Пусть считают, что старомодно начинать с воспоминаний бабушки. Мне это представляется уместным. Очень уж много любопытного узнал я от Зинаиды Григорьевны Морозовой — матери моего отца, вдовы моего деда. И вот, взявшись за перо, думаю: сколь различно воспринимаются понятия о возрасте людьми разных поколений. Мне нынче примерно столько же, сколько было бабушке, когда она заводила этак невзначай рассказы о пережитом. Но какой давностью веяло на меня в ту пору от некоторых фраз Зинаиды Григорьевны:
— Летом дело было, в Покровском, гостили у нас Антон Павлович с Ольгой Леонардовной...
Или:
— Ну, кто я тогда была? Молодая барынька, дура дурой, конечно, а спорить решилась, ты подумай, с кем? С Василь Осипычем... С самим Ключевским...
Или:
— Витте Сергей Юльевич — ума палата. Российский
наш премьер, в ту пору еще титула не удостаивался, не пристало к нему еще прозвище «Граф Полусахалинский»...
Или:
— Весь тот вечер, когда «Синюю птицу» давали, Константин Сергеевич в нашей ложе просидел, в нашей ложе — морозовской...
Или:
— Максима Горького читать люблю. Русской земли писатель, ничего не скажешь... А вот с Пешковым Алексеем Максимовичем не дружила. Нет! Тебе, литератору, есть что на ус намотать, слушая бабушку...
Слушаю, мотаю на ус, думаю: а чего, в сущности, стоят мои двадцать семь против ее семидесяти? И хоть верю каждому слову, не перестаю дивиться вместимости человеческой памяти, обилию событий, вошедших в одну биографию. Конечно, я не могу беспристрастно оценить характеристики, которыми бабушка наделяет своих современников, моих предков. Ведь я почти не помню отца, умершего совсем молодым. Дед знаком мне только по книгам. Почти легендарной личностью представляется прадед...
А Зинаида Григорьевна отзывается о всех троих так, будто все трое живехоньки-здоровехоньки, будто гуляют они где-то тут по соседству — в сосновом лесочке, пока она со своим шитьем-вязаньем пристроилась на лавочке в тени.
— Упрямцы, нечеловеческой силы упрямцы... Фамильная эта у всех Морозовых черта, врожденная. Ну, Тимоше, отцу твоему, господь, думаю, простил, что женился без моего благословения... Молод был, горяч. А вот старший, Тимофей Саввич, почтенный свекор мой, любимого сына Саввушку не зря «бизоном» прозвал. За крутой нрав. Да... Но и сам-то свекор характером был не мягче. Не жаден был, не скуп, мог бы фабричному народу скостить штрафы. Ан нет, амбиция хозяйская не позволяла... Вот и достукался до забастовки... Морозовская стачка — да это на всю Россию срам...
Зинаида Григорьевна долго молчала, глядя куда-то вдаль. Потом снова обратилась ко мне:
— Ты, парень, без отца вырос. Как это в школе учили вас: человек от обезьяны? Лоб перекрестить в церковь не заглядывал. Не понять тебе, что это такое: голос на родителя возвысить. А дедушка твой, мой супруг Савва Тимофеевич, с отцом своим Тимофеем Саввичем так поспорил однажды по фабричным делам, что из кабинета выйти старику
предложил. Да! Вспомнить страшно... Вот и уехал тогда свекор в Усады — поместье свое,— недалеко это от Орехова... А я на сносях была, отца твоего ждала — Тиму... Так в ножки мужу кланялась: одумайся, мол, попроси у родителя прощения. Нет и нет! Согласился Савва повинную принести лишь тогда, когда плохо стало старику... А у меня тем временем роды начались.
После этих слов Зинаида Григорьевна вдруг замолчала, будто спохватилась: не слишком ли много семейных тайн поведала внуку? А может быть, и усомнилась: зачем, собственно, современному человеку углубляться в купеческую родословную? Сказала все же, как бы подводя итог:
— В конце концов, Морозовы не Ругон-Макарры и не Форсайты. У тебя, надеюсь, хватит ума не подражать Эмилю Золя и этому, как его, насилу вспомнила, Голсуорси...
Зинаида Григорьевна не то чтобы кокетничала смесью французского с нижегородским, но простонародные обороты так же присутствовали в ее речи, как и многие иностранные слова.
Разумеется, я оценил бабушкину эрудицию, свойственное ей чувство юмора. Однако подумал: бог уж с ними, с классиками мировой литературы... А вот написать кое-что о русской «мануфактурной династии» почему бы не попробовать? Ведь о многом говорят строки в классическом труде Владимира Ильича Ленина «Развитие капитализма в России»: «Савва Морозов был крепостным крестьянином (откупился в 1820 г.), пастухом, извозчиком, ткачом-рабочим, ткачом-кустарем, который пешком ходил в Москву продавать свой товар скупщикам, затем владельцем мелкого заведения — раздаточной конторы — фабрики... В 1890 году на 4 фабриках, принадлежащих его потомкам, было занято 39 тысяч рабочих, производящих изделий на 35 млн. руб.»'.
Это сказано о Савве Васильевиче Морозове (1770 — 1860) — моем прапрадеде. Примечательно, что он, дожив до глубокой старости, так и не одолел русской грамоты. Свидетельствует о том справка из статистической переписи 1858 года о составе семьи купца первой гильдии С. В. Морозова: «По безграмотству Саввы Васильевича расписуется сын его Иван».
Таков патриарх нашего рода. Внук его Савва Тимофеевич (1861 — 1905) охарактеризован Максимом Горьким: «Савва Морозов, на средства которого издавалась
ленинская «Искра»... Морозов был исключительный человек по широте образования, по уму, социальной прозорливости и резко революционному настроению»1.
О нем-то и хочу рассказать я — внук и «прямой наследник», как шутя говаривала бабушка. Давно уже, более тридцати лет, нет ее в живых, но остался в памяти тот летний день в подмосковном сосновом лесочке, когда Зинаида Григорьевна поведала мне о некоторых, ей одной известных, эпизодах семейной хроники. И притом как бы вскользь предостерегла молодого человека от наследственной врожденной морозовской черты — упрямства.
За минувшие годы у меня, естественно, накопился некоторый жизненный опыт. Удалось добыть в архивах любопытные сведения о родословной, начатой крепостным мужиком, одним из зачинателей российской промышленности. Созрели мысли о времени и о людях. И вопреки предостережениям бабушки, созрело упрямство — свойство характера, на мой взгляд, не столь уж отрицательное, а, наоборот, полезное литератору. Не отказываюсь от этого наследства.
Но вот беда: не хватает воображения. Как зрительно представить себе далекого прапрадеда? Портретов его не сохранилось. Но, судя по тому, что запросто хаживал он пешком из деревни Зуево в Москву с коробом товаров за плечами, был тот мужик стати богатырской, длинноногий, рукастый. И, надо думать, крепко в себе уверенный, дальновидный, домовитый. Об этом свидетельствует даже белокаменный старообрядческий крест на Рогожском кладбище с надписью, уже потускневшей от времени: «При сем кресте полагается род купца первой гильдии Саввы Васильевича Морозова».
Вот оно как! Мало того что при жизни оставил купчина сыновьям и внукам четыре фабрики, успел он подумать и о дальних потомках: «как устроить их на том свете».
Размышляя о родословной, я, естественно, обращаюсь к семейному альбому. Есть в нем фотографии и прадеда, и деда.
Тимофей Саввич — седой бородач с медальным профилем. Зорко смотрят большие глаза. Черты лица типично славянские. Такому бы на плечи — поддевку, рубаху с вышитым воротником, на ноги — сапоги бутылками.
А Савва Тимофеевич выглядит на снимке этаким татарином, азиатом: скуластый, темноволосый, усы и бородка коротко подстрижены. Ему бы впору пришлась тюбетейка и цветастый стеганый халат.
Впрочем, моя фантазия насчет костюмов прадеда и деда вряд ли уместна. На фотографиях оба они в черных сюртуках и белых манишках, как подобает людям деловым, соблюдающим правила хорошего тона. Такими и предстают они перед моим мысленным взором после рассказа Зинаиды Григорьевны о роковой размолвке между отцом и сыном.
Уточняю примерную дату — середина ноября 1888 года. Место действия — Орехово-Зуево, кабинет директора-распорядителя Никольской мануфактуры.
В простенке между окнами портрет царствующего тогда государя Александра Третьего. Над письменным столом застекленные полочки с образцами пряжи, тканей. Тут и расхожие ситцы, какие купишь в любой сельской лавке, и пышный бархат, и нежный гипюр,— за ними покупателю надо идти уже в фирменные магазины больших городов. Тут и хлопок разный сортов: американский с берегов Миссисипи, длинноволокнистый — из Египта, нашенский, отечественный, выращиваемый на собственных плантациях в Туркестане.
Тешат хозяйское честолюбие похвальные дипломы с выставок — и всероссийских, и заграничных. Золотятся почетные медали и двуглавые орлы — высшие в Российской империи награды, которыми, принято отмечать заслуги промышленных фирм. Мебель в кабинете старинная — мореного дуба, обои темные, штофные. Все сохраняется таким, каким было и в предыдущем тридцатилетии, когда сидел в директорском кресле Тимофей Саввич. И трех лет еще не прошло, как унаследовал это кресло сын — Савва Тимофеевич. Унаследовал при жизни отца.
Не подобру, не поздорову — по крайней нужде. На всю Россию ославили почтенную морозовскую фирму фабричные беспорядки. Хоть и нашлась у властей управа на «смутьянов» — зачинщики были высланы из Орехово-Зуева по этапу,— но суд присяжных, разобравшись в сути дела, оправдал рабочих. Пусть метал громы-молнии владимирский окружной прокурор, но истинным виновником забастовки тысяч ткачей и прядильщиков предстал председатель Московского биржевого комитета и Купеческого банка, член правления Курской железной дороги, мануфактур-советник Тимофей Саввич Морозов. Жестокими, несправедливыми штрафами заслужил себе хозяин дурную славу.
И тогда, чтобы спасти репутацию фирмы, потребовалось очень многое изменить в фабричных порядках: были резко сокращены штрафы, несколько повышена заработная плата, введены «наградные». По решению правления товарищества Никольской мануфактуры оставил старый хозяин свой кабинет, передав директорский пост сыну — двадцатилетнему Савве, недавнему выпускнику Московского университета. Дипломированный химик, он в ту пору совершенствовал познания за границей, в Манчестере и Кембридже.
Была своя закономерность в том, что молодой Морозов учился в Англии. В фабричном поселке Орехово-Зуево, еще не получившем статуса города, самая нарядная, самая «господская» улица называлась Англичанской. Еще покойный Савва Васильевич поселял на ней дорогих заморских мастеров по прядению, по ткачеству, по машинам. А Тимофей Саввич, унаследовав от отца самую крупную из четырех морозовских мануфактур, первым из российских текстильных промышленников распрощался с заграничными наставниками. Нанимал на службу молодых инженеров отечественной формации. Их к той поре уже выпускало Императорское техническое училище в Москве.
Платил хозяин щедро, квартиры предоставлял казенные на этой самой Англичанской улице. Однако не предлагал присаживаться никому из тех, кто являлся ежедневно в директорский кабинет с дежурными докладами по цехам. Даже Василий Михайлович Кондратьев — главный механик, повелитель всех многочисленных фабричных машин, и тот не удостаивался такой чести. Сколько бы ни продолжался доклад: час, полтора, два — стоял инженер перед хозяином, как солдат на смотру перед генералом. И конечно уж никто, входя в хозяйский кабинет, не осмеливался просить разрешения закурить. Знали все: Тимофей Саввич, как истый старообрядец, не терпит табачного зелья.
А при новом директоре-распорядителе, Савве Тимофеевиче, порядки в кабинете завелись иные. И дым от папирос, трубок, сигар стоял, как говорится, коромыслом. И тот же самый главный механик сидел этак непринужденно в мягком кресле, позволяя себе не только возражать молодому хозяину, но и спорить с ним.
С крайним неудовольствием отметил все это про себя
Тимофей Саввич, войдя в кабинет, прислушиваясь к разговору.
— Дело вы задумали хорошее, Савва Тимофеевич, электрическая станция вашей фабрике, конечно, пришлась бы ко двору,— говорил плотный, кряжистый Кондратьев, степенно поглаживая лысину, — однако торфы здешние, сами знаете, не мазут, не антрацит. Не в Баку мы с вами живем, не в Донецком бассейне...
— Знаю, знаю, — Молодой Морозов попыхивал папиросой,— Рассчитывать мы можем только на торф. Много говорят за границей о возможностях гидроресурсов, но дело это неизведанное. Зато капризы наших речек, хоть того же Киржача, что каждый год в паводок заставляет разбирать и собирать Городищенскую плотину, нам хорошо известны. Так что сжигание торфа куда как вернее. Думаю: если заказать, скажем, в Германии или Швейцарии нужные нам котлы, топки, турбины, такие, чтобы были рассчитаны на сжигание торфа, дело пойдет. Возьметесь вы за это, Василий Михайлович?
Кондратьев снова потер лысину и, завидев вошедшего в кабинет старого хозяина, поспешно встал, шагнул ему навстречу. Все это молча, как бы спрашивая совета. Но Тимофей Саввич, поздоровавшись кивком, смотрел куда-то в сторону с нарочито рассеянным видом. Заметно было: неохота старику вступать в беседу, начатую до его появления в кабинете.
И тогда Кондратьев сдержанно ответил директору-распорядителю: *
— За честь спасибо, Савва Тимофеевич, однако разрешите подумать. Семь раз примерь, один отрежь...
И неторопливо собрал в свою объемистую папку разложенные на столе чертежи и таблицы финансовых расчетов.
— Что же, Василий Михайлович, думайте, не буду вас торопить.
Молодой Морозов проводил главного механика до дверей кабинета. Раскурив об еще но погашенный окурок новую папиросу, вопрошающим взглядом окинул отца.
Тимофей Саввич отметил про себя: волнуется, недоволен. Хочет спросить: зачем, мол, пожаловал? Но стесняется. Знает, конечно, сын, уж доложили ему, что ходил отец по цехам, заглядывал и в котельную, и на склады, нагоняя страх на мастеров и приказчиков. Знает сын, что все на фабрике встревожены появлением в Орехово-Зуеве отца, постоянно живущего в загородном имении Усадах. И конечно, не сомневается сын, что обнаружены отцом какие-нибудь упущения, непорядки. Ждет, что начнет отец ему выговаривать. Ничего, Саввушка, подожди, потерпи...
Прежде чем усесться на диван, Тимофей Саввич молча шагнул к окну, распахнул настежь широкую форточку, шумно вдохнул морозный воздух, сказал:
— Зима, господин директор.
Молодой Морозов ответил шутливо:
— Как это у Пушкина: «Зима! Крестьянин, торжествуя...»
И мысленно приготовился отвечать на расспросы насчет завоза топлива, о причинах задержки в строительстве нового фабричного корпуса: не потому ли это, что одновременно строится жилая казарма?
Но отец заговорил о другом:
— Как Зина? Сколько ей еще осталось? К Николе-зимнему или к рождеству внука ожидать?
Погасив недокуренную папиросу, Савва Тимофеевич начал рассказывать о здоровье молодой жены.
— Хорошо, хорошо... Береги супругу.— Старик поудобнее уселся на диван, прищурился: — Торопыги вы, молодые.
Молодой Морозов покраснел, поморщился. С трудом, только из сыновьего почтения, терпел он все эти намеки. Ну, кому какое дело до того, что законная жена его должна родить на шестом месяце после свадьбы? С обидой вспомнил слова матери Марии Федоровны: «Да уж порадовал ты меня, Саввушка. Первый жених на Москве, а кого в дом привел... Что бесприданница твоя Зиновия — еще полбеды, разводка — вот что плохо...» Эх, матушка, матушка... Корыстна ты, тщеславна, жестока. По твоему родительскому разумению, молодому Савве Морозову невесту надо бы брать — из Коншиных, из Прохоровых, из Бардыгиных. Мало ли в Белокаменной достойных именитых фамилий. А он Зимину взял, дочку купца второй гильдии. Да еще мужнюю жену. От двоюродного племянника Сережи Морозова — Зиновию свою увел. Да, «Зиновией», как в святцах и метрике записано, а не «Зинаидой», как та самовольно нареклась, звала свекровь нелюбимую сноху. А за что невзлюбила? За красоту, конечно, ну, и за ум, а пуще всего за своенравный, гордый характер...
За все то, что дорого Савве Тимофеевичу. Потому и доволен был он, что живет с женой отдельно от родителей.
От Орехово-Зуева до Усад хоть и близко, а все же часто ездить с визитами не обязательно, особенно теперь, когда молодые ожидают первенца.
Тимофей Саввич, видимо, рассуждал иначе, коли, при всех своих стариковских недугах и докторских запретах, решил сына навестить. И не дома, а на фабрике — в директорском кабинете.
Да уж, визит сыну нанес нежданно-негаданно...
Расспросы о здоровье снохи стали не более как вступлением к другому разговору, который уже предвидел сын и к которому оказался готов.
— Так, так, реформатор, я гляжу, набрался ты ума за морями,— Морозов-старший погладил окладистую бороду.
— Затем и ездил, папаша.— Савва Тимофеевич пожал плечами, повертел в руках портсигар, опустил в карман, не закуривая.
— Вижу, Савва, ездил ты не зря... Однако правишь не в ту сторону. С мастеров строго спрашиваешь — молодец! А рабочий народ распустился у тебя... Много брака дают.
— Что поделаешь, папаша, учатся молодые. С пасхи-то сколько новеньких на фабрику пришло?
— Лениво учатся, острастки не знают.
— Что значит острастка? Не штрафы же снова заводить?..
— Ну, штрафы не штрафы, а расценки для молодых надо бы снизить.
— Не согласен, папаша. Расценки для всех рабочих должны быть одинаковы. Иначе не будет у молодых стимула.
— Стимула... Любишь ты ученые слова, Савва Тимофеевич.
— Не в словах дело, папаша. Вы отлично понимаете, о чем я толкую.
— Как не понять, сынок... К твоему просвещенному сведению, я не только в Англии бывал, но и в отечестве своем кое над чем призадумался. Кто насчет Всероссийской политехнической выставки хлопотал, когда ты еще и в гимназию не ходил?.. А ткацкие станки, те, что, бывало, дед твой Савва Васильевич у этих самых англичан покупал, а мы теперь сами строим,— это чья была забота, чья печаль?
— Станки — дело прошлое, папаша. Нынче о машинах думать надо. На одних паровых далеко не уедешь. Электричество подавай фабрикам. В Швеции-то как? Что ни завод — своя электрическая станция.
— Знаю. Про твою Швецию в книжках читал. Реки там горные, быстрые. Сама природа предлагает этот, как его, белый уголь. А нам сюда, в Подмосковье, и черный донецкий уголек за тысячи верст возить...
— Не надо забывать, папаша, про торфа подмосковные. Начиналась-то наша мануфактура на дровах да на торфу. Если для паровых машин торф годится, что мешает сжигать его в топке электрической станции?
— Ну, заладил ты, Савва, свое... Да, слышал я твой разговор с Кондратьевым. И думаю: прав он, Василий Михайлович. Ценю его: осторожный, расчетливый инженер. Пусть для начала на торфу электрическую станцию построит кто-либо другой из промышленников. Нам-то первыми вылезать зачем? Рисковать для чего?
— Умный риск — дело нужное, папаша.
— Смотря где. В картежной игре, в бегах, на скачках... Так пусть по этой части старается Серега Викулов.
Упоминание о Сергее Викуловиче Морозове, близком родственнике, недавнем муже* Зинаиды Григорьевны, Савва Тимофеевич воспринял с обидой. Побледнел, ничего не ответил.
А Тимофей Саввич продолжал, недобро усмехаясь:
— Рисковать в промышленном деле, господин директор-распорядитель, надо с расчетом. Не будь расчетлив первый Савва Морозов, чье имя наша мануфактура носит без малого сотню лет, так и остался бы он ремесленником, крепостным человеком господ Рюминых. И еще: прижимист был твой дед, не стеснялся копейку выколачивать из земляков — мужичков владимирских, да рязанских, да подмосковных. Все сыновья с малолетства были к делу приставлены. А про матушку, Ульяну Афанасьевну, и говорить нечего, какая была умница — вся красильня на ней держалась. Потому семья и дело основала... А ты, Савва Второй, реформатором хочешь, быть наподобие Александра Николаевича, в бозе почившего государя.
При последних словах Тимофей Саввич встал, осенил себя крестным знамением.
Савва Тимофеевич молчал, думал: вот куда повело старика! Царевым именем хочет сына стращать. Дескать, вспомни, к чему александровские реформы привели. Можно бы, конечно, возразить, сказать, что и он, как русский человек, скорбит по убиенном государе. Однако считает: в том-то и беда, что не довел до конца своих реформ царь-освободитель, не дал России конституцию... Будь у нас сейчас парламент, как в цивилизованных европейских странах, не кланялись бы промышленники царским министрам, а достойно представляли бы свое сословие — важнейшее по значимости в империи, заседали бы в какой-нибудь этакой палате в Санкт-Петербурге наравне с господами дворянами...
Такие мысли, которые могли увести далеко, молодой Морозов не счел уместным излагать отцу. «Не стоит раздражать старика. Успокоить его надо. Попробую-ка сослаться на собственный его стариковский авторитет».
— Если уж о реформах говорить всерьез, а не в насмешку, то вашей властью, папаша, Никольская мануфактура учреждена как паевое товарищество, сиречь акционерное общество на европейский манер. Вы с мамашей были учредителями того устава, который высочайше утвержден назад тому годов шестнадцать, если не ошибаюсь...
— Ну, допустим... А дальше что?
— А вот что, папаша. Как вам известно, все решения принимаются правлением, избранным пайщиками, а отнюдь не мною единолично. Так и с расценками было, и с новыми стройками — и по фабричному корпусу, и по рабочим спальням.
Тут Тимофей Саввич побагровел:
— Будто и считать ты не умеешь, Савва. Сколько у кого паев, сколько голосов, если по паям считать? Дианова или, скажем, Колесникова с Морозовым вровень не поставишь. Захоти они, все пайщики скопом, какое-либо решение провести, с тобой не согласовав, не совладать им с тобой, ди-ректор-распорядитель... Да они и не попробуют против тебя бунтовать, знаю я их, господ пайщиков... Значит, не к лицу тебе за чужие спины прятаться. Ты — хозяин!
Изменив обычной своей сдержанности, Тимофей Саввич хлопнул по столу так, что зазвенели письменные приборы.
А Савва Тимофеевич медленно поднялся с кресла, сказал вполголоса:
— Ну, уж коли так, почтенный мой родитель, то прошу вас хозяйские мои права уважать и в распоряжения мои не вмешиваться.
Старик часто задышал, распустил узел галстука, расстегнул ворот рубашки. Отодвинул стакан с водой, услужливо поданный сыном, произнес с усилием:
— Спасибо. Может быть, теперь из кабинета прикажешь выйти, господин председатель правления?
— Это как вам будет угодно, папаша.
Тимофей Саввич тяжело поднялся, зашагал к двери. Вышел, не оборачиваясь, тихонько, без стука притворил дверь.
Савва Тимофеевич хотел было шагнуть из-за стола, но сдержался. Снова опустился в кресло. «Догнать старика, остановить, попросить прощения... Какой у него жалкий, растерянный вид...» Вспомнились рассказы о судебных заседаниях во Владимире, когда слушалось дело о забастовке. Там — все в зале это видели — Тимофей Саввич после свидетельских показаний мелкими шажками пошел к своему креслу... Да поскользнулся на паркете, упал. И многие, кто был в зале, тихонько посмеивались...
«А теперь? Что делать теперь сыну после такой размолвки с отцом? Не бежать же за ним по коридору, не спускаться же по лестнице на глазах у всего честного народа? Да и не догнать уж, пожалуй. Конечно, не догнать...»
В открытую форточку был слышен зычный голос Агафона — кучера:
— Куда прикажете, Тимофей Саввич?
И вялый, какой-то безразличный ответ отца:
— Домой, в Усады.
«Ясно: теперь уж больше не покажется старик на фабрике... Может, оно и к лучшему, а?»
Самое тяжкое для себя молодой Морозов ожидал впереди. Не скроешь ведь от жены ссору с отцом. Беспокойные мысли удлиняли путь, с детства знакомый до булыжника. Уже сквозь голые ветви деревьев парка показался дом, маня уютным светом рано зажженных ламп, а он все еще не решил, рассказать ли все Зине. А как расскажешь — ведь растревожишь, а ей теперь особенно нужен покой.
Так оно и вышло. Едва Савва Тимофеевич вышел к вечернему чаю, сменив деловой сюртук на домашнюю куртку, Зинаида Григорьевна начала расспрашивать о фабричных новостях. Но тут же осеклась: очень уж замкнутым, озабоченным выглядел муж. Не таким, бывало, возвращался он с фабрики. Хоть и уставал порой, но всегда улыбался приветливо, шутил. А тут едва прикоснулся губами к щеке жены, едва скользнул рассеянным взглядом по выпуклому ее животу, заметному и под просторным труакаром, рассеянно похвалил портниху — здешнюю, ореховскую, искусно обшивавшую молодую хозяйку в пору беременности.
И это тоже показалось Зинаиде Григорьевне странным. Обычно муж к заграничным ее туалетам и к московским последним фасонам относился сдержанно: «Коли нравится тебе, модница, стало быть, хорошо. Носи на здоровье». Даже бальное платье, сшитое точно таким, в каком была великая княгиня на приеме у генерал-губернатора, и то не удостоилось особого внимания Саввы Тимофеевича. А тут вдруг...
— Чует сердце женское кручину добра молодца...— фразу, стилизованную под старинную русскую речь, Зинаида Григорьевна произнесла с усмешкой, зная, что юмор у мужа всегда в почете.
На этот раз Савва Тимофеевич не поддержал шутку:
— Тяжко, Зинуша... Ох, до чего тяжко...
Морозов присел к столу. Попросил чаю, самого наикрепчайшего. Повертел в руках портсигар, не закуривая. Сказал:
— Нет... Надо было мне после университета пойти по ученой части...
— И с чего это вздумалось тебе, Савва?— Зинаида Григорьевна устремила на мужа в упор карие с зеленоватым отливом глаза.— Ну, не таись, расскажи, что случилось?
И услышала краткий ответ:
— Поссорился с отцом.
— Из-за чего?
— Из-за фабричных дел,* конечно...
— Чем же прогневил родителя?
— Странный вопрос... Да всем решительно. Всем, что делается ради здравого смысла и по глубокому моему убеждению. Ну, да ладно. Не хочу тебя утомлять, вредно тебе, Зинуша.
— Погоди, Савва, погоди... Жена я тебе или метреска?
— Глупые слова, Зина, говоришь, не надо...
— Да уж по бабьему моему разумению. Извините, ежели что не так, государь супруг Савва Тимофеевич.
— Опять глупости, Зина... Знаешь ведь, как люблю я тебя, как ценю твой ум, знаешь, ради тебя готов на все...
— Потому и тревожусь, Савва. Свекор-батюшка суров. Но, тебе не в пример, мыслями делится с женой. Сейчас вот, не сомневаюсь, прикатил он в Усады и Марье Федоровне обиды свои выкладывает. А уж маменьке-то, свекрови, по-французски сказать — «бель мэр», только того и надо. Слушает, молчит, на иконы крестится. Да сноху-ненавистницу, по-французски сказать — «бель фий», про себя честит. Все грехи твои на меня навешивает...
Глаза Зинаиды Григорьевны заблестели слезами. Савва Тимофеевич попытался взять иронический тон:
— Однако успехи твои в иностранных языках меня радуют. Может быть, продолжим беседу по-английски: «май фэр леди», «май бьюти», «май дарлинг»...
— Не кривляйся, Савва. Лучше вспомни русские наши обычаи... Отец мой Григорий Ефимович, фабрикант средней руки,— куда Зиминым до Морозовых,— а как он семейной честью дорожит? Когда разъехались мы с Сергеем да пошла я по второму разу под венец с тобой, сказал родитель: «Мне бы, дочка, легче в гробу тебя видеть, чем такой позор терпеть...»
— Однако стерпел,— перебил жену Савва Тимофеевич,— дай ему бог здоровья, тестюшке.
Повысила голос и Зинаида Григорьевна:
— Помолчи, пожалуйста... Понимаешь ты моего отца, Савва. Вот и мне уж позволь твоего отца понимать. Человек он старинных правил, хозяином привык быть еще с той поры, как покойный Савва Васильевич поставил его, младшего сына, при самой большой своей фабрике. Жаден свекор до дела, привык к власти. Вот и не сидится ему в Усадах. Скушно... А мне тут в Орехове, думаешь, весело? Куда бы вальяжнее в Москве жить. Ты бы химией своей занимался, лекции читал. Ну, хоть и не профессором, как, скажем, Аннушкин муж, Карпов Геннадий Федорович, так уж приват-доцентом был бы для начала. Я при тебе — райская жизнь...
— Не пойму, к чему это ты говоришь, Зина?
— А к тому, что при такой нашей райской жизни на кого было бы дело оставить? На Карповых да Назаровых — сестер твоих — или на их детей? Аннушка-то Тимофеевна за те двенадцать лет, на которые она тебя старше, сколько внучат нарожала Марье Федоровне? Назаровой Александре Тимофеевне не угнаться за ней. Карповы да Назаровы маменьке твоей — разлюбезная родня потому, что кланяются до земли да ручки ей целуют. А ты с разводкой своей не мил родной матери... Одним словом, каждому свое... Карповым да Назаровым при Марии Федоровне в приживальщиках состоять, а Морозовым — тебе да нашим будущим детям — дело вести. Потому что Морозовы они, хозяевами им быть на роду написано...
— Ох, Зинуша, да пока и мне-то самому быть хозяином не дает родитель мой.
— Терпи, Савва. Не хватает тебе терпенья. Гибкости не хватает.
— Да уж, гнуться не хочу. А то согнешься смолоду — до смерти не выпрямишься... Отцу покориться — значит дело не вперед вести, а назад тянуть. Все ему не по нраву: спальни для фабричных новые строю... «Зачем? Баловство». Помилуй бог, какое баловство? Одно хочу: чтобы жил народ не по-скотски. Нынешние-то каморки с нарами в два яруса — это же хлевы, стойла. Англичанину мастеровому такое покажи,— он и за людей нас, русских, считать не будет... У манчестерских ткачей, у бирмингемских металлистов, у корабелов Глазго давно рабочие клубы в быт вошли. А у нас какие дома? Моленные, извольте видеть, те же церкви — только на староверский лад. Задумал я построить народный дом, насилу на правлении его отстоял. А папенька — ни в какую. «Затея, мол, вздорная, барская, наш мужик не дорос до просвещения». Мужик!.. А сам-то, между прочим, сам-то Тимофей Саввич гордится своей мужицкой родословной, не хочет в дворяне лезть. Вот и пойми его, господина мануфактур-советника.
— А ты попробуй все-таки понять. Пойми и прости. Как Христос понимал и прощал. Или ты не христианин?
— Ну, знаешь ли, Зина... Не гожусь я в святоши. Не выйдет из меня богослов, как дядюшка Елисей...
— Горе мне с тобой, Савва! Горе...
Зинаида Григорьевна громко всхлипнула, тяжело сползла с кресла, стала перед мужем на колени:
— Богом молю, поезжай в Усады, примирись с отцом. Не для себя прошу, для малыша нашего...
Савва Тимофеевич тотчас поднял жену, усадил на диван, целуя руки, плечи, голову:
— Зиночка, родная моя, успокойся.
Но она, охваченная нервной дрожью, разразилась рыданиями:
— Нет у тебя сердца, каменный ты!
Савва Тимофеевич позвонил, крикнул вбежавшей горничной:
— За доктором! Живо!
И получаса не прошло, как с лестницы понеслись поспешные шаги. В столовую хозяйского особняка стремительно вошел главный фабричный врач Базилевич. Зинаида Григорьевна лежала на диване. Муж стоял перед нею на коленях, держа обе ее руки в своих руках:
— Александр Павлыч, вся надежда на вас... — голос Морозова выдавал крайнее волнение.
— Спокойно, Савва Тимофеевич, спокойно.— Базилевич щупал пульс у молодой хозяйки, доставал стетоскоп, распоряжался уверенно, как свой человек в доме. — Сейчас мы вас, милостивая государыня, в спальню транспортируем, уложим с полным комфортом.
Зинаида Григорьевна вся в слезах, улыбалась виновато:
— Нет, я ничего... А вот маленький... Боюсь за маленького...
— Все будет в порядке, Зинаида Григорьевна, назначу вам в сиделки Варвару.— Базилевич посылал морозовского лакея за своей женой, любимой подругой молодой хозяйки.
Время близилось к полуночи, когда Савва Тимофеевич, приказав закладывать рысака, зашел в полутемную спальню, застегивая пальто, наклонился над кроватью жены, поцеловал ее в лоб:
— Быть по-твоему, Зина, еду в Усады.
Вскоре, бросив поводья взмыленной лошади подбежавшему лакею, Морозов шагал к загородному дому отца. Навстречу молодому хозяину торопилась встревоженная прислуга:
— Плохо с барином... Как приехали, сразу слегли.
Той ноябрьской ночью мануфактур-советника Тимофея
Морозова хватил первый удар. А утром явился на свет его внук. Новорожденного нарекли в честь деда.