Конституционный режим как таковой предпочтительнее режима с единовластной партией, если только отдавать предпочтение свободе дискуссий, миру, а не насилию и войне. Тезис этот приводит, как я пытался показать, к выводу, что у режима с единовластной партией нет вообще собственных функций — даже создания нового человека или завоевания истинной свободы. В заключение мне хотелось бы остановиться на исторических схемах, дающих возможность рассмотреть в перспективе различные типы режимов. Я буду анализировать четыре основные схемы. Первая (и самая модная ныне) описывает одностороннюю эволюцию по направлению к какому-то данному режиму. Она основана на понятии прогресса, венцом которого для марксистов становится режим советского типа, а для западных демократов — режим, сравнимый с западными. По мнению советских специалистов, будущее принадлежит коммунизму. Западные специалисты (и подчас даже западные марксисты, вроде Исаака Дойчера) считают, что по мере развития производительных сил и накопления капитала политические режимы приблизятся к западной модели. На мой взгляд, истинность этих двух тезисов не доказана.
Режим с единовластной партией может в каких-то обстоятельствах быть необходимым — например, для создания основ промышленности, но нельзя полагать, что он универсален. Все те функции, которые декларируются как присущие только ему, есть и у режимов другого типа.
Первая функция, о специфике которой охотно говорят, — первоначальное развитие производительных сил. Как известно, Маркс считал, что эту задачу выполняет капитализм. Опыт доказывает: накопление капитала и индустриализация осуществимы и вне капитализма.
Вторая функция — устранение классов, создание однородного общества. Если допустить, что классы существуют только при наличии частной собственности на средства производства, что классы отмирают, как только она исчезает, то соответственно для устранения классов необходима ликвидация частной собственности. Но такое утверждение, строго говоря, тавтологично, раз оно вытекает из самого определения. Приняв обычный смысл понятий «класс» или «разнородность», мы видим, что отмена частной собственности на средства производства оставляет нетронутыми значительные различия в образе жизни социальных групп. Общество, где образ жизни, образ мыслей для всех одинаковы, — цель, достижимая и в режимах с частной собственностью, и в режимах с единовластной партией. Основное условие — развитие средств производства, но можно сказать, что необходимое условие заключается и в экономике изобилия, к которой режим западного типа приводит не менее успешно, чем режим восточного типа.
И последнее. Пролетариат — и только он — мог бы, в историческом плане, создать бесклассовое общество. Подобная аргументация кажется мне лишенной какой бы то ни было ценности уже потому, что в обществах советского типа пролетариат эту функцию не выполняет. Она отведена его представителю — партии. Значит, следовало бы доказать, что функции партии универсальны, но и тогда мы вновь стоим перед необходимостью доказать, что для достижения венца исторического развития требуется режим с единовластной партией.
Предположим, мы достигли того, что называют конечным состоянием однородного общества. Будет ли политика иметь какой-то смысл в однородном обществе и в обществе изобилия? Во всяком случае, для отмирания политики потребовалось бы, чтобы оставалось только одно, всемирное государство — а не множество сообществ. Но в едином сообществе, вероятно, сохранится соперничество из-за тех благ, которые не могут доставаться сразу всем, например — главенствующего положения в руководстве государственными делами. Продолжалась бы, надо полагать, и борьба за руководящие позиции, за власть, за славу. В однородном обществе политика в большей степени уподоблялась бы той, что свойственна конституционным, а не единовластным режимам, поскольку политика мира, как мне кажется, предпочтительнее политики насилия и выглядит более естественной в спокойное время.
Что касается другого тезиса, в соответствии с которым наследницей единовластной партии станет конституционность, то он исходит из необыкновенно оптимистического предположения: одна и та же политическая надстройка должна быть присущей всем индустриальным обществам, и в условиях индустриальной цивилизации ей соответствует один — и только один — режим. Я считаю этот тезис необоснованным. У политических режимов индустриальных обществ будут какие-то общие черты: расширение административной сферы, рост бюрократии, — но чего ради все индустриальные общества должны выбирать между крайней бюрократической централизацией советского типа — и крайним плюрализмом автономных сил западного типа?
Оставим в стороне оба варианта односторонней эволюции и рассмотрим еще одну схему, близкую социологии Макса Вебера.
Каждая разновидность экономики, каждый тип экономического развития более или менее благоприятны для какого-то определенного режима. Можно установить взаимосвязь какого-то этапа экономического развития и вероятности возникновения определенного режима.
Нам известны все обстоятельства, благоприятные для режима с единовластной партией. Это — периоды быстрого накопления или же перехода от традиционного общества к обществу промышленному. Аристотель считал переходные этапы благоприятными для тирании. По его мнению, древняя тирания — режим, утверждавшийся обычно тогда, когда патриархальное общество превращалось в общество торговое. В периоды социальных потрясений напряженность между группами принимает формы насилия: трудно принудить представителей разных классов к мирному сотрудничеству, еще труднее сделать так, чтобы государство оставалось нейтральным, а граждане смирились с безымянной и разумной властью. В подобных обстоятельствах единовластному режиму свойственно много функций: он заменяет частное предпринимательство, занимается идеологическим самооправданием, обрекает на жертвы и возвещает изобилие (лучший способ сделать жертвы приемлемыми — обещать, что в будущем бедность уступит место абсолютному богатству), создает моральный и социальный порядок в обществе, утратившем свою организационную структуру, выступает в качестве орудия временного сплочения тогда, когда отдельные лица уже не в состоянии ни жить в прежних условиях, ни мириться с медлительным формализмом парламентских процедур.
Ни одна промышленно развитая страна до сих пор не наделяла себя по доброй воле режимом с единовластной партией коммунистического типа. Но вряд ли стоит из этого делать какие-либо выводы о будущем. В современном мире коммунистические режимы могут устанавливаться извне, благодаря идеологической «заразе», без всякого завоевания. И в промышленно развитых обществах рождались режимы с единовластной партией. Так, гитлеровский режим стал наследником Веймарской республики. Уязвимость конституционных режимов проявляется не в одном, а в двух обстоятельствах. Опасность возникает на начальном этапе индустриализации и в любую кризисную пору. Между двумя войнами мы пережили кризисы экономического порядка, а со времени второй мировой войны нам ведомы кризисы иного рода. Такой конституционно-плюралистический режим, как французский, не застрахован от неожиданностей.
Другая схема — разнообразие режимов из-за многообразия обстоятельств.
Сразу по достижении бывшими колониями независимости в них возникали режимы, в значительной степени конституционные, но не плюралистические, если иметь в виду многопартийность. Это были конституционные режимы с партией, осуществлявшей единовластие на деле, но не по праву. Я думаю о Тунисе, управляемом на основе Конституции, но имеющем только одну политическую партию, потому что до независимости именно она представляла и воплощала волю народа. Один тунисец, слушающий данный курс, недавно спросил меня, должны ли в фактически однопартийном режиме непременно развиваться патологические феномены, которые я счел неизбежными в режимах с партией, монополизировавшей власть. Я ответил ему, что в этом нет, как мне думается, ни малейшей необходимости: дело в том, что фактическая однопартийность на этапе, начинающемся сразу после борьбы за независимость, является почти естественной. Такой же режим существовал и в Турции после революции Ататюрка.
Есть еще одна категория стран, о которых мне хотелось бы сказать без всякого желания подвергнуть их критике. Там не установились ни конституционный плюрализм, ни монопольное право на идеологию. Я думаю об Испании и о Португалии. Это — не вы со ко развитые промышленные страны. Они — исключения из общего хода политической эволюции в Европе. Они никоим образом не относятся к режимам с единовластной партией: ни к фашистским, ни к коммунистическим, там провозглашается приверженность католическому мировоззрению, но допускается многообразие сил, хоть и не многопартийность. В какой мере можно сочетать плюрализм семейных, региональных и профессиональных организаций с недопущением многопартийности? Вопрос не решен, о чем свидетельствуют нынешние выборы в Португалии. В данном случае это не режим с единовластной партией, где оппозиционеры по любому поводу вынуждены кричать о своей восторженной поддержке. В Португалии допускается возможность одного кандидата от оппозиции, однако шансы его равны нулю. Там нет места для открытого соревнования, но это и не режим с единовластной партией, где все обязаны присягать на верность учению, в истинность которого не верят.
Третий случай — революционные движения и режимы, к которым не применим эпитет «идеологические», или движение с националистической идеологией. Я говорю о странах Ближнего Востока, в частности о Египте. Они не относятся к режимам с единовластной партией. Но их режимы нельзя назвать и конституционно-плюралистическими. Государство не допускает организованной оппозиции, провозглашает приверженность определенной идее и в этом смысле не является ни нейтральным, ни светским, как это бывает в государстве партий. Взгляды, утверждаемые носителями власти, не похожи на систематически навязываемую всем идеологию. Их выражение — воля, цель, которую ставит перед собой нация, — что делает невозможной конституционное соперничество партий. Но это вовсе не значит, что постепенно разовьются террор или идеологический догматизм. Мне представляется, что тут уживаются традиция и революция. Эти страны находятся на том этапе революционного преобразования, который не следует отождествлять с переходным от традиционных обществ к индустриальным, что мы пережили на Западе. Они проходят через двойную революцию: индустриализацию и вместе с ней формирование нации. Совмещение двух революций — типичное явление.
Четвертая схема — цикл, о чем так часто писали классические авторы.
Примем за исходный пункт конституционный плюрализм. Схема выглядит так: режим впадает в анархию, из которой в ходе революционного процесса образуется однопартийный режим, воодушевляемый догматической идеологией. По мере властвования единственной партии идеологическая вера изнашивается, пыл угасает, и режим, оставаясь однопартийным, сближается с бюрократическим самодержавием, причем автократия все менее догматична. Рационализированная бюрократия, эта единая партия, однажды решает, что фундамент общества достаточно крепок, чтобы не препятствовать развитию в рамках определенных правил соперничества между партиями, и тут более или менее все возвращается на круги своя.
Такой цикл легко себе представить. Его очерк вы найдете в одном из примечаний в книге Эрика Вейля «Политическая философия». Пока нам не удалось наблюдать завершение полного цикла. Действительно, Веймарская республика впала в анархию, если принять этот термин для ее последних лет, но затем власть была захвачена идеологической партией, утвердился режим с единовластной партией, взявшей на вооружение некую теорию. А вот следующий этап — бюрократизация и рационализация однопартийного режима — так и не завершился. Что касается России, то исходным моментом здесь был не конституционный плюрализм, а традиционный самодержавный режим, свергнутый именно тогда, когда он пытался вступить на путь конституционного развития. Однопартийный режим в Советском Союзе, возможно, находится на стадии превращения в рациональную бюрократию, но ничто пока не говорит о том, что он отказался от идеологического догматизма, и совершенно не очевидно, что такой отказ неизбежен.
К несчастью, либерализация режимов с единовластной партией не предусмотрена заранее в книге Истории. К счастью или к несчастью, но не кажется неотвратимым и наступление анархии в конституционно-плюралистических режимах. Цикл возможен, однако вряд ли необходим.
Разбор указанных схем приводит к двум важнейшим положениям.
Различные этапы экономического роста более или менее благоприятно сказываются на том или ином режиме, но, если забыть об абсолютном изобилии, ничто не доказывает, что в индустриальных обществах возможен только один тип политической надстройки. Можно представить себе высокоразвитую индустриальную цивилизацию с разнообразными режимами.
Ныне нации и экономика принадлежат в разных странах к настолько несхожим эпохам, что налицо — крайнее разнообразие политических структур. Государства, достигшие лишь национального уровня, по-видимому, не могут допускать соперничество партий, которое тяжким бременем ложится уже и на развитые страны. Государства, проходящие начальные стадии индустриализации, вероятно, тоже оказываются в затруднительном положении, когда речь заходит о том, чтобы установить конституционно-плюралистические режимы, то есть допустить борьбу соперничающих партий. Не думается, что есть хотя бы один неизбежный цикл, подчиняющийся каким-то закономерностям.
Заканчивая главу и книгу, я хотел бы перейти к соображениям, вначале самым общим, а затем весьма конкретным, и вновь обратиться к моим любимым авторам — Алексису де Токвилю и Марксу, после чего завершить разбор положения во Франции.
Вначале сошлемся на Токвиля и на Маркса, которые дали мне исходную точку в разработке социологии индустриальной цивилизации. Мне кажется, что довольно легко зафиксировать как их открытия, так и их упущения.
Аналитик Токвиль выявил присущую всем современным обществам тенденцию к демократизации наряду с постепенным стиранием различий социального статуса, но недооценивал — а может быть, и просто игнорировал — индустриальную цивилизацию, в которой усмотрел лишь одну из форм торговых обществ. Его мысль — еще политическая по своей сути. Он поражен исчезновением сословий старой Франции. Исчезновение аристократии повлекло за собой установление общества, где на первом месте экономическая деятельность, поскольку обеспечивает богатство и престиж. Токвилю так и не удалось четко выявить своеобразие современных обществ: я имею в виду способность производить, благодаря которой эти общества в состоянии постепенно смягчить не только различия социального положения, но и различия в доходах и образе жизни.
Маркс прекрасно видел специфику наших обществ. Он обнаружил — ив этом его заслуга, — что из-за необычайного развития производительных сил современные общества нельзя соизмерять с обществами прошлого на основе одних и тех же критериев. В «Коммунистическом манифесте» Маркс пишет, что за несколько десятилетий образ жизни и средства производства человечества изменились сильнее, чем за предшествующие тысячелетия. Маркс почему-то не сделал всех возможных выводов из анализа индустриального общества. Вероятно, потому, что был и памфлетистом, и политиком, и ученым одновременно. Как памфлетист он возложил ответственность за все грехи современного общества на то, что не любил, то есть на капитализм. Он объявил капитализм виновным в том, что можно объяснить ролью современной промышленности, бедностью и начальными этапами индустриализации, а затем вообразил режим, где будет покончено со всем тем, что казалось ему омерзительным в современных ему обществах. Прибегнув к крайнему упрощенчеству, он заявил, что для ликвидации всех неприятных и ужасных черт индустриального общества необходимы национализация орудий производства и планирование.
Такой прием действен с точки зрения пропаганды, но едва ли оправдан при научном анализе. Если говорить яснее, Маркс переоценил значение классовых конфликтов. Считая, что капитализм не в состоянии распределить между всеми плоды технического прогресса, Маркс возвестил о грядущих апокалипсических потрясениях, которые, как он надеялся, должны привести сразу к устранению классовых различий и проявлений несправедливости, свойственных капитализму.
Нынешний мир явно не согласуется ни с одной упрощенной схемой. Можно повторить, что у индустриальных обществ есть выбор между либеральной демократией и демократией тиранической. Так, на основе противопоставления друг другу двух типов современных режимов, происходит возвращение к альтернативе, сформулирован ню и Гоквилем.
Можно также было бы сказать, что у индустриальных обществ есть выбор между двумя типами экономической организации: режимом рынка и частной собственности — и режимом общественной собственности и планирования. Мы находимся на стадии неравномерного развития, как экономического, так и национального.
В развитых странах идет несколько анахронический конфликт идеологий. Он связан с наследием, оставленным мифологиями XIX века. Общества, полагающие, что они наиболее враждебны друг другу, то есть советские и западные, меньше отличаются друг от друга (при условии промышленного развития), чем от обществ, которые только начинают промышленный путь. Вот почему мне кажутся тщетными попытки предвидения. Так или иначе, слишком много факторов, от которых зависит будущее экономических режимов, чтобы угадать, какой именно тип режима возьмет верх. Даже если предположить, что есть исходная идеальная схема развития индустриального общества и неизбежна победа режимов, где царит мир, этого все равно недостаточно. Может восторжествовать режим, который окажется просто сильнее в битве между государствами. Не доказано, что режим, более соответствующий призванию человечества, вместе с тем лучший и для ведения войны, «холодной» или «горячей».
Оставим прогнозы и ограничимся констатацией: альтернативы по-прежнему существуют, диспропорции экономического и социального развития обрекают нынешний мир на разнообразие, в рамках которого идеологические конфликты частично оказываются конфликтами мифов, а мифы долго могут выдерживать конфликт с действительностью.
Перейдем наконец к нынешнему положению во Франции.
Разбирая несколько месяцев тому назад разложение французского общества, я выделял то, что, на мой взгляд, было определяющей чертой всего сложившегося положения; часть французского сообщества отказывалась допускать возможность перемен в алжирской политике Франции.
Вот уже два года непрестанно ведется кампания по убеждению французской общественности в том, что в несчастьях страны в основном виновата система функционирования Республики. Война в Алжире тянется якобы оттого, что французские правительства бездарны, а государство — слабое. Я говорил вам, что режим — на грани краха, он утратил свой престиж, ослаблен, его недостатки бросаются в глаза.
На протяжении примерно двух веков ни один французский режим не укоренился настолько, чтобы противостоять любому кризису, поражающему страну. Неуверенность французской общественности в законности режима неизбежно приводит к тому, что всякий раз, когда стране предстоит решить трудную проблему, предметом нападок становится сама организация государственной власти. Франция переживает, особенно в последние два года, тяжелый кризис, и, как обычно, ее раздирают противоречия, касающиеся понимания того, что хорошо и что плохо в настоящем и будущем всего общества. Некоторые французы считают: в Алжире Франция отстаивает свой последний шанс на величие. Будучи уверенными, что утрата Империи не сулит Франции ничего хорошего в будущем, они оказываются в плену воззрений, которые я называю испанским комплексом. Но многие полагают, что призвание Франции обязывает ее не препятствовать борьбе бывших колоний за независимость. Страстное стремление сохранить колонии является анахронизмом в условиях XX века, когда колониальное владычество из вероятного источника прибылей превратилось в бремя. Сторонники этой точки зрения свободны от испанского комплекса и черпают свою уверенность в голландском примере. Впрочем, все одинаково убеждены в своей правоте.
Впервые за долгое время на кризис национального сознания накладывается кризис сознания, который поразил армию. Начиная с 18 брюмера, французская армия была на стороне сил порядка. Несмотря на множество государственных переворотов и революций, она никогда не была непосредственно повинна в прекращении действия законов. Не армия совершала революции 1830 или 1848 годов или даже государственный переворот Наполеона III — ему пришлось заняться поисками генералов, которые согласились бы на его затею. На протяжении всей истории III Республики армия оставалась дисциплинированной, хотя военные руководители никогда не испытывали восторга по поводу республиканского режима, в чем, кстати, походили на многих других французов.
Последние годы Конституция оставалась в силе, — но лишь потому, что парижские правительства пресмыкались перед французским меньшинством в Алжире. От левых сил (не коммунистов) и до крайне правых все политики проводили курс, который примерно соответствовал воле алжирских французов и пользовался поддержкой всех так называемых национальных партий. Правда, многие политики испытывали сомнения в правильности такой политики, но выражали их частным образом.
В течение года некое меньшинство внутри парламентского большинства бросало всем прочим парламентариям двойной вызов. Во-первых утверждалось, что без него нельзя править, так как за неимением этих 50–60 голосов парламентское большинство должно включить в себя коммунистов. Во-вторых, представители меньшинства заявляли, что любое изменение курса в Алжире чревато бунтом алжирских французов, к которому присоединится армия.
События подтвердили это, и возникает вопрос: не те ли, кто пугал этой опасностью, содействовали ее реализации? Оставим вопрос историкам. Выбор пал на человека, чьи высказывания и статьи давали основания предположить, что он намерен слегка изменить политический курс. Этого оказалось достаточно, чтобы произошли события, которых последние два года опасался каждый.
Встают два вопроса, важнейшие для будущего, которое ожидает французский конституционно-плюралистический режим. Они напоминают об условиях функционирования конституционного режима. Возможно ли и нормально ли, чтобы меньшинство нации навязывало свою волю всем?
Уцелеет ли конституционная законность и произойдет ли законный переход от этого режима к другому? В XX веке Франция продемонстрировала искусство законных государственных переворотов или, если так можно выразиться, искусство придавать государственным переворотам законный вид.
Нынешнее положение характеризуется невообразимой мешаниной законности и беззакония[45]. Картину усложняет человек, которому приписывают самые различные намерения. В Римской республике было установление, которое, очевидно, отвечает нуждам французов, — диктатура. В Риме она была противоположностью тирании: какому-то человеку вручалась вся полнота власти, однако в соответствии с законом и на ограниченный срок. Можно предположить, что тот, о ком я думаю, возьмет на себя функции римского диктатора. Кандидат в диктаторы, то есть кандидат на всемогущество в рамках закона, возможно, захочет не продлевать существование нынешнего режима, но преобразить его. Следовательно, если вновь обратиться к античным понятиям, он должен быть не только диктатором, но и законодателем.
До недавних пор он был надеждой и нескольких «ультра», и многих, называющих себя либералами. Вот уже несколько дней, как в Алжире его приветствуют те, кто вчера еще ненавидел, и страшатся люди, призывавшие его всей душой. Поскольку он окутывает свои действия тайной (если верить ему необходимой), то неизвестно, чьи надежды осуществятся. Трудно предположить, что в тот день, когда этому человеку придется действовать, все противоборствующие партии будут довольны.
Вернемся к общим положениям. В индустриальном обществе государственные перевороты и прекращение действия законов чаще всего — катастрофы в масштабе всей страны. Когда гражданское правительство уже не в силах принимать решения и навязывать свою волю, единство родины оказывается в опасности. Те, кто противятся ныне конституционным процедурам (и неважно, насколько они искренни), привержены скорее традиционным ценностям, чем надеждам на будущее Франции. Кризис, который мы переживаем, вероятно, нельзя было предотвратить. Не могла больше продолжаться политика, которую официально поддерживали все, а частным образом критиковал каждый. Из нынешнего зла, возможно, родится добро.
Несмотря ни на что, переживаемые нами события подтверждают: конституционно-плюралистический режим, который, я полагаю, единственный подходит индустриальной цивилизации во Франции, еще не крепок, и общество, раздираемое такими же глубокими противоречиями, как и в прошлом веке, располагает лишь одной формой защиты от угрозы гражданского насилия. Эту форму несколько месяцев назад я назвал «шелковой нитью законности». Шелковая нить еще не порвалась. Да будет угодно небу, чтобы этого не случилось никогда!