XVII. Куда движется советский режим?

Марксистские или неомарксистские истолкования советского режима — не единственно возможные.

Он объясним также через историю большевиков или самой России.

В начале века большевистская партия состояла из немногочисленной группы революционеров-профессионалов. Сегодня она хозяйничает в огромной империи, но люди, прошедшие этот необычайный путь, мыслят шаблонами времен своей юности. Одним из примеров может служить навязчивая идея о вездесущей полиции. Почему впавшего в немилость сановника немедленно называют агентом Интеллидженс сервис или гестапо? Ответ, возможно, заключается в том, что перед революцией 1917 года один из пяти членов подпольного Центрального Комитета компартии был и в самом деле агентом охранки, то есть русской полиции. После взятия власти большевиками его разоблачили и казнили. В свое время Ленин неоднократно ручался за его честность. Этот эпизод отчасти помогает понять, почему партийное руководство верило, что оппозиционер обязательно дойдет до конца и станет вражеским агентом. Мир, отражающийся в московских процессах, и поныне, сорок лет спустя, выглядит таким, каким его могли бы представить себе заговорщики.

Существует огромная литература о связях нынешнего режима с российскими традициями. В историческом плане режим бюрократической иерархии — это режим царской империи: связи между государством и религией являются частью традиции. Русские по отношению к Западу всегда занимали двойственную позицию, что свойственно и теперешним большевикам, которые и стремятся догнать США, и мечут в сторону Запада громы и молнии. Это двойственная позиция, одновременно западническая и славянофильская (если пользоваться классической терминологией), — результат продолжения главного спора минувшего века.

Своеобразие коммунистического режима прослеживается в трех аспектах: 1) он располагает полицейскими и пропагандистскими институтами, которых не было ни у одного деспотического режима в прошлом. Население более чем в прежних обществах сосредоточено в городах, то есть в большей степени подвержено идеологической обработке;

2) режиму свойственно странное сочетание авторитарной бюрократии и стремления к построению социализма. Бюрократическое управление экономикой — явление заурядное, новизна тут лишь в том, что цель управления — ускоренное развитие средств производства;

3) бюрократический аппарат подчинен партии, что имеет революционный смысл. Отсюда проистекает опять-таки странное соединение авторитарной бюрократии и революционных феноменов. Партия, сравнимая с якобинской, занимает свое место в бюрократическом, на первый взгляд стабильном государстве.

Указанная специфика советского режима позволяет сделать несколько замечаний о его дальнейшей судьбе. Я предположил, что конституционно-плюралистический режим может подвергнуться разложению. Мой долг — остановиться на возможности разложения и режима во главе с монополизировавшей власть партией. Разложение такого режима означало бы его десоветизацию. Объективно говоря, разложение — это отказ от ряда присущих режиму функций.

Простейший, как мне кажется, способ анализа этой проблемы — противопоставление оптимистической и пессимистической версий марксизма.

Оптимистическая выдвинута Исааком Дойчером, который связывает прискорбные проявления советского режима с экономическим развитием. Приверженность идеологической ортодоксальности, террор, процессы, эксцессы однопартийное™ он объясняет необходимостью индустриализации. Когда этот этап пройдет, все, что нам, на Западе, не нравится в советском режиме, будет постепенно отмирать, коль скоро его патологические черты объяснялись либо особенностями личности Сталина, либо требованиями индустриализации.

Пессимистический марксизм руководствуется концепцией азиатского способа производства, объясняет советский режим полным обюрокрачиванием жизни и утверждает, что явления, расцениваемые оптимистами как патологические, изначально присущи режиму бюрократического абсолютизма, однопартийности, идеологической ортодоксальности.

Между оптимистической и пессимистической версиями найдется место для любых промежуточных вариантов. Мы ставим вопрос так: какие черты советского режима следует приписать нуждам индустриализации? А какие объясняются принципиальной структурой советского режима?

Вначале напомним об основных преобразованиях после 1953 года.

1. В том, что касается личных свобод или прекращения террора, произошли важные перемены. Нет больше массовых чисток наподобие чистки 1936 года; не организуют больше и сенсационных процессов с фальшивыми признаниями; объявлена широкая амнистия; концлагеря исчезают; смягчились законы и судебная практика. Официально отменен принцип аналогии в соответствии с которым деяния, не предусмотренные впрямую Уголовным кодексом, можно было квалифицировать как правонарушения. Распущена специальная полицейская комиссия, имевшая право судить при закрытых дверях и отправлять в концлагеря всех подозреваемых в контрреволюционной деятельности. Отменены также статьи кодекса, предусматривавшие возможность осуждения в 24 часа обвиняемых в контрреволюционной деятельности, причем без предоставления им каких-либо гарантий справедливого суда. Угрозы, принуждения, тяготевшие над советским гражданином, ослабли. Стали возможными контакты с иностранцами. Наступила «оттепель»: дискуссии проводятся шире, политика в области истории или искусства уже не столь ортодоксальна. По сравнению с тем, что наблюдалось до 1953 года, общий характер режима изменился.

Эти глубокие, важнейшие перемены — еще не революция.

Десталинизация часто проводится сталинскими методами. После устранения маршала Берии Хрущев не мог не назвать его предателем или зарубежным агентом — как сам маршал Берия называл тех, кого желал устранить. Многое из того, о чем теперешний Генеральный секретарь поведал в своей знаменитой речи, оказалось не более достоверным, чем то, о чем сообщалось в речах официальных лиц в прежние времена. Сталин не был тем гротескным персонажем, неспособным анализировать и направлять военные операции, каким его живописал Хрущев. Изображать недоумком того, кого обожествляли еще несколько лет назад, значит создавать новый миф.

2. Полиция не играет прежней роли, а главное — не действует в ущерб партии, как это было еще несколько лет назад. Она находится в распоряжении правительства и подчиняется его решениям. Полицейский аппарат пребывает в состоянии полупокоя; впрочем, уверенности в том, что покой станет полным, пока нет.

3. Грандиозные чистки в духе 1936 года больше не проводятся, но постоянно идет какое-то подобие чистки. Это заметно при сравнении состава Центрального Комитета от пленума к пленуму Циркуляция элиты (выражение итальянского социолога Парето) идет по-прежнему быстро—по прошествии определенного времени те или иные крупные государственные деятели исчезают с горизонта. Но их не казнят, как ранее. Постоянно сменяются те, кто занимал крупные посты, что свидетельствует о продолжении борьбы фракций и лидеров.

4. Наконец — и это главное — полностью остается в силе теоретическое положение о руководящей роли партии как в экономике, государственных делах, так и в духовной жизни. В своих главных чертах режим остается неизменным. По-прежнему налицо ортодоксальность и политическое единовластие партии. Устранены лишь странности и перегибы прежнего Генерального секретаря под конец жизни.

Нам известно, что произошла сенсационная с политической точки зрения перемена. Воцарения очередного «Великого Правителя» не состоялось. Правда, некоторые журналисты уже говорят, что Хрущев побил рекорд Сталина, добившись победы за более короткий отрезок времени, но мне не кажется, что это справедливо. Хрущев ныне — самый могущественный человек в Советском Союзе, но его могущество не похоже на то, каким с 1934 года располагал Сталин. Теперешний Генеральный секретарь, в отличие от Сталина, не предмет обожествления. Нет оснований полагать, что он наводит ужас на своих соратников. А ведь именно атмосфера страха, в которой пребывали ближайшие соратники Верховного Правителя, составляла, если верить Хрущеву, главную особенность сталинского режима на последнем этапе. Ни у одного из тех, кто теперь наблюдает Россию вблизи, нет ощущения, что члены Политбюро (Президиума) или члены Центрального Комитета живут в страхе перед Генеральным секретарем и всякий раз, приходя к нему, опасаются, что уже не выйдут свободными. Партия по-прежнему играет главную роль в обществе, но структура партии не та, что в сталинскую эпоху. Создается впечатление, что Центральный Комитет вновь приобрел определенную власть. Похоже, что в 1957 году, не получив большинства в Президиуме, Хрущев одержал победу над «антипартийной группировкой», поскольку срочно собрал Центральный Комитет.

Несколько более гибкими, чем раньше, стали отношения со странами народной демократии. Правда, главное не изменилось: господство Советского Союза над странами Восточной Европы сохраняется, однако национальным правительствам предоставлена определенная свобода.

Наблюдаются изменения и в экономической области. Теперешние руководители больше уделяют внимания повышению уровня жизни, стараются производить больше товаров широкого потребления, а главное, более гибкими стали их методы. Для того чтобы повысить производство сельскохозяйственной продукции, они, как во всех западных странах, решительно прибегают к ценовому механизму, материальному стимулированию, что, по сути дела, вполне нормально, стоит лишь отойти от теоретического безумия.

Один из примеров новой политики — ликвидация машинно-тракторных станций. Она показывает, как структура, не имеющая ничего общего с марксистским или ленинским учением, может стать жертвой и составной частью идеологии, а затем — вновь простым орудием труда. Сталин неоднократно называл эти станции составной частью социалистической теории, а потому ликвидация их, продажа тракторов колхозам означает рецидив прошлого. Хрущев счел станции бесполезными: колхозы разбогатели за счет повышения цен на сельскохозяйственную продукцию, они могут трактора покупать. Вероятно, в Кремле решили, что, если машины станут собственностью колхозников, обращаться с ними будут лучше. А может быть, это вызвано стремлением несколько снизить рост покупательной способности, чтобы не вызвать инфляцию.

С хозяйственной и с политической точки зрения перемены не затрагивают того, что нам представлялось сутью экономической системы. Еще чаще провозглашается приоритет тяжелой промышленности, появляются новые цели, в жертву которым (если возникнет необходимость) будет принесено все остальное, планирование осуществляется при помощи указов. Правда, пространства для маневров и свободы у предприятий стало больше.

Я прихожу к следующему выводу: до сих пор наблюдались изменения внутри режима, но не изменения самого политико-экономического режима, который проводит различные реформы, не затрагивая основ. Какие же перемены должны произойти, чтобы можно было говорить об изменении сути режима?

Мне кажется, что важнейшие черты режима — следующие:

1) однопартийность и сохранение идеологической ортодоксальности, единственный выразитель которой — партия;

2) централизованное планирование, осуществляемое бюрократией;

3) наличие бюрократической иерархии — причины неравенства в обществе.

Нет, не может и не должно быть никаких автономных сил помимо государства. Любое западное общество по сути своей — классовое, оно состоит из групп, которые отличаются друг от друга, вступают в соперничество, в борьбу между собой. Группы советского общества включены в бюрократическую, в государственную иерархию. Структура остается нерушимой и через пять лет после смерти Сталина, и пока ничто не свидетельствует о готовности наследников посягнуть на нее.

Каковы более отдаленные перспективы разложения или преображения советского режима? Я приведу несколько отвлеченных схем. Прежде всего оптимистическую — возможного преображения самой системы.

Эту неомарксистскую схему я рассматривал в предыдущей главе. Всю жестокость советского режима она объясняет экономическим положением. По неомарксистской теории, уровень жизни растет и будет расти, как и культурный уровень населения. Оба эти обстоятельства несомненны. В условиях советского режима теория обнищания столь же неверна, что и в условиях капиталистического режима. Никакой индустриальный режим, каким бы безумствам ни предавались его правительства, не препятствует повышению уровня жизни в результате роста производительности труда. Это может происходить быстрее или медленнее, но оно, обязательно для всех индустриальных обществ.

Повышение уровня жизни и культурного уровня способствует либерализации советского режима. Для управления городским населением — рабочими и служащими, получившими техническое образование, — не годятся те приемы, что подходят для крестьянской массы.

Но неомарксистская схема предполагает прямую взаимосвязь между уровнем жизни и культуры — и демократическими или либеральными формами государственных институтов. Наличие такой взаимосвязи не доказано, и, к сожалению, нам известен трагический опыт гитлеровской Германии. Уровень жизни был высоким, культуры — тоже, однако население приняло режим с монополизировавшей власть партией и поразительно тупоумной идеологией. Опыт однопартийных режимов и демократических стран подтверждает, что даже просвещенные люди легко принимают более или менее нелепые идеологические построения. В определенных обстоятельствах кто угодно готов уверовать во что угодно.

Допустим, русские все меньше придерживаются своей идеологии (а такое не исключено): это не значит, что идеология перестанет играть существенную роль. Большинство официальных доктрин сохранялось как средство управления десятилетиями, а иной раз и веками уже после того, как утрачивалась вера в эти доктрины, во всяком случае — среди образованных людей.

Наконец, с какой стати режим индустриального общества непременно должен оказаться конституционно-плюралистическим? Режим бюрократической иерархии, авторитарного планирования вполне совместим с развитым индустриальным обществом. Мне кажется невозможным утверждать заранее, что развитое индустриальное общество обязательно приведет к социально-политическому режиму, подобному западному.

Вторая оптимистическая точка зрения на будущее советского режима — это схема метаморфозы революций. У революций, видимо, есть одно общее: они не бесконечны. Энтузиазм изнашивается, со временем происходит возврат революционеров к сереньким будням, выражаясь словами Макса Вебера (примерный перевод выражения «die Veralltaglichung der Revolution»). В Советском Союзе коммунистической партии уготована судьба всех революционеров, пуритан, якобинцев и прочих, которые от избытка поражений или успехов в конечном итоге смирились с тем, что людей не изменить. Коммунисты в конце концов тоже смирятся с устоявшимся порядком вещей.

Подобные доказательства основываются на идеях постепенного отмирания революционной веры либо постепенного становления какого-то привилегированного класса. Изначально большевики были партией профессиональных революционеров, душой и телом преданных выполнению задач разрушения. Сегодня в странах Восточной Европы эти профессиональные революционеры заняли такое место в государствах, что у них в руках — все привилегии. Джилас обвиняет своих бывших товарищей в обуржуазивании. Но если в глазах революционера это — разложение революции, то для социолога, настроенного не столь оптимистически, этот процесс необходим и означает возврат к норме существования.

Схема постепенного угасания революционного пыла представляется мне убедительной: по прошествии длительного периода революционеры — или их сыновья — могут и обуржуазиться. Пожалуй, по другую сторону «железного занавеса» этот процесс идет. Мне также представляется вероятным, что марксистская вера слабеет по мере того, как накапливается опыт. Советские граждане, разумеется, не отказались от марксистской основы полностью: у них по-прежнему в ходу марксистский лексикон, все усиливают определенный набор марксистских идей. Однако марксизм все в меньшей степени будет определять мышление лидеров и рядовых граждан. Они будут продолжать падать ниц перед учением, которое, однако, перестанет диктовать поступки.

Пока что эволюция зашла не так уж далеко, и сам Хрущев заверяет нас, что она не наступит.

Если он ошибается, то эволюция не обязательно приведет к потрясению режима. Самое большое, что может случиться, — исчезновение некоторых явлений, связанных с постоянством революционного пыла: например — пристрастия к идеологическому террору. Зато уцелеют единовластие партии, идеологическая правоверность и бюрократический абсолютизм. Режим в своих структурных чертах сможет продержаться еще долго.

Третья схема, которую рассматривают социологи, верящие в преображение режима, — рационализация.

Американский социолог Баррингтон-Мур, написавший весьма интересные книги о Советском Союзе, усматривает в советском режиме сочетание трех начал — традиционного, рационального и террористического. Со временем режим должен становиться все более традиционным и рациональным. Традиционным в том смысле, что укоренятся определенные привычки; рациональным — поскольку русские лидеры будут стараться производить как можно больше и как можно дешевле, уделяя все меньше внимания идеологии, а значит, все реже склоняясь к использованию крайних средств.

Лично я был бы склонен допустить, что в длительной перспективе экономические соображения должны стать преобладающими. Тем не менее оптимистические выводы делать рано. Вполне правдоподобно, по-моему, что завтрашние руководители советской экономики будут меньше озабочены теорией и больше — производительностью труда, об этом уже свидетельствует ряд признаков. Но неизбежно возникает вопрос (быть может, шокирующий): духовная свобода, многопартийность — это рациональные феномены? Если правительства хотят максимально расширить производство, сохранив при этом какие-то привилегии для себя, станут ли они прилагать усилия, чтобы предоставить гражданам право обсуждать правительственные решения? Станут ли правительства терпеть многопартийность как форму борьбы за власть? Рационализация экономического и политического режима, устранение таких патологических излишеств, как жесткое планирование или чистки, — это и в самом деле вещь вполне вероятная, но совсем другое дело — установить режим, подобный западным. Считать рационализацию советского режима явлением, сопутствующим демократизации, значит, по меньшей мере соглашаться со спорным утверждением о том, что многопартийный режим — единственно рациональный для экономики, ориентированной на развитие промышленности.

Какой же вывод я хочу сделать из этого краткого анализа?

Я принимаю часть аргументов, представленных оптимистами. Я думаю, уровни жизни населения по обе стороны «железного занавеса» будут сближаться. Достаточно даже мимолетного визита, чтобы заметить: многое из того, что волнует нас на Западе, наблюдается и по другую сторону «железного занавеса» и связано с тем же — построением индустриального общества. Я допускаю, что управление хозяйством будет все более рациональным, условия существования всех граждан станут улучшаться. Я допускаю, что идеологическая разрядка более вероятна, чем сохранение крайних форм ортодоксальности или идеологического террора, и допускаю, что мир Джорджа Оруэлла существовал в 1951–1952 годах, но вряд ли он возможен в 1984-м. Похоже, такие крайности — современники начальных этапов индустриализации, а не эпохи экономической зрелости. Наконец, я допускаю, что бюрократическая иерархия может склоняться к поискам устойчивости. Но и с учетом всего сказанного я не могу избавиться от одного сомнения, даже если в значительной степени согласен с оптимистами.

Дело в том, что преображения ни в коей мере нельзя счесть несовместимыми с основами самого режима. Во-первых — единовластием партии. Это обстоятельство исключает или на худой конец затрудняет проведение курса на конституционность борьбы за власть, идеологический плюрализм. Во-вторых — бюрократическим абсолютизмом Раз весь привилегированный класс заодно с государством, создание центров независимых сил почти невозможно. Сохранение основ весьма важно. Оно соответствует сути режима, заключающейся в том, что духовная свобода жестко ограничивается, поскольку нельзя ставить под сомнение идеологию и существует возможность применения насилия и террора. Наконец, и это, пожалуй, главное: в таком режиме решающая роль отведена партийцу, аппаратчику. Оптимистические прогнозы преображения советского режима основаны зачастую на уверенности в том, что специалисты, хозяйственники непременно должны взять верх над аппаратчиками.

Однако в борьбе между наследниками Сталина победу одержал прежде всего партиец. В настоящее время идет не реставрация, а утверждение решающей роли партии и ее аппарата в управлении советским обществом.

Те, кто обладают привилегиями при данном режиме, не делятся на фракции, как в западных партиях. Нелепо думать, будто существует партия специалистов, выступающая против партии идеологов, — или военных, или полицейских. Многие специалисты — члены партии. Верно, что различные категории руководителей имеют свои предпочтения или особые привычки, но совершенно не обязательно, что они придерживаются противоположных учений. Партийцы принимают все большее участие в делах административных, в пропаганде, они составляют основную часть политического персонала, который в значительной мере определяет главные черты режима. У нас на Западе тоже есть группы профессиональных политиков. В США символы режима — Трумэн или Никсон, в Великобритании — Макмиллан или Гейтскелл. Стоит ли поражаться тому, что в Советском Союзе режим по-прежнему формируют аппаратчики, раз уж мы находим это естественным в западных режимах? Мне хорошо известно, что на Западе многие считают политических деятелей марионетками, которых дергают за ниточки олигархи, монополисты. Такое представление о капиталистических олигархах, верховодящих политиками, наводит на мысль, что и в Советском Союзе есть лица, которые куда могущественнее, чем профессиональные политики.

Возьмем очевидные факты: на Западе политические деятели улаживают определенным образом правительственные проблемы, есть свои методы прихода к власти, свои способы проверить преданность граждан. Конституционно-плюралистические режимы действенны тогда, когда профессиональным политикам удается сохранять в силе конституционные процедуры и добиваться успеха. В Советском Союзе таким политическим деятелям соответствуют аппаратчики.

Во всех индустриальных обществах есть хозяйственники, управляющие коллективным трудом, собственники или директора заводов. И везде они отчасти похожи друг на друга, поскольку решают сходные проблемы, а условия их жизни и деятельности вполне сопоставимы. Не так обстоит дело с политиками. Конечно, иные проблемы универсальны: как удержаться у власти, как править страной, как уладить конфликт. Но решают их по-разному. Политики могут конституировать единую партию, с особым характером соперничества в ней. Однопартийность дает значительные преимущества. Партия постоянно может оправдывать себя идеологией, провозглашающей законность установленной власти и правомерность действий властителей, может не признавать официально существование конфликтов. В таком обществе царит принципиальная однородность. Легко понять, что политики, привыкшие к однопартийному режиму, стремятся эту структуру сохранить. Предсказуемые перемены, связанные с развитием промышленности, повышением уровня жизни, не приведут к устранению однопартийности наряду с идеологической ортодоксальностью, не связаны они и с исчезновением бюрократической иерархии, равно присущей обществу и государству.

Означает ли это приближение буржуазной стабилизации? — Почему бы и нет? Экономическую рационализацию? — Почему бы и нет? Смягчение террора? — Вероятно. Отказ от патологических форм насилия? — Вполне допустимо. Введение многопартийности и либеральных институтов власти, как на Западе? — Возможно, но нельзя доказать необходимость или даже вероятность того, что эволюция индустриального общества непременно приводит к этим последствиям, представляющимся нам желательными.

Исаак Дойчер полагает, что рабочий класс станет по мере повышения уровня жизни более активным и более динамичным в политическом плане. Ну, а я думаю, что советский рабочий класс должен чувствовать себя все менее удовлетворенным, хотя условия жизни улучшаются, а давление властей уменьшается. Почему же в развивающемся режиме народные массы должны испытывать все большую неудовлетворенность, почему они вдруг захотят радикальных перемен?

Я оставил в стороне одну гипотезу, о которой хотел бы сказать, прежде чем завершить обзор. Я имею в виду гипотезу революции. Нам известны революции против плюралистических режимов. Почему не может быть революций против режимов с единовластной партией? Точнее — против псевдорежимов такого рода? Две революции произошли до сих пор в Восточной Европе против режимов — или, точнее, псевдорежимов с единовластной партией. В самом деле, в Польше, как и в Венгрии, не хватало главного: национального характера самого режима. Ни там, ни тут режим не смог бы ни утвердиться, ни стать долговечным без Советского Союза. Еще и ныне польский режим Гомулки — компромисс между чувствами народа и велениями политической географии. Все поляки поддерживают Гомулку, и в Варшаве одни говорят, будто поддерживают его поскольку он коммунист, а другие — вопреки тому, что коммунист. В Венгрии режиму не хватало минимальной всенародной поддержки, необходимой для любого авторитарного режима такого типа.

Для революции при таком режиме, как советский, — укоренившемся, с единовластной партией, необходим раскол в правящем меньшинстве. Пока политики и вся бюрократия выступают единым фронтом, трудно представить, что управляемые могли бы взбунтоваться. Пока нет оснований предполагать, что у них есть такое желание. Возможно, в условиях свободных выборов они не стали бы голосовать за режим, подобный советскому, но он возник не на основе свободных выборов, да и судьбу свою выборам не вверяет. Для СССР характерна убежденность управляемых в том, что никто не станет у них спрашивать, как они относятся к государству. Режим обеспечил Советскому Союзу величие, могущество, ежегодные успехи в экономическом развитии. Потребовался бы странный оптимизм или необычный пессимизм, чтобы рассчитывать на потрясение основ, в то время как русский народ сегодня гордится положением второй державы мира и убежден: завтра она станет первой.

Остается предполагать, что свобода — самое сильное и самое постоянное желание всех людей, но само слово «свобода» слишком многозначно, и это снимает необходимость дальнейших исследований.

Загрузка...