Еще парнишкой не раз слышал Петр Скробов от матери-горемыки и от брата ее, сапожника, дяди Гоши, что нужно для ладной жизни. Как земля раньше на трех китах стояла, так и счастье-благополучие на трех опорах держится: первая опора — ходовая специальность, вторая — дом, свой, с огородом, с погребом, с конурой для цепной собаки, и третья опора — жена. Три опоры поставить, и все само собой сложится: детишки пойдут, продолжение рода — смысл маеты. Вот и вся премудрость.
Пока мать здорова была, на ее заработки жили: на копейки в поте лица за мытье и стирку по соседям. Семилетку кончил, в ФЗУ пошел, на слесаря выучился. Хотел на слюдфабрику податься — дядя Гоша остановил: «Вперед не смотрите, оттого и мыкаетесь. Слесарь-пекарь, волчий хвост, до седьмого разряда полжизни прокарабкаешься, а как место потеряешь, начинай сызнова? Дурьян-башка! Не ходовая специальность слесарь. Пойдешь на курсы шоферов, после махнешь на Север. По вербовке получишь — первый вклад на дом».
Жили в бараке, в большой холодной комнате, почти пустой из-за скудности, вроде бы как и нежилой по виду. По праздникам мать пускала соседских девах танцевать под патефон. Комнату эту дали бате от банно-прачечной лишь на время строительства дымоходной трубы, да так случилось, что по осени поскользнулся батя на утренней наледи, сорвался с трубы и упал на груду кирпичей. Так и осели в бараке после батиной смерти. Вещи, какие нажили при бате, распродали постепенно, — остались при голых стенах. Сначала боязно было, как бы не выселили, потом прижились, осмелели и, как прочие барачники, перестали платить за жилплощадь, чтобы заманить комиссию. Так и жили — с мечтой о собственном доме.
«Что ж ты, еж ты, думаешь, шофер наскребет на дом при честной жизни? — поучал дядя Гоша, когда Петр получил права. — Ты, паря, имей в виду: из баранки много не выкрутишь. Тут так: шибко честным будешь — впустую прокрутишь, «левака» перегнешь — застукают, себе дороже станет. Так что, Петруха, один тебе путь — на Север. Там оклады, надбавки, год за два. Я б и сам двинул, да куда с деревяшкой? Опять же сапожник не ходовая нонче специальность…» Мать смотрела ему в рот и кивала, соглашаясь заранее, ведь дядя Гоша был старшим братом, единственной родней на всем белом свете.
Пять лет пробыл Петр Скробов на Севере, лес возил, деньги копил, вернулся домой к последнему материнскому часу: ссохлась, как мумия, не пьет, не ест — рак. А вскоре и померла, не приходя в себя. Похоронили как положено, помянули тихо, платьишки соседской старушке подарили. Петр на автобазу устроился, дали ему старенький «зисок», продукты по столовкам возить, а жил все в том же бараке.
Подумали-подумали с дядей Гошей, как быть дальше с северными деньгами; решили не строить дом, а покупать — кому охота надрываться, коли денежки имеются? Да и со стройматериалами морока, того и гляди, за решетку угодишь. Подыскали, сторговались, добрый дом взяли: бревенчатый с застекленной верандой, с погребом, с конурой и даже с гаражом для мотоцикла. Ну и огород, небольшой, правда, пять-шесть соток, но все-таки.
Выпили по случаю второй опоры, дядя Гоша и говорит: «Теперь, племяш, самое время бабу заводить. Точно! Бабу надо брать, когда на собственных прочно стоишь, чтоб всегда помнила, что на твое добро пришла. Выбирать будешь, смотри, чтоб губаста была — добра и сладка, значит. Чтоб хохотуньей была — не от большого ума, зато здорова и без выкомуривания. Крупную не бери, потому как сам хиляк, в кавалеры не вышел. Баба не должна быть шире мужика в плечах; в бедрах — да. Красиву не бери — те не в дом, из дому метят. Бери простушку».
Ольга так совпала с проектом дяди Гоши, что Петр только поражался. Губастая, курносая, краснощекая, правда, глаза маленькие и как бы в одну сторону глядят, зато хохочет славно: смеха не слышно, а груди трясутся, и заводится с полуслова. Посудницей да на картошке в столовой работала, оттого и руки вечно красные, от воды. Ничего девка — крепка, приземиста, упруга, как камера накаченная. Высмотрел ее, прижал в закуточке, пощекотал малость, пока грузчики машину разгружали, а потом, каждый раз, как приезжал, все тверже убеждение складывалось: она! В конце концов, привез как-то дядю Гошу, посмотрел он, бровями подвигал: «И-эх! — и по шее треснул: — Она!»
В ухажерах ходил недолго и волновался не очень, на Севере не монашком жил, научили, по какому месту погладить, какое слово шепнуть и все такое прочее… На свадьбу выкинул пятьсот рублей, не считая на подарки невесте (кольцо да туфли с платьем). Да дом пришлось пообставить для молодой жизни: телевизор купил «Рекорд» в комиссионке, стирмашину у завгара, хоть старенькую, зато с новым мотором, и фикус в кадке по соседству. Последние денежки северные ухнул — была не была, такой шаг! Родня из-под Красноярска съехалась, два отреза преподнесли, драповый да шевиотовый, самовар электрический и пуху на три подушки. Отгуляли, отплясали — жить начали.
И добра и сладка была Ольга — «И-эх! Кто ж племяшу родному худа пожелает!..» Мечтал Петр до женитьбы о белых пшеничных блинах со сметаной — не столовских, склизких и стылых, а о домашних, с пылу с жару, чтоб наесться досыта, до отвала. Сбывалась теперь его мечта каждый день. А раз в неделю, по выходным, как за правило взяла, стряпала Ольга пельмени — после баньки да в охотку — «и-эх!» — не жизнь, а сплошной мед. Раздобрели, раздались оба за год. У Петра щеки шире лба стали, пуговицы на рубашках и штанах пришлось перешивать; Ольга, так та совсем как кадушка, по последнему месяцу пошла, что поставь, что положь. А вскоре и вторая сокровенная мечта сбылась: Васька родился, в честь деда, отца Петрова, назвали. Петр грудь выпятил: «Сына сделал!» — в гараже три литра выпоил товарищам по баранке — опоры стоят, жизнь началась со смыслом, полный ажур! Дядя Гоша притарахтел на своей «инвалидке», расплакался: «Внук ить мне, теперь помирать можно». Сам-то он был бездетный, когда-то давным-давно была у него жена. Петр помнил ее смутно, еле-еле, как вообще военное время, — отпустил ее дядя Гоша на все четыре стороны, хоть и любил здорово. Ногу ему оторвало на войне: наступил на мину (трое до него прошли — ничего, а под ним гакнуло) — нога бы полбеды, да кое-что еще повредилось, как сам выжил — загадка природы.
Из двух огромных комнат в доме занята была одна, другая пустовала. Дядя Гоша на все уговоры жить вместе отказался наотрез: не из корысти, дескать, а вот только ради малютки старался, лишь бы изредка прийти да поиграть с внучком, а больше ничего не надо. «Но вы — дурье, — сказал он. — У бедного копейка — рубль, а у богатого рубль — копейка. Вы ж налог платите, страховку опять же. На дрова, на уголь расходы. А комната пустует. Поставьте пять коечек и — бумажку на столбик: сдаем холостым-молодым. Вот и припек будет».
Подумали-порядили, конец августа, студенты съезжаются — время подходящее. Почему бы и в самом деле не попробовать?
Коек решили не покупать, бумажку вывесили — на одиночку, для начала.
Вскоре пришли двое: полная красивая дама и с ней дочка, тоже смуглая, стройненькая, в сером берете, в синей бархатной курточке — глаза черные, горячие, бойкие. «Финтифлюшка и с боку бантик», — выражалась про таких Ольга. Походили по дому, во двор вышли — и тут все ладно: трава чистая, к сараю и к уборной дорожки аккуратные, из гравия, забор высокий, клумба с цветами — георгины, астры, гладиолусы, скамеечка под черемухой, сирени большой куст.
«Кирочка поступила в художественное училище. У Кирочки талант, будет художником. В общежитии боязно оставлять, да и рисовать негде, а у вас тут неплохо. Комната светлая, высокая — тепло зимой? — великолепно. Правда, Кирочка?» — «Наконец-то мне повезло: маме понравилось!» — сказала дочка и улыбнулась Петру — светло, просто, душевно. И он, и Ольга тоже заулыбались и согласно кивнули друг другу: сдаем! Неловкость произошла, когда об оплате заговорили: сдатчики неопытные, застеснялись, пожимают плечами, друг на друга показывают. Хорошо, Кирочкина мама человек бывалый: махнула рукой, расщелкнула сумочку: нате! Сто рублей за три месяца вперед — хватит? Так и сговорились: мать будет приезжать (из соседнего города) и сама рассчитываться за жилье.
В тот же день въехали. Вещи на такси привезли: чемодан кожаный с ремнями, мольберт, ящик с красками, два подрамника, сумку с продуктами да тюк с постелью. Разложили все, дочь пол вымыла, мать в магазин сходила, раскладушку принесла и белья постельного про запас. Потом на новом белье вышивали голубой шелковой ниткой «КСЮ», что значит Кира Сергеевна Юргина — чтобы в прачечную сдавать, а не самим время тратить.
Весело стало в доме, оживленно, все ходят туда-сюда, Кира песенки напевает. Вера Алексеевна, так мать звали, поучает ее всяким житейским премудростям, а голос звонкий, говорит быстро, с выражением. Петру тоже дело нашлось: из сарая столик принес, покрасил, персонально для Кирочки место на кухне выделил. Потом гвозди забивал, шторки вешал на окна и двери. В сенцах полочку к умывальнику добавил, для Кирочкиных принадлежностей. А Кира все вокруг клумб ходит: «Ах, ах! Какая прелесть! Петр, извините, как вас по батюшке, вы сами цветы садили?» — «А кто ж? Сами». — «У вас несомненно есть чувство прекрасного». Петр выбрал жгуче-вишневый георгин, сорвал: «Вам». — «Ой, зачем же. Пусть бы рос». — «Да ну, держите». — «Спасибо, только, правда, напрасно. Я не люблю, когда разрушают. Все должно развиваться естественно, в этом суть гармонии». Петр пожал плечами: «Зачем тогда разводить?» — «Зачем? Смотреть, любоваться, как они растут, живут, дышат». — «Цветы-то?» — «Цветы». Петр хмыкнул: «Вот еще!» — и ушел в дом.
Вечером дядя Гоша прикатил, кирпичей да песку привез, на стройке выпросил — летнюю печку под навесом класть. Он каждый день привозил понемногу. Петру не велел пользоваться грузовиком для личных надобностей — только лишь в самых крайних случаях и по разрешению завгара. «А что это за самые крайние?» — спросил Петр. «А вот подохну, на кладбище свезешь. Не хочу, чтоб чужие хоронили». — «Да брось ты, дядя Гош». — «Эге! Неохота! Ладнысь, так и быть, поживу еще малость».
Ольга собрала поужинать: блинчики с мясом, от обеда остались, да огурцы со сметаной, а на запивку Петру — молоко, дяде Гоше — чай: кирпичный, свежей заварки, и сахар — вприкуску. Ужинали молча. Ольга с Васькой на руках отсела к печке, к теплу. Васька зашевелился, вякнул хрипло, захныкал. Ольга расстегнула байковый халат, вывалила сдобную свою грудь, белую и круглую, как напоказ, — Васька вцепился ручонками, жадно зачмокал, засопел, заурчал. Ольга следила за ним влажными косящими глазами и тихо посмеивалась. Дядя Гоша, поставив локти на стол, швыркал горячий чай и счастливо щурился — худое лицо его в свете догорающей зари, казалось, все было в буграх и впадинах, обвито-перевито темными пульсирующими шнурами.
Петр заговорил о квартирантах, как они присматривались ко всему, как хвалили комнату, как деньги вручали. Голос у него был глуховатый, негромкий, говорил он обычно монотонно, медленно и, если его не перебивали, постепенно замолкал сам, так и не досказав до конца. Никто никогда не просил его: «Петя, что же ты? Давай дальше», наоборот, в гараже, например, когда он начинал говорить, отмахивались, заранее зная, что ничего путного не услышишь. Не было у него слов, чтобы заставить других увидеть то, что виделось ему, да и виделось ли — трудно сказать.
— Вот что, — вспомнил дядя Гоша, когда Петр дошел до сорванного георгина и замолк. — Пора цветы продавать. Погоды теплые, студенты из домов, с деньгой, — пора!
— А кто пойдет, я, что ли? — с вызовом спросила Ольга и приподняла сердито застонавшего Ваську, дескать, его-то куда девать?
— Ни ты, ни я, — успокоил дядя Гоша. — Старушку нашел, договорился. Задарма, конечно, не будет, но так, за трешку в вечер.
— Да бог с ней! — торопливо согласилась Ольга.
Петр кивнул и досказал про георгин и молодую квартирантку.
— Тут так: они — жильцы, вы — хозяева, — строго сказал дядя Гоша. — Их дело два раза в сутки пройти через кухню, кивнуть вежливо и — все. И не поважайте, а то сядут на шею, кофе-чай в постель потребуют.
— Еще чего! — возмутилась Ольга, как будто квартиранты уже потребовали кофе-чай.
— Да ну, — сказал Петр.
— Вот те и «ну»! — повысил голос дядя Гоша. — Смотрите, не больно-то цацкайтесь. Чуть чего — поворот от ворот, других найдем. А деньги ихние не тратьте, попридержите. Всякое бывает. Поняли?
Дядя Гоша попил еще чайку, выкурил папироску-самокрутку, велел Петру нарезать цветов и поставить в ведро с водой. Вскоре он укатил на своей «драндулетке». Петр и Ольга, вышедшие его проводить, сели на лавочку у ворот и долго сидели, тихие, молчаливые, как бы оцепеневшие от тишины и теплоты сгущающихся сумерек.
Вера Алексеевна прожила с Кирочкой до октября, наладила «быт», уехала без охоты, с чувством тревоги за дочь, раздраженная нетерпеливыми телеграммами от мужа.
Опасения дяди Гоши не подтвердились: Кира оказалась самостоятельным, деликатным человеком, ничего не требовала, не просила, не вмешивалась в хозяйские дела. С утра занималась в училище, обедала в столовой, вечерами читала книги, срисовывала эмалированный чайник, стакан с чаем и настольную лампу — сначала по отдельности, а потом все вместе. Ольга, заходившая из любопытства посмотреть, чем балуется квартирантка, рассказывала Петру перед сном, что «чайник-то нечищенный, а стакан немытый, и так и рисует — не стыдно показывать!» Еще она шептала ему, посмеиваясь и горячо дыша в ухо, что, слава богу, она, Ольга, без этого самого, без вывиха, а то б чего он делал со своим хозяйством, домом и ребенком, если б она тоже взялась рисовать. «Да ну, — говорил Петр, — наше дело сторона».
На ноябрьские праздники Кира уехала домой, вернулась с подарками: Ваське — желтые ползунки с начесом, Ольге — брошь из янтаря, Петру — шариковую авторучку, путевые листы заполнять. Подарки понравились, пришлись как нельзя кстати — Ольга стала приглашать Киру к вечернему чаю, на духовитые пирожки с мясом, а то иной раз и сама заносила ей тарелку пышных оладьев со сметаной или блинов горяченьких, прямо со сковородочки. Кира принимала дары, посмеивалась, подшучивала, дескать, от такого питания разленится, раздобреет, а художнику, дескать, худоба нужна.
Дрогнули, растаяли и потекли хозяйские сердца, когда однажды в нудный выходной день Кира вдруг вышла из своей комнаты и, смущаясь, попросила Ольгу дать ей подержать Васю. Дескать, давно хотела поиграть с ним, но стеснялась. Полугодовалый бутуз доверчиво потянулся к ней, засмеялся беззубым ртом. Это был высший знак доверия: Кира стала своим человеком в доме. «Дите не обманет, — заключил дядя Гоша. — Хороший человек, говорят, не редкость, но это кому как. Нам, считай, повезло».
Наступила зима. Петр приходил чумазый, пропахший бензином и солидолом, брал в сарае пихло и метлу, принимался расчищать дорожки во дворе, сгребать снег с тротуара на своей территории, приписанной к усадьбе. Потом возил воду в трехведерном баке на саночках от колонки через два квартала, заполнял бочку в теплых сенях. Натаскивал дров, угля, закрывал ставни и только тогда начинал раздеваться, усталый, голодный, сердитый. Стягивал у порога валенки, промасленную свою робу, ватные штаны и телогрейку, разматывал влажные от пота портянки — босиком, в нательном трикотажном белье шел к столу, садился, клал руки на клеенку и тихо ждал, молча глядя в окно на тускло освещенный двор, заваленный снегом. Ольга выносила из спальни и швыряла ему под ноги войлочные тапки, сухие и теплые, прямо с печки, разбирала у дверей гору его одежды, развешивала, раскладывала для просушки. Он шел умываться, цокал соском рукомойника, плескался и фыркал — ужинать садился посвежевший, с мокрым чубчиком, с каплями воды за ушами. Ольга наливала полную тарелку борща, ставила миску капусты с подсолнечным маслом, огурчики, бруснику и стограммовый граненый стаканчик водки, настоянной на лимонных корочках.
После ужина обычно смотрели телевизор, частенько прикатывал дядя Гоша, изредка выходила Кира.
По средам, когда телевизор «отдыхал», Петр брал «Порт-Артур», единственную свою книгу, подаренную месткомом северного автохозяйства «за высокие показатели в соцсоревновании и трудовую дисциплину», и ложился в постель. Медленно, с трудом прочитывал две-три страницы, глаза слипались, он тер их, таращил, тряс головой, но тщетно — книга валилась из рук, он отворачивался к стене и засыпал, крепко, до утра.
В декабре Петру исполнилось тридцать пять лет. Приготовления к празднованию начались задолго до именин: Ольга завела брагу в двадцатилитровой бутыли, ведерную кастрюлю кваса; заранее был сварен холодец и в мисках — штук с десяток — выставлен на веранде. Последние дни Ольга крутилась как заведенная: то в магазин, то на рынок, то Ваську кормить, то у печки следить, чтоб печенье не пригорело; гусь в духовке сидит, тесто из квашни лезет — к вечеру ноги не ходят, пятый месяц беременности, тяжело. Кира посмотрела-посмотрела, взяла на два дня отпуск, повозилась с Васькой, со стряпней помогла. И все у нее так ладно да споро получалось, что Ольга плечами пожимала: барышня вроде, а такое уменье. Торт из манки со сметанным кремом сделала — Ольга ахнула: «Вкусно-то как! Откуда научилась?» — «От мамы. Она выдумщица, по-своему все делает». — «Смотри ты! Специально обучала тебя?» — «Нет, она меня не подпускает к плите, это я случайно как-то помогала ей и запомнила». — «Ишь ты! А че не подпускает-то? Жалеет?» — «Не хочет, чтобы я время на пустяки тратила». — «Видал ты, пустяки! А замуж выйдешь, как будешь? В столовку на пару?» — «А я за повара выйду», — в шутку сказала Кира. «Как так? — всерьез удивилась Ольга. — В этом деле не спланируешь. Я вон об летчике мечтала, а прилетел шофер». — «Да шучу я. Просто ни к чему мне все это, не до этого, понимаешь? Чтобы стать настоящим художником, надо много работать: читать, рисовать, думать. На все времени не хватит, приходится выбирать что-то одно: либо искусство, либо семья». Ольга неодобрительно покачала головой: «Я, конечно, человек посторонний, хочешь слушай, хочешь — нет, но все ж таки скажу. Вот ты говоришь, выбрала без семьи, а как жить-то будешь? В семье ты как в крепости: защита и опора, — а в одиночку? Это ж как в одном бюстгальтере выйти, так немужней быть. Я-то знаю. Мужичье распроклятое кобелирует вокруг тебя, кажный норовит облапать да еще чего в таком же духе, а ты и слова не скажи, холостая потому. А вдруг среди них, кобелей-то, он, твой законный, ходит — отпугнешь невзначай, вот ведь страшно-то. А ты смазливая, за тобой ох как увиваться будут. Раз не устоишь, два, а там пойдет-покатится. Есть такие прохиндеи — жуть!» Кира слушала, посмеиваясь. «Я — заколдованная, не покачусь», — сказала она. Ольга всплеснула руками: «Ты же дите еще, мать-то куда смотрит? Вот чего я не пойму. Она-то как может на такой путь толкать?» — «Мама у меня человек! Голос у нее прекрасный, могла бы стать певицей, и я уверена, стала бы, если бы не папа. Из-за него бросила. А он — начальник шахты, и это его потолок». — «Так она любит его?» — «Одной любви мало». — «Вот те раз! А если вообще без любви живут?» — «Ну, разные люди бывают на свете…» — «Любовь — это же такое счастье, наверное», — с болью вырвалось у Ольги.
Она закусила губы, со злостью принялась раскатывать тесто на пельмени.
Гостей созвали в субботу. Пришли завгар с женой, еще трое из гаража, с женами. Ольгины столовские подружки с кавалерами, соседи по усадьбе, Кира и, конечно, дядя Гоша. Пили, ели, пели, плясали — за здоровье именинника. Ночью шумной ватагой ходили на Ангару, горланили песни, толкали друг друга в сугробы, аукали в черную муть реки — с другого берега, с вокзала долетали свистки, скрипы, лязг буферов, команды путевого диспетчера.
Кира отстала от компании и пошла вдоль берега. Набережная была затянута густым туманом, редкие фонари казались мохнатыми шарами. Туман плыл, колыхался, катился белыми клубами по заснеженному парапету. Вдруг: «Ой!» — донеслось с того берега. «Ой-ей-ей!» — повторился тот же странный нечеловеческий звук, высокий и жалобный. Что-то зашипело там, вдалеке, натянулось до звонкого металлического стона, взвизгнуло — еще и еще — затихло, затаилось. Из тишины, скопившейся вокруг сонных прилепившихся к берегу домиков, вытек тонкий живой звук: завыла собака. Кира слушала, не шелохнувшись.
Внезапно из морозной искристой ночи на нее набежала веселая орава — подхватили за руки, швырнули в сугроб, обсыпали снегом. Кира лежала на спине и сквозь заснеженные ресницы смотрела на радужно дробящийся свет фонаря над ней — ей представлялась картина, которую она нарисует, обязательно нарисует.
На рассвете гости разошлись по домам. К обеду, допивать и доедать, пришел один только завгар. Ольга кое-как растолкала Петра, дядю Гошу, обновила закуску на столе. Приглашали и Киру, но она лежала с головной болью, бледная, измученная первым в жизни похмельем, сердитая на себя за то, что так бесполезно пропадает день. Ольга носила ей «лекарство», стаканчик «красненького», но Кира с отвращением фыркала и пряталась в подушку.
Под вечер Киру позвали ужинать, она вышла на кухню. За столом сидели дядя Гоша, Петр и завгар. Дядя Гоша, черный, морщинистый, с впалыми щеками, все вскидывал свои черные узловатые руки, поправляя сползавшие манжеты, и, как лошадь, отгоняющая мух, тряс головой. Петр поглаживал белобрысый чубчик и осоловело улыбался. Белая рубаха была помята и залита на груди бражкой, пухлые щеки поблескивали рыжей щетиной. Завгар, плотный, широкий, по-атамански развалившись на двух стульях, жевал ломтик сыра. Большой рот его был в синих шрамах, губы казались перекрученными — память от немецкого приклада в рукопашной схватке. Обе челюсти у него были вставные, белые искусственные зубы придавали его лицу странный моложавый вид.
Кира села с краю, перед чистой тарелкой. Завгар приятным рокочущим голосом пропел:
Художник, художник, художник молодой.
Нарисуй мне домик с кирпичного трубой.
Он зажмурился и с блаженной улыбкой продолжил:
Нарисуй мне небо, нарисуй мне лес,
Нарисуй мне сказку, полную чудес.
Дядя Гоша заплакал. Петр обнял его за плечи, притянул к себе.
— Так-то вот, — сказал завгар. — Художник — дело нужное, но не бабское. Никакой мужик не вытерпит, чтоб жинка была художницей, а раз так — хэнде хох, гитлер капут! — побалуешься до первого ребенка и бросишь.
Кира, наклонив голову, молчала. Это она уже не раз слышала и от отца, и от школьных подруг, и от учителей. Все почему-то считали своим долгом предупредить, предостеречь, отговорить, пока не поздно, чтобы выбросила из головы «блажь». Отец, например, считал, что недурно быть врачом или инженером, и перед выпускными экзаменами закатил «истерику»: топал ногами и кричал, что не выпустит из дому «в это самое училище». Одна лишь мама — человек, все понимающая мама!
— А вы довольны своей работой? — спросила Кира завгара.
— Вполне! — не раздумывая, ответил он.
— А если всерьез?
— Канэшно!
Завгар хитро улыбался, было ясно, что правды от него не дождешься. Кира тоже заулыбалась. Она вдруг поняла, до какой степени наивный вопрос задала ему. Ей хотелось написать его портрет. Поглядывая на него, она думала, что этот человек мог бы выразить целую эпоху: изуродованный в смертельной драке рот, угарно-красное от пьянки лицо — штрихи варварства; пластиковые челюсти с белыми зубами, аккуратно подстриженные седые волосы и глаза, умные и трезвые даже во хмелю, — признаки современной цивилизации.
— Вот он, — завгар хлопнул Петра по спине, — недоволен. Не хочет возить харчи по столовкам. Надоело, говорит. А я б всю жизнь возил и не рыпался. Это ж харчи — не снаряды! — Он отечески потрепал Петра за шею, дал подзатыльник. — Возишь и вози.
— Правильно, — поддакнула Ольга.
Дядя Гоша поднял указательный палец, покачал им, но ничего не сказал.
— Человеку нужны перемены, — сказала Кира, — а то действительно всю жизнь одно и то же — умереть можно с тоски.
— Художники ж не умирают с тоски, — усмехнулся завгар, — а тоже всю жизнь одно и то же: рисуют, и все.
— Сравнили! У художника каждая картина — новая жизнь.
— А шофер по разным дорогам ездит, на разных машинах, да и как ездить — тоже большое дело. Одни ездят, только машину уродуют, страшно в кабине сидеть, другие порхают — красиво, приятно. Одни с третьим классом всю жизнь пилят, другие — виртуозы.
— Ну хорошо, не спорю, но вот, как, по-вашему, Петр может повысить свой класс? Ну и заработок соответственно? — спросила Кира.
— Это мы не запрещаем, — уклончиво ответил завгар, — пусть готовится, сдает — хоть на первый. Экзамен выдержит по закону — посажу на автобус, если захочет.
— Вы как, Петр? Хотите на автобус перейти? — спросила Кира.
Петр пожал плечами.
— Можно.
— Ну что значит «можно»? Нужно! Это же рост все-таки, какое-то движение, — не унималась Кира.
Ольга ревниво следила за разговором и все порывалась что-то вставить, но ее перебивали. Теперь, после слов Киры, она не выдержала и, постучав вилкой по столу, сказала:
— А чем лучше автобус-то? Тут сам себе хозяин, на грузовушке-то, а там — каждый будет выкобениваться: туда подвези да там постой, да то жарко, то холодно. — Она повернулась к Петру: — Работаешь и работай, и не слушай никого.
Дядя Гоша поднял палец и, пьяно ворочая языком, сказал:
— Правильно, Олька. Поросенка заведете, отходы из столовой будет возить. Мясо — на рынок. Колоть — меня приглашайте. Я — большой мастер.
Завгар показал Кире на дядю Гошу, вот, дескать, мудрый человек, не то что некоторые.
— Для простого человека нужна надежность, — сказал он и потянулся к бутылке. Ольга встрепенулась, опередила его, щедро наполнила стакан. Петру и дяде Гоше не налила — они были совсем «хорошие».
Кира выпила чаю с ватрушкой и ушла спать. Уже сквозь сон она слышала рокочущий голос завгара — он пел что-то, перевирая мотив и путаясь в словах, и невозможно было понять, что это за песня.
Вскоре после именин Петр принес с работы две книги, замусоленные, захватанные маслеными пальцами, — «Учебник для шофера второго класса» и «Отечественные автобусы (устройство, эксплуатация и ремонт)». Всю зиму, каждый вечер, упорно пересиливая сон, Петр сидел до полуночи, медленно, с трудом переползая со страницы на страницу. Он похудел за зиму, стал совсем молчалив, на Ольгино ворчанье не обращал внимания, словно оглох.
Кира все чаще ловила на себе его странный, задумчивый взгляд.
В апреле Ольга родила девочку. Петр как-то равнодушно встретил новость: сам не выпил и никого не угостил. В роддом сходил только после дяди Гошиного напоминания. Он и к сыну-то вроде как бы охладел: почти не играл с ним, редко брал на руки, вся ласка сводилась к тому, что иной раз погладит по голове да слегка пошлепает по мягкому месту. Все дни, пока Ольга была в роддоме, и первое время после ее прихода домой с Васькой водился дядя Гоша. Он же варил обед — единственное, что умел: щи с тушенкой и жареную картошку.
Экзамен по «теории» состоялся сразу после майских праздников. Петр не ответил на два вопроса, вернее, ответил так путано и косноязычно, что комиссия не сочла возможным присвоить ему второй класс. Был назначен новый срок, начало июня.
Петр переживал неудачу молча. Ольга открыто злорадствовала, она считала его затею блажью, пустой тратой времени, и теперь была рада, что получилось так, как она предсказывала. Дядя Гоша помалкивал и лишь вздыхал: он не одобрял племянника, но и невестку не мог поддерживать, потому что в таком случае она взяла бы верх над Петром, а это было против его принципов.
Вечером Петр снова засел за книги. Ольга не стерпела. У нее вдруг прорезался голос, она истерически раскричалась, швырнула на стол, за которым сидел Петр, ворох грязных пеленок, расплакалась навзрыд и выскочила из кухни. Петр смахнул пеленки на пол, взял книгу, ушел на скамеечку под куст сирени. Рядом, протянуть руку — дотронешься, в окне сидела Кира, с тетрадью на коленях, готовилась к зачету по истории живописи. Она слышала скандал и, когда Петр, сердито сопя, уселся, тихо сказала:
— Вы молодец, что не бросили учебу, но Ольге тяжело одной. Вы должны ей помогать.
Петр вздрогнул, сжал книгу, словно ее хотели отнять, и, покраснев, махнул кулаком:
— А ну ее! Психует. В лес, грит, на автобусе будешь возить разных. Придумала. Че я, на этой не мог бы, если б захотел? Больно надо… — он еще пробормотал что-то, но Кира не разобрала.
— Ревность, говорят, признак любви, так что особенно не огорчайтесь, — сказала она шутливо.
— Ну, — криво усмехнулся Петр. — Избави бог. А насчет на чем ездить — не ее дело. Хочу — на «зисе», хочу — на «таджике». Сам себе хозяин.
— Да разве в этом дело? — загорячилась Кира. — Вы поймите, ей просто обидно: вы пришли с работы, книжки читаете, телевизор смотрите, а она, как проклятая, у печки да у корыта до полуночи пляшет. Вот в чем дело!
— Знала, куда идет, в дом, на хозяйство. Мне другая и не нужна, — сказал он и осекся. Его смутил Кирин осуждающий взгляд. Он кашлянул: будто что-то попало в горло. — Это я так, смеюсь. Ревнует — вся причина тут. Думает, бегал, пока девку рожала. Дяде Гоше не верит! Будто сдурела.
— Ну, так поговорите с ней по-хорошему, язык не отвалится, наверное?
Петр пожал плечами, сказал унылым голосом:
— Ниче, перебесится. Не дура, не захочет манатки сматывать.
Кира удивилась:
— Неужели вы смогли бы допустить такое?
— А че с ней чикаться? — и как бы извиняясь, добавил: — Вы не из простых, вам странно.
— При чем здесь «из простых — не из простых»? Люди все по-своему сложные. Просто надо любить человека, с которым живешь одной семьей, а не смотреть на него свысока, как на рабыню, — жестко сказала Кира. — Разве она обязана стирать ваши портянки?
Петр потупился, хотел возразить, но махнул рукой и, ссутулившись, задумчиво уставился в землю. Кира тоже молчала, ей стало жаль его, но и жалко было Ольгу — уж та-то действительно света белого не видела.
— Скука с ней, — тихо сказал он и поднял на Киру грустные глаза. В них были и грусть, и настороженность, и еще что-то, от чего Кире сделалось не по себе.
— Зачем вы мне это говорите? — спросила она и безотчетно, словно ей что-то угрожало, убрала с подоконника ноги, опустила их в комнату.
— А че, нельзя? — голос его прозвучал развязно, но по глазам было видно, что он смутился. — Я ж между нами.
— Мне это не интересно.
— Обижаете. Мы к вам привыкли, как к своей. И-эх! — Петр стукнул книгой по колену, резко встал, покачался молча, отыскивая в уме и сгоняя слова во фразу, жуя и пережевывая их, прикидывая так и этак. Однако фразы не получалось, и он ушел, опустив голову. Кира слышала, как лязгнула щеколда и хлопнула калитка.
«Фу-ты! Обидела человека», — с досадой подумала она, отшвырнула тетрадь и вылезла через окно во двор. Обежав дом, она выскочила на улицу.
Петр, засунув руки в карманы, прижав локтем книгу, шел по дощатому тротуару вниз, к Ангаре, на закат. Солнце, яркое, оранжевое, било из-за реки. На воде, поперек стремительного течения, трепетала ослепительная широкая полоса — Петр как бы плавился в ее нестерпимом блеске, распадался на блики, уходил в нее. Кира, потрясенная, застыла на месте. С каждым мигом картина менялась: Петр спускался все ниже, выходя из солнечной полосы; блеск перекидывался на окна домиков, ступеньками спускавшихся к воде; сама полоса то меркла, покрываясь темной рябью под порывами ветра, то снова становилась яркой, но уже чуть другого оттенка: красноватее, ближе к цвету мандариновой кожуры. За пределами полосы река казалась белой. И вот закатилось солнце — кончилась сказка: померкла полоса, река сделалась темной, погасли окна в серых домишках — улица предстала во всей своей неприглядности: кривая, серая от зимней сажи, выбитая буксовавшими по весне машинами, с извилистыми рытвинами, промытыми вешними водами, с кучами серой золы и шлака.
Кира чуть не расплакалась. «Что писать? — думала она с горечью. — Чудесный миг или эту серую вечность?..» Вдруг как бы завеса спала с ее глаз, словно она взлетела на перевал, откуда открылись дальние дали, и так ясно стало, что захватило дух. Солнце — багряное пятно над горизонтом, небо — просторное, чистое, глубокое; зеленая прозрачная река и синие луга на дальнем берегу виделись ей слева на полотне. Справа, сползая к реке серой лавой, пузырилась, кисла, дымилась удушливой пылью уродина-улица. Обе правды, соединенные вместе, создавали пронзительное ощущение.
Боясь упустить миг, Кира сбегала за альбомом, торопливо, карандашом принялась набрасывать эскиз за эскизом, списывать с улицы нужные детали, которые потом войдут в картину. Она не заметила, как подошел возвратившийся с реки Петр, как постоял за спиной, глядя на ее работу, хмыкнул и ушел в дом. Как завел свою «инвалидку» и уехал дядя Гоша…
Когда совсем стемнело и с реки вверх по улице пополз холод, Кира вернулась в комнату, быстро разделась и легла в постель. Она сильно устала, но сон не шел. В воображении возникали все новые и новые элементы картины: то железная труба с вмятиной от удара камнем, то цвет дыма, то затейливый изгиб дороги. Она вскакивала, зажигала свет и торопливо, по памяти, делала зарисовки. Ее отвлекал, нервировал шум за стеной: из комнаты хозяев доносились бубнящие звуки ссоры.
Утром во дворе ей встретилась Ольга — с одутловато-опухшим лицом, растрепанная, злая. Кира поздоровалась, как всегда, приветливо и весело, Ольга буркнула что-то и, дернув плечом, быстро прошла мимо.
Всю неделю в доме было напряженно тихо. Ольга, как обычно, готовила обеды, молча кормила Петра, молча мыла посуду, молча возилась с детьми. Петр после обеда брал книжку и уходил на берег Ангары, возращалвся поздно и сразу заваливался спать. Воду и дрова он таскал по утрам. Даже внезапная болезнь дяди Гоши не помирила их. У дяди Гоши обострилась язва желудка, его поместили в городскую больницу, предложили оперироваться, но он боялся, надеялся, что все пройдет само собой. Ольге добавилось забот: собирать дяде Гоше передачи — Петр носил их после работы.
Кира сдавала экзамены. Вера Алексеевна, приехавшая на время сессии, в первый же день, у плиты, затеяла разговор с Ольгой относительно комнаты: «У вас тут так хорошо, Кирочке так нравится, мне хотелось бы, чтобы она и дальше оставалась у вас. Как вы к этому относитесь?» Ольга, насупившись, молчала. Вера Алексеевна, женщина настойчивая, спросила напрямик: «Это как понимать? Отказ?» Ольга протирала посудные полки, с грохотом двигала кастрюли, миски, чашки и вдруг остановилась с тряпкой в руках: «Со мной-то че говорить? Я тут сама квартирантка, домработница. — Прижимая тряпку к груди, она опустилась на скамью у стены. — Я бы сама ушла куда глаза глядят. Ох, тошно мне тут!»
Она выпустила тряпку, закрыла лицо руками и расплакалась.
Вера Алексеевна, знавшая от Киры о размолвке, обняла Ольгу за плечи: «Ну, ну, Олечка, успокойтесь. Никуда вы не уйдете, все образуется. Петр неплохой человек, добрый». — «Не любит он меня и детей не любит». — «Это бывает, такой момент, когда муж, как бы вам сказать, охладевает, что ли. Будьте внимательны к нему, ласковы, и все пройдет. Поверьте моему опыту». Ольга тряслась в тихих рыданиях: «Тошно мне с ним, ох, тошно. Что де-е-ла-а-ать?» Вера Алексеевна развела руками, дескать, тут уж она бессильна.
Вечером Вера Алексеевна улучила минутку и, когда Петр, взяв книгу, собрался на Ангару, как бы невзначай встретилась ему во дворе. Он уныло выслушал ее просьбу насчет комнаты и вяло махнул рукой:
— Какой я хозяин? Пусть живет, если хочет. Не отказываем.
Вера Алексеевна протянула деньги за два летних месяца, чтобы никому не сдавали.
— Не надо, — сказал он, отводя ее руку. — Все равно будет пустовать.
— Ну как же, как же, возьмите, прошу вас, — заторопилась смущенная Вера Алексеевна, пытаясь сунуть ему деньги. — Для гарантии, чтобы не сомневались.
Он пятился, прятал руки, краснея и бормоча что-то, и вдруг, топнув ногой, твердо сказал:
— Не возьму. Кира нам как своя, а вы — деньги.
Вера Алексеевна опешила. Он круто повернулся и ушел, невысокий, с мешковатой спиной и короткими ногами, в клетчатой рубахе и серых мятых брюках без ремня, с горящими ушами и стриженым затылком. Вера Алексеевна была обескуражена, она решила как-нибудь позднее еще раз поговорить с хозяевами. В крайнем случае на эти же деньги купить им какой-нибудь подарок.
В конце июня Кира закончила сессию — на круглые пятерки. Ее натюрморт — чайник, стакан с чаем и настольная лампа — был вывешен как один из лучших.
На радостях, по случаю окончания первого курса Вера Алексеевна устроила обед, пригласила Петра и Ольгу. (Дядя Гоша все еще лежал в больнице.)
Ольга нарядилась в оранжевую кофту, серую плиссированную юбку, напудрилась, надушилась, нацепила брошь из янтаря. Петр надел белую рубаху и полосатый галстук — огромным узлом — подарок к дню рождения. Оба чувствовали себя неловко, скованно, смущенно хмыкали и старались не глядеть друг на друга.
Обедом дирижировала Вера Алексеевна: накладывала гостям закуску, подливала вина. Все это она делала легко, весело, с присказками-прибаутками, подшучивая над собой и над угощением. Гости начинали постепенно оттаивать. Кира, зная мать, усмехнулась. Вера Алексеевна старалась не просто так — она решила во что бы то ни стало помирить Петра и Ольгу, чтобы затем получить от них твердое обещание сдавать комнату только Кирочке — до окончания училища.
По мнению Веры Алексеевны, очень важно было обойти в начале разговора все щепетильные темы, которые могли бы напомнить о размолвке. Так, ни в коем случае нельзя было говорить про автобусы, про шоферов и вообще про автомобильное дело. Также нельзя было говорить про стряпню, кухню, стирку. О детишках тоже лучше было бы не упоминать.
Вера Алексеевна говорила о реке, как она изменилась за двадцать лет, помутнела и стала теплее; о рыбалке, которой так увлекается ее муж, о гастролях московского театра. Говорила, почти не умолкая. В какой-то момент, Вера Алексеевна знала, что такой момент настанет, они должны объясниться — эта, так сказать, разрядка произойдет здесь, за столом, но чтобы это случилось, надо им помочь, подтолкнуть: метким словом напомнить о ссоре.
Когда было выпито рюмки по три, по четыре и Петр стал розовым, а Ольга похохатывала над каждой маломальской шуткой, они наконец-то взглянули друг на друга, и во взглядах их не было неприязни.
Вот этого-то момента и ждала Вера Алексеевна. Она всплеснула руками, будто вспомнила о чем-то чрезвычайно важном:
— Да, Петя, что же вы молчите, как ваши шоферские дела? Отмучились?
Петр сморщился, жалобно посмотрел на нее, на Ольгу — та откашлялась, построжела лицом, кивнула с таким видом, словно хотела сказать: «Ну-ка, ну-ка, выкладывай, сейчас мы тебе намылим шею». По тону, которым Вера Алексеевна задала свой коварный вопрос, она почувствовала в ней союзницу. Петр густо покраснел и, помаргивая, принялся рассказывать, почему сорвалось в первый раз:
— Я им на шесть вопросов ответил — как от зубов. Сам удивился. А потом заело: ни тпру, ни ну. Долго говорить не могу, язык не ворочается. Чего-то задевает там, вроде как кашей рот забит.
Ольга хихикнула, но тут же строго поджала губы.
— Да знал я! — негромко вскрикнул Петр и пристукнул по столу: — Знал! На этот раз попрошу, чтоб в два приема говорить, с передышкой. И сдам, вот клянусь, сдам! — произнося клятву, он обращался к одной только Кире. Она одобрительно кивнула ему.
Вера Алексеевна соболезнующе вздохнула:
— Трудно вам. Насилуете себя, здоровья не жалко.
— Во, во, а что я говорила! — вскинулась Ольга. — Втемяшилась дурость, дался ему этот автобус, — она поворачивалась то к Петру, то к Вере Алексеевне. — Вот попомни мое слово: задергают тебя на нем, не рад будешь. Так ты восемь часов отъездил и — с приветом, гори все огнем. А там с утра до ночи будешь возить. Денег, говорит, больше. На две копейки! Лучше б, вон дядя Гоша советовал, поросеночка б завели, в столовых корму — от пуза, возил бы задаром. Мясо б на рынок — вот те и автобус! Об мотоцикле мечтает, я ж не возражаю — вот и мотоцикл был бы. А так, сами посудите, откуда ж, с автобуса, что ли? Дети растут — тоже думать надо.
— Вы правы, — печально согласилась Вера Алексеевна. — Все надо, надо, кругом заботы, целыми днями крутитесь, света белого не видите. Я вас понимаю. Вот я вам сейчас про себя расскажу, как у меня получилось. Работала я медсестрой в гарнизонном госпитале. Год это был сорок восьмой, Кирочки еще не было. Сергей, муж мой, только-только демобилизовался и решил поступить в институт, на горный факультет. А я по вечерам петь ходила в хоркружок при Доме офицеров. По радио выступала, первое место на областном смотре заняла. Руководитель был там такой красавец капитан, все говорил мне: «Ну, чего ты, Юргина, тут киснешь, езжай в консерваторию. У меня там друзья, письмо напишу. Большой птицей-певицей станешь. И я из-за тебя в историю войду». И действительно, написал письмо, а я все не решалась. Он, как увидит меня, кричит: «Юргина, смирно! Ты все еще здесь?! Ай-яй-яй! Что же ты безобразничаешь? Время-то идет!» И вот как-то набралась духу и — к Сергею: «Как ты, дескать, отнесешься к тому, если я поеду в консерваторию?» Он, человек горячий, за это и любила, дверь настежь: «Катись!» — и начал мои вещи из шкафа выкидывать. Горный инженер — это, видите ли, очень важно, а пение — так себе, забава, — сказала она с горькой усмешкой и, помолчав, рассмеялась: — Любовь оказалась выше таланта, а может, никакого таланта и не было, просто мне голову морочили. Зато вот, плод любви, — она ласково поворошила Кирины волосы, порывисто притиснула ее за плечи. — Уж она-то действительно талант. Без сомнения!
Кира отстранилась, поправила прическу — смуглое нежное лицо ее горело.
— Мама! Прошу тебя, — с мольбой сказала она.
Вера Алексеевна, тоже раскрасневшаяся, с большими черными блестящими глазами, белозубая — красивая статная женщина — вытянула перед собой крепкие смуглые руки и, откинувшись на стуле, вдруг запела:
У любви, как у пташки, крылья,
Ее нельзя никак поймать…
Голос у нее был сильный, широкий — от сопрано до контральто. Пела она легко, свободно, лишь чуть-чуть помогая себе взмахом руки. Она пела, улыбаясь и озорно играя черными своими глазами: то водя ими по сторонам, то вскидывая к потолку, то лукаво щуря их.
Любовь — дитя, дитя свободы.
Законов всех она сильней.
Меня не любишь, но люблю я —
Так берегись любви моей!
Она засмеялась, не кончив арию, сказала:
— Знаешь, Ольга, если женщина ничего другого не может, она должна рожать, рожать, рожать — добрых, умных, талантливых, — рожать и воспитывать. Только в этом есть какой-то смысл.
— Что же вы не рожали больше? — наигранно шутливым голосом спросила Ольга.
— Эх-хе-хе, слишком поздно поняла эту простую истину, — сказала Вера Алексеевна.
Кира обняла ее, заглянула в лицо.
— Мамочка, ты заговорила, как папа, — погрозила она матери. — Стоило мне уехать на полгода…
— А что? — перебила ее Вера Алексеевна. — Он прав, ей-богу, прав. Ну какая еще может быть у бабы сверхзадача? Минимум — родить хорошего человека, максимум — талантливого. — Она вдруг схватилась за голову. — Господи! Как подумаю, что было бы, если б я поехала в консерваторию…
— Ну что, что, что было бы? — смеялась Кира, трогая ее черную корону из приплетенной косы.
— Дурочка, тебя бы не было! Прямо с ума схожу.
— Ах, мама, не будем об этом!
— «Ах, мама, мама, мама, какая вышла драма…» — пропела Вера Алексеевна и порывисто обняла Киру. — Вот мое призвание и оправдание.
— И наказание, — со смехом добавила Кира. — Давайте выпьем за хозяев этого дома, они такие славные и совсем напрасно ссорятся.
Хозяева с удивлением посмотрели друг на друга — Ольга прыснула, Петр шутливо ткнул ее в бок. Примирение состоялось.
Ночью в постели Петр тронул Ольгу за плечо и сказал:
— Слышь, Оля, давай-ка, это, не будем брать с Киры. Ты как?
— Можно, — прошептала она и, как бы невзначай коснувшись его коленями, тихо засмеялась.
Петр глядел в темноту и соображал:
— Подумаешь, тридцатка, — сказал он задумчиво. — Проживем.
— Ага.
— А то, прям, в глаза не смотри. Оль, ты че, Оль?
Ольга вздрагивала от смеха.
— Ты че, говорю? — насторожился он.
— Дышишь щекотно.
— А, — протянул он и отвернулся.
Ольга затихла, долго лежала молча, словно заснула. Петр уже начал подремывать, когда вдруг услышал:
— Петь, а Петь…
— Ну, че?
— Не спишь? — Ольга приподнялась на локте, ощупью нашла его руку. — Не спишь?
— Ну? — отозвался он.
— Петя… скажи честно, — она дышала жарко, близко, прерывисто, — скажи… любишь меня?
Он раздраженно хмыкнул и, освободив руку, отодвинулся к стене.
— Петя… Ты не серчай, я ведь так, не думай, мне ничего не надо, просто, чтоб сказал… Не хочешь, не говори, молчи, пусть будет, как было, я ж ничего, не надо серчать, — бормотала она, прижимаясь к нему горячим телом и всхлипывая.
Злость прошла. Он нащупал ее лицо — оно было мокро от слез, губы дрожали. Он притянул ее голову к себе на грудь и стал гладить. Ольга всхлипывала, а он все гладил, гладил молча, пока она не успокоилась и не уснула, тихая, мягкая, жаркая.
Петр был доволен примирением, его желание пересесть на автобус было как бы узаконено, и теперь он мог спокойно готовиться на второй класс. Ольга перестала его «грызть», но с ней, Петр это заметил, произошла какая-то перемена: она стала высоко держать голову, многозначительно хмуриться и разговаривать пренебрежительным тоном: Петр поудивлялся первые дни, потом махнул рукой, решил не обращать внимания.
Экзамен он сдал, упросил комиссию принимать с передышкой. Теперь оставалось получить документы. «Ну, упрямый ты», — сказала Ольга вместо поздравления. Он быстро пообедал, завернул в газету копченую селедку, несколько кусков хлеба и убежал в гараж. Вечером его привезли на «шарабане», полуторке с фанерной будкой в кузове. Ольга увидела в окно, как его несут за руки, за ноги, кинулась на крыльцо, запнулась об порожек, растянулась, ссадила колени и локти. Петра занесли в кухню, положили на лавку — он был пьян: «ни тяти, ни мамы». Ольга завыла от обиды. Вышедшие на шум Вера Алексеевна и Кира помогли перенести его на кровать. Ольга, плача, причитая, как по умершему, стянула с него кирзовые сапоги — они упали на пол с глухим пугающим стуком. Потом ушла на кухню, села за стол, на котором стоял нетронутый праздничный ужин (в честь второго класса!), и расплакалась навзрыд. Вера Алексеевна накапала ей валерьянки, кое-как успокоила, уговорила не скандалить, а понять и простить.
Несколько дней Петр ходил не поднимая глаз, старался загладить вину: стирал пеленки, подметал пол, водился с детьми. Ольга подулась день-другой и отошла — простила.
После недельной стажировки Петр наконец получил автобус — серовато-белый «Таджикистан» с двумя голубыми полосами по корпусу, с потертым дерматиновым сиденьем и баранкой, обмотанной синей хлорвиниловой лентой. Ездить на нем было одно удовольствие: сидеть мягко, высоко, обзор из кабины, как с бугра, светло, удобно и даже запахи другие — какие-то особенные. Правда, шуму побольше — из-за расхлябанной облицовки, да и движок под боком. С этой облицовкой Петр провозился чуть ли не всю неделю, вечерами после поездок перетянул все винты, какие сохранились, ввинтил новые, где недоставало. Вымыл снаружи и изнутри, протер хромированные части, номера подкрасил — засиял автобус — не узнать.
На свеженьком, обновленном, сияющем прикатил как-то домой, показать, какой машиной владеет. Ольга с детишками на руках, Вера Алексеевна, Кира, соседи слева и справа — все вышли посмотреть на автобус. Петр ходил розовый от смущения и все пинал сапогами скаты, протирал тряпкой облицовку — от каких-то почти невидимых пятен. Все стояли и смотрели на автобус, на счастливого Петра, хвалили водителя и машину, а Петр улыбался, поглаживал тряпкой свой чубчик и не знал, что дальше делать. Потом он лихо запрыгнул в кабину и, раскрыв двери, пригласил всех прокатиться. Взрослые уселись на чистые передние сиденья, мелюзга, которой набежала целая орава, с гвалтом захватила задок.
Петр проехался по главным улицам, где раньше, на грузовике, не имел права ездить; прокатился с ветерком по плотине через Ангару и обратно. Все охали и кричали от восторга, какая синяя, зеленая открывалась даль и как здорово свистит ветер. Ольга тоже ахала, но тихо, про себя — глаза ее наполнялись слезами, она моргала часто-часто, пряча лицо за Иришкой. Васька стоял, навалившись на спинку переднего сиденья, и таращил голубые, как у матери, глазенки — Кира придерживала его сзади. Когда вернулись, мелюзга с криками высыпала из автобуса и понесла по улице новость: у Скробовых свой «таджик». Ольга ступила на землю растроганно гордая, словно она заставила Петра получить автобус. Петр жалел, что не было дяди Гоши.
На следующий день он отвез Киру и Веру Алексеевну на вокзал — у Киры начинались летние каникулы. Прощаясь на платформе, он вяло пожал ей руку и, облизывая губы, невнятно, путано сказал, чтобы она возвращалась к ним, без всяких-яких, скорее и только к ним, обязательно к ним.
В конце июня дядя Гоша решился на операцию. Стояла страшная жара, с тополей летел пух, в городе нечем было дышать. Дядю Гошу оперировали утром, поздно вечером он сполз с кровати, скрючившись, кое-как доковылял на костылях до туалета, справил малую нужду и, мучимый жаждой, напился досыта из-под крана. Разогнувшись, он тут же свалился на пол от боли — разошелся внутренний шов. Он лежал на холодных плитках и негромко стонал, лежал долго, пока его не заметил какой-то случайно проходивший мимо больной. Прибежали сестры, нянечки — дежурный врач велел срочно нести в операционную. Пришлось снова вскрывать брюшную полость и выкачивать воду.
К вечеру следующего дня у него поднялась температура, начался озноб — не помогали ни уколы, ни таблетки. Всю ночь он бредил, метался, звал Нюру, жену, отпущенную когда-то на все четыре стороны, а утром затих, кончился — отказало сердце.
Хоронила его артель. Петр и Ольга устроили поминки в полупустой дяди Гошиной комнате в коммунальном деревянном доме. Соседи, старые простые люди, плакали о нем, как о родном, — четверть века без малого прожили душа в душу. Рассказывали, как он любил ребятишек, носил мороженое и петушки с базара, чинил обувь и никогда не брал денег. Как осенью на своей «таратайке» возил картошку, дрова, уголь — все бесплатно, по доброте душевной. Петр слушал и моргал красными, без слез глазами.
На другой день Петр подогнал автобус забрать немудреные вещи дяди Гоши, чтобы соседи могли занимать комнату. Этажерку с обувью оставил на месте — какое-то время будут приходить клиенты за обувью. Соседи распорядятся. Сапожный верстак и табуретки с плетеным сиденьем пошли на дрова. Железная койка, выбитый матрас, одеяло, подушка, два стула, сундучок с висячим самодельным замком, старенький плащ да негодный протез, обнаруженный под койкой, — вот и все пожитки, везти нечего. Еще инструмент сапожный и посуда: чайник, миски, чашки, ложки.
Чуть не забыли про инвалидную коляску, она стояла в сарайчике, во дворе. Сосед сказал, что у дяди Гоши был покупатель на машину, тоже инвалид, — все уговаривал продать ее на запчасти. Решили оставить коляску до его прихода и — пусть берет, за сколько — неважно.
Койку и прочие вещи Петр увез к себе, сложил в сарай, сундучок внес в дом. Маленький этот сундучок, крест-накрест обитый жестяными полосками, пришлось открывать отверткой и молотком, — ключа нигде не оказалось.
Сверху, под газетой, лежала новая пара — гимнастерка и галифе, ниже — черные лакированные туфли, дамские, альбом со старыми фотографиями, холщовый мешочек с тремя медалями, пачка каких-то документов, газетных вырезок и под всем этим — завернутая в бумагу ржавая подковка.
Кира приехала с опозданием, в середине сентября. Она с матерью отдыхала на юге, в Крыму, и задержалась на обратном пути в Москве. Кира навезла подарков: Ольге — капроновые безразмерные чулки и флакон духов, Петру — свитер и перчатки, детишкам — игрушки и конфеты. Для дяди Гоши предназначалась зажигалка и якутская трубка, но, увы, ему уже ничего не требовалось.
Петр хотел было заплатить за подарки, но Кира так горячо воспротивилась, что речь об этом больше не заходила. «Раз не хотят брать деньги, будем рассчитываться подарками», — трезво рассудила Вера Алексеевна и была по-своему права. Петра и Ольгу вполне устраивала такая форма расчета, потому что брать деньги они стыдились, а ничего не иметь от комнаты все-таки было жалко.
В эти дни Ольга заметила, что с Петром творится что-то неладное. Перебирая в памяти каждую мелочь, она все больше убеждалась в этом. Вначале, после смерти дяди Гоши, он был какой-то вялый, равнодушный ко всему, как бы дремал на ходу. Потом вдруг начал огрызаться на каждое слово, швырять тарелки, хлопать дверью — ни взгляни, ни подойди. Однако это быстро прошло, он снова стал грустным, задумчивым, унылым. Подолгу молча сидел в саду, под сиренью, и, как глухой, не отзывался на ее оклики. И даже автобусом перестал интересоваться: подъехал как-то на обед, Ольга глянула — облицовка зашлепана грязью, стекла пыльные, внутри окурки, мусор — «черт-те что». И вот недавно, вроде бы ни с того ни с сего, вдруг повеселел: пришел как-то с работы — тут как раз телеграмму принесли от Киры о том, что задерживается, чтобы не беспокоились, — засвистел, ущипнул за бок, щекотать принялся. После ужина переоделся в робу, навес во дворе подправил, за печку взялся — весь год стояла недоделанной, не хотел, а тут разошелся, за один вечер прикончил. С Васькой поиграл: на шее катал, к небу подбрасывал — мальчишка хоть голос проявил, а то совсем затурканный сидел в кроватке целыми днями. И с ней ласковый был ночью. На обед стал каждый день приезжать, автобус снова засверкал, как новенький. К чему бы все это, тягуче, с растущей подозрительностью в душе размышляла Ольга. К чему? Если б кто-то завелся на стороне, так разве б он так себя вел? Разве б спешил домой? Разве б сидел во дворе, как на привязи? Вот что было странно и непонятно для Ольги. Эта внезапно появившаяся странность в поведении мужа страшила ее своей неожиданностью и необъяснимостью, а она думала о будущем, и ей нужны были точность и определенность во всем — этого требовала толкнувшая ее изнутри третья новая жизнь.
В хлопотах по хозяйству, в заботах о детишках время шло быстро. Незаметно кончилось лето, зарядили дожди, с Ангары поползли туманы. Петр вроде бы успокоился и стал прежним. Кира много работала — и в училище, и дома. Часто засиживалась до глубокой ночи — свет из ее окон освещал голый, с причудливыми ветвями куст сирени. Дома она рисовала улицу и реку на закате, так поразившие ее весной.
На первой ноябрьской гололеди Петр потерпел аварию: его автобус врезался в самосвал. Петр сильно ударился грудью о баранку, разбил голову о левую стойку, поранил стеклом лицо. Виноват был шофер самосвала, должен был пропустить автобус, а он вылез на перекресток. Петра привезли в больницу, признали перелом двух ребер и легкое сотрясение мозга. Как его ни уговаривали, он ни за что не захотел оставаться в больнице, и его, перебинтованного, с лицом, пестрым от зеленки, которой были намазаны ранки, доставили на «скорой помощи» домой. Ольга, как сумасшедшая, кинулась к нему, сбила с ног Ваську, белая, трясущаяся, схватила Петра за руки, страшными глазами обшарила лицо, бинты — всего с головы до ног. Фельдшер бесцеремонно отстранил ее — больному надо срочно в постель, да и машину задерживать нельзя. Когда Петра раздели и положили на кровать, Ольга рухнула рядом на колени, завыла, запричитала: «Ох, родименький ты мой, да что же ты? Да как же ты так? Да что мы теперь будем делать?» Петр погладил ее трясущуюся голову, она поймала его руку, прижалась к ней мокрым лицом, губами. «Петичка, родной, брось к черту все эти машины, — с яростью и болью зашептала она. — Боюсь я. Ты ж у меня один-единственный. Петюша, а?» Петр как в полудреме открывал глаза, косил на Ольгу и устало закрывал. Потом он уснул. Ольга на цыпочках вышла из комнаты и надавала шлепков расхныкавшемуся Ваське.
За неделю Петр поправился, делать ему было нечего, и он согласился позировать Кире для ее курсовой работы, портрета. Был воскресный день, во дворе лежал новый снег, чистый, ослепительно белый. От него было светло в комнате, словно свежевыбелено. На кухне жарко топилась печь, было тепло, сухо — по всем комнатам расползался горячий блинный дух.
Кира усадила Петра за стол, напротив окна, перед горкой кедровых орехов. Сама села чуть поодаль, боком, возле мольберта, на котором был приколот чистый лист ватмана.
— Располагайся, как тебе удобнее. Положи локти на стол и щелкай орехи, — сказала Кира.
Карандаш ее торопливо зашуршал по бумаге. Она склонила голову, и черная гладкая прядь веером скатилась на лоб, закрыла половину лица. Кира быстро-быстро поглядывала на Петра прищуренным глазом и все чиркала, чиркала, скрипела карандашом.
Мало добиться сходства, думала Кира, важно передать внутреннюю суть Петра, его характер, уровень развития, взгляд на жизнь, положение в обществе… А где признаки, по которым можно было бы все определить? Вот он, Петр, весь тут — задача в том, чтобы, ничего не искажая, выделить, усилить наиболее существенные черты, и тогда, если хватит мастерства, появится и характер, и уровень развития, и взгляд на жизнь, и все прочее. Тут важно сначала уловить общее, затем — частное, а уж через частности искать целое, как учит диалектика. Общее — молодой мужчина, хорошо упитанный, с широким, но низким лбом без морщин. Глаза темно-серые, пугливые — все время прячутся: то опускаются вниз, то глядят вбок, то вскидываются вверх. Выражают они растерянность и вину, этим настроением окрашивают все лицо, не имеющее резких характерных линий. Пожалуй, это и есть главное: в его лице нет острых черт, оно плавно, округло, мягко. Внимание! Теперь в глазах тоска — наиболее частое выражение. Интересно: рот, щеки, брови не шелохнулись, не дрогнули, а все изменилось — только из-за глаз. Очень инертное лицо, вялое. Глаза меняются как бы изнутри: тускнеют, светлеют, зрачки то сужаются, то расширяются — неуловимо. Нос и рот тоже какие-то вялые, мягкие, обыкновенные. Вот в этом-то и трудность, что все в нем обыкновенное. И, наконец, прическа, если можно так назвать стрижку «бокс» — затылок голый, а на лбу коротенькая челка. Начисто стирает с лица все интеллектуальное, придает налет вульгарности и примитивизма. Хорошо было бы повсеместно запретить эту стрижку, как уродующую нормальных людей…
Петру было не по себе, ему казалось зазорным вот так сидеть перед девушкой и давать ей рисовать с себя портрет. Ему казалось, что в этом сидении есть что-то нехорошее, нечистое. Такое же чувство у него было как-то на медицинской комиссии в военкомате, когда он, совершенно голый, прикрывшись руками, стоял перед женщинами-врачами. Ему велели положить руки на затылок, а он все не мог их поднять, словно они окоченели… Вот и теперь тоже — надо бы смотреть на Киру, чтобы она схватила его глаза, а он все не может, неловко как-то. «И зачем согласился, остолоп! — возмутился он. — Дурость свою выставлять напоказ, и только». Он пересилил себя, взглянул прямо на Киру.
«Ух ты, какая тонкая сбоку, — удивился он, словно впервые увидел ее. — В два, а то и в три раза тоньше Ольги…» Кира действительно была прямая и тонкая, с длинными стройными ногами, с маленькой острой грудью и узкой талией, схваченной пояском. На ней было легкое платье с короткими рукавами, короткое, по последней моде — она сидела, одернув подол, и все-таки на две, на три ладони выше колен ноги были открыты. Кожа была смуглая, чистая, нежная.
Кира повернулась к нему, их взгляды встретились. Петр не отвел глаза. Кира тоже смотрела, не отрываясь. Ей мешали волосы, она тряхнула головой, и черное крыло улетело за ухо… Это напоминало игру в гляделки, когда ребятишки в шутку состязаются, кто кого переглядит.
Вот странно, думала Кира, что-то все-таки в нем есть затаенное, второе дно. Как дерзко он смотрит! О! Смутился, заморгал.
Петр потупился, сердце его билось сильно и часто — так оно еще никогда не билось. Он был весь красный, на лбу, на белобрысых бровях поблескивал пот.
Кира отвернулась. «Что это с ним?» — подумала она с неприязнью, глядя в окно. На ветках сирени сидели воробьи — целая стая, — сидели просто так, тихо, нахохлившись и поглядывая на Киру. Она взмахнула рукой — несколько птиц перепорхнули на скамейку, остальные не шелохнулись.
— Ты ловил в детстве птиц? — спросила она. Петр хотел сказать «да», но из горла вырвался какой-то булькающий звук. Кира все так же смотрела в окно. Он быстро вытерся рукавом, пригладил чубчик, откашлялся.
— Ловил, — сказал он. — Мы их ели.
— Ели? — удивилась Кира. Она снова взялась за карандаш. — Ели воробьев?
— Ага. В войну. Обмазывали глиной и — в костер. Пекли. Перья с глиной отходили, мясо как вареное. Вкусно — все косточки изжуешь.
— Голодно было?
— Было. Лебеда, крапива, воробьи — особенно два летних месяца: июнь, июль, а там — картошка, свекла, морковка. За грибами ходили, за орехом, за ягодой. По карточкам не хватало. Мать в бане работала, в раздевалке. Батя перед самой войной…
— Пе-е-еть! — донеслось из кухни. Петр сморщился, как будто услышал скрежет шестерен в коробке передач, помолчал, выжидая. — Петю-ю-ша! — снова позвала Ольга.
Он отмахнулся:
— А ну ее!
— Петя! — Шторки раздвинулись, и показалась Ольга, розовая от печного жара, пухлая, с уже заметным животом, с толстыми ногами-кочерыжками.
— Ах вот ты где! — шутливо всплеснув руками, воскликнула она. — А я думаю, где это мой муженек прячется. А он вот он где.
Петр вскочил, стиснув кулаки, прохрипел:
— Выдь отсюда! Ну!
Ольга вытаращила глаза, застыла с нелепой улыбкой, попятилась, шевеля губами.
Петр стукнул кулаком по столу, орехи подпрыгнули, раскатились по клеенке.
— Че ты, че ты, спятил? — испуганно пробормотала Ольга и закрыла дверь.
— Петр, что с тобой? — строго спросила Кира.
Он сел, вздрагивающими руками собрал орехи в кучку. Кира пристально следила за его лицом — оно было налито злостью, как бы одеревенело, глаза выпучились, округлились, потемнели. Он шумно дышал и все поглядывал на дверь — косым злобным взглядом.
Кира отложила карандаш, пошла на кухню. Ольга сидела на лавке, откинувшись к стене, красная, с пустыми глазами, уставившимися в одну точку. Дым синими клубами валил от сковороды — горел забытый блин. Кира сдернула сковородку с огня. Стряхнув с нее дымящиеся угли в ведро с помоями, поставила на припечку. Открыла двери в сени. Пока открывала, Васька дотопал из спальни до стола и, схватившись за скатерку, потянул вниз. Стоявшая на краю тарелка с блинами, высокой стопкой, свалилась на пол. Ольга не пошевелилась. Кира подхватила Ваську, унесла в спальню, посадила в кроватку — он захныкал. Расплакалась проснувшаяся Иришка. Вошла Ольга. Молча отстранила Киру, посмотрела пустыми глазами на дверь. Кира спросила:
— Что случилось, Оля?
Ольга меняла пеленки под Иришкой. Делала она это резкими рывками — ребенок перекатывался по клеенке, как целлулоидная кукла. Туго запеленав дочку, она разогнулась и, не глядя на Киру, сказала:
— Че у меня спрашиваете? Вам лучше знать…
Кира пожала плечами:
— Откуда?
— А, — Ольга вся передернулась, отошла к окну. — Надоели вы мне оба хуже горькой редьки.
— Я-то здесь при чем? — удивилась Кира.
— Цаца! Строит из себя бог знает что.
— Ну, знаешь ли!..
Кира вышла на кухню, заставила себя успокоиться, десять раз повторила, что все это чепуха, чепуха. Собрала с полу блины, поправила скатерть. Настроение работать пропало, захотелось уйти куда-нибудь — на реку, в кино, просто так — лишь бы из этого дома. Она зашла к себе. Петр, понуро сгорбившись, сидел за столом. Взглянул на нее виновато, вымученно улыбаясь.
— Ты должен извиниться перед Ольгой, — хмуро сказала Кира.
Петр поднялся, в глазах его появилось жалобное выражение — он медленно помотал головой.
— Ты же оскорбил ее! — возмутилась Кира.
Он стоял за столом, как провинившийся школьник за партой, и пальцем машинально давил орехи. Кира впервые заметила, какие у него пальцы: широкие, плоские, со сбитыми ногтями, со шрамами, с какими-то шишками на косточках. Руки говорят больше, чем лицо, подумала Кира. Вот что обязательно должно быть на портрете! Ей вдруг до щемоты стало жаль его.
Он поднял глаза на нее, они были тоскливые, влажные, робкие. Кира догадалась, что он хочет сказать что-то важное, хочет, колеблется, не может и страдает. Все это было в его глазах — лицо при этом оставалось вялым и неподвижным.
— Ну, что же ты? — спросила она.
Петр промычал что-то, повернулся и, уронив стул, быстро вышел. Кира опустилась на табурет перед мольбертом — с листа бумаги на нес смотрел Петр, но совсем другой, не тот, который только что выскочил из комнаты. Кира отколола лист и, сложив его вчетверо, медленно разорвала на мелкие части.
Петр ночевал на кухне, подстелив полушубок и телогрейку. Утром, едва он ушел в гараж, Ольга сбегала в столовую, где раньше работала, вернулась с двумя подружками. Они помогли увязать вещи: кое-что из одежды, одеяло, подушку. Кирины подарки — брошь из янтаря, капроновые чулки и флакон духов — Ольга демонстративно выложила на кухонный стол, дескать, вот, не тронуто, не ношено, подавитесь вашими подарками.
Вспомнила про обручальное кольцо — дергала, дергала — не снимается, словно въелось в палец. Кинулась к умывальнику, намылила — кое-как сошло, чуть не с кожей. Положила возле Кириных подарков и вдруг рухнула на табурет, упала грудью на стол и заголосила.
Подружки тоже захлюпали носами, начали отговаривать: «Ну куда ты с двумя, третий под сердцем? Куда из такого дома, от верного мужика? Останься, дура, перемелется». Говорили, говорили, а она все каталась головой по столу и всхлипывала. Потом затихла, поднялась, раскосмаченная, в слезах, опухшая, и тихо, как бы про себя, сказала: «Нет, девочки, не останусь я. Раньше все равно было, осталась бы, а теперь нет. К матери поеду».
«Да дура ты — деньги лишние, мотаться туда-сюда? Поживи у нас недельку-другую, погляди за ним со стороны. Придет твой мужик, вот увидишь, придет». Ольга покачала головой, но в лице у нее уже не было прежней решимости. «Придет ли, девочки?» — спросила она. «Придет, придет. Прибежит! В ножки упадет, умолять будет, чтоб вернулась. Вот тут-то и начнется твое царствие: все, что потребуешь, сделает». — «А че требовать-то? Шелки-наряды, че ли? Душу же не стребуешь!» — «А ты не пробовала. Только-только начала разбираться, что к чему, и бежать. Страдать больно, а ты перестрадай да и его заставь пострадать. Вот тогда и получишь душу-то». — «Ох, девочки, выйдет ли?» — «Кольцо возьми, не разбрасывайся».
Ольга задумалась. Покусывая губы, прошлась по нетопленой кухне, встала перед столом. Нашарила кольцо, надела на палец.
Втроем молча быстро уложили последние тряпки, какие были развешаны по стульям, закутали детишек и пошли.
Кира вернулась, как обычно, поздно. На кухне сидел Петр. На столе перед ним стояли две бутылки — одна пустая, другая начатая, огурцы, хлеб и капуста. Он сидел боком к столу, наклонившись головой вперед, и смотрел исподлобья — неподвижным, страшным взглядом. Глаза его разошлись в стороны и как бы застыли. Кира замерла от страха — ей показалось, будто он мертв, окоченел в этой неестественной позе.
— Петр! — крикнула Кира.
Он пошевелился, глаза ожили, увидели Киру, он хлопнул ладонью по столу.
Кира заглянула в спальню — там все было переворочено, ящики комода выдвинуты, на полу валялись обрывки газет, какие-то тряпки, лоскуты, клочья ваты. В изголовьях двуспальной кровати, занимавшей полкомнаты, стояли две детские кроватки: металлическая с сеткой и деревянная качалка. В темном углу причудливым чудовищем чернел фикус в кадке — на дяди Гошином сундучке.
— Где Ольга? — строго спросила Кира. — Слышишь?
— А ну ее… Пусть… — промычал Петр. — Думает, мы с тобой крутим… Дура! Я к тебе не лезу — так? Ты живи, занимайся своим делом… А Ольгу не бойся. Скажу ей — поймет.
— Ложился бы спать, Петр, — сказала Кира и показала на часы. — Ночь уже. С утра пораньше иди за Ольгой. Знаешь, где она?
Петр сморщился, махнул рукой:
— Тут, у Таньки или Соньки — где ж ей еще быть?.. Меня-то еще будешь рисовать? А то я могу и посидеть…
— Ты пьян, Петр, а я устала. Извини, спокойной ночи!
Кира ушла в свою комнату, закрылась на ключ. До глубокой ночи Петр топтался под дверью, мычал, скребся, тихо постукивал. И слышалось: «Кира… Кира… Кира…» До глубокой ночи Кира торопливо собирала и укладывала вещи. Когда за дверью затихло, она прилегла, не раздеваясь поспала пару часов.
Рано утром, засветло, она приоткрыла дверь, прислушалась — из кухни доносился храп. Петр спал в углу на полушубке. Она быстро оделась и осторожно, на цыпочках, прошла мимо него к выходу…
В училище ей дали место в общежитии. Она поймала такси и приехала за вещами. Петр все еще спал. Кира попросила таксиста помочь ей перенести тюк с постелью и чемодан. Она старалась ходить как можно тише и говорила вполголоса, чтобы не разбудить Петра, но он все же проснулся. Опухший, с заплывшими глазами, в мятой грязной рубахе, уселся на полу и тупо, бессмысленно смотрел перед собой. Кира подошла попрощаться, показала ключ от двери, положила на стол.
— Прощай, Петр. Будь человеком. Иди за Ольгой. Я перехожу в общежитие.
— Погоди, — прохрипел он и суетливо, кое-как заправив рубаху в брюки, встал.
— Спешу, Петр, прощай! — Кира помахала ему от двери.
— Кира, останься! Кира! — услышала она уже в сенях…
Когда машина поднялась по улице на пригорок, Кира обернулась. У ворот, серый на свежем снегу, стоял Петр. Он вскинул руки, потряс ими и безвольно уронил. Такси свернуло на большую улицу.
1971