Бэк-Бей и по мосту перебрался в Кембридж. Все это совместно давало иррациональный, однако ощутимый повод поверить в Божью кару, в апокалипсис. Лонгфелло остановился за квартал от Крейги-Хауса.

— Неужто все из-за нас? — Его ушам собственный голос представлялся пугающе слабым.

— Не пускайте в свой мозг червей. Я сам не понимал, что говорю, Лонгфелло.

— Не лгите мне, Лоуэлл. Вы полагаете…

Слова раскололись. Сотрясая сами основания домов, по Брэттл-стрит прокатился крик маленькой девочки.

У Лонгфелло подкосились колени — кричали из его дома. Нужно мчаться что есть мочи по Брэттл-стрит и укрывшему ее одеялу девственного снега. Но в первый миг собственные мысли приковали Лонгфелло к земле, страшные видения опутали, как это бывает, когда, пробудившись от ночного кошмара, ищешь в мирных стенах следы кровавой беды. Воспоминания затопили воздух. Отчего я не спас тебя, моя любовь?

— Я возьму ружье! — точно безумный, выкрикнул Лоуэлл. Лонгфелло рванулся к дому.

До крыльца Крейги-Хауса друзья домчались почти одновременно — для Лонгфелло это было истинным подвигом, ибо, в отличие от соседа, он пренебрегал физическими упражнениями. Плечом к плечу они ворвались в прихожую. И обнаружили в гостиной Чарли Лонгфелло; стоя на коленях, тот силился утихомирить Энни Аллегру, радостно вопившую и визжавшую над привезенными братом подарками. Трэп восторженно лаял, чертил круги обрубком хвоста, выставлял напоказ сразу все свои зубы, и это мало чем отличалось от человеческой улыбки. Элис Мэри выскочила в коридор поздороваться.

— Ой, папа, — воскликнула она. — Чарли приехал на День благодарения! Он привез нам французские жакетки в красно-черную полоску! — Элис повертелась, демонстрируя обновку Лонгфелло и Лоуэллу.

— Ну и кокетка! — Чарли захлопал в ладоши. Затем обнял отца. — Что стряслось, папа, ты белее простыни! Тебе дурно? Я всего лишь желал устроить маленький сюрприз! Неужто ты постарел? — Он засмеялся.

Краска вернулась на бледное лицо Лонгфелло, и он потянул Лоуэлла за рукав.

— Мой Чарли приехал, — по секрету сообщил поэт, будто сам Лоуэлл ничего не видал.

Позднее этим же вечером, когда дети уснули на верхнем этаже, а Лоуэлл ушел домой, Лонгфелло вдруг ощутил глубинное спокойствие. Прислонясь к конторке, он провел рукой по гладкой крышке, на которой был записан почти весь его перевод. Беря впервые в руки Дантову поэму, Лонгфелло принужден был сказать самому себе, что в нем нет веры в великого поэта. Он опасался окончания того, что начиналось славою. Однако Данте шел вперед с такой отвагой, что Лонгфелло оставалось лишь все более и более изумляться — не только величию, но и неиссякаемой энергии. Тема влекла за собою слог, тот разрастался, точно море в прилив, и поток уносил читателя а с ним — тяжесть сомнений и страхов. Почти всегда Лонгфелло представлялось, будто сам он служит Флоренции, однако временами Данте становился дерзок, и замысел бежал от слов, от самого языка. В такие минуты Лонгфелло ощущал себя скульптором, который, будучи не в силах воспроизвести в мраморе живую красоту человеческого глаза, прибегает ко всевозможным уловкам, делая его глубже, а лоб выпуклее, нежели у живой модели.

И опять Данте противостоял механическому нажиму, он уходил в себя и требовал терпения. Упершись в подобный тупик, Лонгфелло прекращал работу и задумывался: здесь Данте откладывал перо; все, что будет далее, пока пусто. Чем заполнить лакуну? Какую ввести новую фигуру? Новые имена? Поэт опять брался за перо и с радостью либо негодованием на лице вел свою книгу вперед — отбросив робость, Лонгфелло шел следом.

Послышалось слабое царапанье, точно водили пальцами по грифельной доске; звук достиг треугольных ушей Трэпа, свернувшегося клубком у ног Лонгфелло. Точно по оконному стеклу скреб на ветру лед.

В два часа ночи Лонгфелло все еще сидел над переводом. Так и не заставив ртутный столбик вскарабкаться по лесенке выше шестидесятой ступеньки, полыхавший во всю мощь очаг наконец лишился мужества и стал гаснуть. Поставив свечу на одно окно, Лонгфелло засмотрелся сквозь другое на прекрасные деревья, точно пухом и перьями, украшенные снегом. Воздух застыл недвижно, и в своем убранстве деревья сливались в громадную невесомую рождественскую елку. Опуская жалюзи, поэт узрел на окне странные отметины. Он опять потянул за шнурок. Несколько часов назад в окно скреблись не льдинки, а нечто иное — резак для стекла. От их соперника Лонгфелло отделяло лишь несколько футов. В первый миг слова на стекле показались нераспознаваемыми. Он расшифровал их почти сразу, однако надел шляпу, шаль, пальто, вышел во двор, откуда угроза читалась совсем явственно, и провел пальцами по острым зигзагам слов.

XII

Шеф Куртц объявил на Центральном участке, что через несколько часов отбывает на поезде в лекционное турне по Новой Англии, дабы растолковывать городским комитетам и Лицейским группам новые методы ведения полицейской службы. Рею он объяснил так:

— Спасать репутацию города, как утверждают члены совета. Вранье.

— Тогда зачем же?

— Убрать меня подальше — подальше от детективов. По установлению из всех офицеров департамента один лишь я наделен властью над детективным бюро. У мерзавцев развязаны руки. Отныне расследование целиком на них. Никто более не в силах их сдержать.

— Но, шеф Куртц, они ищут не там. Им только и потребно — арестовать все равно кого для доклада.

Куртц смотрел прямо на Рея:

— А вам, патрульный, предписано делать то, что приказано. И вам это известно. До той поры, пока все не прояснится. А до того еще — как до луны.

Рей моргнул:

— Но у меня есть о чем сказать, шеф…

— Да будет вам известно, что мне предписано проинструктировать вас, дабы вы сообщали детективу Хеншоу и его людям все, что знаете либо полагаете, что знаете.

— Шеф Куртц…

— Все, Рей! Отвести вас к Хеншоу?

Рей замялся, затем покачал головой. Куртц протянул руку:

— Порой нам остается лишь радоваться, что ничего более невозможно сделать, Рей.

Этим вечером Рей шел домой, когда рядом возникла закутанная в накидку фигура. Запыхавшись, она опустила капюшон; пар изо рта прорывался сквозь черную сетку. Мэйбл Лоуэлл, откинув вуаль, глядела на патрульного Рея.

— Патрульный. Вы должны меня помнить с того вечера, когда искали профессора Лоуэлла. Я полагаю, вы захотите взглянуть вот на это, — сказала она, достав из-под плаща толстый пакет.

— Как вы меня нашли, мисс Лоуэлл?

— Мэйбл. Неужто вы думаете, в Бостоне трудно сыскать единственного мулата — офицера полиции? — Она дополнила фразу кривоватой усмешкой.

Рей ничего не ответил и взглянул на пакет. Достал несколько листков.

— Не знаю, могу ли я это взять. Бумаги вашего отца?

— Да, — ответила Мэйбл. То была корректура Дантова перевода Лонгфелло, вся исчерканная пометками Лоуэлла. — Мне думается, отец распознал в тех странных убийствах черты поэзии Данте. Я не представляю деталей — они наверняка известны вам — и никогда не смогу заговорить о том с отцом: он сразу же выйдет из себя. Прошу вас, не рассказывайте ему о нашей встрече. Мне стоило немалого труда, офицер, пробраться в отцовский кабинет, чтоб он не заметил.

— Прошу вас, мисс Лоуэлл, — вздохнул Рей.

— Мэйбл. — Заметив честный блеск в глазах патрульного, она не могла более скрывать отчаяния. — Прошу вас, офицер. Отец почти ничего не говорит миссис Лоуэлл, а мне и того менее. Но я знаю, ведь его Дантовы книги всегда в беспорядке. Недавно я слыхала, как он беседовал с друзьями, они лишь про то и твердили — с таким принуждением и мукой не говорят в сообществе переводчиков. Потом я нашла рисунок: там у человека горели ноги, а к бумаге приколота вырезка о преподобном Тальботе — это ведь его нашли с обугленными ногами. И не я ли слыхала, как всего два месяца назад отец разбирал с Мидом и Шелдоном песнь о бесчестных клерикалах?

Рей провел ее в соседний дворик, они нашли там пустую скамейку.

— Мэйбл, вы никому более не должны о том говорить, — сказал патрульный. — Сие запутает расследование и бросит опасную тень на вашего отца и его друзей — боюсь, и на вас также. В дело вовлечены интересы неких персон, каковые не преминут тем воспользоваться.

— Стало быть, вы уже и так знаете? Ну да, вы намерены что-то предпринять, как-то остановить это безумие.

— Не знаю, сказать по правде.

— Но не будете же вы просто так стоять и смотреть, пока мой отец… простите. — Она опять вложила ему в руки пакет с корректурой. Глаза вопреки желанию наполнились слезами. — Возьмите. Прочтите, пока он не хватился. Ваш приход в Крейги-Хаус, должно быть, как-то соотносился с этим делом, я знаю, вы ему поможете.

Рей изучал пакет. Он не читал книг с довоенной поры. Некогда он поглощал литературу с противоестественной жадностью, особенно после смерти приемных родителей и сестер — читал биографии, исторические романы, даже любовные. Однако теперь даже помыслить о книге представлялось оскорбительным и самонадеянным. Он предпочитал газеты и рекламные листки — у тех не было шанса завладеть его мыслями.

— С отцом порой ужасно трудно — я знаю, каким его видят другие, — продолжала Мэйбл. — Но за свою жизнь он прошел через такое сильное напряжение, вдоль и поперек. Он все время боится, что не сможет более писать, но я всегда видела в нем не поэта, но лишь отца.

— Вам нет нужды волноваться о мистере Лоуэлле.

— Стало быть, вы ему поможете? — Она вцепилась Рею в руку. — А я могу что-то сделать? Что угодно, патрульный, лишь бы знать, что отцу более ничего не грозит.

Рей молчал. Прохожие поглядывали на них, и он отвернулся. Грустно улыбнувшись, Мэйбл отодвинулась на дальний край скамейки.

— Я понимаю. Вы точно как отец. Дочери нельзя доверить важного дела. Отчего-то представлялось, что с вами будет иначе.

Секунду Рей не мог ничего ответить — ему было слишком ее жаль.

— Мисс Лоуэлл, любой человек, будь у него выбор, ни за что не полез бы в это дело.

— Но у меня нет выбора. — Она опустила вуаль и пошла к остановке конки.


Профессор Джордж Тикнор, человек преклонных годов, велел жене отправить визитера наверх. Распоряжение сопровождалось странной улыбкой на крупном своеобразном лице. Некогда черные волосы профессора поседели у висков и на затылке, а под шапочкой сделались жалостливо редкими. Хоутон как-то заметил, что у Тикнора утиный нос — до курносого либо вздернутого он явно не дотягивал.

Профессор никогда не обладал богатым воображением и был тому рад — нехватка сего качества защищала его от причуд, на кои были столь падки его друзья-бостонцы, а друзья-писатели в особенности: во времена реформ они надеялись, будто что-то может поменяться. И тем не менее, когда слуга поднимал Тикнора из кресла, тот не мог не вообразить на его месте взрослого Джорджа-младшего, каковой в действительности умер пяти лет от роду. Несмотря на минувшие тридцать лет, Тикнор до сей поры оплакивал кончину ребенка и жестоко страдал без его ясной улыбки и радостного голоса — профессор поворачивал голову туда, откуда прежде доносились знакомые звуки, но мальчика не было, он прислушивался к легким шагам своего сына, но тот не появлялся.

Застенчиво прижимая к груди подарок, в библиотеку заглянул Лонгфелло. Он принес мешочек, снабженный застежкой и золотой бахромой.

— Пожалуйста, сидите, профессор Тикнор, — настойчиво произнес гость.

Тикнор стал угощать Лонгфелло сигарами, каковые, ежели судить по растрескавшимся оберткам, вот уже много лет предлагались нечастым гостям профессора и отвергались ими.

— Мой дорогой Лонгфелло, что привело вас сюда? Лонгфелло положил мешочек Тикнору на стол.

— Я подумал, что вы как никто иной будете счастливы это видеть.

Тикнор смотрел на гостя с радостным предвкушением. Черные глаза оставались непроницаемы.

— Пришло сегодня утром из Италии. Вот сопроводительное письмо, можете прочесть. — Лонгфелло протянул листок Тикнору. Письмо было от Джорджа Марша[75] и от Юбилейного Дантова комитета во Флоренции. Марш уверял Лонгфелло, что Флорентийский комитет без малейших колебаний примет его перевод «Inferno».

Тикнор начал читать:

— «Герцог Каэтанский и Комитет с благодарностью примут первое американское переложение великой поэмы, сочтя его наиболее почитаемым вкладом в юбилейные торжества, а с другой стороны, достойным знаком признательности, оказанным Новым Светом главному достоянию страны, что дала миру Колумба».

— Отчего же в вас не ощущается уверенности? — смущенно спросил Тикнор.

Лонгфелло улыбнулся:

— Полагаю, столь любезным способом мистер Марш призывает меня поторопиться. Разве не общеизвестно, что Колумб не отличался пунктуальностью?

— «Прошу принять от нашего Комитета, — продолжил чтение Тикнор, — в признание ценности вашего будущего вклада один из семи пакетов с прахом Данте Алигьери, изъятым недавно из его гробницы в Равене».

Щеки Тикнора вспыхнули радостным румянцем, он перевел взгляд на мешочек. Лицо профессора давно утратило ту красноватую смуглость, каковая вкупе с черными волосами вынуждала в юности принимать его за испанца. Тикнор разнял застежку, открыл мешочек и вгляделся в то, что вполне могло быть угольной пылью. Тем не менее профессор пропустил ее сквозь пальцы, точно усталый пилигрим, добравшийся наконец до святой воды.

— Столько лет искать по всему свету коллег, готовых изучать Данте, и столь малого добиться, — проговорил Тикнор. Он тяжело сглотнул и задумался: сколько же лет? — Я устал разъяснять родным, сколь сильно Данте преобразил мою душу, — чересчур мало они меня понимают. Вы заметили, Лонгфелло, в минувшем году в Бостоне не нашлось клуба либо сообщества, не отдавшего дань трехсотлетию Шекспира? И сколь немногие за границами Италии полагают, что наступающее вскорости шестисотлетие Данте достойно хотя бы упоминания? Шекспир помогает нам познать себя. Данте, препарируя иных, приглашает нас узнавать друг друга. Расскажите же, сколь далеко вы продвинулись с переводом.

Лонгфелло глубоко вздохнул. После чего изложил историю убийств: рассказал о судье Хили, причисленном к Ничтожным, об Элише Тальботе — Святоскупце и о Финеасе Дженнисоне — Зачинщике Раздора. Он изложил, как Дантов клуб по всему городу разыскивал Люцифера, пока не пришло понимание: тот сам идет след в след за их переводом.

— Вы должны нам помочь, — сказал Лонгфелло. — Отныне борьба входит в новый этап.

— Помочь… — Тикнор попробовал слово на вкус, как если бы то было новое вино, и с отвращением выплюнул. — В чем помочь, Лонгфелло?

Поэт несколько опешил.

— Глупо даже пытаться остановить подобное, — безо всякого сожаления продолжал Тикнор. — Вы знаете, Лонгфелло, я начал избавляться от своих книг. — Тростью черного дерева он указал на заполнявшие комнату полки. — Я уже отдал без малого три тысячи томов новой публичной библиотеке, один за одним.

— Изумительный поступок, профессор, — искренне признал Лонгфелло.

— Один за одним, пока вдруг не устрашился, сколь мало остается от меня самого. — Черным блестящим скипетром он надавил на роскошный ковер. Усталый рот шевельнулся в кривой не то усмешке, не то хмурой гримасе. — Мое первое в жизни воспоминание попадает на смерть Вашингтона. Воротившись в тот день домой, отец не мог говорить — столь потрясло его это известие; я же перепугался и стал умолять маму послать за доктором. Более месяца все, даже малые дети, носили на рукавах черные ленты. Доводилось ли вам задумываться, что убивший одного считается злодеем, погубивший же тысячи — героем, подобно Вашингтону? Некогда я намеревался обеспечить нашей литературе будущее посредством науки и наставлений, посредством защиты традиций. Данте молился о новом доме для своей поэзии, и сорок лет я неустанно ради него трудился. Сбывается пророчество мистера Эмерсона: событиями, что вы описали, судьба литературы становится явью — книга дышит жизнью и смертью, она умеет карать и прощать.

— Но не станете же вы одобрять происшедшее, профессор Тикнор, — задумчиво сказал Лонгфелло. — Данте низведен до орудия убийства и персональной мести.

У Тикнора тряслись руки.

— Наконец-то у нас на глазах, Лонгфелло, текст прошлого превращен в энергию настоящего, в энергию воздаяния! Нет, коли изложенное вами правда, когда бы мир ни узнал о происшедшем в Бостоне — пусть хоть десять веков спустя, — Данте ни в коей мере не будет низведен, запятнан либо унижен. Он будет чтим, как первое истинное создание американского гения, первый поэт, смогший обрушить на скептиков магическую силу литературы!

— Данте писал, дабы вызволить людей из тех времен, когда смерть была непостижимой. Он сочинял, желая вселить в нас веру, профессор, в миг, когда ничто более не указывает на то, что наша жизнь, наши молитвы небезразличны Богу.

Тикнор беспомощно вздохнул и отодвинул от себя мешочек с золотой бахромой:

— Не забудьте свой подарок, мистер Лонгфелло.

Поэт улыбнулся:

— Вы первым поверили, что сие возможно.

Лонгфелло вложил мешочек с прахом в старческую руку Тикнора, и тот жадно за него ухватился.

— Я слишком стар помогать кому-либо, Лонгфелло, — повинился Тикнор. — Но желаете совет? Ваш враг не Люцифер — он не похож на злодея, которого вы описали. Люцифер, коего Данте встречает наконец в ледяном Коците, — всего лишь бессмыслица, рыдающая и безмолвная. Убедитесь сами, Данте и здесь торжествует над Мильтоном — мы предполагаем увидеть Люцифера, сраженного озарением, что победа над ним возможна, однако все оказывается много труднее. Нет. Ваш враг Данте — именно Данте и никто иной решал, кого должно покарать и где, равно как и избирал муки, кои суждено испытать грешникам. Поэт самолично отмерял страдания, однако, сделав себя паломником, едва не принудил нас о том забыть — мы полагаем, что он лишь очередной безвинный свидетель Божьих деяний.


Меж тем в Кембридже Джеймс Расселл Лоуэлл наблюдал привидений.

Он сидел в мягком кресле, в лучах зимнего света, как вдруг явственно увидал Марию, свою первую любовь, и потянулся к ней, пораженный сходством.

— Погоди, — повторял он опять и опять. — Погоди. — Она держала на коленях Уолтера и успокаивала Лоуэлла:

— Смотри, как он вырос, красивый сильный мальчик. Фанни говорила, что у Лоуэлла ужасный вид, и настаивала, чтобы профессор лег в постель. Она пошлет за доктором, либо за мистером Холмсом, как ему угодно. Но Лоуэлл не обращал на ее слова внимания — он был нынче счастлив; он покинул Элмвуд черным ходом. Лоуэлл вспомнил свою бедную мать: уже в приюте для безумных она уверяла, что лучше всего чувствует себя именно в часы приступов. Данте говорил, что самая глубокая печаль — воспоминание о минувшем счастии, но в своей формуле Данте ошибся, жестоко ошибся, думал Лоуэлл. Нет счастья подобного печали, нет сожалеющего счастья. Радость и грусть — родные сестры, весьма друг с дружкой схожие; в точности о том говорил Холмс, с чего бы иначе и одна, и другая несли с собою слезы. Уолтер — несчастный сынишка, наследник, младший умерший ребенок Марии — был с ним по праву, и Лоуэлл ощущал его, когда шел по улице, пытаясь думать о чем-либо ином, о чем угодно, только не о милой Марии, о чем угодно. Но дух Уолтера становился теперь даже не образом, а нахлынувшим на Лоуэлла детским лепетом: ребенок скрывался в нем подобно тому, как беременные женщины ощущают у себя в животе давление жизни. После профессору почудилось, будто мимо по улице прошел Пьетро Баки, махнул рукой и насмешливо произнес: «Я всегда буду здесь, дабы напоминать тебе о твоем ничтожестве». За всю свою жизнь вы не защитили никого и ничего, Лоуэлл.

— Тебя нет! — бормотал Лоуэлл, а в голове звенела мысль: когда бы он изначально не был столь убежден в виновности Баки, когда бы прислушался к нервному скепсису Холмса, они отыскали бы убийцу, и Финеас Дженнисон оставался бы жив. И тут, прежде чем Лоуэлл успел спросить стакан воды у уличного торговца, впереди сверкнул яркий белый плащ и белый шелковый цилиндр — они радостно уплывали вдаль, опираясь на окованную золотом прогулочную трость.

Финеас Дженнисон.

Лоуэлл протер глаза — он достаточно осознавал свое состояние, дабы им не поверить, однако плечи Дженнисона все так же расталкивали одних прохожих, тогда как другие со странными лицами шарахались от него сами. Он телесен. Плоть и кровь.

Он жив…

Дженнисон! Лоуэлл хотел закричать, но во рту пересохло. Глаза приказывали бежать, но нечто сковало ноги.

— О, Дженнисон! — Он вновь обрел свой сильный голос, и в тот же миг из глаз сами собой потекли слезы. — Финни, Финни. Я здесь, я здесь! Джемми Лоуэлл, слышишь? Ты до сих пор со мной!

Лоуэлл ринулся сквозь толчею, ухватил Дженнисона за плечо, развернул. Представший его глазам гибрид был ужасен. Сшитые у лучшего портного цилиндр и плащ Дженнисона, его блестящая трость, но под всем этим — старик в изорванном жилете, перепачканное грязью лицо, небритое и бесформенное. Бродяга трясся в руках Лоуэлла.

— Дженнисон, — сказал профессор.

— Не выдавайте меня, сэр. Мне же надо как-то согреться…

Старик все объяснил: он был тем самым бродягой, что обнаружил тело Дженнисона, когда переплыл на заброшенный остров с близлежащего, где стояла ночлежка. С потолка складской камеры свисало тело Дженнисона, а на полу лежала аккуратная стопка очень красивой одежды — вот старик кой-чего и позаимствовал.

Лоуэлл вспомнил и остро ощутил ту самую, уже изъятую из его тела одинокую личинку: на круче, на узкой тропке, она въедается в его внутренности. Он ощущал оставленную ею пустоту, когда выпускал из себя все, что перекручивало его нутро.

Гарвардский двор был задушен снегом. Бесплодно Лоуэлл искал по всему университетскому городку Эдварда Шелдона. В четверг, когда Шелдон ругался с фантомом, Лоуэлл вечером послал студенту письмо, требуя немедля явиться в Элмвуд. Однако тот не ответил. Знавшие его не встречали соученика уже несколько дней. Затем другие школяры обогнали Лоуэлла, напомнив, что он опаздывает на лекцию. Профессор вошел в лекционный зал Университетского Холла, огромное помещение, где прежде располагалась церковь Колледжа, и обратился к слушателям с обычным приветствием:

— Джентльмены и собратья мои студенты… — За сим последовал привычный в таких случаях смех. «Собратья грешники» — так начинали свои проповеди священники-конгрегационалисты его детства. Его отец — для ребенка глас Божий. Отец Холмса говорил так же. Собратья мои грешники. Ничто не могло поколебать искреннее благочестие отца Лоуэлла, его веру в Бога, которому тот был обязан своей силой.

— Тот ли я человек, чтоб вести за собою простодушную молодость? Ни в коей мере! — Лоуэлл услыхал собственные слова, прочтя треть лекции о «Дон-Кихоте». — С другой стороны, — рассуждал он, — мое профессорство не приносит мне добра, мой порох отсырел, ежели и был когда сухим, а мой ум хоть и способен воспламениться, отнюдь не вспыхивает от первой искры, а ползет вместо того по неуступчивому шнуру.

Двое заботливых студентов подхватили профессора под руки, когда тот едва не упал. Лоуэлл добрел до окна и, прикрыв глаза, выставил наружу голову. Но вместо ожидаемого холодного и жесткого воздуха его вдруг обдало жаром, точно сам Ад пощекотал ему нос и щеки. Лоуэлл провел руками по моржовым усам — они также были теплыми и влажными. Открыв глаза, профессор увидал внизу треугольник пламени. На нетвердых ногах бросился из классной комнаты и вниз по каменной лестнице Университетского Холла. Вниз, в Гарвардский Двор, где с аппетитом потрескивал костер.

Встав полукругом, на пламя с величайшим интересом глядели августейшие особы. Они брали из высоких стопок книги и кидали их в огонь. Здесь собрались местные конгрегационистские и унитарианские священники, собратья по Гарвардской Корпорации и несколько представителей Попечительского Совета. Один взял в руки брошюру, смял ее и, точно мячик, кинул в огонь. Книжка занялась пламенем, все захлопали. Бросившись вперед, Лоуэлл упал на колено и достал брошюру из костра. Обложка обуглилась, прочесть ее было невозможно, и он открыл опаленную титульную страницу. «В защиту Чарльза Дарвина и его эволюционной теории». Лоуэлл не мог более этого выносить. По другую сторону пламени стоял профессор Луи Агассис, лицо его сквозь дым искажалось и выгибалось. Ученый муж любезно махал Лоуэллу обеими руками.

— Как ваша нога, мистер Лоуэлл? Ах, это — это необходимо, мистер Лоуэлл, хотя жаль, конечно, хорошую бумагу.

Сквозь задымленное окно подчеркнуто готического гранитного Гор-Холла, где располагалась библиотека Колледжа, наблюдал за происходящим доктор Огастес Маннинг, казначей Корпорации. Лоуэлл бросился к массивной двери и помчался через неф, благодаря небеса за рассудительность и хладнокровие, что возвращались к нему с каждым гигантским шагом. Из-за опасности пожара свечи и газовые лампы были в Гор-Холле под запретом, а потому зимой библиотечные альковы и сами книги скрывались в полумраке.

— Маннинг! — проревел Лоуэлл, за что получил от библиотекаря выговор.

Маннинг скрывался на помосте, нависавшем над читальным залом, и отбирал там книги.

— У вас же лекция, профессор Лоуэлл. Вы оставили студентов без присмотра: Гарвардская Корпорация вряд ли одобрит сей поступок.

Прежде чем забраться на помост, Лоуэллу пришлось вытереть лицо платком.

— Вы смеете жечь книги в учебном заведении! — Медные трубы технического новшества — отопительной системы Гор-Холла — всегда пропускали пар, отчего библиотека заполнялась вздымающимися клубами, оседавшими каплями на окнах, книгах и студентах.

— Религиозный мир должен быть благодарен нам, а в особенности — вашему другу профессору Агассису за победоносную борьбу с чудовищным учением, согласно которому мы все произошли от обезьяны, профессор. Ваш отец, вне всякого сомнения, согласился бы с нами.

— Агассис чересчур умен, — сказал Лоуэлл, добравшись наконец сквозь пар до помоста. — Он непременно вас покинет — имейте в виду! Отвергающее разум перед разумом бессильно!

Маннинг улыбался, и улыбка представлялась врезанной в его череп.

— Известно ли вам, что я через Корпорацию собрал сто тысяч долларов для музея Агассиса? У меня есть основания полагать, что он пойдет в точности туда, куда я его пошлю.

— Но что, Маннинг? Что заставляет вас столь ненавидеть чужие идеи?

Маннинг искоса посмотрел на Лоуэлла. Отвечал он, слегка ослабив жесткий контроль над своим голосом.

— Мы были благородной страной, искренне приверженной морали и справедливости — сиротой, последним ребенком великой Римской республики. Наш мир задыхается и гибнет по вине наймитов безнравственности и новомодных аморальных воззрений; всякий чужестранец, всякая новая идея подрывают сими веяниями американские принципы. Вы и сами видите, профессор. Неужто двадцать лет назад мы могли хотя бы помыслить, что станем воевать сами с собой? Мы отравлены. Война, наша война, далека до завершения. Она лишь начинается. Мы выпустили на волю демонов, и они заполнили собою воздух, коим мы дышим. Революции, убийства и грабежи рождаются в душах, выходят на улицы и проникают в дома. — Столь близко к выражению чувств Маннинг, на памяти Лоуэлла, еще не подходил. — С верховным судьей Хили мы вместе учились в последнем классе, Лоуэлл, — он был одним из самых прекрасных блюстителей закона, а ныне убит чудовищем, чье единственное знание — это знание о смерти! Лучшие умы Бостона ежечасно принуждены отражать атаки. Гарвард — последний оплот нашего величия. И я за него в ответе! — И довершил свои рассуждения Маннинг так: — Вы, профессор, позволяете себе роскошь вольнодумства лишь в отсутствие ответственности. Вы истинный поэт.

Впервые после смерти Финеаса Дженнисона Лоуэлл смог распрямиться. К нему возвращалась сила.

— Сто лет назад мы заковали в кандалы целую расу — тогда и началась война. Сколь много умов, Маннинг, ни закуете вы в кандалы, вам не остановить мужания Америки. Мне известно, какими последствиями вы угрожали Оскару Хоутону, ежели тот не отвергнет публикацию Дантова перевода.

Поворотившись к окну, Маннинг смотрел на оранжевое пламя:

— Так оно и будет, профессор Лоуэлл. Италия — страна низменных страстей и вольной морали. Предлагаю вам подарить Гор-Холлу пару экземпляров вашего Данте, как это сделал ученый шут со своими дарвинскими книжками. Огонь поглотит их незамедлительно — в назидание всем, кто желает превратить наше общество в приют для идей жестокости и грязи.

— Я этого не допущу, — отвечал Лоуэлл. — Данте — первый христианский поэт, первый, чья система мыслей окрашена в чистые цвета христианской теологии. Но и это не все: поэма подходит к нам еще ближе. Она — живая история нашего брата, история соблазна, очищения и, наконец, триумфа человеческой души, она учит нас милосердно сострадать горю. Данте — первый парусник, что осмелился выйти в открытое море людской мысли, дабы открыть новый поэтический мир. Двадцать лет он сносил горе и муку, не позволяя себе умереть, пока не довершит начатое. То же будет и с Лонгфелло. И со мной.

Лоуэлл развернулся и стал спускаться по лестнице.

— Браво, профессор. — Маннинг бесстрастно глядел с помоста ему вслед. — Но что ежели сей взгляд разделяют с вами не все? Не столь давно мне нанес странный визит полицейский, патрульный Рей. Он интересовался вашей работой над Данте. Не объяснил причин и ушел внезапно. Не могли бы вы растолковать, отчего ваш труд привлекает полицейских в наше «учебное заведение»?

Лоуэлл замер и оглянулся на Маннинга. Тот, составив башенкой длинные пальцы, расположил их у груди.

— Тем, кто благоразумен, станет тесен ваш круг, и они предадут вас, Лоуэлл, — я вам обещаю. Конгрегация вольнодумцев не способна долго оставаться вместе. Ежели мистер Хоутон откажется с нами сотрудничать, вас остановит кто-либо иной. Доктор Холмс, к примеру.

Лоуэлл хотел уйти, однако стал ждать продолжения.

— Я рекомендовал ему много месяцев назад выйти из вашего переводческого начинания, в противном случае серьезно пострадает его репутация. И что же, по-вашему, он сделал?

Лоуэлл покачал головой.

— Он явился ко мне домой и заверил, что я был прав в своих установках.

— Вы лжете, Маннинг!

— Неужели? Так значит, доктор Холмс до сей поры пребывает в числе посвященных? — спросил Маннинг так, будто знал много более, нежели Лоуэлл мог вообразить.

Лоуэлл закусил дрожащую губу. Маннинг улыбнулся и встряхнул головой.

— Жалкий ничтожный человечек — этот ваш Бенедикт Арнольд[76] в ожидании инструкций, профессор Лоуэлл.

— Уверьтесь же в том, что, назвавшись человеку другом, я останусь таковым навсегда — а потому не трудитесь понапрасну. И ежели кому-либо угодно почитать себя моим врагом, я не стану платить ему тем же, пока сам того не пожелаю. Всего доброго. — Лоуэлл умел завершить разговор так, чтобы собеседнику требовалось продолжение.

Маннинг, точно тень, сопроводил Лоуэлла до читального зала и там поймал за руку.

— Объясните, как можно ставить свое доброе имя, труд целой жизни в один ряд с этим, профессор.

Лоуэлл выдернул руку:

— Неужто вы завидуете, Маннинг?

Он воротился в класс как раз в срок, чтоб отпустить студентов.


Если убийца как-то следил за переводом Лонгфелло и бежал наперегонки с Дантовым клубом, то последнему не оставалось ничего иного, кроме как довершать тринадцать оставшихся песней «Inferno» сколь возможно быстро. Друзья согласились разделиться на два меньших лагеря: следственную группу и группу перевода.

Лоуэлл и Филдс станут трудиться над разбором улик, тогда как Лонгфелло и Джордж Вашингтон Грин — в кабинете над переводом. К великой радости старого пастора, Филдс сообщил, что ради скорейшего завершения работа отныне будет производиться строго по расписанию: оставалось еще девять вовсе неразобранных песней, одна частично переведенная и две, в коих Лонгфелло не все удовлетворяло. Слуга Питер будет доставлять корректуру в «Риверсайд» сразу по завершении работы, а по пути прогуливать Трэпа.

— Это не имеет смысла!

— Тогда предложите лучшее, Лоуэлл. — Филдс сидел в глубоком библиотечном кресле, некогда принадлежавшем деду Лонгфелло, великому генералу Революции. Издатель внимательно поглядел на Лоуэлла. — Сядьте. У вас горит лицо. Вы вообще спали в последнее время?

Лоуэлл проигнорировал вопрос:

— Что позволило причислить Дженнисона к Зачинщикам Раздора? В этом поясе Ада в особенности — всякая избираемая Данте душа недвусмысленно указывает на определенный грех.

— Пока мы не нашли, отчего Люцифер избрал Дженнисона, мы должны извлечь все, что возможно, из деталей убийства, — сказал Филдс.

— Ну что ж, оно еще раз подтвердило Люциферову силу. Дженнисон состоял в Адирондакском клубе и лазал по горам. Он был спортсменом, охотником, однако Люцифер с легкостью схватил его, а после изрубил на куски.

— Без сомнения, он взял его под дулом пистолета, — сказал Филдс. — Даже самый сильный способен напугаться оружия, ежели он дорожит жизнью, Лоуэлл. Также известно, что наш убийца умеет прятаться. После истории с Тальботом патрульные стоят на всех улицах в любой час. И пристальное внимание Люцифера к подробностям всякой Дантовой песни — сие также очевидно.

— В любую минуту, пока мы здесь говорим, — отрешенно произнес Лоуэлл, — в любую минуту, пока в соседней комнате Лонгфелло переводит новый стих, может свершаться новое убийство, и мы бессильны его предотвратить.

— Три злодеяния и ни единого свидетеля. Точное совпадение с нашими переводами. Что же нам делать — бродить по улицам и ждать? Будь я не столь образован, я бы давно поверил, что нам на голову свалился гениальный злой дух.

— Необходимо сосредоточиться на связи убийств с нашим клубом, — сказал Лоуэлл. — Давайте переберем всех, кто может знать о распорядке перевода. — Лоуэлл перелистал специально отведенный под расследование блокнот, затем отрешенно тронул библиотечный сувенир — пушечное ядро, коим британцы стреляли по Бостону и по армии генерала Вашингтона.

Во входную дверь постучали уже дважды, однако друзья не обратили внимания.

— Я послал Хоутону записку с просьбой удостовериться, что из «Риверсайда» не исчезла ни единая корректура перевода, — сказал Филдс Лоуэллу. — Как известно, все убийства возникли из песней, кои к тому времени еще не успели обсудить в клубе. Лонгфелло будет по-прежнему пересылать в печать корректуры, будто ничего не поменялось. А кстати, что с юным Шелдоном? Лоуэлл нахмурился:

— Он так и не ответил, и в университете его не видали. Теперь, когда Баки нет, никто, помимо Шелдона, не расскажет нам о том фантоме.

Филдс встал и нагнулся к Лоуэллу.

— Вы убеждены, что видели вчера «фантома», Джейми? — спросил он.

Лоуэлл изумился:

— Что значит — убежден, Филдс? Я же вам все сказал: он наблюдал за мной в Гарвардском дворе, в другой раз поджидал Баки. А после — тот резкий разговор с Эдвардом Шелдоном.

Филдс невольно сжался:

— Все оттого, что мы во власти мрачных предчувствий, наш ум чересчур тревожен, мой дорогой Лоуэлл. Мои ночи также проходят в тяжких обрывках сна.

Лоуэлл захлопнул блокнот:

— Вы хотите сказать, что мне померещилось?

— Вы же сами упомянули, будто думали, что видели сегодня Дженнисона, Баки, вашу первую жену и умершего сына. Ради всего святого! — воскликнул Филдс.

У Лоуэлла дрожали губы:

— Знаете что, Филдс. Далее эту гайку заворачивать некуда…

— Умоляю, успокойтесь, Лоуэлл. Я напрасно повысил голос. Я ничего не имел в виду.

— Полагаю, вы хорошо осознаете, что необходимо делать. Мы, в конце концов, всего лишь поэты! Полагаю, вам доподлинно известно, как можно проследить расписание наших переводов!

— Что вы имеете в виду, мистер Лоуэлл?

— Что я имею в виду? Кто, помимо нас, столь подробно уведомлен о деятельности Дантова клуба? Ученики печатников, наборщики, переплетчики — все они приписаны к «Тикнор и Филдс»!

— Знаете что! — Филдс был поражен. — Не валите с больной головы на здоровую!

Отворилась дверь, соединявшая библиотеку с кабинетом.

— Джентльмены, боюсь, мне придется вас прервать, — объявил Лонгфелло, вводя в комнату Николаса Рея.

Ужас скользнул по лицам Лоуэлла и Филдса. Лоуэлл тут же выпалил целый список доводов, согласно которым членов Дантова клуба никак невозможно в чем-либо обвинить.

Лонгфелло едва заметно улыбался.

— Профессор Лоуэлл, — сказал Рей. — Пожалуйста. Я здесь для того, чтобы просить вас принять мою помощь.

В тот же миг Лоуэлл и Филдс, позабыв раздоры, восторженно приветствовали Рея.

— Пожалуйста, поймите, я делаю это, дабы остановить убийства. — Рей желал ясности. — Ни для чего более.

— Это не единственная наша цель, — сказал Лоуэлл после долгого молчания. — Но мы ничего не достигнем в одиночку — так же, как и вы. Злоумышленник оставил Дантову подпись на всем, к чему прикоснулся — для вас это более нежели очевидно, раз вы безо всяких переводчиков шагнули в верную сторону.

Лонгфелло оставил их в библиотеке и воротился в кабинет. Начав в шесть утра и не прерываясь до полудня, они с Грином прошли в тот день уже две песни и сейчас занялись третьей. Лонгфелло послал Холмсу записку, в каковой просил содействия в переводе, однако ответа из дома 21 по Чарльз-стрит так и не пришло. Лонгфелло спросил Филдса, нельзя ли убедить Лоуэлла помириться с Холмсом, но издатель посоветовал предоставить обоих самим себе.

Весь день Лонгфелло принужден был то и дело прерываться, ибо на удивление много народу являлось с обычными вопросами. Гость с Запада принес «заказ» на поэму о птицах; он желал, чтоб ее сочинил непременно Лонгфелло и обещал заплатить круглую сумму. Женщина, привычный уже посетитель, поставив у дверей саквояж, объясняла, что она жена Лонгфелло и вот теперь прибыла домой. Якобы раненый солдат умолял дать денег; сжалившись, Лонгфелло что-то ему сунул.

— На кой, Лонгфелло? У этого «калеки» под рубахой рука спрятана! — воскликнул Грин, едва Лонгфелло захлопнул дверь.

— Да, я знаю, — отвечал поэт, возвращаясь в кресло. — Но кто, мой дорогой Грин, его пожалеет, ежели не я?

Лонгфелло опять открыл свои записи «Inferno» — Песнь Пятую, завершение которой он откладывал уже много месяцев. То был круг Сладострастников. Там грешников беспрерывно и бесцельно треплют ветры, подобно тому, как необузданное распутство бесцельно трепало их в жизни. Паломник спрашивает позволения поговорить с Франческой, прекрасной молодой женщиной, убитой мужем, когда тот застал ее в объятиях своего брата Паоло. Совместно с безмолвным духом запретного возлюбленного она подплывает к Данте.

— Франческа, плача, рассказывает Данте, что они с Паоло всего-навсего уступили собственной страсти, однако суть ее истории не столь проста, — отметил Грин.

— Верно, — согласился Лонгфелло. — Она рассказывает Данте, как они читали о поцелуе Гиневеры и Ланселота; их глаза встретились над книгой, и «никто из нас не дочитал листа», — стыдливо говорит женщина. Паоло заключает ее в объятия, целует, однако в их падении Франческа обвиняет не возлюбленного, но книгу — за то, что соединила их друг с другом. Автор романа — вот их предатель.

Грин прикрыл глаза, однако не уснул, как это часто случалось во время их встреч. Старик полагал, что переводчик обязан забыть о себе ради автора, — к тому он и стремился, желая помочь Лонгфелло.

— Любовники получили идеальное воздаяние — быть вместе, но не знать поцелуя, никогда не ощутить радости флирта, одни лишь муки — бок о бок.

Пока они говорили, Лонгфелло приметил в дверях золотые локоны, а после в проеме показалось серьезное личико Эдит. Под взглядом отца девочка спряталась в коридоре.

Лонгфелло предложил Грину ненадолго прерваться. В библиотеке также прекратили дискуссию, предоставив Рэю изучать журнал расследования, что ранее вел Лонгфелло. Грин вышел в сад размять ноги.

Лонгфелло отложил в сторону книги, и мысли его понеслись в другие известные дому времена, когда поэт еще не был здесь хозяином. В этом кабинете генерал Натаниэл Грин,[77] дед их Грина, обсуждал с Джорджем Вашингтоном стратегию; в тот миг пришла весть о приступе англичан, и генералы бросились вон из комнаты искать свои парики. В этом кабинете, согласно историям Грина, клялся в верности коленопреклоненный Бенедикт Арнольд. Выбросив из головы сей последний эпизод истории дома, Лонгфелло направился в гостиную, где в кресле Людовика XVI свернулась калачиком его дочь Эдит. Кресло она пододвинула к мраморному бюсту матери: бледно-розовый лик Фанни всегда был на месте, если девочка в нем нуждалась. Лонгфелло не мог смотреть на изображение жены без той радостной дрожи, что охватывала его в давние времена их неловких ухаживаний. Он помнил, что когда бы Фанни в те годы ни выходила из комнаты, с нею вместе пропадала частица света.

Желая спрятать лицо, Эдит, точно лебедь, изогнула шею.

— Ну что, душа моя? — мягко улыбнулся Лонгфелло. — Как моя радость сегодня поживает?

— Прости, что подслушивала, папа. Я хотела тебя кое о чем спросить, но не смогла уйти. Эта поэма, — сказала она робко, точно примериваясь, — очень грустная.

— Да. Порою муза лишь для того и является. Долг поэта рассказывать о самых тяжелых наших днях столь же честно, сколь мы говорим о радостных, Эдит, ибо выходит так, что, лишь пройдя сквозь тьму, возможно обрести свет. Так случилось с Данте.

— Эти мужчина и женщина в поэме — зачем их наказывать за то, что они друг друга любят? — Небесно-голубые глаза заволокло слезами.

Лонгфелло опустился в кресло, посадил девочку к себе на колени и устроил ей из рук нечто вроде трона.

— Поэму сочинил джентльмен, в детстве окрещенный Дуранте, однако позднее он поменял свое имя на детское и шутливое Данте. Он жил чуть менее шестисот лет тому назад. Он сам любил очень сильно — оттого и писал. Помнишь мраморную статуэтку над зеркалом в кабинете?

Эдит кивнула.

— Это и есть синьор Данте.

— Правда? У него такой вид, точно в голове — весь тяжелый мир.

— Да. — Лонгфелло улыбнулся. — Давным-давно он повстречал девушку и очень ее полюбил; ей тогда было чуть менее годков, нежели тебе, моя радость, примерно как Лютику, а звали ее Беатриче Портинари. Ей было девять лет, когда Данте увидал ее на фестивале во Флоренции.

— Беатриче, — повторила Эдит, а после проговорила это имя про себя по складам, вспоминая кукол, которых пока не придумала как назвать.

— Биче — так величали ее друзья. Но Данте — никогда. Он всегда называл ее полным именем, Беатриче. Ежели она проходила мимо, его сердце охватывала такая неловкость, что он не мог поднять глаз и даже ответить на, приветствие. В иные разы он почти отваживался заговорить, но она шла далее, едва его заметив. Соседи шептались у нее за спиной: «Смертные такими не бывают. Она благословенна Богом».

— Они говорили про Беатриче? Лонгфелло усмехнулся:

— Так слыхал Данте, ибо он очень сильно ее любил, а когда человек любит, то и все кругом восхищаются тем, кем восхищается он сам.

— А Данте просил ее руки? — с надеждой спросила Эдит.

— Нет. Она лишь раз заговорила с ним, просто поздоровалась. Беатриче вышла замуж за другого флорентийца. А Данте женился на другой женщине, и у них родились дети. Но он никогда не забыл свою любовь. Он даже дочь назвал Беатриче.

— И что жена — не сердилась? — с негодованием воскликнула девочка.

Лонгфелло дотянулся до мягкой щетки Фанни и провел ею по волосам Эдит.

— Мы совсем мало знаем о донне Джемме. Однако известно точно, что когда в середине жизни к поэту пришла беда, ему привиделась Беатриче: из небесного дома она послала к Данте проводника, дабы тот помог ему пройти сквозь самое темное место и встретиться с нею. Данте бросало в дрожь от одной лишь мысли об испытании, но провожатый напоминал: «Увидав опять ее прекрасные очи, ты вновь познаешь путь своей жизни». Понимаешь, милая?

— Но как он мог столь сильно любить Беатриче, ежели ни разу с нею не говорил?

Удивленный столь трудным вопросом, Лонгфелло все водил щеткой по девочкиным волосам.

— Однажды он сказал, милая, что Беатриче будит в нем чувства столь сильные, что он не может найти слов, дабы их описать. Данте — поэт, так что же могло захватить его более, нежели чувства, притягивающие рифмы?

Он мягко продекламировал, все так же поглаживая гребешком волосы Эдит.

— Девочка моя,

Ты лучше всех баллад,

Что сочиняли мы,

Ведь ты — живая песня,

А прочие мертвы.

Ответом на стихи была обычная улыбка той, кому они посвящались, и отец остался наедине со своими мыслями. Прислушиваясь к детским шагам на лестнице, Лонгфелло не покидал теплой тени светло-розового мраморного бюста. Поэта переполняла печаль дочери.

— Ах, вот вы где. — Разведя в стороны руки, в гостиную вошел Грин. — А я, похоже, задремал прямо на садовой скамейке. Зато теперь вполне готов вернуться к нашим песням! Послушайте, а куда запропастились Лоуэлл и Филдс?

— Ушли гулять, по-видимому. — Лоуэлл извинился перед Филдсом за горячность, и они вместе отправились глотнуть немного воздуху.

Лонгфелло только теперь осознал, как долго сидел, не шевелясь. Он выбрался из кресла, и суставы звучно хрустнули.

— Кстати говоря, — он поглядел на хронометр, вытащенный до того из жилетного кармана, — их нет уже давно.


Они шли по Брэттл-стрит, и Филдс старательно приноравливался к широким шагам Лоуэлла.

— Не пора ли возвращаться, Лоуэлл?

Филдс весьма обрадовался, когда поэт вдруг встал. Однако тот испуганно таращился куда-то вперед. Затем без предупреждения уволок Филдса под крону вяза. Шепотом скомандовал смотреть вон туда. На другой стороне улицы сворачивала за угол высокая фигура в котелке и клетчатой жилетке.

— Лоуэлл, спокойно! Кто это? — спросил Филдс.

— Он следил за мной в Гарвардском Дворе! Потом дожидался Баки! А после ругался с Эдвардом Шелдоном!

— Ваш фантом?

Лоуэлл торжествующе кивнул.

Прячась, они двинулись следом; незнакомец свернул в переулок, и Лоуэлл велел издателю не подходить близко.

— Евина дщерь! Он же идет к вашему дому! — воскликнул Филдс. Незнакомец миновал белый забор Элмвуда. — Лоуэлл, с ним необходимо поговорить.

— И отдать все козыри? У меня для сего мерзавца есть кое-что получше, — объявил Лоуэлл и повел Филдса вокруг конюшни и сарая к черному ходу в Элмвуд. Он велел горничной встретить гостя, ибо тот вот-вот должен позвонить. От служанки требовалось провести его в особую комнату на третьем этаже, после чего запереть дверь. Прихватив из библиотеки охотничье ружье и проверив его, Лоуэлл поволок Филдса вверх по узкой черной лестнице.

— Джейми! Во имя господа, что вы собрались делать?

— Я собрался делать так, чтоб фантом не улизнул — по меньшей мере, пока я не выясню все, что мне надо, — объяснил Лоуэлл.

— Да вы просто сбрендили! Давайте пошлем за Реем. Яркие карие глаза Лоуэлла вспыхнули серым:

— Дженнисон был моим другом. Он приходил на ужин в этот самый дом и сидел за тем самым столом: вытирал рот моими салфетками и пил из моих бокалов. Ныне он разрублен на куски! Я не желаю более робко бултыхаться в двух шагах от правды, Филдс!

Комната располагалась на самом верху — то была детская спальня Лоуэлла, ныне пустая и холодная. Из окна мансарды открывался широкий зимний вид, включавший также часть Бостона. Выглянув в окно, Лоуэлл увидал знакомый продолговатый изгиб реки Чарльз и широкие поля между Элмвудом и Кембриджем; на ровных тихих болотах по ту сторону русла поблескивал снег.

— Лоуэлл, вы же всех поубиваете! Как ваш издатель, я приказываю вам немедля спрятать ружье!

Лоуэлл прикрыл Филдсу рот рукой и указал на закрытую дверь, требовавшую постоянного наблюдения. Минуты прошли в молчании, затем послышались шаги — служанка вела гостя по парадной лестнице — и оба ученых мужа, присев на корточки, скрылись за диваном. Горничная сделала все, как ей велели: проводила визитера в бывшую детскую и тут же захлопнула за ним дверь.

— Эй? — проговорил человек в пустую и отвратительно холодную комнату. — Что за странный прием? Что вообще все это значит?

Поднявшись из-за дивана, Лоуэлл наставил ружье прямиком на клетчатую жилетку.

Незнакомец разинул рот. После чего сунул руку за отворот сюртука, вытащил револьвер и направил его на ствол лоуэлловского ружья.

Поэт не шевельнулся.

Правая рука незнакомца неистово тряслась, торчавший впереди пальца кожаный отросток перчатки терся о курок.

На другом конце комнаты Лоуэлл поднял ружье чуть ли не к моржовым усам — очень черным в слабоватом свете, — один глаз закрыл, а вторым нацелился вдоль ствола. И произнес сквозь стиснутые зубы:

— Попробуй выстрелить — ты проиграл и так, и эдак. Либо ты отправишь нас на небеса, — он взвел курок, — либо мы тебя в ад.

XIII

Подержав револьвер еще секунду, незнакомец швырнул его на ковер.

— На том свете я видал такую работу!

— Подымите, пожалуйста, пистолет, мистер Филдс, — сказал Лоуэлл, точно это входило в издательские обязанности. — А теперь, негодяй, рассказывай, кто ты и зачем явился. Что у вас общего с Пьетро Баки и чего хотел от тебя мистер Шелдон прямо посреди улицы. И что тебе понадобилось в моем доме!

Филдс поднял с пола револьвер.

— Уберите ружье, профессор, а то я не скажу ничего, — отвечал человек.

— Послушайте его, Лоуэлл, — шепнул Филдс; похоже, он решил взять на себя роль посредника.

Лоуэлл опустил ружье.

— Хорошо, однако, ради вашего же блага призываю вас отвечать честно. — Пока он приносил заложнику стул, тот несколько раз повторил, что все эти развлечения он «на том свете видал».

— Очевидно, до того, как вы наставили мне на голову дуло, я не имел чести быть с вами знаком, — сказал гость. — Я Саймон Кэмп, детектив из агентства Пинкертона.[78] Выполняю поручение доктора Огастеса Маннинга из Гарвардского Колледжа.

— Доктора Маннинга? — вскричал Лоуэлл. — Но с какой целью?

— Он пожелал, чтоб я изучил соотнесенные с Данте курсы и определил, возможно ли представить дело так, будто они оказывают на студентов «разрушительное воздействие». Мне поручено вникнуть в предмет, составить заключение и доложить об оном.

— И что же вы заключили?

— Я назначен Пинкертоном отвечать за Бостон и прилегающие окрестности. Сия чушь не является для меня наивысшим приоритетом, профессор, но я честно исполнил свою часть работы. Я предложил бывшему преподавателю мистеру Баки встретиться со мною в университете, — сказал Кэмп. — Также расспросил кое-кого из студентов. Сей дерзкий молодой человек, мистер Шелдон, ничего от меня не хотел, профессор. Он растолковывал, куда я должен отправиться с моими вопросами, однако применил чересчур мудреные выражения, дабы повторять их в обществе столь замечательных бархатных воротничков.

— Что же сказали прочие? — поинтересовался Лоуэлл. Кэмп расхохотался:

— Моя работа конфиденциальна, профессор. Однако я решил, что настало время встретиться с вами лицом к лицу и спросить личного мнения об этом вашем Данте. Сие и понадобилось мне у вас в доме. Но каков прием!

Филдс смущенно скосил глаза:

— Стало быть, доктор Маннинг послал вас говорить с Лоуэллом напрямую?

— Я не исполняю его приказов, сэр. Это мое расследование. Я выношу собственные суждения, — надменно отвечал Кэмп. — Вам несказанно повезло, что я не дал воли лежавшему на курке пальцу, профессор Лоуэлл.

— О, какие проклятия посыплются на голову Маннинга! — Лоуэлл подскочил к Саймону Кэмпу. — Вы явились послушать, что я скажу, сэр? Немедля прекратите охоту на ведьм! Вот что я вам скажу!

— Да я гроша медного не дам за то, что вы скажете, профессор! — Кэмп рассмеялся Лоуэллу в лицо. — Я взялся за расследование и не намерен ни перед кем отступаться, будь то гарвардские шишки либо подобные вам старые олухи! Стреляйте, коли вам угодно, однако я доведу это дело до конца! — Он помолчал, а после добавил. — Я профессионал.

По небрежности последних слов Филдс сразу понял, для чего явился детектив.

— Пожалуй, кое о чем возможно договориться. — Издатель вынул из кошелька несколько золотых монет. — Что, ежели отложить на неопределенное время ваше расследование, мистер Кэмп?

Филдс уронил монеты в подставленную руку Кэмпа. Детектив терпеливо ждал, и Филдс добавил еще две, сопроводив их жесткой улыбкой.

— Мое оружие?

Филдс вернул ему револьвер.

— Осмелюсь сообщить, джентльмены, от случая к случаю расследования завершаются удовлетворительно для всех вовлеченных лиц. — Саймон Кэмп поклонился и зашагал вниз по парадной лестнице.

— Откупаться от подобных типов! — воскликнул Лоуэлл. — Но как вы знали, что он возьмет деньги, Филдс?

— Билл Тикнор не раз говорил, что людям приятно ощущать в руках золото, — отметил издатель.

Прижав лицо к стеклу мансарды, Лоуэлл со спокойной злостью наблюдал, как Саймон Кэмп перешагивает через выложенную кирпичом дорожку и направляется к воротам — с виду беспечен, позвякивая золотыми монетами, оставляя на снегу Элмвуда свои грязные следы.

В тот вечер измученный Лоуэлл сидел в музыкальной комнате — недвижно, точно статуя. Ранее, до того как войти, он нерешительно замер в проеме дверей, будто ожидал найти в кресле у камина истинного хозяина этого дома.

Из арочного проема выглянула Мэйбл.

— Отец? Что-то происходит. Почему ты ничего мне не говоришь?

Галопом прискакала Бесс, щенок ньюфаундленда, и лизнула Лоуэллу руку. Поэт улыбнулся, однако тут же опечалился вне всякой меры, ибо вспомнил вялые приветствия Аргуса, их старого ньюфаундленда, — тот проглотил смертельную дозу разбросанной по соседской ферме отравы.

Мэйбл оттолкнула Бесс прочь, дабы не нарушала серьезность момента.

— Отец, — сказала она. — Мы в последнее время так редко бываем вместе. Я знаю… — Она не позволила себе завершить мысль.

— Что? — спросил Лоуэлл. — Что ты знаешь, Мэб?

— Я знаю, тебя что-то волнует и не дает покоя. Он нежно взял ее руку в свою.

— Я просто устал, мой дорогой Хопкинс.[79] — Когда-то давно Лоуэлл сочинил для нее это имя. — Высплюсь, и станет лучше. Ты очень добрая девочка, моя радость.

В конце концов она механически поцеловала его в щеку.

Наверху в спальне Лоуэлл, не взглянув на жену, повалился лицом в подушку, расшитую листьями лотоса. Однако вскоре он лежал, уткнувшись головой в колени Фанни Лоуэлл, и плакал без перерыва почти полчаса; все чувства, когда-либо им испытанные, проходили сквозь мозг и выплескивались наружу; на плотно сжатых веках возникал Холмс, опустошенный, распластанный на полу, доктора сменял изрезанный Финеас Дженнисон, он умолял Лоуэлла спасти, уберечь его от Данте.

Фанни знала: муж не станет говорить о том, что мучает его столь сильно, а потому лишь водила рукой по золотисто-рыжим волосам и ждала, когда Лоуэлл успокоится и уснет прямо посреди рыданий.

Лоуэлл. Лоуэлл. Прошу вас, Лоуэлл. Вставайте. Вставайте.

Разлепив кое-как веки, Лоуэлл едва не ослеп от солнечного света.

— Что? Что это, Филдс?

Филдс сидел на краю кровати, крепко прижимая к груди свернутую газету.

— Все хорошо, Филдс?

— Все скверно. Уже полдень, Джейми. Фанни говорит, во сне вы вертитесь, будто юла, все кругом да кругом. Вам дурно?

— Сейчас много лучше. — Лоуэлл немедля сосредоточился на предмете, который Филдсовы руки будто желали скрыть из виду. — Что-то произошло, да?

Филдс уныло проговорил:

— Я привык думать, что умею выходить из всяких положений. Сейчас я — точно ржавый гвоздь, Лоуэлл. В самом деле, посмотрите на меня! Разжирел столь безобразно, что меня не узнают старейшие кредиторы.

— Филдс, прошу вас…

— Вам нужно стать сильнее меня, Лоуэлл. Ради Лонгфелло, мы обязаны…

— Новое убийство? Филдс протянул ему газету:

— Пока нет. Люцифера арестовали.

* * *

Карцер в Центральном участке имел три с половиной фута в ширину и семь в длину. Внутренняя дверь — железная. Снаружи — другая, из крепкого дуба. Когда ее закрывали, клетка превращалась в склеп без малейшего проблеска света и надежды на оный. Узника запирали на много дней, пока он не мог более сносить тьму и не соглашался на все, чего бы от него ни желали.

Уиллард Бёрнди, второй после Лэнгдона У. Писли бостонский медвежатник, услыхал, как в дубовой двери поворачивается ключ, и миг спустя его ослепил бледный свет газовой лампы.

— Да хоть десять лет и один день продержи меня здесь, свинья! Чтоб я дал повесить на себя мокруху?!

— Заткнись, Бёрнди, — рявкнул охранник.

— Клянусь честью…

— Чем клянешься? — охранник засмеялся.

— Честью джентльмена!

В наручниках Уилларда Бёрнди повели по коридору. Мимо внимательных глаз обитателей прочих камер, кто знал Бёрнди по имени, но не в лицо. Южанин, перебравшийся в Нью-Йорк, дабы пощипать отъевшихся на войне северян, он вскоре направил стопы в Бостон, решив, что сыт по горло нью-йоркскими «Могилами». Там он постепенно узнал, что среди обитателей подпольного мира приобрел репутацию человека, питающего слабость ко вдовам богатых браминов — сам он ни разу не замечал подобной закономерности. Его не прельщала слава борца со старыми пердушками. Он никогда не считал себя мелкой вошью. Бёрнди был весьма сговорчив, и, если объявлялась награда за украденный антиквариат либо драгоценности, то в обмен на некоторую сумму возвращал часть добра услужливым детективам.

Теперь, как следует заломив руку, охранник втолкнул его в комнату, а после пинком усадил на стул. Медвежатник был краснорож и лохмат, а испещренное крест-накрест морщинами лицо напоминало карикатуры Томаса Наста.[80]

— И в чего ж играем? — растягивая слова, спросил Бёрнди сидевшего перед ним человека. — Я б пожал тебе руку, да вишь — браслетики. Погоди… Я ж про тебя читал. Первый негр-полицейский. Герой войны. Ты ж был на дознании, когда тот мудя в окно сиганул! — Вспомнив несчастного самоубийцу, Бёрнди рассмеялся.

— Прокурор округа желает отправить вас на виселицу. — Тихие слова Рея содрали с Бёрнди ухмылку. — Жребий брошен. Ежели вам известно, почему вы здесь, — говорите.

— Моя игра — сейфы. Я первый в Бостоне, это я вам говорю — щенок Лэнгдон Писли мне в подметки не годится! Но я не мочил мирошника, а попа того и подавно никуда не запихивал! Я вытащу из Нью-Йорка сквайра Хоу[81] — вот поглядишь, я выиграю суд!

— Почему вы здесь, Бёрнди? — спросил Рей.

— Козлы-детективы сами распихивают под все столбы улики! Это было похоже на правду.

— Двое свидетелей видали, как вы прятались у дома Тальбота в ту ночь, когда его ограбили, то бишь за день до убийства. Пока все по закону, верно? Оттого детектив Хеншоу вас избрал. На вас довольно грехов, чтоб повесить еще и это обвинение.

Бёрнди готов был все отрицать, однако замялся:

— Стану я верить черной обезьяне!

— Я вам кое-что покажу. — Рей смотрел на него очень внимательно. — Ежели вы это поймете, будет весьма полезно. — Он протянул через стол запечатанный конверт.

Мешали наручники, но Бёрнди умудрился порвать конверт зубами, а после развернуть сложенный втрое листок дорогой почтовой бумаги. Пару секунд изучал его, затем в дикой злобе разорвал пополам, отшвырнул прочь и, точно маятник, принялся биться головой о стол и о стену.


Оливер Уэнделл Холмс наблюдал, как газетная бумага сперва скручивается по углам, затем лишается краев, а после проваливается в огонь.

… седатель Верховного Суда штата Массачусетс найден обнаженным, покрытым насекомыми и л…

Доктор скормил огню новую заметку. Пламя благодарно вспыхнуло.

Холмс вспомнил, как взорвался тогда Лоуэлл. Поэт был не совсем прав: пятнадцать лет назад Холмс не так уж слепо доверял профессору Вебстеру. Все верно, Бостон в те дни постепенно отворачивался от столь низко павшего профессора медицины, однако у Холмса были свои резоны держаться до конца. Он видел Вебстера через день после пропажи Джорджа Паркмана и даже говорил с профессором о той загадочной истории. На приветливом лице не мелькнуло и тени лжи. Всплывшая потом версия самого Вебстера ничуть не противоречила фактам: Паркман пришел за просроченным долгом, Вебстер отдал деньги, Паркман вернул расписку, Паркман ушел. Холмс послал какие-то деньги на адвокатов, обернув купюры в письмо с утешениями для миссис Вебстер. В нем доктор подтверждал: характер Вебстера весьма устойчив, и подобный человек не может быть замешан в столь страшном преступлении. Он также растолковал присяжным, что по найденным в комнате Вебстера людским останкам невозможно с достоверностью судить, принадлежат ли они доктору Паркману, — они могли ему принадлежать, но могли и нет.

Нельзя сказать, будто Холмс не сочувствовал Паркманам. В конце концов, Джордж был самым давним покровителем Медицинского колледжа, именно он построил здание на Норт-Гроув-стрит и даже субсидировал пост Паркмановского профессора анатомии и физиологии — именно это кресло и занимал доктор Холмс. На его мемориальной службе Холмс прочел панегирик. Однако Паркман вполне мог лишиться рассудка, заплутать и уйти куда глаза глядят. Он мог быть жив — а в то самое время на основании чудовищно косвенных улик люди готовились повесить джентльмена их собственного круга! Не могли привратник, коего несчастный Вебстер застал за игрой, перепугаться за свое место и, прихватив из обширных запасов Медицинского колледжа пару костей, невзначай припрятать их в профессорской комнате?

Как и Холмс, Вебстер до поступления в Гарвардский колледж рос в весьма комфортном окружении. Два медика не были столь уж близки друг другу. И все же в день ареста, когда бедняга Вебстер в отчаяньи от собственного позора и бесчестья семьи пытался проглотить яд, а затем и все последующие дни ни с кем иным Холмс не ощущал себя связанным столь прочно. Не мог ли он сам с той же легкостью оказаться в том же кошмаре? Невысокие, с длинными бакенбардами и чисто выбритыми щеками два профессора были схожи телесно. Холмс не сомневался, что он еще внесет свой скромный, однако заметный вклад в неминуемое оправдание собрата-лектора.

Затем все они оказалисьу виселицы. Долгие месяцы слушаний и апелляций тот день представлялся столь далеким и столь невозможным, что думалось, его отменят. Стыдясь своего соседа, благонравные бостонцы в большинстве остались дома. Возничие и грузчики, фабричные рабочие и прачки — вот кто публично приветствовал казнь и падение брамина.

Сквозь кольцо зевак к Холмсу протиснулся покрытый испариной Дж. Т. Филдс.

— Нас ждет коляска, Уэнделл, — сказал он. — Поехали домой, к Амелии, побудьте с детьми.

— Филдс, неужто вы не видите, к чему все пришло?

— Уэнделл. — Филдс положил руки на плечи своего автора. — Есть же улики.

Полиция намеревалась перекрыть подходы, но не хватило веревок. Все крыши, все окна домов вокруг запруженного толпой тюремного двора на Леверетт-стрит занимали простолюдины. Холмса в тот миг едва не парализовало желание сделать что угодно, лишь бы не попросту смотреть. Он обратится к толпе с речью. Да, он сочинит на ходу стихи об ужасающей глупости этого города. В конце концов, не Уэнделл ли Холмс числится лучшим в провозглашении здравиц? Стихотворное восхваление доктора Вебстера слово за словом выкладывалось у него в голове. И одновременно Холмс то и дело вставал на цыпочки, всматриваясь в проезд позади Филдса, дабы первым увидеть, как приносят письмо о помиловании, либо как шагает, будто ни в чем не бывало, якобы убитый Джордж Паркман.

— Ежели Вебстер сегодня умрет, — объявил Холмс издателю, — он не умрет бесславно.

Доктор протиснулся к эшафоту. Однако, увидав петлю, замер и едва не задохнулся. В последний раз мистическое кольцо попадалось ему на глаза, когда Холмс еще мальчишкой притащил младшего брата Джона на Виселичный холм Кембриджа, где в последних муках извивался осужденный. Это зрелище — Холмс был в том убежден — сделало из него врача и поэта.

По толпе пронесся шорох. Холмс встретился взглядом с Вебстером: тот, шатаясь, восходил на помост, охранник крепко держал его руки.

Холмс отпрянул — и тут, прижимая к груди конверт, перед ним возникла дочь Вебстера.

— О, Мэриэнн! — воскликнул доктор и крепко обнял маленького ангела. — От губернатора?

Мэриэнн Вебстер вытянула вперед руку с письмом.

— Отец велел передать вам, пока он еще жив, доктор Холмс. Он вновь обратился к виселице. Вебстеру на голову натягивали черный мешок. Холмс разорвал конверт.


Мой дорогой Уэнделл.

Где взять мне храбрости, дабы выразить ничтожными словами благодарность за все, что вы для меня сделали? Вы верили в меня без тени сомнения в мыслях, и сие чувство всегда будет мне поддержкой. Вы один оставались верны моей истинной натуре с того дня, когда полиция увела меня из дому и когда прочие отрекались один за одним. Представьте, как тяжело это снести: люди твоего круга, с кем ты сидел за столом и молился в церкви, смотрят на тебя со смертельным ужасом. Когда даже глаза моих милых дочерей невольно отражают заднюю мысль касательно чести их бедного папы.

За все то я почитаю своим долгом сказать вам, дорогой Холмс, что я это сделал. Я убил Паркмана, разрубил его тело и сжег в моей лабораторной печи. Поймите, я был всего лишь ребенком, потакающим своему желанию, я никогда не властвовал над моими страстями; сей навык необходимо приобресть ранее; оттого и произошло — все это! Судебное разбирательство привело, не могло не привести, к смерти на эшафоте согласно приговору. Все правы, а я нет, сегодня утром я разослал истинный и полный отчет об убийстве в несколько газет, а также храброму привратнику, коего я оболгал столь малодушно. Ежели моя жизнь искупит, пусть частично, надругательство над законом, сие послужит утешением.

Разорвите письмо, не глядя в него другой раз. Вы пришли наблюдать, как я ухожу с миром, а потому не глядите на письмо с таким ужасом, ибо я жил с ложью на устах.


Записка выпала у Холмса из рук, и в тот же миг железная платформа, что держала человека с черным мешком на голове, упала, с клацаньем ударившись об эшафот. Дело было даже не в том, что Холмс не верил более в невинность Вебстера — просто доктор знал, что любой из них мог оказаться виновен, попади он в те же отчаянные обстоятельства. Как врач, Холмс всегда понимал, сколь приблизительно и ненадежно сконструировано человеческое существо.

И потом, есть ли злодеяние, что прежде не стало грехом?

Разглаживая платье, в комнату вошла Амелия. Окликнула мужа:

— Уэнделл Холмс! Я с тобой говорю. Не понимаю, какая муха тебя в последнее время кусает?

— Знаешь, что мне в детстве вдолбили в голову, Амелия? — спросил Холмс, отправляя в огонь стопку корректур, сбереженных после заседаний Дантова клуба.

Некогда он завел специальный ящик для клубных документов; там лежали корректуры Лонгфелло, собственные аннотации Холмса, записки Лонгфелло с просьбами не забыть о ближайшей среде. Холмс подумывал написать как-нибудь мемуары об их встречах. Однажды он походя упомянул о затее Филдсу, и тот немедля взялся перебирать, кто составит отзыв на Холмсову работу. В первую голову издатель, всегда издатель. Холмс швырнул в огонь новую пачку.

— Наши деревенские кухарки рассказывали, что в сарае полно демонов и чертей. Другой мужик сообщил, что когда я напишу свое имя своей же собственной кровью, надежный посланец сатаны, ежели не сам враг рода человеческого, приберет начертанное к рукам, и с того дня я стану его слугой. — Холмс невесело усмехнулся. — Куда как легче научить суевериям человека, от них свободного, он как та француженка с привидениями: Je n'y croispas, maisje les crains — не верю, но все одно боюсь.

— Ты говорил, что люди выкалывают на себе веру, точно островитяне южных морей — татуировку.

— Неужто я так говорил, Амелия? — удивился Холмс, затем повторил эти слова про себя. — Графичная фраза. Должно быть, я и впрямь ее произнес. Женщины подобных фраз не изобретают.

— Уэнделл! — Встав напротив мужа, Амелия топнула по ковру — в шляпе и в башмаках Холмс был примерно одного с нею роста. — Ежели бы ты только объяснил, что тебя тревожит, я смогла бы тебе помочь. Откройся мне, дорогой Уэнделл.

Холмс поерзал. И ничего не ответил.

— А не сочинял ли ты новых стихов? Я давно дожидаюсь почитать их на ночь, правда.

— В библиотеке довольно книг, — ответил Холмс. — И Мильтон, и Донн, и Ките,[82] полные собрания, для чего же дожидаться моих, дорогая Амелия?

Улыбаясь, она подалась вперед.

— Мне более по нраву живые поэты, нежели умершие, Уэнделл. — Она взяла его руки в свои. — Скажи, что тебя мучает. Прошу тебя.

— Простите, что помешала, мэм. — В дверь заглянула рыжеволосая служанка и объявила посетителя к доктору Холмсу. Тот неуверенно кивнул. Горничная исчезла, а после воротилась с гостем.

— Весь день не показывается из своей берлоги. Что ж, он в ваших руках, сэр! — всплеснув своими, Амелия закрыла за собою дверь кабинета.

— Профессор Лоуэлл.

— Доктор Холмс. — Джеймс Расселл Лоуэлл снял шляпу. — Я ненадолго. Просто хотел поблагодарить вас за всю ту помощь, что вы нам оказали. Простите меня, Холмс, за излишнюю горячность. И за то, что не помог вам подняться тогда с полу. И за все, что наговорил…

— Не нужно, не нужно. — Доктор сунул в огонь очередную пачку корректуры.

Лоуэлл смотрел, как Дантовы бумаги пляшут и сражаются с пламенем, рассыпая искры испепеленных стихов. Холмс отрешенно ждал, что от такого зрелища Лоуэлл вскрикнет, но тот молчал.

— Я знаю лишь одно, Уэнделл, — проговорил поэт, склоняя голову над погребальным костром. — «Комедия» дала мне все то немногое, чем я владею. Данте решился сотворить поэму целиком из собственной плоти; он первым поверил, что эпична жизнь не одной лишь героической личности, но и простого человека, любого человека; а также в то, что Небо не чуждо миру, но пронизывает его насквозь. Уэнделл, с тех пор, как мы взялись помогать Лонгфелло, мне всегда хотелось сказать вам одну вещь.

Холмс изогнул непослушные брови.

— Когда я лишь узнал вас, много лет назад — возможно, то был мой первый к вам визит, — я подумал, сколь сильно вы напоминаете мне Данте.

— Я? — переспросил Холмс с притворным смирением. — Я и Данте?

Но Лоуэлл был чересчур серьезен:

— Да, Уэнделл. Данте был образован во всех областях науки, какие только существовали в его время: он знал астрономию, философию, юриспруденцию, теологию и поэзию. Говорят, он прошел через медицинскую школу, и потому столь много размышлял над страданиями человеческого тела. Подобно вам, он все делал хорошо. Чересчур хорошо, ибо иным это не давало покоя.

— Я всегда полагал, что вытянул призовой билет в интеллектуальной лотерее жизни — долларов на пять, не менее. — Точно повинуясь тяжести Лоуэллова приказа, Холмс поворотился спиной к очагу и сложил листы с корректурой обратно в ящик. — Я могу быть ленив, Джейми, безразличен либо необязателен, но я ни в коей мере не отношусь к тем, кто… просто я искренне убежден, что мы не можем ничего предотвратить.

— Хлопок пробки резок и силен, более всего он будоражит воображение. — Лоуэлл рассмеялся с подавленной грустью. — Полагаю, на несколько благословенных часов мне удавалось забыть о своем профессорстве и ощутить, будто я занят чем-то настоящим. Увы, «поступай, как должно, и пусть разверзнутся небеса» — восхитительное правило, но лишь до той поры, пока небеса не поймают вас на слове. Я знаю цену сомнению, мой дорогой друг. Но ежели вы отрекаетесь от Данте, то и нам придется сделать то же.

— Когда б вы знали, сколь прочно останки Финеаса Дженнисона впечатались в мой внутренний взор… расщепленные, изломанные… Последствие сей ошибки…

— Может случиться новая беда, еще страшнее, Уэнделл. Вот чего нужно опасаться. — Торжественным шагом Лоуэлл направился к двери кабинета. — Что ж, я в общем-то хотел лишь извиниться, да и Филдс всяко настаивал. Воистину благая идея: из-за дурацкого характера потерять вдобавок ко всему настоящего друга. — Не дойдя до дверей, Лоуэлл обернулся. — А ведь я люблю ваши стихи. Знайте это, мой дорогой Холмс.

— Да? Ну, спасибо, хотя, пожалуй, они несколько вихляют. Мне свойственно рвать плоды познания, надкусывать поглубже с солнечной стороны, а после бросать свиньям. Я — маятник с весьма коротким периодом осцилляции. — Холмс встретился взглядом с большими широко раскрытыми глазами друга. — Как вы-то себя чувствуете, Лоуэлл?

Тот в ответ лишь слегка пожал плечами. Холмс не желал, чтобы его вопрос пропадал втуне.

— Я не говорю вам «держитесь», ибо человек идеи не станет поддаваться несчастию ни на день, ни на год.

— Все мы вертимся вокруг Господа, Уэнделл, кто по большой, кто по малой орбите; сперва на свет выходят одни, после другие. Иные точно всегда в тени. Вы один из тех немногих, ради кого я готов распахнуть свое сердце… Ладно. — Поэт хрипло прокашлялся и понизил голос. — Мне пора в замок Крейги на важный совет.

— Вот как? А что же арест Уилларда Бёрнди? — осторожно и с притворным равнодушием спросил Холмс, когда Лоуэлл был уже в дверях.

— Пока мы тут говорим, патрульный Рей умчался узнавать, в чем там дело. Думаете, фарс?

— Совершеннейшая чепуха, какие вопросы! — объявил Холмс. — А газеты, меж тем, твердят, что обвинитель потребует виселицы.

Лоуэлл затолкал под шелковый цилиндр непослушные кудри.

— Стало быть, необходимо спасать еще одного грешника. Когда на лестнице стихли шаги, Холмс еще долго сидел над Дантовым ящиком. Решившись закончить мучительный труд, он все так же бросал листы в огонь, однако не мог уклониться от Дантовых строк. Сперва он лишь просматривал их с безразличием наемного корректора, не вникая в детали и не поддаваясь чувствам. Затем стал читать быстро и жадно, ухватывая почерневшие строфы до того, как они уходили в небытие. Предчувствие открытия напомнило доктору времена, когда профессор Тикнор с искренней верой предсказывал, что придет день, и Дантовы странствия окажут на Америку самое невероятное воздействие.

К Данте и Вергилию приближаются демоны Malebranche… Данте вспоминает: «Так видел я: боялся ратный взвод, по уговору выйдя из Карпоны и недругов увидев грозный счет».

Данте помнил битву Карпоны и Пизы, в коей сам и сражался. В список Дантовых талантов Лоуэлл занес не все: поэт был солдатом. Подобно вам, он все делал хорошо. И в противоположность мне также, думал Холмс. Со всяким своим шагом солдат берет на себя вину, молча и без раздумий. Стал ли Данте лучшим поэтом, глядя, как рядом гибнут его друзья — во имя духа Флоренции, во имя бессмысленного стяга гвельфов? В гарвардских состязаниях Уэнделл-младший некогда числился лучшим поэтом — многие полагали, что лишь благодаря общему с отцом имени, — сейчас же Холмс задумался: возможно ли после войны для Младшего понимание поэзии? В битвах его сын видал иное, нежели Данте, и оно выбило из него поэзию — и поэта, — оставив ее одному лишь доктору Холмсу.

Перелистывая страницы корректур, Холмс читал около часа. Позарез была необходима вторая песнь «Inferno», где Вергилий убеждает Данте совершить их паломничество, но тот опасается за прочность на сей раз своей защиты. Вершина храбрости: поворотиться лицом к смертельной муке иных людей и явственно представить, что ощущает всякий из них. Однако Холмс успел сжечь корректуру этой песни. Он нашел итальянское издание «Комедии». «Lo giorno se n'andava» — «День уходил…» Данте замедляет рассуждения, приготовляясь вступить в царство Ада: «… е io sol uno» — «и только я один…» — как же он одинок! Повторено трижды! «iо, sol, uno… m'apparecchiava a sostener la guerre, si del a pietate». Холмс не помнил, как Лонгфелло перевел этот стих, а потому, прислонясь к облицовке камина, сложил его сам, слыша в потрескивании огня совещательные комментарии Лоуэлла, Грина, Филдса и Лонгфелло. Они подбадривали.

— И я один, и только я, — вслух получалось лучше, — приготовлялся выдержать баталью… Нет, guerra. … Выдержать войну… и с тягостным путем, и с сожаленьем.

Вылетев из мягкого кресла, Холмс рысью помчался на третий этаж.

— И я один, и только я, — повторял он, скача по ступеням.


За джином-тодди и сигарами Уэнделл-младший обсуждал с Уильямом Джеймсом,[83] Джоном Грэем[84] и Минни Темпл[85] применимость метафизики. Во время едва ли не самого извилистого рассуждения Джеймса они услыхали на лестнице сперва тихий, а после все более тяжелый стук отцовских шагов. Младший вздрогнул. В последние дни отца с очевидностью занимало нечто отличное от собственной персоны — похоже, дело было серьезным. Джеймс Лоуэлл почти не появлялся в окрестностях Адвокатской школы, и Младший мог лишь догадываться, что их с доктором Холмсом захватила одна и та же забота. Сперва он думал, что отец приказал Лоуэллу держаться от Младшего подальше, но, неплохо зная профессора, был убежден, что тот не стал бы слушаться. Да и отцу вряд ли пришло бы в голову отдавать Лоуэллу приказы.

Напрасно он сказал доктору о своей дружбе с профессором. И уж конечно он умолчал о тех всегда нежданных и пагубных восхвалениях доктору Холмсу, в какие время от времени пускался Лоуэлл.

— Знаете, Младший, он не просто дал имя «Атлантику», — сказал однажды профессор, вспоминая, как отец Уэнделла-младшего сочинил название для «Атлантик Мансли», — своим «Деспотом» он его сделал. — Отцовские таланты к крещению всех и вся никого не удивляли: Холмс был крупным специалистом в разложении на категории внешних сторон вещей. Сколько раз Младший принужден был слушать совместно с гостями про то, как отец сочинил слово «анестезия», преподнеся его в дар дантисту, ее изобретшему? И при всем при этом, недоумевал Младший, неужто доктор Холмс не мог измыслить ничего лучшего, нежели дать Уэнделлу-младшему свое собственное имя.

Постучавшись ради приличия, доктор Холмс с диким блеском в глазах ввалился в комнату.

— Отец. Мы несколько заняты.

Пока длились чересчур уважительные приветствия друзей, лицо Младшего оставалось непроницаемым. Холмс вскричал:

— Уэнди! Мне необходимо сейчас же! Я должен знать, понимаешь ли ты что-либо в червях! — Он говорил столь быстро, что голос напоминал пчелиное жужжание.

Младший пыхнул сигарой. Сможет ли он когда-либо привыкнуть к собственному отцу? Подумав так, Уэнделл-млад-ший рассмеялся вслух, а вслед за ним — и его друзья.

— Ты сказал «в червях», отец?


— А что ежели он и есть наш Люцифер — сидит за решеткой и разыгрывает дурачка? — тревожно спросил Филдс.

— Он не понимает итальянского, по глазам видно, — уверил его Николас Рей. — От вашей записки только более разъярился. — Они собрались в кабинете Крейги-Хауса. Грин, всю вторую половину дня помогавший Лонгфелло с переводом, был ближе к вечеру водворен в бостонский дом своей дочери.

Короткую записку, переданную Реем Уилларду Бёрнди: «А te convien tenere altro viaggio se vuo' campar d'esto loco selvag gio», — можно было перевести так: «Тебе надлежит избрать иной путь, ежели ты хочешь избежать сего зловещего места». Слова Вергилия, сказанные Данте, заблудившемуся в темной чаще и напуганному дикими зверями.

— Записка была всего лишь мерой предосторожности. В этом человеке нет и намека на то, что мы знаем о злоумышленнике. — Лоуэлл стряхнул в окно сигарный пепел. — Бёрнди необразован. И никакой связи с жертвами ни по каким позициям.

— Однако газеты пишут, будто собраны улики, — возразил Филдс.

Рей кивнул:

— Свидетели наблюдали, как поздно вечером за день до убийства Бёрнди шнырял вокруг дома преподобного Тальбота, в ту же ночь из Тальботова сейфа украли тысячу долларов. Свидетелей допрашивали толковые патрульные. Бёрнди не будет со мной особо откровенен. Однако такова всегдашняя манера детективов: раскопать косвенную улику и выстроить на ней ложное доказательство. Их всяко водит за нос Лэнгдон Писли. Желает избавиться от главного конкурента по бостонским сейфам, да еще детективы отстегнут хороший куш от наградных денег. Когда их только объявили, он предлагал сию сделку мне.

— А вдруг мы что-либо упустили? — жалобно проговорил Филдс.

— Неужто вы верите, будто мистер Бёрнди способен на подобные убийства? — строго спросил Лонгфелло.

Филдс лишь покачал головой и выпятил красиво очерченные губы:

— Понимаете, хочется найти ответ и вернуться к обычной жизни.

Слуга объявил, что мистер Шелдон из Кембриджа разыскивает мистера Лоуэлла. Выйдя в наружный коридор, поэт отвел Шелдона в библиотеку. Шляпа у студента была надвинута на самые уши.

— Простите за беспокойство, профессор. Но ваша записка показалась мне весьма срочной, а в Элмвуде ответили, что вы, должно быть, здесь. Скажите, мы опять начинаем наши Дантовы уроки? — спросил он с простодушной улыбкой.

— Я отослал записку почти неделю назад! — воскликнул Лоуэлл.

— Ну, понимаете… я получил ее лишь сегодня. — Он глядел в пол.

— Замечательно! И снимите шляпу, когда находитесь в доме джентльмена, Шелдон! — Лоуэлл смахнул со студента шляпу. Под глазом у Шелдона красовался лиловый синяк, челюсть распухла.

Лоуэлл тут же раскаялся.

— Боже, Шелдон! Что с вами стряслось?

— Куча всякого ужаса, сэр. Я как раз хотел вам сказать: отец отослал меня в Сэйлем, к близким родственникам, чтобы я приходил там в себя. А возможно, и в наказание — «чтоб думал, что творю». — Шелдон застенчиво улыбнулся. — Оттого я и не получил вашу записку. — Он шагнул на свет подобрать шляпу и лишь тогда заметил ужас на лице Лоуэлла. — Ой, да уже все прошло, профессор. В последние дни глаз ничуть не болит.

Лоуэлл сел.

— Расскажите, что стряслось, Шелдон. Тот смотрел в пол.

— А что я мог поделать! Вы, должно быть, знаете, тут одно мурло бродит — Саймон Кэмп. Ежели нет, я вам расскажу. Остановил меня посреди улицы. Говорит, гарвардская профессура поручила ему опрос, может либо нет ваш Дантов курс дурно влиять на студентов. Едва не дал ему в морду, знаете, за такие инсинуации.

— Стало быть, это Кэмп вас так изукрасил? — спросил Лоуэлл, неистово проникшись вдруг отеческой заботой.

— Нет-нет, этот сразу отполз, как водится у подобных гадов. Понимаете, на следующее утро я случайно наткнулся на Плини Мида. Предатель, каких свет не видывал!

— То есть?

— Сообщил с довольным видом, как сел с этим Кэмпом и расписал ему весь «ужас» Дантова сплина. Я переживаю, профессор, вдруг даже самый малый скандал скажется дурно на вашем курсе. Ясно ведь. Корпорация не отступится. Ну и говорю Миду, что хорошо бы ему найти Кэмпа, да и отказаться от сей низости, а он вместо того принялся кричать всякую гадость — ну, вам тоже досталось, профессор, и знаете, как я взбеленился! Вот мы и подрались, прямо на старом кладбище.

Лоуэлл гордо улыбался:

— Вы начали драку, мистер Шелдон?

— Я ее начал, сэр, — отвечал Шелдон. Затем нахмурился и погладил челюсть. — Да только он закончил.

Проводив Шелдона и посулив, что Дантовы уроки возобновятся в самое ближайшее время, Лоуэлл поспешил в кабинет, но тут постучали опять.

— Черт возьми, Шелдон, я же сказал, что мы начнем в любой день! — Лоуэлл распахнул двери.

За ними доктор Холмс от возбуждения стоял на цыпочках.

— Холмс? — В лоуэлловском вопле звучало столь необузданное ликование, что Лонгфелло помчался бегом через весь коридор. — Вы опять в клубе, Уэнделл! Мы ж тут без вас с ума посходили! — Лоуэлл заорал еще громче, чтоб услыхали в кабинете. — Холмс вернулся!

— Не просто вернулся, друзья мои, — объявил Холмс, заходя в дом. — Похоже, я знаю, где искать убийцу.

XIV

Квадратная библиотека Лонгфелло некогда идеально служила офицерской столовой адъютантам генерала Вашингтона, а много позднее — банкетным залом миссис Крейги. Теперь Лонгфелло, Лоуэлл, Филдс и Николас Рей сидели за тщательно отполированным столом, Холмс же выписывал вокруг них круги и объяснения:

— Мне трудно следить за мыслями, они чересчур скоры. Только не рубите с плеча — прежде чем соглашаться либо отвергать, выслушайте. — Последние слова предназначались в основном Лоуэллу, и все, кроме Лоуэлла, это поняли. — Я убежден: Данте всегда говорит правду. Описывая свои чувства, он приготавливает себя к тому, чтоб вступить в Ад, сделать первый шаг — неуверенный и шаткий. — «Е io sol» и далее. Мой дорогой Лонгфелло, как вы это перевели?


— … Лишь я один, бездомный, Приготовлялся выдержать войну. И с тягостным путем, и с состраданьем, Которую неложно вспомяну.


— Точно! — гордо провозгласил Холмс, вспомнив, что сам перевел эти строки весьма схоже. Теперь не время было задерживаться на собственных талантах, но все же доктора занимало, что сказал бы Лонгфелло о его интерпретации. — Сию войну — guerra — поэт ведет на два фронта. Его мучает физическое нисхождение в Ад, но не менее того — долг поэта: он принужден обратиться к собственной памяти, дабы жизненный опыт обернулся поэзией. Сей образ Дантова мира у меня в голове воистину несется вскачь. Николас Рей слушал внимательно, и даже открыл блокнот.

— Данте знал войну не понаслышке, мой дорогой офицер, — сказал Лоуэлл. — В двадцать пять лет — ровесником наших мальчиков в синих мундирах — он сражался с гвельфами при Кампальдино, и в том же году под Капроной. На сей опыт он опирался, когда, проходя через Inferno, описывал страшные муки Ада. Однако своим изгнанием он был обязан не соперникам-гибеллинам, но внутреннему расколу гвельфов.

— Последствия гражданских войн во Флоренции как раз породили в Данте картину Ада и побудили мечтать об искуплении, — продолжал Холмс. — Подумайте еще и о том, как Люцифер восстает против Бога и как в своем низвержении с небес прекраснейший ангел обращается в источник всякого зла, кое свершалось от грехопадения Адама. Физически соприкоснувшись с нашим миром, небесный изгнанник сотворил бездну, подземелье, где Данте и отыскивает Ад. Выходит, Сатану сотворила война. Ад сотворила война: guerra. Ни единое слово у Данте не случайно. А потому я смею предположить, что все наши события с очевидностью указывают на одну-единственную гипотезу: убийца — ветеран войны.

— Солдат! Верховный судья штата, видный унитарианский священник, богатый промышленник, — перечислил Лоуэлл. — Побежденный мятежник мстит рычагам северной системы! Ну конечно! Какие же мы идиоты!

— Данте не был механистично предан тому либо иному политическому ярлыку, — сказал Лонгфелло. — Более всего он возмущался теми, кто разделял с ним воззрения, но не исполнял обязательств, — предателями; то же, возможно, ощущает и ветеран Союза. Вспомните: всякое убийство явственно показывает, насколько хорошо и естественно наш Люцифер знает Бостон.

— Да, — нетерпеливо вступил Холмс. — Оттого я и счел, что убийца — не просто солдат, но Билли-Янки. Взгляните на ветеранов, что разгуливают в армейских мундирах по улицам и рынкам. Для меня эти особи — загадка: воротиться домой и не снять солдатского облачения! На чьей войне они сражаются ныне?

— Но совпадает ли это с тем, что нам известно об убийце, Уэнделл? — возразил Филдс.

— Весьма точно, я полагаю. Начнем с Дженнисона. В свете открывшегося я отчетливо представляю, каким оружием воспользовался злоумышленник.

Рей кивнул:

— Армейская сабля.

— Верно! — воскликнул Холмс. — Ее лезвие согласуется с ранами. А кто обучен столь хорошо обращаться с армейской саблей? Солдат. И Форт Уоррен — место убийства; солдат, ежели он проходил там подготовку либо был расквартирован, уж всяко знает его как нельзя лучше! Далее: эти кошмарные личинки hominivorax, устроившие пиршество в судье Хили, — они не водятся в Массачусетсе, но лишь в жарком болотистом климате, профессор Агассис в том убежден. Допустим, солдат захватил сии сувениры из глубоких болот Юга. Уэнделл-младший говорит, что поля сражений кишели червями и мухами, ибо тысячи раненых оставались там целый день либо целую ночь.

— Иногда личинки никак не влияли на раны, — сказал Рей. — А порою точно сжирали человека, и хирурги лишь разводили руками.

— То были hominivorax, хотя военные врачи не могли знать сей разновидности. Некто, хорошо знакомый с их воздействием на раны, привез личинок с Юга и напустил на Хили, — продолжал Холмс. — А вспомните, как мы изумлялись физической силе Люцифера, как он доволок тучного судью до речного берега. Но представьте, скольких товарищей вынес солдат из боя на руках, не задумавшись перед тем ни на миг! Также очевидно, сколь играючи наш Люцифер подчинил себе преподобного Тальбота, а после с явственной легкостью изрубил крепкого Дженнисона.

Лоуэлл воскликнул:

— Холмс, да вы же воистину открыли нам слово «сезам»! Холмс продолжал:

— Злодеяния совершены человеком, посвященным в искусство засады и убийства, а также знакомым с боевыми ранами и страданиями.

— Но отчего юноша Севера избрал целью своих же? И почему Бостон? — спросил Филдс, решив, что кому-то необходимо поработать скептиком. — Ведь мы победители. И мы боролись за правое дело.

— Со времен Революции никакая иная война не порождала подобного смятения, — сказал Рей.

Лонгфелло добавил:

— Она не похожа на схватки с индейцами либо мексиканцами, что лишь немногим отличны от колонизации. Тем солдатам, кто давал себе труд подумать, за что же он воюет, предлагались лозунги о чести Союза, свободе порабощенной расы и утверждении в мире должного порядка. И что же они видят дома? Те самые барышники, что некогда поставляли им дрянные ружья и мундиры, ныне раскатывают на брогамах и нежатся в дубовых особняках Бикон-Хилла.

— Данте, — сказал Лоуэлл, — будучи изгнанным из дому, населил Ад обитателями своего города и даже родственниками. В Бостоне довольно солдат, и многим не на что опереться, помимо окровавленных мундиров и будоражащих словес о моральном долге. Они изгнаны из прежней жизни; подобно Данте, они сами себе партия. Взгляните: конец войны следует по пятам за началом убийств. Их разделяют считаные месяцы! Да, похоже, все встает на свои места, джентльмены. Война велась во имя абстрактной цели — свободы, — однако солдаты сражались на вполне конкретных полях и фронтах, объединенные в полки, отряды и армии. Выпады Дантовой поэзии по природе своей быстры, решительны и тверды едва ли не по-военному. — Он встал и обнял Холмса. — Сие озарение, мой дорогой Уэнделл, пришло к вам с небес.

В воздухе носилось предчувствие победы, все ждали кивка Лонгфелло, и он воспоследовал, сопроводившись тихой улыбкой.

— Холмсу — троекратное ура! — прокричал Лоуэлл.

— А почему не тридцатикратное? — с притворным недовольством спросил доктор. — Я вынесу!


Огастес Маннинг, расположившись за секретарским столом, барабанил по крышке пальцами.

— Стало быть, Саймон Кэмп так и не ответил на мое приглашение?

Секретарь Маннинга лишь покачал головой:

— Нет, сэр. И в отеле «Мальборо» сообщают, что он у них более не живет. Адрес для пересылки также не оставил.

Маннинг был вне себя. Он изначально не особо доверял детективу Пинкертона, однако не предполагал, что сей мошенник окажется столь отпетым.

— Не представляется ли вам странным: сперва к нам является офицер полиции расспрашивать о Лоуэлловом курсе, а после исчезает из виду детектив Пинкертона, коему я как раз уплатил за подробные сведения о Данте?

Секретарь ничего не сказал, но после, видя, что от него ждут ответа, с тревогой согласился. Маннинг поворотился лицом к окну, где, точно в раме, красовался Гарвардский Холл.

— Осмелюсь предположить, Лоуэлл имеет к сему некое отношение. Напомните мне, мистер Криппс. Кто записан на его Дантов курс? Эдвард Шелдон и… Плини Мид, верно?

Секретарь отыскал ответ в стопке бумаг.

— Эдвард Шелдон и Плини Мид, совершенно точно.

— Плини Мид. Лучший студент, — отметил Маннинг, поглаживая жесткую бороду.

— Бывший лучший, сэр. В последних зачетах его баллы весьма снизились.

Явно заинтересовавшись, Маннинг обернулся к секретарю.

— Да, в своей группе он опустился без малого на двадцать мест. — Секретарь отыскал нужные документы и с гордостью подтвердил свое заключение. — О, да, опустился, и весьма существенно, доктор Маннинг! Очевидно в минувшем семестре и более всего из-за балла профессора Лоуэлла за курс французского.

Маннинг взял у секретаря бумаги и прочел сам.

— До чего же обидно за нашего мистера Мида, — проговорил он, улыбаясь про себя. — Ужасно, ужасно обидно.


Позднее тем же вечером Дж. Т. Филдс позвонил в дверь адвокатской конторы Джона Кодмана Роупса, горбатого стряпчего, который после гибели в сражении родного брата сделался экспертом по войне с мятежниками. Говорили, что он разбирается в баталиях получше генералов, их проводивших. С приличествующей подлинному знатоку скромностью стряпчий ответил Филдсу на все вопросы. У Роупса имелся обширный список солдатских домов: благотворительных заведений, что обустраивались — одни в церквях, другие в заброшенных домах и складах, — дабы кормить и одевать ветеранов, либо просто бедных, либо тех, кому тяжело было воротиться к цивильной жизни. Ежели искать изломанных войной солдат, сии дома подходили как нельзя лучше.

— Никаких записей там всяко не ведется, и, я бы сказал, бедолаг возможно отыскать, только ежели они сами того пожелают, мистер Филдс, — заметил Роупс под конец разговора.

Филдс резво шагал по Тремонт-стрит к Углу. Вот уже более месяца он уделял своему делу лишь часть всегдашнего времени, а потому весьма беспокоился, что корабль сядет на мель, если в самое ближайшее время не взяться за штурвал.

— Мистер Филдс.

— Кто здесь? — Филдс замер, а после тем же путем воротился в переулок. — Вы ко мне, сэр?

В тусклом свете он не видел говорящего. Филдс медленно шагнул в пахнущий нечистотами проем меж домами.

— Так точно, мистер Филдс. — Из тени вышел высокий человек и стащил с вытянутой головы шляпу. Филдсу в лицо скалился Саймон Кэмп, детектив Пинкертона. — Ваш друг профессор нынче не станет махать у меня перед носом ружьем, как вы думаете?

— Кэмп! Что за наглость! Я заплатил вам более чем достаточно, дабы никогда вас не видеть. Убирайтесь прочь.

— Заплатили, а то как же. Сказать по правде, мне самому это дело — что твоя муха в кружке с чаем, на том свете я их всех видал. Но вы с дружком задали мне загадку. Столь важные шишки — и ни с того ни с сего выкладывают золото, чтоб я не лез в несчастные литературные уроки профессора Лоуэлла. А сам профессор перед тем устраивает мне допрос, будто я, по меньшей мере, пристрелил Линкольна.

— Человеку, подобному вам, никогда не понять, сколь много для иных означает литература — увы, — нервно отвечал Филдс. — Это наша профессия.

— Бросьте, все я понимаю. Теперь-то уж точно. Не зря закопошился этот жук, доктор Маннинг. Сболтнул, что к ним являлся полицейский разузнавать про Дантов курс профессора Лоуэлла. Старый хрыч только что на стенку не лез от злости. Вот я и прикинул: чем же так занята в последнее время бостонская полиция? Уж не чепухой ли какой, вроде недавних убийств?

Филдс весьма старался не показать, сколь сильно переполошился.

— Я тороплюсь на встречу, мистер Кэмп. Кэмп блаженно улыбался.

— А еще я прикинул, как плевался тот мальчишка, Плини Мид — у Данте, мол, что ни казнь, то жуть нецивилизованная и варварство нечеловеческое. Тут-то оно все и сложилось. Потолковал еще разок с вашим мистером Мидом и разузнал поподробнее. Мистер Филдс… — Кэмп с довольным видом подался вперед. — Мне известна ваша тайна.

— Чудовищная белиберда, я представления не имею, о чем вы говорите, Кэмп, — закричал Филдс.

— Мне известна тайна Дантова клуба, Филдс. Я знаю, что вы знаете правду о сих убийствах, оттого-то и заплатили мне отступные.

— Что за нелепая и злобная клевета! — Филдс зашагал по переулку.

— Я пойду в полицию, — холодно произнес Кэмп. — А после к газетчикам. А по пути загляну в Гарвард к доктору Маннингу — он, кстати, давненько меня ищет. Тогда и поглядим, что они сотворят с вашей «чудовищной белибердой».

Филдс обернулся и твердо посмотрел на Кэмпа:

— Ежели вам известно то, что, как вы полагаете, вам известно, отчего бы вам не счесть, что мы и есть убийцы и в скором времени убьем также и вас, Кэмп?

Кэмп улыбался:

— Славно блефуете, Филдс. Да только вы — книжники, таковыми и останетесь, пока сей мир не поменяет своего природного порядка.

Филдс остановился и сглотнул. Огляделся по сторонам, убеждаясь, что никто не подслушивает.

— Сколько вам нужно, чтоб вы оставили нас в покое, Кэмп?

— Три тысячи для начала — ровно через две недели, — сказал Кэмп.

— Ни за что!

— Награда за всякие сведения назначена куда большая, мистер Филдс. Может статься, Бёрнди и не имеет к тому касательства. Я не знаю, кто их там поубивал, да и знать не хочу. Но вообразите, каков будет у вас вид, когда присяжные пронюхают, что стоило мне заикнуться о Данте, как вы уплатили отступные — а перед тем завлекли к себе домой, дабы наставить ружье!

Филдс вдруг сообразил, что Кэмп затеял все это из мести за собственную трусость перед дулом Лоуэллова ружья.

— Ты мелкий вонючий клоп! — не сдержался издатель. Тот, похоже, не возражал.

— Однако мне можно верить — до поры, пока вы исполняете наше соглашение. Даже клопам полагается платить по долгам, мистер Филдс.

Филдс согласился встретиться с Кэмпом на этом самом месте ровно через две недели.

Он пересказал новость друзьям. Придя в себя от неожиданности, Дантов клуб постановил, что не в состоянии повлиять на исход дела, затеянного Кэмпом.

— Какой смысл? — проговорил Холмс. — Вы раз уже дали ему десять золотых монет, и это не пошло на пользу. Он так и будет ходить за нами с протянутой рукой.

— Филдс его лишь более разохотил, — сказал Лоуэлл. Они не верили, будто какие угодно деньги сберегут их тайну. Помимо того, Лонгфелло и слышать не хотел о том, чтобы какими-либо взятками защищать Данте и самих себя. Уплатив деньги, Данте мог отменить изгнание, однако отверг сделку — несмотря на минувшие века, письмо с отказом дышало все тем же негодованием. Они обещали друг другу забыть о Кэмпе. Требовалось со всей решительностью исследовать вновь открывшуюся военную сторону дела. В тот вечер они изучили принесенные Реем списки армейских пенсий и навестили несколько солдатских заведений.

Филдс воротился домой лишь к часу ночи — и к великому недовольству Энни Филдс. Еще в прихожей он отметил, что цветы, посылаемые им всякий день домой, не стоят в вазе, но свалены на столике многозначительной кучей. Филдс выбрал самый свежий букет и отыскал Энни в приемной комнате. Устроившись на голубом бархатном диване, та читала «Журнал литературных событий и беглый взгляд на жизнь замечательных людей».

— Воистину невозможно видеть тебя реже, дорогой. — Она не подняла глаз, лишь надула хорошенькие губки. Волосы цвета жасмина были зачесаны на уши с обоих боков.

— Вскоре наладится, обещаю. Летом — послушай, я постараюсь разделаться с работой, и мы каждый день будем ездить в Манчестер. Осгуд почти что готов сделаться партнером. Какие мы тогда устроим танцы!

Отвернувшись, она вперила взор в серый ковер:

— Знаю я твои обещания. Столько отдавать домашним делам, а в награду я даже не могу побыть с тобою. Мне и часа не выкроить на учебу либо чтение, пока с ног не свалюсь. Катрин опять хворает, и прачка с камеристками принуждены спать втроем в одной кровати.

— Но я ведь дома, любовь моя, — напомнил Филдс.

— Какое там. — Взяв у горничной пальто и шляпу, она протянула их мужу.

— Дорогая? — Филдс спал с лица.

Запахнув потуже пеньюар, Энни направилась к лестнице.

— Час назад примчался с Угла посыльный — совсем не в себе. Искал тебя.

— Неужто в самую что ни на есть ведьмину полночь?

— Он сказал, чтоб ты немедля шел туда, а не то первой явится полиция.

Филдсу более всего хотелось подняться вслед за Энни наверх, но вместо этого он домчался по Тремонт-стрит до Угла, где в задней комнате обнаружил Дж. R Осгуда, своего старшего клерка. В уютном кресле, рыдая и пряча лицо, расположилась Сесилия Эмори, секретарша из приемной. Дан Теал, ночной посыльный, молча прижимал платок к окровавленной губе.

— В чем дело? Что стряслось с мисс Эмори? — поинтересовался Филдс.

Осгуд увел его прочь от истеричной барышни.

— Это все Сэмюэл Тикнор. — Осгуд замолчал, подбирая слова. — Когда все закрылось, Тикнор полез за конторку целоваться с мисс Эмори. Она вырывалась, кричала, чтоб он перестал, тут и вмешался мистер Теал. Боюсь, Теал применил к мистеру Тикнору физическую силу.

Филдс подтащил стул и принялся вкрадчиво расспрашивать Сесилию Эмори.

— Вам нет нужды таиться, моя дорогая, — пообещал он. Мисс Эмори весьма старалась сдержать рыдания:

— Простите меня, мистер Филдс. Мне эта работа необходима, а он говорит, что ежели я не буду делать, как он хочет… ну, он ведь сын Уильяма Тикнора, и все думают, что вы скоро назначите его младшим партнером, с таким именем … — Она прикрыла рукой рот, точно желая удержать страшные слова.

— Вы… оттолкнули его? — деликатно спросил Филдс. Она кивнула.

— Он ведь такой сильный. Мистер Теал… слава богу, он оказался рядом.

— Как долго все это продолжалось с мистером Тикнором, мисс Эмори? — спросил Филдс.

Сесилия прорыдала в ответ:

— Три месяца. — Почти с первого дня ее работы. — Но видит Бог, я никогда того не желала, мистер Филдс! Поверьте мне!

Похлопывая ее по руке, Филдс заговорил отеческим тоном:

— Моя дорогая мисс Эмори, послушайте меня. Поскольку вы сирота, я закрою на все глаза и позволю вам остаться на вашем месте.

Она благодарно кивнула и обняла Филдса за шею. Тот поднялся.

— Где? — спросил он Осгуда. В издателе все кипело. Брешь оказалась худшей из возможных — пробило лояльность его людей.

— Мы оставили его в соседней комнате — дожидаться вас, мистер Филдс. Вынужден предупредить, он отрицает все, что она говорила.

— Ежели я хоть что-либо понимаю в людской природе, барышня абсолютно невиновна, Осгуд. Мистер Теал. — Филдс обернулся к посыльному. — Вы подтверждаете то, о чем говорила мисс Эмори?

Теал отвечал с черепашьей быстротой, по обыкновению двигая ртом:

— Я собирался уходить, сэр. Вижу, мисс Эмори вырывается и говорит мистеру Тикнору ее оставить. Ну я и поколотил его малость, чтоб не лез.

— Молодец, Теал, — одобрил Филдс. — Спасибо за помощь, я не забуду.

Теал не знал, что ответить.

— Сэр, мне с утра на другую работу. Я днем уборщиком в Колледже.

— Правда? — удивился Филдс.

— Эта работа для меня — всё, — быстро добавил Теал. — Ежели вам когда-либо станет что нужно, вы только скажите.

— Будьте добры, перед тем, как уйти, запишите все, что здесь произошло, мистер Теал. Когда вдруг случится привлечь полицию, нам необходимы записи. — Он кивнул Осгуду, чтобы тот дал Теалу бумагу и перо. — Как только она успокоится, пускай тоже напишет, — приказал Филдс старшему клерку.

Но Теал, несмотря на все старания, смог вывести лишь несколько букв. Филдс осознал, что парень полуграмотен, а может, и вовсе неграмотен, а после подумал: как странно, должно быть, всякую ночь работать среди книг, не обладая столь простым умением.

— Мистер Теал, — сказал он, — вы лучше продиктуйте, мистер Осгуд запишет, и все выйдет по закону.

Теал благодарно согласился и вернул Осгуду бумагу.

Почти пять часов истратил Филдс на то, чтоб вытянуть из Сэмюэла Тикнора правду. Издатель был несколько обескуражен смиренным видом и разбитым лицом своего служащего. Нос у Тикнора точно сдвинулся набок. В ответах его болтало меж самонадеянностью и ограниченностью. В конце он все ж признался в интрижке с Сесилией Эмори и даже выложил, как волочился за другой секретаршей.

— Вы немедля покинете «Тикнор и Филдс» и никогда более сюда не вернетесь! — объявил Филдс.

— Ха! Эту фирму основал мой отец! Вы были жалким оборванцем, когда он взял вас к себе в дом! Без него не видать бы вам ни такого особняка, ни такой жены! В имени нашего предприятия мое имя стоит впереди вашего, мистер Филдс!

— Вы сломали жизнь двум женщинам, Сэмюэл! — сказал Филдс. — Это не считая растоптанного покоя вашей жены и бедной матушки. Ваш отец счел бы сие даже большим позором, нежели я!

Сэмюэл Тикнор едва не плакал. Уходя, он прокричал:

— Вы еще прослышите обо мне, мистер Филдс! Богом клянусь! Ежели вы и ввели меня за руку в круг ваших знакомств… — Он замер на миг, а после добавил: — Я все одно считался в обществе самым разумным юношей!


Неделя прошла впустую — они так и не нашли солдат, кто мог также знать Данте. В ответ на запрос Филдса Оскар Хоутон написал, что все корректуры на месте. Надежды таяли. Николас Рей знал, что в участке с него не спускают глаз, однако все же попытался достучаться до Уилларда Бёрнди. Следствие основательно измотало медвежатника. Когда он молчал и не шевелился, то походил на мертвеца.

— Одному вам не справиться, — сказал Рей. — Я знаю, вы невиновны, но мне также известно, что в день, когда ограбили сейф, вас видели у дома Тальбота. Вы либо скажете, что там делали, либо пойдете на эшафот.

Поразглядывав Рея, Бёрнди вяло кивнул:

— Я сделал Тальботов сейф. А вроде как и не делал. Ты не поверишь. Ты не… да я сам себе не верю! Этот дурик сказал, что отвалит две сотни, ежели я научу, как взять за лапу одного медведя. Я и подумал: дело плевое, сам всяко не прогорю. Слово джентльмена, я понятия не имел, что дом поповский. Сам того медведя не трогал! А то хрен бы оставил хоть одну бумажку!

— Что вы тогда делали в доме у Тальбота?

— Приглядывался. Дурик пронюхал, что поп где-то шляется, вот я и пошел проведать, что к чему. Поглядеть, чье клеймо на сейфе. — Глуповатой улыбкой Бёрнди точно вымаливал сочувствие. — Никого не тронул, ничего не поломал, верно? Медведь ерундовый, я за пять минут растолковал хмырю, что с ним делать. В кабаке намалевал, на салфетке. Откуда мне было знать, что дурик больной на голову. Говорит, кусок долларов, а более не возьмет ни цента. Можешь такое представить? Только знаешь, обезьяна, не говори мне, что либо я гробанул попа, либо полезу на виселицу! Полоумного ищи, который мне за медведя отвалил: — он их всех и замочил — и Тальбота, и Хили, и Финеаса Дженнисона!

— Так и скажите, кто он, — спокойно предложил Рей. — А не то все ж попадете на виселицу, мистер Бёрнди.

— Ночью дело было, понимаешь, а я еще слегонца набрался в «Громоотводе». Все так быстро вышло, точно приснилось, я только потом допетрил. И не разглядел его толком, а может, и разглядел, да ни черта не помню.

— Вы ничего не видели или ничего не запомнили, мистер Бёрнди?

Бёрнди жевал собственную губу. Потом с неохотой проговорил:

— Одно только. Он был из ваших. Рей подождал.

— Негр?

Красные глаза Бёрнди вспыхнули — можно было подумать, с ним сейчас случится припадок.

— Нет! Билли-Янки. Ветеран! — Он попробовал взять себя в руки. — Сидит солдат при всем параде, точно в Геттисберге[86] флагом махать собрался!


Солдатские дома в Бостоне управлялись местными властями, были неофициальны и никак себя не раскрывали — разве только через разговоры, каковыми обменивались заходившие туда ветераны. В большинстве подобные заведения получали корзинки с провиантом, дабы дважды либо трижды в неделю раздавать их солдатам. Шесть послевоенных месяцев Городское Управление высказывало все менее и менее желания субсидировать эти дома. Лучшие из них привязывались к церквям, тщеславно желавшим наставлять бывших солдат. В дополнение к пище и одежде там предлагались поучения и проповеди.

Холмс и Лоуэлл прочесывали южный квадрат города. Сперва они наняли кэбмена Пайка. Дожидаясь у солдатских домов пассажиров, тот развлекал себя морковкой: хрумкал сам, затем давал укусить старым кобылам, после съедал еще, и так далее, не забывая подсчитывать, сколько человеческих и лошадиных укусов приходится в среднем на одну морковку. Скука не стоила запрошенного тарифа. А поинтересовавшись однажды, с чего это им приспичило кататься от одного дома к другому, кэбмен — обретший прозорливость от долгой жизни среди лошадей, — вдруг обнаружил, что от лживого ответа ему стало не по себе. Так что Холмс и Лоуэлл наняли легкую коляску с одною лошадью, каковая вместе с возничим имела привычку засыпать на всякой стоянке.

Последний солдатский дом из всех, что они посетили, с виду был организован много лучше прочих. Располагался он в пустой Унитарной церкви, некогда весьма пострадавшей в долгих баталиях с конгрегационалистами. Здесь местные солдаты могли сидеть за столами и не менее четырех раз в неделю получали горячий ужин. Вскоре после того, как явились Холмс с Лоуэллом, этот ужин как раз завершился, и солдаты заторопились на церковный проприй.

— Тесно тут, — заметил Лоуэлл, заглянув в зал, где все скамьи были заняты синими мундирами. — Давайте сядем. Хоть ноги отдохнут.

— Честное слово, Джейми, я не вижу в том толку. Может, лучше поехать в следующий дом?

— Этот и есть следующий. Другой в списке Роупса открыт лишь по средам и воскресеньям.

Холмс смотрел, как некий солдат везет по двору инвалидную коляску с товарищем — вместо ноги у того была одна лишь культя. Первый также был не красавец — рот проваливался вовнутрь, а все зубы повыпадали от цинги. Им открывалась та сторона войны, о которой публика вряд ли могла узнать из офицерских рапортов и газетных заметок.

— Какой толк пришпоривать загнанную лошадь, мой дорогой Лоуэлл? Мы же не Гидеоны,[87] дабы наблюдать, как наши солдаты пьют из колодца воду. Глядя по сторонам, мы ничего не увидим. Пробуя на вкус альбумин и разглядывая в микроскоп волокна, невозможно отыскать ни Гамлета с Фаустом, истинных либо ложных, ни людского мужества. Меня не покидает мысль, что нам потребен иной путь.

— Вы с Пайком заодно. — Лоуэлл грустно покачал головой. — Но вместе мы что-либо да отыщем. Погодите минутку, Холмс, давайте решим, останемся мы здесь либо скажем возничему, чтобы вез к иному солдатскому дому.

— Эй, мужики, вы тут вроде новенькие, — перебил их одноглазый солдат; его лицо туго обтягивала рябая кожа, а изо рта торчала черная глиняная трубка. Не предполагая посторонних разговоров, Лоуэлл и Холмс сперва лишились от неожиданности дара речи, а после каждый стал из вежливости ждать, пока ответит другой. Человек был облачен в полный парадный мундир, очевидно, не стиранный еще с довоенных времен.

Солдат зашагал далее в церковь, лишь однажды оглянувшись, чтобы бросить коротко и с некоторой обидой:

— Прошу прощения. Просто подумал, вы пришли слушать про Данте.

В первый миг ни Лоуэлл, ни Холмс не отозвались никак. Оба решили, что им попросту померещилось.

— Эй, погоди! — крикнул Лоуэлл, от возбуждения весьма невразумительно.

Поэты помчались в церковь, как выяснилось — весьма слабо освещенную. Выловить в море синих мундиров неизвестного поклонника Данте не представлялось возможным.

— А ну сядь! — сердито крикнул кто-то в сложенные рупором ладони.

Ощупью найдя места, Холмс и Лоуэлл кое-как устроились по краям разных скамеек и, отчаянно изгибаясь, принялись выискивать в толпе нужную физиономию. Холмс поворотился к выходу — на случай, если солдат надумает сбежать. Господь повелел ему оставить лишь тех, кто пил воду прямо из источника, а не черпал ее рукой, встав на колени, ибо считалось, что они научились этому от язычников-мидян.

Лоуэлл прочесывал глазами темные зрачки и пустые лица, коими полна была церковь, пока наконец не остановился на рябой коже и единственном сверкающем глазе их недавнего собеседника.

— Я нашел его, — прошептал Лоуэлл. — Вот он, Уэнделл. Я его нашел! Я нашел Люцифера!

Холмс изогнулся, натужно хрипя от предчувствия.

— Я никого не вижу, Джейми!

Сразу несколько солдат зашикали на двоих нарушителей.

— Вот там! — нетерпеливо зашептал Лоуэлл. — Один, два… четвертый ряд спереди!

— Где?

— Вон там!

— Благодарю вас, мои дорогие друзья, за то, что вновь пригласили меня к себе, — перебивая разговор, поплыл с кафедры дрожащий голос. — Ныне продолжатся воздаяния Дантова Ада…

Лоуэлл и Холмс немедля переключили внимание на переднюю часть душной и темной церкви. Немощно покашливая, переминаясь с ноги на ногу и пристраивая руки по бокам аналоя, там стоял их старый друг, Джордж Вашингтон Грин. Аудитория же, затаив дыхание от ожидания и преданности, жадно предвкушала, как пред нею вновь растворятся врата Ада.

Загрузка...