ЧАСТЬ III Источников много не бывает?

ГЛАВА 10 История Гийома де Флави, мужа-тирана и предателя Франции

Девятого марта 1449 г. в замке Нель в Пикардии скоропостижно скончался его владелец, один из преданных военачальников Карла VII и капитан Компьеня Гийом де Флави. Он был убит в собственной постели женой Бланш д’Овербрюк и ее любовником Пьером де Лувеном при пособничестве двух вступивших с ними в сговор слуг.

Событие это, несмотря на его, казалось бы, частный и вполне рядовой для эпохи Средневековья (как мы уже имели возможность убедиться) характер, повлекло за собой весьма неожиданные последствия. Судебные разбирательства по данному уголовному делу затянулись в общей сложности на 50 с лишним лет, на протяжении которых в них были втянуты десятки людей. Более того, убийство капитана послужило поводом для создания одной из самых знаменитых историографических легенд, связанных с историей Франции XV в. и существующих и поныне.

Попробуем и мы обратиться к этому уникальному казусу, чтобы понять, чем оказалось обусловлено столь пристальное внимание к нему и к его главному герою.

* * *

Гийом де Флави (ок. 1398–1449)[848] происходил из знатной пикардийской семьи, известной как минимум с начала XIII в.[849] [850]В юности он обучался в университете Парижа и даже получил там степень (неизвестно, правда, каких именно наук)[851], однако карьере ученого предпочел военную службу. Любопытно, что из шести братьев де Флави трое — Гийом, Шарль и Луи — поддерживали профранцузскую партию арманьяков, тогда как остальные — Жан, Гектор и Рауль — примкнули к лагерю бургиньонов[852]. В 1418 г., когда войска Жана Бесстрашного (1371–1419), герцога Бургундского, захватили Париж и вынудили дофина (будущего Карла VII, 1403–1461) бежать из столицы[853], Гийом де Флави, если довериться позднейшим свидетельствам, находился при нем[854].

С тех самых пор наш герой никогда, насколько можно судить, не изменял своим политическим симпатиям. Тем более, что, благодаря давним семейным связям, он пользовался расположением Реньо Шартрского (ок. 1380–1444), архиепископа Реймса и канцлера Франции[855], вместе с которым совершил ряд путешествий с дипломатическими миссиями: к папе римскому Мартину V, герцогу Савойскому и даже в Англию[856]. О его военной карьере, однако, мы знаем значительно меньше: кампании, в которых он участвовал, проходили преимущественно в Пикардии и были связаны не столько со сражениями с англичанами или бургундцами, сколько с захватом тех или иных городов, не желавших поддерживать арманьяков, а также с бесконечными грабежами местного населения[857]. Тем не менее, нам вполне достоверно известно, что в июле 1429 г. Гийом сопровождал дофина на его коронацию в Реймс[858], а уже через месяц — 15 августа того же года — жители Компьеня избрали его своим капитаном. Именно в этом ранге де Флави вел переговоры между Карлом VII и горожанами, убеждая их открыть ворота французскому войску, и к 18 августа его усилия увенчались успехом: новый король Франции торжественно въехал в Компьень[859].

И все же, согласно договору, заключенному между Карлом и Филиппом Добрым (1396–1467), город должен был оставаться под контролем герцога[860]. Подобный политический расклад не устраивал Гийома де Флави. Он предпочел нарушить волю своего государя и обречь Компьень на осаду[861], которая продолжалась с 20 мая по 25 октября 1430 г., после чего бургундцы и англичане вынуждены были отступить под натиском пришедшего на подмогу горожанам французского войска во главе с маршалом де Буссаком и графом Вандомским[862].

Окончание осады ознаменовалось для Гийома де Флави не только ростом его авторитета среди местных жителей[863], но и возникновением у него репутации законченного мародера, уж больно он «заботился» о поддержании мощи собственного гарнизона, позволяя солдатам совершать многочисленные набеги на близлежащие городки и деревни[864]. Участвовал он, впрочем, и в серьезных военных операциях, в частности, во взятии Сен-Дени в июне 1435 г.[865], ставшем началом кампании по завоеванию Парижа, куда войска Карла VII смогли войти уже в следующем году[866].

Военные заслуги нашего героя не уберегли его, тем не менее, от королевского гнева, и 8 декабря 1436 г. в Компьень прибыл коннетабль Артур де Ришмон (1393–1458), дабы предать капитана суду за его былое неподчинение и непрекращающиеся грабежи местного населения[867]. Де Флави арестовали[868], и от приговора его спасло лишь вмешательство Реньо Шартрского[869]. В обмен на свободу он вынужден был отказаться от звания капитана Компьеня и пообещать выплатить огромный штраф в размере 20 тысяч золотых экю[870]. Тем не менее, уже в марте 1437 г. он нарушил данную клятву, вернувшись в город и самолично восстановив себя в прежней должности[871]. Дабы отомстить коннетаблю за пережитое унижение, в 1440 г. он захватил в плен его племянника, маршала Франции Пьера де Рио, бросил его в тюрьму и довел до смерти. Однако в том же году де Флави сумел получить от Карла VII письмо о помиловании[872] и до конца своих дней сохранил пост капитана Ком-пьеня, несмотря на все противодействие Артура де Ришмона[873].

Именно на этот, исключительно насыщенный событиями период в жизни Гийома и пришлось его знакомство с будущей женой. Впервые, насколько можно судить по дошедшим до нас документам, он встретился с Бланш д’Овербрюк в 1436 г., в Реймсе, где проживала ее семья[874]. За невестой давалось солидное приданое, что не могло не заинтересовать претендентов на ее руку[875], но сама она при этом была еще крайне юна: на момент официальной помолвки ей исполнилось «всего десять лет». Жених оказался почти в четыре раза старше ее, а потому пообещал не вступать с ней в законный брак до истечения трех лет. Однако и эту клятву Гийом де Флави не сдержал: Бланш стала его женой через три месяца[876].

* * *

Остановимся здесь на минуту и задумаемся о том, из каких именно источников многие поколения исследователей черпали сведения о семейной жизни нашего героя и о его трагической кончине.

Убийство Гийома де Флави, совершенное Бланш д’Овербрюк и ее сообщниками 9 марта 1449 г., стало предметом судебного разбирательства уже 26 мая того же года[877]. Процесс был возбужден в Парижском парламенте братьями покойного Шарлем и Гектором, действовавшими в интересах Шарло де Флави, их племянника, единственного сына и наследника капитана Компьеня. Любопытно, что в данном случае истцы — как в свое время и Бридуль де Мезьер — не стали прибегать к практике самосуда[878]. Напротив, они предпочли действовать строго в рамках закона, не рассматривая при этом даже возможности заключения с Бланш мирового соглашения[879]: уже в самых первых из дошедших до нас парламентских документов ясно говорилось, что братья расценивали смерть Гийома де Флави как «подозрительную», а потому желали примерно наказать виновных[880]. Более того, они не посчитали нужным связаться прежде с бальи Санлиса и его лейтенантом, в ведении которых должно было бы находиться данное дело. Возможно, что Шарль и Гектор сознательно стремились избежать контактов с местными чиновниками, подозревая их в симпатиях к Бланш д’Овербрюк и рассчитывая, что обращение в высший королевский суд гарантирует им большую беспристрастность при расследовании и при вынесении окончательного решения[881]. Тем более что в Париже — как и во многих других областях королевства — адюльтер рассматривался как сугубо женское преступление[882], а в том, что касается убийства законного супруга, обвиняемая могла рассчитывать на снисхождение, лишь доказав, что муж обращался с ней неподобающим образом на протяжении всей их совместной жизни. В противном случае преступницу ждала почти неминуемая расплата, поскольку практика королевских помилований в подобных делах касалась почти исключительно мужчин: 80 % представителей сильного пола получали в этот период прощение за убийство неверной жены и/или ее любовника[883].

Обращение Шарля и Гектора де Флави в Парижский парламент повлекло за собой перемещение всех заинтересованных лиц в столицу королевства. Подозреваемых заключили в тюрьму Консьержери, где Бланш сразу же наняла адвоката — мэтра Попенкура (Popaincourt), который и выступал от ее имени в суде. Ее девери также обзавелись собственным представителем, мэтром Пуаньяном (Poignant), а поскольку речь все-таки шла об убийстве королевского чиновника, т. е. о преступлении, напрямую затрагивающем честь и достоинство самого монарха (lèse-majesté), то мэтр Барбен (Barbin), прокурор парламента, выступал от имени не только потерпевших, но и Карла VII[884].

Дело, таким образом, изначально оказалось крайне запутанным, ибо к его уголовной составляющей постоянно примешивались сугубо гражданские вопросы, самым важным из которых являлось право опеки над несовершеннолетним сыном капитана де Флави, которому на момент смерти отца исполнилось всего 5 или 6 месяцев [885]. Каждая из сторон желала во что бы то ни стало доказать в суде свою правду, а потому иски, жалобы, прошения и письма, составленные адвокатами, все множились, и в нашем распоряжении на сегодняшний день имеется внушительное количество письменных источников. касающихся этого процесса и заботливо собранных и изданных Пьером Шампионом[886]. Только благодаря этой коллекции мы и обретаем возможность в мельчайших подробностях узнать о тех трагических событиях, что произошли в замке Нель 9 марта 1449 г. Проблема, однако, заключается в том, что практически все документы, которыми мы располагаем, по своему происхождению являются судебными. Более того, они были составлены как от имени истцов, так и от имени ответчицы, а потому история убийства Гийома де Флави представлена в них двумя, весьма различными версиями.

У Шарля и Гектора де Флави на момент подачи иска, очевидно, не существовало ни малейших сомнений в виновности Бланш д’Овер-брюк в смерти ее мужа, иначе они вряд ли обратились бы напрямую в Парижский парламент. О подозрениях в отношении молодой вдовы прямо говорилось уже в судебном постановлении о ее аресте[887]. А потому адвокат обвиняемой, Жан Попенкур, сразу же избрал в качестве основной (и, добавлю, единственно возможной при подобном составе преступления) линии защиты описание ужасных условий, в которых его подопечная и ее родители пребывали в доме Гийома де Флави. Именно к этим доводам относилось, в частности, упоминание об исключительной молодости невесты, которую жених буквально принудил к заключению брака[888]. Конечно, ни о каком похищении и/или изнасиловании речь в данном случае не шла, но супруга капитана, согласно заявлениям Попенкура, не достигла даже нижней границы возраста, в котором девушка могла выйти замуж[889].

Не менее сильным аргументом в устах адвоката стало упоминание об издевательствах, которые терпели от супруга Бланш ее родители, и об их гибели, якобы им спровоцированной. Мало того, что капитан Компьеня практически насильно отобрал у них все земли, но он также пригласил их поселиться в его доме, чем и обрек на крайне «тяжелую жизнь»[890]. Анна де Франсьер, мать Бланш, умерла от «разочарования»[891]. Что же касается Робера д’Овербрюка, то его Гийом уморил голодом в тюрьме, вынудив под конец питаться подошвами собственных башмаков[892].

Жизнь самой Бланш, в представлении ее адвоката, также трудно было назвать счастливой. Гийом обращался с ней «бесчеловечно» (inhumainement), постоянно избивал ее, угрожая убить. Он также пытался заставить ее передать часть наследства двум его незаконнорожденным дочерям, которых он признал и которые проживали в его доме[893]. Как следствие, он не только не приветствовал беременность Бланш, но желал, чтобы у нее случился выкидыш, а когда время родов все-таки пришло, прислал ей в помощь всего лишь повитуху, не обеспечив врачом[894]. В общем, заключал мэтр Попенкур, Гийом не давал своей жене ни малейшей возможности почувствовать себя истинной хозяйкой дома: вместо нее всеми делами заправлял приближенный капитана Симон д’Обиньи, а у бедной женщины в распоряжении имелась всего одна служанка, да и сама она прислуживала мужу «и днем, и ночью»[895].

Являлись ли рассказы Жана Попенкура правдивыми? Страдала ли Бланш д’Овербрюк на самом деле от жестокого отношения мужа-тирана? Ответить на эти вопросы не представляется возможным, учитывая прежде всего характер документов, в которых излагались пугающие подробности частной жизни супругов де Флави. Думается, впрочем, что они были несколько преувеличены, учитывая тот факт, что сторона истцов также весьма преуспела, выдумывая самые невероятные события, связанные с недавним прошлым.

В ответ на претензии адвоката Бланш д’Овербрюк Шарль и Гектор де Флави попытались прежде всего отвести аргумент о насильственном принуждении девушки к замужеству, вызванном якобы богатством и высоким социальным статусом ее семьи. Они объявили свою невестку дочерью «угольщика», т. е. человека не просто незнатного, но происходящего из самых низов общества[896]. Робер д’Овербрюк действительно не имел собственного титула, однако он удачно женился, а огромное состояние приобрел благодаря завещанию дальнего родственника. Таким образом, его положение на момент помолвки Бланш с Гийомом было даже выше, чем у его будущего зятя, который, конечно, отличался родовитостью, но шевалье не являлся и никакими особыми доходами не располагал[897]. А потому заявление адвоката истцов о том, что Гийом буквально вытащил невесту из грязи и дал ей все, о чем только может мечтать молодая девушка, следует расценивать как еще одну выдумку.

От якобы низкого происхождения Бланш д’Овербрюк братья де Флави в своих аргументах логично переходили к ее повседневным привычкам. С их точки зрения, капитан Компьеня так и не смог привить жене манеры истинной дамы[898]: она сквернословила, любила вьь-пить, не умела себя вести за столом и даже писала стоя, как мужчина, чем весьма смущала гостей и прислугу[899]. Они также настаивали, что убийство их брата являлось предумышленным и было спланировано Бланш и ее слугами — бастардом д’Орбанда и цирюльником Жаном Бокийоном — «более года назад»[900]. Сначала они попытались отравить Гийома, и тот действительно серьезно заболел, но не умер[901]. Тогда заговорщики решили действовать наверняка. В ночь на 9 марта 1449 г., когда де Флави отправился спать, Бланш осталась в его комнате[902]. Именно она открыла дверь своим сообщникам и положила на лицо супруга заранее припасенную подушку, чтобы задушить его. Бастард несколько раз ударил хозяина поленом по голове, а затем перерезал ему горло ножом[903].

Сложно сказать, насколько система доказательств, избранная Шарлем и Гектором де Флави, и их версия событий основывались на реальных фактах. Как мы уже знаем, обвинение жены в том, что она отравила опостылевшего супруга, являлось для периода позднего Средневековья практически «классическим», однако далеко не всегда соответствовало действительности: достаточно вспомнить рассмотренную выше историю «проститутки» и «ведьмы» Масет де Рюйи[904]. И хотя ее дело стало предметом уголовного разбирательства в королевском суде Шатле, судьям Парижского парламента, вероятно, также хорошо были известны излюбленные доводы сторон в подобных случаях. А потому, несмотря навею тяжесть предъявленных обвинений, уже 15 июля 1449 г. Бланш д’Овербрюк смогла получить королевское письмо о помиловании[905].

Вполне естественно, что ратификации этого документа в парламенте яростно воспротивились братья де Флави, 31 июля 1449 г. оспорившие его законность. Однако даже к этому моменту адвокат истцов, мэтр Пуаньян, и королевский прокурор Барбэн так и не сумели прийти к единому мнению относительно всех тонкостей рассматриваемого дела. В частности, они не смогли договориться по вопросу о приговоре, которого добивались для Бланш. При этом, в отличие от Бридуля де Мезьера, презревшего все существующие нормы права и требовавшего личного участия в наказании собственной жены, Жанны де Брем, в данном случае судебные чиновники явно опирались на законодательную базу. Тем не менее, ее несовершенство и внутренняя противоречивость, т. е. отсутствие строгой зависимости между конкретным типом преступления и последующим приговором, о чем я уже упоминала ранее, привели к печальным для истцов результатам. Если мэтр Пуаньян предлагал ограничиться публичным покаянием, которое Бланш принесла бы в замке Нель, строительством двух часовен за упокой души Гийома де Флави, частичной конфискацией имущества и штрафом в две тысячи ливров[906], то мэтр Барбэн настаивал на более строгом наказании. Он требовал, чтобы Бланш была приговорена к смертной казни и конфискации всего имущества или — «по крайней мере» (au moins) — к штрафу в 50 тысяч ливров, запрету носить траур по мужу и навечному заточению в монастырь «на хлеб и воду». По его мнению, ей также следовало запретить впредь выходить замуж, поскольку «она этого не достойна» (car elle en est indigne)[907].

Отсутствие единого мнения по данному вопросу, как мне представляется, весьма облегчило дальнейшую судьбу Бланш д’Овербрюк. 7 августа 1449 г. она смогла получить второе письмо о помиловании и представила его на утверждение в Парижский парламент, который передал документ на личное рассмотрение короля. 14 ноября 1450 г. Карл VII окончательно помиловал супругу капитана Компьеня и запретил проводить новые слушания по этому делу[908]. Бланш вышла на свободу, потеряв лишь опеку над собственным сыном, которая поручалась отныне Шарлю де Флави. Обратившиеся в бегство сразу после совершенного злодеяния Жан Бокийон и бастард д’Орбанда официально объявлялись умершими[909], и хотя в 1455 г. парламент выпустил новый приказ об их аресте[910], найти их так и не удалось. Что же касается Пьера де Лувена, не принимавшего непосредственного участия в убийстве, то он также был оправдан[911]: уже в октябре 1449 г. он участвовал в осаде Руана королевскими войсками[912], а в 1451 г. король лично возвел его в ранг шевалье[913].

Эти решения не остановили, тем не менее, противников Бланш д’Овербрюк. Новая серия исков против нее с еще более фантастическими обвинениями последовала в 1463–1464 гг. и была вызвана, очевидно, смертью единственного сына Гийома де Флави. Теперь истцом выступал самый младший брат последнего, Рауль. Его главным аргументом для возбуждения повторного расследования являлся тот факт, что всего через три дня после совершенного убийства Бланш «тайно» (clandestine) вышла замуж за Пьера де Лувена[914]. Это обстоятельство, по мнению современников, вполне могло доказывать, что супруга капитана действительно была виновна в адюльтере: во Франции эпохи позднего Средневековья женщина, излишне поспешившая после смерти первого мужа с заключением повторного брака, часто рассматривалась как прелюбодейка, изменявшая покойному со своим новым избранником[915].

Именно эту карту и разыграли теперь Рауль де Флави и его адвокат, мэтр Удрак (Ошігас). Они заявляли, что с Пьером де Лувеном, уроженцем Пюи, Бланш познакомилась около 1445 г.: именно тогда он занял должность капитана Нуайона, рядом с которым периодически проживали супруги де Флави[916]. Между любовниками установилась регулярная переписка, которую они тщательно скрывали[917]: в их отношения оказались посвящены только двое слуг Гийома, которых де Лувен переманил на свою, сторону — бастард д’Орбанда и Жан Бокийон. Эти четыре человека, как полагал истец, а вовсе не три, как говорилось в первом иске братьев де Флави, и замыслили убийство кацитана Ком-пьеня[918]. Изначально его якобы предполагалось просто задушить, когда он ляжет отдохнуть после трапезы[919]. Однако Бланш и Пьер предпочли воспользоваться ядом: они добавили его Гийому в суп, но тот показался ему «пересоленным», и есть он его не стал[920]. В этот момент заговорщикам не осталось иного выбора, как убить несчастного во сне, что и было исполнено.

Со своей стороны ответчики также не поскупились на новые подробности давно минувших событий, приукрасив их на собственный лад. Так, внезапно выяснилось, что Бланш д’Овербрюк на момент ее свадьбы с Гийомом де Флави было вовсе не десять, а всего девять лет[921]. Что жестокий супруг бросил в тюрьму не только своего тестя, который сошел в заключении с ума и питался собственными экскрементами, но и тещу, также умершую в результате дурного с ней обращения[922]. Что он пытался уморить голодом и саму Бланш[923], а под конец задумал и вовсе ее отравить, подослав к ней собственного бастарда, который, впрочем, открыл ей глаза на этот гнусный план[924].

Как и следовало ожидать, судебные заседания и на сей раз не привели к пересмотру королевского решения, а потому 15 июня 1464 г. братья капитана де Флави решились на отчаянный шаг. Заманив Пьера де Лувена в лес, они избили его, выкололи ему глаза и перерезали горло, а тело затем расчленили[925]. Таким образом, они применили на практике древний обычай талиона, отчасти повторив обстоятельства смерти, которой в 1449 г. умер их брат[926]. И все же отомстить им удалось лишь одному и, по всей видимости, не самому главному обидчику. Потеряв второго супруга и отца своих шестерых сыновей[927], Бланш, тем не менее, в том же году вышла замуж в третий раз — за Пьера де Пюи, мэтра Палаты прошений при Людовике XI (1423–1483). Еще через 36 лет — 5 июня 1500 г. — она получила от Парижского парламента свидетельство о ратификации королевского письма о помиловании, выданного ей в далеком 1450 г.[928] На тот момент Бланш исполнилось уже как минимум 74 года, и, по некоторым данным, она счастливо пребывала в четвертом браке[929]

* * *

История убийства Гийома де Флави и последующих, в буквальном смысле бесконечных, гражданских и уголовных разбирательств, связанных с расследованием этого преступления, и сама по себе, безусловно, заслуживает внимания. Не так часто в нашем распоряжении оказывается судебное дело, которое длилось бы более 50-ти лет и от которого сохранилось бы такое количество документов, донесших до нас голоса очень многих заинтересованных лиц, каждый раз по-новому излагавших события прошлого.

И все же в этой истории присутствует дополнительный и весьма любопытный для нас элемент — память о событиях, их интерпретация потомками, видевшими в нашем герое не просто очередного мужа-тирана, собственной жизнью поплатившегося за проявленную им жестокость, но одного из главных предателей Французского королевства в период Столетней войны. Рождение этой легенды оказалось, вне всякого сомнения, напрямую связано с тем знаменательным фактом, что именно в Компьене, находившимся на тот момент под управлением Гийома де Флави, была захвачена в плен Жанна д’Арк, принимавшая участие в обороне города.

Как я уже упоминала, весной 1430 г. в результате неудачных военных действий близ Марньи-сюр-Уаз Компьень осадили бургундские войска, прибывшие из-под Клервуа; к ним вскоре присоединился и английский гарнизон Венетты[930]. В ходе очередной операции по освобождению города Жанна, явившаяся со своим отрядом на помощь местным жителям, оказалась зажата около крепостного рва, мост через который был поднят, а городские ворота — закрыты. Бургундский лучник стянул Деву с коня и вынудил ее отдать ему свой меч. Вместе с девушкой были захвачены в плен ее брат Пьер, исповедник Жан Пакерель и оруженосец Жан д’Олон. Это событие, повлекшее за собой суд над французской национальной героиней и ее казнь, произошло 23 мая 1430 г.

Известие о пленении Жанны д’Арк быстро распространилось во Франции и за ее пределами. Даже крайне скептически относившийся к Орлеанской Деве Ангерран де Монсареле, лично присутствовавший при ее передаче Филиппу Доброму, герцогу Бургундскому, отмечал, насколько сильное недовольство вызвала данная «потеря» (perte) у французов[931]. В письме, отправленном 22 июня 1431 г. из Брюгге в Венецию, неизвестный итальянский купец восклицал: «Пусть Богу будет угодно, чтобы это оказалось неправдой!»[932]. О том, что сторонники Карла VII были искренне огорчены судьбой Жанны, свидетельствовал позднее и Тома Базен, называвший ее пленение «неудачным и печальным событием»[933].

Несмотря на столь единодушные отклики на происшествие в Ком-пьене, авторы первой половины XV в., тем не менее, никак не комментировали обстоятельства, приведшие к столь трагическому концу военной карьеры Жанны д’Арк. Лишь после процесса по ев реабилитации, состоявшегося в 1455–1456 гг. и полностью снявшего с девушки обвинения, выдвинутые против нее в 1431 г.[934], французские хронисты обратились к подробностям ее жизни и, в частности, к событиям 23 мая 1430 г. Именно с этого момента, насколько можно судить, в исторических сочинениях начала разрабатываться версия о возможном предательстве, ставшем причиной гибели Девы, и был названо имя человека, стоявшего за ним, — нашего давнего знакомого, капитана Гийома де Флави, отдавшего приказ о закрытии ворот Компьеня.

Впервые применительно к эпопее Жанны д’Арк о де Флави упомянул Жан Шартье в своей «Хронике», законченной около 1460 г. и завершившей «Большие французские хроники»[935]. Он сообщал, что этот «доблестный» (vaillant) капитан выступал против намерения Карла VII сдать Компьень герцогу Бургундскому и удерживал город всеми силами. Король поначалу был крайне недоволен поведением де Флави, но «многие полагали», что его неподчинение лишь сыграло на руку монарху: при осаде Компьеня бургундцы и англичане потеряли много сил, что позволило королевским войскам удержать другие занятые ими города[936]. Пленение Жанны д’Арк Шартье никак не связывал с личностью Гийома де Флави. Причиной, по которой Жанна потерпела неудачу, он полагал поломку ее меча, что следовало расценивать как знак Свыше к прекращению любых военных операций. Отказавшись покинуть поля сражений, девушка лишилась помощи Господа в своих дальнейших действиях, что и предопределило-ее печальный конец[937].

Тем не менее, упоминание о Гийоме де Флави и особый упор, сделанный на его участии в защите Компьеня, заставляет предположить, что какие-то слухи о его роли в пленении Жанны д’Арк до Жана Шартье, возможно, доходили, хотя и были им отринуты.

На существование подобных слухов совершенно ясно указывал анонимный автор «Компиляции о миссии, победах и пленении Жанны Девы», составленной в Орлеане в самом конце XV в.:

По мнению некоторых, кто-то из французов стал причиной того, что она не смогла спастись. В это легко верится, поскольку [в этом сражении] никого более не было захвачено в плен или ранено, по крайней мере из людей выдающихся. Я не хочу сказать, что это — правда, но, как бы то ни было, это стало большой потерей для короля и королевства[938].

А Матье Томассен, начавший в 1456 г. по приказу дофина Людовика (будущего Людовика XI) составлять свой Registre delphinal, и вовсе не сомневался в том, что под Компьенем Жанна «была предана»[939].

Как полагал Огюст Валле де Виривиль, подобные замечания французских хронистов могли основываться на устных рассказах очевидцев событий — жителей Компьеня[940]. Существование слухов о виновности Гийома де Флави подтверждал также тот факт, что на уже упоминавшемся выше процессе, возбужденном против капитана в 1444 г. по делу о преднамеренном убийстве Пьера де Рио[941], королевский прокурор обвинил его в том, что он получил от герцога Бургундского 30 тысяч золотых экю за сдачу города, «учитывая, что он закрыл ворота перед Жанной-Девой»[942].

Именно эта версия — то, что корыстолюбивый Гийом де Флави, по сути дела, продал Жанну д’Арк бургундцам, т. е. совершил политическое предательство, — получила особое развитие во французских исторических сочинениях XV–XVI вв. Ни удачная военная карьера капитана, ни его близость ко двору и преданность Карлу VII, позволившие ему сохранить свой пост до самой смерти, ни даже родственные связи с Реньо Шартрским никак не повлияли на трактовку событий, произошедших в Ком-пьене 23 мая 1430 г. А вот обстоятельства, личной жизни нашего героя, привлекшие внимание современников после его жестокого убийства 9 марта 1449 г., как представляется, в высшей степени способствовали как появлению, так и дальнейшему развитию данной легенды.

Репутация Гийома, который был охарактеризован в выступлениях адвоката Бланш д’Овербрюк как настоящий тиран, женившийся на девушке значительно моложе себя ради богатого приданого, постоянно избивавший ее и изменявший ей, серьезно пострадала в результате судебных расследований 1449–1464 гг. Его собственные и, надо признать, вполне реальные преступления — убийство маршала де Рио, жесткая манера управления вверенной ему крепостью и сознательный грабеж местного населения — добавляли к этой картине лишь отдельные недостающие детали. Все это в целом позволило хронистам уже второй половины XV в. с легкостью примерить Гийому де Флави заодно и маску человека, способного на предательство. Единственным автором, придерживавшимся, как кажется, более или менее реальных фактов, остался лишь Матье д’Эскуши. Он сообщал, что убийство капитана Компьеня стало делом рук Бланш д’Овербрюк, отомстившей таким образом за смерть родителей и за дурное обращение с ней самой:

[Она] была арестована, но благодаря тому, что предоставила королю и его совету объяснение [своего поступка], а именно [рассказала] о том, как Гийом, по собственной жестокости и из желания присвоить их имущество, безжалостно погубил ее отца и мать, изо дня в день обращался с ней грубо и угрожал заключить ее в тюрьму до конца жизни, при помощи добрых друзей получила от короля прощение и помилование[943].

Писавший чуть позднее д’Эскуши Жак Дюклерк' рисовал уже совсем иную картину. Для него де Флави являлся

доблестным воином, но вместе с тем тираном, совершившим больше ужасных преступлений, чем это было возможно: он захватывал молоденьких девушек и, несмотря на все увещевания, насиловал их, [а также] без всякого снисхождения убивал и топил людей[944].

Наконец, в 1465 г. Жорж Шателен уже напрямую связывал убийство капитана с его прошлыми преступлениями и совершенными им предательствами:

Еще один изменник, Гийом де Флави, нашедший смерть от [руки] собственной жены, своей порочной жизнью отчасти сам себя обрек на столь ужасный конец[945].

На рубеже XV–XVI вв. Алан Бушар, буквально повторяя слова королевского прокурора, сказанные в 1444 г., прямо называл нашего героя «предателем» (traître Flavy) и сообщал, что тот «продал Деву бургундцам и англичанам, а для того, чтобы достичь своей цели, заставил ее выйти из города и принять участие в сражении»[946]. За это преступление капитан не был отдан под суд. Вот почему, по мнению хрониста,

Господь, не желая, чтобы подобный проступок оставался безнаказанным, допустил, чтобы жена де Флави, Бланш д’Овербрюк…. задушила его при помощи его личного цирюльника в то время, когда он спал в собственной постели[947].

В XVI в. версия о предательстве Жанны д’Арк, совершенной лично Гийомом де Флави, и понесенном им наказании получила дальнейшее развитие. Именно в этот период во Франции стали во множестве публиковаться жизнеописания выдающихся людей прошлого, одной из главных героинь которых часто выступала Орлеанская Дева[948]. Так, автор анонимного «Зерцала достойных женщин», изданного в Лионе в 1546 г., слово в слово повторял суждения Алана Бушара: капитан крепости заранее договорился с врагами Карла VII о продаже им Девы и лично настоял на том, чтобы она вышла за ворота и приняла бой, исход которого был предрешен[949].

Трактовки эпизода в Компьене А. Бушара придерживался и Пьер де Брантом (1540–1614) в своих «Галантных дамах». Следует, правда, отметить, что автора в первую очередь интересовала отнюдь не история Жанны д’Арк, но судьбы тех женщин, которые осмеливались дать отпор своим мужьям-тиранам (maris-tyrans) и даже отправить их на тот свет. И здесь ему на ум приходил образцовый пример подобного поведения — поступок Бланш д’Овербрюк, отомстившей Гийому не только за свою тяжелую жизнь, но и за совершенное им в отношении Жанны д’Арк предательство:

Как это сделала Бланш д’Овербрюкт со своим супругом, сьёром де Флави, компьенским маршалом и губернатором, который предал Орлеанскую деву, став причиною ее плена и гибели. Дама эта, Бланш, прознала, что муж собирается утопить ее, и опередила его, успев с помощью мужнина цирюльника задушить злодея; король Карл VII тотчас помиловал ее — думаю, скорее из-за предательства мужа, нежели по другой причине[950].

Та же связь между действиями «неверного» (desloyal) Гийома де Флави и его ужасной смертью присутствовала и в «Портретах и жизнеописаниях знаменитых людей» 1584 г. Андре Теве. Более того, в рассказ об убийстве, совершенном Бланш, автор также включил эпизод внезапной гибели на поле боя брата капитана, Луи де Флави:

Флави нашел способ под выдуманным предлогом избежать судебного преследования (за совершенное преступление — О.Т.), но Господь, наказывая его за измену, внезапно после пленения Жанны забрал к себе его брата, Луи де Флави, [погибшего] от пушечного ядра. Что же касается самого предателя, то его смерть приблизила Бланш д’Овербрюк, его супруга, которая из-за плохого с ней обращения задушила его, пока он спал, с помощью цирюльника[951].

Луи де Флави действительно погиб в июне 1430 г. под Компьенем, во время осады города англичанами и бургундцами. Это событие упоминалось в «Хронике» Ангеррана де Монстреле, который, однако, никак не связывал его с пленением Орлеанской Девы, уделив основное внимание тому, насколько мужественно держался в этот момент сам капитан города: он не только никому не показал своего горя, но и приказал после очередной отбитой атаки неприятеля трубить победу, «дабы приободрить людей»[952].

Любопытно при этом отметить, что практически одновременно с версией об особой роли, которую сыграл Гийом де Флави в судьбе Жанны д’Арк, продав ее бургундцам, во Франции начала набирать силу и несколько иная трактовка событий. Впервые, как представляется, она возникла еще в хрониках второй половины XV в., авторы которых особо отмечали раздражение капитанов французского войска, вызванное военными успехами Девы, и указывали на зависть с их стороны как на основную причину ее провала под Компьенем. Об этом, в частности, сообщал анонимный создатель «Хроники Турне»:

И с тех пор многие говорили и утверждали, что из-за зависти французских капитанов и из-за симпатии, которую испытывали некоторые члены королевского совета к Филиппу Бургундскому и Жану Люксембургскому, Жанну д’Арк приговорили к смерти на костре[953].

Ему вторил автор «Хроники Лотарингии», ошибочно относивший момент пленения Девы к битве за Руан, но также считавший, что Причиной ее гибели стало отношение к ней «некоторых военных»[954]. Как отмечала Колетт Бон, подобные чувства окружавших Жанну военных были вполне естественны: с ее появлением любая удачная операция французов почти автоматически становилась ее личной заслугой, усилия же всех прочих отходили в тень[955].

Как следствие, пленение Жанны д’Арк под Компьенем и в последующие века часто объяснялось именно завистью королевских военачальников. Так, в чрезвычайно популярных во Франции «Анналах и хрониках» Николя Жиля[956] назывались сразу две возможные причины произошедшего. «Кое-кто говорит», замечал автор, что давка на мосту через крепостной ров была столь велика, что девушка просто не смогла вернуться в город[957]. Однако есть и «другие» — считающие, что ворота Компьеня были закрыты специально — «по приказу некоторых французских капитанов, завидовавших военным успехам Жанны и ее славе»[958].

Версия предательства, совершенного по отношению к Орлеанской Деве ее ближайшими соратниками, продолжила свое существование и позднее. И в ряде случаев она оказалась совмещена с версией об измене Гийома де Флави. Так, Франсуа де Мезере в созданной по заказу кардинала Ришелье в 1646 г. «Истории Франции» писал, что капитан Компьеня предал Жанну из зависти к тому доверию, которое она вызывала в войсках[959]. Луи Ле Жандр в «Новой истории Франции» 1719 г. заявлял, что де Флави действовал «по злому умыслу или безрассудно»[960]. Франсуа Гайо де Питаваль полагал, что Дева оказалась в плену потому, что «кто-то» закрыл перед ней ворота города, хотя сама она и предвидела такое развитие событий и предсказала, что ее предадут[961]. Поступок «этого француза» автор называл «черным вероломством» в отношении героини, которая спасла Францию от, казалось бы, неминуемой гибели[962]. Точно так же описывал события, произошедшие в Компьене, и Жан-Зоробабель Обле де Мобуи[963], считавший, что французы виновны в гибели Жанны д’Арк в не меньшей степени, нежели англичане. И хотя предательство капитана «не было доказано», его поступок был чем-то большим нежели простое проявление «недоброжелательства»[964].

Последнее замечание Ж.-З. Обле де Мобуи представляется весьма показательным, поскольку оно свидетельствовало об определенной смене парадигмы, в рамках которой прочитывался отныне эпизод в Компьене. Возникшие у авторов XVIII в. сомнения в постоянно воспроизводимой на протяжении трех веков версии событий были следствием происходившего в этот период постепенного перехода к рационалистическим принципам историописания, что нашло свое отражение в том числе и в интерпретации эпопеи Жанны д’Арк[965]. История с предательством, якобы совершенном Гийомом де Флави, была раскритикована и отвергнута за недоказанностью. Характерным примером такого отношения к давней легенде стало сочинение Николя Лангле Дюфренуа «История Жанны д’Арк, девственницы, героини и мученицы за страну», увидевшее свет в 1753–1754 гг.

Посвятив событиям 23 мая 1430 г. отдельную главу своего труда, Лангле Дюфренуа подробно остановился на всех возможных причинах неудачи, постигшей его героиню. Он отмечал, что, по мнению «некоторых историков», захват Жанны в плен стал следствием заговора Гийома де Флави и других капитанов: все они завидовали ее военным успехам и полагали, что победа под Компьенем (если таковая случится) будет также приписана исключительно усилиям Девы, «Как уже произошло под Орлеаном»[966]. За свое преступление, продолжал Лангле Дюфренуа, де Флави не подвергся судебному преследованию, но был наказан собственной женой, убившей его и получившей за это королевское прощение на том основании, что она «полностью доказала» виновность своего мужа в гибели Жанны д’Арк[967]. Таким образом, в сочинении Лангле Дюфренуа все существовавшие ранее варианты данного сюжета оказались сведены воедино. Это, однако, не означало, что сам автор верил в них: напротив, ссылаясь на показания Жанны на обвинительном процессе 1431 г., он замечал, что источники не подтверждают историю предательства Гийома де Флави и что главными виновниками гибели девушки следует считать бургундцев и англичан, перекрывших ей дорогу к воротам Компьеня[968].

Некоторые сомнения в том, что именно де Флави был виновен в пленении французской национальной героини, высказывал и Филипп-Александр Ле Брюн де Шарметт, в 1817 г. издавший четырехтомную «Историю Жанны д’Арк». Он, как и Н. Лангле Дюфренуа, приводил в своем труде все высказывавшиеся ранее объяснения трагического конца Орлеанской Девы[969] и подробно останавливался на версии предательства, отмечая, что «эта проблема — одна из тех, что в изобилии имеются в эпопее французской героини»[970]. К сожалению, писал далее Ле Брюн де Шарметт, у нас отсутствуют документальные свидетельства, подтверждающие подобное развитие событий: в частности, о возможном участии в своей судьбе Гийома де Флави ничего не говорила сама Жанна[971]. Вместе с тем репутация капитана Компьеня, известная по текстам XV в., — и здесь Ле Брюн ссылался на «Воспоминания» Жака Дюклерка[972] — заставляет предположить, что он вполне мог испытывать к Деве негативные чувства: его грубое обращение с женщинами и, в частности, с собственной женой должно было вызывать отвращение у Жанны, славившейся своим целомудрием[973]. Таким образом, по мнению автора, измена де Флави являлась недоказанной, хотя и вполне возможной[974].

Сомнения, обуревавшие Ф.-А. Ле Брюн де Шарметта и не дававшие ему остановиться на какой-то одной трактовке событий, вполне разделяли и последующие поколения французских историков. Несмотря на доступность многочисленных и уже опубликованных документов XV в. и на кажущийся единственно возможным рациональный подход к их изучению, многие авторы XIX в. продолжали верить не только в сам факт предательства Гийома де Флави, совершенного по отношению к Жанне д’Арк, но и в его тесную связь с последующим убийством капитана Компьеня. Так, в обширном историческом очерке, предваряющем очередной том издания средневековых источников, Жозеф-Франсуа Мишо и Жан-Жозеф-Франсуа Пужула — вслед за Жоржем Шателеном, Аланом Бушаром, Пьером де Брантомом, Андре Теве — уверенно заявляли, что смерть де Флави явилась логичным результатом его отношения к Орлеанской Деве:

[Многие] обвиняли Гийома де Флави, капитана Компьеня, в том, что он приказал закрыть ворота [города]. То, что нам известно из истории о характере и нравах Гийома де Флави, лишь придает веса этим подозрениям… Это был человек дурной жизни, и Жанна, которая всегда оставалась исключительно строга в том, что касалось морали, возможно, иногда упрекала де Флави за его поведение… Гийом де Флави погиб трагически: его цирюльник перерезал ему горло по приказу супруги [капитана], а сама она закончила дело, задушив мужа. Одно из обвинений, которые предъявляла эта дама своему супругу, заключалось в пленении Девы[975].

Пожалуй, только в работах Жюля Кишра середины XIX в. гипотеза о предательстве капитана Компьеня была подвергнута решительной критике с опорой на все известные на тот момент источники[976]. Однако и во второй половине XX в. эта версия все еще периодически возникала даже в сугубо научных исследованиях. В 1981 г. об измене Гийома де Флави, как о само собой разумеющемся факте, писала Марина Уорнер в своей, ставшей классической, работе «Жанна д’Арк. Образ женского героизма»[977], а в 1986 г. та же история была повторена в «Жанне д’Арк» Режин Перну и Мари-Вероник Клэн[978].

Существует эта легенда и поныне[979]. И хотя сегодня уже мало кто помнит, что родилась она в результате преступления, совершенного 9 марта 1449 г. в замке Нель, имена жестоко убитого своею собственной женой капитана Компьеня и французской национальной героини Жанны д’Арк, на мой взгляд, еще долго будут упоминаться вместе — как в научных, так и в научно-популярных сочинениях.

* * *

История Гийома де Флави и Бланш д’Овербрюк позволила нам не только в деталях изучить особенности расследования уголовных дел такого рода, но и увидеть, какими путями сохранялась память о преступлении, совершенном в середине XV в., на протяжении последующих столетий. Авторы Нового времени пытались по-своему осмыслить убийство капитана Компьеня и предложить собственное объяснение поступка его неверной супруги. Таким образом, в нашем распоряжении оказалось огромное количество очень подробных и самым тщательным образом составленных судебных документов, а также записей хронистов и историков, и перед нами предстал целый «хор» голосов, рассказывающих одну и ту же историю.

Подобное многообразие мнений мы редко встретим применительно к эпохе Средневековья даже тогда, когда речь заходит о каком-то значительном (прежде всего, в политическом плане) событии или явлении. В еще меньшей степени это касается приватной сферы. В подавляющем большинстве рассмотренных выше казусов — историях Раймона Дюрана, Джона Райкнера, Масет и Аннекина де Рюйи, Колетт Ла Бюкет и Жана Ле Мерсье — мы не смогли «услышать» голоса всех заинтересованных лиц и узнать, что же они думали по поводу тех частных конфликтов, которые в какой-то момент стали явными и превратились в предмет публичного судебного разбирательства.

Дело Бланш д’Овербрюк (как и дело Жанны де Брем и Бридуля де Мезьера) в какой-то степени заполнило эту лакуну, хотя и породило проблему иного рода — проблему доверия к источникам информации, особенно в тех случаях, когда этой информации становится слишком много. Все версии произошедшего в замке Нель убийства, как я пыталась показать выше, разнились между собой, каждая из них была рассказана по-своему, с учетом интересов того или иного конкретного лица. Точно так же действовали и более поздние авторы, пытавшиеся увязать убийство капитана Компьеня с собственными представлениями о ходе Столетней войны и о роли в ней Жанны д’Арк. «Игра в слова», которой занимались все эти персонажи — кто в зале суда, а кто в тишине собственных кабинетов — напоминает отчасти принцип действия калейдоскопа, в котором с каждым следующим поворотом возникает новая картинка, совершенно не похожая на предыдущую.

С одной стороны, подобное многообразие не может не радовать историка, поскольку действительно предоставляет ему шанс увидеть и понять и тот казус, который его заинтересовал, и реакцию на него последующих поколений. С другой стороны, в обилии источников оказывается очень легко потеряться и упустить ту единственную, но очень важную деталь, которая может стать ключом не только ко всему написанному о том или ином событии, но и к самому этому событию.

Именно о такой ситуации и пойдет речь в следующей главе. Мы перенесемся во Францию XVI столетия и поговорим о сюжетах, которые, на первый взгляд, уже не имеют ничего общего с эпохой Средневековья: об одержимости человека демонами и практике экзорцизма, о политике веротерпимости Генриха IV и об ожесточенных спорах умеренных католиков со «спиритуалами»… И все же, как мне кажется, существует определенная связь между старыми и новыми героями моих историй. Она выражается прежде всего в наличии у них неких базовых культурных ценностей и представлений, не успевших за одно столетие измениться сколько-нибудь радикальным образом, а также — в способах отбора и интерпретации информации, которую тот или иной непосредственный участник событий был готов предложить своим слушателям и читателям.

ГЛАВА 11 История Марты Броссье, которая любила, да не вышла замуж

История, о которой пойдет речь, хорошо известна специалистам, занимающимся ранним Новым временем, а особенно тем, кто интересуется проблемами религиозности — народной и ученой, точками их пересечения и их расхождениями. Впервые читающая публика познакомилась с ней благодаря ставшей уже классической работе Робера Мандру 1968 г. о вере в сверхъестественное во французском обществе XVII в.[980] Историки права привлекали ее в качестве иллюстрации в исследованиях, посвященных особенностям судопроизводства в ведовских процессах[981]. Много раз обращались к ней и ученые, занимающиеся проблемами демонологии и одержимости в Западной Европе эпохи Средневековья и Нового времени[982].

Как и в случае с Гийомом де Флави, интерес к Марте Броссье и ее наполненной самыми невероятными событиями жизни был связан не в последнюю очередь с внушительным количеством источников, содержащих разнообразнейшие сведения о ней. К ним относятся и отчеты церковных экзорцистов, пытавшихся изгнать из молодой женщины демонов, якобы овладевших ею, и частная переписка, и официальные королевские реляции, и полемические трактаты французских теологов и врачей, и судебные документы. На основании этих текстов оказывается довольно просто, на первый взгляд, реконструировать биографию нашей героини…

* * *

Марта Броссье родилась и выросла в городке Роморантен в Берри, относившемся в конце XV I-начале XVII в. к диоцезу Орлеана. В 1599 г., согласно нашим источникам, ей исполнилось 26 лет. Именно в это время ее имя стало известно всей Франции: 30 марта того же года девушка в сопровождении отца и двух своих сестер, рассказ о которых ждет нас впереди, прибыла в Париж, где на протяжении нескольких месяцев оставалась главной сенсацией[983]. Впрочем, к этому моменту она уже посетила многие другие французские города: Орлеан, Клери, Сомюр, Анже и Лош, где каждый раз ее встречали с все возрастающим интересом. Объяснялось это любопытство тем обстоятельством, что в течение предшествующих 15 месяцев Марта была одержима демонами и никак не могла избавиться от них, несмотря на все усилия ее семьи и самых разнообразных экзорцистов, начиная с кюре приходской церкви в Роморантене и заканчивая епископом Анже.

Как можно заключить из дошедших до нас откликов современников, именно с целью покончить со своей одержимостью Марта и явилась в столицу Французского королевства, где ее случай привлек внимание не только простых обывателей и рядовых священников, но и самого Пьера де Гонди (1533–1616), епископа Парижского. По его личному распоряжению 30 и 31 марта, а затем 1 апреля 1599 г. девушка подверглась нескольким процедурам изгнания демонов, на которых присутствовали помимо собственно экзорцистов (представителей ордена капуцинов) парижские теологи и врачи[984]. Все они были призваны, дабы ответить на вопрос, является ли Марта на самом деле одержимой и, как следствие, можно ли верить в то, что ее предсказания и пророчества происходят от демонов, или же они — плод ее воображения.

Важно отметить, что, с точки зрения процедуры, в действиях столичных священников не было ничего удивительного. Именно так и следовало поступать с любым человеком, состояние которого заставляло окружающих подозревать его в одержимости: прежде всего требовалось удостовериться в реальности самого явления, а уже затем приступать к его искоренению. Об этом любой практикующий экзорцист мог прочесть в одном из многочисленных пособий, распространившихся в Западной Европе в XVI в. и подробно описывавших порядок действий местных церковных и светских властей при выявлении случаев одержимости[985]. Тем не менее, относительно «казуса» Марты Броссье назначенная епископом Парижским комиссия не смогла прийти к единому мнению. С точки зрения братьев-капуцинов и столичных теологов, девушку действительно одолевали демоны; присутствовавшие же на сеансах экзорцизма врачи посчитали ее обманщицей[986].

Существовала, однако, дополнительная и весьма серьезная проблема, заключавшаяся в том, что высказывания Марты, которые она позволяла себе делать на публике (или, если довериться свидетельствам ее экзорцистов, которые позволял себе делать ее главный демон, Вельзевул), были весьма опасного свойства. Как отмечал в своем «Дневнике» Пьер де л’Этуаль (1546–1611), девушка «приводила много удивительных [доводов] против гугенотов»: она называла их пособниками дьявола и уверяла, что каждый день Сатана вербует себе новых адептов из жителей Ла Рошели и других городов, остававшихся оплотом протестантизма во Франции[987]. Иными словами, заявления Марты шли вразрез с политикой религиозной толерантности, провозглашенной в Нантском эдикте, который положил официальный конец Религиозным войнам во Франции[988].

Эдикт, как известно, был принят далеко не всеми французскими католиками и породил как скрытое сопротивление, так и многочисленные открытые выступления против Генриха IV (1553–1610). Король, подписавший этот документ 30 апреля 1598 г., добился от Парижского парламента его регистрации лишь 25 февраля 1599 г., т. е. всего за месяц до прибытия Марты в Париж[989]. Неудивительно, что девушку, выступавшую против «новой религии», столь тепло встретили столичные капуцины, принадлежавшие к наиболее яростным противникам политики веротерпимости в этот период[990]: они не только постарались взять в свои руки проведение сеансов экзорцизма, но даже поселили семейство Броссье в принадлежавшем им аббатстве св. Женевьевы[991].

Вне всякого сомнения, появление Марты оказалось противникам политики религиозной толерантности очень кстати, и они поспешили использовать ее заявления как дополнительное оружие собственной пропаганды[992]. Однако в неменьшей степени — и по той же самой причине — данный случай заинтересовал и обеспокоил самого Генриха IV и его партию «политиков» (умеренных католиков), которые совершенно справедливо расценили выступления девушки как угрозу проводимому ими курсу[993]. Уже 2 ¿преля 1599 г. Парижский парламент поручил своему лейтенанту по уголовным делам, Пьеру Луголи, произвести арест Марты, что и было исполнено на следующий день. Девушку заключили в тюрьму Шатле, где 4 и 5 апреля она вновь подверглась медицинскому осмотру, в который раз не давшему, впрочем, однозначного ответа о ее состоянии[994].

Этим обстоятельством не преминули воспользоваться представители католической церкви. Уже 6 апреля они обратились к епископу Парижскому с просьбой назначить нового экзорциста для Марты Броссье. Им должен был стать Пьер де Берюль (1575–1629), католический богослов и мистик, будущий основатель французского ордена ораторианцев и будущий кардинал[995]. Он приступил к возложенной на него миссии 7 апреля, однако уже 13 апреля Генрих IV приказал своему главному прокурору полностью прекратить сеансы экзорцизма. Марта все это время продолжала оставаться в тюрьме, где ее посещали толпы народа[996]. В столице Франции, по словам очевидца, не говорили ни о чем другом кроме одолевавших девушку демонов: местные священники в своих многочисленных проповедях выступали против вмешательства светских судей в религиозные дела и заявляли, что «предпочли бы скорее, чтобы Париж и все его мосты оказались разрушены, чем была бы потеряна хоть одна [невинная] душа»[997].

Ситуация становилась настолько напряженной, что 3 мая 1599 г. Генрих IV обратился с личным письмом к своему врачу Мишелю Ма-реско (1539–1605)[998], входившему в самую первую медицинскую комиссию, осматривавшую Марту, с просьбой незамедлительно записать и издать в виде отдельной брошюры свои впечатления от данного визита, дабы общественность получила, наконец, ясный ответ, является ли поведение девушки признаком одержимости или же все это — сплошной обман (imposture)[999].

Мареско исполнил приказ своего короля[1000]. Его «Правдивые рассуждения о Марте Броссье из Роморантена, притворяющейся одержимой» были опубликованы практически сразу после того, как Парижский парламент вынес решение по ее делу. Согласно данному постановлению, Марту, ее отца Жака Броссье, а также ее сестер Сильвину и Мари, в сопровождении лейтенанта Николя Рапена следовало выслать в их родной Роморантен[1001]. Там Марта должна была оставаться под надзором семьи и никуда не отлучаться из города под страхом смертной казни[1002]. Иными словами, девушку осудили как уголовную преступницу, признав ее обманщицей и мошенницей и отказав ей официально в праве называться одержимой.

Текст приговора парламента, датированный 24 мая 1599 г., был включен Мишелем Мареско в текст его «Правдивых рассуждений», где он занимал последние несколько страниц, подводя своеобразный итог всему сказанному. С одной стороны, это свидетельствовало о том, что автор знал о принятом решении до окончания работы над трактатом (в его заключении присутствовала соответствующая отсылка к тексту приговора[1003]). С другой стороны, можно, вероятно, предположить, что данное сочинение не заставило себя долго ждать, тем более, что опубликованы «Правдивые размышления» были Мамером Патиссоном, «постоянным королевским издателем», как значилось на их титульном листе[1004].

Свой небольшой трактат Мареско начинал с заявления о том, что «вера» (foy) и «доверчивость» (crédulité') — суть разные явления, и история Марты — лучшее тому доказательство[1005]. Он честно признавал, что мнения столичных интеллектуалов об этой дедушке разделились, и никакие повторные проверки не смогли привести их к согласию[1006], однако, с его точки зрения, все слова и действия Марты указывали, без сомнения, лишь на «обман и мошенничество» (imposture etfeintise), творимые ею[1007]. Для Мареско, как для опытного врача, было совершенно очевидно, что девушка не страдала ни эпилепсией, ни истерией, ни меланхолией, ни сумасшествием, т. е. заболеваниями, которые вызывали у человека обмороки, конвульсии, потерю веса или спутанное сознание[1008]. Тем более, не являлась она одержимой, поскольку все известные автору признаки этого недуга (способность изъясняться на иностранных и древних языках, знание прошлого и будущего, наличие меток дьявола на теле жертвы, нежелание или невозможность подойти к причастию, способность к левитации, черный язык и текущая изо рта слюна[1009]) либо отсутствовали у Марты, либо не вызывали доверия. Так, на все вопросы, заданные ей на латыни, по-гречески или по-английски, она отвечала по-французски или просто отмалчивалась[1010]. Она спокойно позволяла вложить себе в рот частицы «святых реликвий, но отталкивала обычную шапку, протянутую ей одним из докторов теологии, вызванных для ее освидетельствования[1011]. Несмотря на просьбы собравшихся, она не смогла подняться в воздух, заявив в свое оправдание, что именно в этот момент демон покинул ее тело[1012]. В отличие от других известных Мареско одержимых Марта выглядела здоровой и упитанной особой, а ее вызывающие изумление у окружающих конвульсии не сопровождались, как того следовало бы ожидать, учащением пульса и дыхания или изменением цвета кожного покрова[1013].

Таким образом, личный врач Генриха IV приходил к выводу, что в поведении его подопечной не наблюдалось никаких отклонений, которые нельзя было бы объяснить естественными причинами[1014]. Ее гримасы и ужимки являлись, с его точки зрения, не более чем притворством, на которое был способен любой придворный лакей или ярмарочный фокусник[1015]. Марта «прекрасно изображала» одержимую, тем более, что она занималась этим целых 15 месяцев, в течение которых ее семья возила ее из города в город словно циркового медведя или обезьяну[1016]. Мареско полагал, что подобную манеру поведения девушка усвоила из популярных книжек об одержимых, действия которых она просто копировала[1017]. Не пытаясь ответить на вопрос, какие цели преследовала сама обманщица[1018], автор «Правдивых размышлений», тем не менее, замечал, что первым в выдуманную одержимость дочери поверил ее отец, который сумел удачно использовать ее состояние для собственного заработка: он предлагал желающим задавать Марте вопросы об их прошлом и будущем, а за ответы брал деньги[1019].

Важно отметить, что само явление одержимости Мареско при этом ни в коем случае не ставил под сомнение[1020]. Тем не менее, поведение своей героини он расценивал как уловку — причем уловку крайне опасную, поскольку девушку начали использовать в своих интересах противники короля, нарушая тем самых Божественные установления[1021]. Марта не просто заставляла окружающих верить в «ложные чудеса» (faulx miracles), она провоцировала «брожение в умах», которое необходимо было как можно скорее прекратить[1022]. Однако представители церкви пытались противоречить своему монарху, они хотели доказать, что данный случай лежит вне компетенции светских судей и может быть рассмотрен лишь в рамках церковной юрисдикции[1023]. Иными словами, личный врач Генриха IV прямо указывал на политический, вернее, политико-религиозный подтекст данного дела, в котором не было «ничего демонического, очень много мошенничества и самая малость болезни»[1024].

В ответ на сочинение Мишеля Мареско были изданы два трактата, принадлежавшие перу уже упоминавшегося выше Пьера де Берюля — «Трактат об энергуменах» и «Рассуждение об одержимости Марты Броссье»[1025]. В них, как и следовало ожидать, отстаивалась точка зрения церкви: и данный случай, и подобные ему дела объявлялись автором не политическими, но религиозными, а потому подпадающими исключительно под церковную юрисдикцию[1026]. Своего противника де Берюль именовал «либертинцем от религии» (Libertin de Religion), заявляя, что его вера «далека от католической» (sa creance peu catholique)[1027], a сам он — «старая обезьяна», которую выставляют на театральных подмостках, дабы во всеуслышание проповедовать против истинного церковного учения[1028]. Он уподоблял Мареско городской черни, неспособной рассуждать о столь сложных вопросах и распознавать истину[1029]. В равной мере не мог этого сделать и врач, выступающий, как и любое иное светское должностное лицо, от лица государства, ибо об одержимости демонами, как и о сущности этих последних, судить имели право лишь представители церкви[1030]. Именно их прерогативы интересовали Пьера де Берюля более всего: вот почему в его сочинениях сама Марта Броссье практически не упоминалась, и автор всего один раз назвал ее по имени[1031].

Тот же безличностный подход мы наблюдаем и в других откликах конца XVI-начала XVII в. Так, Пьер де л’Этуаль коротко останавливался в своем «Дневнике» на обстоятельствах появления Марты в Париже и на осмотре девушки врачами, отказавшимися признать ее больной или одержимой[1032]. Наиболее подробно автор, принадлежавший к партии «политиков», писал о реакции Генриха IV: король, озабоченный тем, что «сказки» (conies) Марты волнуют его народ и дают повод некоторым церковникам для новых протестов, распорядился отправить ее под арест[1033]. Выступления местных капуцинов, возмущенных подобным решением, закончились, по сообщению де л’Этуаля, высылкой самого активного из них из Парижа[1034]. Автор также приводил в своем «Дневнике» анонимные стихи, ходившие в то время по французской столице: в них случай Марты Броссье также рассматривался исключительно в рамках политической истории — в рамках политико-религиозного конфликта, который более всего волновал современников событий[1035].

Похожее отношение к нашей героине прослеживается и по анонимной «Апологии епископа Парижского» (Apologie pour Monsieur de Paris), точная датировка которой невозможна. Однако, поскольку представляла она собой своеобразную развернутую «рецензию» на только что прочитанное сочинение Мишеля Мареско, следует предположить, что этот текст писался в конце мая-июне 1599 г.[1036] Автором, вне всякого сомнения, выступал представитель католической церкви и, возможно, член партии «спиритуалов». Кроме того, судя по тексту, он входил в состав епископской комиссии, которая осматривала Марту Броссье 30–31 марта 1599 г. — той самой, членом которой был и личный врач Генриха IV[1037]. «Апология» была, впрочем, посвящена не столько данному случаю, сколько отличительным чертам одержимости как особого религиозного состояния[1038]. Автор упрекал Мареско в том, что тот не постеснялся опозорить епископа Парижского, который провел все необходимые в подобных ситуациях процедуры с соблюдением всех возможных правил и со всеми предосторожностями[1039]. Усомнившись в действиях Пьера де Гонди, Мареско тем самым обвинил его в подлоге (jmposture), что было совершенно недопустимо для истинного католика[1040]. Свое основное внимание, тем не менее, наш анонимный автор — как и Пьер де Берюль — уделял проблеме юрисдикции. С его точки зрения, процессы об одержимости (к которым он относил и дело Марты, хотя сам воздерживался от того, чтобы высказать собственное мнение о ее состоянии[1041]) должны были находиться исключительно в ведении Церкви[1042].

Стремление рассмотреть «казус» Марты Броссье в рамках политико-религиозного дискурса присутствовало и у авторов, писавших позднее. Так, Габриэль Нодэ (1600–1653), французский ученый и библиотекарь, в своих «Политических рассуждениях о государственных переворотах» (1639 г.) отмечал, что Генриху IV удалось обернуть мошенничество Марты Броссье, поддержанное парижскими «спиритуа-лами» и Пьером де Берюлем, на пользу своей религиозной политике[1043]. Хотя данное дело и заставило короля, как новообращенного католика, уверовать в таинство евхаристии[1044], в одержимости девушки он заподозрил обман и, прежде чем передать ее экзорцистам, потребовал, чтобы ее осмотрели «врачи и хирурги». Заключение медицинской комиссии и судебное решение по данному делу изложил в своем «маленьком трактате» Мишель Мареско, чей главный вывод разделял и Нодэ[1045].

С точки зрения урона, нанесенного королевству после принятия Нантского эдикта, рассматривал казус Марты Броссье и Жак-Огюст де Ту (1553–1617)[1046]. Подробно пересказывая данную историю по «Правдивым рассуждениям» Мишеля Мареско, президент Парижского парламента заключал ее тем же выводом, что в свое время сделал личный врач Генриха IV[1047]: в этом деле он видел «много обмана и совсем ничего болезненного». Он также приводил текст приговора парламента, предписывавшего Марте и ее семье вернуться в Роморантен под надзор властей[1048].

Таким образом, случай Марты Броссье рассматривался ее современниками исключительно в политико-религиозном контексте — как событие, в котором отразились все основные противоречия эпохи. Для партии «политиков» и, позднее, для «либертинцев» реакция Генриха IV казалась совершенно естественной: это была борьба короля за его нововведения. Для «спиритуалов» история Марты стала поводом не только лишний раз напомнить о собственных политических идеалах, но и продвинуться в постижении и описании самого явления одержимости как специфического религиозного состояния, требующего вмешательства представителей церкви. Особенно актуальны подобные рассуждения оказались для конца XVI в., т. е. до появления «Римского ритуала» (1614 г.), в котором признаки одержимости и способы борьбы с ней были представлены с официальной позиции папского престола и во исполнение последних постановлений Тридентского собора[1049].

Точно так же, как и Мишеля Мареско и Пьера де Берюля, более поздних авторов сама Марта, ее личные чувства и мысли интересовали не слишком сильно. Единственный намек на какую-то «частную» информацию о нашей героине мы находим в «Дневнике» Пьера де л’Этуаля. Он писал, что весной 1599 г. многие парижане заподозрили жительницу Роморантена в обмане не только по причине ее резких высказываний в адрес гугенотов, но и потому, что репутация семейства Броссье вызывала у них большие сомнения: мать Марты, согласно распространившимся слухам, подозревали в занятиях колдовством, а саму девушку — в проституции[1050].

Ни один другой столичный автор не сообщал о прошлой жизни Марты Броссье столь удивительных фактов, и мы вполне могли бы отнести эту мимоходом брошенную фразу к разряду уникальной информации о данном деле — информации, которую невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть, а потому крайне сложно использовать в научных построениях[1051]. Следует, однако, заметить, что странное, на первый взгляд, замечание Пьера де л’Этуаля не являлось вымыслом, отражавшим слухи, циркулировавшие, возможно, в столице Франции весной 1599 г. Напротив, в его основе лежали вполне надежные сведения, происходившие из родного города семейства Броссье, Роморантена. Эти источники сохранились и поныне, а потому у нас есть редкая возможность узнать, какой была судьба Марты до приезда в Париж.

Более того, новые документы заставляют нас забыть — во всяком случае отчасти — весь политико-религиозный контекст интересующей нас истории и обратиться к, казалось бы, менее всего очевидному в данной ситуации вопросу: кем в действительности являлась эта девушка и как она превратилась в одержимую? Ибо брошенная мимоходом фраза Пьера де л’Этуаля оказывается тем самым ключом, который открывает нам дверь в совсем другую, частную жизнь Марты Броссье…

* * *

Материалы, проливающие свет на историю нашей героини до ее прибытия в Париж, до сих пор не изданы. Они хранятся в Национальной библиотеке Франции, где составляют отдельный кодекс, скопированный, если судить по почерку, тремя разными писцами уже в XVII в.[1052]Именно из этой рукописи происходит, в частности, текст анонимного апологетиста епископа Парижского, упоминавшийся выше[1053], однако помимо него здесь имеются и некоторые другие, весьма любопытные документы. К ним прежде всего относятся два текста, авторы которых категорически отрицали сам факт одержимости Марты Броссье.

Наибольший интерес для нас представляет первый из них — письмо, адресованное Пьеру де Гонди и отосланное в Париж, как следует из титула, 16 марта 1599 г., т. е. за две недели до того, как семейство Броссье появилось в столице Франции. В самом тексте, однако, содержалось уточнение: автору уже было известно, что Марта предстанет перед комиссией, созванной епископом 30–31 марта того же года[1054]. Таким образом, указанная неизвестным переписчиком дата оказывалась неверной, и наш документ следует отнести самое раннее к началу апреля 1599 г.

От кого же пришло это письмо? В его титуле значилось, что оно было отправлено некоей Анной Шевро, жительницей Роморантена[1055]. Послание от простой незнатной провинциалки епископу Парижа вполне могло считаться для XVI в. событием редким, хотя и не исключительным[1056]. Значительно больше впечатляет тот факт, что Анна писала Пьеру де Гонди из тюрьмы, где к тому времени находилась уже год и куда угодила по обвинению, сфабрикованному… Мартой Броссье и ее родителями. Согласно данному документу, женщина подозревалась в том, что являлась ведьмой и, благодаря своей связи с дьяволом, смогла навести на нашу главную героиню порчу («отравила ее»), превратив ее в одержимую[1057].

Подобная ситуация для французов эпохи Средневековья и раннего Нового времени представлялась совершенно типичной. Человек становился одержимым не сам по себе, т. е. не вследствие прямого контакта с Нечистым, но при посредничестве третьей силы — ведьмы или колдуна[1058]. Однако в письме Анны Шевро исключительно подробно оказался описан не только сам процесс «превращения» Марты в одержимую, но и события, которые тому предшествовали.

Историю своих обидчиков Анна начинала с описания тяжелой материальной ситуации, в которой оказался глава семейства Жак Броссье. Человек изначально достойный и обладающий средствами, он к старости «по причине войн, проигранных судебных процессов и прочих неудач» полностью разорился[1059]. Таким образом, у него не осталось никаких возможностей дать хоть какое-то приданое за своими четырьмя дочерьми, самой старшей из которых в 1599 г. исполнилось уже «38 или 40 лет», а самой младшей было «по крайней мере 20»[1060]. Марта была третьей дочерью Жака Броссье и, по словам Анны Шевро, она прекрасно понимала, что у нее нет практически никаких шансов выйти замуж. Вот почему, как полагали многие жители Роморантена, она «совершенно сошла с ума» и предавалась тоске в одиночестве[1061], пока однажды не совершила из ряда вон выходящий поступок.

Тайком от родных Марта обрезала волосы, переоделась в мужское платье и сбежала из дома. Сначала она пряталась в местном соборе, а затем добралась до соседнего города, где провела «день или два». Там, однако, она была узнана, и ее вернули отцу[1062]. После столь одиозной эскапады жизнь девушки стала совершенно невыносимой: она понимала, что навлекла позор не только на себя, но и на всю свою семью, и отныне постоянно скрывала лицо под капюшоном плаща[1063]. К стыду за содеянное, вне всякого сомнения, примешивался и страх за погубленную раз и навсегда репутацию, поскольку самовольный уход из дома молодой (замужней или проживающей с родителями) женщины уже в эпоху Средневековья автоматически приводил к возникновению подозрений в ее склонности к занятиям проституцией. Именно так нередко начинались, к примеру, ведовские процессы, когда обвиняемыми становились дамы легкого поведения, якобы обращавшиеся к колдовству, дабы удержать при себе того или иного возлюбленного: об этом свидетельствует рассмотренная выше история Масет де Рюйи[1064]. Именно так возникло и подозрение в распутном образе жизни в деле Жанны д’Арк; его отвод в ходе ее реабилитации в 1455–1456 гг. потребовал от судей особых усилий[1065]. И именно такой «дурной участи» (mauvaise part) страшилась в свою очередь Марта Броссье, что привело ее, по мнению Анны Шевро, к решению выдать себя за одержимую[1066]. Опасения эти оказались не беспочвенны: очевидно, что слухи о ее — пусть и несостоявшемся — побеге достигли каким-то образом Парижа[1067] и легли в основу записи Пьера де л’Этуаля, с которой мы и начали разговор о прошлом нашей героини[1068].

Любопытно, что и сведения о матери Марты, которая якобы промышляла колдовством (о чем также сообщал де л’Этуаль), также отчасти основывались на вполне реальных фактах. Примерно в то же время, когда наша героиня отважилась на побег, в Роморантене появились сразу три женщины, объявившие себя одержимыми (trois femmes Demoniacles) и обвинившие в своих несчастьях нескольких местных «ведьм»[1069]. Был проведен процесс, результатом которого стал смертный приговор: «ведьм» сожгли на костре, и одержимые чудесным образом исцелились[1070]. Впрочем, данное обстоятельство не помешало некоторым другим женщинам, «чей разум был слаб, как это часто бывает у представительниц нашего пола» (отмечала в своем письме Анна Шевро), также объявить себя околдованными[1071]. Часть из них обратилась за помощью к кюре Роморантена, а одна отправилась в Брюгге к местным капуцинам, которые согласились провести для нее процедуру экзорцизма[1072].

Именно эта ситуация, по мнению Анны, и позволила Марте реализовать свой план. Понимая, что побег из отчего дома полностью погубил ее репутацию и лишил малейшей надежды на замужество, она объявила себя одержимой, и этот обман поддержали ее доверчивые родители, которые более всего желали, чтобы соседи забыли о былом позоре их дочери[1073]. Они действительно добились своего: о предосудительном поведении девушки отныне никто не вспоминал. Более того, ее нынешнее состояние (ставшее, по мнению Анны, результатом чтения книг о других случаях одержимости[1074]) принесло семейству Брос-сье стабильный и достойный доход, поскольку за предсказания, которые якобы давала Марта (или ее демон), они получали деньги[1075]. Правда, пророчества эти касались лишь тех людей, которых наша героиня знала лично, т. е. располагала некоторой информацией об их прошлом и настоящем[1076].

Сама же Марта обрела в какой-то степени ту свободу, о которой она, вероятно, и мечтала, готовя свой неудавшийся побег: она превратилась в местную знаменитость, и контроль со стороны отца оказался ослаблен. А потому первое, что смогла получить девушка от своего нового статуса, была любовь. Анна Шевро с негодованием передавала епископу подробности романа Марты с местным каноником, который сопровождал свою возлюбленную в поездках, целовал ее на глазах у всех, спал с ней, обнявшись «щека к щеке», и искренне верил в ее одержимость[1077]. Подобное поведение — как и побег из отчего дома — также вполне могло привести к последующему возникновению слухов о распутном образе жизни Марты. Не освященный церковью союз лишь в редчайших случаях рассматривался как законный брак[1078], на что в свое время справедливо указывала Жанна де Брем, пытаясь отвести обвинения Бридуля де Мезьера[1079]. Если же речь шла о мужчине, официально принесшем обет целибата (например, о канонике), то подобный союз считался обычным сожительством и мог закончиться либо судебным разбирательством, либо вмешательством соседей «супружеской» пары, более строго относившихся к нормам морали[1080]. Что же касается женщины, состоявшей в подобной интимной связи, то ей чаще всего была обеспечена репутация проститутки[1081].

Впрочем, как кажется, Марту Броссье такое положение дел нисколько не смущало. Как не смущал ее и тот факт, что находились люди, не только сомневавшиеся в ее болезненном состоянии, но и прямо обвинявшие ее в обмане[1082]. Ибо слишком многие — как и влюбленный каноник — верили ей и призывали найти и сжечь ведьму, которая заставила Марту так страдать[1083]. Но почему выбор Броссье в данном случае пал именно на Анну? На этот вопрос обвиняемая не давала в своем письме точного ответа, замечая лишь, что причиной вражды стала ненависть, которую Марта испытывала к ней и к ее сестре[1084].

Более детальные сведения о непростых отношениях, сложившихся между двумя семействами, мы можем найти в следующем'документе, происходящем из BNF. Ms. fr. 18453, — из анонимных «Рассуждений о мошенничестве Марты Броссье». Этот трактат был написан человеком, который верил в невиновность Анны Шевро и сочинил весьма пространный текст в ее поддержку[1085]. С точки зрения автора, причина ненависти, которую испытывали все без исключения представители семейства Броссье к Анне, заключалась в разочаровании, постигшем их после несостоявшейся свадьбы старшей из дочерей, Сильвины.

Как и Анна Шевро, ее неизвестный защитник подробно описывал в своем тексте материальное положение Жака Броссье, неспособного из-за полнейшего разорения, дать за своими дочерьми сколько-нибудь достойное приданое[1086]. Сильвину, тем не менее, выдать замуж все же попытались, однако сир Робер Уппо и его супруга, бывшая как раз сестрой Анны, воспротивились союзу своего племянника с девушкой из обедневшей семьи, чем и породили «смертельную ненависть» (haine mortelle) со стороны Броссье[1087]. Как отмечал анонимный автор, все жители Роморантена в деталях знали эту историю, а потому никто не удивился, когда Марта обвинила именно Анну в наведении порчи, поскольку наличие старшей незамужней сестры полностью лишало ее саму надежд на заключение брака[1088].

Помимо интересных подробностей, касавшихся отношений семейств Уппо и Броссье, наш автор также сообщал в своих «Рассуждениях» новые факты о жизни самой Марты в Роморантене. Так, из его текста мы узнаем, что, лишившись возможности выйти замуж и освободиться от контроля отца, девушка в какой-то момент собралась даже уйти в местный монастырь Гратиньи, однако и эта попытка провалилась из-за отсутствия у Жака Броссье средств для уплаты вступительного взноса[1089]. Вот почему, по мнению автора, Марта сбежала из дома, намереваясь зажить самостоятельной жизнью вдали от родных[1090]. Потерпев неудачу, она прибегла к последнему средству и объявила себя одержимой, дабы загладить свой проступок и избавиться от вызванного им позора[1091].

Однако — и здесь наш автор расходился с Анной Шевро в оценках — между Мартой и ее родителями имел место настоящий заговор: они вместе задумали сей грандиозный обман, обретя поддержку у уже известного нам каноника, а также у приходского кюре, который по неизвестным причинам испытывал личную ненависть к семейству Уппо. Оба священника почти каждый день столовались в доме Броссье и, хотя они были совершенно неграмотными и уж тем более не имели права проводить сеансы экзорцизма, поскольку не могли отличить истинные признаки одержимости от ложных, постоянно во всеуслышание заявляли о том, что в девушку вселился демон[1092].

Сама Марта также поначалу крайне неумело «имитировала одержимость» (faire la Démoniaque) и могла лишь кривляться и гримасничать[1093]. Она совершила явную ошибку, заявив, что пребывает в таком состоянии последние 30 лет: собственная мать напомнила ей о ее возрасте, и девушка сократила этот срок до 25, а затем до 22 лет[1094]. Впоследствии, впрочем, кюре и каноник помогли Марте узнать об одержимых побольше: они принесли ей книгу, которую постоянно читали в доме Броссье в течение 7 или 8 месяцев и в которой рассказывалось о казусе 16-летней Николь Обри из Лана, остававшейся одержимой на протяжении двух лет (1565–1566)[1095]. Именно оттуда Марта якобы почерпнула все свои познания: особенности поведения истинных одержимых, имена злых духов, приемы имитации голосов животных. Она научилась притворяться мертвой, высовывать язык, разевать рот, изображать судороги и конвульсии и прочее. Она даже выучила несколько латинских слов, хотя в действительности не знала ни латыни, ни греческого, ни иврита[1096]. Как отмечал наш анонимный автор, книга служила в семействе Броссье чем-то вроде наглядного пособия, которым они продолжали пользоваться и во время своих многочисленных путешествий по стране[1097].

В целом оба текста — и письмо Анны Шевро и анонимные «Рассуждения» — предлагали своим читателям весьма близкие друг другу версии жизни Марты Броссье в родном Роморантене и описание причин, подвигших ее на мошенничество. Любопытно тем не менее отметить, что никто из исследователей, которые обращались к данным архивным документам, никогда не задавался вопросом, который, как мне кажется, лежит на поверхности. Кто на самом деле был автором этих текстов? Робер Мандру, Сара Фербер, Анита Уокер и Эдмунд Дикер-ман рассматривали авторство Анны Шевро как само собой разумеющееся, учитывая то обстоятельство, что именно ее имя стояло в титуле первого письма[1098]. Однако сравнение двух сочинений выявляет не просто равную степень информированности их авторов, но и их практически полное текстуальное совпадение: последовательность изложенных фактов оказывалась здесь идентичной, многие фразы не только сообщали об одном и том же событии, но и делали это теми же словами[1099]. Письмо Анны Шевро было короче и, очевидно, представляло собой первичную версию того же самого текста, что и «Рассуждения о мошенничестве Марты Броссье», которые являлись его несколько более пространным вариантом. Следовательно, послание на имя Пьера де Гонди было написано раньше, однако автором обоих посланий вполне мог выступать один человек, либо (что вероятнее, учитывая стиль и общую грамотность) второй автор (писец) использовал письмо епископу Парижскому в качестве образца.

Следует также отметить, что первый текст составлял очень образованный человек и, скорее всего, это был мужчина, учитывая пассаж о слабости женщин и их предрасположенности к контактам с Нечистым: подобные рассуждения мы находим практически в любом демонологическом сочинении эпохи позднего Средневековья и раннего Нового времени[1100]. Возможно, автором письма на имя Пьера де Гонди стал какой-то представитель церкви, проживавший в Роморантене и симпатизировавший Анне Шевро, или же, к примеру, местный специалист по составлению писем о помиловании[1101]. Возможно также, что инициаторами подобного обращения выступили члены семьи Уппо, глава которой оказался в состоянии оплатить подобную услугу. Однако в любом случае автор и/или заказчик являлись крайне информированными людьми: они в деталях изучили жизнь Марты Броссье в родном городе, они располагали информацией обо всех ее перемещениях по стране и о том, что окончательное решение по ее делу будет выносить епископ Парижский. Вероятно также, что у них на руках имелись копии всех полученных семейством Броссье сертификатов, поскольку они точно знали о результатах ее освидетельствования в Орлеане, Клери, Сомюре и Анже[1102]. Получить эти копии наши автор и/или заказчик могли либо у магистратов Роморантена, либо — что более вероятно — у представителей местного духовенства, которые находились в контакте (официальном или частном) со своими коллегами из названных выше городов. Как мне представляется, именно это обстоятельство сближало автора письма, посланного Пьеру де Гонди, с автором «Рассуждений о мошенничестве Марты Броссье».

Несмотря на то, что имя этого последнего остается неизвестно, мы — как и в первом случае — можем совершенно точно сказать, что это был житель Роморантена. Он также детально изучил жизненный путь Марты и был отлично информирован о перемещениях семейства Броссье. Кроме того, вполне вероятно, что наш второй автор являлся представителем церкви, поскольку он исключительно много знал (и писал) о самом явлении одержимости и о процедуре изгнания демонов[1103]. Подобный интерес к данной проблеме был, насколько я могу судить, отличительной чертой весьма специфической части французского общества — демонологов-практиков, т. е. священников, проводивших сеансы экзорцизма. Именно такими авторами являлись Пьер де Берюль на момент создания трактатов о Марте Броссье; Шарль Блендек, описавший пять случаев одержимости, имевших место в Суассоне в 1582 г.[1104]; Жан Булез и Кристофль де Эрикур, составившие подробнейшие отчеты о случае одержимости упоминавшейся выше Николь Обри[1105]. Кроме того автор «Рассуждений» с большим знанием дела рассказывал об особенностях самой процедуры экзорцизма, которому подвергалась Марта в разных городах, а также детально излагал выводы, к которым приходили тамошние экзорцисты[1106]. Таким образом, в защиту Анны Шевро мог выступить один из представителей духовенства Роморантена, который хорошо знал и обвиняемую, и ее обвинителей, лично присутствовал при всех описанных им событиях, а потому имел — на основании собственного опыта — право сомневаться в одержимости Марты. Впрочем, нельзя исключать и того, что он оказался подкуплен членами семейства Уппо, точно так же как местные кюре и каноник были ранее подкуплены Жаком Броссье…

Так или иначе, но «Рассуждения» и письмо на имя Пьера де Гон-ди предлагают нам совершенно иную версию жизни нашей главной героини. Для роморантенских авторов ее случай вовсе не являлся громким политическим делом. Они видели в нем обычное мошенничество, в котором были замешаны все члены семейства Броссье, желавшие улучшить свое тяжелое материальное положение и вернуть репутацию, утраченную в связи с бегством Марты из дома. На то, что речь шла об обычном обмане, указывала и еще одна важная деталь, на которую исследователи не обращали до сих пор внимания. Согласно источникам, происходящим из Роморантена, девушка сама объявила себя одержимой либо это сделали ее родственники[1107]. Оба эти варианта являлись абсолютно незаконными, поскольку засвидетельствовать состояние одержимости, как уже говорилось выше, имели право лишь официально назначенные лица — представители церкви, специалисты по демонологии и экзорцизму.

Автор «Размышлений» полагал, что изначально Жак Броссье и не думал прибегать к подобному освидетельствованию, надеясь, что судебный процесс, возбужденный им против Анны Шевро, закончится для нее смертным приговором[1108]. В этом случае семья могла бы объявить Марту счастливо избавившейся от демонов, как это случилось с легковерными жительницами Роморантена после казни трех местных «ведьм». События стали развиваться по совсем иному сценарию: несмотря на годовое тюремное заключение, Анна не собиралась давать признательные показания и, напротив, начала сбор информации по делу, дабы как следует подготовиться к слушаниями[1109]. Обман, к которому столь удачно прибегло семейство Броссье, затягивался, а потому требовались все новые и новые доказательства одержимости Марты, и отец с дочерьми устремился на их поиски в другие города.

Однако девушку далеко не везде признавали одержимой. Среди усомнившихся оказался, в частности, епископ Анже, предложивший Марте отведать хлеба, якобы окропленного святой водой, от которого она отказалась, а также поднесший ей «реликвии», оказавшиеся костями овцы, от которых она отшатнулась[1110]. В Орлеане Жаку Броссье также не удалось получить для дочери надлежащий сертификат, поскольку члены местного капитула не сошлись во мнении с представителями канониката относительно ее состояния[1111]. Опасность раскрытия обмана (и последующего нового скандала) повисла над семьей Марты, которая предприняла, по словам автора «Рассуждений», «последнее усилие» и отправилась в Париж с целью добиться признания у Пьера де Гонди и его коллег[1112]. Вот только в столице Франции семейство Броссье попало в водоворот сугубо политических событий, в самый эпицентр борьбы «спиритуалов» и «политиков» — и одержимость Марты приобрела уже не «частный», а вполне «публичный» характер — тот самый, что прочитывался по получившим широкое распространение сочинениям парижских интеллектуалов. Настоящее Марты Броссье оказалось, таким образом, практически полностью оторванным от ее прошлого, о котором — в весьма искаженном виде — отныне напоминала всего одна фраза из «Дневника» Пьера де л’Этуаля.

Но каково же было будущее героев всей этой истории? Что произошло после вынесения приговора Парижским парламентом?

Прежде всего, стоит сказать несколько слов об Анне Шевро. Проведя более года в заключении и получив серьезную поддержку от своих сторонников (будь то члены ее семьи или представители местного духовенства), она, насколько можно понять, избежала смертного приговора и вышла на свободу. На это, пусть и косвенно, указывала фраза из уже знакомых нам «Рассуждений», автор которых в заключении отмечал, что Анна «была оправдана»[1113].

Что касается самой Марты, то о ее дальнейшей судьбе нам известно чуть больше. Согласно приговору парламента, она действительно вернулась в родной город, где вплоть до декабря 1599 г. находилась под надзором властей. Однако затем, благодаря поддержке Александра де Ла Рошфуко, настоятеля монастыря Сен-Мартен в Рандане (Овернь) и родного брата епископа Клермонтского Франсуа (будущего кардинала де Ла Рошфуко), нашей героине удалось бежать из Роморанте-на[1114]. Новый покровитель вывез ее вместе с отцом и старшей сестрой Сильвиной сначала в Авиньон, а оттуда — в Рим, дабы подтвердить одержимость молодой женщины в папской курии[1115]. 16 апреля 1600 г. Марта прибыла в Ватикан, однако аудиенции у понтифика не получила. Этому отказу предшествовали весьма активные переговоры, которые по приказу Генриха IV провел кардинал Арно д’Осса с французскими иезуитами, проживавшими в Риме и приютившими у себя семейство Броссье. При личной встрече с братом Жаком Сирмоном 16 апреля кардинал намекнул ему «как другу» (l’avois adverty en ату), что поддержка этой мошенницы и ее родных, поведение которых создает угрозу для отношений французского короля с папой римским, может стоить иезуитам права вернуться в королевство, откуда они были изгнаны в 1594 г. Утром 17 апреля д’Осса получил личную аудиенцию у Климента VIII и убедил его ничего, не предпринимать в отношении Марты Броссье, не посоветовавшись с ним самим[1116]. Таким образом, как уверял кардинал Генриха IV в письме от 9 мая 1600 г., девушка более не представляла ни интереса, ни какой бы то ни было опасности для Французского королевства, поскольку превратилась в Италии в «объект для насмешек, который заставляет смеяться абсолютно всех, даже самых простых и доверчивых людей»[1117]

* * *

И здесь история Марты Броссье заканчивается. Мы уже никогда не узнаем о ее дальнейшей судьбе: с кем и какие отношения связывали ее в Италии, вернулась ли она когда-нибудь в родной Роморантен и что стало с ее семьей. Однако благодаря имеющимся у нас архивным документам жизнь этой француженки предстала перед нами в совершенно ином свете, нежели ее изображали в тех официальных сочинениях, которые получили широкое распространение не только в самом королевстве, но и за его пределами[1118]. Располагай мы только ими, и казус Марты Броссье так и остался бы для нас еще одной иллюстрацией сложной политической и религиозной обстановки, сложившейся во Франции накануне и сразу после принятия Нантского эдикта. Тексты, имевшие «локальное» происхождение, позволили нам, тем не менее, рассмотреть эту историю под совершенно иным углом зрения.

Мы увидели молодую женщину, более всего в жизни желавшую избавиться от опеки семьи, обрести хоть какую-то личную свободу и стремившуюся достичь своей цели любыми законными (как уход в монастырь) и незаконными (как побег из дома) средствами. Только третья попытка Марты оказалась успешной, и она получила — пусть и ненадолго — внимание и уважение окружающих и даже любовь, о которой в силу обстоятельств не могла и мечтать. Одержимость, избранная ею как сознательная стратегия поведения, послужила ей в полной мере: ведь в этом случае она нашла поддержку даже у своих родственников, с удовольстием воспользовавшихся сложившейся ситуацией. Мошенничество, которым столь успешно занималось семейство Брос-сье, позволило им забыть не только о позоре, который принес им побег дочери, но и о материальных трудностях, преследовавших их на протяжении многих лет. Вот только замуж ни одна из сестер Броссье, похоже, так и не вышла…

Впрочем, история нашей героини заставляет задуматься не только о том, на какие хитрости порой отваживались простые обыватели в погоне за счастьем. В не меньшей степени она подтверждает предположение о том, что порой самая, казалось бы, мелкая деталь, встреченная нами в источниках, деталь, на которую поколения исследователей не обращали внимания именно в силу ее незначительности, может оказаться решающей при анализе сюжета, которому посвящены многочисленные документы и десятки исследований и в которой вроде бы не осталось ничего нового и интересного. Именно такой деталью стало в казусе Марты Броссье мимолетное упоминание о ее возможных занятиях проституцией, позволившее связать воедино два совершенно разных корпуса имеющихся в нашем распоряжении источников и обнаружить за традиционным рассказом о трудностях принятия Нантского эдикта историю совершенно конкретной молодой женщины, историю ее переживаний и борьбы за личное счастье.

Любопытно при этом отметить, насколько представления (и предрассудки) французского общества рубежа XVI–XVII вв., столь сильно повлиявшие на судьбу нашей героини, остались неизменными по сравнению с более ранним временем — периодом Средневековья. Обвинения в занятиях проституцией, которые ждали любую незамужнюю особу, рискни она вести самостоятельную жизнь; ведовские процессы и дела об одержимости, часто имевшие политическую подоплеку и использовавшиеся в религиозной пропаганде[1119]; побеги из родительского дома и свободная любовь, не связанная узами брака, порицаемые не только официальной церковью, но и обществом в целом, — все эти идеи никуда не исчезли из системы мировосприятия людей раннего Нового времени и были заимствованы ими из предшествующей эпохи.

Впрочем, как показывает практика, и в более поздний период — уже в XVIII столетии — представления, сформировавшиеся или получившие развитие в период Средневековья и даже существенно раньше, оставались значимыми для большинства людей, сколь бы образованными и «современными» они ни являлись. Наш последний рассказ будет посвящен именно этой особенности человеческого восприятия — тем неизменным «узелкам, завязанным на память»[1120], которые формируют сознание индивида, позволяя ему находить аналогии для всего нового и удивительного и, таким образом, примиряться с ним и встраивать его в уже отчасти известную картину мира, будь то явления «большой» истории или незначительные, но от того не менее странные события, происходящие здесь и сейчас.

ГЛАВА 12 История Маргариты Ле Петур, которая никого не любила, но все-таки вышла замуж

Думаю, среди моих коллег-медиевистов, а особенно среди тех, кто занимается историей средневековой Франции, найдется немало любителей заглянуть при случае в книжную лавочку при музее Клюни. Порой там можно обнаружить редкие и весьма ценные издания, которых не найти нигде больше. Я и сама не раз убеждалась в этом, практически в каждый свой приезд в Париж унося из особняка на площади Поля Пенлеве очередное сокровище.

Именно там несколько лет назад был мною найден и без раздумий приобретен увесистый том под названием «Палачи во Франции»[1121]. Возможно, эта работа и не отличалась особой научностью (в ней было маловато примечаний, практически полностью отсутствовал источниковедческий анализ и преобладала описательность изложения), но, учитывая бедственное положение со специальными исследованиями по данной теме[1122], книга Фредерика Армана обещала стать отличным подспорьем в работе. В ней был представлен общий исторический экскурс развития этого специфического судебного института (от Античности до наших дней), в котором рассказывалось об общественном положении палачей в различные эпохи, об их правах и обязанностях, об изменении отношения к ним современников, а также — о различных ситуациях, связанных с деятельностью самых известных династий французских палачей.

Среди этих последних мое внимание привлек один, мельком упоминавшийся сюжет — судьбы женщин, которые волею обстоятельств становились палачами и с честью (и с заслуживающим удивления мастерством) исполняли свои обязанности. Конечно, столь странных персонажей эпоха Нового времени знала не много. И, тем не менее, они существовали — и существовали в реальности, а не в воображении писавших о них авторов.

Так, история сохранила для нас имя некоей Мехтельды, жены палача из Неймегена, столицы герцогства Гелдер в испанских Нидерландах. О ее приключениях поведал в 1563 г. Иоганн Вейер в трактате De prestigiis daenwnutn, в 1567 г. переведенном на французский. По его сведениям, в сентябре 1562 г. Мехтельда вместе со своим супругом прибыла в городок Грав-сюр-Мёз, где должна была состояться казнь трех преступников. Речь, однако, шла не об обычном повешении, а об обезглавливании, и приглашенный палач отказался вершить правосудие, ссылаясь на собственную неопытность в подобных делах[1123]. Он отправил Мехтельду просить помощи у своего коллеги из Арнема, но женщина, рассчитывавшая на достойное вознаграждение за проведение экзекуции и не желавшая его лишиться, никуда не поехала[1124]. Напротив, она тайком обрезала волосы, оделась в мужское платье и на следующий день явилась к прево Грав-сюр-Мёз. Увидев палача, у которого еще не начала расти борода, тот удивился и выразил сомнение в том, что столь юный человек сможет осуществить тройную казнь. Мехтельда же поспешила уверить его в наличии у нее должного опыта и немедленно приступила к проведению экзекуции[1125]. Однако, в тот момент, когда она уже приготовилась отрубить голову первому из осужденных, кто-то предупредил прево, что он имеет дело с переодетой женщиной. Местные жители, возмущенные поступком Мехтельды, собрались было избить или утопить ее, но судебные чиновники помогли ей бежать, и она вернулась в родной Неймеген, где еще долгое время оставалась объектом ядовитых насмешек[1126]. Впрочем, дурная репутация вовсе не помешала ей, когда она овдовела, сразу же выйти замуж во второй раз — за коллегу своего покойного супруга, того самого палача из Арнема[1127]

Не менее яркой оказалась и судьба мадам Гранжан. В 1625 г. ее супруг, палач Дижона, был вызван в соседний Бурган-Бресс, дабы отрубить голову некоей Элен Жилле, молодой женщине, признанной виновной в совершении аборта. Мэтр Симон Гранжан прибыл на место действия, однако провести экзекуцию по всем правилам он не сумел: удары его меча лишь ранили осужденную. Толпа собравшихся зрителей начала роптать, угрожая палачу расправой, так что после третьей — и вновь неудачной — попытки казнить Элен он обратился в бегство. Тогда за дело взялась мадам Гранжан, происходившая из семьи потомственных палачей Кретьенов, с конца XVI в. занимавших соответствующие должности в Лангре и Дижоне. Очевидно, не раз видевшая своих отца и братьев за работой, женщина была значительно опытнее, нежели ее супруг. Вот почему она не раздумывая забралась на эшафот и попыталась довести экзекуцию до конца. Это, однако, ей не удалось, поскольку возмущенные горожане стащили ее вниз и забили до смерти. Сам мэтр Гранжан погиб в тот же день, а занявший в 1637 г. его пост Гаспар Перрье вынужден был принести властям Дижона клятву в том, что его помощником станет не его собственная жена, но специально нанятый подручный-мужчина[1128].

Значительно менее драматичная история приключилась в 1840 г. в Брюсселе. Для того, чтобы привести в исполнение смертный приговор, вынесенный убийце, власти были вынуждены обратиться к Франсуа Амелю, палачу из Льежа. Тому, однако, подобные путешествия были уже не под силу: мэтру исполнилось 75 лет, и он решил отправить в столицу Бельгии свою супругу, Шарлотту Рен, которой было всего 40 лет и которая — как и мадам Гранжан — происходила из семьи потомственных французских палачей. Королевский прокурор был немало удивлен, увидев столь неожиданную замену, и обратился за советом к министру юстиции. В конце концов услугами Шарлотты воспользоваться никто не решился, убийца получил королевское прощение, а сам мэтр Амель в 1843 г. подал в отставку[1129].

Поиски дополнительной информации позволили добавить к рассказам, собранным Фредериком Арманом, еще одну историю. Произошла она в 1793 г. в Узерше (Франция), где впервые для приведения в исполнение смертного приговора власти решили опробовать гильотину. Однако осужденный — месье Пьяриссу — был слишком тучен, и жирная складка на затылке не позволяла лезвию добраться до его шеи. Отчаявшись довести дело до конца, палач предпочел спастись бегством, и тогда к всеобщему изумлению место у гильотины заняла его жена. Хозяйственным ножом, «совершенно случайно» захваченным из дома, она в мгновение ока отрезала осужденному голову, прекратив тем самым его страдания[1130].

Несмотря на все различия упомянутых выше казусов — разное время, разные регионы Европы, разные обстоятельства того или иного дела — нечто общее у них все же имелось. Женщины, о которых шла речь, являлись женами палачей, происходили из семей потомственных палачей или были помощницами супругов, а потому знали об их ремесле не понаслышке. Данным обстоятельством в большой степени и объяснялась их способность в какой-то момент взять отправление правосудия в свои руки и довести экзекуцию до конца.

На этом, и без того впечатляющем фоне одна история о женщине-палаче выделялась, тем не менее, особо. То был рассказ о жизни Маргариты Ле Петур, на протяжении почти трех лет, с 1746 по 1749 г., занимавшей соответствующую должность в Лионе. Ф. Арман также упоминал о ней, но — как и практически во всех прочих случаях — без ссылок на сохранившиеся источники. Однако обстоятельства жизни этой героини прошлого и, в частности, невероятно долгий срок, в течение которого она исполняла свои обязанности, заинтересовали меня так сильно, что я решила попытаться восстановить ее историю в деталях — настолько, насколько будет возможно.

* * *

Из существующих на сегодняшний день специальных и популярных работ[1131] мы знаем, что Маргарита Ле Петур родилась в Канкале (Бретань) 2 августа 1720 г. Покинув семью еще в ранней юности, она, переодевшись мужчиной и сменив имя на Анри, пустилась на поиски приключений. В таком виде она поступила на службу во французскую армию, участвовала в сражениях, дезертировала и много месяцев не могла найти себе никакого заработка. Совершенно случайно, будучи в Страсбурге, молодая женщина нанялась на работу к местному палачу и стала его помощником, а затем перебралась в Монпелье, где заняла ту же должность.

Спустя некоторое время Маргарита узнала об открывшейся вакансии палача в Лионе — и получила этот пост в ноябре 1746 г. Оставаясь неузнанной, она исполняла свои обязанности до января 1749 г., когда была арестована. Только в тюрьме подлинная личность мадемуазель Ле Петур оказалась установлена, и она провела в заключении 10 месяцев. Тем не менее, приговора Маргарита так и не дождалась, поскольку 26 ноября 1749 г. она вышла замуж за некоего Ноэля Роша, жителя Лиона, была освобождена из-под стражи и вместе с мужем вернулась в родной Канкаль. Там 14 сентября 1750 г. у супругов родилась дочь, которую окрестили на следующий день как Маргариту-Мари-Жакмин. На этом следы нашей героини теряются…

* * *

История Маргариты Ле Петур, или «месье Анри», как называли ее в Лионе, дошла до нас в источниках различных жанров и, как следствие, различной степени достоверности. Единственными документальными свидетельствами среди них являются запись о крещении нашей героини, найденная в приходских книгах Канкаля; письмо, направленное в Париж в январе 1749 г. кем-то из лионских судебных чиновников и сообщающее об аресте Маргариты; свадебный контракт, подтверждающий заключение ею брака с Ноэлем Рошем; и, наконец, свидетельство о крещении их общей дочери.

Из этих официальных бумаг о жизненном пути мадемуазель Ле Петур узнать, к сожалению, удается совсем немного. Впрочем, в них упоминаются имена отца и матери Маргариты (Гийома Ле Петур, сера де ла Шесне, и Маргариты Жирар) и ее крестных (Франсуа Ле Конта и Жульены Жирар), а также место и дата ее рождения[1132]. К 1749 г. родителей нашей героини уже не было в живых, о чем она, собираясь выходить замуж, предоставила соответствующие документы[1133].

Мы также знаем, что арестована молодая женщина была 17 января 1749 г. по подозрению в воровстве[1134]. Согласно показаниям ее сообщников, захваченных ранее, она являлась участницей организованной банды преступников и занималась скупкой краденого[1135]. В том же письме лионского чиновника сообщалось, что именно при аресте — а точнее, во время проводимого в доме обыска — выяснилось, что «месье Анри» в действительности являлся «женщиной, переодетой мужчиной»[1136]. По ее собственным словам, Маргарита готовилась бежать из Лиона в Гренобль (вероятно, зная, что некоторые члены банды уже находятся в тюрьме, и боясь разоблачения): побег был назначен на 17 января 1749 г. — т. е. на тот самый день, когда ее схватили[1137].

Слухи о том, что обязанности палача в Лионе долгое время исполняла женщина, очень быстро разлетелись по всей округе: люди приходили и приезжали специально, чтобы посмотреть на Маргариту в тюрьме, и всех их она поражала уверенностью в себе[1138]. Возможно, эта невозмутимость объяснялась тем, что арестованная рассчитывала получить помилование в благодарность за образцовую службу, т. е. за три наилучшим образом проведенные смертные казни. Интересно, однако, что просить о снисхождении она намеревалась не только для себя, но и для другой, не названной в письме особы, которая на протяжении всех трех лет, проведенных Маргаритой в Лионе, выдавала себя за супругу «месье Анри»[1139].

Можно предположить, что прощение нашей героине действительно было даровано, поскольку в следующем по времени документе — свадебном контракте — она именовалась «свободной»[1140]. Так или иначе, но ее союз с Ноэлем Рошем был заключен 26 ноября 1749 г. в часовне приходской церкви Св. Креста в Лионе, и церемония прошла по всем правилам: с оглашением, которое требовалось для поиска препятствий, существующих для заключения брака; в присутствии достойных свидетелей и священника, благословившего молодоженов[1141].

Наконец, из нашего последнего документа мы узнаем, что новоиспеченные супруги действительно уехали жить в родной город Маргариты, и там 14 сентября 1750 г. у них родилась «законная дочь», крещенная на следующий день кюре Жоссленом в присутствии «отца и многих других». Крестными девочки стали Жак Гурдель, сёр де ла Пинтле, и Мари Кёре[1142].

* * *

Внимательный читатель уже обратил внимание на то обстоятельство, что в рассмотренных выше документах отсутствовали сведения о том, как и почему Маргарита Ле Петур покинула отчий дом и чем она занималась до своего прибытия в Лион. Об этом мы узнаем из записанного якобы с ее собственных слов рассказа отца Жан-Батиста Ришара, монаха-францисканца из монастыря, расположенного в Гильотьере, пригороде Лиона, где после вступления в должность палача и поселилась молодая женщина. Подробную историю похождений «месье Анри» отец Ришар поместил в третий том своего обширного, но так и оставшегося неизданным труда Mémoires historiques sur différents sujets tirés de l’histoire ecclésiastique et de l’histoire profane, создававшегося им на протяжении 1739–1770 гг., и его рассказ весьма отличался от того, что говорилось о Маргарите Ле Петур в официальных судебных и церковных документах[1143].

Как сообщал отец Ришар, его героиня действительно происходила из городка Канкаль, расположенного в трех лье от Сен-Мало, на берегу моря. Ее отец служил капитаном торгового судна, а также имел некие «владения» в Америке[1144]. К тому времени, как началась интересующая нас история странствий Маргариты, ее мать, вероятно, уже умерла, поскольку девушка проживала с мачехой, относившейся к ней плохо. Вот почему она решила покинуть отчий дом и, переодевшись в одежду брата[1145], бежала из Канкаля[1146]. Сколько лет ей было на тот момент, наш автор не уточнял, но писал, что почти сразу Маргарите удалось познакомиться с неким кюре и устроиться служкой к нему в церковь. Тогда-то она и назвалась Анри, и с тех пор все знали ее только под этим именем[1147].

У сердобольного кюре девушка прожила несколько лет, после чего оставила его и вступила во французскую армию, откуда довольно быстро дезертировала, но только для того, чтобы наняться в войско императрицы Марии-Терезии Австрийской (1717–1780), королевы Венгрии и Богемии[1148]. С нового места службы она, впрочем, опять сбежала и в компании еще двенадцати солдат, желавших вернуться во Францию, оказалась в Страсбурге. Здесь ее товарищи смогли присоединиться к местному гарнизону, но нашу героиню, в силу ее маленького роста, туда не приняли[1149]. Оставшись не у дел и почти без денег, она решила покинуть город, но буквально у ворот столкнулась с неким хорошо одетым господином, спросившим у нее, не желает ли она поступить к нему на службу. Маргарита согласилась, даже не поинтересовавшись, кто он и чем занимается: только через две недели она узнала, что ее новый хозяин — палач Страсбурга. Данное обстоятельство отнюдь не отпугнуло девушку, напротив, она решила остаться и провела в должности помощника палача некоторое время[1150].

Переехав затем в Монпелье и поступив на ту же должность, Маргарита ощутила такую склонность к своему новому ремеслу, что вознамерилась из подручного превратиться в «мастера»[1151]. Узнав об открывшейся вакансии палача в Лионе, она незамедлительно отправилась в путь, однако по дороге встретила солдата, путешествующего вместе с некоей девицей, которую он ранее совратил и вынудил сбежать с ним из родного Авиньона. Наша героиня завязала с несчастной знакомство и предложила ей ехать в Лион вместе, чтобы там выдать себя за супругов. Так они и поступили[1152].

Прибыв на место, Маргарита — в образе Анри — была принята на должность палача и поселилась в пригороде Гильотьер в доме, который традиционно предназначался для тех, кто занимал этот пост[1153]. На протяжении 27 месяцев она самым примерным образом исполняла свои обязанности, «вешая, четвертуя, избивая плетьми и клеймя многочисленных преступников». Однако, по мнению автора, «охотнее она казнила женщин, нежели мужчин»[1154].

Так продолжалось до того момента, пока однажды вечером, укладывая «месье Анри» спать, его служанка внезапно не обнаружила, что имеет дело с переодетой женщиной[1155]. Она немедленно отправилась к отцу Ришару — т. е. к нашему рассказчику — который в то время занимал пост прокурора Гильотьера, и рассказала ему о своем открытии. Монах передал ее слова месье де Квинссону, королевскому прокурору Лиона, и тот приказал арестовать Маргариту и препроводить ее в тюрьму[1156]. Там молодая женщина провела, по мнению автора, всего три месяца, называясь теперь Генриеттой, а затем — прямо в тюрьме — вышла замуж за слугу месье де Рошбарона, который являлся начальником военного гарнизона города[1157]. После свадьбы «Маргарита-Анри-Генриетта» была освобождена из заключения и смогла вернуться вместе с мужем на родину, а должность лионского палача занял некий выходец из Испании: это произошло 6 февраля 1749 г., т. е. всего через три недели после ареста Маргариты[1158].

Свой рассказ отец Ришар, по его уверениям, сочинил на основании признательных показаний, которые Маргарита Ле Петур дала в тюрьме в его присутствии[1159]. Иными словами, в окончательном виде ее история была им записана в самом конце 1749 г., после того, как состоялась свадьба и молодые уехали в Канкаль. Других свидетельств очевидцев об удивительных событиях, приключившихся в Лионе в середине XVIII в., у нас, к сожалению, не имеется. Однако мы располагаем еще одним — косвенным — откликом на похождения «месье Анри», происходившим на сей раз из Монпелье — города, в котором наша героиня, если довериться словам отца Ришара, прослужила какое-то время помощником палача.

* * *

Новое сообщение о жизни Маргариты Ле Петур было датировано 22 мая 1751 г. Оно появилось на страницах журнала La Bigarure ou Gazette galante, historique, littéraire, critique, morale, satirique, sérieuse et badine, который издавал в Гааге Пьер Госс. Историю о лионском палаче он поместил в № 7 от 31 мая 1751 г.[1160], и она самым решительным образом отличалась от всего, что мы уже узнали об этой молодой женщине.

Теперь Маргарита происходилауже не из Бретани, а якобы из Бургундии, из города Лангр, и являлась дочерью местного сапожника. В ранней юности она потеряла невинность по вине некоего завзятого развратника, соблазнявшего каждую встречную девушку, и превратилась в проститутку. Ей было настолько стыдно показаться на глаза родителям, что она сбежала из родного города, чтобы никогда больше не видеть семью и скрыть свой позор[1161]. Маргарита переоделась мужчиной и отправилась в Лион, где начала исполнять обязанности палача[1162]. Спустя совсем небольшое время она обнаружила, что беременна. Молодая женщина решила спешно выйти замуж за собственного помощника, для чего открыла ему правду о себе[1163]. Он же, желая получить повышение, предал ее и донес о ее обмане магистратам. Таким образом, должность лионского палача досталась ему, а Маргариту изгнали из города[1164].

Тогда она отправилась в Монпелье, по-прежнему пребывая в мужском обличье и надеясь, что ей и там удастся заниматься привычным ремеслом. Но известия о происшествии в Лионе опередили ее приезд (или же кто-то узнал ее в самом Монпелье), и местный палач отказал Маргарите, не желая нанимать столь скандально прославившегося помощника[1165]. В заключение неизвестный автор сообщал своим читателям о том, что якобы доподлинно стало ему известно о дальнейшей судьбе героини. По его мнению, молодая женщина уехала из Лангедока в Испанию в надежде найти там вакансию палача и в полной мере проявить свой талант, усмирив наконец ту глубокую злобу, которую она испытывала по отношению к преступникам обоего пола, — и будет испытывать, по ее собственным словам, до конца жизни[1166].

Третий вариант истории Маргариты Ле Петур, таким образом, совершенно не походил ни на официальную версию событий,"известную по судебным и церковным документам, ни на рассказ отца Ришара. И перед нами — помимо вполне естественных вопросов о мотивах, подтолкнувших нашу героиню к столь грандиозному обману, и в целом о восприятии подобного в европейской культуре Нового времени — встают не менее интересные проблемы сугубо источниковедческого порядка: как возникли три различные версии событий, произошедших в 1749 г. в Лионе, как они были связаны между собой и на каких дополнительных источниках информации они могли основываться.

* * *

То, что мы имеем дело с реальным эпизодом из прошлого Франции и Маргарита Ле Петур существовала в действительности, не подлежит, как мне кажется, сомнению. Об этом свидетельствуют имеющиеся в нашем распоряжении официальные документы. Речь шла о женщине, переодевшейся мужчиной и получившей совершенно мужскую — о какой бы эпохе мы ни говорили — должность[1167].

Описанные выше случаи, произошедшие в различных областях Западной Европы в XVI–XIX вв., как я уже отмечала, касались исключительно жен палачей, которые в экстремальных обстоятельствах (вызванных различными причинами) выступали добровольными помощницами своих супругов, оставаясь при этом женщинами, матерями семейств. Исключение составляла лишь фрау Мехтельда из рассказа Иоганна Вейера, но и для нее «превращение» в мужчину носило разовый характер. Такую форму саморепрезентации она, безусловно, избрала с целью наживы и прибегла к ней в чужом городе, где рассчитывала остаться неузнанной, в отличие от родного Неймегена, где она была известна всем как супруга палача — и не более того. Однако обман, который сотворила Маргарита Ле Петур, отличался даже от этого — тоже в какой-то степени уникального — случая. Для нее пребывание в мужском обличье оказалось не еди' ничной акцией, но образом жизни, который она избрала задолго до того, как стала палачом, и, по всей видимости, совершенно сознательно: документально подтвержденное наличие у нее сообщницы, выступавшей в роли «жены», лишь усиливало ее легенду.

На первый взгляд, стремление мадемуазель Ле Петур превратиться в мужчину и, как следствие, обрести некую свободу действий не являлось для ее времени исключением. Историкам знакомы судьбы многих француженок XVII–XVIII вв., избравших тот же путь. Такой была, к примеру, Мари-Магдалина Мурон, которая в 1690–1696 гг. служила во французской армии и обман которой был раскрыт лишь в результате медицинского осмотра после ее дуэли с другим солдатом[1168]. Похожая судьба ждала и Женевьеву Премуа (1660–1706), в мужском платье бежавшую из дома после конфликта с родителями и поступившую в 1676 г. в войско принца де Конде (1621–1686). Она прославилась исключительной храбростью на поле боя, но получила ранение при осаде Монса в 1691 г. и оказалась разоблачена лечащим врачом. Тем не менее, Женевьеву вызвали в Версаль, где она удостоилась личной аудиенции у Людовика XIV (1638–1715) и получила звание рыцаря Ордена св. Людовика[1169]. Еще большей известностью пользовалась Рене Бордеро (1776–1822), которая вступила в армию вслед за своим отцом-монархистом и активно сражалась в ходе Вандейского восстания (1793–1796)[1170]. Столь же знаменитой оказалась и Анжелика Дюшмен (1772–1859): она участвовала в обороне Корсики в 1792–1799 гг. и стала первой женщиной, удостоившейся от Наполеона III (1808–1873) звания кавалера Ордена Почетного легиона[1171].

Стоит здесь вспомнить и рассмотренную выше историю Марты Броссье, жительницы французского Роморантена, в самом конце XVI в. попытавшейся точно так же, как и Маргарита Ле Петур, сбежать из отчего дома в поисках лучшей доли. Для этого она тоже переоделась в мужское платье, обрезала волосы и отправилась в соседний город[1172]. Конечно, Марту узнали и вернули домой — на позор всей ее семье и соседям, но кем бы она могла стать и чем заниматься, если бы ее побег удался? Вполне возможно, что и ее ждала бы служба в армии: ведь именно так, если довериться «Мемуарам» отца Ришара, поступила вначале и Маргарита Ле Петур.

Более интересен, однако, следующий шаг нашей героини, делающий ее историю поистине уникальной, — выбор профессии палача. Чем же могло быть продиктовано это решение? Для отца Ришара причина крылась в безвыходности положения, в котором оказалась молодая женщина: на тот момент у нее не имелось буквально ни гроша, она была растеряна и не уверена в будущем[1173]. Существовало, тем не менее, одно важное обстоятельство, отчасти противоречившее версии монаха-францисканца: мало кто из жителей Западной Европы соглашался стать палачом по собственной воле, если только речь не шла о наследственной передаче ремесла.

На протяжении всего периода Средневековья и Нового времени (вплоть до XIX в.) европейские палачи, о какой бы стране ни шла речь, оставались изгоями: к ним относились настороженно или с опаской, с ними старались не иметь никаких дел. Представителей этой профессии всегда селили подальше от центра города, на окраинах или в пригороде, соседи не заглядывали к ним «на огонек», к принадлежавшим им вещам брезговали прикасаться. Более того, никто из местных жителей, даже те, кто происходил из самых низов общества, отнюдь не стремился наниматься к палачам в услужение. Их помощниками становились либо их собственные дети, которых не принимали учениками ни в какие иные ремесленные корпорации, либо приговоренные к смерти уголовные преступники, которым иногда предлагался такой вариант помилования[1174]. Место палача мог также занять иностранец, специально приглашенный на эту должность или же случайно оказавшийся в том или ином городе и бывший для его обитателей чужаком[1175]. Вот откуда в рассказе отца Ришара об обстоятельствах дела Маргариты Ле Петур возникли вполне, надо полагать, достоверные упоминания о доме, «предназначенном для исполняющих ремесло палача» и расположенном в пригороде Лиона (la maison… destinée pour ceux qui sont élevés au dit emploi), и об испанце, нанятом магистратами практически сразу после скандала с разоблачением его предшественницы.

Негативное отношение к палачам, существовавшее в Европе на протяжении многих веков, объясняет, на мой взгляд, причины, по которым обман нашей героини оказалось возможно раскрыть лишь «в домашних условиях». Ведь частная жизнь человека, которого сознательно сторонились местные жители, могла стать известна только крайне ограниченному числу лиц. И хотя точкой отсчета во все трех версиях истории Маргариты являлись разные события — обыск в ее доме, донос служанки и донос помощника — все они так или иначе касались приватной сферы. Таким образом, то, что мадемуазель Ле Петур выбрала для себя столь специфическую профессию — куда более необычную, чем даже служба в армии — стало для нее практически идеальным решением с точки зрения достижения поставленной цели: не раскрывая собственной идентичности, всегда оставаться для окружающих «месье Анри».

* * *

Важным, на мой взгляд, является и еще одно обстоятельство. Следование мужскому образу жизни со всеми его внешними атрибутами (костюмом, профессией, военным прошлым и даже наличием «законной жены») в случае Маргариты Ле Петур ничем не напоминало игровую травестию, которой так славились европейские XVII–XVIII вв. и которая в этот период не только превратилась в расхожий сюжет для театральных постановок или произведений художественной литературы, но имела место и в реальной жизни, становясь modus vivendi для определенных страт общества[1176]. Однако ничего от стиля либертенов, аббата де Шуази (1644–1724) или шевалье д’Эона (1728–1810) мы в привычках нашей героини не найдем: ее выбор, как мне кажется, был совершенно прагматичен, ибо обеспечивал ей свободу от внешних условностей и право распоряжаться своей судьбой по собственному усмотрению.

И все же история приключений Маргариты Ле Петур — в том виде, в каком она дошла до нас, — не лишена «темных» мест. Возможно, главным побудительным мотивом для решения стать палачом действительно являлось стремление молодой женщины скрыть свой пол и тем самым сохранить независимость в мужском обществе Франции XVIII в… Однако причины, вынудившие ее уйти из дома, а также обстоятельства раскрытия совершенного ею обмана по-прежнему остаются не совсем ясны.

В том, что касается последнего вопроса, то версия, изложенная в официальных документах и, прежде всего, в письме лионского судебного чиновника от 20 января 1749 г., представляется мне наиболее достоверной. Напомню, что речь шла о вероятном участии нашей героини в преступлениях банды воров, для которых она являлась скупщицей краденого. Как свидетельствуют материалы судебной практики, в этой роли еще с периода Средневековья могли выступать как мужчины, так и женщины. К примеру, в уже упоминавшемся выше «Уголовном регистре Шатле», составленном секретарем суда этой парижской тюрьмы Аломом Кашмаре в самом конце XIV в., приводилось дело неких Жана де Варлюса (de Warlus) и его жены Аделины, совместно занимавшихся именно этим «ремеслом» (mestier)[1177]. Оба они также являлись членами весьма разветвленной шайки воров, которые сбывали через них украденные вещи (серебряную посуду, оружие, одежду). Со своими «поставщиками» супруги встречались среди белого дня, на рынке, а для того, чтобы окружающие не заподозрили их в знакомстве с подозрительными личностями, они разработали свой тайный язык: проходя мимо Жана и Аделины, их сообщники должны были особым образом дотронуться до носа, что означало наличие у них очередной партии «товара». После чего супруги удалялись один за другим в ближайшую таверну, где и совершалась сделка[1178].

Любопытно, что и любой городской палач в действительности прекрасно подходил на роль скупщика краденого. Хотя представители этой профессии, как уже говорилось, не пользовались особой любовью окружающих и без крайней надобности их никто обычно не посещал, они, тем не менее, регулярно имели дело с низами общества, причем сталкивались с ними не только на эшафоте. Так, королевский палач Парижа, к примеру, являлся по совместительству смотрителем публичных домов и бань французской столицы, сконцентрированных в торговом районе Ле Аль, где проживал самый отъявленный сброд[1179]. Собственно, именно там обитали и уже знакомые нам Жан и Аделина де Варлюс, а также их сообщники. Так что и в Лионе начала XVIII в. ситуация могла оказаться идентичной.

То, что местные судебные власти явились к «месье Анри» как к предполагаемому скупщику краденого с обыском, также не вызывает сомнений: данная практика существовала уже в Средние века, о чем свидетельствует все тот же «Уголовный регистр Шатле». Порой поиск вещественных доказательств, которыми в случае воровства считались прежде всего украденные вещи, становился единственным способом доказать вину того или иного подозреваемого. Как сообщал Алом Кашмаре, так произошло, к примеру, с уже знакомым нам Флораном де Сен-Ло, отказавшимся давать признательные показания даже после того, как его четыре раза посылали на пытки. Тем не менее, при обыске у него были найдены многочисленные серебряные пряжки, цепочки и подвески, которые никак не могли принадлежать ему одному[1180], что и позволило вынести в отношении арестованного обвинительный приговор[1181]. Точно так же парижские чиновники действовали и в ходе процесса над Жаном дю Буа, который полностью отрицал свою вину, несмотря на то, что был схвачен прямо на месте преступления — за срезанием очередного кошелька. Тем не менее, визит к нему домой дал судьям в руки недостающие аргументы: в ходе обыска, проведенного «так, как принято поступать в подобных случаях», у Жана был обнаружен целый склад явно чужих кошельков и аграфов[1182]. Таким образом, лионские чиновники на совершенно законных основаниях посетили дом «месье Анри» с обыском, и им, очевидно, не составило большого труда догадаться, что хозяином жилища являлась женщина, а вовсе не мужчина, как о том и сообщалось в письме, посланном в Париж в январе 1749 г.,

Другое дело, почему эта, официальная и вполне правдоподобная версия событий не получила развития в иных свидетельствах современников. В частности, об обыске ни словом не обмолвился отец Ришар, предпочтя ввести в повествование эпизод с некоей безымянной служанкой, которая якобы обратилась к нему как к прокурору Гильотьера с доносом на собственного хозяина[1183]. Данный поворот сюжета вызывает сомнения уже потому, что по роду своей деятельности монах-францисканец обязан был прекрасно знать всех жителей подвластного ему пригорода Лиона, тем более, прислугу в доме местного палача. Однако эту деталь отец Ришар — сознательно или невольно — опустил, как, впрочем, и более значимый факт ареста банды воров, членом которой вроде бы состояла Маргарита. Являясь судебным чиновником, он, безусловно, хорошо представлял себе ситуацию с местной преступностью — тем более, что одна из обвиняемых, как выяснилось в ходе следствия, проживала прямо в Гильотьере. И все же, симпатизируя, возможно, давней знакомой и желая как-то ее выгородить, наш автор умолчал о ее преступных занятиях и обратился к распространенному мотиву служанки-предательницы, известному не только европейской литературе Нового времени[1184], но и куда более ранним, фольклорным нарративам[1185]. Ибо — происходи дело в реальности — любая служанка, прослужившая в доме «месье Анри» хотя бы день, должна была сразу понять, с кем имеет дело: с мужчиной или с переодетой женщиной…

Подобных литературных клише, превращающих документальный, на первый взгляд, текст в художественное произведение, в истории, изложенной отцом Ришаром, можно встретить достаточно. Начнем хотя бы с мотива злой мачехи, своим дурным отношением к падчерице заставляющей ее в отсутствие отца покинуть родной дом[1186]. Как и во многих сказочных нарративах о семейно гонимых[1187], в экспозиции истории Маргариты Ле Петур ничего не говорилось о конкретных действиях, вынудивших героиню к бегству, речь шла лишь об адекватных им состояниях — о тяжелых условиях жизни, подтолкнувших ее к подобному шагу[1188]. Дабы подчеркнуть данное противостояние, отец Ришар дополнительно сообщал об отце Маргариты — капитане торгового судна, якобы владевшем некими землями в Америке, что, по определению, предполагало его долгие отлучки из дома[1189]. Проверить эту информацию не представляется возможным (она могла как соответствовать действительности, так и оказаться выдуманной автором), однако именно мотив униженной мачехой героини задавал весь ход" изложения последующих событий в «Мемуарах» отца Ришара[1190].

Не менее показательными, с точки зрения двойственности интерпретации, являлись и другие элементы рассказа монаха-францисканца — в частности, его сообщение о том, что Маргарита Ле Петур долгое время служила в армии[1191]. Согласно все тому же сказочному канону, истинным героем становился, прежде всего, смелый воин, готовый встретить любую опасность и совершить любой подвиг, начиная с победы над врагом и заканчивая схваткой с разбойниками и освобождением прекрасной пленницы[1192]. Сообщение отца Ришара о продолжительном пребывании его героини в армии, которое мы — при всем его правдоподобии — не можем подкрепить никакими документальными свидетельствами, вполне укладывалось в рамки данного мотива[1193]. Это тем более вероятно, что именно солдат со временем превратился в одного из главных персонажей европейской новеллы[1194], активно развивавшейся начиная с XV в. и отражавшей очевидный интерес авторов к городскому анекдоту, — жанра, в рамках которого, как мне представляется, отец Ришар и описывал события, приключившиеся в Лионе в 1749 г.[1195]

Определенное соответствие Маргариты Ле Петур образу истинно сказочного героя подчеркивалось в «Мемуарах» монаха-францисканца и появлением у нее «чудесных» помощников, которыми последовательно выступали неизвестный кюре, приютивший девушку у себя в начале ее странствий, а затем палач из Страсбурга, встреченный ею в самый тяжелый момент жизни[1196]. Без использования этих персонажей автору было бы затруднительно объяснить читателям, при каких обстоятельствах его героине удалось не только без помех вжиться в образ мужчины[1197], но и получить столь странную, на первый взгляд, профессию[1198]. И тогда реалистичность всей истории указывалась бы под угрозой. Впрочем, современники отца Ришара в любом случае могли легко заподозрить в его рассказе вымысел хотя бы потому, что для авантюрного романа и новеллы XVIII в. одним из основных являлся мотив случайно встреченного героем человека, который на поверку оказывался ему крайне необходим[1199].

Отчасти к категории «волшебных» помощников в рассказе отца Ришара можно, по всей видимости, отнести и юную девицу родом из Авиньона, которую Маргарита Ле Петур якобы отбила по дороге в Лион у ее соблазнителя и которая согласилась отправиться вместе с ней и притвориться ее женой для поддержания легенды[1200]. Истинный герой, согласно сказочному канону, обязан был проявлять милосердие и оказывать помощь любому встреченному им в пути немощному существу (будь то человек или животное), которое в благодарность становилось его верным спутником[1201]. Впрочем, данный мотив оставался не менее популярным и в эпоху Средневековья, когда спасение (прежде всего, от участи проститутки) совращенной девушки благодаря вмешательству святого или знатного сеньора превратилось в одну из излюбленных тем агиографических сочинений и связанных с ними генетически рыцарских романов[1202]. Заимствованный из бытовых сказок[1203], этот мотив перешел затем и в европейскую новеллу XVII–XVIII вв., где главным соблазнителем девушки обычно выступал авантюрист или плут[1204].

Наличие этого и некоторых других легко узнаваемых литературных мотивов в рассказе отца Ришара о судьбе Маргариты Ле Петур заставляет усомниться в том, что в данном случае он строго следовал одним лишь фактам. К сожалению, мы не можем сравнить историю «месье Анри» с какими-нибудь иными, изложенными в его многотомных «Мемуарах» сюжетами, поскольку, как я уже упоминала, это сочинение так и осталось неизданным. Тем не менее, явное желание монаха-францисканца творчески переработать ставшую ему известной подлинную информацию и представить ее в форме литературного произведения, подтверждается уже тем, что он включил в свое повествование заведомо выдуманные элементы, существование которых мы в силах перепроверить по сохранившимся документам и, таким образом, подтвердить их или опровергнуть. Одним из таких элементов являлось, в частности, утверждение автора о том, что наша героиня отличалась исключительной жестокостью, с куда большей охотой казнила женщин, нежели мужчин и проводила бесконечные и самые разнообразные экзекуции[1205]. Мы легко могли бы поверить этим словам, не имей мы в своем распоряжении письма неизвестного лионского чиновника, посланного в Париж: ведь в нем ясно говорилось всего о трех, пусть и безукоризненно проведенных «месье Анри» казнях[1206]. Можно, конечно, предположить, что из показаний самой арестованной отец Ришар узнал какие-то подробности о ее деятельности в Страсбурге и Монпелье, однако в этих городах она служила всего лишь помощником палача, а значит, лично в отправлении правосудия участия не принимала[1207]. И, таким образом, сообщение о ее исключительной жестокости и особой ненависти к женщинам оказывалось на поверку всего лишь вольной интерпретацией фактов.

Еще одним свидетельством того, что автор «Мемуаров» домыслил историю Маргариты Ле Петур, являлся, как ни странно, рассказ о ее свадьбе с Ноэлем Рошем. Напомню, что, по мнению отца Ришара, эта торжественная церемония состоялась в стенах тюрьмы, т. е. еще до того, как героиня была отпущена на свободу[1208]. Иными словами, речь шла об уже хорошо знакомом нам обычае — о «свадьбе под виселицей», когда тот или иной преступник мог избежать смертного приговора и сохранить жизнь, если незамужняя девушка или женщина изъявляла желание взять его в мужья. Мы знаем, что нередко подобные свадьбы действительно заключались под виселицей или у эшафота, а иногда — прямо в тюрьме. И хотя данная практика обычно встречала противодействие со стороны судебных чиновников (в том числе, и палачей), опиралась она на неписаную правовую традицию, вера в которую у жителей Франции как в Средние века, так и в Новое время оставалась исключительно крепка[1209].

Какяужеупоминала, обращениек «свадьбе под виселицей» было официально запрещено постановлением Парижского парламента от 6 апреля 1606 г.[1210] Тем не менее, она упоминалась в Coutumier vaudois 1616 г. и в ордонансе Людовика XIV от 1668 г., вошедшем затем в военный кодекс 1709 г.[1211] Иными словами, в середине XVIII в., когда отец Ришар записывал историю Маргариты Ле Петур, подобный исход уголовного процесса не представлялся чем-то устаревшим, напротив, этот обычай, видимо, все еще использовался во французских землях. Более того, именно источники Нового времени свидетельствуют, что вполне реальной могла оказаться и обратная ситуация, когда преступником являлась женщина, а ее спасителем выступал, соответственно, мужчина. Любопытно при этом отметить, что роль потенциального жениха в данном случае обычно играл сам палач. Так, в 1683 г. в Анже мэтр Пьер Вердье предложил руку и сердце юной особе 18-ти лет, поразившей его своей исключительной красотой. Судьи, вынесшие ей смертный приговор, были согласны на такой исход дела, однако сама обвиняемая отказалась от сомнительной чести стать супругой палача и предпочла казнь через повешение. Более удачливыми оказались коллеги Вердье, практиковавшие в Гренобле. В 1691 г. местный палач Жан Жанон получил разрешение властей и женился над своей «подопечной» Мадлен Брюн, избавив ее тем самым от смерти. Трое помощников мэтра Жака Жубера — Франсуа Пикар, Жан де Ла Пьер и Франсуа Бальтазар — воспользовались той же традицией в 1702, 1715 и 1718 гг. соответственно. А в 1725 г. новый палач Гренобля Франсуа Рипер последовал их примеру и получил в супруги Клодин Ла Круа, осужденную на смерть за детоубийство[1212].

Таким образом, описывая свадьбу Маргариты Ле Петур, состоявшуюся в тюрьме, отец Ришар, возможно, говорил правду. Но также допустимо, что для этой части своего рассказа — как и в том, что касалось злой мачехи героини, ее служанки-предательницы, ее службы в армии и отбитой ею у соблазнителя юной девицы, — он черпал вдохновение в совершенно иных источниках, имевших мало общего с реальными фактами. Тем более, что, зная о существовании брачного контракта, в котором молодожены фигурировали как Ноэль Рош и Маргарита Ле Петур[1213], наш францисканец уверял читателей, что из тюрьмы его героиня вышла под именем Генриетта и под ним же уехала с мужем в Канкаль[1214]

Еще более прозрачным, с точки зрения реинтерпретации данных, представляется мне последнее из свидетельств современников о приключениях Маргариты Ле Петур — реляция из Монпелье, датированная маем 1751 г. Ее автор явно ориентировался на известия, дошедшие до него из Лиона, но осмысливал их по-своему. Собственно, единственным достоверным фактом в его сообщении следует считать указание на место действия, остальные же детали были им доработаны самостоятельно.

В основе слухов, которыми питался анонимный автор, с некоторым усилием можно опознать рассказ отца Ришара или же некий общий «прототекст» — возможно, показания самой Маргариты, данные ею на следствии. По его мнению, донос на обвиняемую несомненно имел место и послужил раскрытию ее обмана с переодеванием, однако служанку из «Мемуаров» монаха-францисканца он почему-то заменил на помощника палача, мечтавшего о повышении по службе[1215]. Вполне реальная супруга «месье Анри», о которой упоминалось во всех материалах из Лиона, — якобы отбитая героиней у обесчестившего девушку солдата — в заметке из Монпелье обернулась самой Маргаритой, лишившейся девственности и ставшей проституткой в ранней юности[1216]. А должность помощника палача, которую мадемуазель Ле Петур, по мнению отца Ришара, занимала до того, как переехать в Лион, превратилась в данном случае, если можно сказать, в последнюю надежду молодой женщины на получение достойного заработка после разразившегося ранее скандала[1217]. И, наконец, удивительные метаморфозы претерпела информация об Испании: теперь это была уже не родина нового лионского палача, как утверждал автор «Мемуаров», но место, куда устремилась сама героиня, дабы избежать заслуженного наказания и продолжить прерванную карьеру[1218].

Особое место в ряду перечисленных выше несоответствий занимал, безусловно, сюжет с обесчещенной Маргаритой, которая спустя недолгое время якобы обнаружила, что беременна[1219]. Именно это обстоятельство, по мнению автора из Монпелье, и лежало в основе всех дальнейших злоключений героини: предательства ее помощника, изгнания из Лиона и вынужденного окончательного бегства из Французского королевства. Совершенно очевидно, что, вводя в повествование данный мотив, автор пытался осмыслить сам и логически объяснить своим читателям ситуацию, которая казалась ему абсолютно невероятной: то, что на протяжении двух с лишним лет обязанности палача исполняла женщина, переодетая мужчиной. Он, очевидно, полагал, что только пережитые в юности страдания и последовавшее за этим тяжелое душевное состояние (желание бесконечно мстить окружающим за свою пропащую жизнь) могли стать причиной столь странного выбора[1220].

Впрочем, похоже, что и в данном случае автор реляции из Монпелье не обошелся без литературных реминисценций. Сюжет о женщине, длительное время существующей в мужском обличье и занимающей некий весьма заметный пост, которая внезапно оказывается беременной, был в действительности хорошо известен в Европе Нового времени[1221]. Как мне представляется, в его основу отчасти легли средневековые истории о т. н. папессе Иоанне — женщине, якобы занимавшей престол римского понтифика под именем Иоанна VIII в период между правлением Льва IV (790–855) и Бенедикта III (t 858)[1222]. Согласно легенде, в возрасте 12-ти лет она сошлась с монахом из монастыря Фульды и ушла с ним, переодевшись в мужское платье, на Афон. Оказавшись в конце концов в Риме, Иоанна поступила писцом в папскую курию, была избрана кардиналом, а затем — папой римским. Однако, во время одной из торжественных процессий, проходивших по улицам Вечного города, у самозванки начались роды, в результате которых она скончалась (или была убита оскорбленными в религиозных чувствах участниками шествия).

Рассказы о папессе Иоанне как о реально существовавшем персонаже прошлого регулярно воспроизводились в сочинениях самых различных жанров (включая католические и протестантские памфлеты) с середины XIII в. до середины XVII в.[1223] Однако, начиная с De tnulieri-bus claribus Джованни Боккаччо (ок. 1361 г.), данный сюжет прочно занял место и в произведениях художественной литературы, оставаясь одним из излюбленных для французских авторов вплоть до периода Революции[1224]. Таким образом, история папессы Иоанны вполне могла послужить основой рассказа неизвестного автора из Монпелье о внезапной беременности-Маргариты Ле Петур и последующем раскрытии ее тщательно оберегаемой тайны.

* * *

Возникает закономерный вопрос. Зачем нашим авторам, и особенно отцу Ришару, писавшему, по его собственному признанию, исторические «Мемуары» (Mémoires historiques), а вовсе не художественное произведение, было вводить в повествование такое количество явно вымышленных деталей и мотивов? Думается, что оба делали это до определенной степени осознанно, пытаясь таким образом заставить читателей взглянуть на происшествие в Лионе под особым углом зрения, придав этому событию знакомые и вполне реалистичные черты, а значит, и убедительность. Уникальная, а потому вызывавшая удивление история Маргариты Ле Петур, прославившейся благодаря своему грандиозному обману, интересовала их не только фактической стороной дела, не только тем, что этой молодой женщине на протяжении весьма долгого времени удавалось, и вполне успешно, исполнять обязанности палача.

И отец Ришар, и неизвестный автор реляции из Монпелье пытались, как мне кажется, понять Побудительные причины, подтолкнувшие их героиню к столь неординарному решению своих проблем, раскрыть ее психологию и осмыслить ее действия. Вот почему в их сообщениях оказались использованы отчетливо литературные мотивы и сюжеты: им хотелось придать истории мадемуазель Ле Петур внутренную логику, обосновать то, что их современникам казалось невероятным[1225]. Иными словами, они пытались создать тот самый эффект реальности, о котором в свое время — применительно к разным эпохам и разным текстам — писали Роман Якобсон[1226] и Ролан Барт[1227], связывая его прежде всего «со специфическим, нефункционально-функциональным использованием детали»: «Сама по себе “бессмысленная”, избыточная с точки зрения построения конкретного смысла (как пресловутый барометр в гостиной госпожи Обен), — такая деталь работает на другую эстетическую задачу: создание общей рамки восприятия, в которой представляемые явления переживаются нами как “бывшие-хотя-и-не-бывшие”, абсолютно убедительные и даже (по Якобсону) “осязательные”, хотя и под знаком “как бы”»[1228].

Подобными доводами руководствовались, на мой взгляд, и упомянутые авторы конца XVIII в. в попытке облегчить понимание истории Маргариты Ле Петур как для самих себя, так и для своих читателей. То небольшое количество достоверных фактов о «месье Анри», которые содержались в официальных документах, происходивших из Лиона, показалось им, по-видимому, совершенно недостаточным для полноценной «реконструкции» сложного жизненного пути их героини.

Ну, а мы, историки ХХГ столетия, с уверенностью можем утверждать лишь то, что Маргарита Ле Петур существовала в действительности. В какой-то момент своей жизни по причинам, о которых мы уже никогда не узнаем, она отважилась выйти за рамки предложенной ей и привычной для общества Нового времени роли и прибегнуть к травестии, что привело к возникновению не только иной личности, но и иной идентичности — как социальной, так и гендерной. Мы вряд ли окажемся в праве отнести Маргариту к категории авантюристов, которыми столь славилась эпоха Просвещения, но, как мне представляется, вполне в состоянии назвать ее самозванкой — женщиной, не игравшей избранную роль, но жившей ею[1229].

Все остальные превратности судьбы нашей героини — за очень небольшими исключениями — могут рассматриваться и как реальные, и как полностью вымышленные. Существовала ли у Маргариты Ле Петур злая мачеха, вынудившая ее оставить отчий дом и подтолкнувшая таким образом к последующим приключениям? Действительно ли она встретилась с добрым кюре, оказавшим ей поддержку и утвердившим ее в «роли» мужчины? Служила ли она уже в новом обличье во французской или иностранной армии? Стала ли она помощником палача, а затем и «мастером» благодаря случайному знакомству в Страсбурге? Все эти вопросы относятся уже к сфере интерпретации и навсегда останутся лишь на совести авторов, их породивших. Здесь, как и во многих иных случаях, перед нами предстает сад расходящихся тррпок, где каждая может направить нас как по истинному пути исторического исследования, так и завести в лабиринт фантастических домыслов, выход из которого мы вряд ли когда-нибудь отыщем.

Загрузка...