Пробежав глазами несколько утренних свежих газет, Зинаида Григорьевна сказала:
— Прекрасно. С большим чувством написано.— И повернулась к мужу:
— Знаешь, Савва, я думаю, надо листочки эти в Орехово послать... И в Глухово, и в Тверь. Пусть все Морозовы — и Викулычи, и Захарычи, и Абрамычи — знают, как
ты в Нижнем государя встречал. Чтобы и детям своим, и внукам рассказали... Правда ведь, а?
Савва Тимофеевич пожал плечами:
— А ты тщеславна, голубушка... Подумаешь, великое дело совершил твой супруг: хлеб-соль поднес царю, разных торжественных слов наговорил. Да такие речи, как моя вчерашняя, наверное, уж оскомину набили молодому императору... И потом, знаешь, очень уж нелепо чувствовал я себя с этим подносом в руках, отвешивая поясной поклон... Точно оперный пейзанин, ей-богу... Для полноты картины не мешало бы мне фрак сменить на домотканый армяк да еще дремучую бороду отрастить, такую, скажем, как покойный мой батюшка нашивал...
— Ну, ну, ну... И насмешник же ты, Савва... Ежели так, то и мне, твоей хозяйке, надо бы вчера на балу появиться в сарафане да в кокошнике.
Савва Тимофеевич посерьезнел:
— Насчет сарафана и кокошника судить не берусь. А со шлейфом ты, Зинуша, переборщила... Вот и пришлось мне по твоей милости краснеть перед серьезными людьми...
Савва Тимофеевич не добавил больше ни слова упрека. Но мысленно представил себе толки, пересуды, которые, конечно, идут нынче в Нижнем и среди купечества, и среди сановников царской свиты, съехавшихся на открытие Всероссийской промышленной выставки и ежегодной ярмарки. Еще бы! Вчера, когда председатель ярмарочного комитета Савва Морозов торжественно принимал августейшего гостя — самодержца всея Руси Николая Александровича, дамы соперничали в изысканности, замысловатости бальных туалетов. И вот церемониймейстер императорского двора усмотрел явное нарушение этикета супругой мануфактур-советника Морозова: шлейф у Зинаиды Григорьевны оказался длиннее, чем у самой императрицы Александры Федоровны. Потбму-то и покачал укоризненно головой Сергей Юльевич Витте, министр финансов, оглядывая с высоты своего богатырского роста коренастую фигуру Саввы Тимофеевича. Потому и усмехнулся с начальственной неприязнью:
— Ай-яй-яй, ваше степенство, ай-яй-яй...
После такого замечания министра, сделанного, правда, с глазу на глаз, этак конфиденциально, хотел Морозов отчитать жену. Но сдержался. Тихо, без объяснений провели супруги поздний вечер в своих апартаментах, занимающих добрых пол-этажа в гостинице «Россия» на Мининской площади. Не стал бы поминать жене вчерашний конфуз и нынче с утра, если бы Зинаида Григорьевна сама не дала тому повод своими верноподданническими восторгами. Знал Морозов: хлопотала жена в садоводстве, чтобы букет ей подобрали самый диковинный, ведь нынче — свидание с великой княгиней Ксенией. И что еще предстоят ей встречи с супругами губернатора и губернского предводителя дворянства. Каждое такое знакомство Зинаида Григорьевна почитала важным событием своей светской жизни.
Все это в глубине души муж расценивал как суету сует. Однако понимал, что и поездка в обществе камергеров и статс-дам за город, куда приглашена на завтра Зинаида
Григорьевна, и благотворительный базар в пользу нижегородских сирот, затеянный ею, все это не повредит доброму имени Никольской мануфактуры, которая в будущем, 1897 году отмечает вековой юбилей. Ну, да что там: руку на сердце положа, льстил Савве Тимофеевичу ореол, который окружал его супругу и в Москве. Пожалуй, именно она сама и была наилучшим украшением особняка на Спиридоньевке, построенного по проекту архитектора Шех-теля, украшенного фресками Врубеля. Впору пришлась Зинаиде Григорьевне и роль хлебосольной хозяйки в подмосковном имении Покровском-Рубцове, недавно купленном Морозовым у разорившегося помещика Голохвастова, родственника господ Яковлевых,— в том самом Покровском, которое упоминает Александр Иванович Герцен в «Былом и думах».
В Нижнем Новгороде, где ежегодно летом собиралось всероссийское торжище — ярмарка, супруги Морозовы возбуждали зависть купцов-волгарей то рысистым выездом в ландо, то кровными скакунами. В редкие часы досуга от ярмарочных дел приятно было Савве Тимофеевичу погарцевать в седле, разъезжая по зеленым откосам над Волгой, по заливным лугам у Оки.
Однако в торжественные «царские дни», когда российское купечество принимало сановных гостей из Питера, верховая езда как по городу, так и по территории ярмарки и соседней с ней торгово-промышленной выставки была запрещена полицейскими властями.
— В целях охранительных,— сообщил Морозову губернатор генерал-лейтенант Баранов. И протяжным вздохом дал понять: нелегкое это дело — управлять губернией, да к тому же еще ведать безопасностью ярмарки и выставки, на которые съехалось немало всякого народа не только со всей империи, но и из-за границы. Время-то — беспокойное, всяких сюрпризов можно ожидать после «огорчительных московских событий».
В такой осторожной форме власть предержащие изъяснялись о недавней катастрофе на Ходынском поле в дни торжеств по случаю «священного коронования» нового императора. Тысячи москвичей, главным образом обыватели из простонародья, польстились на обещанное властями даровое угощение, на различные сувениры, коим и цена-то — ломаный грош. Скопление огромных толп привело к давке: более тысячи человек погибло мучительной смертью, множество людей оказалось изувечено. Газеты сообщали о чудовищной трагедии стыдливым петитом на последних страницах. Но справедливый приговор виновникам бедствия — царю и его присным — вынесла народная молва. Зловещая тень Ходынки упала от стен Белокаменной на всю империю, захватив, разумеется, и волжские берега, озаренные праздничной иллюминацией, оглушенные звоном колоколов и торжественными молебствиями, прославлением благополучно царствующего дома Романовых.
И выставка 1896 года, задуманная еще при Александре Третьем как всеимперское торжество, как демонстрация успехов России в канун приближающегося нового века, в общем-то не удалась. Свидетель событий, популярный романист и публицист Александр Амфитеатров писал об этом:
«На Нижегородской Всероссийской выставке общество как бы выместило Ходынку. Там бедствие имело источником неожиданное чрезмерное многолюдство. Здесь — почти совершенное безлюдье. Там ждали двухсот тысяч, а привалил миллион. Здесь ждали миллиона, а не пришло и двухсот тысяч. Выставку построили, собрали, открыли, а простояла она чуть ли не пустой. Думали, что выставка оживит ярмарку, а вместо этого пришлось ожидать как милости открытия ярмарки, чтобы она оживила выставку»2.
Амфитеатров с Морозовым дружили уже не первый год, и мысли, выраженные писателем, полностью разделял промышленник.
Ведь он-то, Савва Морозов, был давним председателем Нижегородского ярмарочного комитета. Потому именно его .и выдвинуло купечество на роль одного из главных устроителей Всероссийской промышленной выставки, открытой в Нижнем министерством финансов во исполнение монаршей воли «почившего в бозе» Александра Александровича. По кому-нибудь, именно ему, Морозову, тридцатипятилетнему, совсем еще молодому человеку, высокое министерское начальство доверило также возглавить на выставке один из ответственнейших отделов — показ изделий из волокнистых веществ. А в помощники отрядили двух мануфактурных воротил: Коншина и Щукина.
Хозяева крупнейших в России текстильных фирм, поставлявших товары не только по всей России, но также в Персию и Китай, не без гордости вспоминали отчетные данные за минувший 1895 год: стоимость проданных тканей составила более трети всего торгового оборота ярмарки. Сотнями миллионов рублей исчислялась купля-продажа хлопка всевозможных сортов: и заграничного — из Англии, Северо-Американских Соединенных Штатов, Египта, и туземного — из Туркестана, Хивы, Бухары. В Нижнем Новгороде, на перекрестке больших торговых дорог, особенно наглядно было, ощутимо взаимопроникновение Запада и Востока.
Приезжая сюда из года в год, Морозов привык к приземистым, однообразно желтым рядам каменных лабазов ярмарки. В приоткрытые двери виднелись тюки полотняных и шерстяных тканей, цветастые ситцы. Поблескивали никелем скобяные товары, сияли зеркала, отливал цветами радуги граненый хрусталь. Штабелями высились мешки с мукой, горы сахара.
А люди? Какие только человеческие типы не встречались на ярмарке! Были тут и степенные бородачи сибиряки, и молчаливые, с лоснящимися лицами казанские татары, и закутанные (явно не по погоде) в цветастые халаты аборигены Ташкента, Самарканда. «Какая смесь племен и рас, одежд, наречий, состояний...»
Ярмарка, хоть и была привычным для глаза зрелищем, всегда как-то утомляла, ошеломляла своим многолюдством. А выставка, на которой деловых, занятых серьезными заботами людей можно было встретить лишь изредка, привлекала внимание другим — необычностью, вычурностью своих построек. Ослепительно сверкал, будто плавился под солнцем, золоченый двуглавый орел под крышей царского павильона. Изгибался полукольцом павильон сельского хозяйства, украшенный деревянной резьбой в стиле «рюсс». До боли в глазах блестело воздвигнутое из стали и стекла здание машинного отдела. Сквозь стены было хорошо видно, как там внутри движутся многочисленные шатуны, шестерни.
Здания самой разнообразной архитектуры представляли и отрасли промышленности, и отдельные фирмы, наиболее известные в империи. Присутствовали здесь и шведы братья Нобель, и армяне Лианозовы и Манташевы — хозяева кавказской нефти, и Савва Иванович Мамонтов — строитель железной дороги к Белому морю, горячий поборник освоения богатств русского Севера.
Как-то еще до открытия, в дни подготовки выставки, убеленный сединами Савва-старший шутливо упрекнул Морозова:
— Что-то, любезный тезка, скуповаты вы стали... Забываете, что реклама — двигатель торговли.
На это Савва-младший возразил с почтительной усмешкой:
— За вами, Савва Иваныч, не угнаться. Это вы на Руси великий князь Беломорский. А мы — владимирские мужики. Нам, видать, на роду написано век свой провести на речке Клязьме.
Мамонтов понимающе развел руками:
— Ох, Савва, Тимофеев сын, самоуничижение паче гордости. Клязьма, конечно, не великая река, однако вотчина ваша — Орехово-Зуево — иным городам не уступит. А уж марка-то ваша, Никольской мануфактуры, и в российских пределах, и за границей заслужила доброе имя.
Продолжая тот разговор, Мамонтов одобрительно высказался и о других пусть менее значительных, чем морозовская, но все же почтенных текстильных фирмах нашего отечества. Дескать, молодцы и Хлудовы, и Прохоров, и Поповы — все коренные россияне.
Савва Тимофеевич, слушая, отмечал про себя: а вот фирмы по машиностроению, металлу, добыче угля, они будто и не в России действуют. Одни только фамилии хозяев чего стоят: братья Бромлей, Густав Лист, Гужон, Юз... Почему на Волге с ее огромным речным флотом не наберется и пяти русских судостроительных верфей, хотя пароходы и баржи строятся нашими, российскими мастеровыми из наших, отечественных материалов? Конечно, обидно было, что с современной техникой — самыми ее сногсшибательными новинками, поражающими воображение российского обывателя,— гостей выставки знакомят опять-таки иностранцы. Участки специально построенных электрических железных дорог, соперничая друг с другом, открывали сначала фон Гартман, потом Сименс и Гальске.
И, пожалуй, совсем уж из области анекдотической: перечень экспонатов промышленной выставки начинался фотографическими портретами породистых рысаков и скакунов, фамилиями их не менее породистых владельцев: великого князя Дмитрия Константиновича, князя Романовского, герцога Лихтенбергского, графа Воронцова-Дашкова. графа Шереметева. Будто на конях собралась Россия-матушка въезжать в новый, двадцатый век. А ведь железных дорог в империи к той поре понастроили добрых 40 тысяч верст; общая их протяженность стала вдвое большей, чем была четырнадцать лет назад — во время предыдущей Всероссийской выставки.
Строил-то дороги кто? Купцы-подрядчики да вчерашние крепостные — российские мужики. А поклоны, по заведенному обычаю, приходилось отдавать опять-таки господам дворянам, министрам империи. Уж каких только похвальных слов не наговорил мануфактур-советник Морозов, выступая от имени своего сословия на обеде в честь главного устроителя выставки Сергея Юльевича Витте! Что поделаешь: положение обязывает. «Купеческим воеводой» окрестила Савву Тимофеевича пресса.
— Воевода, хм... Как тебе нравится мой новый титул, Зина?— обратился к жене Морозов, пролистав газеты и отчеркнув отдельные статьи карандашом.
Зинаида Григорьевна пренебрежительно скривила губы:
— Какой-то борзописец распоясался, а ты, Саввушка, будто и насмешки не чувствуешь в его строках.
— Ох, Зинаида свет Григорьевна, до чего же вы строги!— возразил муж.— Да почему бы и не улыбнуться шутке, коли она к месту пришлась?.. Когда вникаю в эту бумажную трескотню, нет-нет да и найду какое-либо здравое мнение. Во-первых, Амфитеатрова Александра Валентиновича, нашего с тобой доброго знакомого... А во-вторых, примечательным кажется мне слог и некоторые мысли одного репортера из «Нижегородского листка», инициалами он подписывается. «Купеческий воевода» — это, между прочим, им пущено, его словечки...
— Не знаю, Савва, да и знать не хочу всю эту газетную шатию-братию...
— Напрасно, Зина. Того репортера я приметил не только по писаниям, но и по внешности. Косоворотка на нем, сапоги высокие. Вихрастый такой, мужиковатый. Да и по тому, как пишет, видать: из простонародья он. За рабочий люд ратует...
— Ну и бог с ним...
— Нет, Зинуша, ты послушай.— Савва Тимофеевич снова потянулся к отложенным было газетам: — «Со всех сторон вас окружают разные архитектурные деликатесы, а между тем по той же самой земле, согнувшись в три погибели, грязные и облитые потом рабочие возят на деревянных тачках и носят на хребтах пудовые ящики с экспонатами. Это портит общий ансамбль праздника промышленности и даже как бы иронизирует над праздником...»
— Да, ядовито,— согласилась Зинаида Григорьевна.
— Слушай, дальше что пишет этот волгарь: «Когда входишь утром в машинный отдел, чувствуешь гордость за человека, радуешься... А он, этот творец и владыка, тут же около своих стальных детищ... весь в грязном масле, в поту, в рваной одежде, с грязной тряпкой в руках и с утомлением на эфиопски черном лице... Уходишь из отдела с чувством смущения и обиды за человека... Железо главенствует, а человек служит ему...»
— Жалко, конечно, наших бедняг мастеровых,— нехотя вздохнула Зинаида Григорьевна.— Однако ты увлекся, Савва,— мне все это критиканство не так уж интересно.
— Очень жаль, Зина... А мне думается, супруге мануфактур-советника надлежит интересоваться делами русской промышленности.
— Ну хорошо, читай дальше. Что тебе там еще кажется важным?
— Вот, пожалуйста.— Морозов продолжал цитировать выдержки из газетных отчетов о выставке: — «Паровая машина Ивана Ивановича Ползунова: он опередил Аркрайта, Уатта, Фултона, Стефенсона... Но оставался безвестным 132 года. Весьма поучительно, но чрезмерно нелепо и очень грустно». Ну, это область истории, а вот, пожалуйста, и нынешний день... Почитаем, что пишут «Одесские новости». У меня, знаешь, такое впечатление, судя по слогу, что и там сотрудничает этот нижегородский автор... Итак: «Людвиг Цой вырабатывает железо по системе инженера Артемьева. Почему Артемьев сам не выпускает своего железа?» Сильно, а? Не в бровь, а в глаз... Или вот: «Мы выставляем продукты труда нашего, но где же производители, где приемы производства продуктов? Покажите формы производства — тогда это будет иметь развивающее значение для публики...» Как хочешь, Зина, а такого журналиста можно взять на службу в любую фирму... Умный, деловой человек...
Завтрак тем временем закончился. Встав из-за стола, Зинаида Григорьевна пошла в соседнюю комнату сменить утренний пеньюар на выходное платье. В открытое настежь окно был слышен цокот копыт, уже по этому звуку Морозов определил: подъехал его, всему Нижнему известный, парный выезд. Сегодня супругам предстояло участвовать в торжественном открытии павильона, где экспонируется новая картина Константина Маковского «Кузьма Минин».
— Картина яркая, стоит ее посмотреть,— говорил Морозов, надевая соломенную панаму, накидывая на плечи жены легкую мантилью,— но знаешь, Зина, Кузьма Минин, на мой взгляд, лучше запечатлен в скульптуре...
И кивнул в сторону окна — там за ветвями деревьев обширного сквера четко просматривался памятник Кузьме Минину. Особенно выделялась в бронзовом монументе высоко поднятая рука. Огромная, пожалуй, не соразмерная всей фигуре.
— Каков мужик,— восхищенно произнес Савва Тимофеевич,— наш брат, ухарь-купец... Из таких, что широко и далеко глядят, и Строгановы, и Демидовы вышли... Такой и царю не поклонится...
Зинаида Григорьевна поморщилась:
— Ну и вкус у тебя, Савва... Неудачный памятник, грубый...
Всероссийский торгово-промышленный съезд был задуман Сергеем Юльевичем Витте как демонстрация верности экономической политике Александра Третьего, который за пять лет до того — в 1891 году — провозгласил покровительственные пошлины. Чтобы иностранные товары не были опасными конкурентами для продукции русской промышленности, пошлины на них были увеличены на 20 процентов. Зато империя открыла широкий доступ в свои пределы иностранному капиталу. Новые и новые фирмы основывались приезжими немцами, французами, англичанами, бельгийцами. Капиталы их, пущенные в оборот на отечественном сырье, двигали вперед добычу угля, нефти, руды, выплавку чугуна, стали, цветных металлов, производство машин. По темпам промышленного развития в последнем десятилетии девятнадцатого века Россия обгоняла все страны Европы, шла вровень с Северо-Американскими Соединенными Штатами.
В день открытия съезда в Нижнем, точно живое олицетворение мощи империи, высилась на кафедре зала заседаний богатырская фигура министра финансов Витте в расшитом золотом придворном мундире. И победно звучала над рядами делегатов и гостей министерская речь:
— Успехи нашей фабричной промышленности так значительны, приток капиталов так велик, с такой быстротой возникают новые отрасли промышленности, что строго покровительственная система, введенная покойным государем, должна быть признана мерой глубокой государственной мудрости.
Мануфактур-советник Морозов искренне аплодировал речи министра финансов. Не покривил он душой и на ярмарке, когда купечество давало банкет в честь глубокопочитаемого Сергея Юльевича. Сердечно, по-дружески поднял бокал за покровителя российской промышленности. Министр финансов всесилен, стало быть, хочешь не хочешь, а надо с ним дружить, как, впрочем, и с тайным советником Дмитрием Фомичом Кобеко, которого петербургские круги поставили на пост председателя съезда.
Однако с Кобеко надо и поспорить, особенно когда поддерживает он ходатайства землевладельцев о снижении пошлин на ввозимые из-за границы сельскохозяйственные машины. «Нет,—считал Морозов,—самим нам пора научиться строить такие машины, на собственных русских заводах. Заводы такие надо создавать».
Весьма скептически встретили позицию молодого своего «воеводы» седые бородачи, заполнившие просторный зал в главном доме ярмарки. С явным неодобрением покачали головами, когда начал Мороз'ов возражать только что сошедшему перед ним с резной дубовой кафедры профессору Менделееву.
Дмитрия Ивановича провожали долгие рукоплескания. И стало тут Савве Тимофеевичу как-то неловко, боязно. В самом деле, после патриарха науки, славного своими трудами во всем мире, станут ли слушать какого-то рядового химика, окончившего университет в скромном звании «действительного студента»?
Однако надо заставить слушать! И Савва Тимофеевич, задумав «обходный маневр», благоговейно развернул перед собой один из недавних номеров консервативной петербургской газеты «Новое время»:
— Прошу вашего внимания, милостивые государи. Вот что пишет всеми нами глубоко почитаемый Дмитрий Иванович:
«Всероссийская выставка назначена быть смотром результатов прошлых 14-ти лет и дать указание на то, чего достигнет Россия, когда встанет в надлежащее соответствие с задачами предстоящего промышленного развития. Верю, что наши дети увидят Всероссийскую выставку, которая будет иметь значение всемирное. Русский человек реально встанет не в уровень, а впереди своего века».
Какие мудрые, какие пророческие это слова, господа. И потому достойно прискорбия, что в устной своей речи досточтимый профессор придерживался иных, умеренных взглядов, ссылаясь при этом на предначертания покойного государя. Смею думать, господа, что мнение ученого не нуждается в подтверждении от лица монаршей власти. Ибо наука как высшее проявление разума свободна.
При последних словах оратора Менделеев, сидевший в президиуме, недоуменно кашлянул. По рядам прошелестели хоть и негромкие, но явно неодобрительные возгласы. А Морозов продолжал:
— Итак, с благодарностью пользуясь плодами мудрого государственного решения, действующего вот уже пять лет, мы вместе с тем обязаны подумать и о дальнейших шагах, которые способствовали бы укреплению российской промышленности. Как вам известно, господа, некоторые наши фирмы, и в числе их Никольская мануфактура, каковую я имею честь представлять, не только выдерживают конкуренцию с иностранными фирмами на внутреннем рынке, но и завоевывают рынок внешний. Могу сослаться на примеры Персии, Китая, где нашими тканями вытесняются английские товары,— Савва Тимофеевич сделал многозначительную паузу, потом сказал: — А теперь позволительно спросить: что же мешает российским фирмам по машиностроению, добыче угля, производству металла — я имею в виду не только местоположение этих фирм в пределах империи, но и преобладание в них нашего национального капитала,— что же мешает таким фирмам конкурировать с фирмами, кои полностью подчинены капиталу иностранному? — И, снова сделав паузу, ответил на собственный вопрос: — Да только нехватка у нас этого самого капитала... И вот думаю: нам нужны кредиты! Долгосрочные! И в первую очередь на ярмарку будущего года, чтобы показать: русские люди строят свое государство на железных балках, в новый, двадцатый век Россия, в отличие от Китая и Персии, подчиненных иностранному капиталу, вступит как держава промышленная, вооруженная техникой... Потому и прошу вас, милостивые государи, ходатайствовать перед министром финансов о новых кредитах, обязательно долгосрочных.
Первые ряды реагировали на эти слова редкими, несмелыми хлопками. Потом, однако, рукоплескания, постепенно нарастая, охватили весь зал. В президиуме как-то сама собой составилась группа, начавшая редактировать телеграмму в Петербург, в адрес Витте. Текст, продиктованный Морозовым, не вызывал существенных поправок.
Не прошло и двух дней, как из Петербурга пришел положительный ответ: ходатайство съезда о долгосрочных кредитах удовлетворено.
— Ну, поздравляю, Савва Тимофеич,— говорил Александр Валентинович Амфитеатров, заглянув на следующий день с визитом в морозовские апартаменты гостиницы «Россия» с букетом для Зинаиды Григорьевны.
Но хозяйку дома не застал — укатила на прогулку с петербургскими гостями. Зато хозяин, отдыхая после хлопотливого, по-летнему знойного дня, принял писателя с обычным своим радушием.
— Как я мог подметить на съезде, Савва Тимофеич, вы политик тонкий,— говорил Амфитеатров, разбавляя чай сливками.
— Не льстите, Александр Валентинович, я просто деловой человек.— И Морозов придвинул гостю ароматные сушки.
— Зачем скромничать, ваше степенство. Вот гляжу на вас и гадаю о мечтах, которые бродят в беспокойной вашей голове. Хотите из своих коллег воспитать третье сословие, наподобие французской буржуазии. Что ж, благородная задача!
Морозов смущенно отмахнулся:
— Столь далеко пока не заглядываю. Но в одном твердо убежден: торгово-промышленное сословие на Руси сильно не только мошной своей, но и сметкой. Не только капиталами, но и умами... Одна беда — культуры мало! Не выработало еще наше сословие сознания собственного достоинства, сословной солидарности... Все еще по Островскому живем... А уж он-то, Александр Николаевич, как нас расписывал, как срамил...
— Верно, Савва Тимофеич, по этой части отстали расейские купцы от европейских буржуа, пожалуй, на столетие.
— Догоняем помаленьку... Скоро догоним. Хоть и мешают нам в том господа губернаторы и министры...
Морозов искоса глянул на Станиславского, сидевшего рядом в директорской ложе. И сразу приметил: Константин Сергеевич вытирал платком потный лоб, а по гладко выбритой щеке сползала слеза. Вот ведь как: не в первый раз, конечно, режиссер смотрит свой любимый спектакль, но, как всегда, он глубоко взволнован, милый человек Костя Алексеев! Такой близкий, родной по духу, коренной москвич, русак с головы до ног.
А тем временем на сцене Федор Иоаннович, невысокий, щуплый, согбенный под тяжестью своих Мономаховых одеяний, восклицал под занавес:
— Боже, боже! За что меня поставил ты царем!..
Занавес сдвигался медленно, будто задерживаемый лавиной рукоплесканий, охватившей зал. Потом в наступившей на мгновенье тишине раздались исступленные выкрики;
' В этой главе использованы материалы книг К. С. Станиславского «Моя жизнь в искусстве» и В. И. Немировича-Данченко «Из прошлого».
— Москвина! Москвина!
Морозов чуть тронул соседа за локоть, сказал восторженным шепотом:
— Да, это артист... Артист с большой буквы...— И, подождав, пока Станиславский вытрет глаза, спросил: — Откуда он у вас, Константин Сергеевич?
— От Корша, Савва Тимофеич...
— Поразительно... Колоссально!.. Сколько спектаклей у Корша я пересмотрел, видел, наверное, и его. Но там не приметил, не запомнил... Вы открыли его талант...
— Нет, куда уж мне,— устало возразил Станиславский,— за Москвина — Федора зритель должен благодарить вот его... — И кивнул в сторону открывавшейся двери. Там показалась холеная борода и щегольски вывязанный галстук Владимира Ивановича Немировича-Данченко.
Войдя в ложу, он приятельски обнял одной рукой Станиславского, другой — Морозова, произнес шутливо:
— Ну-с. Можно начинать заседание...
Сказал так, будто и не было никакого спектакля, будто и не бушевал сейчас зрительный зал, вызывая к рампе вслед за Москвиным и Вишневского, и Книппер, и Лужского, и Мейерхольда, и всех вместе участников спектакля.
Улыбаясь шутке Немировича, Морозов ответил:
— Да погодите вы, деловой человек, дайте жрецам Мельпомены насладиться триумфом. Ну, и меценату вместе со всеми порадоваться... Расскажите-ка лучше: как вам с Константином Сергеевичем удалось цензуру уломать? Ведь, насколько я знаю, трагедия «Царь Федор» была запрещена для сцены тому назад добрых тридцать лет, с той самой поры, как написал ее граф Алексей Константинович?
Немирович отмахнулся:
— Да уж пришлось политиканствовать в Петербурге. Дело это противное, грязное...
— Согласен, Владимир Иванович. Однако, думаю, и политиканством не стоит брезгать, коли служит оно хорошей политике. Успех ваш — это прежде всего большой моральный успех, нравственный... Да, да... Хоть и о давних исторических делах речь идет. Противоречия между государственной властью и человеческой совестью — проблема вечная. И тут, в трагедии своей, Алексей Толстой достиг, на мой взгляд, шекспировских высот. А вам всем, Художественному театру низкий поклон: поняли, раскрыли вы национальный русский характер... И еще: достоверно изобразили старорусскую жизнь. Нет на сцене и намека на традиционную оперную бутафорию.
Станиславский начал рассказывать, как труппа изучала русскую старину, путешествуя и в Углич, и в Ростов Великий, как художники старались понять житейский уклад той далекой поры, запечатлевая увиденное в эскизах для будущих декораций и костюмов.
Морозов слушал Станиславского не перебивая, иногда поглядывая на Немировича. Какие они разные, несхожие, эти двое, и как счастливо нашли они друг друга. Вспомнился Савве Тимофеевичу рассказ о первой творческой встрече Константина Сергеевича с Владимиром Ивановичем в ресторане «Славянский базар», когда сутки без малого провели они в отдельном кабинете, то дружески беседуя, то ожесточенно споря. И как Любимовка — подмосковная дача купцов Алексеевых — стала местом сборищ для молодых единомышленников — начинающих лицедеев, недавних любителей, только-только становящихся профессионалами. Конечно, редкостным обаянием обладают оба, если сумели сплотить такое дружное сообщество бескорыстных тружеников сцены...
Кстати, о бескорыстии... Как ему, Морозову, забыть начало знакомства своего с Немировичем-Данченко — известным уже драматургом, руководителем драматической студии Московского филармонического общества. Владимир Иванович не почел за труд самолично распространять платные билеты на показательный спектакль своих питомцев. Во время одной из светских встреч предложил билеты и Морозову. И тут, надо же такому случиться, у миллионера не оказалось при себе «красненькой» — десяти рублей. Извинился, пошутил: «В долг мне поверите, Владимир Иванович?»
Немирович согласился: «Ваша фирма, Савва Тимофеевич, любого кредита заслуживает...»
Ну, посмеялись и разошлись. А потом забыл миллионер об этой злосчастной «красненькой». Вспомнил только при следующей встрече с драматургом. Но денег в бумажнике не оказалось и на этот раз. Начал извиняться, корить природную свою рассеянность! Немирович успокоил: «Да пустяки, лестно мне держать в должниках богача... Впрочем, будет крайняя нужда в деньгах, сам к вам явлюсь, напомню...»
И явился. Да не один, вместе с другим давним знакомым Морозова — Алексеевым-Станиславским. Видел
Савва Тимофеевич, что невеселы оба гостя. Знал по московским слухам: задуман ими новый драматический театр, а денег не хватает. И финансовой помощи ждать неоткуда. Сама Варвара Алексеевна Морозова — тверская фабрикантша, вдова двоюродного брата Саввы, уж на что известная меценатка, и та отказала. Другие богатеи тоже проявили себя не больно щедрыми: Ушков раскошелился на четыре тысячи, Востряков — на две, Фирганг — тысчонку еле наскреб.
А Савву Морозова долго уговаривать не понадобилось.
— Значит, паевое товарищество артистов у вас? Что ж, вступаю в десяти тысячах. Одно только условие: чтобы не было над новым театром никакого «высочайшего покровительства» .
Так мануфактур-советник деликатно намекнул на августейшего генерал-губернатора московского, великого князя Сергея Александровича.
С этим носителем верховной власти — дядей царствующего императора, как, впрочем, и с родовитой дворянской знатью в Москве, — у Морозова сложились отношения, мягко выражаясь, натянутые*. Еще бы! В глазах вчерашних крепостников фабрикант — внук крепостного крестьянина — нувориш, выскочка. Про новый особняк Саввы Тимофеевича на Спиридоньевке, построенный на месте усадьбы господ Аксаковых, а еще раньше принадлежавшей поэту Ивану Ивановичу Дмитриеву, ходила по Москве едкая эпиграмма:
Сей замок навевает много дум,
И прошлого невольно станет жалко:
Там, где царил когда-то русский ум,
Теперь царит фабричная смекалка.
Все это как-то сразу вспомнилось Савве Тимофеевичу в тот вечер в Художественном театре на одном из первых представлений «Царя Федора». По сердцу, по душе, по разуму пришелся ему новый театр не только талантами актеров и режиссеров, но и гражданской смелостью. Впервые самодержец всея Руси был изображен на сцене не «божьим помазанником», а просто человеком, к тому же безвольным, почти слабоумным. Впервые в театральном представлении прозвучало осуждение властолюбия и тирании.
Буря зрительских восторгов постепенно стихала. В зале тускнел электрический свет. Стены московского «Эрмитажа», плохонького театрика, соседнего с летним садом, выступали в неприглядной своей наготе — пятнистые, обшарпанные, всякое повидавшие на своем веку.
Немирович сказал в обычном тоне добродушной усмешки:
— Итак — заседание дирекции. Вам, Савва Тимофеевич, по чину быть у нас главным распорядителем.
Станиславский поддержал:
— Гляньте-ка теперь на храм искусства не восторженным глазом зрителя, а по-хозяйски.
— Что ж, показывайте, посмотрим.
Все трое вышли из ложи и, дождавшись, пока опустеют гардероб и коридоры, стали осматривать здание. Начали с актерских уборных, переделанных владельцем «Эрмитажа» уже давно из простых садовых сараев. С места в карьер Константин Сергеевич показал на дыру в стене, закрытую листом фанеры:
— Тут, чтобы полочку повесить, начал я вколачивать гвоздь, ударил молотком раз-другой, а кирпич весь целиком так и выскочил. Сразу холодом потянуло — на дворе-то скоро зима. Намедни костюм повесил на стену, так он, представьте себе, примерз...
Немирович продолжал:
— С холодами поначалу мирились мы... Но пока мастеровые чинили трубы парового отопления, такой грохот во всем доме стоял, что репетиции проводить было невозможно. И электрическое освещение никуда не годится. Пока укладывали новые провода, артисты наши собирались на репетиции при свечах, а то и вовсе в потемках.
— Видать, хороший они народ, терпеливый, актеры ваши,— Морозов невесело усмехнулся,— мои рабочие бастовать бы начали...
— А запахи, ароматы в нашем храме искусства каковы? — Станиславский потянул носом,— Чувствуете, Савва Тимофеевич? То прокисшим пивом несет, то какой-то тухлятиной. Что значит театру быть в соседстве с увеселительным садом, с ресторанами и буфетами...
Немирович обратил внимание Морозова на фойе:
— Неуютно тут зрителям... Мебель — такое старье, что поневоле чехлами ее одели... Рамы оконные заново красили. Стены, как видите, сплошь белить пришлось, чтобы закрасить пошлейшие рекламные объявления... А занавеси были — этакая мещанская роскошь... Посрывали, заменили простеньким тюлем. В коридорах ковры постелили, чтобы не слышно было в зале топота ног...
— Ну, а про оборудование сцены и говорить нечего,— горестно вздохнул Станиславский,— такое убожество, бродячему балагану под стать, а не драматическому театру в большом городе.
Морозов молча соглашался со всем.
Поздним вечером, когда гасли фонари у театрального подъезда, вышли все трое на безлюдный уже тротуар Каретного ряда, зашагали вдоль ограды пустынного, закрытого на зиму сада.
— Для меня все ясно, господа,— Савва Тимофеевич, вздохнув, долго молчал. Когда подходили к Петровским воротам, он наконец вымолвил: — Новое здание надо вам, понимаю... Однако где его взять? Погуляем малость, дойдем до Камергерского. Есть у меня там на примете один домик... Тоже, с. позволенья сказать, храм...
Станиславский и Немирович не стали возражать. Пешая прогулка по ночной Москве успокаивала, давала нервам отдых, столь необходимый после многотрудного дня и шумного вечера в театре. Свернули с Петровки в Кузнецкий переулок, пересекли Большую Дмитровку, отмахиваясь от извозчиков. Чуть задержались, пропуская лихача, летевшего во всю прыть. Он правил по Камергерскому к ярко освещенному подъезду с приметной вывеской: «Кабаре-буфф ОМОН». Там бородатый швейцар с осанкой отставного генерала услужливо распахивал двери перед расфранченным гвардейцем и его дамой.
— Куда вы нас ведете, Савва Тимофеевич,— озабоченно спросил Станиславский, — не ужинать ли собираетесь в сем капище разврата?
— Что вы, Константин Сергеич,— успокоил Морозов,— нам, семейным людям, ужинать надлежит дома. А капище разврата советую снаружи пока осмотреть. Здание само по себе неплохое, может пригодиться нашему театру.
— Погодите, погодите,— сказал Немирович,— да ведь этот особняк Лианозову принадлежит.
— Знаю,— кивнул Савва Тимофеевич.— Однако известно мне от людей осведомленных, что мосье Омон собирается прикрывать свое злачное заведение. Вот и думаю: почему бы купцу Морозову не арендовать особняк у купца Лианозова?
— Да бог с вами, Савва Тимофеевич,— возразил Станиславский,— тут аренды будет мало, одно дело — кабаре и совсем другое — драматический театр.
— Да, перестройка понадобится солидная,— поддержал Немирович.
— Разумеется,— согласился Морозов,— однако, думаю, поможет нам в этом деле Франц Осипович Шехтель.
— Тот, что ваш спиридоньевский особняк сооружал? — поинтересовался Немирович.— Представляю, в какую копеечку обошлось вам палаццо.
— И я представляю по купеческому своему разумению,— кивнул Станиславский.
— Насчет копеечки, господа, это уж моя забота. Франц Осипович не только один из первых в Москве зодчих, но и личный мой друг, и театрал завзятый, и большой души человек...
Морозов замолчал, с наигранным почтением разглядывая швейцара, снявшего перед ним свой золоченый кивер. Ответил ему как давнему знакомому:
— Здорово, Пафнутьич, успехов тебе по службе...
— Спасибо на добром слове, Савва Тимофеевич,— швейцар поклонился, принимая чаевые.
— Однако к делу, господа, — продолжал Морозов, скользя рассеянным взглядом по новым и новым гостям ночного кабаре,— вернемся к нашим баранам. В наших силах, господа, превратить сей полупочтенный вертеп в храм искусства. Постараемся. По диплому я, как вы знаете, химик. Однако и в строительстве понаторел там, у себя, в Орехове. Вот и думаю: не откажет Шехтель взять меня себе в помощники, ежели решим мы с вами перестраивать этот особняк...— И вдруг, озабоченно глянув на карманные свои часы, произнес решительно: — Время позднее, пора и на боковую,— И, пожав руки обоим спутникам, остановил проезжавшего извозчика, легко вскочил в пролетку: — На Спиридоньевку, борода, за полтинник свезешь?
Извозчик натянул вожжи, обернулся к седоку, хитро прищурился:
— Маловато даете, Савва Тимофеевич, овес нынче, сами знаете...
— Насчет овса потолкуем по дороге. Поехали...
Не первый раз Константин Сергеевич и Владимир Иванович были гостями Морозова, но каждое новое посещение этого дома дополняло их восхищение творчеством Шехтеля. Гостей поражало и новое возрождение готики во внешних формах современного строения, и смелое использование чисто театральных световых эффектов во внутренней планировке. Переход из мрачноватого вестибюля в аванзал, пространство которого как бы расширялось громадным, во всю стену, стрельчатым окном, волновало как выход из кулис на сцену.
— Мне вспоминается Алупка, Воронцовский дворец,— заметил Немирович.
Зинаида Григорьевна улыбнулась Францу Осиповичу. Нетрудно было понять, что зодчий выполнял пожелания хозяйки.
Через гостиную в стиле «рококо» прошли в курительную. Темное дерево панелей и над ними панно работы Врубеля подсказали начало общей беседы.
— Врубель поразил меня как декоратор своими росписями еще в Киеве, и я рад, что удалось привлечь его к сотрудничеству,— сказал Шехтель.
— Композиция этой капеллы близка мне вашим с Врубелем деумвиратом.— И Немирович широким жестом пригласил всех подойти к живому панно — окну, выходящему в сад.
Оглядев собеседников, Савва Тимофеевич в раздумье произнес:
— Да, принцип «изнутри наружу», осуществленный Федором Осиповичем в нашем доме, думается мне, годится и для общественных зданий.
— Насколько я понял вас, милостивые государи,— начал Шехтель с немецкой чопорностью, — новый театр, как учреждение общественное, должен и внешним видом своим, и внутренним благоустройством удовлетворять чаяниям интеллигенции, соответствовать духу репертуара и творческому кредо труппы.
— Именно так, Франц Осипович,— кивнул Станиславский.— Нам нужны отнюдь не зрелищная парадность, не угодливость перед зрителем, — этого предостаточно в облике казенных императорских театров. Перво-наперво удобства для тех, кто служит зрителю своим искусством,— вот что требуется нам. Мы стремимся не ошеломлять зрителя, а воспитывать, не ублажать его, а будить в нем мысли. И потому в зрительном зале не должно быть ничего отвлекающего зрительское внимание от сцены.
— Разделяю ваши вкусы, господа. Никакой лепнины на потолке, никакой позолоты мебели, упаси бог от бархатной обивки лож. Кресла под мореный дуб, простые, строгие...
— И в фойе никаких роскошеств. Комфорт самый минимальный,— подсказал Немирович. — Зато на сценической площадке, в уборных артистов — максимум удобств, деловых удобств. Еще крайне важно инженерное оборудование. Да, да, не побоюсь этого слова применительно к театру.
— Понимаю, понимаю, — соглашался Шехтель,— вращающаяся сцена, световые эффекты... Боюсь, впрочем, что при нашей российской скудости в машинном хозяйстве тут не обойтись без заграничных заказов. А это немалые деньги. Как, Савва Тимофеевич, осилим?
— Сдюжим с божьей помощью,— Морозов пыхнул папиросой,— Машины купим за границей, а машинистов найдем у себя. Могу порекомендовать кое-кого из ореховских фабричных мастеров. Есть у нас такие — Левше не уступят. А по части электрической сам готов помогать. У меня, между прочим, еще с ребяческих лет страсть ко всяким иллюминациям, фейерверкам... Да, знаете ли, влеченье, род недуга...
И он смущенно улыбнулся.
Станиславский и Немирович озабоченно переглянулись. Какую цену заломит знаменитый зодчий? Но спросить напрямую как-то не решались. Не касался этого вопроса и Морозов. После томительной паузы он наконец вымолвил:
— Что же касается финансовой стороны дела, то...
Тут, Шехтель предупредительно поднял руку:
— Об этом, милостивые государи, говорить не будем. Заказ театра, украшающего ‘Москву, я почитаю за честь выполнить безвозмездно.
Станиславский и Немирович оцепенели. Морозов рассмеялся:
— Знай наших! Фамилия Шехтель иностранная, а размах у Франца Осиповича истинно русский, — И добавил, не скрывая торжества: — Насколько я знаю театр, господа режиссеры, неожиданная развязка — самое драгоценное в спектакле...
Права народная мудрость: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Немало ушло времени на то, чтобы Шехтель разработал детальный проект нового театрального здания, а Морозов, арендовав дом Лианозова, дождался, пока кабаре Омона освободит помещение.
Но вот потянулись к парадному центру Москвы обозы с кирпичом, цементом, стальными балками. Вокруг здания бывшего кабаре поднялся забор. За ним начали расти строительные леса. Резким контрастом со сверкающими рядом витринами магазинов выглядело все это в глазах пестрой толпы прохожих, рекой лившейся между многолюдной Тверской и не менее оживленной Большой Дмитровкой. Праздные гуляки морщили носы от пыли, облаком поднимавшейся над забором, затыкали уши от непривычного шума. Мерно ухали паровые копры. Лязгал и скрежетал металл. Слышались хрипловатые озабоченные голоса, обрывки грубой мужицкой речи, оскорбительной для слуха франтоватых господ, шагавших с покупками от «Мюра и Мерилиза», от «Шанкса», фланирующих по переулку. Недовольно кривились на козлах надменные лихачи и кучера барских экипажей, когда случалось им в Камергерском придерживать рысаков, чтобы пропустить ломовых возчиков. Они подъезжали к стройке со всех концов огромного города, запружая и без того тесный переулок. И, конечно, недовольны всем этим беспорядком оставались городовые — блюстители уличного благолепия.
Доволен был, пожалуй, только один человек, ранним утром появлявшийся на стройке, уходивший отсюда поздним вечером, а иногда и вовсе остававшийся ночевать в тесной каморке рядом с наспех сколоченной конторой. Любил Савва Тимофеевич щегольнуть демократизмом, была у него такая слабость. Но не таким обладал характером, чтобы подчиняться кому-либо. Привык командовать с той самой, теперь уже давней поры, когда по праву наследования почти юношей принял от отца огромную Никольскую мануфактуру.
Разумеется, и на стройке в Камергерском чувствовал он себя хозяином, держась при этом правила: плох тот хозяин, который не умеет личным примером научить работника, вовремя похвалить, а то и приструнить.
В Орехово-Зуеве инженеры, мастера, фабричный люд привыкли встречать директора-распорядителя во всякое время дня, а иногда и ночью. Встречали то в ткацких цехах, где наметанным глазом осматривал он станки, примечая самую малейшую неисправность, придирчиво проверял качество ситцев, мадаполамов, молескинов, вельветов; то на прядильной фабрике, то в красильной, то на торфяных разработках, поставлявших Никольской мануфактуре топливо; то в конторе найма, у дверей которой всегда толпилась безземельная голытьба из деревень.
Не дивились ореховцы повседневному рабочему костюму хозяина: потертой куртке, а порой и охотничьим, выше колен, сапогам, темной блузе, перепоясанной ремнем, над воротом которой всегда белел мягкий отложной воротничок. Привыкли к тому, что бородка и усы, придававшие хозяину сходство со старьевщиком-татарином, всегда аккуратно подстрижены, благоухают дорогими духами. Но и аромат этот не мог заглушить стойкого застарелого запаха крепкого табака, исходящего от человека, который много и жадно курит.
Едучи в Москву, где находилось правление Никольской мануфактуры, или, скажем, во Владимир для встречи с губернатором, облачался Савва Тимофеевич в пиджачную тройку с иголочки, сшитую столичным портным — французом Делосом. И, выбирая галстук, один из доброй сотни, бросал иные на пол, наставительно замечая камердинеру. «Сей хлам, Ферапонт, пора изъять из употребления».
Компаньоны по театральной дирекции у Морозова в Орехове не бывали. А в Москве встречали его всегда подтянутым, подчеркнуто элегантным. И всегда спокойным, расположенным к шутке, но готовым на решения самые внезапные. Знали Станиславский и Немирович: хоть и ведет Савва Тимофеевич строгий счет каждому целковому, для хорошего дела не поскупится на тысячи. Так было в критический для театра период. После триумфа «Царя Федора» последующие спектакли не давали полных сборов. В театральной кассе оставались непроданные билеты, а касса дирекции пустела. Прямо хоть распускай паевое товарищество артистов, коли жалованье платить нечем. Собрались по сему поводу все пайщики. Выслушал Морозов финансовый отчет, поскучнел: долги... долги... Ясно стало ему: не осилить артистам повторных паевых взносов. Откуда быть капиталам у Москвина, Лужского, Качалова?
Помолчал, подумал, решил:
— Дублирование паевых взносов беру на себя... Сколько там всего? Постараюсь... А вас, милостивые государи Иван Михайлович, Василий Васильевич, Василий Иванович, должниками моими прошу себя не считать. Театр — не частная собственность фабриканта Морозова, а общая собственность труппы. Вашими талантами, вашим трудом он создан... — И, не слушая изъявлений благодарности, закончил шуткой: — Об одном прошу не забыть: как построим новое здание, чтобы мне контрамарки у вас не клянчить... Чтобы была для моей родни постоянная ложа... Ну, конечно, не такая, как у августейшей семьи в императорских театрах, поскромней. Только уж не в бельэтаже, в бенуаре желательно... Ладно?..
Хоть и далеко еще было до премьеры в новом помещении на Камергерском, Немирович все чаще заглядывал на стройку. Как-то ночью Владимир Иванович долго бродил меж кирпичных стен нового корпуса — не было еще там ни зрительного зала, ни сцены. Но работа спешная — торопились к открытию сезона — шла круглые сутки. В разных углах наперебой стучали молотки, топоры: одни звонко — по металлу, другие глухо — по дереву. В деревянной паутине лесов шипели дуговые фонари, Штукатуры отхлестывали стены известкой.
В поисках Морозова Немирович облазил все этажи строительной клетки, пока добрался до самого верха. Воздух под сырым потолком был спертый, пахло угаром.
— Вот он наконец,— обрадовался Владимир Иванович, выходя из люка и завидев приземистого маляра в холщовом халате, перемазанном краской,— Однако, Савва Тимофеевич, вас не сразу найдешь. Я по спине узнал, очень она у вас характерная, выразительная...
Маляр обернулся, сощурился:
— Здравия желаю, господин директор.
Левой рукой маляр прижимал к потолку деревянную линейку, в правой держал кисть, в то же время оживленно объясняя что-то стоявшему рядом юноше в потрепанной студенческой форме.
— Вот будущий инженер проходит у меня практику. Не по своей, правда, специальности,— пояснил Морозов Немировичу и обратился к студенту: — Вы как будто бы горняк, молодой человек?
— Точно так, Савва Тимофеевич.
— Не важно... Сегодня поможете мне по малярной части. Берите халат, начинайте...
Накрашенные серебристые линии, каждая шириной этак пальца в три, тянулись через весь потолок. Крайняя слева была только еще намечена угольным пунктиром. У студента с непривычки тряслись руки, линия ложилась неровно. Краска текла по рукам.
— Берите больше краски. Не нажимайте,— продолжал мануфактур-советник урок малярного ремесла.— Вот так... Теперь пойдет хорошо.
Сам он красил с увлечением. Отпустив правило, отступал назад и, наклонив голову набок, прищурившись, любовался своей работой, как художник удачным мазком на холсте.
Закончив свою линию, Морозов вытер о халат грязные руки, придирчиво оглядел потолок. И только после этого продолжил разговор с Немировичем.
— Как на ваш вкус, Владимир Иванович? По-моему, белое с серебром изящнее, чем с золотом. Не правда ли? Золото кричит... В зрительном зале должны быть спокойные краски, чтобы ничто не отвлекало внимания зрителя от сцены. Гражданский пафос может быть облачен и в форму лирическую. Как нельзя лучше отразит ваши творческие искания стилизованная волна на занавесе, задуманная Шехтелем,— И снова обратился к студенту: — Так-то, молодой человек. Для вас большая честь красить этот потолок... Единственный в мире театр... Вы бывали на наших спектаклях? — Потом, считая, видимо, урок законченным, он оставил студента продолжать работу и вместе с Немировичем начал спускаться по лесам.— Очень хорошо, что вы зашли, Владимир Иваныч, именно ночью. Днем такая суета. Пойдем в контору, потолкуем. Не только у вас ко мне, но и у меня к вам есть немало вопросов.
Светало, когда коллеги-директора вышли на пустынную Тверскую. Немирович подозвал дремавшего на углу извозчика.
Морозов, прощаясь, сказал:
— А я пешочком прогуляюсь, продышусь... Голова что-то тяжелая.— Но прежде чем зашагать по Газетному переулку к Никитской, напомнил: — Послезавтра жду вас и Константина Сергеича на Спиридоньевке. Покажу вам свои опыты по электрической части.
Огромный особняк по летнему времени пустовал. Супруга мануфактур-советника вместе с детьми жила в загородном поместье Покровском.
Встретил гостей усатый жгучий брюнет гвардейского роста в черкеске с газырями и кинжалом у пояса — черногорец Николай. Он был известен всей Москве своей экстравагантной внешностью.
— Прошу, господа, Савва Тимофеич приказали: как прибудете, в сад вас проводить.
Пошли в сад. Там под сенью вековых деревьев, украшавших когда-то еще аксаковскую и Дмитриевскую усадьбы, стояли театральные софиты, прожектор. По траве змеился толстенный кабель, протянутый от домика собственной электростанции, которая обеспечивала освещение особняка.
Морозов в белой сетчатой рубахе «грациоза», расстегнутой на широкой волосатой груди, стоял в окружении мастеров, одетых в синие рабочие халаты.
Поздоровавшись, Савва Тимофеевич представил гостям трех своих сотрудников. Каждого назвал по имени-отчеству. Сказал:
— Световые эффекты будут у нас самые разнообразные, как ни в каком другом московском театре. Сейчас вот с окраской стекол бьемся. Не получается у нас голубой цвет... Зато красный — о-го-го...— И скомандовал: — Включай, ребята!
Закатный пурпурный свет залил дорожки сада, сразу придав деревьям и кустарникам фантастический облик.
— Ну как, для сцены подойдет? — спросил Савва Тимофеевич.
Немирович и Станиславский согласились.
— А теперь, господа, приглашаю перекусить!
— Спасибо, Савва Тимофеевич, сыты.
— Тогда пройдем в химическую лабораторию. Она у меня в ванной комнате. Посмотрите, как я с красками колдую.
Оставив мастеров-электриков в саду, все трое зашагали к дому. Оттуда навстречу им торопился Николай:
— Барыня прибыли, Савва Тимофеич, просят к себе.
Морозов вздохнул:
— Пойдем поздороваемся с хозяйкой, господа.
Зинаиде Григорьевне, видимо, не терпелось встретиться с мужем. В легком кружевном платье, раскрыв цветастый зонтик от солнца, она выходила из боковой двери, ведущей в сад. Завидев Немировича и Станиславского, мгновенно сменила выражение лица: из сурового, недовольного оно стало приветливым, осветилось улыбкой.
— Какие гости у нас! Вот радость.
И после того как оба гостя почтительно приложились к ее руке, а муж чуть тронул губами щеку, сказала с обидой:
— Ты, Савва, совсем забыл и нас, и Покровское...
Савва Тимофеевич покраснел:
— Виноват, Зинуша, дел много... Но ничего. Сегодня вечерним поездом поедем.