17. ЭЙЧ-ЭКС-1

Я не мог заставить себя следовать голосу совести или хотя бы совету Кэтти; но не мог я и работать по-прежнему, как если бы вообще не получал письма, камня на камне не оставившего от моей веры в себя. И потому, отнюдь не принимая сознательного решения отложить написание книги, я просто перестал что-либо делать — чем еще более усугубил ощущение собственной виновности и никчемности. Закрепленные за мною товариществом хозяйственные обязанности не занимали и трети дня, так что, хотя я буквально вверх дном все перевернул в стойлах и хлевах, у меня оставалась уйма времени, и я слонялся туда и сюда, капризный, раздражительный, отрывал от работы Кэтти, мешал Агати, мешал Мидбину — я никак не решался рассказать ему о своих мучениях, — и, в конце концов, все стали просто шарахаться от меня. Тогда случилось то, что должно было случиться: ноги привели меня в монтажную, к Барбаре.

Барбара и Эйс основательно перекроили старый хлев. Кое-где я узнал характерный почерк Кими — в конструкционных особенностях стен, мощных несущих балках, рядах скошенных внутрь окон, дающих достаточно света, но не пропускающих прямых солнечных лучей; однако все остальное было подчинено исключительно нуждам Барбары.

На высоте около десяти футов, обегая помещение по кругу, лежал на вертикальных стальных опорах узкий помост. В прорези помоста высовывались телескопические трубы многочисленных приборов; все они были направлены наклонно вниз, на геометрический центр пола монтажной. Этот центр охватывало кольцо чистейшего стекла дюйма в четыре шириной, прикрепленное к опорам помоста стеклянными скобами. Приглядевшись, я заметил, что оно не сплошное, а состоит из отдельных секций, хитроумно сращенных стеклянными муфтами. С внешней стороны кольца, вдоль стен, теснились разнообразные механизмы — их глухие кожухи оставляли открытыми лишь панели с циферблатами и приборами управления, а по углам громоздились, буквально царя над прочей мелочью, какие-то чудовищные агрегаты. Сверху нависал большой блестящий отражатель.

В монтажной никого не было, и я бесцельно побрел по кругу, опасливо обходя подальше таинственные аппараты. И вдруг поймал себя на том, что, куда бы ни падал мой взгляд, в голове гвоздит: все это хозяйство оплачено деньгами моей жены. Спохватившись, я отругал себя: Кэтти в неоплатном долгу перед Приютом, как и я. Наверное, можно было найти для денег лучшее применение — но, если уж тратить их здесь, где гарантия, что, вложенные в астрономию или зоологию, они принесли бы больше пользы? За восемь-то лет я навидался многообещающих проектов, которые кончались ничем.

— Нравится, Ходж?

Я и не слышал, как она подошла сзади.

Мы были с ней наедине впервые с момента разрыва. Два года…

— Похоже, вы потрудились не на шутку, — уклончиво ответил я.

— Да, не на шутку.

Такой я ее никогда не видел. Щеки ее пылали, под глазами залегли глубокие тени. Она сильно похудела.

— Это вот мы монтировали в последнюю очередь. Теперь все закончено. Вернее, теперь-то все и начнется. Как посмотреть.

— Все сделано?

Она кивнула. Ее торжествующий взгляд лишь подчеркивал ее очевидное крайнее утомление.

— Первое испытание — сегодня.

— О, тогда… коли так, я…

— Не уходи, Ходж. Пожалуйста. Я собиралась позвать тебя и Кэтти на официальную церемонию пробного пуска, но, раз ты здесь — буду рада, если ты увидишь предварительный. Эйс и Мидбин подойдут через минуту.

— Мидбин?

Знакомое надменное выражение скользнуло по ее лицу.

— Я настояла. Мне хочется показать ему, что человеческий мозг способен не только на истерические видения и фантазии.

Я проглотил слова, уже готовые сорваться с языка. Ядовитая шпилька, которую она, похоже, отпустила в адрес Кэтти, была так незначительна в сравнении с этим удивительным доверием, этой необычайной уверенностью, подвигнувшими ее позвать меня в свидетели эксперимента, могущего подтвердить лишь несостоятельность ее теории. Жалость пронзила меня. Пытаясь как-то подготовить Барбару к неизбежному разочарованию, я сказал:

— Думаю, ты не обольщаешься тем, будто эта штука заработает с первого раза?

— А почему бы и нет? Конечно, еще понадобится тщательная юстировка, понадобится вводить поправки на неточности хронометрии, вызванные всякого рода природными феноменами, вроде комет. Возможно, понадобятся и более серьезные доработки, хотя вряд ли. Наверное, Эйс не сразу сможет отправить меня в тот год, месяц, день и минуту, какие я ему назначу. Но факт взаимопревращения пространства, времени, энергии и материи можно с одинаковым успехом установить и в будущем году, и сегодня.

Она была неправдоподобно спокойна для человека, дело жизни которого должно решиться с минуты на минуту. Обсуждая какую-нибудь спорную дату с каким-нибудь почетным секретарем провинциального исторического общества, я и то нервничал больше.

— Садись, — предложила она, — все равно, пока Эйс не пришел, нечего делать… и даже не на что смотреть. Мне не хватает тебя, Ходж.

Последняя реплика показалась мне опасной, и я сразу пожалел, что забрел в монтажную, а не, скажем, в противоположный край Приюта. Я уселся верхом на табуретку — стульев здесь не было — и отчаянно закашлялся, пытаясь уйти от ответа; я боялся ответить: «Мне тоже тебя не хватает», и боялся ответить иначе.

— Расскажи мне о своих делах, Ходж. Кэтти говорит, у тебя что-то не ладится.

Я изрядно обиделся на Кэтти, но за то ли, что она вообще так откровенна с Барбарой, или за то, что она обсуждает с нею мои слабости, мне некогда было разбираться. Во всяком случае, эта обида напрочь заглушила во мне чувство вины перед Кэтти за то, что сам я с Барбарой таки встретился. А может, просто наша старая, глубоко застрявшая в душе — чуть не написал «симпатия», но чувство было куда сложнее, словами его не выразишь — проснулась, когда мы оказались с Барбарой рядом; так или иначе, мне захотелось рассказать ей о вставших передо мною мучительных проблемах. Может, у меня было даже альтруистическое желание как-то подготовить Барбару к неотвратимо надвигающемуся удару: дескать, всем плохо, дело житейское. В общем, каковы бы ни были мои побуждения, но я выложил Барбаре все.

Я толком даже закончить не успел; она вскочила, схватив меня за руки. Ее глаза были серыми и буквально светились от радости.

— Ходж! Это же чудесно!.. разве ты не понимаешь?

— Да? — я совершенно не того ожидал. — Ну…

— Я решу твои проблемы. Я дам ответ. Вот средство! Посмотри: теперь ты можешь отправиться туда, в прошлое, сам. Ты можешь сам все увидеть, своими глазами, и послать подальше чужие россказни!

— Но… Барбара, ведь…

— Ты сможешь проверить каждый факт. Разобрать по косточкам каждое событие и каждого, кто в нем участвовал. Ты будешь писать свои исследования, как никто до тебя, потому что будешь видеть все своими глазами, но глядя из будущего. В твоем распоряжении окажутся все нынешние знания, весь нынешний опыт — и все тогдашние впечатления. О, мой Эйч-Экс-1, должно быть, создавался специально для тебя!

Не приходилось сомневаться — она верила во все это. И была искренне и совершенно бескорыстно счастлива, что плоды ее трудов могут мне помочь. Меня захлестывало горькое сострадание, но я был беспомощен, я не мог отвратить надвигающуюся катастрофу и только чувствовал бессмысленную ненависть к этой механической громадине, которую Барбара создала себе на беду. Может быть, себе на погибель.

От необходимости скрывать свои чувства и дальше меня спас приход ее отца, Эйса и Мидбина. Едва сдерживая волнение, Томас Хаггеруэллс сказал:

— Барбара, Эйс говорит, ты собираешься опробовать машину на себе. Не могу поверить, что ты столь безрассудна.

Мидбин не стал дожидаться ее ответа. Я потрясенно отметил, как он постарел; прежде это не бросалось в глаза.

— Послушайте. Сейчас уже нет смысла говорить о том, что все вы отчасти уверены: данный эксперимент успешным быть не может. Вы предпочли бы оказаться как можно дальше отсюда, чтобы не говорить ни «да», ни «нет»

— ведь эта ситуация не имеет однозначного решения. Хотя бы отчасти вы все это понимаете. Но оцените объективно еще и опасность, с которой всегда связано вторжение в области, подвластные неведомым нам законам природы…

Эйс Дорн, взвинченный, как и все — кроме на удивление спокойной Барбары, — глухо проговорил:

— Пошли.

Она ободряюще улыбнулась.

— Пожалуйста, папа, не надо так волноваться. Это же совсем не опасно. А Оливер…

И ее улыбка стала озорной. Та Барбара, которую я знал, никогда не улыбалась так.

— Оливер, Эйч-Экс-1 в долгу перед тобой куда больше, чем ты себе представляешь.

Нырнув под прозрачное кольцо, она вышла на середину ограниченного им круга; взглянув вверх, на рефлектор, подвинулась на дюйм-два и встала прямо под ним.

— Дистанция уже установлена: минус пятьдесят два года и сто пятьдесят три дня, — сообщила она, как ни в чем не бывало. — Любая дата сгодилась бы, но первое января тысяча девятисотого года выскочило совершенно непроизвольно. Я вернусь через шестьдесят секунд. Эйс, готов?

— Готов.

Глядя на циферблаты, он подкручивал ручки регулировки. Потом сел перед самым крупным чудовищем в углу, держа в руке часы.

— Три сорок три и десять.

Тогда на свои часы посмотрела Барбара.

— Три сорок три и десять, — подтвердила она. — Включай в три сорок три и двадцать.

— О'кей. Удачи.

— Могли бы сперва на животных попробовать, что ли! — закричал Мидбин, когда Эйс нажал кнопку. Прозрачное кольцо накалилось добела, металлический рефлектор отбросил вниз сноп ослепительного света. На миг я зажмурился, а когда открыл глаза снова, свет уже погас, и в центре кольца никого не было.

Мы замерли. Эйс, угрюмо нахмурившись, следил за секундной стрелкой. Я опять взглянул на то место, где только что стояла Барбара. Мозг будто выключили; да и сердце с легкими, казалось, тоже. Вот теперь я действительно был просто наблюдателем — все чувства оказались парализованными, остались лишь зрение и слух.

— На животных… — голос Мидбина был жалобным.

— О, Господи… — прошептал Томас Хаггеруэллс.

Эйс проговорил небрежно — чересчур небрежно, до неестественности:

— Возвращение происходит автоматически. Срок установлен. Еще тридцать секунд.

— Она… — сказал Мидбин. — Это все… — И сел на табурет, свесив голову едва не к коленям.

— Эйс, Эйс… — простонал мистер Хаггеруэллс. — Вы должны были ее остановить.

— Десять секунд, — твердо сказал Эйс.

Мысли у меня все еще путались. Вот тут она была… потом — нет. Как же это? Мидбин прав: на наших глазах она убила себя, и мы ее не остановили. Конечно, прошло уже больше минуты.

Кольцо вспыхнуло, и ослепительно засиял отражатель.

— Удалось, удалось! — закричала Барбара. — Удалось!!!

Несколько мгновений она стояла неподвижно, чувства переполняли ее. Потом вышла из круга и поцеловала Эйса; он легонько похлопал ее по спине. Удушье сдавило мне грудь, и лишь тогда я понял, что не дышал, пока длился эксперимент; я глубоко втянул воздух. Барбара поцеловала отца, потом Мидбина, который все еще продолжал покачивать головой, потом, после отчетливого колебания — меня. Губы ее были холодны, как лед.

Возбужденная своим триумфом, она стала словоохотливой. Расхаживая взад и вперед, она быстро, безостановочно говорила; казалось, она слегка пьяна. От избытка чувств речь ее звучала невнятно, порой она даже глотала слова, и ей приходилось начинать фразу с начала, чтобы сделать ее понятной.

Когда вспыхнул свет, она тоже невольно зажмурилась. В тот же момент она ощутила странную, пугающую невесомость, как если бы у нее вообще не стало тела — к этому она готова не была. Она полагает, что не теряла сознания, хотя был момент, когда она перестала ощущать его как единое целое, оно как бы рассыпалось. Потом открыла глаза.

В первый момент она была поражена, увидев хлев таким же, каким видела его всю жизнь — заброшенным и пыльным. Потом поняла, что действительно переместилась во времени; то, что кругом не было ни машин, ни отражателя, неопровержимо доказывало: хлев еще не превратился в монтажную.

Постепенно она начала замечать, что хлев все же отличается от того, каким она его знала даже в детстве, поскольку, хотя он действительно заброшен, забросили его явно совсем недавно. Слой пыли был не таки толстым, как ей помнилось, свисающая паутина — не такой густой. На полу еще валялась кое-где солома, ее не успели съесть мыши, не успели растащить вездесущие птицы. Подле двери висели остатки безнадежно износившейся упряжи, несколько сломанных удочек и выцветший календарь, на котором, однако, вполне отчетливо были видны цифры: «1897».

Это первое минутное путешествие оказалось и фантастически коротким, и неправдоподобно долгим. Все парадоксы, о которых она старалась не думать до поры, поскольку непосредственно к делу они не относились, теперь требовали осмысления. Поскольку она переместилась во времени в период, предшествующий моменту ее рождения, она могла бы теперь оказаться современницей собственного зачатия; она могла бы наблюдать собственное детство, собственную юность — а, предприняв второе или третье путешествие, смогла бы раздвоиться, расстроиться, как в глядящих друг на друга зеркалах. Бесчисленное множество Барбар Хаггеруэллс наполнило бы один и тот же промежуток времени.

Сотни подобных соображений роились в ее мозгу, пока она быстро, жадно оглядывала этот зауряднейший хлев; для нее он не был заурядным. Ведь именно он первым столь блистательно подтвердил ее правоту.

Тут ее затрясло от жуткого холода, и она засмеялась, стуча зубами; она так тщательно готовилась к перемещению в первое января — а вот прихватить теплую одежду ей даже в голову не пришло.

Она глянула на часы; прошло лишь двадцать секунд. Искушение нарушить данное Эйсу обещание не выходить на первый раз из крохотного круга, ограничивающего рабочий объем Эйч-Экс-1, было едва преодолимым. Страшно хотелось коснуться прошлого, ощутить старые доски стен, убедиться в их реальности не только на глаз, но и на ощупь. Опять мысли закружились бешеным хороводом, и опять секунды стали растягиваться и сокращаться. Миг и вечность слились. Предположим… Но вопросов и предположений были тысячи. Перенеслась ли она реально, во плоти, или то была лишь некая ментальная проекция? Ущипнуть себя? Но что это даст, ведь и щипок может быть проекцией. Могут ли люди прошлого видеть ее — или она лишь дух, переброшенный из будущего? Как много еще надо узнать!

В момент обратного перемещения она вновь ощутила, что сознание ее распадается, и тут вспыхнул свет. Открыв глаза, она увидела, что вернулась.

Мидбин погладил живот, потом — лысеющую голову.

— Галлюцинация, — заявил он наконец. — Вполне объяснимая галлюцинация, обусловленная предшествовавшими событиями. Просто реакция на страстное желание.

— Вы хотите сказать, что Барбара никуда не исчезала? — спросил Эйс. — Разве вы, или мистер Хаггеруэллс, или Ходж — видели ее постоянно?

— Иллюзия, — сказал Мидбин. — Коллективная иллюзия суггестивного порядка, усугубленная общим чувством тревоги.

— Чушь! — закричала Барбара. — Если только вы не собираетесь обвинить Эйса и меня в мошенничестве, вам придется объяснить, что такое «обусловленная предшествовавшими событиями». Ваша коллективная иллюзия и моя индивидуальная галлюцинация слишком хорошо дополняют друг друга.

Мидбин уже вполне восстановил душевное равновесие.

— Это два самостоятельных явления. Они связаны друг с другом лишь своего рода эмоциональным гипнозом. Разумеется, ваше видение есть не что иное, как имеющая эмоциональную природу аберрация сознания.

— А ваше видение? То, что меня здесь не было целую минуту?

— Чувства нередко заставляют нас видеть то, чего нет, и не видеть то, что есть. Вспомните «красные» слезы и тому подобные визуальные ошибки.

— Прекрасно, Оливер. Нам остается только просить вас опробовать Эйч-Экс-1 на себе.

— Эй! Мы договорились, что следующая очередь моя! — запротестовал Эйс.

— Конечно. Но сегодня в круг не войдет уже никто. Завтра утром. Приводи Кэтти, Ходж, если она захочет, но прошу вас не говорить больше никому, пока мы не удостоверимся во всем сами. А то у нас отбою не будет от желающих покататься по знаменательным датам.

У меня не было ни малейшего желания обсуждать случившееся с кем бы то ни было. Даже с Кэтти. Не то чтобы я разделял мнение Мидбина, отрицая реальность происходящего в монтажной; я не видел Барбары целых шестьдесят секунд, и был убежден, что ее рассказ об этих секундах соответствует действительности. Меня привел в замешательство удар, нанесенный ее экспериментом моим предрассудкам. Если время и пространство, материя и энергия — действительно по сути дела одно и то же, как туман, лед и вода, значит, я, по крайней мере, физически, и Кэтти, и весь наш мир — не более, чем иллюзия, как это всегда утверждал Энфанден. Значит, в каком-то смысле Мидбин был прав.

Ни словом я не обмолвился Кэтти, а на следующее утро шел в монтажную словно на шабаш, на некий святотатственный обряд. Похоже, однако, мучился ночью лишь я. Мистер Хаггеруэллс выглядел гордым, Барбара — довольной донельзя, Эйс петушился, и даже Мидбин, по какой-то непонятной причине, был кроток и великодушен.

— Все здесь? — осведомился Эйс. — Я балдею, как лиса в курятнике. Три минуты в тысяча восемьсот восемьдесят пятом. Почему именно там? Понятия не имею. Год, когда ничего не происходило, вот и все. Готова, Барбара?

Вернувшись, он рассказал, что хлев битком набит скотом и птицей, но сам он все три минуты буквально столбом простоял с перепугу, потому что учуявшие его собаки подняли отчаянный лай.

— Это ответ на вопрос о том, перемещаемся ли мы телесно, — заметил я.

— Не совсем, — неожиданно сказал мистер Хаггеруэллс. — Общеизвестно, что собаки — прекрасные медиумы и способны к чисто психическим контактам.

— А! — воскликнул Эйс, вынимая руки из-за спины. — Гляньте-ка вот на это! Думаете, я мог бы его прихватить вашим чисто психическим способом?

«Этим» оказалось только что отложенное яйцо шестидесятисемилетней давности. Или нет? Когда путешествуешь во времени, все так быстро путается…

Барбара была потрясена появлением яйца куда сильнее, чем, на мой взгляд, стоило.

— Эйс, как ты мог оказаться таким дураком?! Мы должны быть только наблюдателями! Невидимками и неощутимками, насколько это возможно!

— Да почему? Меня, например, жутко тянет поухаживать за собственной бабкой, а потом смотаться. Дед так и поступил.

— Не будь же кретином! Малейший признак нашего присутствия, малейшее воздействие на прошлое может изменить весь последующий ход событий. Мы совершенно не представляем, действия какого рода не вызывают последствий — если таковые вообще есть. Один Бог знает, к чему приведет твоя дурацкая выходка с яйцом. Мы не должны выдавать своего присутствия! Запомните это на будущее.

— Ты хотела сказать — на прошлое, так ведь?

— Эйс, это не шутки.

— Но и не бдение у гроба. Не вижу вреда в том, что принес вам великолепное доказательство. Вряд ли исчезновение одного яйца вздует цены в восемьдесят пятом году и задним числом вызовет инфляцию. Ты делаешь их мухи слона… делаешь целую яичницу из одного яйца.

Она беспомощно повела плечами.

— Оливер, надеюсь, ты-то не будешь настолько глуп.

— Поскольку я не верю, что окажусь, скажем, в тысяча восемьсот двадцатом году, то могу поклясться: я не буду воровать из прошлого века яиц или ухаживать за прапрабабками Эйса.

Он отсутствовал пять минут. В 1820 году хлева, разумеется, еще не было, и Мидбин оказался на склоне пологого холма; кругом зеленели дикие травы. Сенокос был в разгаре; звонко пели косы, слышались голоса — косари были рядом. Мидбин прижался к земле. Он сумел увидеть в прошлом лишь высокую траву да несколько бесцеремонных муравьев, исследовавших его лицо и руки, пока он не исчез там и не появился здесь. К его одежде прицепилось несколько травинок.

— Во всяком случае, вот что мне привиделось, — заключил он.

— Это вам тоже видится? — спросил Эйс, указывая на стебельки травы.

— Возможно. В конце концов, это не менее вероятно, чем путешествия во времени.

— Но ведь одно к одному! То, что испытали вы, испытала Барбара, испытал Эйс — все подтверждает одно другое! Это что нибудь да значит?

— Конечно. Но я пока не готов сказать, что именно. Мозг может все, что угодно. Абсолютно все. Может провоцировать фурункулы и карциомы… Почему не муравьев и не траву?

Бесплодно поспорив еще немного, он ушел из монтажной; с ним ушел и я. Я опять вспомнил Энфандена: почему я должен доверять своим глазам? И все же скептицизм Мидбина переходил разумные рамки; для меня правота Барбары была уже неоспорима.

— Да-да, — ответил он, когда я сказал ему об этом. — Что с того?

Он меня буквально сразил. И еще добавил резко:

— Теперь ей никто уже не поможет.

18. ИСКУСИТЕЛЬНИЦА

— Никак не могу понять, — мягко проговорила Кэтти, — почему ты оборвал все связи с прошлым, Ходж.

— Что? О чем ты?

— О чем? С тех пор, как четырнадцать лет назад ты ушел из дому, для твоих родителей ты как в воду канул. Ты говорил, у тебя был близкий друг с Гаити — но даже не пытаешься узнать, жив он или умер.

— Ах, вот что. Я было решил, ты о… о другом.

Не воспользовавшись предложением Барбары, я и впрямь порвал все связи с прошлым.

— Так все же?

— Думаю, до некоторой степени каждый из живущих в Приюте в этом грешен. В том, что отдалился от всех, кто не здесь. Ты, например…

— У меня нет родителей, и нет друзей вне Приюта. В Хаггерсхэйвене — вся моя жизнь.

— И моя.

— Ах, дорогой Ходж. Вот не думала, что ты можешь быть таким равнодушным.

— Милая Кэтти, ты росла в теплице и понятия не имеешь, что такое контракт или издольщина. Ты знать не знаешь, каково это: всю жизнь биться в нищете и надеяться лишь на чудо — как правило, оно ассоциируется с выигрышем в лотерею. Я не могу даже передать тебе, насколько чужды привязанностей люди за пределами Приюта. Поверь мне на слово: любовь — это роскошь, которую мои родители не могут себе позволить.

— Предположим, но ты-то можешь. А потом, все, что ты сказал никак не относится к Энфандену.

Я смущенно заерзал. И моя неблагодарность и моя бесчувственность, похоже, всем заметны: даже Барбара, помниться, однажды задавала мне те же вопросы. Как я мог объяснить, хотя бы для самоуспокоения, что бесконечные оттяжки, помноженные на неизбывное чувство вины, сделали для меня совершенно немыслимой даже малейшую попытку выяснить судьбу друга? Каким-нибудь титаническим усилием я мог бы, наверное, побороть инерцию несколько лет назад, вскоре после ранения Энфандена — но каждый новый прошедший день и месяц делали подобное усилие все более невозможным.

— Пусть прошлое остается в прошлом…

— И это говорит историк! Ходж, да что с тобой?

— Кэтти, я не могу.

Этот разговор лишь расстроил и взвинтил меня. И снова напомнил мне то, что я так жаждал забыть: Великую Армию, Спровиса, фальшивые песеты… все то зло, в совершении которого я участвовал, сам того не желая. Только если человек всю жизнь ничего не делает, он не будет ни в чем виноват. Манихейство, говорил Энфанден. Прощения нет.

Однако я прекрасно сознавал: то, что я ничего не делаю, лишь способствует тому, что я опускаюсь. Будь я в состоянии продолжать работу столь же радостно и уверенно, сколь и прежде, в пору сбора материала и написания первого тома, у меня не было бы ни времени, ни настроения мучиться всем этим. Но я не мог работать — мог лишь смотреть, как работают другие. В монтажной.

С детской увлеченностью Барбара и Эйс выясняли возможности Эйч-Экс-1 в течение следующих двух месяцев. Быстро стало понятно, что дистанция его действия ограничена сотней лет или чуть больше — она не была фиксированной, а колебалась в некоторых, хотя и довольно узких, пределах. При попытках уйти в прошлое глубже перемещения не происходило совсем, хотя у человека в стеклянном круге возникало обычное для перемещения чувство распада — но когда свет гас, человек оказывался на месте, никуда не исчезнув. Путешествие Мидбина к косарям было, по-видимому, редчайшей флуктуацией, обусловленной, возможно, возможно, специфическими погодными условиями на обоих концах дистанции. В качестве границы безопасности был взят теперь 1850 год, а дальше — вернее, раньше — располагалась зона неизвестной протяженности — вернее, длительности; туда нельзя было соваться без риска потерять путешественника вследствие внезапного изменения каких-то условий непосредственно во время путешествия — условий, о которых Барбара пока не имела ни малейшего представления.

Откуда вообще бралось это ограничение, физики обсуждали все время, но, должен сознаться, в их обсуждениях я мало что понимал. Барбара объясняла его существование субъективными факторами — тогда получалось, что Эйч-Экс-1 срабатывает чуть по-разному в зависимости от того, что за человек подвергается перемещению; Эйс толковал о магнитных полях и силовых реле — но для меня это был и вовсе пустой звук. Сходились они лишь на том, что ограничение не является непреодолимым; Эйч-Экс-2 или 20, если они вообще будут построены, наверняка победят его.

Во-вторых, реверсивного хода Эйч-Экс-1 не имел; будущее оставалось за семью печатями — возможно, по тем же причинам, каковы бы они ни были, по которым существовал предел дальности в прошлом. Здесь мудрецы опять спорили: Эйс требовал построить специальный Эйч-Экс для перемещений в будущее, Барбара настаивала на том, что сначала нужно произвести новые расчеты.

В качестве рабочей гипотезы они приняли, что некое время, проведенное в прошлом, поглощает такое же количество времени в настоящем. Нельзя вернуться через минуту после отправки, если провел в прошлом, скажем, час. Причину они видели в том, что, насколько я мог понять, продолжительность путешествия определяется в настоящем. Для возвращения в момент настоящего, не соответствующий сроку, реально проведенному в прошлом, понадобился другой Эйч-Экс — или, по крайней мере, другой пульт управления — там, в прошлом. А там он не смог бы работать, потому что движение в будущее было пока невозможно.

Наиболее неожиданной оказалась невозможность посещения одного и того же момента в прошлом дважды. Когда подобная попытка была предпринята, у испытуемого не возникло даже чувства растворения; свет вспыхнул и погас, не оказав никакого воздействия на стоящего под отражателем человека. Это блестяще подтвердило выдвинутую Барбарой концепцию «субъективного фактора»

— но что за механизм тут работает и как, никто не представлял. Не представляли они и того, что произойдет с путешественником, если он, отправившись в момент, непосредственно предшествующий предыдущему визиту, попытается перекрыть его начальный период конечным периодом визита последующего; предпринимать подобный эксперимент было бы слишком опасно.

С учетом всех этих ограничений физики мотались по временам, как их душенькам угодно. Эйс целую неделю проторчал в октябре 1896 года и забрел аж до Филадельфии, испытав все восторги и увеселения знаменитой предвыборной компании. Зная, что Брайан будет не только избран, но и просидит в президентах три срока, Эйс не смог удержаться: забыв все запреты Барбары, он выиграл бог весть сколько пари у вигов, самоуверенно ставивших на майора Маккинли.

Хотя и Барбара, и Эйс посещали, в числе прочих периодов, и годы войны, по возвращении они не могли сообщить мне ничего толкового — все, что они рассказывали, проще было почерпнуть из книг. Им недоставало профессионализма. Пикантные подробности, которые они иногда приносили, представляли, быть может, интерес для любопытного зеваки — но не для опытного хрониста. Было настоящей мукой знать, что, например, Барбара встретилась на Йоркской станции с госсекретарем Стентоном, а Эйс слышал краем уха, как один фермер вскользь заметил другому: вчера, дескать, у него останавливались разведчики южан — и что, ни она, ни он не сочли эти ситуации заслуживающими дальнейшего наблюдения.

Я делался все раздражительнее. Я подолгу спорил сам с собой, но давно уже пошел по кругу. Я спрашивал себя: почему бы и нет? Несомненно, это уникальная возможность. Никогда еще историку не выпадало счастье проверить прошлое на ощупь, выбрать определенный момент для изучения его воочию, писать о прошлом со всей беспристрастностью современного ученого и со всей скрупулезностью очевидца, знающего, вдобавок, куда и на что смотреть. Почему ты не хочешь воспользоваться Эйч-Эксом-1, Ходж, и увидеть все сам?

Но что-то восставало во мне. Что? Страх? Неловкость? «Субъективный фактор» Эйч-Экс-1? Суеверное чувство, что я суюсь в некие запретные области, где человеку с его слабостями нет места? «Ты не должен ничего упрощать. Обещай мне.» Да, Кэтти была прелесть. Она жена мне, и я ее люблю, но она — не ученый и не оракул. Что заставило ее сказать это? Женская интуиция? Красивая, веская фраза — но что она значит? И разве у Барбары, которая сразу же предложила мне воспользоваться Эйч-Эксом, женской интуиции нет?

Не раз и не два я пытался направить наши разговоры с Кэтти в этом направлении — и всегда позволял им перескочить на иные темы. Что проку было расстраивать ее? «Обещай мне». Но я не обещал. Я должен был решить это для себя сам.

Чего я боялся? Никогда не имея дела с точными науками, не подозревал ли я чего-то одушевленного в работающих на их основе машинах, и не трепетал ли, как дикарь, перед таящейся в них магической силой, недоступной моему пониманию? Но ведь на работу Эйч-Экс-1 действительно оказывали влияние некие субъективные факторы. Я никогда не считал себя ограниченным, но сейчас напоминал себе девяностолетнего профессора, которому вдруг подсунули пишущую машинку вместо старого доброго гусиного пера.

Я вспомнил Тисса. «Вы принадлежите к созерцателям, Ходжинс». И, раз вызвав этого человека из глубин памяти, я теперь не мог избавиться от ощущения, будто нескончаемо слышу его до тошноты знакомый, сардонический голос: «Ну что вы дергаетесь, Ходжинс? В чем смысл этого самокопания? Разве вы не знаете, что выбор уже сделан? И что вы уже действовали в соответствии с этим выбором бессчетное количество раз, и будете бессчетное количество раз действовать так же? Успокойтесь, Ходжинс, вам не о чем волноваться. Свобода воли есть иллюзия. Вы не в состоянии принимать каких-то новых решений — хотя полагаете, будто только этим и заняты».

Моя реакция на эту выдуманную отповедь была неистовой, неоправданно неистовой. Я проклинал Тисса и его окаянную философию. Я проклинал коварство его доводов — отравленных семян, которые именно сейчас дали всходы в моей душе.

Но при всем неистовстве, с которым я отбивался от приписанных мною Тиссу аргументов, один совет оказался кстати. Я успокоился. Решение было принято. Его обусловили не грубая механика Тиссова мироздания и не моя истерическая реакция — нет. Его обусловило мое желание.

Теперь мне на помощь пришел своего рода Анти-Тисс — Рене Энфанден. «Сомневайтесь, Ходж, всегда сомневайтесь. Проверяйте все; крепко держитесь истины. Пилат, в шутку спросивший, „Что есть истина?“, был слепцом. Но вам выпал шанс увидеть столько граней истины, сколько не видел прежде никто. Сможете ли вы достойно использовать этот шанс? Вот в чем вопрос».

Если я найду в себе силы ответить на этот вопрос положительно и тем сделаю решение отправиться в прошлое необратимым, сразу возникнет еще одна проблема. Кэтти. Как сказать ей это? Я не мог совершить такой поступок, не ставя ее в известность. Я твердил себе, что мне не вынести ее тревоги, ведь она места себе не найдет, ей и дела не будет до того, что другие пользовались Эйч-Эксом уже десятки раз — то, что мне нужно успеть в прошлом, не втиснуть ни в минуты, ни даже в часы. Я был убежден, она просто изведется, пока меня не будет. Несомненно, все это было так — но было и другое: «Обещай мне».

Упрощу ли я свою задачу, если отправлюсь в прошлое и из ученого стану простым свидетелем? Или наоборот — если откажусь от уникальной возможности увидеть историю, как она есть, и останусь книжным червем? Что — поступок, а что — уклонение от него?

В конце концов я выбрал шаткую и невыразительную позицию. Я сказал Кэтти, что, на мой взгляд, единственным способом покончить с моими колебаниями является посещение битвы при Геттисберге и наблюдение за ходом событий в течении трех-четырех решающих дней. Таким образом, не очень-то убедительно объяснил я, можно будет, по всей вероятности, решить наконец, начинать мне, перечеркнув все сделанное, свою работу заново, или нет.

Взгляд чуть раскосых глаз ее ничего не выражал. Она сделала вид, что поверила мне, но попросила взять с собой. В конце концов, на полях былых сражений мы провели медовый месяц.

Возможно ли это? Два человека никогда еще не вставали под рефлектор одновременно, но, быть может, он сработает? Это было соблазнительно, но я не мог подвергать Кэтти пусть даже небольшому риску. И как я объясню Барбаре?

— Кэтти, если мы будем вместе, я смогу думать только о тебе, а не о деле.

— О, Ходж! Мы так давно женаты, а тебе все еще надо убегать от меня, чтобы подумать?

— Неважно, давно или недавно. Время, когда я не буду думать о тебе, вообще не наступит. Может, я и ошибаюсь, Кэтти, но я так чувствую.

Она поняла, и взгляд ее стал горестным.

— Делай, как считаешь нужным. Но… но возвращайся скорее, любимый.

Я надел, что надевал всегда в пешие походы. Эта одежда не имела ни меток, ни характерных особенностей и могла сойти за повседневное одеяние бедняка в любой год из последних ста. В карман положил пакет с сушеным мясом и отправился в монтажную.

Едва выйдя из коттеджа, я уже смеялся над своей болезненной чувствительностью, над всей этой идиотской трагедией, которую я так долго разыгрывал перед собою по поводу необходимости сказать Кэтти неправду. Ведь это была всего лишь первая экскурсия, я планировал посетить еще и месяцы после Геттисберга. Кэтти вполне могла бы сопровождать меня. У меня сделалось удивительно легко на душе; совесть моя была теперь чиста, и я даже поздравил себя с тем, что ухитрился не сказать Кэтти ни единого слова прямой лжи. Я принялся насвистывать, чего прежде никогда не делал; бодро, самодовольно, с присвистом я шествовал в монтажную.

Барбара была одна. Ее рыжеватые волосы отливали золотом в свете газовой лампы; глаза ее были зелеными, как всегда, когда она торжествовала победу.

— Итак, Ходж?

— Итак, Барбара, я…

— Ты предупредил Кэтти?

— В общих чертах… Так ты знаешь?

— Я наперед про тебя все знаю, Ходж. Все-таки мы не чужие. Хорошо. Сколько ты хочешь там пробыть?

— Четыре дня.

— Многовато для первого раза. Может, сначала несколько минут на пробу?

— Зачем? Я насмотрелся, как путешествуете вы с Эйсом, я слышал ваши отчеты. Я буду осторожен. Вы уже достаточно отработали методику, чтобы точно задать час прибытия?

— И час, и минуту, — уверенно ответила она. — Что тебе нужно?

— Около полуночи тридцатого июня тысяча восемьсот шестьдесят третьего года, — ответил я. — А вернуться я хочу в ночь на четвертое июля.

— Поточнее, пожалуйста. Я имею в виду обратное перемещение. Градуировка посекундная.

— Ладно. Давай в полночь туда и в полночь обратно.

— Часы у тебя правильно идут?

— Н-ну, не знаю, совсем ли уж правильно…

— Возьми эти. Они синхронизированы с главным хронометром контроля, — и протянула мне увесистый и довольно неуклюжий механизм с двумя циферблатами. У нас пара таких. Двойной циферблат был очень полезен, пока мы не научились обращаться с Эйч-Эксом как следует. Видишь, один показывает тысяча девятьсот пятьдесят второй год, время Хаггерсхэйвена.

— Десять тридцать три и четырнадцать секунд, — сказал я.

— Да. А другой будет показывать время в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году. Стрелки первого циферблата та не сможешь перевести, даже если бы захотел… но, ради всего святого, не забывай заводить. А на втором поставь одиннадцать, пятьдесят четыре, ноль. Это значит, что через шесть минут ты отправишься и прибудешь в полночь. Помни, их тоже надо заводить, чтобы тебя не сбивали с толку неточные показания местных часов. Что бы ни случилось, будь посреди хлева в полночь — а лучше постарайся прийти с запасом. Мне совсем не улыбается искать тебя по всему восемьсот шестьдесят третьему году.

— Тебе не придется. Я буду на месте.

— Пять минут. Да, как насчет еды?

— Я прихватил кое-что, — ответил я, похлопав себя по карманам.

— Этого мало. Вот, возьми концентрированный шоколад. Думаю, вреда не будет, если ты попьешь воды, пока тебя никто не видит, но старайся не употреблять их еду. Один Бог знает, какая цепочка следствий потянется, если ты украдешь — или купишь, коли у тебя достанет старых монет — буханку хлеба. Варианты изменений бесчисленны, я их опасаюсь. Послушай, как мне убедить тебя… Очень важно не делать ничего такого, что могло бы изменить будущее, понимаешь? Ведь это наше настоящее. Уверена, Эйс тогда так и не понял, и меня просто трясет, когда он в прошлом. Самый обычный поступок способен вызвать серию катастрофических последствий. Будь невидим, будь неслышим. Путешествуй, как бесплодный дух.

— Барбара, обещаю, что не убью генерала Ли и не подкину северянам идею современных шестиствольных пушек.

— Четыре минуты. Это не шутки, Ходж.

— Честное слово, — сказал я. — Я все понял.

Она смерила меня испытующим взглядом. Потом, качнув головой, двинулась от прибора к прибору, настраивая их на выполнение новой задачи. Я проскользнул под стеклянным кольцом — так, как много раз делала это она

— и небрежно встал под отражателем. Я не нервничал ни капли. По-моему, я даже возбуждения не испытывал.

— Три минуты, — сказала Барбара.

Я проверил нагрудный карман. Блокнот, карандаши. Кивнул. Она нырнула под кольцо и подбежала ко мне.

— Ходж…

— А?

Обняла меня, прижалась. Я поцеловал ее — думая совсем о другом.

— Истукан!

Я всмотрелся в ее лицо, но не увидел и тени так хорошо знакомой мне злости.

— Часы показывают, что осталась минута, — сказал я.

Отпрянув, Барбара вышла из круга.

— У меня все в порядке. Ты готов?

— Готов! — бодро ответил я. — Увидимся ночью четвертого июля восемьсот шестьдесят третьего года.

— Именно. До свидания, Ходж. Хорошо, что ты не сказал Кэтти.

На лице ее проступило донельзя странное выражение, такого я никогда не видел у Барбары. Я не понял, что оно означало; не понимаю и теперь. Неуверенность, злоба, страдание, жажда мщения, страстная мольба, любовь — все это прорвалось и полыхнуло разом в то короткое мгновение, когда рука ее тронула переключатель. Я уж открыл было рот, чтобы крикнуть: «Подожди!»

— но ударила вспышка; я зажмурился, и во мне заколотилось раздирающее чувство перемещения. Казалось, все кости, крутясь, разлетаются в стороны; каждая клеточка устремилась на края космоса.

Миг перехода столь краток, что невозможно поверить, будто в него умещается весь этот шквал впечатлений. В жилах уже не было крови, полушария мозга и глазные яблоки брызнули в пустоту, мысли фукнули облачком пара и рассеялись бесследно. И при всем том у меня осталось ощущение существования — отвратительное; ибо в этот бесконечно малый отрезок времени существовал не Ходжинс Маккормик Бэкмэйкер, но некий жалкий лоскут, не имеющий ни малейшего отношения ко мне — помимо того, что это лоскут меня.

Потом я открыл глаза. Ноги и руки не слушались, я был потрясен; я был беспомощен — но жив, жив, сознание не покинуло меня. Сверкание пропало. Тьму нарушал лишь мутный свет луны, сочившийся в щели. Я чувствовал сладковатый запах животных, я слышал, как они неторопливо, увесисто перетаптываются. Я был в прошлом.

19. ГЕТТИСБЕРГ

Собаки лаяли остервенело, до хрипоты; чувствовалось, они давно уже подняли тревогу, но никто не обращает на них внимания. Я понимал, они весь день облаивали проходящие мимо войска, и потому не боялся, что лай выдаст мое присутствие. Но как ухитрялись оставаться незамеченными Барбара и Эйс, чьи визиты не совпадали по времени с такими необычными событиями, как война, было выше моего понимания; если с такими фанфарами тут приходится появляться всякий раз — лучше было бы прекратить путешествия или переместить аппарат.

Странно, подумал я, что коровы и лошади совсем не встревожены. Что всполошенные куры в панике не слетают с насестов. Только собаки заметили мое странное появление. Собаки, которые по словам мистера Хаггеруэллса, чувствуют, возможно, то, что недоступно чувствам человека.

Осторожно пробравшись среди безмятежно дремавшей живности, я вышел из хлева, от всей души надеясь, что собаки уже устали — мне совсем не улыбалось начинать путешествие с хозяйских колотушек. Наставления Барбары оказались не к месту; можно было подумать, она или Эйс научились затыкать собакам их чертовы глотки. Но вряд ли это можно сделать, не нарушая правила ни на что не воздействовать.

Едва я вышел на знакомую хановерскую дорогу, все колебания мои и все страхи улетучились разом; радостное возбуждение овладело мною. Чудесным образом я перенесся в 1863 год; полдня и каких-нибудь тридцать миль отделяли меня от геттисбергской битвы. Рай для историка; но мне повезло попасть в него безо всяких неприятных ощущений, связанных с необходимостью предварительно умереть. Я шел быстро, благодаря судьбу за то, что долгие пешие переходы давно уже были мне не в диковинку; пройти тридцать миль за девять-десять часов — совсем не геркулесов подвиг. Собачья суматоха осталась далеко позади, лая я уже не слышал, и с удовольствием вдыхал ночной воздух.

Я заранее решил, что не стану и пробовать «зайцем» проехаться по железке — даже если поезда ходят. Свернув с хановерской дороги на другую, ведущую прямо на Геттисберг, я понимал, что долго идти по ней у меня не получится. Ее заполняли часть конфедератской дивизии Эрли[39], выдвигавшиеся от недавно занятого ими Йорка; повсюду были кавалеристы Стюарта; и на дороге, и близ нее то и дело завязывались мимолетные стычки

— войска Союза, как регулярные, так и ополченцы, вызванные на помощь губернатором Кертэном[40], были и позади, и впереди. В относительном порядке они отходили к Монокэйси и Сэметэри-Риджу.

Уйдя с дороги, я вряд ли пошел бы медленнее — я знал здесь каждый проселок, каждую тропинку, и не только те, что будут в мое время, но и те, что были теперь. Я собирался еще основательнее воспользоваться своим знанием местности на обратном пути, ведь четвертого июля дорога, по которой я шел, да и все другие, будут переполнены разбитыми, бросающими снаряжение и раненых войсками северян, лихорадочно пытающимися восстановить боевые порядки под непрестанными атаками кавалерии Стюарта, под давлением победоносных колонн Хилла[41], Лонгстрита[42] и Юэлла. Именно поэтому я отвел себе на путь от Геттисберга куда больше времени, чем на путь к нему.

Пройдя несколько миль, я увидел первого солдата — вернее, жалкое подобие солдата, изможденную тень в лохмотьях; разувшись, он сидел на обочине и массировал себе ноги. По его фуражке я решил, что он — северянин, хотя уверенно сказать было нельзя, во многих частях южан тоже были приняты такие фуражки. Я тихонько спустился с дороги в поле и обошел сидящего стороной. Он не обернулся.

Светало. Я, по моим прикидкам, отмахал уже полдороги, и, если не считать того солдата, могло показаться, что буколическая страна, по которой я совершаю свою ночную прогулку, наслаждается миром, безмятежно досматривая сны. Я устал, но не слишком, и знал, что благодаря понятной взвинченности и радостному возбуждению смогу идти еще долго, хотя бы мускулы мои и начали протестовать. Теперь двигаться следовало осторожнее — пехота конфедератов должна была быть уже совсем рядом, — но все равно я надеялся поспеть в Геттисберг к шести или к семи.

Стук копыт донесся сзади; я буквально слетел с пыльной дороги и окаменел, затаившись. Небольшой отряд дочерна загорелых всадников в серых мундирах бешеным галопом пронесся мимо с ликующими криками. Облако песка и пыли вздымалось за кавалеристами; в лицо, в глаза мне ударили песчинки. Пришла пора двигаться исключительно окольными путями.

К подобному решению пришел не я один, проселки были полны народу. Хотя я помнил маршруты движения всех дивизий и большинства полков и неплохо представлял себе сумбурные перемещения гражданского населения, выглядело все это сущей неразберихой. Фермеры, торговцы и рабочие прямо в своих спецовках, кто на лошади, кто «на своих двоих» двигались на восток; другие, с виду совсем такие же, с той же настойчивостью тянулись на запад. Мимо катили кареты и повозки с женщинами, с детьми, одни побыстрее, другие помедленнее — и тоже в обоих направлениях. Взводы и роты одетых в голубое бойцов двигались и по дорогам, и прямо через поля, безжалостно вытаптывая посевы; месиво звуков — пение, ругань, болтовня — маревом висело над ними. Держась на безопасном расстоянии, другие воины, в сером — только цвет их и отличал — шагали в том же направлении. Я решил, что никто не обратит на меня внимания в этой толчее.

Не так-то легко историку, всегда удаленному от исследуемых событий на десять, или пятьдесят, или пятьсот лет, вдруг забыть на время свои теории, забыть об общих тенденциях и движущих силах, забыть все свои подспорья типа статистики, схем, карт, подробных планов и диаграмм, где массовые передвижения мужчин, женщин, детей выглядят всего лишь стрелками, а боевые соединения — вся эта уйма людей, то трусов, то героев — превращаются в маленькие аккуратные прямоугольнички. Не так-то легко видеть, что стоит за источниками, и сознавать: официальные документы, рапорты, письма, дневники пишутся людьми, которые в основном-то заняты тем, что спят, едят, зевают, ходят в туалет, выдавливают угри, похотливо потеют, глазеют в окна или болтают ни о чем, зато с кем попало. Мы слишком ослеплены понятыми нами закономерностями — или мы только думаем, будто они поняты нами — чтобы помнить: для непосредственных участников событий история есть не более чем суматошная вереница случайностей, явно не имеющих ни малейшего смысла, вызываемых поступками людей, интересы которых мелки и никак не касаются тех, кто ощущает на себе последствия. Историк почти всегда видит перст судьбы. Участник — почти никогда; а если видит, то почти всегда — ошибочно.

Поэтому оказавшись вдруг в эпицентре кризиса, телом будучи внутри событий, я душою — вне, я испытывал шок за шоком, и их нечем было смягчить. Отставшие от своих частей солдаты, беженцы, деревенские мальчишки, покрикивающие на лошадей, джентльмены в цилиндрах, костерящие возниц, и возницы, огрызающиеся на джентльменов, грабители, сводники, профессиональные игроки, проститутки, сестры милосердия, газетчики — все они были именно такими, какими выглядели: беспредельно важными для самих себя и совершенно неважными для остальных. И в то же время это были параграфы, страницы, главы и целые тома моей истории.

Уверен, что, если не букве, то духу предупреждения Барбары я следовал вполне; никто из сотен проходивших мимо меня людей, и никто из сотен людей, мимо которых проходил я, не обращал на меня ни малейшего внимания — разве лишь взглядывали иногда с мимолетным любопытством. Мне же приходилось постоянно подавлять искушение всматриваться в каждое, каждое лицо в бессмысленных потугах угадать, счастье или несчастье принесут тому или иному человеку решительные события трех надвигающихся дней.

Ближе к городу давка и толчея стали еще ужаснее; конные подразделения разведчиков Юэлла, прикрывавшие левый фланг конфедератов на йоркской дороге, торчали впереди, как пробка в бутылке. Поскольку, в отличие от всех остальных, я это знал, то круто взял к югу и вернулся на хановерскую дорогу, по которой некоторое время шел вначале, сразу после полуночи; я прошел мост через Рок-Крик и, уже довольно усталый, добрел наконец до Геттисберга.

Двухэтажные кирпичные дома, многие — с мансардами, безмятежно подставляли жаркому июльскому солнцу свои красные, крытые шифером крыши. Бесшабашный петух поклевывал лошадиный навоз прямо посреди улицы, не обращая никакого внимания на окружавшие его полчища солдат, каждый из которых мог оказаться не прочь полакомиться жареной курятиной. Рядовые в черных шапках потомакской армии, кавалеристы с широкими желтыми лампасами и артиллеристы с красными — все были преисполнены чувства собственного достоинства, все пыжились, как могли. Лейтенанты, манерно придерживающие рукояти сабель, капитаны, праздно прячущие руки под расстегнутыми кителями, полковники, величаво курящие сигареты, бродили по улице взад и вперед, входили в дома, в магазины, выходили из них — и все это с видом, будто вот сейчас они совершают нечто такое, что решительно повлияет на ход войны. По временам сквозь толпу проезжал на лошади какой-нибудь генерал, неторопливый и глубокомысленный, явно изнемогающий под бременем своего сана. Солдаты сплевывали, подмигивали пробегающим мимо женщинам, понуро сидели на ступеньках крылечек или браво маршировали навстречу судьбе. На флагштоке над зданием суда тряпкой висел в знойном воздухе флаг; похоже, он и сам не был уверен в своей нужности. То и дело раздавались беспорядочные звуки, напоминавшие отдаленный гром.

Изображая из себя этакого бравого пехотинца — они себя чувствовали здесь, как рыба в воде, — я нашел незанятое крыльцо и уселся на ступени, кинув любопытный взгляд на дом. Здесь вполне мог жить кто-то, чьи письма или дневники мне доводилось читать. Достав из кармана сушеное мясо, я с трудом сжевал его, ни на миг не отвлекаясь от окружавшего меня удивительного мира. Лишь я один знал, каким отчаянием, какой безнадежностью вскоре наполнятся для всех этих солдат кровавое сегодня и завтра. Я один знал, как попадут они в западню третьего июля, как будут разбиты наголову; и как начнется затем последний этап войны. Вот этот майор, думал я, так гордящийся сейчас своими только что выслуженными золотыми дубовыми листочками, возможно, лишится руки или ноги, тщетно защищая Калпс-Хилл, а этот сержант, возможно, еще до захода солнца упадет где-нибудь под яблоней с превращенным в кровавое месиво лицом.

Оставались считанные часы до того момента, когда все эти люди, бросив казавшиеся столь надежным укрытием городские дома, двинутся к линии холмов, где их ждут поражение и смерть. Мне больше нечего было делать в Геттисберге — хотя я и готов был провести здесь много дней, впитывая цвета, запахи… Я и так уже долго искушал судьбу, легкомысленно рассевшись посреди города. В любой момент со мной могли заговорить — попросить прикурить или спросить дорогу, — и первое же невпопад сказанное слово, первое же действие, странное с теперешней точки зрения, вызвали бы нарастающую волну изменений, которая непредсказуемо перекроила бы будущее. Я уже достаточно наделал глупостей; пора мне было двигаться на свой наблюдательный пункт, который я заранее определил для себя так, чтобы я видел все, а меня — никто.

Я встал, потянулся; тело отказывалось повиноваться. Но еще пара миль

— и мне уже не будет грозить случайная встреча с чересчур приветливым или чересчур любопытным военным или гражданским. Я огляделся напоследок, пытаясь запечатлеть в памяти каждую деталь, и двинулся на юг, к эммитсбергской дороге.

Я шел не наобум. Я знал, где и когда последует решающий ход, который предопределит судьбу сражения. Пока тысячи солдат будут сражаться и умирать по всей долине, конфедераты выдвинут свежий отряд, и он, незаметно и беспрепятственно овладев позицией, господствующей над остальными, выиграет битву — и войну — для Юга. Знать это, знать единственным из всех, было невыносимо. С тяжелым сердцем я шагал к одинокой ферме, окруженной полями пшеницы и персиковым садом.

Загрузка...