ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ

XV

— О пилигримы! Вступим же в последний круг темницы, что открывается Данте на его извилистом нисхождении, на пути, каковой предопределила ему судьба, дабы избавить от мук род человеческий! — Джордж Вашингтон Грин воздел руки над узким аналоем, упиравшимся в его чахлую грудь. — Ибо Данте в своих исканиях не приемлет меньшего; его собственная судьба для поэмы вторична. Человеческий род — вот чему суждено возвыситься в сем странствии, и рука об руку, от огненных врат до небесных сфер, шагаем мы вслед за поэтом, очищаясь от девятнадцати веков скверны!.. О, сколь неразрешимая задача распростерлась пред Данте, пока в Веронском заточении горькая соль изгнания разъедает ему нёбо. И вопрошает он: как явить мне слабым своим языком бездну вселенскую? И мыслит он: как пропеть мне песнь чудотворную? Но знает Данте, в чем долг его: обрести свой город, обрести свой народ, обрести будущее; ныне же мы — мы, что собрались в сем возрожденном храме, дабы нести душу Данте, его величественную песнь Новому Свету, — мы, как и он, вольны вновь обрести самое себя! Ибо ведомо поэту: во всяком поколении родится малое число счастливцев, кому доступна истина. Перо его — пламя, чернила — сердца кровь. О Данте, о светоч! Да пребудут в счастии леса и горы, да будет вечно повторяться их голосами песнь твоя!

Набрав полные легкие воздуху, Грин повел рассказ о том, как Данте спускается в последний круг Ада к замерзшему озеру Коцит, гладкому, будто стекло, и со льдом столь толстым, что такого не случается на реке Чарльз даже в самую лютую зиму. Из ледяной пустыни окликает Данте сердитый голос. «Шагай с оглядкой! — кричит он. — Ведь ты почти что на головы нам, злосчастным братьям, наступаешь пяткой!»

— Откуда же пришли разоблачительные слова, что впиваются в уши преисполненному благих намерений поэту? Поглядев вниз, Данте видит вмороженные в озеро головы — они торчат надо льдом, конгрегация умерших душ — тысячи лиловых голов, согрешивших против самой глубинной природы, что ведома сынам Адама. Но что же заточило их в сию промерзшую равнину Ада? Разумеется, Предательство! И в чем состоит воздаяние, contrapasso за холод их сердец? Они погребены в ледяной могиле: от шеи и ниже, дабы глаза их вечно созерцали все то горе, что сотворило их же вероломство.

Холмс и Лоуэлл были вне себя, сердца колотились у горла. У Лоуэлла обвисла борода, Грин же, сияя жизненною силой, описывал, как Данте хватает за голову бранящегося грешника и, грубо вцепившись в самые корни волос, требует назвать имя. «Раз ты мне космы рвешь, я не скажу, не обнаружу, кто я!» Дабы прекратить эти надсадные вопли, другой грешник окликает товарища по несчастью и, к удовлетворению Данте, нечаянно называет его имя. Теперь оно сохранится для потомков.

На следующей проповеди Грин пообещал добраться до мерзостного Люцифера — худшего из предателей и грешников, трехглавого чудища, что воздает за грехи и само получает воздаяние. Проповедь завершилась, и вместе с нею иссякла питавшая старого пастора энергия, оставив после себя лишь круги жара на его щеках.

В полутьме церкви Лоуэлл протискивался сквозь толпу, расталкивая солдат, что, лопоча, сгрудились в нефах. Холмс старался не отставать.

— Неужто вы, мои дорогие друзья! — радостно воскликнул Грин, едва завидев Лоуэлла и Холмса. Они утащили старика в клетушку у дальней стены церкви, Холмс захлопнул дверь. Пристроившись на скамью у растопленной печки, Грин вытянул вперед ладони.

— Пожалуй, друзья, — он огляделся по сторонам, — с этой жуткой погодой и свежим кашлем, я бы не прочь, ежели бы мы…

Лоуэлл взревел:

— Выкладывайте все начистоту, Грин!

— Позвольте, мистер Лоуэлл, у меня нет ни малейшего представления, о чем вы, — смиренно проговорил Грин и поглядел на Холмса.

— Мой дорогой Грин, Лоуэлл хотел сказать… — Однако доктору Холмсу также не удалось сохранить спокойствие. — Черт возьми, Грин, чем вы тут занимаетесь?

Грин явно обиделся:

— Да будет вам известно, мой дорогой Холмс, я читаю проповеди во множестве церквей по всему городу, а также в Ист-Гринвиче, ежели меня о том просят и я в то время свободен. Лежать в постели — не самое веселое занятие; в моем случае, особенно в последний год, сие болезненно и тяжело, а потому я с еще большей готовностью откликаюсь на подобные просьбы.

Лоуэлл перебил:

— Все знают о ваших проповедях. Однако прямо здесь вы только что проповедовали Данте!

— Ах, вот вы о чем! Безобидное увлечение, право слово. Проповедовать сим мрачным солдатам оказалось весьма непросто — и мало похоже на все, что я когда-либо делал. В первые недели после войны и в особенности после убийства Линкольна, говоря с этими людьми, я видел, насколько они измучены мыслями о собственной судьбе и о том, что ждет их в ином мире. Однажды — кажется, то был конец лета — вдохновленный успехами Лонгфелло в переводе, я включил в проповедь несколько Дантовых описаний — их воздействие оказалось более чем удачным. С той поры я стал излагать в общих чертах духовную историю Данте и его странствие. Простите, ежели что не так. Видите, я даже покраснел от неловкости — вообразил, будто и сам могу толковать Данте и что эти храбрые юноши станут моими учениками.

— И Лонгфелло ничего не знал? — спросил Холмс.

— Сперва мне хотелось поделиться с ним плодами сих скромных опытов, однако, гм… — Грин был бледен и не сводил глаз с огненной амбразуры горячей печки. — Должен сказать, дорогие друзья, мне отчасти конфузно признаться человеку, подобному Лонгфелло, в том, что я осмелился учить людей Данте. Только не говорите ему о том, пожалуйста. Это лишь расстроит его, вы же знаете, сколь он не любит подчеркивать свое…

— Ваша нынешняя проповедь, Грин, — оборвал его Лоуэлл. — Она же вся — вся посвящена Дантовым беседам с Предателями.

— Да, да! — Напоминание придало Грину сил. — Это ли не потрясающе, Лоуэлл! Весьма скоро я заметил, что, пересказывая солдатам целиком одну либо две песни, я удерживаю их внимание вчетверо крепче, нежели излагая свои собственные ничтожные мысли, вдобавок сии проповеди вооружали меня к нашей следующей Дантовой сессии. — Грин рассмеялся с нервной гордостью ребенка, достигшего чего-то вопреки ожиданиям взрослых. — Едва Дантов клуб приступил к «Inferno», я взял себе за правило пересказывать в проповедях песнь, избранную к переводу на ближайшую нашу встречу. Осмелюсь предположить, ныне я вполне готов к обсуждению той многоголосой части, что Лонгфелло назначил как раз на завтра! Обычно я проповедовал по четвергам, дабы успеть к поезду в Род-Айленд.

— Каждый четверг? — переспросил Холмс.

— Бывало, я принужден был оставаться в постели. А в те недели, когда Лонгфелло отменял наши Дантовы сессии, увы, мне также недоставало мужества говорить о Данте, — отвечал Грин. — Зато всю минувшую — как это было прекрасно! — Лонгфелло продвигался в своем переводе столь быстрыми энергичными шагами, что я все это время пробыл в Бостоне и проповедовал Данте едва ли не всякий вечер! Лоуэлл рванулся вперед:

— Мистер Грин! Освежите в памяти все дни, что вы пробыли здесь, минуту за минутой! Какие-либо солдаты высказывали особый интерес к содержанию этих ваших Дантовых проповедей?

Грин поднялся на ноги и смущенно огляделся, точно вдруг забыв, зачем они здесь.

— Дайте подумать. На любой встрече таких бывало двадцать либо тридцать, понимаете, но всякий раз новые. Как я сожалею о дурной памяти на лица. Многим случалось восторгаться моими речами. Поверьте — ежели бы я только знал, как вам содействовать…

— Грин, ежели вы незамедлительно… — начал Лоуэлл дрожащим голосом.

— Лоуэлл, прошу вас! — Холмс принял на себя всегдашнюю роль Филдса по укрощению их друга.

Испустив огромный, как волна, вздох, Лоуэлл махнул рукой Холмсу, чтобы тот продолжал. Холмс начал свою речь:

— Мой дорогой мистер Грин, вы непременно нам посодействуете — неоценимо, я в том убежден. Ради всех нас, ради Лонгфелло, вы обязаны вспомнить — и как можно скорее. Вернитесь мысленно ко всем солдатам, с кем вы говорили за это время.

— Ох, погодите. — Глаза-полумесяцы Грина открылись необычайно широко. — Погодите. Да, некий военный обратился ко мне с особенным вопросом: он желал самостоятельно читать Данте.

— Вот оно! Что вы ему ответили? — Холмс сиял.

— Я спросил, владеет ли сей юноша иноземными языками. Он признался, что читает весьма бегло с раннего детства, однако лишь по-английски — я и посоветовал ему заняться итальянским. Упомянул также, что помогаю Лонгфелло завершить первый американский перевод, ради чего наш маленький клуб и собирается в доме у поэта. Судя по виду, солдат весьма заинтересовался. Я велел ему в начале следующего года спрашивать у книготорговца о новых публикациях «Тикнор и Филдс». — Грин произнес это с таким усердием, точно читал рекламную заметку Филдса на полосе «Слухи». Холмс помолчал, поглядел с надеждой на Лоуэлла, но тот опять сделал ему знак продолжать.

— Этот солдат, — медленно проговорил доктор. — Возможно, он назвал вам свое имя? — Грин лишь покачал головой. — А не помните ли вы, как он выглядел, мой дорогой Грин?

— Нет, нет, мне ужасно жаль.

— Это много важнее, нежели вы можете вообразить, — взмолился Лоуэлл.

— Я весьма смутно вспоминаю даже сам разговор. — Грин прикрыл глаза. — По-видимому, он был скорее высок, с русыми усами скобкой. И, возможно, слегка хромал. Но ведь столь многие из этих людей и вовсе превратились в обрубки. Миновал не один месяц, и я тогда не уделил тому человеку особенного внимания. Говорю же, я не одарен памятью на лица — оттого-то, наверное, и не писал никогда беллетристики, друзья мои. Литература — это лица. — Грин рассмеялся, последняя фраза пришлась ему по вкусу. Однако вся мука с лиц его друзей перешла в их тяжелые взгляды. — Джентльмены! Умоляю, скажите, неужто я сделался виной какому-либо несчастию?

Осторожно пробравшись сквозь группки ветеранов, они вышли наружу, где Лоуэлл усадил Грина в коляску. Холмсу пришлось потрясти лошадь и возничего, дабы последний отворотил голову своей летаргической кобылы прочь от старой церкви.

И все то время, что компания поспешно отъезжала от солдатского дома, сквозь тусклое окно их пожирал настороженным взглядом тот, кого Дантов клуб звал Люцифером.


В Авторской Комнате Джордж Вашингтон Грин был усажен в откидывающееся кресло. Туда же на Угол явился и Николас Рей. Разнокалиберными вопросами из старика по клочкам вытащили все, что было возможно, о его Дантовых проповедях и о ветеранах, всякую неделю торопившихся их послушать. После Лоуэлл весьма резко изложил Грину хронику Дантовых убийств, на что старик так и не смог выдавить из себя какого-либо ответа.

Чем более подробностей вываливалось из уст Лоуэлла, тем явственнее ощущал Грин, что у него отбирают его тайную связь с великим поэтом. Скромную кафедру в солдатском доме, обращенную к ошеломленным слушателям; особое место на библиотечной полке в Род-Айленде, где стоит «Божественная Комедия»; еженедельные сидения у камина в кабинете Лонгфелло — все, что столь постоянно и прекрасно подтверждало преданность Грина гениальному Данте. И совместно с тем прочие дивные вещи, составлявшие смысл стариковской жизни и лежавшие, как ему представлялось, столь близко, что достаточно протянуть руку, а возможно, и того ближе. Столь многое, оказывается, вовсе не зависело от его знания, да и вообще никак с ним не соотносилось.

— Мой дорогой Грин, — мягко сказал Лонгфелло. — Пока все не разрешится, вы не должны говорить о Данте ни одной живой душе за стенами сей комнаты.

Грин умудрился как-то даже кивнуть. Вид у него был никчемный и беспомощный, точно у часов с вырванными стрелками.

— И завтрашняя встреча нашего Дантова клуба? — вяло спросил он.

Лонгфелло грустно покачал головой. Филдс позвонил мальчику и приказал отвезти Грина к дочери. Лонгфелло взял пальто — помочь старику одеться.

— Никогда так не поступайте, мой дорогой друг, — сказал Грин. — Молодому сие без надобности, а старый не пожелает. — Прежде чем выйти в коридор, уже под руку с посыльным, Грин вдруг встал и заговорил, ни на кого не оглядываясь: — Знаете, а вы ведь могли мне сказать, в чем дело. Всякий из вас мог сказать. Я, возможно, не так уж силен… Но я ведь мог быть чем-либо полезен.


Они молчали, пока в холле не стихли шаги.

— Ежели бы мы ему сказали, — проговорил Лонгфелло. — Что за глупость втемяшилась мне в голову о гонках в переводе!

— Не так, Лонгфелло! — воскликнул Филдс. — Подумайте, что нам отныне известно: Грин проповедовал всякий четверг, перед тем как воротиться в Род-Айленд. Он выбирал песнь, дабы освежить ее в памяти — одну из двух либо трех, что вы назначали на следующую переводческую сессию. Наш окаянный Люцифер слушал про то же воздаяние, каковое мы намеревались разбирать — за шесть дней до нас! Достаточный срок, чтоб устроить собственное contrapasso — убийство — за день либо два до того, как мы воплотим его на бумаге. Оттого-то с нашей весьма ограниченной колокольни сии совпадения и представлялись скачками, затеянными насмешником, пожелавшим обогнать наш перевод.

— Но куда девать предупреждение, вырезанное на окне мистера Лонгфелло? — спросил Рей.

La Mia Traduzione. — Филдс всплеснул руками. — Мы напрасно поторопились приписать сей труд убийце. Шакалы Маннинга из окаянного Колледжа готовы всяко прогнуться, лишь бы напугать нас и отвлечь от перевода.

Холмс обернулся к Рею:

— Патрульный, не сообщил ли Уиллард Бёрнди вам чего-либо полезного?

Тот ответил:

— По его словам, некий солдат предложил ему плату за инструкцию, как открыть сейф преподобного Тальбота. Бёрнди, решив, что деньги легкие, а риск невелик, отправился к Тальботу домой разведать обстановку — тогда-то его случайно и увидали. После убийства Тальбота детективы разыскали свидетелей и, не без содействия Лэнгдона Писли, соперника Бёрнди, завели судебное дело. Бёрнди был пьян и помнит в том человеке лишь солдатский мундир. Я бы не стал доверять ему даже в этом, когда бы вы не указали источник, из коего убийца черпал свои знания.

— Повесить Бёрнди! Всех повесить! — вскричал Лоуэлл. — Теперь вы видите, джентльмены? Все проясняется. Мы столь близко к Люциферовой тропе, что просто немыслимо не наступить ему на ахиллесову пяту. Посудите сами: вся та чепуха, коей заполнены убийства, наконец-то обретает смысл. Люцифер — не Дантов изыскатель, он Дантов прихожанин. Он убивал, лишь прослушав Гринову проповедь о воздаянии. Грин пересказал Песнь Одиннадцатую: Вергилий с Данте сидят на стене, дабы приучить себя к зловонию Ада, и обсуждают его устройство с невозмутимостью двух инженеров; в той песни нет воздаяний — нет и убийств. Следующую неделю Грин болен, его нет у нас в клубе и он не читает проповеди — опять нет убийств.

— Да, Грин болел до того еще раз, и мы обсуждали перевод «Inferno» без него. — Лонгфелло перелистал страницы своих записок. — И раз после. Убийств также не происходило.

Лоуэлл продолжал:

— А потом мы прервали на время собрания нашего клуба, когда Холмс освидетельствовал тело Тальбота, и мы решили начать расследование — убийства также прекратились, ведь Грин прекратил свои проповеди! В точности до срока, когда мы надумали сделать «передышку» и разобрать Зачинщиков Раздора, отправив тем самым Грина на кафедру, а Дженнисона — на смерть!

— Также понятно, отчего убийца спрятал деньги под головой Святоскупца, — с раскаянием произнес Лонгфелло. — Мистер Грин предпочитал сию интерпретацию. Как же я не распознал в убийствах его манеру трактовать Данте?

— Не вините себя, Лонгфелло, — возразил доктор Холмс. — Детали злодеяний таковы, что знать их мог лишь тот, кто глубоко проник в Данте. Кому пришло бы в голову, что Грин стал невольным источником для сих злодеяний.

— Боюсь, однако, что, поддавшись моим резонам, — отвечал Лонгфелло, — мы совершили непоправимую ошибку. Из-за частоты наших собраний противник за неделю узнал от Грина то, на что ранее ушел бы месяц.

— А давайте отправим старика опять в ту церковь, — разошелся Лоуэлл. — И пусть на сей раз проповедует что угодно, помимо Данте. Мы будем наблюдать за аудиторией, найдем, кто возбудился более всех, и так схватим Люцифера!

— С Грином подобные игры чересчур опасны! — предупредил Филдс. — Трюки не для него. И потом, солдатский дом уже, считайте, закрыт, ветераны, очевидно, разбрелись по городу. Для сложных планов у нас нет времени. Люцифер способен напасть в любой миг — ему потребно лишь избрать того, кто в его искаженном миропонимании грешен!

— И все же у него должна быть некая причина, Филдс, — отвечал Холмс. — Столь буквальный мозг обязан быть обременен логикой.

— Как известно, после всякой проповеди злоумышленнику требовалось не менее двух дней, дабы подготовить убийство, иногда более, — сказал патрульный Рей. — Теперь, когда вы знаете, что именно из Данте мистер Грин изложил солдатам, у нас есть шанс предсказать возможную жертву?

Ответил Лоуэлл:

— Боюсь, нет. Прежде всего, на Люцифера обрушилась не одна проповедь, а целый поток, и потому невозможно предугадать, что придет ему на ум. Полагаю, песнь о Предателях, слышанная нами давеча, воздействует сильнее прочих. Но как предположить, кто именно в сознании этого безумца окажется предателем?

— Ежели бы только Грин получше запомнил человека, что спрашивал, нельзя ли ему самому читать Данте, — вздохнул Холмс. — Мундир, русые усы скобкой, легкая хромота. Также физическая сила, что очевидна во всяком убийстве, а еще проворство — его не видали ни до, ни после злодеяния. Я бы сказал, серьезный недуг тут маловероятен.

Лоуэлл встал и, притворно хромая, шагнул к Холмсу:

— Почему бы не выработать у себя подобную походку, Уэнделл, ежели хотите спрятать от мира даже самый намек на физическую силу?

— Не то, у нас нет свидетельств какой-либо маскировки — убийцу попросту никто и никогда не замечал. Подумать только, Грин смотрел в глаза демону!

— Либо созерцательному джентльмену, сраженному Дантовой мощью, — предположил Лонгфелло.

— Видно же, с каким восторгом принимали солдаты рассказы о Данте, как они желали слушать еще и еще, — согласился Лоуэлл. — Читатели Данте становятся учениками, ученики — зилотами, и то, что начиналось простым любопытством, оборачивается религией. Бездомный изгнанник обретает пристанище в тысячах благодарных сердец.

Вспыхнул свет, и разговор прервал тихий голос из коридора. Филдс сердито мотнул головой:

— Осгуд, разберитесь, пожалуйста, кто там! Под дверь скользнул сложенный листок бумаги.

— Просто записка, извините, мистер Филдс. Филдс, поколебавшись, развернул листок.

— Печать Хоутона. «Памятуя о вашем недавнем запросе, я подумал, вам будет важно узнать, что корректуры Дантова перевода мистера Лонгфелло, очевидно, исчезли. Подпись: Г. О. Х.».

В наступившей тишине Рей спросил, в чем дело. Филдс объяснил:

— Когда мы по ошибке вообразили, будто убийца затеял с нами бег наперегонки, офицер, я просил печатника, мистера Хоутона, удостовериться, не покушался ли кто на корректуру мистера Лонгфелло — ведь таким способом злоумышленник мог проникнуть в распорядок наших переводческих сессий.

— Бог с вами, Филдс! — Лоуэлл вырвал у него из рук записку Хоутона. — Стоило лишь подумать, будто проповеди Грина что-либо объясняют. Сия бумажка переворачивает всю нашу картину, точно блин на сковородке!


Лоуэлл, Филдс и Лонгфелло застали Генри Оскара Хоутона за сочинением грозного письма нерадивому поставщику наборных форм. Клерк объявил о приходе гостей.

— Вы же сказали, что из вашей канцелярии не пропала ни одна корректура, Хоутон! — Филдс поднял крик, не успев толком снять шляпу.

Хоутон отпустил клерка.

— Вы абсолютно правы, мистер Филдс. Они в сохранности, — объяснил печатник. — Но, видите ли, на случай пожара я размещаю у себя в подвале дополнительные копии наиболее важных наборов и корректур — там они будут целы, даже когда вся Садбери-стрит выгорит дотла. Я полагал, мои мальчики не полезут в хранилище. В том нет смысла — мало найдется покупателей для ворованных корректур, сами же чертенята-печатники скорее затеют игру в бильярд, нежели надумают читать книги. Кто там сказал: «Пусть ангел пишет, печатать должен черт»? Я подумываю взять сие изречение своим девизом. — Хоутон прикрыл рукой высокомерный смешок.

— Томас Мур.[88] — Лоуэлл не мог удержаться от всем известного ответа.

— Хоутон, — попросил Филдс, — умоляю, покажите, где были корректуры.

Хоутон повел Филдса., Лоуэлла и Лонгфелло в подвал — вниз на целый пролет по узкой лестнице. В конце длинного коридора он отворил дверь, набрав несложную комбинацию, и гости оказались в герметичном хранилище величиной с комнату; Хоутон купил его у почившего банка.

— Я проверил в канцелярии бумаги, обнаружил все на месте, а после решил заглянуть в подвал. И вот те на! Часть ранних корректур «Inferno», очевидно, отправилась на прогулку.

— Когда они пропали? — спросил Филдс. Хоутон пожал плечами.

— Видите ли, я не спускаюсь в хранилище с такой уж регулярностью. Корректуры могли пропасть дни либо месяцы тому назад, а я и не заметил.

Лонгфелло отыскал ящик со своим именем, и вместе с Лоуэллом они просмотрели страницы «Божественной Комедии». Не доставало песней из «Inferno».

Лоуэлл зашептал:

— Похоже, их брали наобум. Нет куска от Песни Третьей, но иные пропажи с убийствами не соотносятся.

Просунув голову в образовавшееся вокруг двух поэтов пространство, печатник прокашлялся:

— Ежели вы к тому расположены, я соберу в одном месте всех, кому известен дверной шифр. Я намерен докопаться до истины. Ежели я прошу мальчишку повесить мой плащ, то рассчитываю, что постреленок вернется и доложит об исполнении.

Печатники гоняли прессы, устанавливали в ячейки литеры и соскребали всегдашние лужи темных чернил, когда вдруг зазвенел Хоутонов колокольчик. Все гурьбой потянулись в кофейную комнату «Риверсайд-Пресс».

Хоутон хлопнул в ладони, обрывая обычную болтовню.

— Мальчики. Прошу вас, мальчики. Небольшая неприятность потребовала моего внимания. Вы всяко узнали среди наших гостей мистера Лонгфелло из Кембриджа. Его работы образуют важную деловую и гражданскую часть наших литературных публикаций.

Один из мальчиков — рыжеволосый простачок с желтоватым и перепачканным чернилами лицом — вдруг заерзал и стал нервно поглядывать на Лонгфелло. Тот заметил и подал знак Лоуэллу с Филдсом.

— По-видимому, часть корректур, что хранились у нас в подвале оказалась… не на месте, скажем так. — Открыв рот и намереваясь продолжить речь, Хоутон также узрел беспокойство на лице бледно-желтого чертенка. Лоуэлл осторожно положил руку на заходившее ходуном плечо. Ощутив прикосновение, мальчишка повалил на пол своего ближайшего коллегу и бросился бежать. Лоуэлл незамедлительно кинулся за ним и повернул за угол как раз в срок, чтобы услыхать на черной лестнице быстрые шаги.

Выбежав в приемную, поэт понесся вниз по боковой лестнице. После выскочил на улицу и бросился наперерез беглецу, мчавшемуся теперь вдоль речного берега. Лоуэлл швырнул в него толстую палку, но чертенок увернулся, съехал по обледенелой насыпи и тяжело плюхнулся в реку Чарльз неподалеку от мальчишек, накалывавших на гарпуны угрей. Хрустнула ледяная корка.

Отобрав гарпун у возмущенного рыболова, Лоуэлл подцепил ошеломленного чертенка за мокрый фартук, успевший запутаться в пузырчатке и старых лошадиных подковах.

— Для чего ты утащил корректуры, мерзавец?

— Чё пристал? А ну пусти! — бурчал тот сквозь клацающие зубы.

— Ты мне скажешь! — пообещал Лоуэлл; руки и губы у него дрожали не менее, чем у пленника.

— Закрой варежку, старая жопа!

У Лоуэлла горели щеки. Схватив пацана за волосы, он макнул его головой в реку; чертенок шипел и плевался обломками льда. К тому времени Хоутон, Лонгфелло и Филдс — а следом полдюжины орущих печатников от двенадцати до двадцати одного года — вытолкались из передних дверей типографии поглядеть, что творится.

Лонгфелло схватился за Лоуэлла.

— Загнал я твои бумажки, понял! — орал чертенок, глотая воздух. Лоуэлл поставил его на ноги, крепко схватил за руку и приставил к спине гарпун. Мальчишки-рыболовы затеяли примерку трофея — круглой серой шапочки пленника. Загнанно дыша, чертенок отряхивался от жгучей ледяной воды.

— Простите, мистер Хоутон. Откуда ж мне было знать, что они кому-то надо! Я думал, лишние!

Хоутон был красен, как помидор.

— Все в типографию! Все на место! — кричал он болтавшимся вдоль реки растерянным мальчишкам.

Филдс призвал на помощь свою снисходительную властность.

— Чем быстрее и откровеннее вы нам все расскажете, юноша, тем лучше будет для вас. Отвечайте честно: кому вы продали бумаги?

— Полоумному одному. Доволен? Подкатил ночью, как я с работы шел; хочу, говорит, двадцать-тридцать страниц новой работы мистера Лонгфелло, любых, говорит, что только найдешь, всего ничего, чтоб не хватились. Ну и про то, как я «пару монет в кошель суну».

— Чтоб ты пропал, рыжий черт! Кто это был? — вскричал Лоуэлл.

— Хлыщ натуральный — цилиндр, шинель с накидкой, борода. Говорю: будь по-твоему, а он знай по плечу хлопает. Только я того борова и видал.

— Как же вы отдали ему корректуры? — спросил Лонгфелло.

— То ж не ему. Хлыщ велел отвезти по адресу. Дом вроде чужой — как он говорил, непохоже, чтоб его. Не помню ни улицы, ни номера, но вроде тут неподалеку. Отдам, говорит, бумажки назад, и ничего тебе от мистера Хоутона не будет — ага, только я того хмыря и видал.

— Он знал мистера Хоутона по имени? — спросил Филдс.

— Слушай внимательно, парень, — сказал Лоуэлл. — Нам нужно знать точно, куда ты отнес корректуры.

— Говорю же, — дрожа, отвечал чертенок, — забыл я тот номер!

— Не разыгрывай передо мной дурачка! — воскликнул Лоуэлл.

— Сам дурачок! А вот прокачусь по улицам на моей кобылке, точно вспомню!

Лоуэлл улыбнулся:

— Вот и отлично, мы поедем с тобой.

— Да чтоб я, да стукачом? Пускай тогда меня с работы не гонят!

Печатая шаг, Хоутон приблизился к берегу.

— Никогда, мистер Колби! Будете собирать чужие урожаи — сеять вскоре будете в одиночку!

— Притом новая работа тебя будет ждать за решеткой, — добавил Лоуэлл, очевидно, не вникнув в постулат Хоутона. — Ты отвезешь нас к дому, в который доставил ворованные корректуры, Колби, либо тебя отвезет туда полиция.

— Погодите маленько, пускай стемнеет, — рассмотрев открывавшиеся перед ним возможности, печатник не без достоинства признал поражение. Лоуэлл выпустил его руку, и чертенок умчался в «Риверсайд-Пресс» отогреваться у печки.


Тем временем Николас Рей с доктором Холмсом воротились в солдатский дом, где Грин читал ранее свою проповедь, но не нашли никого, подходившего под стариковское описание Дантова поклонника. Не наблюдалось в церкви и обычных приготовлений к вечере. Закутанный в тяжелую синюю шинель ирландец уныло заколачивал окна.

— Все деньги на протопку пошли. Город не дает более фондов помогать солдатам, так я слыхал. Закрывайтесь, говорят, хотя б на зиму. Между нами, господа, сомнительно мне, что после откроются. Слишком уж сильно эти дома, да и калеки также, напоминают про все, что мы натворили.

Рей с Холмсом попросили позвать распорядителя. Бывший церковный дьякон лишь подтвердил сказанное работником. Все из-за погоды, объяснил он — у них попросту нет денег на протопку. Еще он сказал, что нет и не было списков либо регистрации тех солдат, что пользовались их помощью. Заведение благотворительное, приходи всяк, кому надо, из любых полков и городов. И не только самые бедные, хотя благотворительность как раз для них. Иным необходимо попросту побыть среди своих — тех, кто их понимает. Кого-то дьякон знал по имени, и совсем малую часть — по номерам полков.

— Мы ищем одного человека, возможно, вы знаете. Это очень важно. — Рей пересказал приметы, кои сообщил им Джордж Вашингтон Грин.

Распорядитель лишь покачал головой:

— Я б с радостью написал для вас имена джентльменов, кого знаю, да что толку. Солдаты временами держатся так, будто сами себе государство. Как они понимают друг друга, нам в жизни не понять.

Холмс раскачивался в кресле, пока дьякон с мучительной медлительностью грыз взъерошенный хвост своего пера.


Лоуэлл вывел коляску Филдса из ворот «Риверсайд-Пресс». Рыжий чертенок восседал верхом на старой пятнистой кобыле. Вдоволь наскандалившись, что из-за них его лошадь рискует подхватить мып, а комитет по здравоохранению предупреждал, что сие неминуемо при смене прежде постоянных условий, Колби проскакал по маленьким улочкам, а после свернул к замерзшему пастбищу. Путь их был столь извилист и неясен, что даже Лоуэлл, с младенчества знавший Кембридж, вовсе запутался и ехал вперед, ориентируясь по одному лишь раздававшемуся впереди стуку копыт.

У заднего двора скромного колониального дома чертенок натянул поводья; сперва он проехал мимо, но после повернул кобылу обратно.

— Вот вам дом, сюда я и притащил корректуры. Пихнул под заднюю дверь, как было велено.

Лоуэлл остановил коляску.

— Чей это дом?

— Тут уж вам самим разбираться, орлы! — прорычал Колби, сдавил кобылу пятками и помчал галопом по замерзшей земле.

Подсвечивая себе фонарем, Филдс повел Лоуэлла и Лонгфелло к задней веранде.

— Там нет света. — Лоуэлл соскреб с окна наледь.

— Давайте обогнем дом, запомним адрес, а после вернемся с Реем, — шепнул Филдс. — Мошенник Колби запросто мог нас надуть. Он же вор, Лоуэлл! Что, ежели в доме поджидают грабители?

Лоуэлл постучал медным кольцом.

— В последние дни сей мир ведет себя столь любезно, что, ежели мы сейчас уйдем, этот дом наутро попросту испарится.

— Филдс прав. Необходимо ступать осторожно, мой дорогой Лоуэлл, — шепотом возразил Лонгфелло.

— Эй! — крикнул Лоуэлл, стуча теперь кулаком. — Никого нет. — Он толкнул дверь, и та на удивление легко распахнулась. — Видите? Звезды нынче с нами.

— Джейми, ну нельзя же просто так вламываться! А ежели это дом Люцифера? Недоставало нам самим угодить за решетку! — не унимался Филдс.

— Стало быть, познакомимся с Люцифером, — отвечал Лоуэлл, отбирая у Филдса фонарь.

Лонгфелло остался на улице следить, чтобы никто не приметил коляску. Филдс с Лоуэллом вошли в дом. Они крались по темному холодному коридору, и Филдс то и дело вздрагивал от случайного скрипа либо стука. Из-за ветра, прорывавшегося сквозь незакрытую дверь, шторы на окнах выписывали загробные пируэты. В иных комнатах стояла кое-какая мебель, прочие были совсем пусты. Заброшенность сносила в этот дом плотную вязкую тьму.

Лоуэлл заглянул в целиком заставленную овальную комнату со сводчатым, точно в церкви, потолком; шедший следом Филдс вдруг стал отплевываться, скрести лицо и бороду. Лоуэлл поводил фонарем вдоль широкой арки.

— Паутина. Половину уже оплели. — Он поставил фонарь на стол в середине этой библиотеки. — Тут никто не живет весьма приличный срок.

— Либо живет, но не возражает против паучьего соседства. Лоуэлл помолчал, размышляя над такой возможностью.

— Давайте смотреть по сторонам: вдруг что-либо подскажет, зачем было платить мерзавцу, чтоб он тащил корректуры именно сюда.

Филдс начал что-то отвечать, как вдруг по всему дому пронесся искаженный эхом крик и следом — тяжелая поступь. Лоуэлл и Филдс обменялись полными ужаса взглядами и приготовились драться за свою жизнь.

— Разбойники! — Боковая дверь распахнулась, и в библиотеку ввалился коренастый человек в шерстяном домашнем платье. — Разбойники! Отвечайте, кто вы, а не то буду орать «грабеж»!

Выставив далеко вперед мощную лампу, человек ошеломленно застыл. Глядел он не столько на лица, сколько на покрой одежды.

— Мистер Лоуэлл? Это вы? И мистер Филдс?

— Рэндридж? — воскликнул Филдс. — Рэндридж, портной?

— Ну да, — робко подтвердил Рэндридж и шаркнул шлепанцем.

Вычислив источник беспокойства, в комнату примчался Лонгфелло.

— Мистер Лонгфелло? — Рэндридж стащил с головы ночной колпак.

— Это ваш дом, Рэндридж? На что вам понадобились корректуры? — строго спросил Лоуэлл.

Рэндридж сконфузился:

— Мой? Мой дом за два отсюда, мистер Лоуэлл. Я услыхал шум и явился проверить. Подумал, вдруг какой мародер разгулялся. Они ж не все пока увезли. До библиотеки, как видите, и вовсе не добрались.

Лоуэлл спросил:

— Кто не все увез?

— Ну так родственники. Кто ж еще?

Филдс отступил назад, помахал лампой над книжными полками — и глаза его стали вдвое шире от неправдоподобного числа Библий. Их там стояло не менее тридцати, а то и сорока. Издатель снял с полки самую большую.

Рэндридж все говорил:

— Явились из Мэриленда разбираться с имуществом. Несчастные племянники от такого ужаса вовсе растерялись, доложу я вам. А кто б не растерялся? После всех дел, я ж говорю, слышу, шумят, ну и пришло на ум: может, ребята какие надумали прихватить чего на память — вы знаете, все ж сенсация. Как поселились в округе ирландцы… м-да, вечно чего-нибудь не досчитаешься.

Лоуэлл хорошо знал, где в Кембридже располагается дом Рэндриджа. С неистовством Пола Ревира[89] он мысленно проскакал по всему району, охватывая взором по два дома сразу в каждую сторону. Затем приказал собственным глазам приноровиться к темноте комнаты и отыскать знакомое лицо среди развешанных по стенам темных портретов.

— Нет в наше время покоя, скажу я вам, друзья мои, — продолжал портной свои стенания. — Даже мертвым.

— Мертвым? — повторил Лоуэлл.

— Мертвым, — шепнул Филдс, передавая поэту раскрытую Библию. На внутренней стороне обложки красовалась аккуратно выведенная полная семейная родословная; сделано сие было рукой последнего хозяина дома, преподобного Элиши Тальбота.

XVI

Университетский Холл, 8 октября 1865 г.

Мой дорогой преподобный Тальбот,

Я желал бы добавочно подчеркнуть, что язык и форма изложения данной серии предоставлены на полное Ваше усмотрение, и Вы совершенно свободны в выборе оных. Мистер _____ дал нам всяческие уверения, что с нетерпением ожидает и почтет за величайшую честь опубликовать все четыре части в своем литературном обозрении, каковое в глазах публики является главнейшим и равным соперником «Атлантик Мансли» мистера Филдса. Вам необходимо лишь придерживаться основных направлений, долженствующих способствовать скромным целям, в настоящий момент вставшим перед Корпорацией.

Первая из статей будет призвана посредством Ваших глубоких познаний в материях подобного сорта, а также исходя из религиозных и моральных оснований разоблачить поэзию Данте Алигьери. В продолжении Вы изложите бесспорные и неопровержимые аргументы, доказывающие, что литературным шарлатанам, каковым и является Данте (равно как и подобным ему иноземным щелкоперам, что все чаще вторгаются в нашу жизнь) не место на книжных полках честных американских граждан, а также разъясните, почему «Т, Ф и К» — издательский дом, наделенный «международной известностью» (как частенько похваляется мистер Филдс), должен понесть ответственность по всей строгости гражданской позиции. Две финальные части Вашей серии, дорогой преподобный Тальбот, призваны будут проанализировать перевод Генри Уодсворта Лонгфелло и на том основании обвинить доселе «национального» поэта в попытке внедрить в американские библиотеки аморальную и антирелигиозную литературу. При тщательном планировании и высочайшем содействии две первых статьи опередят на несколько месяцев перевод Лонгфелло, дабы привлечь на нашу сторону общественное мнение; третья же и четвертая выйдут одновременно с похвальбами самому переводу и тем отвратят от покупки здравомыслящее общество.

Разумеется, мне нет нужды подчеркивать Вашу моральную стойкость, на каковую мы все столь уповаем, равно как и соотнесенные с Вашими статьями ожидания. И хотя, смею думать. Вы не нуждаетесь в напоминаниях об опыте, приобретенном Вами в бытность юным учащимся нашего учреждения, напротив. Ваша душа испытывает совместно со всеми нами те же каждодневные тяготы, все же было бы недурно сопоставить варварскую природу иноземной поэзии, олицетворяемой Данте, с высококачественной классической программой, каковую вот уже два столетия отстаивает Гарвардский Колледж. Поток добродетели, извлекаемый Вами из Вашего пера, дорогой преподобный Тальбот, послужит достаточным основанием для отсылки незваного Дантова парохода обратно в Италию, к Папе, каковой давно его там дожидается, и тем позволит нам всем отпраздновать торжество Christoetecclesiae.

Засим остаюсь искренне Ваш,


В Крейги-Хаус трое друзей воротились с четырьмя письмами, адресованными Элише Тальботу и украшенными геральдической печатью Гарварда, а еще с пачкой Дантовой корректуры — той, что пропала из подвального хранилища «Риверсайд-Пресс».

— Тальбот был для них идеальным рычагом, — отметил Филдс. — Пастор, почитаемый всеми добрыми христианами, и признанный критик католичества; как человек, не принадлежащий к гарвардским кругам, он оказал бы Колледжу услугу, сохранив видимость непредвзятости, а заодно отточил бы на нас свое перо.

— И уж всяко нет нужды звать гадалку с Энн-стрит, дабы знать, какую сумму получил Тальбот за свои старания, — сказал Холмс.

— Тысячу долларов, — отвечал Рей.

Лонгфелло кивнул и протянул им письмо, где называлась плата.

— Мы держали их в руках. Тысяча долларов на «расходы», соединенные со статьями и сопутствующими изысканиями. Эти деньги — сейчас можно сказать с уверенностью — стоили жизни Элише Тальботу.

— Стало быть, убийца знал точную сумму перед тем, как изымать ее из Тальботова сейфа, — заметил Рей. — Знал подробности соглашения, видал письма.

— «И деньги грешные храни», — продекламировал Лоуэлл, а после добавил: — Тысяча долларов — награда за голову Данте.

В первом из четырех писем Маннинг приглашал Тальбота в Университетский Холл обсудить предложение Корпорации. Во втором намечал содержание статей и прикладывал плату, сумма которой оговаривалась лично. Между вторым и третьим письмом Тальбот, очевидно, жаловался своему корреспонденту на бостонских книготорговцев, у коих никак не возможно отыскать английской версии «Божественной комедии» — очевидно, для своей критики Тальбот намеревался воспользоваться последним британским переложением преподобного Г. Ф. Кэри.[90] Соответственно, третье письмо Маннинга, точнее, записка, сулила доставить Тальботу отрывок непосредственно из перевода Лонгфелло.

Давая подобное обещание, Огастес Маннинг прекрасно сознавал, что после развернутой им кампании Дантов Клуб ни за что не станет делиться с ним образцом перевода. А потому, догадались ученые мужи, либо сам казначей, либо кто-то из его подручных отыскал нечистого на руку печатника, то бишь Колби, и, соблазнив деньгами, склонил выкрасть страницы перевода.

Теперь становилось ясно, где искать ответы на иные вопросы, касавшиеся Маннингова плана, — в Университетском Холле. Однако днем там постоянно толклись собратья, и Лоуэллу не представлялось возможным добраться до бумаг Гарвардской Корпорации; проникнуть в Университетский Холл ночью он также не мог. Планы взлома и подкупа упирались в сложную систему замков и цифровых комбинаций, призванных стеречь гарвардские секреты.

Крепость представлялась неприступной до той поры, пока Филдса вдруг не осенило, кто именно их туда проведет.

— Теал!

— Вы о чем, Филдс? — спросил Холмс.

— Мой ночной посыльный. В отвратительной истории с Сэмом Тикнором именно он спас бедняжку мисс Эмори. И тогда же упомянул, что еженедельно, помимо нескольких ночей на Углу, днем работает в Колледже.

Лоуэлл спросил, убежден ли Филдс, что посыльный согласится.

— Отчего ж нет, он весьма предан «Тикнор и Филдс», — отвечал издатель.

Выйдя из Угла часов в одиннадцать вечера, преданный «Тикнор и Филдс» работник с удивлением обнаружил, что у крыльца его дожидается Дж. Т. Филдс. В считаные минуты посыльный был усажен в издательскую колесницу и представлен другому пассажиру — профессору Джеймсу Расселлу Лоуэллу! Как же часто Теал воображал себя среди столь высокопоставленных особ. Судя по виду, он попросту не знал, как ответить на столь редкостное обращение. Он внимательно выслушал их просьбу.

В Кембридже Теал провел их через Гарвардский Двор мимо неодобрительного жужжания газовых фонарей. Посыльный медлил и постоянно оглядывался через плечо, будто опасаясь, что его литературный отряд исчезнет столь же быстро, сколь и возник.

— Вперед! Мы здесь, молодой человек. Мы следуем за вами! — подбадривал его Лоуэлл.

Он теребил концы своих усов. Он волновался не столько из-за того, что кто-либо из Колледжа обнаружит их в университете, сколько о том, что же они отыщут в бумагах Корпорации. Лоуэлл рассуждал, что, ежели привяжется какой надоеда из живущих при университете преподавателей, то он, профессор, уж как-нибудь да сочинит подходящее объяснение — соврет, что забыл в лекционном зале свои записки. Присутствие Филдса выглядело куда менее естественным, однако обойтись без него было никак невозможно, ибо кто, помимо издателя, способен уговорить капризного посыльного — совсем ведь мальчишка, на вид от силы лет двадцать. Дан Теал обладал гладко выбритыми ребяческими щеками, круглыми глазами и хорошеньким почти женским ртом, которым он постоянно что-то жевал.

— Не думайте ни о чем, мой дорогой мистер Теал. — Филдс взял юношу за руку, ибо они приблизились к внушительной лестнице, ведущей к классным комнатам и кабинетам Университетского Холла. — Нам необходимо всего лишь взглянуть на кой-какие бумаги, после мы уйдем, ничего не тронув и не нарушив. Вы совершаете благое дело.

— Мне большего и не надо, — искренне отвечал Теал.

— Молодец, — улыбнулся Филдс.

Дабы разделаться с чередой замков и засовов, Теал пустил в ход доверенную ему связку ключей. Оказавшись у цели, Лоуэлл и Филдс зажгли предусмотрительно захваченные свечи и стали перекладывать книги Корпорации из ящиков на длинный стол.

— Погодите, — сказал Лоуэлл Филдсу, когда издатель решил отпустить Теала. — Взгляните, Филдс, сколь много томов нам предстоит изучить. Втроем дело пойдет скорее, нежели вдвоем.

Теал заметно нервничал, однако приключение его захватило.

— Пожалуй, я смогу быть полезен, мистер Филдс. Ежели вам угодно, — предложил он свои услуги. Но после ошеломленно обвел глазами книжные развалы. — Только сперва растолкуйте, чего вам необходимо отыскать.

Филдс начал было говорить, но, вспомнив жалкую попытку Теала написать объяснение, предположил, что читает этот парень немногим лучше.

— Вы уже сделали более, чем от вас требовалось, отправляйтесь спать, — сказал он. — Я непременно позову вас вновь, ежели вы нам понадобитесь. Примите нашу совместную благодарность, мистер Теал. Вам не придется сожалеть о своем доверии.

Заседания Корпорации проходили раз в две недели, и в неясном свете Филдс и Лоуэлл перечли все страницы протоколов. Сквозь куда более скучные университетские дела в них то и дело проступали осуждения Дантова класса профессора Лоуэлла.

— Ни слова об упыре Саймоне Кэмпе. Должно быть, Маннинг нанимал его лично, — отметил Лоуэлл. Иные дела сомнительны даже для Гарвардской Корпорации.

Пролистывая бесконечные стопки бумаг, Филдс нашел то, что им требовалось: в октябре четверо из шести членов Корпорации с готовностью одобрили идею, согласно которой преподобному Элише Тальботу поручалось настрочить разгромную критику на грядущий перевод Данте; казначейскому же комитету — то бишь Огастесу Маннингу — предписывалось выплатить «приличествующую компенсацию за истраченное время и усердие».

Филдс взялся листать записи Попечительского совета Гарварда — сия управляющая группа состояла из двадцати персон и избиралась ежегодно законодательным собранием штата; от Корпорации совет отделяла всего одна ступень. Бегло проглядев попечительские книги, Филдс и Лоуэлл нашли в них немало упоминаний о верховном судье Хили, каковой состоял членом совета вплоть до самой своей кончины.

Время от времени Совет Гарварда избирал двух так называемых «адвокатов» — рассматривать безотлагательные вопросы и разрешать разногласия. Пуская в ход присущий ему дар убеждения, один миропомазанный попечитель принужден был выступать «обвинителем», тогда как противоположный держал сторону оправдания. От избранного попечителя-адвоката не требовалась убежденность в правоте отстаиваемого дела; более того, сия персона предоставляла совету непредвзятое измышление и честный взгляд, свободный от личных принципов.

В кампании, развязанной Корпорацией против разнообразной, но всяко соотносящейся с Данте деятельности, а также тех персон, кто, принадлежа к университету, таковой деятельностью занимался — сюда входили Дантов курс Джеймса Расселла Лоуэлла и перевод Генри Уодсворта Лонгфелло с прилагавшимся к нему Дантовым клубом, — попечители постановили избрать адвокатов, дабы те ради справедливого разрешения противоречий представили обе стороны. Защиту Данте совет поручил блестящему исследователю и аналитику верховному судье Артемусу Прескотту Хили. Тот, однако, никогда не причисляя себя к литераторам, отнесся к делу без особой страсти.

Просьбу стать защитником Данте Совет высказал Хили несколько лет тому назад. Очевидно, мысль о принятии чьей-либо стороны, пускай и за пределами судебной палаты, доставляла верховному судье неудобства, и он ответил отказом. Не готовый к такому обороту совет пустил дело на самотек и в день, когда решалась судьба Данте Алигьери, не высказал своей позиции вовсе.

История отречения Хили занимала в записях Корпорации две строки. Разглядевший подтекст Лоуэлл заговорил первым:

— Лонгфелло был прав, — прошептал он. — Хили — не Понтий Пилат.

Филдс взглянул на него поверх золотой оправы очков.

— Ничтожный — тот, кто свершил, по словам Данте, Великое Отречение, — объяснил Лоуэлл. — Лишь одна душа, избранная Данте на пути сквозь преддверье Ада. Я видел в нем Понтия Пилата, умывшего руки, когда решалась судьба Христа — так умывал руки Хили, когда пред судом представал Томас Симс и прочие беглые рабы. Однако Лонгфелло — нет, Лонгфелло и Грин! — убеждены, что Великое Отречение свершил Целестин, ибо он отверг пост, но не человека. Целестин отрекся от папского престола, дарованного ему в пору, когда католическая церковь более всего в том нуждалась. За отречением последовало возвышение Бонифация и в конечном итоге — изгнание Данте. Отказавшись встать на защиту поэта, Хили отверг пост величайшей важности. Данте был изгнан вновь.

— Простите меня, Лоуэлл, но я не стал бы сравнивать отказ от папства с нежеланием защищать Данте в зале попечительского совета, — несколько раздраженно отвечал Филдс.

— Как же вы не видите, Филдс? Это не мы сравниваем. Убийца.

За стеной Университетского Холла вдруг треснула толстая ледяная корка. Звук приближался. Лоуэлл бросился к окну.

— Чтоб тебе провалиться, окаянный наставник!

— Вы в том убеждены?

— Нет, пожалуй, не разглядеть… кажется, их двое…

— Они видели свет, Джейми?

— Не знаю, не знаю — уходим!


Высокий мелодичный голос Горацио Дженнисона заглушал звуки фортепьяно:


— Все прошло — тиранов гнет, Притеснения владык. Больше нет ярма забот, Равен дубу стал тростник.[91]


То было едва ли не лучшее его переложение Шекспировой песни, но зазвенел звонок, чего никто не ждал, ибо четверо приглашенных гостей уже расселись в зале и наслаждались музыкой с такою полнотой, что, чудилось, готовы были впасть в истинный экстаз. За два дня до того Горацио Дженнисон послал записку Джеймсу Расселлу Лоуэллу, спрашивая, не согласится ли тот в память о Финеасе Дженнисоне заняться эдициями его дневников и писем — Горацио хоть и был назначен литературным душеприказчиком, предпочел передать дело в более достойные руки: Лоуэлл служил первым редактором «Атлантик Мансли», ныне выпускал «Норт-Американ Ревью», а помимо того числился лучшим дядюшкиным другом. Горацио никак не ожидал, что Лоуэлл заявится к нему домой с подобной бесцеремонностью, да еще в столь поздний час.

Горацио Дженнисону было немедля сообщено, сколь сильно привлекла Лоуэлла изложенная в записке идея, а потому поэту срочно, точнее — безотлагательно — необходимы последние дневники Дженнисона; он оттого и привел с собою Т. Филдса, дабы серьезно говорить о публикации.

— Мистер Лоуэлл? Мистер Филдс? — Горацио Дженнисон выскочил на крыльцо, когда оба гостя, подхватив дневники и не сказав более ни слова, помчались прочь к дожидавшейся их карете. — Я надеюсь, мы получим за публикацию соответствующее вознаграждение?


В те часы время стало бесплотным. Вернувшись в Крейги-Хаус, изыскатели набросились на неразборчивые каракули, что составляли дневники Финеаса Дженнисона. После открытий, окружавших Хили и Тальбота, знатоки Данте ничуть не удивились — в умственном смысле, — что «грех», за который Люцифер покарал Дженнисона, также соотносился с Данте. И лишь Джеймс Расселл Лоуэлл не верил — не мог поверить, что его многолетний друг оказался на такое способен, однако сомнения утонули в свидетельствах.

Во множестве своих дневниковых записей Финеас Дженнисон выражал всепоглощающее желание занять место в Гарвардской Корпорации. Тогда, мечтал промышленник, он наконец-то добьется почета, каковой не шел ему в руки из-за неучебы в Гарварде и непринадлежности к бостонским фамилиям. Вступление в Корпорацию знаменовало бы вступление в мир, всю предшествующую жизнь от него запертый. И что за божественное могущество ощутил бы Финеас Дженнисон, когда с той же легкостью, с какой расправлялся со своею коммерцией, стал бы руководить лучшими умами Бостона!

И пусть корежится дружба — ее не жаль принести в жертву.

В последние месяцы он частенько заглядывал в Университетский Холл, ибо, числясь финансовым патроном Колледжа, имел там множество дел; в личных беседах Дженнисон умолял собратьев запретить преподавание абсурдной дисциплины, столь милой сердцу профессора Джеймса Расселла Лоуэлла, тем более что дисциплина эта стараниями Генри Уодсворта Лонгфелло могла вскоре распространиться повсеместно. Влиятельнейшим членам попечительского совета Дженнисон обещал полную финансовую поддержку в их кампании за реформацию департамента новых языков. И в ту же самую пору — читая дневник, с горечью вспоминал Лоуэлл — Дженнисон призывал профессора бороться со все более дерзкими попытками Корпорации задушить его работу.

Из дневников выходило, что не менее года Дженнисон забавлялся планами расчистить для себя место в университетском управлении. Сея распри среди администрации Колледжа, он намеревался создать повод для отставки, а затем претендовать на вакансию. Дженнисон был вне себя, когда после смерти Хили на место судьи избрали промышленника, в половину состоятельного и в четверть смышленого, нежели он сам, и лишь оттого, что тот по праву рождения принадлежал к браминской аристократии, чуть ли не к самим Чотам.[92] Финеасу Дженнисону было известно, кто в Корпорации заправлял политикой — негласно, однако едва ли не единолично — доктор Огастес Маннинг.

Прознав о всепоглощающем желании доктора Маннинга уберечь университет от какого-либо касательства к Дантову начинанию, Дженнисон увидал в том возможность занять кресло в Университетском Холле.

— Меж нами не было даже намека на распрю, — грустно сказал Лоуэлл.

— Дженнисон призывал вас бороться с Корпорацией и Корпорацию — с вами. Борьба измотала бы Маннинга. Каким бы ни стал финал, образовались бы вакансии, а сам Дженнисон сделался бы героем, ибо поддержал Колледж в трудную минуту. В том и была его давняя цель, — пояснил Лонгфелло, желая убедить Лоуэлла, что поэт нимало не погрешил против дружбы Дженнисона.

— Это не укладывается у меня в голове, Лонгфелло, — пожаловался Лоуэлл.

— Он стремился отсечь вас от Колледжа, Лоуэлл, за что его самого рассекли на части, — сказал Холмс. — Таков contrapasso.

Вслед за Николасом Реем Холмс погрузился в загадку бумажных обрывков, найденных у тел Тальбота и Дженнисона; совместно с патрульным доктор часами выкладывал из букв возможные комбинации. Сейчас он также собирал слова либо части слов из переписанных у Рея значков. Можно было не сомневаться — такие же точно обрывки остались и у тела судьи Хили, однако за миновавшие после убийства дни речной бриз унес их прочь. Недостающие буквы довершили бы послание убийцы, Холмс был в том убежден. Без них то всего лишь разрозненная мозаика. We cant die without it as im upon[93]

Лонгфелло перевернул страницу в журнале расследований. Но, уже обмакнув перо, поэт застыл, глядя прямо перед собой, — и так сидел, пока не просохли чернила. Он не мог заставить себя написать очевидное заключение: Люцифер вершил свои воздаяния ради них — ради Дантова клуба.


Парадные ворота Бостонского Капитолия возвышались высоко на Бикон-Хилл; здание венчала медная крыша с короткой острой башенкой, подобной маяку, наблюдающему за Бостон-Коммон. Муниципальный центр штата охраняли пирамидальные вязы, ныне обнаженные и побеленные декабрьским инеем.

Губернатор Джон Эндрю с выбившимися из-под черного шелкового цилиндра черными же кудрями и всем величием, каковое позволяла его грушевидная фигура, приветствовал сенаторов, местных сановников и облаченных в мундиры солдат, одаривая всякого одной и той же равнодушной улыбкой политика. Маленькие очки в оправе чистого золота служили ему единственной уступкой материальным привилегиям.

— Губернатор. — Мэр Линкольн слегка поклонился; он сопровождал миссис Линкольн вверх по ступеням ко входу. — Сей солдатский сбор глядится лучшим за все времена.

— Благодарю вас, мэр Линкольн. Миссис Линкольн, добро пожаловать, прошу вас. — Губернатор Эндрю радушно взмахнул рукой. — Общество представительно, как никогда.

— Говорят, в список приглашенных включен сам Лонгфелло, — добавил мэр Линкольн и одобрительно похлопал по плечу губернатора Эндрю.

— Вы многое делаете для этих людей, губернатор, и мы — я имею в виду город — вам аплодируем. — По-королевски шагнув в фойе, миссис Линкольн с легким шуршанием приподняла подол платья. Низко повешенное зеркало позволяло ей, как и прочим леди, разглядеть со всех боков свой наряд и тем убедиться, что по пути на прием никакая его деталь не сместилась неподобающим образом — от мужей в том случае толку было мало.

В обширном зале особняка мешались друг с другом и с двумя-тремя дюжинами гостей семьдесят не то восемьдесят военных; участники пяти кампаний были облачены в парадные мундиры с епанчами. Самые активные полки могли похвастать лишь малым числом живых ветеранов. Хотя советники губернатора Эндрю и настаивали, чтобы приглашения высылались наиболее почтенным представителям солдатского сообщества — иные солдаты, утверждали чиновники, после войны сделались истинной бедой, — Эндрю приказал отбирать гостей исходя из военных заслуг, но не из положения в обществе.

Губернатор Эндрю чеканным шагом прошествовал через середину продолговатого зала, радуясь волне самоудовольствия, разглядывая лица и прислушиваясь к звонким именам тех, с кем ему посчастливилось свести дружбу за годы войны. Не раз и не два в те вывихнутые времена Субботний клуб принужден был слать в Капитолий кэб, дабы насильно изымать Эндрю из кабинета ради веселого вечера в теплых гостиных Паркер-Хауса. Время разделилось надвое: до войны и после. В Бостоне — думал Эндрю, смягчаясь и оттаивая среди белых галстуков и шелковых цилиндров, блеска мундиров и офицерских галунов, разговоров и комплиментов старых друзей, — мы выжили.


Мистер Джордж Вашингтон Грин расположился напротив гладкой мраморной статуи Трех Граций, мягко опиравшихся одна на другую: лица их были ангельски холодны, глаза полны покоя и безразличия.

— Как мог ветеран из солдатского дома не только слушать проповеди Грина, но и знать в подробностях о наших трениях с Гарвардом?

Вопрос прозвучал еще в кабинете Крейги-Хауса. Ответа не было, и все понимали, что найти его — означало найти убийцу. Отец либо дядя молодого человека, увлеченного проповедями Грина, мог состоять в Гарвардской Корпорации либо в попечительском совете; ему ничего не стоило пересказать за ужином сию историю, ни на миг не заподозрив, сколь сильно она воздействует на нестойкую душу соседа по столу.

Ученым мужам предстояло выяснить, кто присутствовал на заседаниях совета, когда речь заходила о Хили, Тальботе, Дженнисоне и об их роли в борьбе с Данте; список надлежало сравнить с именами и биографиями тех ветеранов из солдатского дома, о которых удалось разузнать хоть что-то. Видимо, придется опять просить мистера Теала свести их в кабинет Корпорации; Филдс договорится с посыльным, когда тот появится на Углу.

Пока же издатель приказал Осгуду составить список всех работников «Тикнор и Филдс», кто участвовал в сражениях, соотнесясь для того с «Реестром Массачусетских полков в войне с бунтовщиками». Этим же вечером Николас Рей и прочие отправлялись на прием, что устраивал губернатор в честь бостонских военных.

Лонгфелло, Лоуэлл и Холмс пробирались сквозь заполненный народом приемный зал. Не спуская глаз с мистера Грина, они, пользуясь случайными предлогами, расспрашивали ветеранов о человеке, которого старик им описывал.

— Это не Капитолий, это задняя комната таверны! — пожаловался Лоуэлл, разгоняя блуждающий дым.

— Полноте, мистер Лоуэлл, не вы ли похвалялись, что выкуривали в день по десятку сигар и тем вызывали присутствие музы? — упрекнул его Холмс.

— Хуже всего мы переносим в иных аромат собственных пороков, Холмс. Давайте куда-либо пристанем и выпьем по бокалу-другому, — предложил Лоуэлл.

Доктор Холмс прятал руки в карманах жилета муарового шелка, словами же сыпал, точно сквозь сито.

— Все, с кем я говорил, либо вовсе не встречали даже отдаленно напоминавших солдата, коего описывал нам Грин, либо совсем недавно видали в точности такого, однако не знают ни его имени, ни места, где он может находиться. Хорошо бы Рею повезло больше.

— Данте, мой дорогой Уэнделл, был человеком великого достоинства, секрет же сего в том, что он никуда не торопился. Никто и никогда не заставал его в неподобающей спешке — это ли не превосходный пример для подражания?

Холмс скептически рассмеялся:

— И часто вы ему следуете?

Лоуэлл раздумчиво втянул в себя «бордо», а после произнес:

— Признайтесь, Холмс, в вашей жизни была Беатриче?

— Простите, Лоуэлл?

— Женщина, что испепелила до дна ваше воображение.

— А как же, моя Амелия! Лоуэлл закатился от хохота:

— О, Холмс! Все ваши заходы исключительно направо. Жена не может быть Беатриче. Поверьте моему опыту, он подобен опыту Петрарки, Данте и Байрона: я отчаянно влюбился, не успев дорасти до десяти лет. Что за муки мне пришлось перенесть — о том знает лишь мое сердце.

— Как счастлива была бы Фанни послушать сей разговор, Лоуэлл!

— Фи! У Данте была Джемма, мать его детей, но не властительница вдохновения! Вам известно, как они повстречались? Лонгфелло в то не верит, однако Данте упоминает Джемму Донати в «Vita Nuova» — это она утешала его после кончины Беатриче. Посмотрите вон на ту молодую особу.

Проследив за взглядом Лоуэлла, Холмс увидал субтильную девицу с иссиня-черными волосами, что сверкали ярко в брильянтовом блеске канделябров.

— Я все помню — 1839 год, галерея Оллстона. Прекраснейшее из созданий, когда-либо представавших моему взору, ничего общего вон хотя бы с той записной красоткой, что прельщает за стойкой друзей своего мужа. Черты ее были чисто еврейскими. Лицо смугло, но открыто настолько, что всякое чувство проплывало по нему, точно по траве тень от облака. С места, где я стоял, не видно было абриса глаз, они прятались в тени бровей и в смуглости кожи — одно лишь сияние, неясное и волшебное. Но что за очи! Они повергли меня в трепет. Сама память о том ангельском очаровании несет в себе более поэзии…

— Она была умна?

— О боже, я не знаю! Она взмахнула ресницами, и я не мог извлечь из себя ни слова. Когда встречаешься с кокеткой, Уэнделл, остается лишь одно — бежать. Минуло более четверти века, а я все не могу изгнать ее из памяти. Уверяю, Беатриче есть у всех, живет ли она подле нас либо только в воображении. Подошел Рей, и Лоуэлл умолк.

— Офицер Рей, ветер переменился и сделался попутным — так мне ныне представляется. Мы счастливы тем, что вы на нашей стороне.

— Благодарите за то свою дочь, — сказал Рей.

— Мэйбл? — ошеломленный Лоуэлл поворотился к нему лицом.

— Она говорила со мной, джентльмены, убеждала вам помочь.

— Мэйбл втайне говорила с вами? Холмс, вы о том знали? — спросил Лоуэлл.

Холмс покачал головой:

— Вовсе нет. Стало быть, необходимо за нее выпить!

— Ежели вы станете ее ругать, профессор Лоуэлл, — предупредил Рей, со всей серьезностью вздернув подбородок, — я вас арестую.

Лоуэлл искренне рассмеялся:

— Весьма убедительно, офицер Рей! А теперь продолжим. Заговорщически кивнув, Рей опять зашагал через зал.

— Как вам это нравится, Уэнделл? За моей спиной Мэйбл занимается подобными делами — она думает, так что-либо поменяется!

— Ее фамилия Лоуэлл, мой дорогой друг.

— Мистер Грин держится твердо, — доложил Лонгфелло, присоединяясь к Лоуэллу и Холмсу. — Одно меня беспокоит… — Он оборвал себя. — А вот и мистер Линкольн, губернатор Эндрю.

Лоуэлл закатил глаза. Общественное положение обязывало терпеть докучливость вечера, равно как и пожимание рук, оживленные разговоры с профессорами, священниками, политиками, университетскими распорядителями — и все это лишь отвлекало от главного.

— Мистер Лонгфелло.

Обернувшись в другую сторону, Лонгфелло обнаружил там трио светских львиц из Бикон-Хилл.

— О, добрый вечер, леди, — произнес Лонгфелло.

— На отдыхе в Буффало мы только о вас и говорили, сэр, — выступила из троицы черноволосая красотка.

— Неужто? — удивился Лонгфелло.

— Да, да, с мисс Мэри Фрер. Она отзывается о вас с такой любовью, именует редким человеком. Она так замечательно провела в Наханте лето — с вами и вашим семейством, это стоило послушать. А теперь я встречаю вас. Поразительно!

— Правда? Как это мило с ее стороны. — Лонгфелло улыбнулся, но тут же взглянул в сторону. — Куда же подевался профессор Лоуэлл? Вы с ним знакомы?

Лоуэлл громогласно излагал небольшой аудитории одну из своих выдержанных временем историй.

— И тут с угла стола раздался рык Теннисона: «Да, черт побери. Я с радостью схватил бы нож и выпустил им кишки!» Как истинный поэт, король Альфред презирает иносказания — не называть же эту часть организма «абдоминальными внутренностями»!

Слушатели закатились от смеха.

— Ежели двое мужчин желали бы походить один на другого, — заметил Лонгфелло, вновь оборачиваясь к трем леди, что застыли с пламенеющими щеками и беспомощно разинутыми ртами, — им не удалось бы это лучше, нежели лорду Теннисону и профессору нашего университета Ловерингу.[94]

Черноволосая красотка благодарно вспыхнула, радуясь, что Лонгфелло увел беседу от лоуэлловских непристойностей.

— Тут, пожалуй, есть над чем поразмыслить, — сказала она.


Получив от отца записку о том, что доктор Холмс также приглашен на солдатский банкет в Капитолий, Оливер Уэнделл Холмс-младший сперва вздохнул, затем перечел послание и, наконец, выругался. Дело было не столько в недовольстве Младшего отцовским участием в приеме, сколько в тех забавах, каковые устраивали для себя иные люди из тонкостей их отношений. «Как там ваш дорогой папаша? Все кропает стишата в перерывах меж лекциями? Все бормочет лекции в перерывах меж стишатами? А правду говорят, будто маленький доктор способен произнести ______ слов в минуту, капитан Холмс?» Ну отчего ему вечно докучают вопросами о любимом предмете доктора Холмса — докторе Холмсе?

В толпе однополчан Младший был представлен нескольким шотландским джентльменам, участвовавшим в приеме как официальная делегация. Когда прозвучало его полное имя, начались обычные расспросы о родстве.

— Не сын ли вы Оливеру Уэнделлу Холмсу? — поинтересовался шотландец примерно одних лет с Младшим, представившийся кем-то вроде мифолога и опоздавший к разговору.

— Да.

— Не по душе мне его книги. — Мифолог улыбнулся и зашагал прочь.

В тишине, что повисла вокруг прерванного на полуслове Младшего, Оливеру Уэнделлу оставалось лишь в который раз обозлиться на вездесущесть в этом мире отца и выругаться вторично. Кто еще способен столь наплевательски относиться к собственной репутации, что его смеет судить даже такое червеобразное, с коим только что познакомился Младший? Обернувшись, капитан Холмс увидел, что доктор Холмс стоит подле губернатора, в середине же образовавшегося круга жестикулирует Джеймс Лоуэлл. Доктор поднимался на цыпочки, рот его то и дело открывался — он подстерегал случай влезть в разговор. Младший попытался обогнуть группу, дабы попасть на тот конец зала.

— Уэнди, это ты? — Младший притворился, что не слышит, но голос раздался опять, и доктор Холмс уже протискивался к нему сквозь военных.

— Привет, отец.

— Уэнди, неужто ты не желаешь поздороваться с Лоуэллом и губернатором Эндрю? Дай я покажу им тебя в этаком щегольском мундире! Ох, погоди.

У отца вытаращились глаза.

— Это, должно быть, тот самый шотландский кружок, о котором говорил Эндрю — вон туда смотри. Младший. Я непременно хочу познакомиться с юным мифологом мистером Лэнгом,[95] поделиться с ним размышлением о том, для чего Орфей выманил Эвридику из подземного мира. Ты про то читал, Уэнди?

Схватив Младшего за руку, доктор Холмс потащил его на другой конец зала.

— Нет. — Младший резко вырвал руку, и отец застыл на месте. Вид у доктора Холмса сделался обиженным. — Я пришел лишь представить мой полк, отец. В доме Джеймса меня будет ждать Минни. Пожалуйста, извинись за меня перед своими друзьями.

— Ты видел нас? Мы счастливы в своем братстве, Уэнди. Все более и более, сколь ни терзали б нас года. Мой мальчик, плыви на корабле юности и наслаждайся ею, ибо слишком скоро уйдет он в море!

— Да, отец, — согласился Младший, глядя через докторское плечо на ухмыляющегося мифолога. — Я слыхал, сей негодный Лэнг непозволительно отзывался о Бостоне.

Холмс сделался серьезен:

— Правда? Тогда он не стоит нашего внимания, мой мальчик.

— Как угодно, отец. Скажи, ты еще работаешь над своим романом?

От столь личного интереса Младшего на лице Холмса вновь растянулась улыбка:

— Безусловно! В последнее время меня отвлекают некоторые предприятия, однако Филдс обещает, что публикация обернется кой-какими деньгами. Ежели сего не случится, придется нырять в Атлантику — я про большую лужу, а не про то, что Филдс выпускает раз в месяц.

— Ты опять раззадоришь критиков. — Младший задумался, стоит ли продолжать мысль. Ему вдруг более всего на свете захотелось, размахивая своей парадной саблей, гнать через весь зал этого гнусного червяка-мифолога. Младший пообещал сам себе непременно изучить работу Лэнга, дабы удостовериться в ее глупости и ничтожности. — Пожалуй, я почитаю твой новый роман, отец, ежели будет время.

— Я буду очень, очень рад, мой мальчик, — тихо проговорил Холмс, и Младший зашагал прочь.


Рей отыскал на приеме одного из тех военных, коих упоминал дьякон солдатского дома, — однорукий ветеран только что завершил танец со своею женой.

— Мне тут один знаешь чего сказал, — с гордостью сообщил он Рею. — Когда они вас, мужики, снаряжали. Я, говорит, на черномазой войне не воюю. Представь, я прям даже рассвирепел.

— Прошу вас, лейтенант, — взмолился Рей. — Этот джентльмен, которого я вам только что описал, — вспомните, может, вы его видали в солдатском доме?

— А то как же. Усы скобкой, русый. Всегда в мундире. Блайт его фамилия. Точно тебе говорю, хоть и не уверен. Капитан Декстер Блайт. Хитрый черт, вечно с книжкой. Офицер, видать, был хороший, каких мало.

— Прошу вас, скажите — его сильно интересовали проповеди мистера Грина?

— А то как же, старый бандюга их страсть как любил! И скажу я тебе, эти речи и впрямь свежий воздух. Четче я отродясь не слыхал. Ага, точно. Кэп их обожал более всех солдат вроде бы!

Рей насилу сдерживался.

— А вы не знаете, где мне отыскать капитана Блайта?

Хлопнув по культе здоровой ладонью, солдат задумался. Затем той же единственной рукой обнял жену.

— А знаешь, мистер офицер, моя красотка — нынче твой талисман.

— Ой, ну что ты, лейтенант, — запротестовала жена.

— Да знаю я, знаю, где его искать, — сжалился ветеран. — Вон там.

Декстер Блайт, капитан 19-го Массачусетского полка, обладал русыми усами в форме перевернутой буквы U, в точности, как описывал Грин.

Рей таращился на него долгих три секунды — благоразумно, однако бдительно. Его самого удивляло, с какой жадностью он рассматривает всякую черточку этого лица.

— Патрульный Николас Рей? Неужто вы? — Вглядевшись в напряженную физиономию Рэя, губернатор Эндрю церемонно протянул ему руку. — Мне и не сказали, что вы также будете!

— Я вообще-то не собирался, губернатор. Но боюсь, мне придется перед вами извиниться.

С этими словами патрульный ретировался в толпу солдат; губернатор же — тот самый, что назначил Рея в Бостонскую полицию, — ошеломленно застыл, не веря своим глазам.


Человек, на которого в этом обществе, кажется, и вовсе не обращали внимания, был последовательно замечен всеми членами Дантова клуба и одним своим нежданным присутствием повыбивал у них из голов все прочие мысли. Друзья испепеляли его коллективным взором. Мог ли капитан, столь обычный с виду и неотличимый от смертных, пленить Финеаса Дженнисона, а после порубить его на куски? Сильное задумчивое лицо ничем особым не выделялось, равно как черная фетровая шляпа и однобортный парадный мундир. Неужто он? Переводчик-самоучка, что, обратив в деяния Дантово слово, раз за разом наносил поражения Дантову клубу?

Извинившись перед поклонниками, Холмс поспешил к Лоуэллу.

— Этот человек… — зашептал доктор: его переполняла ужасающая убежденность, что все идет не так.

— Я знаю, — так же шепотом отвечал Лоуэлл. — Рей его видал.

— Может, свести их с Грином? — предложил Холмс. — Что-то в нем не то. Он не похож…

— Смотрите! — перебил его Лоуэлл.

В тот миг капитан Блайт узрел праздношатавшегося Грина. Широкие солдатские ноздри раздулись от любопытства. Грин же самозабвенно бродил среди картин и скульптур, точно на воскресном вернисаже. Поразглядывав секунду старика, Блайт медленно и неуверенно шагнул в его сторону.

Рей также подошел поближе, однако, обернувшись, дабы проверить, там ли еще Блайт, вдруг увидал, что Грин беседует с собирателем книг, а капитан исчезает в дверях.

— Держи! — закричал Лоуэлл. — Уходит!


Воздух был чересчур тих для облаков и снегопада. На широко распахнутом небе красовалась половинка луны, очерченная столь ровно, что можно было подумать, ее отсекли свеженаточенным клинком.

В Бостон-Коммон Рей увидал фигуру в военном мундире. Блайт ковылял прочь, опираясь на палку слоновой кости.

— Капитан! — окликнул Рей.

Поворотившись, Декстер Блайт вперил в ходатая тяжелый прищуренный взгляд.

— Капитан Блайт.

— Кто вы, черт побери? — Голос гудел глубоко и властно.

— Николас Рей. Мне необходимо с вами поговорить. — Рей достал полицейскую бляху. — Всего минуту.

Уперев палку в лед, Блайт метнулся вперед быстрее, нежели Рэю представлялось возможным.

— Нечего мне вам сказать!

Рей ухватил его за руку.

— Только попробуй меня арестовать, сука, я твои кишки по Лягушачьему пруду раскидаю! — взревел Блайт.

Рей все более опасался, что они совершают страшную ошибку. Столь нерасчетливый гнев и неуправляемые чувства выдавали человека напуганного, но не храбреца — не того, кого они искали. Оглядываясь на Капитолий, по ступеням которого со светящимися надеждой лицами сбегали члены Дантова клуба, Рей видел также лица иных бостонцев — тех, кто заставил его включиться в преследование. Шеф Куртц — всякая новая смерть сокращала его срок на посту защитника города, что с такой готовностью принимал всех, желавших звать его своим домом. Эдна Хили — неясное лицо в тусклом свете спальни — она вбирает в горсть собственную плоть, надеясь хоть чем-то наполнить руки. Ризничий Грегг и Грифоне Лонца — две других жертвы не самого убийцы, но несокрушимого ужаса, порожденного его злодеяниями.

Рей крепче вцепился в вырывавшегося Блайта и встретился взором с широко распахнутыми внимательными глазами доктора Холмса — тот со всей очевидностью разделял сомнения Рея. Патрульный благодарил Бога, что у них еще есть время.


Наконец-то. Огастес Маннинг застонал в голос, отвечая на звонок и впуская гостя.

— Не желаете ли в библиотеку?

Плини Мид самонадеянно расположился на самом удобном месте — посередине обитого молескином канапе.

— Благодарю, что согласились встретиться со мной в столь поздний час, мистер Мид, вдали от стен Колледжа, — сказал Маннинг.

— Да, извиняюсь за опоздание. В записке вашего секретаря говорилось, что дело касается профессора Лоуэлла. Дантов курс?

Маннинг провел рукой по голой ложбине меж двух всклокоченных гребней седых волос:

— Совершенно верно, мистер Мид. Прошу, скажите, вы говорили о том с мистером Кэмпом?

— Вроде да, — отвечал Мид. — Часа два проболтали. Все выведывал про Данте. Сказал, это для вас.

— Так и есть. Однако он не изъявляет желания со мною встречаться. И мне странно, отчего.

Мид сморщил нос:

— Откуда ж мне знать про ваши дела, сэр?

— Конечно, сын мой, конечно. И все ж я надеялся, что вы поможете мне кое в чем разобраться. Недурно бы сопоставить наши познания и уяснить, чем вызвана столь резкая перемена в его поведении.

Мид тупо смотрел перед собой, явно расстроенный: аудиенция, похоже, не принесет ему ни пользы, ни радости. На каминной полке стоял ящик с курительными трубками. Мида слегка развеселила идея покурить у камина члена Гарвардской Корпорации.

— Отлично выглядят, доктор Маннинг.

Маннинг радушно кивнул и принялся набивать гостю трубку.

— Раз уж мы не в университете, можно курить открыто. И открыто говорить — слова наши пусть исходят столь же свободно, сколь и дым. В недавнее время случились странные события, мистер Мид, на каковые хотелось бы пролить свет. Являлся полицейский: сперва спрашивал о вашем Дантовом курсе, но вскоре умолк — точно изначально желал сообщить нечто важное, однако после изменил своему намерению.

Мид прикрыл глаза и с наслаждением выдохнул дым. Огастесу Маннингу было не занимать терпения.

— Известно ли вам, мистер Мид, что в последнее время ваши учебные результаты весьма катастрофично снизились?

Мид резко выпрямился — школьник, готовый к порке.

— Сэр, доктор Маннинг, поверьте, это ни в коей мере не… Маннинг перебил:

— Знаю, мой дорогой мальчик. Знаю, как это вышло. Курс профессора Лоуэлла в минувшем семестре — вот что тому виной. В своих выпусках ваши братья числились первыми учениками. Я прав?

Ощетинившись гневом и унижением, студент глядел в сторону.

— Пожалуй, мы смогли бы несколько улучшить вашу позицию в классе, дабы вы сравнялись с прочими, кем столь гордится ваше семейство.

Изумрудные глаза Мида тут же ожили:

— Правда, сэр?

— Пожалуй, я тоже закурю. — Маннинг усмехнулся и, потянувшись в кресле, принялся исследовать свои превосходные трубки.

Плини Мид лихорадочно раздумывал, что же вынудило Маннинга к столь щедрому предложению. Минуту за минутой вспоминал он беседу с Саймоном Кэмпом. Пинкертоновский детектив собирал все дурное о Данте, намереваясь доложить о том доктору Маннингу и Корпорации, дабы те укрепили свою позицию против реформации и учреждения новых учебных курсов. В другой раз Кэмп был заинтересован вне всякой меры мнением о том его самого. Но откуда Миду знать, что на уме у частного детектива? И какая такая нужда заставила бостонского полицейского выспрашивать о Данте? Мид размышлял о недавних больших событиях, об окутавших город страхе, о злодеяниях. Кэмпа более всего вроде бы заинтересовало воздаяние Святоскупцам, когда Мид упомянул об оном в длинном списке примеров. Он вспомнил, сколь много слухов сопровождало смерть Элиши Тальбота, — поговаривали, хоть и расходясь в деталях, о сожженных ногах священника. О ногах священника. А несчастный судья Хили, коего нашли голым и покрытым…

Черт побери их всех! Дженнисон также! Неужто возможно? И ежели Лоуэлл обо всем знает, не тем ли объясняется столь нежданная отмена Дантовых семинаров безо всяких толковых объяснений? И не навел ли, сам того не желая, Мид в точности на такую догадку Саймона Кэмпа? И не скрыл ли Лоуэлл свое знание от Колледжа и от города? Да его ж за это попросту уничтожат! Будь они все прокляты! Мид вскочил на ноги:

— Доктор Маннинг, доктор Маннинг!

Маннинг успел зажечь спичку, однако отвел ее в сторону и вдруг понизил голос до шепота:

— Вы ничего не слыхали?

Мид затих, потом покачал головой:

— Миссис Маннинг, сэр?

Маннинг приставил ко рту длинный скрюченный палец. Выскользнул из гостиной в коридор. Мгновение спустя он воротился к гостю.

— Почудилось. — Он взглянул Миду прямо в глаза. — Я лишь хочу удостовериться, что беседа останется меж нами. В глубине души я убежден: вы сообщите мне о чем-то важном, мистер Мид.

— Может, и так, доктор Маннинг. — Мид ответил насмешливо; пока Маннинг убеждался, что их никто не подслушивает, он успел избрать стратегию. Данте — страшный убийца, доктор Маннинг. О да, я сообщу вам нечто воистину важное. — Поговорим сперва о баллах, — предложил Мид. — А после перейдем к Данте. То, что я вам скажу, весьма и весьма вас заинтересует, доктор Маннинг.

Маннинг просиял:

— Пожалуй, я достану чего-либо расслабляющего в дополнение к нашим трубкам.

— Мне херес, ежели не затруднит.

Маннинг принес затребованное спиртное, и Мид одним махом отправил порцию в рот.

— Как насчет добавки, дорогой Огги? Отчего бы нам не устроить добрую попойку?

Склонясь над буфетом и наливая в бокал новую порцию хереса, Огастес Маннинг думал, что самому же студенту явственно пойдет на пользу, ежели сообщенное окажется воистину важным. Раздался громкий стук, и Маннинг, не глядя, решил, что мальчишка уронил на пол нечто ценное. Раздраженно посмотрел через плечо. Бесчувственный Плини Мид растянулся по всей длине канапе, с боков вяло болтались руки.

Маннинг резко развернулся, графин упал на пол. Администратор Колледжа глядел в лицо облаченному в мундир солдату, человеку, которого он едва ли не ежедневно встречал в коридорах Университетского Холла. Солдат смотрел недвижно и спорадически жевал; когда рот открывался, на языке возникали мягкие белые точки. Солдат сплюнул, и одна белая точка приземлилась на ковер. Маннинг невольно опустил взгляд — на мокром бумажном клочке были отпечатаны две буквы — L и I.

Маннинг бросился в угол комнаты, где стену украшало охотничье ружье. Он вскарабкался за ним на кресло, и уже оттуда проговорил, запинаясь:

— Нет, нет.

Дан Теал забрал ружье из дрожащих рук и безо всякого усилия стукнул Маннинга стволом по лицу. А после стоял и смотрел — смотрел, как объятый холодом до самого сердца, молотит руками и корчится на полу Предатель.

XVII

По высокой лестнице доктор Холмс добрался до Авторской Комнаты.

— Офицер Рей не возвращался? — отдуваясь, спросил он. Сдвинутые брови Лоуэлла выражали одно лишь расстройство.

— Ну, может, Блайт… — начал Холмс, — может, он что-либо знает, и Рей принесет хорошие вести. А что повторный визит в канцелярию Университетского Холла?

— Боюсь, не выйдет, — ответил Филдс, вздыхая себе в бороду.

— Почему? — спросил Холмс. Филдс молчал.

— Мистер Теал так и не объявился, — пояснил Лонгфелло. — Возможно, заболел, — поспешно добавил он.

— Сомнительно, — уныло проговорил Филдс. — По записям юный Теал за много месяцев ни разу не пропустил смены. Я навлек беду на голову несчастного мальчика, Холмс. И это за всю его преданность, столь многократно доказанную.

— Что за чушь… — начал Холмс.

— Чушь? Я не имел права втягивать его в эти дела! Маннинг мог прознать, что Теал водил нас в канцелярию, и арестовать его. А то окаянный Сэмюэл Тикнор надумал отомстить — ведь Теал помешал его постыдным шашням с мисс Эмори. Кстати, я говорил почти со всеми моими людьми, кто побывал на войне. Ни один не признался, что заглядывает в солдатский дом, и ни в ком не открылось чего-либо хоть отдаленно стоящего внимания.

Размашистыми шаркающими шагами Лоуэлл мерил комнату, то и дело вытягивая шею к холодному окну и глядя вниз на пасмурные сугробы.

— Рей убежден, что капитал Блайт — всего лишь обычный военный, захваченный проповедями Грина. Навряд ли он скажет патрульному о прочих солдатах, даже когда успокоится — скорее, он попросту ничего про них не знает! Без Теала нам не проникнуть в кабинет Корпорации. Может, довольно черпать воду из сухих колодцев?

Стук в дверь принес Осгуда, доложившего, что Филдса ждут в буфете еще двое работников-ветеранов. Ранее старший клерк сообщил издателю имена всех отставных военных, что служили в «Тикнор и Филдс». Их было двенадцать: Хит, Миллер, Уилсон, Коллинс, Холден, Сильвестер, Рэпп, Ван Доррен, Дрэйтон, Флэгг, Кинг и Келлар. Изгнанный Сэмюэл Тикнор также был призван, но, покрасовавшись две недели в мундире, уплатил подмандатные три сотни и тем купил себе замену.

Предсказуемо, подумал Лоуэлл, затем сказал:

— Филдс, дайте мне адрес Теала, я пойду его искать. Все равно более нечем заняться, пока не возвратится Рей. Холмс, хотите со мной?

Филдс велел Осгуду оставаться в помещении для клерков на случай, ежели он вдруг понадобится. С усталым вздохом помощник повалился в мягкое кресло. Дабы чем-то себя занять, он снял с ближайшей полки книгу Гарриет Бичер Стоу, но, когда открыл, из-под обложки, специально подписанной Стоу для Филдса, посыпались обрывки бумаги величиной со снежинку. Полистав книгу, Осгуд убедился, что подобным образом осквернены и прочие страницы.

— Как занятно! — проговорил он.

В конюшне Лоуэлл и Холмс обнаружили к своему ужасу, что одна кобыла Филдса корчится на земле и не может встать. Ее соратница глядела с тоской и лягалась на всякого, кто смел приблизиться. Лошадиный мып парализовал публичный транспорт, так что пришлось поэтам через весь город тащиться пешком.

Тщательно выведенный адрес в рабочей карточке Теала указывал на скромный домик в южной части Бостона.

— Миссис Теал? — В дверях появилась изнуренная женщина, и Лоуэлл приподнял шляпу. — Я мистер Лоуэлл. И позвольте также представить вам доктора Холмса.

— Миссис Гальвин, — отвечала женщина, сложив на груди руки.

Лоуэлл опять сверил номер дома с цифрами на бумаге.

— Нет ли у вас жильца по имени Теал? Она смотрела на него смурными глазами.

— Я Гарриет Гальвин, — повторила женщина с расстановкой, точно говорила с детьми либо слабоумными. — Мы живем в этом доме с мужем, и у нас нет жильцов. Я никогда не слыхала о мистере Теале, сэр.

— А вы давно здесь живете? — спросил доктор Холмс.

— Уже пять лет.

— Опять старый колодец, — пробормотал Лоуэлл.

— Мадам, — попросил Холмс. — Нельзя ли нам войти на минутку, дабы мы могли сориентироваться?

Она провела их в дом, и внимание Лоуэлла незамедлительно привлек висевший на стене ферротипический портрет.

— А нельзя ли побеспокоить вас насчет стакана воды, моя дорогая? — попросил Лоуэлл.

Едва она вышла, как он метнулся к взятому в рамку портрету солдата в новеньком обмундировании — явственно большем на размер, чем требовалось.

— Дщерь Феба! Это он, Уэнделл! Не сойти мне с этого места, Дан Теал!

Это был он.

— Теал служил в армии? — спросил Холмс.

— Его имени нет в Осгудовском списке солдат, каковых допрашивал Филдс!

— И вот почему. «Младший лейтенант Бенджамин Гальвин», — прочел Холмс выгравированное под портретом имя. — Теал — измышление. Быстро, пока она не воротилась. — Доктор заглянул в соседнюю комнатушку; она была набита военным снаряжением, аккуратно разложенным и выставленным напоказ, но один предмет тут же приковал Холмсов взор — на стене висела сабля. Ощущая в позвоночнике озноб, он позвал Лоуэлла. Поэт вошел, и по всему его телу пробежала дрожь.

Холмс отмахнулся от кружащейся мошки, которая, впрочем, тут же прилетела обратно.

— Да оставьте вы эту муху! — Лоуэлл раздавил ее рукой. Холмс осторожно снял со стены оружие.

— В точности тот сорт клинка… Ими наделяли наших офицеров — в напоминание о более благородных видах сражений. У Уэнделла-младшего в точности такая, на банкете таскался с нею, будто с младенцем… Этот клинок мог рассечь Финеаса Дженнисона.

— Нет. Пятен не видно. — Лоуэлл с осторожностью приблизился к блестящему инструменту.

Холмс провел пальцем по стали.

— Невооруженным глазом не вдруг разглядишь. Следы подобной резни не смыть в несколько дней даже всеми водами Нептуна. — И тут его взгляд остановился на кровавом пятнышке, что осталось на стене от мошки.

Воротившись с двумя стаканами воды и увидав в руках доктора Холмса саблю, миссис Гальвин потребовала незамедлительно вернуть ее на место. Не обращая внимания на хозяйку, Холмс прошагал за дверь. Женщина принялась кричать, что они намеренно явились в ее дом и теперь похищают имущество, пригрозила вызвать полицию.

Протиснувшись, Лоуэлл застыл на месте. Холмс стоял на тротуаре, слушал краем уха возмущенные крики хозяйки и держал перед собой тяжелую саблю. К лезвию, точно железный опилок к магниту, прилепилась крошечная мушка. Не успел доктор моргнуть глазом, как появилась другая, следом еще две, а после — три, слипшимся комком. Через считаные мгновения целый мушиный рой жужжал и шебуршился над въевшейся в клинок кровью.

От такого зрелища Лоуэлл умолк на полуслове.

— Срочно посылайте за всеми! — вскричал Холмс.


Гарриет Гальвин перепугали их неистовые требования немедля разыскать мужа. Она впала в ступор и лишь молча глядела, как, сменяя друг друга и отчаянно жестикулируя, Лоуэлл и Холмс что-то ей разъясняют — точно два черпака в колодце, — пока стук в дверь не подвесил их на крючок. Дж. Т. Филдс назвал себя, однако Гарриет, не отрываясь, глядела на стройную фигуру с львиной гривою, замершую позади этого пухлого и чего-то от нее желавшего человека. В серебряном обрамлении небес в проеме двери не было ничего чище и прекраснее, чем его спокойствие. Женщина простерла трясущиеся руки, точно желая коснуться его бороды, и в самом деле, когда вслед за Филдсом поэт вошел в дом, ее пальцы перемешались с седыми локонами. Лонгфелло отступил на шаг. Она принялась умолять его войти.

Лоуэлл и Холмс переглянулись.

— Наверное, нас она еще не узнала, — шепнул Холмс. Лоуэлл согласился.

Она кинулась объяснять свое изумление: как читает стихи Лонгфелло ежевечерне перед сном; как декламировала вслух «Эванджелину», когда муж, воротившись с войны, не вставал с постели; и как нежный трепетный напев, легенда о верной, но несчастливой любви успокаивала его даже во сне — даже теперь порою успокаивает, грустно добавила женщина. Она знает наизусть «Псалм жизни», весь до последнего слова, и научила мужа, и когда его нет дома, эти стихи спасают ее от страха. Однако все объяснения были в действительности лишь вопросом.

— Отчего, мистер Лонгфелло… — молила она опять и опять, пока не разразилась тяжелыми рыданиями.

Лонгфелло мягко сказал:

— Миссис Гальвин, лишь вы и можете нам сейчас помочь, никто более. Нам необходимо найти вашего мужа.

— Эти люди желают ему зла, — отвечала она, имея в виду Лоуэлла и Холмса. — Я не понимаю. Отчего… Отчего, мистер Лонгфелло, как вообще вы можете знать Бенджамина?

— Боюсь, у нас нет времени на удовлетворительные объяснения, — сказал Лонгфелло.

Она впервые оторвала от поэта взгляд:

— Я не знаю, где он, и мне за то неловко. Он теперь редко бывает дома, а когда бывает, почти не говорит. Его нет по многу дней.

— Когда вы в последний раз его видали? — спросил Филдс.

— Он заскочил ненадолго, часа за три до вас. Филдс достал часы.

— Куда он ушел?

— Когда-то ему было до меня дело. Сейчас я для него разве что дух бесплотный.

— Миссис Гальвин, это вопрос… — начал Филдс. Опять стук в дверь. Она промокнула глаза платком и разгладила платье.

— Какой еще кредитор явился меня мучить? Женщина прошла в коридор, а гости, склонившись друг к другу, принялись лихорадочно шептаться. Лоуэлл сказал:

— Его нет более трех часов, вы слыхали! И на Углу также — всяко можно не сомневаться, что он натворит, ежели мы его не отыщем!

— Он способен быть где угодно в городе, Джейми! — возразил Холмс. — Все ж необходимо вернуться на Угол и дождаться Рэя. Что мы сделаем сами?

— Ну, хоть что-то! Лонгфелло! — воскликнул Лоуэлл.

— Лошадей — и тех нет… — пожаловался Филдс. Лоуэлл замер, услыхав нечто из коридора. Лонгфелло вгляделся ему в лицо.

— Лоуэлл?

— Лоуэлл, вы слушаете? — спросил Филдс. Поток слов прорвал дверное заграждение.

— Голос, — ошеломленно проговорил Лоуэлл. — Этот голос! Слушайте!

— Теал? — переспросил Филдс. — Она скажет, чтоб он бежал, Лоуэлл! Мы никогда его не поймаем!

Лоуэлл сорвался с места. Промчался по коридору к дверям, где его ждал усталый взгляд налитых кровью глаз. С победным кличем поэт набросился на жертву.

XVIII

Заключив человека в объятия, Лоуэлл поволок его в дом.

— Вот он! — орал поэт. — Вот он!

— Что вы делаете? — верещал Пьетро Баки.

— Баки! Что вы здесь делаете? — воскликнул Лонгфелло.

— Как вы меня здесь нашли? Прикажите своему псу убрать руки, синьор Лонгфелло, не то я начну выяснять, чего этот тип стоит! — рычал Баки, пихаясь локтями и выкручиваясь из железных объятий.

— Лоуэлл, — попросил Лонгфелло. — Давайте поговорим с сеньором Баки наедине.

Они препроводили его в другую комнату, и Лоуэлл потребовал, чтоб Баки выкладывал, что ему здесь нужно.

— От вас ничего, — отвечал итальянец. — Я пришел говорить с женщиной.

— Прошу вас, синьор Баки. — Лонгфелло покачал головой. — Доктору Холмсу и мистеру Филдсу необходимо кое о чем ее расспросить.

Лоуэлл не унимался:

— Что за дела у вас с Теалом? Где он? И не корчите из себя мелкого беса. Вы как тот фальшивый шиллинг — вечно там, где ковы.

Баки состроил кислую мину:

— Какой еще Теал? И кто вам дал право обращаться со мной подобным образом?

— Ежели он сию минуту не ответит, я сволоку его прямиком в полицию — пускай знают! — не выдержал Лоуэлл. — Говорил я вам, Лонгфелло, он водит нас за нос!

— Ха! Зовите полицию, чего ж вы ждете! — воскликнул Баки. — Пускай вытрясают для меня деньги! Вы хотели знать, что мне здесь надо? Я пришел получить с этой нищей тряпки мои же собственные деньги. — Кадык на его шее дернулся, точно со стыда за такое намерение. — Как вы могли догадаться, я несколько утомился от подобного учительства.

— Учительства? Вы давали ей уроки? Итальянского? — переспросил Лоуэлл.

— Не ей, а мужу, — отвечал Баки. — Три урока, с месяц назад — даром, как он, по-видимому, счел.

— Но вы же уплыли в Италию! — проговорил Лоуэлл. Баки с сожалением рассмеялся:

— Ежели бы так, синьоры! Ближе всего я был к Италии, когда встречался с моим братом Джузеппе. Боюсь, противоположная, так сказать, сторона не допустит моего возвращения, по меньшей мере, весьма долго.

— С вашим братом? Что за наглая ложь? — вскричал Лоуэлл. — Вы в дикой спешке вскочили в лодку, дабы успеть на пароход! И волокли с собой полный ранец фальшивых денег — мы все видели!

— Нет, вы только посмотрите! — возмутился Баки. — Откуда вам известно, где я в тот день был?

— Отвечайте!

Баки наставил на Лоуэлла указующий перст, однако промахнулся, и сразу стало очевидно, что итальянец нездоров и, скорее всего, пьян.

К горлу его подступала тошнотная волна. Баки совладал с нею, отправил обратно в желудок, после чего рыгнул, прикрыв рот ладонью. Когда итальянец вновь обрел дар речи, дыхание его было зловонным, однако он держал себя в руках.

— Да, я успел на пароход. Но никаких денег у меня не было — ни фальшивых, ни настоящих. Я не отказался бы, professore, ежели б Юпитер сбросил мне на голову мешок золота. В тот день я передавал рукопись моему брату, Джузеппе Баки, ибо он взялся сопроводить ее в Италию.

— Рукопись? — переспросил Лонгфелло.

— Перевод на английский Дантова «Inferno», ежели вам столь необходимо знать. Я слыхал о вашей работе, синьор Лонгфелло, о вашем драгоценном Дантовом клубе — и как же я смеялся! В этих ваших Афинах для янки только и разговоров про то, как бы сочинить для себя собственный голос. Ныне всем сделалось желательно, чтоб деревенщина взбунтовались против британского засилья в своих библиотеках. Но приходило ли вам на ум, что я, Пьетро Баки, также могу привнести что-либо в вашу работу? Как сын Италии, как человек, взращенный в ее истории, в ее расколах и борьбе с тяжелой пятой церкви — что вообще может сравниться с моей любовью к свободе, по которой столь тосковал Данте? — Баки перевел дух. — Куда там. Вы не позвали меня в Крейги-Хаус. Неужто тому виной злобные наветы о моем пьянстве? Немилость Колледжа? Где ваша хваленая американская свобода? Вы с радостью отсылаете нас прочь — на фабрики, на войны и в забвение. Вы лишь глядите, как попирается наша культура, заглушается наш язык, и ваша одежда становится нашей. А после с улыбкой крадете с полок нашу литературу. Пираты. Проклятые литературные пираты, вот кто вы все.

— Мы проникли в сердце Данте глубже, нежели вам представляется, — отвечал Лоуэлл. — Это ваши люди, ваша страна сделали его изгнанником, позвольте вам напомнить!

Махнув Лоуэллу, чтобы тот помолчал, Лонгфелло сказал:

— Синьор Баки, мы видели вас в гавани. Умоляю, объяснитесь. Для чего вы послали ваш перевод в Италию?

— Мне сказали, что на заключительных Дантовых празднествах сего года Флоренция намерена присудить награду вашей версии «Inferno», однако работа не закончена, и есть опасность не поспеть к сроку. Я столько лет переводил Данте — бросал и вновь принимался, когда в одиночестве, а когда при содействии синьора Лонцы, ежели он был не совсем плох. Как и я, мой друг полагал, что, ежели Данте на английском зазвучит для нас не менее живо, чем на итальянском, мы совместно с поэтом расцветем в Америке. Я никогда не помышлял о публикации. Но с той поры, как бедный Лонца погиб от рук чужих людей, мог думать лишь об одном: наша работа должна жить. С условием, что я сам решу, как напечатать перевод, брат согласился доставить его знакомому римскому переплетчику, а после лично снести в Комитет и разъяснить наши обстоятельства. Что ж, я отыскал печатника игральных брошюр, и, как сие принято в Бостоне, отдал ему перевод за неделю с чем-то до того дня, как Джузеппе отправлялся в Италию — взял проходимец недорого. Известно ли вам, что сей обалдуй тянул до последней минуты и, очевидно, не исполнил бы работу вовсе, ежели б не нужда в моих пусть даже столь ничтожных монетах? У мошенника случились неприятности из-за фальшивых денег, которые он сбывал в местные игорные дома; ежели я верно понял, он принужден был спешно запирать двери и уносить ноги… Ну а на пирсе оставалось лишь молить нечистого на руку Харона, дабы тот усадил меня на баркас «Анонимо». Я передал рукопись на пароход и воротился на берег. И все впустую, можете радоваться. Комитет «в данный момент не заинтересован в дополнительных вложениях в наше празднество». — Баки ухмыльнулся собственному провалу.

— Так вот почему председатель Комитета прислал вам Дантов прах! — Лоуэлл обернулся к Лонгфелло. — Дабы заверить, что место американского представительства остается на празднествах за вами!

Поразмышляв мгновение, Лонгфелло сказал:

— Трудность Дантова текста столь велика, что интересующиеся читатели будут только рады, ежели им достанутся два либо три переложения, мой дорогой синьор.

Баки чуть смягчился:

— Поймите. Я всегда дорожил тем доверием, что вы оказали мне, приняв на работу в Колледж, я ни разу не усомнился в ценности вашей поэзии. Ежели я и совершал что постыдное, то лишь оттого, что в моем положении… — Он вдруг умолк. Через миг продолжил: — Изгнание не оставило мне ничего, помимо слабой надежды. Я полагал, вдруг возможно — лишь возможно, — что мой перевод откроет Данте путь в Новый Свет. Что же они теперь обо мне думают там, в Италии!

— Вы, — вдруг набросился на него Лоуэлл. — Это вы нацарапали на окне Лонгфелло угрозу, дабы мы устрашились и оставили перевод!

Баки передернулся, однако притворился, будто не понял. Достав из-под полы черную бутылку, он плотно прижал ее ко рту, точно его горло было воронкой, соединенной с чем-то отсюда весьма далеким. Допив, Баки затрясся.

— Не сочтите меня пьяницей, professori. Я не беру в рот лишнего, разве только в хорошей компании. Беда, ежели человек один — чем ему занять себя в столь гнусную новоанглийскую зиму? — Баки потемнел лицом. — Ну вот. Вы все уяснили? Желаете и далее докучать мне моими неудачами?

— Синьор, — сказал Лонгфелло. — Нам необходимо знать, чему вы обучали мистера Гальвина. Он теперь говорит и читает по-итальянски?

Откинув назад голову, Баки расхохотался:

— Крайне мало, ежели вам угодно! Этот олух не прочтет и по-английски, когда рядом не будет стоять сам Ноа Вебстер![96] Вечно в этой своей синей военной рванине с золотыми пуговицами. Данте ему подавай, Данте и Данте. Даже на ум не пришло, что хорошо бы сперва язык выучить. Che stranezza![97]

— Вы показывали ему свой перевод? — спросил Лонгфелло.

Баки покачал головой:

— Все мои надежды состояли в том, чтоб удержать предприятие в полном секрете. Нам с вами доподлинно известно, как привечает ваш мистер Филдс всех решившихся составить конкуренцию его авторам. Но как бы то ни было, я старался угодить сеньору Гальвину в его странных желаниях. Я предложил, чтоб вступительные уроки итальянского мы провели за совместным чтением «Комедии», строку за строкой. Но с тем же успехом ее можно читать совместно с тупой скотиной. После он пожелал от меня проповеди, посвященной Дантовому Аду, но я отверг сие из принципа — ежели он нанял меня преподавать, пускай учит итальянский.

— Вы сказали ему, что не станете продолжать уроки? — спросил Лоуэлл.

— Сие доставило бы мне величайшее удовольствие, professore. Но в один день он попросту не дал о себе знать. Я не могу его отыскать — и до сей поры не получил плату.

— Синьор, — сказал Лонгфелло. — Это очень важно. Говорил ли мистер Гальвин о каких-либо наших современниках, людях нашего города, на ком отражалось его понимание Данте? Подумайте, не упоминал ли он хоть кого-нибудь. Возможно, персон, связанных с Колледжем, — из тех, кто заинтересован в дурной славе Данте.

Баки покачал головой:

— Он вообще едва говорил, сеньор Лонгфелло, тупая скотина. Сие как-то соединяется с недавней кампанией Колледжа против вашей работы?

Лоуэлл вскинулся:

— Что вам о том известно?

— Я предупреждал, когда вы ко мне приходили, синьор, — отвечал Баки. — Я велел вам позаботиться о вашем Дантовом курсе, неужто забыли? Помните, как за пару месяцев до того мы встретились во дворе Колледжа? Я получил тогда записку от некоего джентльмена с пожеланием увидеться для конфиденциальной беседы — о, я был весьма убежден, что Гарвардские собратья желают вернуть мне мой пост! Вообразите подобную глупость! В действительности мерзавцу было поручено выявить «болезненное воздействие», каковое Данте оказывает на студентов, и он желал, чтоб я ему в том споспешествовал.

— Саймон Кэмп, — проговорил Лоуэлл сквозь сжатые зубы.

— Едва не набил ему морду, могу вам сказать, — сообщил Баки.

— Более всего на свете я желал бы, чтоб вы это сделали, синьор Баки, — отвечал Лоуэлл, обменявшись с итальянцем улыбкой. — Посредством своего шпионства он и по сию пору способен уничтожить Данте. Что вы ему ответили?

— А что я мог ему ответить? «Пошел к дьяволу» — только и пришло мне на ум. Мне, у кого после стольких лет в Колледже едва достает денег на хлеб — кто же в администрации придумал нанять подобного кретина?

Лоуэлл усмехнулся:

— Кто же еще. Только доктор Ман… — Он вдруг умолк, резко обернулся и значительно поглядел на Лонгфелло. — Доктор Маннинг.


Кэролайн Маннинг смела с пола осколки.

— Джейн — швабру! — в другой раз позвала она служанку, сердясь на лужу хереса, что подсыхала на ковре мужниной библиотеки.

Служанка вышла из комнаты, и тут позвонили в дверь. На дюйм отодвинув занавеску, миссис Маннинг увидала Генри Уодсворта Лонгфелло. Откуда он в такой час? В те считаные за последние годы разы, когда сей бедняга встречался ей в Кембридже, миссис Маннинг едва осмеливалась поднять на него взгляд. Она не представляла, как такое возможно пережить. До чего же он беззащитен! И вот она стоит перед ним с совком для мусора, будто горничная какая.

Миссис Маннинг принялась извиняться: доктора Маннинга нету дома. Она объяснила, что ранее он ожидал гостя и просил не беспокоить. Должно быть, они вместе отправились на прогулку, хотя это немного странно в столь жуткую погоду. Да и в библиотеке битое стекло.

— Но вы же знаете, что бывает, когда мужчины выпьют, — добавила миссис Маннинг.

— Могли они взять коляску? — спросил Лонгфелло.

Миссис Маннинг отвечала, что конский мып тому препятствие: доктор Маннинг строжайше запретил запрягать лошадей даже для короткой поездки. Все же она согласилась проводить Лонгфелло на конюшню.

— Ради всего святого, — взмолилась миссис Маннинг, когда там не обнаружилось даже следов кареты и лошадей. — Что-то стряслось, да, мистер Лонгфелло? Ради всего святого, — повторяла она.

Лонгфелло не отвечал.

— Что с ним? Вы должны мне сказать! Лонгфелло заговорил очень медленно:

— Оставайтесь в доме и ждите. Он вернется в целости, миссис Маннинг, я обещаю.

Кембриджский ветер дул все неистовее и больно жег кожу.


— Доктор Маннинг, — двадцатью минутами позднее проговорил Филдс, не отводя глаз от ковра. Покинув дом Гальвина, они разыскали Николаса Рея; патрульный сумел раздобыть полицейскую коляску со здоровой лошадью, на которой и привез их в Крейги-Хаус. — Изначально наш главнейший недоброжелатель. Отчего Теал не добрался до него ранее?

Холмс встал и привалился к письменному столу.

— Именно оттого, что главнейший, мой дорогой Филдс. Чем более углубляется и сужается Ад, тем страшнее, преступнее грешники — и тем менее раскаиваются они в содеянном. Вплоть до Люцифера, положившего начало злу всего мира. Хили первым получил воздаяние, а ведь он едва осознавал свое отречение — природа его «греха» зиждется на равнодушии.

Патрульный Рей поднялся на ноги и теперь возвышался в центре кабинета.

— Джентльмены, вы обязаны вспомнить все те проповеди, что прочел в последнюю неделю мистер Грин — только так мы сможем уяснить, куда Теал потащил Маннинга.

— Грин начал серию с Лицемеров, — стал объяснять Лоуэлл. — Затем перешел к Поддельщикам Металлов и Слов, кои включают также Фальшивомонетчиков. Наконец, на той проповеди, где были мы с Филдсом, он говорил о Предателях.

Холмс сказал:

— Маннинг не Лицемер — он противник Данте душой и телом. И Предательство Родных с ним никак не соотносится.

— Значит, остаются Поддельщики Металлов и Предатели Родины, — вступил Лонгфелло.

— Маннинг не плел истинных заговоров, — сказал Лоуэлл. — Он скрывал от нас свои деяния, это правда, но то не был его главный метод. Души в Дантовом Аду волокут за собой целый воз грехов, но лишь один определил некогда их деяния, а значит, и судьбу в Аду. Поддельщики во исполнение своего contrapasso меняют одно обличье на другое — подобно греку Синону, кто обманом вынудил троянцев приветствовать деревянного коня.

— Предатели Родины несут беду целому народу, — проговорил Лонгфелло. — Они в девятом круге — в последнем.

— В данном случае он боролся с Дантовым начинанием, — сказал Филдс.

Холмс задумался.

— Так и есть, пожалуй. Теал облачался в мундир всякий раз, когда дело касалось Данте, изучал ли он его поэзию либо готовился к убийству. Сие проливает свет на путаницу в его голове: безумный солдат подменяет защиту Союза защитой Данте.

Лоуэлл добавил:

— А прознать о планах Маннинга Теал мог, работая уборщиком в Университетском Холле. Маннинг для него — один из худших предателей того дела, ради которого Теал и ведет свою войну. Оттого он и приберег казначея напоследок.

Николас Рей спросил:

— Какое же за то воздаяние?

Все ждали, пока ответит Лонгфелло:

— Предатели погружены по самую шею в замерзшее озеро: лед в нем от холода подобен стеклу, воды нет.

Холмс застонал.

— Лужи Новой Англии позамерзали вот уже две недели как. Маннинг может быть где угодно, а у нас на все про все одна измученная лошадь!

Рей покачал головой:

— Джентльмены, вы остаетесь в Кембридже искать Теала и Маннинга. Я отправляюсь в Бостон за подмогой.

— А что нам делать, ежели мы и вправду наткнемся на Теала? — спросил Холмс.

— Для этого — вот. — Рей протянул им полицейскую трещотку.

Четверо друзей взялись обходить дозором пустынные берега реки Чарльз, Бобрового ручья, что тек рядом с Элмвудом, и Свежего пруда. Они с такой тревогою вглядывались в бледные ореолы газовых фонарей, что едва замечали, сколь безразлично проходит мимо них ночь, не снисходя даже до легчайшего намека. Они натянули на себя все, что было теплого, и не обращали внимания на изморозь, что покрывала их бороды (либо, в случае доктора Холмса, густые брови и бакенбарды). Сколь странен и тих представлялся мир, лишенный случайного перестука лошадиной рыси. Тишина растягивалась во все бока, по всему северу, лишь изредка нарушаемая грубой отрыжкой пузатых локомотивов, что где-то в отдалении везли от станции к станции свои грузы.

Друзья представляли в подробностях, как в этот самый миг патрульный Рей преследует по всему Бостону Дана Теала, догоняет и арестовывает его именем штата Массачусетс, как Теал объясняется, бесится, оправдывается, однако смиряется пред лицом правосудия и, подобно Яго, никогда более не говорит о своих злодеяниях. Они сходились и расходились вновь — Лонгфелло, Холмс, Лоуэлл и Филдс, — подбадривали друг друга на круговом пути по замерзшим водным тропам.

Они начали говорить — первым, разумеется, доктор Холмс. Но прочие также успокаивали себя и других приглушенным шепотом. Они говорили, как напишут в память о том стихи, о новых книгах, о политических делах, кои до недавнего времени мало их влекли; Холмс пересказал историю из первых лет своей врачебной практики: он вешал тогда доску «ДАЖЕ ЛЕГКИЕ ПРОСТУДЫ ПРИНИМАЮТСЯ С БЛАГОДАРНОСТИЮ», и тут вдруг явились пьяницы да расколотили окно.

— Я говорю слишком много, да? — Увещевая сам себя, Холмс покачал головой. — Лонгфелло, мне совестно, я не даю вам и слова сказать.

— Нет, — задумчиво отвечал Лонгфелло. — Пожалуй, я все одно не стал бы.

— Я знаю! Но ведь однажды вы мне кое в чем признались. — Холмс задумался, стоит ли продолжать. — Когда вы познакомились с Фанни.

— Нет, не думаю.

Они обменивались партнерами, точно в танце; они обменивались разговорами. Иногда все четверо шли вместе, и тогда под их весом грозила треснуть промерзшая земля. Они шли рука об руку, сцепленные друг с другом.

Ночь стояла хотя бы ясная. Звезды распределились идеальным порядком. Послышался цокот копыт, лошадь привезла Николаса Рея, укутав его паром своего дыхания. При его появлении все безмолвно вообразили те непомерные достижения, что таились за подозрительным спокойствием молодого человека, однако в лице его было лишь стальное ожесточение. Никаких следов Теала либо Огастеса Маннинга, доложил патрульный. Он поручил полудюжине полицейских прочесать по всей длине реку Чарльз, однако свободными от карантина оказались всего четыре лошади. Рей получил от «поэтов у очага» порцию увещеваний и призывов сохранять осторожность, после чего ускакал прочь, обещав утром продолжить поиски.

Кто из них предложил в половине четвертого чуток отдохнуть у Лоуэлла в доме? Они растянулись — двое в музыкальном салоне, двое в соседнем с ним кабинете; комнаты своим расположением составляли зеркальное отражение друг дружке, очаги находились бок о бок. Тревожный щенячий лай вынудил Фанни Лоуэлл спуститься вниз. Она приготовила чаю, однако Лоуэлл не стал ей ничего объяснять и лишь пожаловался на окаянный мып. Фанни чуть с ума не сошла от волнений, пока его не было. Все вдруг осознали, как уже поздно, и Лоуэлл снарядил слугу Уильяма разнести по прочим домам записки. Они назначили себе получасовой отдых — не более — и вытянулись у двух очагов.

В час недвижного мира тепло ударило Холмсу в лицо. Усталость столь глубоко проникла в тело, что доктор не заметил, как опять оказался на ногах, вышел из дому и легко зашагал вдоль узкой изгороди. Нежданно потеплело, лед на земле быстро таял, и среди комков снежной грязи потоками текла вода. Под ногами у Холмса был крутой склон, и, пробираясь вперед, доктор ощущал, что карабкается наверх. Он глядел вниз на Кембридж-Коммон, где кашляли дымными клубами орудия времен Войны за независимость, а могучий вяз Вашингтона тянул во все бока тысячепалые ветви. Обернувшись, Холмс увидал, как его медленно и плавно догоняет Лонгфелло. Доктор взмахнул рукой, призывая друга поторопиться. Ему не хотелось, чтобы Лонгфелло чересчур долго был один. Но тут его отвлекло некое громыхание.

Два коня — в яблоках, с белоснежными копытами — неслись прямо на доктора, волоча за собой шаткие повозки. Холмс сжался и упал на колени; ухватившись за лодыжки, он поднял взгляд — и тут увидал Фанни Лонгфелло: огненные цветы разлетались от ее свободно парящих волос и широкого корсажа, она держала за поводья одного коня, тогда как другим уверенно правил Младший — так, будто занимался тем с первого дня своей жизни. Кони на всем скаку обогнули маленького доктора — тому не осталось более никакой возможности удержать равновесие, и он скользнул в темноту.

Холмс выскочил из кресла, встал; от каминной решетки и трескучих дров чесались колени. Доктор поглядел на потолок. Там брякали подвески канделябра.

— Который час? — спросил Холмс и лишь тогда осознал, что спал. Стенные часы ответили: без четверти шесть. Лоуэлл вытаращил глаза, точно хмельной мальчишка, и поерзал в своем плетеном кресле. Спросил, в чем дело. Мешала горечь во рту, а то бы он его разинул от любопытства.

— Лоуэлл, Лоуэлл. — Холмс отодвинул занавески. — Там кони.

— А?

— Я будто слыхал пару коней. Да нет, я в том убежден. Они пронеслись под окнами три секунды назад, совсем рядом, и умчались прочь. Две лошади, несомненно. У патрульного Рея нынче всего одна. Лонгфелло говорит, Теал забрал у доктора Маннинга двоих.

— Все уснули, — с тревогой отвечал Лоуэлл, моргая, дабы привести себя в чувство — в окне уже светало.

Лоуэлл разбудил Лонгфелло и Филдса, отыскал бинокль и повесил на плечо ружье. Уже в дверях он увидал, как в прихожую, укутавшись в домашнее платье, спускается Мэйбл. Он замер, ожидая выговора, но та лишь стояла и глядела на него издали. Лоуэлл резко поменял курс, крепко ее обнял. Он услыхал собственный шепот:

— Спасибо, — и она отозвалась тут же, тем же словом.

— Будь осторожен, отец. Ради меня и мамы.

Они выбрались из тепла на уличный холод, и Холмсова астма разошлась во всю мощь. Лоуэлл бежал впереди по свежим следам копыт, тогда как трое других осмотрительно огибали вязы, что тянули к небу голые ветви.

— Лонгфелло, мой дорогой Лонгфелло… — говорил Холмс.

— Холмс? — мягко отвечал поэт.

Обрывки сна еще вживую стояли у Холмса перед глазами, он всякий раз вздрагивал, глядя на друга. Доктор опасался, что вдруг сболтнет: я только видал, как за нами гонится Фанни, правда!

— Мы забыли у вас дома полицейский пугач, да?

Филдс успокаивающе опустил руку на маленькое докторское плечо:

— Унция храбрости стоит ныне всех сокровищ короля, мой дорогой Уэнделл.

Впереди Лоуэлл припал на колено. Теперь он обводил биноклем весь пруд. Губы тряслись от страха. Сперва он подумал, что это рыбачат мальчишки. Однако, подкрутив колесико, разглядел землистое лицо своего студента Плини Мида — только лицо.

Голова Мида торчала из узкой щели, прорубленной во льду озера. Голое тело скрывала ледяная вода, ноги связаны. Зубы неистовостучали. Язык загнулся в глубину рта. Голые руки вытянулись на льду, их обматывала веревка. Она тянулась от запястий к оставленной неподалеку коляске доктора Маннинга. Мид был в полусознании и, когда бы не эта веревка, наверняка соскользнул бы в свою смертельную яму. У коляски стоял Дан Теал, облаченный в блистательную военную форму; он подсунул руки под другое голое туловище, поднял его и понес по непрочному льду. Теал держал на весу дряблое белое тело Огастеса Маннинга, борода неестественно повисла над тощей мальчишечьей грудью, ноги опутаны веревкой до самых бедер. Казначей весь трясся, пока Теал пробирался с ним по скользкому пруду.

Нос Маннинга был багров, под ним собрался толстый слой сухой бурой крови. Теал опустил Маннинговы ноги в другую прорубь, примерно в футе от Мида. Потрясение от ледяной воды пробудило казначея к жизни: он брызгался и, как сумасшедший, хватался за лед. Теал развязал Миду руки, и теперь лишь одно не позволяло двум голым людям соскользнуть каждому в свою пучину — неистовая, осмысленная инстинктом и мгновенно предпринятая обоими попытка сцепить протянутые руки.

Взобравшись по насыпи, Теал наблюдал за их борьбой, и тут раздался выстрел. На дереве за спиной убийцы раскололась кора.

Подхватив ружье и неловко скользя по льду, Лоуэлл бросился вперед.

— Теал! — крикнул он и наставил ружье для другого выстрела. Лонгфелло, Холмс и Филдс ковыляли позади.

Филдс заорал:

— Мистер Теал, вы обязаны это прекратить!

Лоуэлл не верил тому, что открывалось поверх ствола его глазам. Теал оставался совершенно невозмутим.

— Стреляйте, Лоуэлл, стреляйте! — кричал Филдс.

На охоте Лоуэлл любил целиться, но не любил стрелять. Солнце поднялось уже высоко и развернулось над громадным кристальным пространством.

На миг их ослепило отражение. Когда глаза привыкли к свету, Теал исчез, и среди зарослей отозвались эхом мягкие бегущие шаги. Лоуэлл выстрелил по деревьям.

Плини Мид непроизвольно вздрогнул и обмяк, голова упала на лед, тело медленно поползло в мертвую воду. Маннинг силился удержать его скользкие предплечья, запястья, пальцы, но юноша был чересчур тяжел. Мид провалился под воду. Доктор Холмс полез за ним, растянувшись на льду. Погрузил в прорубь обе руки, ухватил Мида за волосы и за уши, тянул, тянул, пока не достал до груди, опять тянул, пока не уложил на лед. Филдс с Лоуэллом подцепили Маннинга под руки и выволокли из проруби, не дав провалиться вниз. Развязали ноги.

Послышалось щелканье хлыста, Холмс поднял голову и увидал Лоуэлла на облучке брошенной коляски. Тот поворачивал лошадей к зарослям. Вскочив на ноги, Холмс помчался следом.

— Джейми, стоп! — кричал он. — Их нужно отвезти в тепло, иначе смерть!

— Теал уйдет, Холмс! — Остановив лошадей, Лоуэлл воззрился на жалкую фигуру доктора Маннинга, что неуклюже билась сейчас о замерзший пруд, точно вытащенная из воды рыба. В нем мало оставалось от прежнего казначея, и Лоуэлл не ощущал ничего, помимо сострадания. Лед прогибался подтяжестью Дантова клуба и предполагаемых жертв, сквозь новые скважины под их шагами, бурля, прорывалась вода. Лоуэлл спрыгнул с облучка ровно в тот миг, когда обутая в галошу нога Лонгфелло проломила слабую корку. Лоуэлл успел его подхватить.

Доктор Холмс стащил перчатки, шляпу, затем пальто, сюртук и навалил все это на Плини Мида.

— Оборачивайте их во все, что есть! Закрывайте головы и шеи! — Разорвав шарф, он обмотал его мальчику вокруг шеи. Скинул башмаки, носки и натянул Миду на ноги. Прочие, внимательно наблюдая за пляшущими руками Холмса, делали то же самое.

Маннинг желал что-то сказать, но выходило неразборчивое бормотание, приглушенная песня. Он приподнял надо льдом голову, но в тот же миг Лоуэлл натянул на него шляпу, и казначей запутался окончательно.

Доктор Холмс кричал:

— Не давайте им спать! Ежели уснут, все пропало! Кое-как они доволокли замерзшие тела до коляски. Лоуэлл отдернул вниз рукава рубашки и уселся на облучок. Подчиняясь Холмсовым указаниям, Лонгфелло и Филдс терли несчастным шеи и плечи, задирали ноги в надежде разогнать кровь.

— Скорее, Лоуэлл, скорее, — подгонял Холмс.

— Скорее невозможно, Уэнделл!

Холмс предполагал изначально, что из этих двоих хуже Миду. Ужасная рана на затылке, нанесенная, очевидно, Теалом, была опасна сама по себе, а тут она еще подверглась смертоносным воздействиям. Весь короткий путь до города Холмс яростно разгонял мальчишке кровь. И, сам того не желая, повторял стихи, что сочинил для студентов, дабы те помнили, как подобает обращаться с пациентами.


Ежели больного надобно простукать, Знай: не наковальня пред тобой, а грудь. (Коновалу-доктору следует не путать Молоточек с молотом, уж не обессудь.) Вот совет толковый: чтоб не было беды, Не бросай больного уж вовсе без воды. Он тебе не устрица, что суют в очаг, Ты же не Агассис, он же не червяк.


Тело Мида было таким холодным, что больно коснуться.

* * *

— Мальчик был обречен еще до того, как мы появились на Свежем пруду. Тут ничего не поделаешь. Вам необходимо смириться, мой дорогой Холмс.

Доктор Холмс водил взад-вперед пальцами по чернильнице, подаренной Лонгфелло Теннисоном; Филдса он не слушал, а пальцы все перемазались в чернилах.

— Огастес Маннинг обязан вам жизнью, — сказал Лоуэлл. — А мне шляпой, — добавил он. — Ежели серьезно, Уэнделл, без вас он не воротился бы на землю. Это вы понимаете? Мы расстроили планы Люцифера. Мы вырвали человека из зубов Дьявола. Мы победили, оттого что вы отдали себя без остатка, мой дорогой Уэнделл.

В дверь кабинета постучали все три дочери Лонгфелло — они были одеты, чтоб играть на улице. Первой вошла Элис.

— Папа, Труди с девочками катаются с горки. А нам можно? Лонгфелло оглянулся на друзей, что распластались сейчас в креслах по всему кабинету. Филдс пожал плечами.

— Прочие дети там будут? — спросил Лонгфелло.

— Весь Кембридж! — объявила Эдит.

— Ну и славно, — сказал Лонгфелло, но после взглянул так, будто ему нечто пришло на ум. — Энни Аллегра, тебе лучше остаться с мисс Дэви.

— Ну, пожалуйста, папа! У меня же новые сапожки! — Энни взмахнула ногой, обутой в этот свой аргумент.

— Мой дорогой Лютик, — улыбнулся отец. — Обещаю, это лишь сегодня.

Старшие умчались, а младшая отправилась в холл искать гувернантку.

Явился Николас Рей в парадной военной форме — синей шинели и таком же мундире. Доложил, что пока ничего нового. Однако сержант Стоунвезер отрядил для поисков Бенджамина Гальвина все полицейские расчеты.

— Комитет здравоохранения объявил, что мып идет на убыль, и вывел из карантина дюжины лошадей.

— Отлично! Есть команда, можно начинать поиски, — сказал Лоуэлл.

— Профессор, джентльмены. — Рей опустился в кресло. — Вы установили убийцу. Вы сберегли человеку жизнь — а возможно, и не одному, кто знает.

— Только подверглись опасности они также из-за нас, — вздохнул Лонгфелло.

— Нет, мистер Лонгфелло. Все, что Бенджамин Гальвин отыскал в Данте, он мог найти где угодно в своей жизни. В сих ужасах нет вашей вины. Свершенное же вами под их сенью неоспоримо. И при том вам посчастливилось уберечься самим. Ради всеобщей сохранности предоставьте полиции довершить начатое.

Холмс спросил Рея, для чего тот надел военный мундир.

— Губернатор Эндрю опять устраивает в Капитолии солдатский банкет. Гальвин явственно соединяет себя с армейской службой. Он может там объявиться.

— Офицер, нам неведомо, как он ответит на помеху в этом последнем убийстве, — сказал Филдс. — Что, ежели он вновь надумает покарать Предателей? Что, ежели он вернется за Маннингом?

— Патрульные стерегут дома всех членов Гарвардской Корпорации и всех попечителей, включая доктора Маннинга. Мы также разыскиваем в отелях Саймона Кэмпа на случай, ежели Гальвин изберет Предателем Данте его. Наши люди расставлены в квартале Гальвина и весьма пристально следят за домом.

Подойдя к окну, Лоуэлл взглянул на дорожку перед Крейги-Хаусом: мимо ворот прошел человек в тяжелой синей шинели — сперва в одну, а после в другую сторону.

— Здесь также? — спросил Лоуэлл. Рей кивнул.

— Перед всеми вашими домами. Ежели судить по отбору жертв, Гальвин назначил себя вашим заступником. Возможно, после столь резкого поворота он надумает обратиться к вам. Ежели так, мы его схватим.

Лоуэлл кинул сигару в огонь. Собственные оправдания вдруг сделались ему отвратительны.

— Офицер, так дела не делаются. Не сидеть же нам бесцельно весь день в одной комнате!

— Я вам этого и не предлагаю, профессор Лоуэлл, — отвечал Рей. — Возвращайтесь домой, будьте с родными. Защита города возложена на меня, джентльмены, ваше присутствие необходимо в иных местах. С этой минуты ваша жизнь вновь начинает возвращаться к норме, профессор.

Лоуэлл ошеломленно глядел на Рея.

— Но… Лонгфелло улыбнулся.

— Счастье жизни по большей части составляют не баталии, мой дорогой Лоуэлл, но уклонение от оных. Мастерское отступление — само победа.

Рей сказал:

— Встретимся вечером, прямо здесь. Милостью фортуны я буду счастлив доставить вам добрые вести. Справедливо?

Друзья уступили со сложным чувством жалости и облегчения.


Всю вторую половину дня патрульный Рей набирал офицеров, хотя многие в прошлом осмотрительно держались от него подальше. Однако Рей видел издали, кто есть кто. Он знал с первого мгновения, смотрит на него человек, как на другого человека, либо как на чернокожего, мулата, а то и ниггера. Прямой взгляд глаза в глаза делал ненужными всякие обоснования.

Рей приказал патрульному быть у сада перед домом Маннинга. Пока они говорили, остановившись под кленом, из боковых дверей вдруг вывалился сам Огастес Маннинг.

— Прочь! — возопил он, потрясая ружьем. Рей обернулся.

— Мы полиция — полиция, доктор Маннинг. Казначей трясся так, точно его все еще сковывал лед.

— Ваша армейская форма, я заметил через окно, офицер. Подумалось, этот сумасшедший…

— Вам незачем волноваться, — сказал Рей.

— Вы… вы меня охраняете? — спросил Маннинг.

— Пока в том есть необходимость, — отвечал Рей, — офицер будет наблюдать за вашим домом. Он вооружен.

Распахнув шинель, второй патрульный показал револьвер.

Маннинг жалобно, однако согласно кивнул и, нетвердо протянув руку, позволил мулату-полицейскому препроводить себя в дом.

Чуть позже Рей ехал на коляске по Кембриджскому мосту. Перегораживая путь, впереди застряла другая повозка. Над колесом склонились два человека. Рей встал у края дороги, спешился и зашагал к этой странной компании поглядеть, не нужна ли помощь. Но стоило ему подойти ближе, как эти двое вдруг распрямились в полный рост. Позади что-то застучало, и, обернувшись, Рей увидал, как другая коляска встала следом за его собственной. Из нее ступили на мостовую два человека в ниспадающих пальто. Образовав квадрат вокруг чернокожего полицейского, все четверо оставались недвижны не менее двух минут.

— Детективы. Чем могу служить? — спросил Рей.

— Подумалось, Рей, что неплохо бы нам заехать в участок и кое о чем потолковать, — сказал один.

— Боюсь, у меня нет на то времени, — отвечал патрульный.

— Нам сообщили, что вы взялись за дело, не испросив полагающегося дозволения, — выступив вперед, произнес другой.

— Не думаю, что это имеет к вам касательство, детектив Хеншоу, — помолчав, сказал ему Рей.

Детектив прищелкнул пальцами. Другой угрожающе придвинулся. Рей обернулся.

— Я офицер и служу закону. Покушаясь на меня, вы покушаетесь на штат Массачусетс.

Детектив ударил кулаком патрульного в живот, а другим — в челюсть. Рей сложился вдвое, подбородок уткнулся в воротник пальто. Пока детективы затаскивали патрульного в свою карету, изо рта его текла кровь.


Доктор Холмс сидел в глубоком кожаном кресле-качалке, дожидаясь, когда наступит время идти к Лонгфелло на объявленную встречу. Полузадвинутые шторы отбрасывали на стол тусклый благоговейный свет. Мимо доктора на второй этаж промчался Уэнделл-младший.

— Уэнди, мой мальчик, — окликнул его Холмс. — Ты куда? Младший медленно попятился вниз.

— Как ты, отец? Что-то тебя не видно.

— Можешь присесть на минутку?

Младший примостился на краю зеленой качалки.

Доктор Холмс спросил его о юридической школе. Младший отвечал коротко, ожидая обычных колкостей о науке крючкотворства, но их не последовало. Никогда у него не получалось добраться до сути закона, признавался сам себе доктор Холмс, хотя, закончив колледж, он честно пытался это сделать. Второе издание всяко лучше первого, так он полагал.

Тихий циферблат стенных часов делил их молчание на долгие секунды.

— Тебе не было страшно, Уэнди? — произнес в тишине доктор Холмс. — На войне, я хочу сказать.

Из-под темных бровей Младший пристально поглядел на отца, затем ласково улыбнулся:

— Ужасно глупо, папочка, натягивать на себя скорбную мину всякий раз, когда человек уходит воевать либо погибать. В баталиях нет поэзии.

Доктор Холмс отпустил сына к его делам. Младший кивнул и продолжил свой путь наверх.

Холмсу пора уже было отправляться на встречу. Он решил захватить кремниевый мушкет своего деда, хотя в последний раз из него стреляли в пору Войны за независимость. Иное оружие в доме Холмса не дозволялось, мушкет же хранился в подвале как историческая реликвия.

Конка еще не работала. Безо всякого успеха водители и кондукторы пытались собственными силами сдвинуть вагоны с места. Городская железная дорога надумала запрячь волов, но их копыта оказались чересчур мягки для твердых мостовых. Так что Холмс отправился пешком — по кривым улочкам на Бикон-Хилл, лишь мгновениями разминувшись с экипажем, в котором. Филдс подъехал к дому Холмса спросить, не желает ли доктор прокатиться. По Западному мосту он перешел полузамерзший Чарльз и зашагал далее по Висельничному холму. Было очень холодно, люди хватались за уши, прятали головы в плечи и пускались бегом. Из-за астмы прогулка Холмса вышла вдвое дольше. Доктор вдруг обнаружил, что стоит у «Первого Молитвенного дома» — старой кембриджской церкви, бывшей вотчины преподобного Абеля Холмса. Проскользнув в пустую молельню, Холмс примостился с краю скамьи. Сиденья тут были обычными, продолговатой формы и со специальными рейками, дабы подпирать прихожанам молитвенники. Еще в церкви установили роскошный орган, чего ни в коем случае не допустил бы преподобный Холмс.

Отец Холмса лишился своей церкви, когда раскололась паства: часть прихожан пожелала, чтоб с их кафедры читали проповеди также и приглашенные унитарианские священники. Преподобный Холмс отверг предложение и с небольшим числом верных сторонников перебрался в другой молитвенный дом. Унитарные церкви были в те времена в большой моде, ибо «новая религия» оберегала людей от доктрин первородного греха и людской слабости, коих твердо держался преподобный совместно со всей своей огнедышащей братией. В такой же точно церкви, отринув веру отца, после нашел приют и доктор Холмс — в разумной религии, но не в Божьем страхе.

Под полом имеется иной приют, подумал Холмс, — его соорудили, как только за дело взялись аболиционисты, о том, по меньшей мере, ходили слухи: когда верховный судья Хили и прочие его соратники, поддержав закон о беглых рабах, вынудили негров искать убежища, под многими унитарными церквями люди прорыли тоннели, дабы прятать в них беглецов. Что бы, интересно, сказал на это преподобный Абель Холмс…

Всякое лето, когда в Гарварде проводилась выпускная церемония, Холмс являлся в старый молитвенный дом своего отца. Уэнделл-младший — в год завершения учебы объявленный первым поэтом класса. Миссис Холмс упросила тогда доктора ничего не говорить Младшему, ибо советы и критика окажут на него излишнее давление. Младший занял свое место, доктор же Холмс сидел в отобранном у его отца молитвенном доме, и с лица его не сходила неловкая улыбка. Все взгляды были на нем, всем делалось любопытно, как отзовется доктор на поэзию своего сына, сочиненную в часы подготовки к войне, куда вскоре отправлялась их рота. Cedat armis toga, думал Холмс — пусть мантия школяра уступит место оружию солдата. Оливер Уэнделл Холмс нервно сопел, наблюдая за Оливером Уэнделлом Холмсом-младшим и желая при том провалиться в сказочные тоннели, что предположительно тянулись под церквями, ибо что теперь толку от сих кроличьих нор, когда штык и «энфилд» вот-вот покажут предателям-сесешам, чего стоят их рабские законы. Холмс вытянулся во фрунт, не поднимаясь с пустой скамьи. Тоннели! Так вот отчего Люцифер пропадал незамеченным, даже когда на улицу выводилась вся городская полиция! Так вот почему, по словам проститутки, Теал растворился в тумане рядом с церковью! Так вот отчего пугливый ризничий Тальбота не видал убийцу ни входящим, ни выходящим! Хор распевал аллилуйю в душе доктора Холмса. Погружая Бостон в Ад, Люцифер не прогуливается пешком и не раскатывает в каретах, кричал про себя Холмс. Он скребется в норе!

* * *

Подгоняемый тревогой, Лоуэлл отправился в Крейги-Хаус загодя и первым приветствовал Лонгфелло. По пути профессор не заметил, что патрульных нет ни у Элмвуда, ни у Крейги-Хауса. Лонгфелло как раз дочитал Энни Аллегре книжку. Проводил девочку в детскую.

Вскоре явился Филдс.

Однако миновало двадцать минут, и ни звука — ни от Холмса, ни от Николаса Рея.

— Нельзя было оставлять Рея, — пробурчал Лоуэлл себе в усы.

— Я не понимаю, отчего до сих пор нет Уэнделла, — нервно проговорил Филдс. — Я остановился у его дома, однако миссис Холмс сказала, что он уже ушел.

— Еще не так поздно, — сказал Лонгфелло, но глаза его были прикованы к стенным часам.

Лоуэлл опустил голову в ладони. Когда он опять поглядел сквозь пальцы, прошло еще десять минут. Лоуэлл вновь закрыл лицо, и тут его пронзила леденящая мысль. Он бросился к окну.

— Нужно искать Уэнделла, немедля!

— Что стряслось? — Филдс перепугался, такой ужас был сейчас на лице Лоуэлла.

— Теперь Уэнделл, — простонал он. — Тогда на Углу я назвал его предателем!

Филдс мягко улыбнулся:

— Все давно позабыто, мой дорогой Лоуэлл. Чтобы не свалиться, поэт вцепился издателю в рукав.

— Как вы не понимаете? У вас на Углу, вдень, когда нашли изрезанного Дженнисона, мы с Уэнделлом повздорили, он тогда решил выйти из клуба. Теал, то бишь Гальвин, как раз в тот миг шел по коридору. Он, должно быть, слыхал все наши разговоры — так же, как заседания Гарвардского совета! Я гнался за Холмсом по проходу из Авторской Комнаты, я кричал ему вслед — вспомните, что я ему кричал! Ну же, напрягитесь! Я кричал, что Холмс предал Дантов клуб. Я кричал, что он предатель!

— Возьмите себя в руки, пожалуйста, — попросил Филдс.

— Грин читал проповеди, Теал обращал их в убийства. Я обвинял Уэнделла в предательстве, Теал был бдительным слушателем! — Лоуэлл кричал. — О, мой дорогой друг, я погубил его. Я убил Уэнделла!

Он помчался в переднюю за пальто.

— Холмс сейчас придет, я в том убежден, — сказал Лонгфелло. — Прошу вас, Лоуэлл, давайте подождем хотя бы офицера Рея.

— Нет, я иду искать Уэнделла сей же миг!

— Но где вы будете его искать? И вам нельзя одному, — сказал Лонгфелло. — Мы идем вместе.

— Я пойду с Лоуэллом, — сказал Филдс; он взял оставленный Реем полицейский пугач и потряс, проверяя, как тот работает. — Я убежден, что все в порядке, Лонгфелло, — может, вы дождетесь Уэнделла здесь? А мы первым делом пошлем за Реем патрульного офицера.

Лонгфелло кивнул.

— Идемте, Филдс! Быстрее! — прорычал Лоуэлл; он почти рыдал.

Они бежали по дорожке к Брэттл-стрит, и Филдс весьма старался не отстать от Лоуэлла. Вокруг — ни души.

— Черт возьми, где патрульный? — спросил Филдс. — Точно вымерло все…

В деревьях за высоким забором что-то зашуршало, Лоуэлл прижал палец к губам, призывая Филдса молчать, после чего подобрался ближе к месту, откуда доносился звук, и там застыл, надеясь определить, что это такое.

К их ногам выпрыгнул кот и тут же умчался прочь, растворясь в темноте. Лоуэлл испустил облегченный вздох, но в тот же миг с забора упал человек и со всего маху опустил кулак Лоуэллу на голову. Поэт рухнул враз, подобно парусу на разломленной пополам мачте; лицо его на земле показалось Филдсу столь непостижимо бездвижным, что он почти его не узнавал.

Издатель отшатнулся, поднял голову, встретился глазами с Даном Теалом. Теперь они двигались вместе: Филдс назад, а Теал вперед — в удивительно изящном танце.

— Мистер Теал, прошу вас. — У Филдса подгибались колени.

Теал смотрел на него, не моргая.

Издатель споткнулся о сук, нескладно обернулся, побежал. Он с пыхтением несся по Брэттл-стрит, запинался, хотел позвать на помощь, закричать, но выходил лишь грубый лошадиный хрип — заглушая его, в ушах выл холодный ветер. Филдс поглядел назад и выхватил из кармана полицейский пугач. Преследователя не было. Но, оборачиваясь через другое плечо, издатель ощутил, как его хватают за руки и со всей силы швыряют в воздух. Тело кувырком покатилось по улице, пугач полетел в кусты с мягким звоном — мягким, точно чириканье воробья.

Филдс мучительно вывернул голову к Крейги-Хаусу. Из окна кабинета пробивалось слабое сияние газовой лампы, и он в один миг вдруг понял, в чем цель убийцы.

— Только не трогайте Лонгфелло, Теал. Он сегодня уехал из Массачусетса — сами увидите. Клянусь честью. — Филдс плакал, подобно ребенку.

— Разве я не исполнял свой долг? — Солдат воздел над головой дубинку и ударил ею Филдса.

Преемник Элиши Тальбота во Второй унитарной церкви Кембриджа завершил беседу с дьяконами за пару часов до того, как в церковь явился доктор Оливер Уэнделл Холмс; вооруженный древним мушкетом и добытой в ломбарде керосиновой лампой доктор вошел внутрь и проскользнул в подземный склеп. Перед тем Холмс обсудил с самим собой, стоит ли прежде поделиться теорией с друзьями, однако решил убедиться самостоятельно. Если Тальботово подземелье и вправду сообщается с заброшенными тоннелями беглых рабов, эти ходы выведут полицию в точности на убийцу. Они также объяснят, каким способом Люцифер проник загодя в склеп, убил Тальбота и ушел незамеченным. Если интуиция доктора Холмса раз втянула Дантов клуб в расследование злодеяний, то, пускай для продолжения и понадобилась ссора с Лоуэллом, почему бы доктору Холмсу не положить самолично конец этим ужасам?

Холмс спустился в склеп и принялся ощупывать стены гробницы, рассчитывая найти ответвление в другой тоннель либо в камеру. Он отыскал проход, однако не руками, а носком ботинка, по чистой случайности угодившим в пустоту. Встав на колени, Холмс взялся осматривать пол и обнаружил узкую щель. Маленькое тело с удобством в ней уместилось, и доктор потянул за собою лампу. Сперва пришлось ползти на четвереньках, затем тоннель сделался выше, и Холмс спокойно встал во весь рост. Пора возвращаться на твердую землю, подумал он. О сколь обрадуются друзья его открытию. Как скоро они увидят поверженного врага! Однако острые углы и склоны лабиринта сбили маленького доктора с пути. Сунув на всякий случай руку в карман и расположив ее на рукоятке мушкета, доктор принялся настраивать свой внутренний компас, когда все его чувства раскидал по сторонам голос. — Доктор Холмс, — сказал Теал.

XIX

Бенджамин Гальвин ушел на войну с первым массачусетским призывом. Ему было двадцать четыре года, и он без того полагал себя солдатом, ибо несколько лет до официального начала войны водил беглых рабов сквозь городскую сеть убежищ, укрытий и тоннелей. Числился он и среди тех добровольцев, что сопровождали выступавших против рабства политиков в Фэнл-Холл[98] и обратно, либо в другие залы и обратно, загораживая собственными телами от любителей пошвыряться кирпичами и булыжниками.

Нужно признать, что, в отличие от прочих молодых людей, Гальвин был чужд политике. Он не мог прочесть большие плакаты либо газеты, когда в них разъяснялось, как того или иного продажного кандидата необходимо провалить на выборах, а та или иная партия либо законодательный орган пекутся о расколе или о соглашательстве. Однако он хорошо понимал самопровозглашенных ораторов, горланивших о том, что порабощенная раса должна обрести свободу, а виновные — понесть подобающее наказание. Также Бенджамину Гальвину представлялось очевидным, что он может не вернуться домой к молодой жене — как там сулили рекрутеры: ежели не размахивая «звездами и полосами», значит, обернутым в них. Ни разу до того Гальвин не фотографировался, и сделанный перед самым призывом портрет его расстроил. Фуражка и штаны сидели кое-как, а взгляд вышел слишком уж перепуганный.

Земля была горяча и суха, когда третья рота десятого полка выступила из Бостона сперва в Спрингфилд, а после в военный лагерь Брайтвуд. Пыльные облака, оседая на новеньких солдатских мундирах, покрывали их столь ровной коркой, что синее войско делалось неотличимо от тупых и серых своих врагов. Полковник предложил Гальвину стать ротным адъютантом, дабы составлять списки потерь. Гальвин отвечал, что алфавит он знает, однако правильно читать и писать у него не выходит: много раз собирался выучиться, однако буквы и значки путаются в голове, разбегаются по страницам, сталкиваются и обращаются друг в дружку. Полковник удивился. Неграмотность не была среди новобранцев редкостью, однако рядовой Гальвин представлялся ему весьма смышленым, ибо глядел на все большими задумчивыми глазами и сохранял в лице такое спокойствие, что кое-кто стал звать его Опоссумом.

В Виргинии разбили лагерь, и в первые же дни всех взволновало странное происшествие: в лесу обнаружили солдата, заколотого штыком и с простреленной головой, а рот и лицо его столь плотно облепили личинки, что можно было подумать: там поселился целый пчелиный рой. Говорили, это мятежники, дабы поразвлечься, послали своего черного подстрелить янки. Капитан Кингсли, друг убитого солдата, принудил Гальвина и прочих поклясться, что они не будут жалеть сесешей, когда придет время задать им трепку. Все столь пылко рвались в бой, что, представлялось, никогда его не дождутся.

Большую часть жизни проработав на земле, Гальвин до сей поры не видал ползучих тварей, что заполняли эту часть страны. Ротный адъютант, встававший за час до побудки, дабы, расчесав густую шевелюру, сесть за составление реестра больных и умерших, не позволял убивать сих копошащихся созданий; он нянчился с ними, точно с детьми — притом, что Гальвин видал собственными глазами, как из-за кишевших в ранах белых червяков в соседней роте умерло четверо солдат. Это случилось, когда третья рота шла маршем к новому лагерю — поближе, как говорили, к полям настоящих сражений.

Никогда ранее Гальвин не представлял, что смерть с такой легкостью будет забирать вокруг него людей. У «Ясных Дубов» от дымной грохочущей вспышки упали замертво шесть человек: глаза вытаращены, точно мертвым было любопытно, что же будет с прочими. В те дни Гальвина изумляло не число убитых, но число живых, будто это было невозможно и даже неправильно — пройти через все и выжить. Непостижимое множество трупов — людей и коней — собирали, точно дрова, а после сжигали. С той поры, стоило ему закрыть глаза, в кружащейся голове раздавались стрельба и взрывы, и вечно чудилась вонь растерзанной плоти.

Однажды вечером Гальвин, мучась от голода, воротился к себе в палатку, где обнаружил, что из вещмешка пропала порция галет. По словам соседа, их забрал ротный капеллан. Гальвин не желал верить в столь скверный поступок, ибо у всех одинаково свербело от голода в одинаково пустых животах. Но винить кого-то было трудно. Каким бы маршем ни шла рота, сквозь ливень либо парящий зной, рацион неминуемо сокращался до проеденных долгоносиками галет, коих солдатам явственно недоставало. Хуже всего были ежевечерние «облавы», когда, стащив с себя одежду, солдаты принуждены были выколупывать из нее жучков и клещей. Адъютант, знавший толк в подобных тварях, говорил, что они лезут на человека, когда тот стоит на месте, а потому необходимо все время двигаться вперед, все время двигаться.

Ползучая мерзость населяла питьевую воду, ибо солдаты иногда строили переправы через реки из дохлых лошадей и гнилого мяса. Всякие хвори, от малярии до дизентерии, именовались тифом, а полковой лекарь, не умея отличить больного от симулянта, почитал за лучшее причислять всех к последним. В один день Гальвина вытошнило восемь раз, в конце — чистой кровью. Он сидел у полевого лазарета, надеясь получить от доктора хинин либо опиум, а из окна каждые десять минут вылетали то руки, то ноги.

В лагерях не обходилось без болезней, зато были книги. Свалив у себя в палатке все, что присылали солдатам из дому, помощник лекаря устраивал библиотеку. В книгах попадались иллюстрации, Гальвину нравилось их разглядывать, а временами адъютант либо соседи по палатке читали вслух рассказ либо стихотворение. В фельдшерской библиотеке Гальвин отыскал блестящий сине-золотой сборник поэм Лонгфелло. Он не смог прочесть на обложке имя, но узнал портрет, выгравированный на первой странице, — такой же точно был в книжке его жены. Гарриет Гальвин неустанно повторяла, что поэмы Лонгфелло выводят своих героев к свету и счастию, даже когда те ступают на мрачную тропу; так случилось с Эванджелиной и ее кавалером — новая страна разлучила возлюбленных, однако лишь для того, чтоб те вновь отыскали друг друга, когда она служила санитаркой, а он умирал от тифа. Гальвин воображал, что поэма — про них с Гарриет, и легче становилось смотреть, как падают вокруг солдаты.

Вскоре после того, как, наслушавшись странствующего оратора, Бенджамин оставил тетушкину ферму и явился в Бостон помогать аболиционистам, случилась драка меж ним и двумя ирландцами, что своими воплями пытались сорвать аболиционистский митинг. Один из организаторов взял Гальвина к себе домой приходить в чувство, и Гарриет, дочь этого политика, тут же в бедолагу влюбилась. До той поры она не встречала человека, даже среди друзей отца, кто столь же уверенно отличал правое дело от неправого — без нездоровых разглагольствований о политике и влияниях.

— Порой я думаю, что свою миссию ты любишь более, нежели людей, — обронила Гарриет во времена их ухаживаний, однако Гальвин был слишком простодушен, дабы счесть свое занятие миссией.

У нее сердце обливалось кровью, когда он рассказывал, как от пятнистой лихорадки умерли его родители — сам Гальвин был тогда совсем юн. Она научила его алфавиту, заставляя выводить буквы на грифельной доске: теперь он умел писать собственное имя. Они поженились в тот день, когда Гальвин решил пойти на войну добровольцем. Когда он воротится, пообещала Гарриет, она научит его читать целые книги. А потому, сказала она, он обязан прийти живым. Лежа на жесткой койке, Гальвин ворочался под одеялом и вспоминал ровный мелодичный голос своей жены.

Под обстрелом солдаты непроизвольно хохотали либо дико визжали, а лица чернели от пороха, ибо гильзы они принуждены были в дикой спешке вскрывать зубами. Другие заряжали и стреляли, не целясь, и Гальвин полагал, что все эти люди посходили с ума. Оглушающая канонада прокатывалась по земле, неся такой страх, что перепуганные зайцы содрогались своими крошечными телами, перескакивали через трупы, мчались к норам и распластывались по траве, укрытой кровавым паром.

У выживших недоставало сил вскапывать для товарищей подобающие могилы, оттого то там, то здесь из земли торчали колени, руки и макушки. Первый же дождь разоблачал их целиком. Соседи по палатке строчили домой письма, говорили в них о боях, и Гальвин лишь удивлялся, как можно пересказать все то, что он видел, слышал и чувствовал, ибо оно превосходило всякие известные ему слова. Один солдат сказал, что в последнем сражении, когда они потеряли едва ли не треть роты, обещанное подкрепление было отозвано неким генералом, желавшим подложить свинью командующему Бёрнсайду[99] и тем обеспечить его смещение. Сей генерал позднее был повышен в чине.

— Такое возможно? — спросил рядовой Гальвин сержанта из другой роты.

— Подумаешь, подстрелили — двух ослов да солдата, — хрипло хмыкнул сержант Лерой, дивясь на все еще зеленого рядового.


По ужасам и людскому мясу эта кампания пока не превзошла поход Наполеона в Россию — благоразумно предупредил Бенджамина Гальвина начитанный адъютант.

Гальвину не хотелось просить других писать за него письма, как это делали иные неграмотные либо полуграмотные, а потому, если у какого мертвого мятежника обнаруживалось неотправленное послание, он переправлял его в Бостон Гарриет — пускай знает о войне из первых рук. Он подписывал внизу свое имя, чтоб она видала, откуда письмо, а еще вкладывал в конверт лепесток либо необычный древесный лист. Он не желал утруждать даже тех солдат, которым нравилось писать письма. Они очень тогда уставали. Все они очень тогда уставали. Часто перед боем Гальвин угадывал по застывшим лицам — те точно спали, — кого из роты они не досчитаются утром.

— Добраться б домой, и к черту Союз, — услыхал как-то Гальвин слова офицера.

Сокращения рациона, бесившего столь многих, Гальвин не замечал вовсе, ибо давно не чувствовал вкусов, запахов и почти не слыхал собственного голоса. Раз уж недоставало еды, он взял в привычку жевать сперва камешки, а после клочки бумаги, отрывая их от таявшей в переходах фельдшерской библиотеки либо от писем мятежников — это помогало держать рот влажным и хоть чем-то его заполняло. Обрывки делались все меньше и меньше, сберегая то, что мог сыскать Гальвин.

Как-то в лагере оставили солдата, ибо на марше он чересчур сильно хромал; через два дня принесли тело — солдата убили и забрали кошелек. Гальвин говорил всем, что война сделалась хуже, нежели поход Наполеона в Россию. Он накачивался морфием и касторкой от поноса, доктор давал еще порошки, от них кружилась голова и все становилось безразлично. Сносив последние кальсоны, Гальвин отправился к маркитантам, продававшим свое добро с повозок, однако за тридцатицентовые подштанники те запросили с него два с половиной доллара. Маркитант пригрозил, что не снизит цену, а может, и повысит, если Гальвин надумает дожидаться чересчур долго. Очень хотелось размозжить сквалыге голову, однако Гальвин этого не сделал. Он попросил адъютанта написать письмо Гарриет Гальвин, чтоб та прислала ему две пары толстых шерстяных кальсон. Единственное его письмо за всю войну.

Нужны были мотыги — иначе как отодрать от земли примерзшие тела. Потом вновь потеплело, и третьей роте открылось целое поле стерни и незахороненных трупов. Откуда столь много чернокожих в синих мундирах? — изумлялся Гальвин, пока не понял, что же это такое: оставленные на весь день под августовским солнцем трупы обгорели дочерна, а после их изъели паразиты. Мертвые лежали во всех мыслимых позах, а лошадей — не счесть, многие изысканно стояли, подогнув колени, точно подставляя спину ребенку.

Вскоре Гальвину рассказали про каких-то генералов, что возвращают хозяевам беглых рабов и болтают с плантаторами, точно за карточной игрой. Возможно ли такое? Война не имеет смысла, если она ведется не за свободу рабам. На марше Гальвин видал мертвого негра — за попытку сбежать его уши гвоздями приколотили к дереву. Хозяин заставил раба раздеться, зная наверное, сколь тому обрадуются прожорливые мухи и москиты.

Гальвин не понимал протестов, распространившихся среди солдат Союза, когда Массачусетс решился формировать негритянский полк. Встреченный ими полк из Иллинойса пригрозил дезертировать в полном составе, коли президент Линкольн освободит еще хоть одного раба.

В первые месяцы войны Гальвину случилось попасть на негритянское молитвенное собрание — там благословляли проходивших через город солдат:

— Милосердна Божа, забери скорбящих сих, тряхани их хорошенька над адом, да гляди, не отпускай.

И они пели:

Мне дьявол брат, а я и рад —

Славься Аллилуйя!

Он вытряс души из солдат —

Славься Аллилуйя!

— Негры всегда нам помогали — выведывали, что и как. Мы также должны им помочь, — сказал Гальвин.

— Пусть лучше подыхает Союз, нежели его отвоюют негры! — выкрикнул в лицо Гальвину их ротный лейтенант.

Не раз видел Гальвин, как солдат подхватывал сбежавшую от хозяина негритяночку и тащил в кусты под радостные вопли прочих.

Провизии недоставало по обе стороны фронта. Как-то утром в лесу у лагеря поймали троих мятежников — они выискивали среди отбросов что-либо съедобное. Совершенно изможденные, с отвисшими челюстями. С ними оказался дезертир из отделения Гальвина. Капитан Кингсли приказал рядовому Гальвину расстрелять дезертира. Гальвин чувствовал, что его вырвет кровью, ежели он произнесет хоть слово.

— Без должных формальностей, капитан? — спросил он наконец.

— Мы идем маршем, дабы принять сражение, рядовой. Нет времени на суд, вешать также некогда, а потому стреляйте прямо здесь! Товьсь… целься… пли!

Гальвин знал, какое наказание ждет рядовых, ежели те отказываются выполнять подобные приказы. Это называлось «кляп растяпе» — солдату привязывали руки к коленям, один штык засовывали меж рук и ног, а другой — в рот. Дезертир, голодный и измотанный, особо не возражал:

— Стреляй, чего там.

— Рядовой, немедля! — приказал капитан. — Вы хотите встать рядом с ним?

Гальвин застрелил дезертира в упор. Другие солдаты раз десять, а то и более прошлись остриями штыков по обмякшему телу. Капитан передернулся от омерзения и, сверкнув ледяными очами, приказал Гальвину, не сходя с места, расстрелять трех пленных мятежников. Гальвин замялся, капитан схватил его за руку и оттащил в сторону.

— Все приглядываешься, да, Опоссум? Все приглядываешься, думаешь, самый умный. Так вот, сейчас ты будешь делать то, что я сказал. Разрази меня гром! — Он скалил зубы, выкрикивая все это.

Мятежников выстроили в ряд. После «товьсь, целься, пли» Гальвин застрелил их по очереди, в голову, из винтовки «эн-филд». Чувств в нем было не более, нежели вкусов, запахов и звуков. Не прошло и недели, как на глазах у Гальвина четверо солдат, включая двоих из его роты, надумали приставать к девушкам из соседнего городка. Гальвин доложил начальству: всех четверых в назидание прочим привязали к пушечным колесам и отлупили по задам хлыстом. Гальвину, как доносчику, также досталась порция кнута.

В следующем сражении Гальвин не понимал, на какой стороне воюет и против кого. Он просто дрался. Весь мир нещадно бился сам с собой, грохот не утихал ни на миг. Гальвин всяко не отличал мятежников от янки. За день до того он пробирался сквозь ядовитые заросли, и к ночи не мог разлепить глаз; все над ним смеялись, ибо пока прочим простреливали открытые зенки либо отрубали головы, Бенджамин Гальвин дрался, как лев, и не получил ни царапины. В тот день Гальвина едва не убил солдат, угодивший после в сумасшедший дом: приставив к его груди ружье, солдат объявил, что ежели Гальвин не бросит жевать эти проклятые бумажки, он застрелит его на месте.

После первой раны — пулей в грудь — Гальвина отправили в Бостонскую гавань, точнее — в Форт Уоррен, поправлять здоровье и сторожить пленных мятежников. Там арестанты, у которых водились деньги, покупали себе камеры попросторнее, кормежку получше, и никому не было дела до их вины либо до того, сколь много народу они уложили ни за что ни про что.

Гарриет умоляла Бенджамина не уходить опять на войну, однако он знал, что нужен своим людям. Когда, мучась от беспокойства, Гальвин догнал в Виргинии третью роту, там после боев и дезертирства оказалось так много свободных должностей, что его повысили в чине до младшего лейтенанта.


От новых рекрутов он узнал, что дома богатые мальчики за триста долларов откупаются от службы. Гальвин кипел от злости. У него схватывало сердце, он спал ночами не более считаных минут. Необходимо было двигаться, все время двигаться. В следующем бою он упал посреди мертвецов и заснул с мыслью о богатых мальчиках. Его подобрали мятежники, протыкавшие в ту ночь штыками трупы, и отправили в Ричмонд, в тюрьму Либби. Рядовых они отпускали, ибо те не представляли интереса, но Гальвин был младшим лейтенантом, а потому просидел в Либби четыре месяца. Из своего пленения он помнил лишь смутные картинки и звуки. Точно все так же спал, а тюрьма ему попросту снилась.


Отпущенный в Бостон Бенджамин Гальвин совместно с остатками своего полка был приглашен на ступени Капитолия для большой церемонии. Рваный ротный флаг сложили и передали губернатору. Из тысячи солдат в живых остались две сотни. Гальвин не мог уразуметь, отчего все считают, будто война окончена. Они ведь и близко не подошли к своей цели. Рабы сделались свободными, однако враг не перестал быть врагом, ибо не получил воздаяния. Не будучи политиком, Гальвин понимал: неважно, в рабстве либо на свободе — черным не отыскать на Юге покоя, — равно как и то, что было неведомо не побывавшим на войне: враг повсюду, всегда и вовсе не намерен сдаваться. И никогда, никогда, ни на единый миг враг не был одним лишь южанином.

Гальвин говорил будто на ином языке — штатские его не понимали. Либо даже не слышали. Одни лишь солдаты, проклятые пушками и снарядами, были на то способны. В Бостоне Гальвин привязывался к ним все теснее. Вид у всех был изможденный и замученный, будто у отбившихся от стаи животных, что порой попадались им в лесах. Но даже эти ветераны, многие из которых, потеряв работу и семью, твердили, что лучше бы им погибнуть — жены, по меньшей мере, получали бы пенсию — только и высматривали, где б добыть денег либо красотку, напиться да перевернуть все вверх дном. Они позабыли, что нельзя спускать глаз с врага, и сделались не менее слепы, чем прочие.

Не раз, проходя по улицам, Гальвин ощущал за спиной чье-то дыхание. Он резко останавливался, делал страшные глаза, оборачивался, однако враг успевал исчезнуть за углом либо раствориться в толпе. Мне дьявол брат, а я и рад…

Он спал с топором под подушкой едва ли не всякую ночь. В грозу пробудился и наставил на Гарриет ружье, сочтя ее шпионом мятежников. В ту же ночь он облачился в мундир и битый час простоял под дождем в карауле. Бывало, запирал жену в комнате и сторожил, объясняя, что кто-то на нее покушается. Она работала прачкой, чтобы платить их долги, и умоляла Гальвина пойти к доктору. Доктор сказал: у него «солдатское сердце» — учащенное сердцебиение под воздействием боев. Гарриет устроила его в солдатский дом, где, по словам прочих жен, помогают пережить солдатские беды. Первая же проповедь Джорджа Вашингтона Грина стала для Гальвина лучиком света — единственным за долгое время.

Человек, о котором рассказывал Грин, жил много веков назад, все понимал и носил имя Данте Алигьери. Также бывший солдат, он пал жертвой великого раскола в своем позорном городе и отправился странствовать по загробному миру, дабы наставить человечество на праведный путь. Но что за невероятные картины жизни и смерти открылись ему там! Ни единая капля крови не проливается в Аду случайно, всякая душа заслуживает в точности того воздаяния, что несет ей Божья любовь. Сколь превосходны были contrapasso, коим словом преподобный Грин именовал воздаяния, назначенные за грехи, что свершают на земле всякий мужчина и всякая женщина — вечно, до страшного суда!

Гальвин понимал и тот гнев, что изливал Данте на своих сограждан, друзей либо, напротив, недругов, знавших лишь материальное и физическое, наслаждение и деньги, не замечавших высшего суда, что давно шел за ними по пятам.

Бенджамину Гальвину не дано было вникнуть в глубины еженедельных проповедей преподобного Грина, половины он и вовсе не слыхал, однако не мог выбросить их из головы. Выходя всякий раз из церкви, он сам себе представлялся на два фута выше.

Прочие ветераны также восхищались проповедями, хотя, считал Гальвин, понимали их по-иному. Задержавшись как-то в церкви, он таращился на преподобного Грина, пока тот говорил с другим военным.

— Мистер Грин, могу я выразить восхищение вашей сегодняшней проповедью? — спрашивал капитан Декстер Блайт, русый, с усами скобкой и сильной хромотой. — Могу я спросить вас, сэр, где бы мне прочесть поболе о Дантовых странствиях? Почти все мои ночи проходят без сна, у меня довольно на то времени.

Старый пастор поинтересовался, читает ли капитан по-итальянски.

— Что ж, — сказал Джордж Вашингтон Грин, получив отрицательный ответ. — Дантовы странствия выйдут на английском, со всеми подробностями, кои только будут вам желательны, весьма скоро, мой дорогой друг! Видите ли, мистер Лонгфелло в Кембридже завершает перевод — нет, трансформацию — поэмы на английский язык, и для того всякую неделю заседает кабинет, то бишь специально созванный Дантов клуб, среди коего числится и моя скромная персона. В будущем году спрашивайте книгу у вашего торговца, добрый человек, она выйдет из-под несравненного пресса «Тикнор и Филдс»!

Лонгфелло. Лонгфелло и Данте. Сколь верной представлялась эта связь Гальвину, слышавшему стихи Лонгфелло из уст Гарриет. Он назвал городскому полицейскому «Тикнор и Филдс» и был отправлен к громадному особняку на углу Тремонт-стрит и Гамильтон-плейс. Демонстрационный зал простирался на восемьдесят футов в длину и тридцать в ширину, там поблескивало дерево, возвышались резные колонны, а под огромными люстрами сияли конторки из западной пихты.

В дальнем конце зала под изящной аркой красовались лучшие образцы книг от «Тикнор и Филдс» с синими, золотыми и шоколадными корешками, чуть далее в специальном отделении располагались последние номера издательской периодики. Гальвин вступил в зал с неясной надеждой на то, что его будет дожидаться тут сам Данте. Шагнул вперед благоговейно, сняв шляпу и прикрыв глаза.

Издательство перебралось в новый дом лишь за пару дней до того, как в него вошел Бенджамин Гальвин.

— Вы по объявлению? — Нет ответа. — Отлично, отлично. Будьте любезны, заполните вот это. Вам не сыскать лучшего патрона, нежели Дж. Т. Филдс. Гений, ангел-хранитель для своих авторов, вот он кто. — Человек представился как Спенсер Кларк, финансовый клерк фирмы.

Гальвин взял бумагу, ручку и, вытаращив глаза, перекинул от щеки к щеке обрывок бумаги, что всегда был у него во рту.

— Вы уж напишите как-нибудь свое имя, надо ж вас как-то величать, сынок, — проговорил Кларк. — Ну же, а не то придется отослать вас прочь.

Клерк указал нужную графу, Гальвин приставил ручку и вывел: «Д-А-Н-Т-Е-А-Л». Он задумался. Как пишется «Алигьери»? Ала? Али? Он раздумывал о том, пока на пере не высохли чернила. Кларк, ранее отозванный на другой конец зала, громко прокашлялся и забрал у Гальвина бумагу.

— Да не тушуйтесь вы так, что там у нас? — Он скосил глаза. — Дан Теал. Молодец. — Кларк разочарованно вздохнул. С таким письмом клерка из парня не выйдет, но с переездом в шикарный особняк на Новом Углу издательству не будут лишними ни одни руки. — Даниэль, дружище, молю вас, скажите ваш адрес, и вы прямо сегодня заступите ночным посыльным, четыре вечера в неделю. Старший клерк, мистер Осгуд, до того как уйти, покажет, где тут у нас что. Ох, да, поздравляю вас, Теал. Вы начинаете новую жизнь совместно с «Тикнор и Филдс»!

— Дан Теал. — Новый работник опять и опять повторял свое новое имя.

Теала бросало в дрожь всякий раз, когда, прокатывая тележку с бумагами из одного кабинета в другой, где поутру с ними предстояло работать клеркам, он слыхал из Авторской Комнаты беседы о Данте. Фрагменты тех дискуссий мало походили на речи преподобного Грина, ибо пастор говорил более о чудесах Дантова странствия. Теал мало чего узнавал на Углу о Данте — мистер Лонгфелло, мистер Филдс и прочее Дантово войско не столь уж часто там собиралось. И все же здесь, в «Тикнор и Филдс», были люди, чем-то Данте обязанные, ибо говорили они о том, как его защитить.

У Теала закружилась голова; он выскочил на улицу, где его вытошнило прямо на аллею Бостон-Коммон — Данте потребна защита! Теал вслушивался в разговоры мистера Филдса с Лонгфелло, Лоуэллом, доктором Холмсом и постепенно уяснял, что Гарвардский колледж плетет против Данте заговор. В Бостоне говорили, что Гарвард также нанимает новых работников, ибо многие прежние убиты на войне либо воротились калеками. Колледж предложил Теалу дневной пост. Неделю спустя ему удалось переместиться уборщиком с Гарвардского Двора в Университетский Холл, поскольку именно там, как сообщили другие работники, совет Колледжа принимает наиважнейшие свои решения.

В солдатском доме преподобный Грин переключился с общих слов на рассказы о Дантовом паломничестве. Путь сквозь Ад был разделен кругами, и всякий новый приближал поэта к воздаянию великого Люцифера, владыки всего зла. Сперва Грин ввел Теала в преддверье Ада, в землю Ничтожных, среди каковых находился худший из преступников — тот, кто свершил Великое Отречение. Имя отступника, некоего папы, ничего не говорило Теалу, однако само отречение от грандиозной и необходимой миссии судить по справедливости миллионы людей воспламенило Теала негодованием. Ранее он слыхал через стены Университетского Холла, что верховный судья Хили категорически отверг предложенную ему миссию непревзойденной важности — миссию защитника Данте.

Теал вспомнил смышленого адъютанта третьей роты — как тот во время перехода по сырым болотистым штатам тысячами собирал насекомых, отсылая их домой в им же изобретенных ящичках, дабы по пути до Бостона твари не передохли. Теал купил у него коробку смертоносных мясных мух и личинок, а заодно полный осиный улей, после чего прошел за судьей Хили от судебной палаты до «Обширных Дубов», где и подглядел, как судья прощался с семейством.

Пробравшись наутро через задний ход в дом, Теал расколотил судейскую голову рукояткой пистолета. Снял с Хили одежду и аккуратно сложил, ибо трусу не подобает носить людское облачение. После отволок Хили на задний двор и выпустил на раненую голову мух, ос и личинок. Неподалеку воткнул в песок пустой флаг, ибо под таким предупреждающим знаком поэту предстали Ничтожные. Теал будто на миг соединился с Данте, встал на долгий и опасный путь спасения — один среди погубленных душ.

Он места себе не находил, когда Грин из-за болезни пропустил неделю в солдатском доме. Но священник вернулся и поведал о Святоскупцах. Теала давно мучил сговор меж Гарвардской Корпорацией и преподобным Тальботом, каковое обсуждение он слыхал не раз в Университетском Холле. Как не совестно пастору брать деньги за то, чтобы скрыть Данте от людей, разменивать власть, ему дарованную, на жалкую тысячу долларов? Однако Теал не мог ничего предпринять до той поры, пока не уяснил, каким должно стать воздаяние.

Ранее ночью в трактире у глухого переулка Теал познакомился с медвежатником по имени Уиллард Бёрнди. После ему не составило труда отыскать Бёрнди в некой таверне — там, хоть и злясь, что вор не вяжет лыка, Дан Теал за небольшую мзду вынудил его научить, как добыть тысячу долларов из сейфа преподобного Элиши Тальбота. Бёрнди говорил и говорил про то, как Лэнгдон Писли все одно прибирает к рукам улицы. Что худого, ежели он расскажет единственному человеку, как вскрыть единственный сейф?

По тоннелю для беглых рабов Теал подбирался ко Второй унитарной церкви и там наблюдал, как всякий день, трясясь от волнения, преподобный Тальбот спускается в подземный склеп. Он считал Тальботовы шаги — один, два, три — желая знать, сколь долго тот идет по ступеням. Он прикинул пасторский рост и, когда тот ушел, отчертил его на стене мелом. После вырыл яму, отмерив поточнее, дабы Тальботовы ноги болтались в воздухе, когда Теал засунет в нее священника вниз головой; на дне он спрятал поганые деньги. Наконец, ранним воскресным вечером Теал схватил пастора, отнял лампу и полил керосином ноги. Свершив воздаяние над преподобным Тальботом, Дан Теал не слишком явственно, но все ж уверился, что Дантов клуб будет гордиться его работой. Интересно, в какой день недели проходят заседания в доме мистера Лонгфелло, о каковых упоминал преподобный Грин? Несомненно, в воскресенье, думал Теал — святой день.

Порасспросив в Кембридже, он с легкостью отыскал желтый колониальный особняк. Однако, заглянув в боковое окно, не обнаружил в нем каких-либо сборищ. Да и вообще, стоило Теалу прижаться лицом к стеклу, как в доме что-то загрохотало — должно быть, в лунном свете ярко блеснули пуговицы на его мундире. Теал не желал беспокоить Дантов клуб, ежели он в тот день собирался, не желал мешать заступникам Данте, ежели они исполняют свой долг.

Но сколь ошеломлен был Теал, когда Грин вновь оставил свой пост в солдатском доме, на сей раз даже не сообщив о болезни либо какой иной причине! Теал спросил в публичной библиотеке, где ему взять уроки итальянского языка, ибо тому капитану Грин первым делом посоветовал читать Данте в оригинале. Библиотекарь отыскал газету с объявлением Пьетро Баки, и Теал договорился с итальянцем об уроках. Инструктор принес малую стопку книг по грамматике, а также упражнения, в большинстве составленные им самим — сие никак не соотносилось с Данте.

Баки готов был продать «Divina Commedia», издание венецианского века. Теал держал в руках том в тяжелом кожаном переплете, но, сколь ни распространялся Баки о его красоте, так и не ощутил интереса. Опять не Данте. К счастью, вскоре после того Грин вновь ступил на кафедру солдатского дома, и началось поразительное нисхождение Данте в адскую щель Зачинщиков Раздора.

То был глас судьбы, громкий, точно канонада. Теал наблюдал сей непростительный грех: человек разделял людей и сеял средь них раздор — человек по имени Финеас Дженнисон. Теал слыхал, как в кабинетах «Тикнор и Филдс» промышленник разглагольствовал о защите Данте и призывал Дантов клуб бороться с Гарвардом, но слыхал он и другое — в кабинетах Гарвардской Корпорации тот же Финеас Дженнисон порицал Данте и призывал академиков остановить Лонгфелло, Лоуэлла и Филдса. По тоннелю беглых рабов Теал отвел Дженнисона к Бостонской гавани, где пустил в дело самый кончик сабли. Дженнисон молил, плакал и предлагал Теалу деньги. Теал посулил ему праведный суд и разрубил на куски. Аккуратно обмотал раны. Он никогда не полагал, что свершает убийства, ибо всякое воздаяние требовало долгих страданий в темнице чувств. Сие было в Данте самым для него убедительным. Воздаяния не открывали ничего нового. Теал видел их несчетно — больших и малых — и в мирной бостонской жизни, и в битвах по всей стране. Дантов клуб, должно быть, рад поражению своих врагов, полагал Теал, ибо преподобный Грин вдруг разразился шквалом восторженных проповедей: Данте подходит к ледяному озеру Предателей — худших из грешников, коих он видал и описывал до сей поры. Так Огастес Маннинг и Плини Мид оказались скованы льдом, а облаченный в мундир младшего лейтенанта Теал смотрел на них в утреннем свете; так же при полном параде смотрел он, как Ничтожный, нагой Артемус Хили, корчился под одеялом из мух и личинок; смотрел, как Святоскупец Элиша Тальбот, упираясь в изголовье из проклятых денег, дергается и молотит горящими ногами, смотрел на Финеаса Дженнисона, когда тот трепетал и извивался телом, подвешенным и расщепленным на куски.

Но явились Лоуэлл, Филдс, Холмс, Лонгфелло — и вовсе не для того, чтобы представить Теала к награде! Лоуэлл стрелял в него из ружья, а мистер Филдс кричал, чтоб Лоуэлл стрелял. У Теала заболело сердце. Теал полагал, будто столь обожаемый Гарриет Гальвин Лонгфелло, да и прочие собиравшиеся на Углу покровители, принимают душой Дантовы устремления. Теперь он осознал, сколь далеки они от тех трудов, для каковых воистину потребен Дантов клуб. Столь много незавершенных дел, столь много кругов необходимо открыть, пока Бостон не очистится от скверны. Теал вспомнил, как тогда на Углу столкнулся с доктором Холмсом, а Лоуэлл кричал, преследуя его от самой авторской комнаты:

— Вы предали Дантов клуб, вы предали Дантов клуб.


— Доктор, — сказал ему Теал, когда они встретились в рабском тоннеле. — Поворотитесь, доктор Холмс. Я лишь подошел на вас взглянуть.

Холмс повернулся спиной к облаченному в мундир солдату. Приглушенный свет докторского фонаря пробивал в каменной бездне длинный трясущийся канал.

— Очевидно, это судьба — вы ведь сами меня нашли, — добавил Теал и приказал доктору идти вперед.

— Господи Боже, — прохрипел Холмс. — Куда?

— К Лонгфелло.

XX

Холмс шел. Этого человека он наблюдал ранее лишь мельком и знал его как Теала — порождение ночи, сказал тогда на Углу Филдс: их Люцифер. Теперь, оглядываясь, доктор примечал, что шея у него крепкая, точно у боксера, однако бледно-зеленые глаза и почти девичий рот представлялись несообразно детскими, а ноги — возможно, то было следствие долгих переходов — держали тело слишком уж напряженно перпендикулярно, по-отрочески. Теал, совсем еще мальчишка, был их врагом и противником. Дан Теал. Дан Теал! Как же он, Оливер Холмс, кузнец слов, не распознал столь блестящего хода? ДАНТЕАЛ… ДАНТЕ АЛ…! И какой дырой открывалось теперь воспоминание о басовитом крике Лоуэлла — там, на Углу, когда Холмс несся по коридору прямо на убийцу: «Холмс, вы предали Дантов клуб!» Теал подслушивал всегда, должно быть, как и в гарвардских кабинетах. Со всею мстительностью, что копил в нем Данте.

Ежели Холмс избран для последнего суда, то он не потащит за собой Лонгфелло либо кого иного. Тоннель шел с горы вниз, и Холмс встал.

— Я далее не пойду! — объявил он, пытаясь ободрить самого себя неестественно храбрым голосом. — Я сделаю все, что вы пожелаете, но не позволю вовлекать Лонгфелло!

Теал отвечал ровно, сочувственно и тихо:

— Двое ваших людей получат воздаяние. Вы растолкуете сие Лонгфелло, доктор Холмс.

Холмс уразумел, что Теал не числит Предателем его самого. Он отчего-то вывел, что Дантов клуб не на его стороне, что они отвернулись от его стараний. Ежели Холмс — предатель Дантова клуба, как, вовсе того не желая, сообщил Теалу Лоуэлл, то, значит, Холмс отныне друг истинного Дантова клуба — безмолвного сообщества, что располагалось у Теала в голове и было призвано обрушить на Бостон Дантовы воздаяния.

Холмс вытянул платок и приложил его ко лбу.

В тот же миг сильная рука Теала ухватилась за докторский локоть.

Холмс, сам того от себя не ожидая и не имея дальнейших планов, отбросил руку столь резко, что Теал врезался в стену из крошащегося камня. Маленький доктор бросился бежать, удерживая обеими руками лампу.

Он мчался сквозь темные извилистые тоннели, задыхался, оглядывался, прислушивался ко всяческим звукам, но не мог отличить наружные от тех, что раздавались у него в голове либо в тяжко вздымавшейся груди. Астма оборачивалась цепью, она приковывала его к ноге призрака, тянула назад. Поравнявшись с чем-то вроде подземной впадины, Холмс бросился вовнутрь. Там он обнаружил меховой армейский спальный мешок и твердые огрызки некой субстанции. Один такой огрызок Холмс попробовал на зуб. Сухой хлеб — из тех, какими на войне принуждены были поддерживать свою жизнь солдаты. То был дом Теала. Очаг из поленьев, миски, сковорода, оловянная кружка и кофейник. Холмс уже убегал прочь, когда вдруг услыхал шорох и едва не подпрыгнул на месте. Посветив лампой, он разглядел, что у дальней стены каморки сидят на полу Лоуэлл и Филдс со связанными руками, ногами и кляпами во рту. Борода Лоуэлла тяжело свисала на грудь, он не шевелился.

Холмс повытаскивал кляпы у друзей изо ртов и принялся безуспешно развязывать руки.

— Вы ранены? — спрашивал он. — Лоуэлл! — Доктор потряс Лоуэлла за плечи.

— Он оглушил нас и приволок сюда, — отвечал Филдс. — Лоуэлл орал и ругался на Теала, пока тот возился с веревкой — я велел ему закрыть свой чертов рот! — а Теал стукнул его опять. Он попросту без сознания, — с мольбой добавил Филдс. — Правда ведь?

— Что ему от вас нужно? — спросил Холмс.

— Не знаю! Я не понимаю, отчего мы до сих пор живы и что он вообще делает!

— Этому чудовищу для чего-то понадобился Лонгфелло!

— Он идет сюда, слышите! — вскричал Филдс. — Скорее, Холмс!

У Холмса тряслись руки, скользкие от пота, узлы же были стянуты чересчур туго. Он почти ничего не видел.

— Уходите. Уходите немедля! — проговорил Филдс.

— Секунду… — Пальцы опять соскользнули с Филдсова запястья.

— Будет поздно, Уэнделл, — сказал Филдс. — Он сейчас придет. Не время возиться с нами, в таком виде мы ничего не сделаем с Лоуэллом. Бегите в Крейги-Хаус! Оставьте нас — спасайте Лонгфелло!

— Я не могу один! Где Рей? — кричал Холмс. Филдс мотнул головой:

— Он так и не объявился, патрульных у домов нет! Их отозвали! Лонгфелло один! Бегом!

Выскочив из каморки, Холмс помчался по тоннелям быстрее, нежели когда-либо в жизни, пока далеко впереди не блеснул луч серебряного света. Приказ Филдса заполнял всю докторскую голову: БЕГОМ БЕГОМ БЕГОМ.


Детектив, не торопясь, снисходил по сырым ступеням в подвал Центрального участка. По выложенным кирпичом коридорам неслись стоны и злобные проклятия. Николас Рей подскочил с твердого пола камеры: — Вы не имеете права! Пострадают невинные люди, ради всего святого!

Детектив пожал плечами:

— Эй, обезьяна, ты, что ль, и вправду поверил в этот свой бред?

— Держите меня здесь, ежели вам хочется. Но верните к домам патрульных, прошу вас. Умоляю. Преступник на свободе, он замыслил новое злодеяние. Вы же знаете, что Бёрнди не убивал ни Хили, ни прочих! Убийца на свободе и ждет случая! Остановите его!

Детектив с интересом наблюдал за попытками Рея склонить его на свою сторону. Он вдумчиво побарабанил по лбу пальцами:

— Я знаю, что Уиллард Бёрнди вор и лжец, и более мне ничего не известно.

— Выслушайте меня, умоляю.

Взявшись за прутья дверной решетки, детектив уставился на Рея.

— Писли велел не спускать с тебя глаз, а то все лезешь не в свое дело да под ногами путаешься. Тяжко, должно быть: сидишь взаперти, никуда не сунуться, да и посодействовать некому.

Детектив вытащил связку ключей и с улыбкой ею помахал.

— Этот день будет тебе уроком. Верно говорю, обезьяна?


Стоя у конторки в своем кабинете, Генри Уодсворт Лонгфелло несколько раз едва слышно вздохнул.

Энни Аллегра перебрала множество игр, которыми хорошо было бы заняться. Однако он мог сейчас лишь одно — стоять у конторки с Дантовыми песнями и переводить, переводить, снимать с себя ношу и растворять ворота храма. Там неразборчивым рокотом отступал гомон мира, и вечною своею судьбою жили слова. Там в сумраке долгого нефа мелькал силуэт Поэта, и переводчик прибавлял шагу. Поступь Поэта тиха и торжественна. Он в длинных ниспадающих одеждах, голову прикрывает шапочка, на ногах сандалии. Сквозь скопище мертвых, сквозь недвижное эхо, что плывет от могилы к могиле, сквозь плач и стенания подземелий доносится голос той, кто ведет Поэта вперед. Она впереди, в недосягаемой манящей дали, абрис в алых огненных одеждах, призрак под белоснежной вуалью, и чудится Лонгфелло: подобно снегу в горных высях, тает лед в сердце Поэта — ибо ищет он в истинном мире подлинное прощение.

Энни Аллегра высматривала по всему кабинету пропавшую бумажную коробочку, без которой никак невозможно отпраздновать день рождения куклы. Девочка наткнулась на недавно открытое письмо Мэри Фрер из Оберна, Нью-Йорк. От кого письмо, спросила она.

— А, мисс Фрер, — обрадовалась Энни. — Как здорово! Этим летом она опять будет с нами в Наханте? С ней всегда так весело, правда, папа?

— Вряд ли. — Лонгфелло постарался улыбнуться. Энни расстроилась.

— Наверное, коробка в чулане в гостиной, — резко сказала она и побежала за гувернанткой, чтоб та помогла ей в поисках.

Во входную дверь замолотили столь требовательно, что Лонгфелло застыл на месте. Стук сделался еще злее, еще настойчивее.

— Холмс, — услыхал он собственный выдох.

Энни Аллегра, бедная соскучившаяся Энни Аллегра, бросив гувернантку, с криком понеслась к дверям. Она ткнулась в них с разбегу и широко распахнула. Уличный холод был чудовищен и всеобъемлющ.

Энни стала что-то говорить, и Лонгфелло ощутил даже из кабинета, сколь сильно она перепугалась. Невнятный голос не принадлежал никому из его друзей. Лонгфелло вышел в холл и встретился лицом к лицу с солдатом при всех регалиях.

— Отошлите ее прочь, мистер Лонгфелло, — тихо потребовал Теал.

Лонгфелло отвел Энни в коридор и опустился на колени.

— Лютик, помнишь, мы говорили о том твоем материале для «Секрета» — надо бы завершить его прямо сейчас.

— О каком материале, папа? Интервью?..

— Да, постарайся завершить его прямо сейчас, Лютик, пока я говорю с этим джентльменом.

Он хотел, чтобы она поняла, его округлившиеся глаза приказывали: «Бегом!» — ее глазам, таким же, как у матери. Она медленно кивнула и умчалась в дом.

— Вы нужны, мистер Лонгфелло. Вы нужны прямо сейчас. — Теал ожесточенно жевал, затем громко выплюнул клочки бумаги прямо на ковер, стал жевать опять. Запас бумажных обрывков у него во рту представлялся неисчерпаемым.

Лонгфелло неловко обернулся, дабы взглянуть на Теала, и сразу распознал ту власть, каковой обладает лишь жестокость, ставшая привычкой.

Теал заговорил опять:

— Мистер Лоуэлл и мистер Филдс — они вас предали, они предали Данте. Вы все видали. Вы видали, что Маннинг должен умереть, но вы ничего не сделали. Вы — их воздаяние.

Теал вложил в руку Лонгфелло армейский револьвер, и холодная сталь обожгла мягкую ладонь поэта — ту самую, с которой не сошли следы от прежних ран. В последний раз Лонгфелло прикасался к оружию ребенком — тогда он прибежал домой в слезах, ибо старший брат надумал учить его стрелять в малиновку.

Фанни презирала войну и оружие, и Лонгфелло благодарил Бога, что она хотя бы не видела, как уходил сражаться ее сын Чарли, а после возвратился домой с простреленной лопаткой. Для мужчин стать солдатом — это всего лишь напялить на себя нарядный мундир, говорила она, забывая об убийственном оружии, каковое тот мундир в себе скрывает.


— Так-то, сэр, наконец-то вы обучитесь сидеть тихо и вести себя, как подобает беглому негритосу. — Глаза детектива искрились смехом.

— Тогда почему вы еще здесь? — Рей теперь был повернут спиной к решетке.

Вопрос сбил детектива с толку.

— Надо ж знать, как ты усвоил урок, а не то зубы повыбиваю, понял?

Рей медленно обернулся:

— Напомните, что за урок.

Детектив побагровел и с хмурым видом прислонился к решетке.

— Хоть раз в жизни посиди тихо, обезьяна, и дай жить тем, кто лучше разумеет, что к чему!

Глаза с золотыми прожилками смотрели вниз. Вдруг, ни единым движением тела не выдав своих намерений, Рей выбросил вперед руку, сцепил пальцы у детектива на шее и вдавил его голову в решетку. Другой рукой он разогнул ему пальцы и забрал связку ключей. Затем ослабил хватку, и детектив тут же ухватился за горло, силясь восстановить дыхание. Рей отпер дверь, обыскал пальто детектива и вытащил оттуда пистолет. Заключенные в других камерах веселились вовсю.

Патрульный помчался по лестнице в вестибюль.

— Рей, это вы? — воскликнул сержант Стоунвезер. — Что стряслось опять? Я стоял на посту, всё как вы велели, а после являются детективы и говорят, будто вы приказали всем расходиться! Где вы были?

— Они заперли меня в «Могилах», Стоунвезер! Мне нужно немедля в Кембридж! — отвечал Рей. Но вдруг он увидал на другом конце вестибюля маленькую девочку и гувернантку. Он бросился к ним, отворил железные ворота, что отгораживали приемную от полицейских офицеров.

— Молю вас, — все повторяла Энни Аллегра, пока гувернантка пыталась что-то втолковать, но тем лишь сильнее запутывала Рея. — Молю вас.

— Мисс Лонгфелло. — Рей присел перед девочкой на корточки. — В чем дело?

— Помогите папе, офицер Рей! — Она плакала. В вестибюль ввалилось целое стадо детективов.

— Держи! — заорал один. Он схватил Рея за руку и швырнул к стене.

— Прочь отсюда, сучара! — Сержант Стоунвезер обрушил на спину детектива полицейскую дубинку.

На его зов сбежались облаченные в мундиры полицейские, однако троим детективам удалось управиться с Николасом Реем: повиснув у него на руках, они поволокли прочь отбивавшегося патрульного.

— Нет! Вы нужны папе, офицер Рей! — кричала Энни.

— Рей! — орал Стоунвезер, но в него уже летел стул, а в ухо впечатывался кулак.

Шеф Куртц ворвался в участок; всегда горчичного цвета лицо его сейчас полыхало багровым. Привратник волок следом три саквояжа.

— Хуже этого чертова поезда… — начал Куртц. — Что за черт подери! — едва уяснив ситуацию, заорал он на весь вестибюль, полный полицейских и детективов. — Стоунвезер?

— Они заперли Рея в «Могилах», шеф! — возмущенно объявил Стоунвезер; из распухшего носа у него текла кровь.

Рей сказал:

— Шеф, мне нужно срочно в Кембридж!

— Патрульный Рей… — начал Куртц. — Неужто вы влезли в мое…

— Потом, шеф! Сейчас не время!

— Отпустите его! — рявкнул Куртц на детективов, и те разлетелись от Рея по сторонам. — Всем окаянным мерзавцам явиться ко мне в кабинет! Сей же миг!


Оливер Уэнделл Холмс постоянно оглядывался, нет ли позади Теала. Дорога была пуста. За доктором никто не шел с самого подземного тоннеля.

— Лонгфелло… Лонгфелло, — повторял он. про себя, шагая по Кембриджу.

Затем увидал впереди, как Теал ведет по тротуару Лонгфелло. Поэт осторожно ступал по тонкому снегу.

С перепугу Холмс думал в тот миг лишь о том, как бы ему не свалиться без чувств. Нужно действовать — и без промедления. Потому он и заорал во все горло:

— Теал! — Странно, что от столь пронзительного вопля не вывалила из домов вся улица.

Теал обернулся, весьма настороженно.

Достав из-под полы мушкет, Холмс трясущимися руками наставил его на Теала.

Тот будто и вовсе не удостоил оружие вниманием. Он подвигал челюстью и, выпуская на волю, сплюнул на белый покров у себя под ногами мокрую сироту алфавита: F.

— Мистер Лонгфелло, доктор Холмс будет первый, — сказал он. — Он первый получит от вас воздаяние за все, что вы сделали. Он сделается нашим образцом для всего мира.

Теал взял Лонгфелло за руку, куда был вложен армейский револьвер, поднял ее и направил на Холмса.

Холмс подошел поближе, все так же направляя мушкет на Теала.

— Ни с места, Теал! А не то я выстрелю! Я буду стрелять! Отпустите Лонгфелло и забирайте меня.

— Это воздаяние, доктор Холмс. Все, кто самовольно покинул Божий суд, принуждены сейчас услыхать окончательный приговор. Мистер Лонгфелло, слушайте мою команду. Товьсь… целься…

Холмс твердо шагнул вперед и наставил мушкет Теалу в шею. В лице этого человека не было и унции страха. Он вечный солдат, ему нечего терять. Для Теала не существовало выбора, лишь безнадежное усердие, с коим он исполнял все, что проливается потоком сквозь человеческий род — в то время, либо в иное, — а после с шипением уносится прочь. Холмс передернулся. Он не знал, достанет ли у него подобного усердия, дабы отвести от Дана Теала судьбу, в которую затягивало сейчас его самого.

— Стреляйте, мистер Лонгфелло, — сказал Теал. — Стреляйте немедля! — Он взялся за руку Лонгфелло и обвил его пальцы своими. Тяжело сглотнув, Холмс отвел мушкет от Теала и наставил его на Лонгфелло. Поэт качнул головой. Теал в замешательстве отпрянул, утаскивая за собой пленника. Холмс твердо склонил голову.

— Я его убью, Теал, — сказал он.

— Нет. — Теал поспешно затряс головой.

— Да, Теал! И тогда он не получит своего воздаяния! Он будет мертв, он будет прах! — кричал Холмс, направляя мушкет выше, Лонгфелло в голову.

— Это невозможно! Он должен взять с собою прочих. Еще рано!

Холмс направил мушкет поточнее. Лонгфелло стоял с плотно закрытыми от ужаса глазами. Теал еще пуще затряс головой, и на миг подумалось, что он сейчас завизжит. Но вместо этого он обернулся, будто кто-то стоял за спиной, сперва налево, потом направо и, наконец, бросился бежать, бежать, что есть мочи от всех этих людей. Прежде чем он домчался до конца улицы, раздался выстрел, затем другой, разрыв повис в воздухе, смешавшись с умирающим криком.

Лонгфелло и Холмс не могли отвести глаз от зажатого в их руках оружия. Они обернулись на крик. Там в снежной постели лежал Теал. Горячая кровь текла из него, прорезаясь ручьем сквозь нетронутую белизну не желавшего этой крови снега. На мундире пузырились два красных пятна. Холмс опустился на колени, его ловкие руки взялись за работу — нащупывать жизнь.

Лонгфелло подобрался поближе.

— Холмс? Руки замерли.

С выпученными сумасшедшими глазами над Теалом стоял Огастес Маннинг — дрожа всем телом, стуча зубами и тряся пальцами. Он уронил ружье на снег у самых своих ног. Жесткой бородой указал на дом. Он очень старался собраться с мыслями. Прошла не одна минута, прежде чем он изрек нечто связное.

— Патрульные оставили мой дом много часов назад! А только что я услыхал крики и увидал его в окно, — проговорил Маннинг. — Его, этот мундир… я все понял, все. Он содрал с меня одежду, мистер Лонгфелло, и, и… он связал меня… поволок меня без одежды…

Лонгфелло в утешение протянул руку. Маннинг разрыдался у поэта на плече, а из дома тем временем уже мчалась казначеева жена.

Полицейская карета остановилась у небольшого кольца, каковое они все образовали вокруг тела. Торопясь к ним, Николас Рей сжимал в руке револьвер. Подъехала другая коляска с сержантом Стоунвезером и двумя полицейскими.

Лонгфелло взял Рея за руку, поглядел пристально и вопросительно.

— С ней все в порядке, — ответил Рей еще до того, как прозвучал вопрос. — Патрульный присматривает за нею и за гувернанткой.

Лонгфелло благодарно кивнул. Вцепившись в ограду Маннингова дома, Холмс силился ухватить собственное дыхание.

— Холмс, это поразительно! Может, вам стоит пройти в дом и лечь. — У Лонгфелло еще кружилась с перепугу голова. — Все кончено! Это все вы! Но как…

— Мой дорогой Лонгфелло, я убежден, дневной свет прояснит все то, что в свете фонаря представлялось сомнительным, — ответил Холмс. И повел полицейских через весь город к церкви и подземным тоннелям вызволять Лоуэлла и Филдса.

XXI

Эй, эй, погоди минутку. — Испанский еврей брызгал слюной на хитроумного ментора. — Ты к чему клонишь, Лэнгдон, — ты, что ль, у нас теперь последний из Бостонской пятерки?

— Бёрнди там отродясь не стояло, жидуля, — со всей осведомленностью отвечал Лэнгдон Писли. — В пятерке значились — благослови, Господи их души, как полетят в Ад, а заодно и мою, коли кинусь вдогонку: Рэндалл — мотает полгода в «Могилах»; Додж на западе — как нервишки сдали, так и завязал; Тернер залип на своей птичке — два годка с четвертью, ежели сие не отвадит человека от женитьбы, то я прям не знаю, что тогда; а дорогой Саймондс залег в верфях и прикладывается так, что детский горшок не вскроет.

— Жалко-то как. Ох, жалко, — заныл один из четверых, составлявших аудиторию Писли.

— Что ты сказал? — Писли с упреком поднял проворные брови.

— Жалко, сволокут ведь мужика на виселицу! — не унимался косоглазый вор. — Хоть и не видал его, не пришлось ни разу. Да вот народ болтает, почти что лучший медвежатник Бостона! Всякий сейф, говорят, перышком вскроет!

Три других слушателя разом примолкли, и, когда б они стояли, а не сидели, от подобных замечаний, обращенных не к кому-нибудь, а к Лэнгдону У. Писли, зашаркали бы нервно по грубому ракушечнику, выстилавшему пол этого бара, а то и вовсе побрели бы прочь. Пока же им оставалось лишь тихо тянуть помойное виски либо рассеянно сосать скверно скрученные сигары, что роздал перед тем Писли.

Дверь таверны широко распахнулась, какая-то муха принялась летать над разделявшими бар перегородками и жужжать над столиком Писли. Небольшое число братьев и сестриц этой твари выжили зимой, а еще меньшее по сей день благоденствовало в лесах и рощах Массачусетса, вовсе не намереваясь дохнуть, хотя, прознай о том Гарвардский профессор Агассис, он всяко назвал бы такое дело нелепицей. Мельком взглянув на муху, Писли отметил странные огненно-красные глаза и большое синеватое туловище. Взмахом руки он отправил тварь на другой конец бара, где некое сообщество принялось наперегонки ее ловить.

Лэнгдон потянулся за крепким пуншем — особым коктейлем, что смешивали в одной лишь таверне «Громоотвод». Доставая левой рукой до стакана, Писли сидел недвижно на стуле из твердого дерева, хотя ранее специально отодвинулся подальше от столика, дабы обращаться с удобством к сему кривобокому полукружью апостолов. Паучьи руки Писли добирались до многих в этой жизни вещей, не утруждая своего хозяина шевелением.

— Поверьте моим словам, добрые собратья, наш мистер Бёрнди, — Писли пукнул это имя сквозь крупную щель в зубах, — был разве что самым громким медвежатником, что только видал наш бобовый городишко.[100]

На сей жест, призванный разрядить обстановку, аудитория ответила поднятыми кружками и непомерно звонким хохотом, от которого и без того обширная ухмылка Писли сделалась еще шире. Однако, поглядев над краем своего стакана, смеющийся еврей вдруг застыл.

— Ты чего, жидок? — Вывернув шею, Писли взглянул на стоявшего над ним человека. Ворье и карманники без слов повскакивали с мест и вскоре рассосались по углам, предоставив тяжелому облаку дыма бесцельно растворяться в кипящем воздухе безоконного бара. Остался лишь один косоглазый плут.

— Кыш! — прошипел Писли. Последний из когорты также исчез в толпе.

— Ну-ну. — Писли оглядел гостя сверху донизу. Затем прищелкнул пальцами официантке, едва прикрытой платьем с глубоким вырезом. — Пропустим по одной? — поинтересовался медвежатник, сияя улыбкой.

Взмахом руки Николас Рей любезно отпустил девицу и уселся напротив Писли.

— Брось, патрульный. Ну, пыхни хотя бы.

Однако Рей отверг и протянутую ему длиннолистовую сигару.

— Чего ж рожа у тебя нынче постная? Самое ж время попихаться! — Писли освежил ухмылку. — Глянь-ка, фраера лаву на фараона выкладывают. У нас тут через ночь дуются, не знал? Давай, они тебя примут. Ежели бобов наскребешь, на кон ставить.

— Спасибо, мистер Писли, не нужно, — отвечал Рей.

— Ладно. — Писли поднес палец к губам, затем подался вперед, по-видимому, желая сообщить секрет. — Не думай, патрульный, — начал он, — никто тебя не пас. Поговаривают, однако, что сцапал ты олуха, который чуть было не пришил Гарвардского осла Маннинга, а еще ты вбил себе в башку, будто оно как-то соотносится с мокрухой Бёрнди.

— Все верно, — сказал Рей.

— Твой фарт, наружу пока что не вышло, — продолжал Писли. — Ты ж знаешь, с той поры, как пришибли Линкольна, жирней награды не бывало, однако я за свой кусок на рожон не попру. Коли Бёрнди вздернут, моей части хватит, чтоб набить мошну — все как я говорил, старина Рей. Мы еще за тобой приглядим.

— Вы промахнулись с Бёрнди, но вам нет нужды приглядывать за мной, мистер Писли. Как только у меня достанет улик, чтоб выпустить Бёрнди, я их предъявлю, невзирая на последствия. И вы не получите своей части награды.

При упоминании Бёрнди Писли задумчиво поднял стакан с пуншем.

— Знаешь, адвокаты сказку сочинили — вроде как Бёрнди взъелся на судью Хили, что тот до Закона о беглых навыпускал сильно много рабов, а Тальбот с Дженнисоном вроде как выманили у этого олуха все фанзы. Он еще дождется своего Ватерлоо, о да. А помирать будет, так и попляшет. — Писли надолго приложился к стакану, затем помрачнел. — Поговаривают, как ты в участке поскандалил, так губернатор надумал детективное бюро разогнать, а городское управление напротив — старого Куртца снять, да и тебя разжаловать. Послушай доброго совета, белоснежка, беги, пока не поздно. Многовато ты себе врагов нажил.

— И друзей также, мистер Писли, — помолчав, ответил Рей. — Я уже сказал, вам нет нужды за меня беспокоиться. Хотя есть за что другое. Ради этого я и пришел.

Жесткие брови Писли, поднявшись вверх, задрали его рыжий котелок.

Обернувшись на стуле, Рей бросил взгляд на высокого неуклюжего человека, что расположился на табурете у стойки.

— Вон тот парень вынюхивает что-то по всему Бостону. Сдается мне, он сочинил иное объяснение убийствам, нежели то, что преподносите вы. По его словам, Уиллард Бёрнди не имеет к тому никакого касательства. Сие любопытство будет стоить вам остатков вашей награды, мистер Писли, — до последнего цента.

— Дрянь дело. Что ж ты предлагаешь? — спросил Писли. Рей задумался.

— На вашем месте? Я бы, пожалуй, убедил его распрощаться с Бостоном как можно скорее и сколь можно надольше.


У стойки бара «Громоотвод» Саймон Кэмп, детектив Пинкертона, назначенный наблюдать за центральным Бостоном, в который уже раз перечел записку от Рея, в каковой патрульный просил его явиться в это место и это время для важной беседы. Со своего табурета Кэмп со все большей растерянностью и злостью поглядывал на то, как пляшут воры с дешевыми проститутками. Через десять минут он положил на стойку монеты и встал, чтобы взять пальто.

— Ой, и куда ж вы так скоро убегаете. — Испанский еврей ухватил Кэмпа за руку и как следует встряхнул.

— Что? — удивился Кэмп, отшвыривая руку еврея. — Черт побери, это еще что за швабра? Держись подальше, а не то рассержусь.

— Дорогой незнакомец. — С улыбкой шириною в милю Лэнгдон Писли раздвинул, точно Красное море, своих соратников и встал перед пинкертоновским детективом. — Полагаю, вам стоит пройти в заднюю комнату да сыграть с нами в фараона. Как можно допустить, чтоб гости нашего города скучали в одиночестве.


Несколько дней спустя в час, назначенный Саймоном Кэмпом, Дж. Т. Филдс шагал по бостонскому переулку. Он перебирал в замшевой сумке монеты, проверял, на месте ли шуршащие банкноты. Услыхав чье-то приближение, вновь сверился с карманными часами. Издатель невольно удержал дыхание, напомнил себе о необходимости стоять твердо и, прижав к груди сумку, обернулся к устью переулка.

— Лоуэлл? — воскликнул Филдс.

Голова Джеймса Расселла Лоуэлла была обмотана черной повязкой.

— Но Филдс, я… почему вы…

— Видите ли, я попросту… — залепетал Филдс.

— Мы же договорились, что не станем платить Кэмпу, пускай творит что угодно! — Лоуэлл узрел у Филдса сумку.

— Тогда для чего вы здесь? — поинтересовался Филдс.

— Всяко не для того, чтоб отступаться и расплачиваться с ним под покровом ночи! — объявил Лоуэлл. — Ну, вы же знаете, мне не собрать стольких денег. По меньшей мере, сразу. Просто решил поделиться с ним кое-какими мыслями, скажем так. Нельзя же вовсе без борьбы позволять дьяволу утаскивать Данте в преисподнюю. Ну то есть…

— Да, — согласился Филдс. — Но, пожалуй, нам не стоит говорить о том Лонгфелло…

Лоуэлл кивнул:

— Нет, нет, мы не станем говорить Лонгфелло.

В совместном ожидании прошло минут двадцать. Друзья смотрели, как фонарщики посредством длинной палки зажигают фонари.

— Как поживает ваша голова, мой дорогой Лоуэлл?

— Точно ее разломали пополам и кое-как сложили, — со смехом отвечал тот. — Но Холмс уверяет, что за неделю-две боль пройдет. А ваша?

— Лучше, много лучше. Слыхали новость про Сэма Тикнора?

— Этот ваш прошлогодний осел?

— С какими-то своими несчастными братьями открывает в Нью-Йорке издательский дом! Написал, что выживет нас с Бродвея. То-то бы обрадовался Билл Тикнор, узнав, что его сын надумал разрушить издательство, носящее его имя.

— Пускай резвятся упыри! О, я напишу для вас лучшую свою поэму, еще в этом году — специально по такому случаю, мой дорогой Филдс.

— Вы знаете, — сказал Лоуэлл, когда они прождали еще немного. — Ставлю пару перчаток за то, что Кэмп одумался и решил бросить свои игрушки. Полагаю, сей божественной луне и тихим звездам оказалось под силу утащить грехи обратно в ад.

Филдс приподнял сумку, смеясь над ее тяжестью.

— Ну, ежели так, то отчего бы нам не истратить малую часть сего узла на поздний ужин у Паркера?

— За ваш счет? Не вижу препятствий! — Лоуэлл зашагал вперед, Филдс же принялся кричать ему вслед, чтоб тот подождал. Лоуэлл не останавливался.

— Да погодите вы! Проклятая тучность! Мои авторы никогда меня не ждут, — роптал издатель. — Могли бы и с большим почтением отнестись к моим телесам!

— Хотите похудеть, Филдс? — Лоуэлл оглянулся. — Добавьте вашим авторам десять процентов, и я гарантирую — вам станет меньше на что жаловаться!


Следующие месяцы целый сноп дешевых криминальных журналов, страстно ненавидимых Дж. Т. Филдсом за их развращающее воздействие на падкую до скандалов публику, с наслаждением обсасывал историю младшего пинкертоновского детектива Саймона Кэмпа, каковой, сбежав из Бостона после продолжительной беседы с Лэнгдоном У. Писли, был вскоре обвинен генеральным прокурором в попытке выведать военные секреты сразу у нескольких высших государственных чинов. За три года, предшествующие разбирательству, Кэмп положил себе в карман десять тысяч долларов, выманив их у тех, кто был связан с его расследованиями. Аллан Пинкертон вернул гонорары всем клиентам, что работали с Кэмпом, исключая одного, а именно доктора Огастеса Маннинга из Гарварда, коего так и не удалось отыскать, хотя за дело взялся самый известный детектив агентства.

Выйдя из Гарвардской Корпорации, Огастес Маннинг, прихватив семейство, покинул Бостон. Перед тем его жена говорила, что за последние месяцы слыхала от мужа разве что несколько слов; кто-то утверждал, что он перебрался в Англию, иные — что на остров в не открытом до сей поры море. Закономерная встряска Гарвардской администрации ускорила внеочередные выборы, и в попечительский совет вошел Ральф Уолдо Эмерсон — сия идея вынашивалась издателем философа Дж. Т. Филдсом и была поддержана президентом Хиллом. Так завершилось двадцатилетнее отлучение мистера Эмерсона от Гарварда, а поэты Кембриджа и Бостона с большой радостью заполучили своего человека в управлении колледжа.

Личный тираж перевода «Inferno» Генри Уодсворда Лонгфелло был отпечатан перед самым концом 1865 года и с благодарностью принят Флорентийским Комитетом по организации празднеств в честь шестисотлетия рождения Данте. Ожидания перевода Лонгфелло сделались еще более нетерпеливыми, а сама работа в высших литературных кругах Берлина, Лондона и Парижа загодя обрела титул «весьма недурственной». Лонгфелло преподнес сигнальные экземпляры всем членам Дантова клуба, а также прочим друзьям. Не упоминая о том особенно часто, одну книгу он отправил подарком к помолвке в Лондон, куда перебралась, дабы оказаться поближе к жениху, Мэри Фрер, молодая леди из Оберна, штат Нью-Йорк. Лонгфелло был чересчур занят своими дочерьми и новой большой поэмой, чтоб искать лучший подарок.

«Без вас в Наханте осталась дыра, точно от снесенного дома на улице». Лонгфелло отметил, сколь похожим на Данте делается его стиль.

Из Европы воротились Чарльз Элиот Нортон и Уильям Дин Хоуэллс — как раз в срок, дабы помочь Лонгфелло в аннотировании готового перевода. В ореоле заграничных приключений Хоуэллс и Нортон посулили друзьям истории о Раскине,[101] Карлайле,[102] Теннисоне и Браунинге[103] — иные хроники лучше излагать лично, нежели в письмах.

Лоуэлл прервал их россказни радушным смехом.

— Неужто вам неинтересно, Джеймс? — спросил Чарльз Элиот Нортон.

— Наш дорогой Нортон, — сказал Холмс, приглушая веселье Лоуэлла. — Наш дорогой Хоуэллс, да мы сами, не пересекая океан, свершили вояж, подробности коего невозможно доверить даже посмертным запискам. — После чего Лоуэлл взял с Нортона и Хоуэллса клятву строжайше хранить секрет.

Когда завершилась работа, а с нею — и заседания Дантова клуба, Холмс подумал, что Лонгфелло будет нелегко. А потому предложил встречаться субботними вечерами в поместье Нортона «Тенистый Холм». Там они станут обсуждать постепенно продвигавшийся перевод Нортона Дантовой «LaVita Nuova» — «Новой Жизни», истории любви Данте к Беатриче. В иные дни их небольшой кружок расширялся за счет Эдварда Шелдона; юноша начал составлять конкорданс к Дантовым стихам и коротким работам, перед тем как, он надеялся, на год либо два отправиться на учебу в Италию.

Лоуэлл также решился отпустить свою дочь Мэйбл на шесть месяцев путешествовать по Италии. Сопровождать ее будут Филдсы, намеревавшиеся в новом году сесть на пароход, дабы отпраздновать передачу текущих издательских дел Дж. Р. Осгуду.

Филдс тем временем занялся организацией банкета в самом знаменитом Бостонском «Объединенном клубе» — не дожидаясь того, как Хоутон возьмется печатать «Божественную комедию» Данте Алигьери в переводе Лонгфелло; добравшись до книжных полок, сии три тома обещали стать главным событием сезона.

В день банкета Оливер Уэнделл Холмс всю вторую половину дня провел в Крейги-Хаусе; там же, прибыв из Род-Айленда, находился и Джордж Вашингтон Грин.

— Да-да, — подтвердил Холмс, когда старик упомянул великое множество распроданных экземпляров нового докторского романа. — Наиважнейшее для нас — это отдельные читатели, ибо их глазами устанавливается истинная ценность работы. Из книг выживают не те, что подходящи, но те, что живы. А критики? Они сделали все, что в их силах, дабы принизить меня и сбросить со счетов — ежели я сего не снесу, значит, я того и стою.

— Вы говорите в точности как в былые времена мистер Лоуэлл, — смеясь, отвечал Грин.

— Пожалуй, так и есть.

Трясущимися пальцами Грин стащил со складчатой шеи неудобный шарф.

— Несомненно, мне нужен воздух. — Он зашелся в приступе кашля.

— Ежели б я только мог вам помочь, мистер Грин, я бы, пожалуй, опять сделался врачом. — Холмс вышел посмотреть, готов ли уже Лонгфелло.

— Нет-нет, лучше не надо, — шепнул Грин. — Давайте подождем во дворе, пока он соберется.

На середине наружной лестницы Холмс сказал:

— Я полагал, что с меня довольно, однако, поверите ли, мистер Грин, опять взялся перечитывать Дантову «Комедию»! Нужно сказать, после всего пережитого просто немыслимо усомниться в ценности нашей работы. Вам никогда не приходило на ум — вдруг мы что-либо упустили?

Грин прикрыл глаза-полумесяцы:

— Вы, доктор Холмс, да и прочие джентльмены всегда полагали Дантову историю величайшей фантазией из когда-либо слыханных. Но я — я верил: Данте воистину свершил свое странствие. Я верил, что Господь даровал сие — поэту и поэзии.

— А теперь? — спросил Холмс. — Вы и теперь в то верите?

— О, более прежнего, доктор Холмс. — Грин улыбнулся, оглядываясь на окно кабинета Лонгфелло. — Более прежнего.

Лампы в Крейги-Хаусе были притушены, Лонгфелло шагал по лестнице вверх мимо портрета Данте работы Джотто, откуда поэт глядел безучастно одним своим бесполезным полустертым глазом. Лонгфелло подумал, что, возможно, этот глаз — будущее поэта, тогда как другой хранит прекрасную загадку Беатриче, что предопределила всю Дантову жизнь. Лонгфелло слушал молитвы своих дочерей, а после смотрел, как Элис Мэри укрывает одеялами младших сестер: Эдит и маленькую Энни Аллегру, а еще — их простудившихся кукол.

— Но когда же ты воротишься домой, папа?

— Весьма поздно, Эдит. Вы уже будете спать.

— А ты станешь там что-либо говорить? А кто еще там будет? — спросила Энни Алегра. — Скажи, кто еще.

Лонгфелло разгладил рукой бороду:

— Кого я упоминал, моя радость?

— Да ну, папа, совсем никого! — Она достала из-под одеяла блокнот. — Мистер Лоуэлл, мистер Филдс, доктор Холмс, мистер Нортон, мистер Хоуэллс… — Энни Аллегра собирала материалы для книги под названием «Воспоминания маленького человека о великих», каковую намеревалась опубликовать в «Тикнор и Филдс», а начать решила с описания Дантова банкета.

— Ах, да, — прервал ее Лонгфелло. — Добавь мистер Грина, потом твоего доброго друга мистера Шелдона, ну конечно же, мистера Эдвина Уиппла, дивного журнального критика Филдса.

Энни Аллегра очень старалась писать без ошибок.

— Я очень вас люблю, мои маленькие девочки, — приговаривал Лонгфелло, целуя нежные лобики. — Я очень вас люблю, ибо вы мои дочки. И мамины дочки, и она вас любила. И любит по сию пору.

Яркие лоскуты детских одеял вздымались и опадали, точно симфонические аккорды, и Лонгфелло оставил их в покое и безбрежном безмолвии ночи. Он выглянул в окно: неподалеку от дома ждала новая карета Филдса — очевидно, неновых у издателя не бывало вовсе, — а старый гнедой, ветеран Союзной кавалерии, ныне отданный заботам Филдса, пил воду, что собралась в неглубокой канаве.

Шел дождь — мягкий, ночной, благодатный дождь. Дж. Т. Филдсу, должно быть, неудобно было править из Бостона в Кембридж лишь для того, чтоб после опять возвращаться в Бостон, однако он сам на том настоял.

Холмс и Грин оставили меж собой довольно места для Лонгфелло, напротив разместились Филдс и Лоуэлл. Забираясь в карету, Лонгфелло надеялся, что его не станут просить говорить на банкете речь, но если все-таки станут, он поблагодарит друзей, что захватили его с собой.

Загрузка...