Человек одинок. Или не одинок. А если и одинок, что с того? На лужайке, обернувшись голубками, сидят девушки, в предчувствии суровой зимы тревожно колышутся деревья, пустившие корни в пустоту.
Вдруг порыв ветра с самого края земли — и девушки, успев превратиться в листья, рассыпаются за каменной оградой парка. Тонкие корни деревьев подрагивают, как борода старика, рассеивая в бледном воздухе пыль воспоминаний.
— Как холодно!
Это, опершись на скамейку, мужчина, похожий на покрытую саваном непросохшую гипсовую статую, говорит сырым голосом женщине, миражом сидящей подле него. Его слишком длинная правая нога, сложенная втрое, покоится на краю скамейки. Женщина с лицом цвета истлевшей кости и свисающим до губ носом смотрит не на мужчину, а на мрачное здание за оградой.
— Это, наверное, потому, что у вас холодное сердце.
— Вовсе нет, — решительно отрицает мужчина, будто отряхиваясь от ее сухого голоса. Его взгляд теперь устремлен на то же здание. — Посмотри, это ведь снег.
— Но мне кажется, крыша, вон там, блестит на солнце.
В голосе женщины звучат жалобные нотки. А он, решив, что она ему возражает, несколько секунд молчит, но потом кивает:
— Да, точно. Золотится на солнце.
— И правда снег. Фундамент уже потемнел от влаги.
Стоит мужчине поменять свое мнение, как женщина почему-то падает духом и идет на попятную. Мужчина хочет сказать, что холод не может помешать чему-то там блестеть на солнце, что на крыше видны лишь признаки завтрашней усталости, но не находит слов.
Тем временем здание, на которое они смотрят, медленно оседает: каждый день город уходит под землю на фут. Не потому ли, что люди слишком много выкапывают из-под земли и нагромождают сверху? На этом месте когда-то была известковая река, а над ней в человеческий рост возвышался мясистый папоротник-орляк. В незапамятные времена здесь гудели в бурю старые сосны, бродили шакалы и лоси. И здесь же лежит осел, сдохший сто лет назад от усталости, — через тысячу лет его кости выложат под стекло на всеобщее обозрение.
— Помните?
Не задай она внезапно, с нагоняющим тоску видом, свой вопрос, он наверняка ляпнул бы про осла. Но помысел-то не грех. Сама невинность, он изображает заинтересованность:
— Что?
— Я имею в виду тот день. Когда мы впервые встретились.
— Конечно, помню!
— Прошло целых три года. Тогда у всех на подоконниках цвела герань.
Женщина уже не мираж. Ее шея, словно свернутая кольцами, изящно удлиняется, а нос немного подтягивается вверх. Волосы, готовые разметаться по ветру, блестят, к щекам прилила кровь. Однако мужчине не по душе эти изменения:
— А мне представлялось, что в домах горели красные фонари, или, может, это замызганные розовые занавески болтались в окнах… — неожиданно раздраженным тоном мужчина явно дает понять, что не время предаваться воспоминаниям.
Но женщина продолжает с еще большим пылом:
— Вы сидели на этой скамейке, молча глядя на закат, и я сердцем почувствовала, насколько ранима и одинока ваша душа.
— Да это была всего лишь неудовлетворенность, а еще неуемное одиночество мужика на пороге кризиса среднего возраста.
— Нет, это были печаль и одиночество с ароматом жасмина, какой могла источать только чистая, благородная душа.
— А может, с запахом похоти? Тогда мое белье вечно было влажным из-за эротических фантазий.
— Ничего в тот день не предвещало…
— Все было настолько очевидно, что и предвещать было нечего.
Глядя, как на ее лице, опять приобретающем цвет истлевшей кости, углубляются голубоватые морщинки, мужчина невольно чувствует жалость — а ведь был бы не прочь прервать этот слишком эмоциональный разговор. На всякий случай он не в тему добавляет:
— Ты, конечно, была неотразима. Я и не сообразил, что мы встречались прежде. Ты просто ослепила меня.
Она идет в контрнаступление:
— Печаль увядающего цветка нетрудно принять за красоту.
— Да ладно! Ты казалась такой умной и энергичной.
— Это был всего лишь блеф одинокой женщины.
— Среди других ты явно выделялась интеллектом и вкусом.
— Глядя тридцать лет по сторонам, даже при отсутствии мужа и детей, умудряешься кое-что узнать о жизни.
Только теперь лезвие ее голоса теряет остроту. Голубоватые морщинки вокруг губ складываются в грустную улыбку. А мужчина снова прикинулся гипсовой статуей. Во время разговора он непроизвольно вытянул ногу, и теперь она наполовину увязла в земле, обноски, торчащие из-под похожего на саван плаща, треплет ветер. А на виске выскочил пурпурный гриб. При виде всего этого женщина, съежившись, говорит:
— Извините, не собиралась портить вам настроение.
— Ничего ты мне не испортила.
— Не хотела, чтобы наша встреча прошла так… — Внезапно погружаясь в печаль, она продолжает: — Неужели что-то изменилось? Что, скажите бога ради, изменилось с тех пор?
— Много времени потрачено впустую. Слишком много, — отвечает мужчина, едва шевеля губами.
— Считаете, впустую? Ведь мы наполняли то время смыслом!
— Пустячным смыслом.
— Сама жизнь — пустяк.
— И все-таки мы не имеем права напрочь отказывать ей в смысле.
Женщина некоторое время молчит. Тем временем иссиня-черное небо опускается, а невысокая ограда окружает парк трупной рыжиной. Вдруг сквозь ограду влетает пара пернатых и, сделав круг над головами мужчины и женщины, прорывается вверх через темное небо и исчезает. В бесконечности.
— Ну так в чем смысл жизни? — вздохнув, спрашивает она в надежде, что он обратит на нее отрешенный взгляд, которым провожает птиц. — Быть порядочными?
— Быть свободными. То есть самодостаточными, — это звучит слишком высокопарно. Решительно, но нерадостно мужчина поправляет себя: — Или быть привязанными… Опустошать себя, чтобы наполняться чужим.
— А свободного человека нельзя наполнить?
— Гроб его можно наполнить!
— Даже построив для него новый мир? Или хотя бы разрушив несовершенный старый?
— Ну… великие исхитряются, восставая из гробов, украшать собственные могилы. Чтобы заманивать в землю новые гробы.
Был полный штиль, но лохмотья, свисавшие с плеч мужчины, вдруг развалились на куски и осыпались хлопьями снега. Оголились тонкие ключицы, и показался синяк на месте ребра, которое, как говорят, в незапамятные времена досталось женщине.
— Так что же будет, если мы опустошим себя и наполнимся чужим?
Этим условным предложением она со вздохом заменила фразу «Ничего не поделаешь!»
— Будем жить долго и счастливо.
— И все?
— Достойно состаримся. Права на одиночество никто не отменял, а если от нас будет слишком много шума, мир потерпит, но… — пепельно-серый лоб мужчины покрылся паутиной фиолетовых морщин. Его голос звучит низко и тоскливо, как стон раненого зверя из глубины галереи гротов. — Но жизнь станет скучной и утомительной. Обернется бременем, от которого будешь мечтать избавиться.
Мужчина явно удручен. И женщина, выслушав его, предсказуемо, но как-то вдруг становится бесконечно печальной. Черная тень пролегла под ее носом, покрытым кракелюрами и будто готовым в любой момент развалиться на части, а сквозь зрачки, словно сквозь распахнутые окна, видно, как от печали дрожат все девять миллиардов нейронов ее мозга.
Всаживая еще глубже в землю продолжающую расти правую ногу, мужчина отворачивается от женщины и осматривается по сторонам. Красные мальчики, принесенные недавним порывом ветра, бросают на их скамейку пригоршню скабрезных взглядов и улетают, а девушки, вроде бы бесследно исчезнувшие с опавшими листьями, возвращаются на лужайку белыми голубками. Прах ушедших в мир иной катается ледышками по малому кругу.
Мужчина поворачивается обратно и видит, как свет печали, струящийся из тела женщины, постепенно окутывает ее с ног до головы тонкой пеленой. Смущенный неожиданно привлекательным видом подруги, он переводит взгляд на стену ограды. А из мертвой рыжей стены вдруг вырастают розовые женские ноги. В них на скаку заплетается гнедой конь и, обернувшись Пегасом, взмывает к Сириусу. Словно благословляя мужчину и женщину, на стене, прикрывая мрачную рыжину, тут и там распускаются золотистые анютины глазки.
Мужчина чувствует жар ниже пояса. Раскаленная добела головка его фаллоса прожигает поношенные штаны и высовывается наружу. Основание еще красное, но скоро жар доберется и туда. Мужчина не был готов к такому повороту событий — пытаясь скрыть смущение, он вскакивает со скамейки. Старается сохранять спокойствие, но его голос дрожит от возбуждения:
— Мы и господа, и рабы.
Женщина все еще окутана голубой пеленой печали, но за этой печалью, похоже, с самого начала скрывался расчет. Она быстро сбрасывает с себя соблазнительный покров, ничего не имея против перемен, произошедших с мужчиной:
— Да уж. Нас выбирают, но и мы выбираем.
— Наше дело наполнять чем-то жизнь и готовиться к смерти.
— На этой земле мы сами себе Высший суд.
С этими словами она встает. Из искры жизни, которая помогла ей подняться, в пустых глазах женщины возгорается провокационное пламя. Мужчина подозревает, что пелена на самом деле была сетью, однако не похоже, что он недоволен.
— Пошли! Уйдем отсюда! — восклицает она.
— Что ж, пошли. Какое-то тут мрачное место.
— Мы не должны изменять себе. Вперед, к свободе!
— Правильно! Нужно иметь смелость отвечать за собственный выбор.
— И не страшно, если в итоге мы наполним лишь гробы.
— Может, мы розами выплеснемся из них на свои могилы.
— Увековечим память тех, кто угодил в собственные сети.
Выступив вперед, женщина прошептала это так вдохновенно, что могла бы быть обвинена в неумеренности. Мужчина выдергивает из земли глубоко увязшую конечность и с радостью следует за подругой. Из-под ног мужчины и женщины выскакивает пара милых кабарожек и, перемахнув в брачных играх через их головы, скрывается в пышных кустах неподалеку.
Мужчина и женщина молча покидают заброшенный парк, куда уже пришла зима. Висящие на перилах у выхода фуражка и униформа подобострастно качаются от поднятого ими ветра. Улицы пустынны, и только стаи мышей перебегают между остовами зданий. На покосившемся церковном шпиле висит, как белье на просушке, пьяный поэт и распевает песню: «На кого же ты нас, Господи, покинул, теперь мы сами создаем себе богов…»
Мужчина вдруг останавливается на углу переулка, на лице у него написано: «Нет, все не то!» Впрочем, он с готовностью отбрасывает эту проклятую навязчивую мысль, увлекаемый розовой женской грудью, плывущей вперед в тусклых лучах заката, и сверкающими в тени домов глазами черных быков.
— Что вы делаете?
Будто не видя в его действиях ничего странного, женщина спокойно спрашивает мужчину, который, не пройдя и нескольких шагов, вновь останавливается, чтобы повесить свой потрепанный плащ на обгоревшее дерево у дороги. А он вместо ответа садится на корточки и начинает ковырять ногтями гладкий асфальт.
Асфальт сначала не поддается, но вот наконец идет трещинами, и мужчина принимается отдирать его по кусочку, как корочку с почти зажившей раны. Из-под асфальта — о, чудо! — появляется красноватая плоть земли.
— Ну что же вы делаете? — опять спрашивает женщина, подсаживаясь к мужчине. По ее изменившемуся виду можно догадаться, что она прекрасно знает ответ. На щеках цвета истлевшей кости у нее проступили сосуды, тонкие и розовые, похожие на червячков в канаве.
— Хочу заняться с тобой любовью. С чувством, с расстановкой… и забыть обо всем, — внешне невозмутимо отвечает мужчина, продолжая ковырять асфальт своими стальными ногтями. Насупился, будто говорит о чем-то серьезном. Женщина принимает его бесстыдство за страсть.
— Отличная мысль. Этим мы сейчас и займемся. Но где, прямо здесь?
— Да, здесь. Я как раз выбираю из земли кости. Хочу возвести вокруг нас стену. Не дело заниматься любовью на глазах у посторонних.
— А как насчет крыши?
— В ней нет необходимости. На небе только Бог. Да и он нас уже покинул, как кто-то недавно пел…
Она молчит, будто в знак согласия, и мужчина без лишних слов продолжает копаться в земле. Круглые разноцветные камушки, вытащенные на поверхность, постепенно окружают мужчину прямоугольной стеной. Среди них попадаются зеленые конусы, оливковые шестиугольные призмы и гранатовые шестидесятичетырехгранники.
Мужчина, в тишине возводивший рыхлую стену, вдруг, обнаружив что-то, с горящими глазами отрывается от работы. Женщина, взгляд которой до этого момента был устремлен на полоску синего моря на горизонте по другую сторону города, заинтересованно смотрит на ладонь мужчины. Там лежит хрупкий серебристый осколок.
— Что это?
— Вот он где! Я так долго его искал…
— Да что это?
— Кусочек моей лопатки. Я лишился его, попав в пасть к тираннозавру. Оказывается, он все это время валялся здесь!
— И что ты собираешься с ним делать?
— В гробу без него никак. Хватятся, когда придет время меня хоронить. Кто будет знать, что его давно уже недоставало?
— И вот этот — у тебя под ногой — голубоватый камушек я раньше где-то видела.
— Это же обычный гранит…
— А вот и нет! Похож на подвеску, которую я потеряла. Сто тысяч лет назад.
— Вообще-то она не была частью тебя. Так что радоваться особо нечему, — равнодушно говорит мужчина, раздвигая плоть на плече и вставляя на место недавно подобранный осколок. — Вон пойди лучше, смой с себя пыль. После прогулки в парке ты вся в пыли, как в снегу.
— Это же сточные воды, в них свинец и гудрон… — как будто мужчина и не обрывал ее вовсе, женщина хмурится только потому, что вода в канаве, на которую он указал взглядом, кажется не слишком чистой.
Снова берясь за строительство шаткой стены, мужчина равнодушно бросает:
— Пыль смоется, и ладно.
В словах нет никакого смысла, о чем свидетельствуют не только неподвижные губы мужчины, но и его фаллос длиной в фут, решительно дорвавший штаны и теперь целиком торчащий наружу. Будто вспомнив о неотложном деле, женщина начинает сдирать с себя одежду слой за слоем, словно кожу.
Вот она полностью раздета, да и стена уже достроена. Эта невысокая стена метра два с небольшим на полтора, возведенная на углу мостовой, вдоль которой выстроились бесконечные остовы обуглившихся зданий, выглядит не странно, а маняще и уютно. Завершив работу, мужчина быстро раздевается и набрасывается на обнаженную женщину.
В известном акте, совершаемом людьми на протяжении десятков и сотен тысяч лет, не может быть ничего нового, но прелюдия всегда завораживает. Это как чертово пламя, в которое так и тянет прыгнуть, как неутолимая жажда. Начало долгого и трудного обманного марш-броска двоих к экстазу, схожему с агонией.
Набухшие вены, будто раскаленные провода, оплетают гипсовое тело мужчины, у женщины кожа цвета тлена расцветает розовым цветом по-над вновь запульсировавшими сосудами. Темное низкое небо разворачивается над их головами изумрудным потолком. С ограды кричит лазоревая майна, с трудом вырвавшаяся из жизненного мрака испорченности, заблуждений, сомнений и отчаяния. Из челюсти мамонта, что дребезжала по мостовой, вылупилась алая роза.
— В такие моменты я вспоминаю давно забытую родину, родину изначальную… — пытаясь дышать ровнее, шепчет мужчина женщине на ухо.
А женщина, хлопая глазами, спокойно, и — девять к одному — без особого интереса, спрашивает в ответ:
— И где же твоя родина?
Красный язычок жадно высовывается из трещины в ее соске, под которым в голубовато-серой тени желтеют цветочки портулака.
— Моя родина — море! Там, за первородным индиго, иссиня-черный покой, а за ним темнота и тишина. Помнится, в этой темноте и тишине я дремал в предчувствии жизни. Выбравшись оттуда, дрейфовал одинокой клеткой. Я… был кораллом, морской лилией, наутилусом, трилобитом. Став трехметровым морским скорпионом, я безжалостно захватывал добычу своими крепкими клешнями…
— Когда это было?! — нехотя вставляет женщина, стараясь справиться с возбуждением.
— Я еще кое-что помню. Я был аммонитом, ихтиозавром, эласмозавром, а потом… Я покинул первородное индиго.
— Это все было давным-давно!
— Помню… Отрастив хвост, я покинул милую сердцу родину и вышел на сушу. Много веков я провел на земле, с трудом поддерживая тепло в своем теле…
Глазами полными тоски мужчина смотрит в глаза женщины и видит там сполохи пламени. А надеялся, наверное, увидеть путь к покинутой родине. Его отчаянный взгляд проникает прямо ей в сердце, как солнечный луч в толщу холодной воды. Женщина, дрожащая в ожидании момента, когда разгорающееся пламя полностью поглотит ее, тронута и тоже впадает в ностальгию.
— А я помню только лес. Ароматные плоды и нежные побеги, беззаботные дни… Правда, так все и было. Но однажды налетел ветер и принес с собой желтый песок. Лес начал редеть, рощи отдалялись от рощ, деревья от деревьев. Дороги, по которым мы безопасно перебирались с ветки на ветку, исчезли. Новые дороги пролегли по земле, и слово дорога стало означать опасность и усталость. Как же мы боялись спускаться с деревьев на землю! Не имея острых когтей и клыков, не умея быстро бегать и летать, мы вынуждены были сбиваться в стаи, чтобы, полагаясь друг на друга, переходить к новым рощам, к новым деревьям. Оставляя обглоданные рощи и деревья позади… Ведь вы тоже были там…
— Да, конечно. Поначалу я бывал благодарен уже за то, что, добравшись до новой рощи или очередного дерева, остался жив. Но вскоре начал тосковать и плакать по прежнему густому лесу.
— В ваших объятьях я чувствовала себя, как раньше в лесу. Видела побеги и спелые плоды даже на засохших ветках, которые нам предстояло покинуть на следующий день.
— И я видел. Первородное индиго моря, замершую на глубине темноту. Я дрейфовал одинокой клеткой, окруженный темнотой и тишиной, дремал в предчувствии жизни.
Голос мужчины срывается. Движения ускоряются, ветер поднимает плечи. Его тело, уже по грудь раскаленное добела, теперь не какая-то непросохшая статуя, а распаленное единство бесчисленных клеток, каждая из которых вот-вот, набрав побольше воздуха, закричит.
Женщина уже не пытается выровнять дыхание. С ее губ срывается стон, оставив по себе крошечную яркую радугу. Эта радуга всплывает вверх переливающимся облаком. Влажные от пота руки женщины, розовая флегма, впиваются в раскаленную спину мужчины, как плети корней омелы в дубовый пень, ее ноги, подобно щупальцам огромного цефалопода, что оставляет от своих жертв лишь пустые шкурки, невидимыми присосками цепляются за обжигающую медь колонны его бедер. Дремавший у их ног вулкан начинает извергать дым и лаву.
— Я снова… вижу. Первородное индиго… Замершую темноту. Я — предчувствие жизни. Одинокая клетка, — бормочет мужчина, погружаясь в видения, и женщина отвечает ему стоном:
— Я тоже вижу! Густой лес… Сейчас… сезон дождей. Капли дождя стучат по широким листьям… О, этот шум!
— Я вспомнил… Я трилобит… коралл… губка.
— Мы… в полости… старого ствола… прячемся от дождя. Твои объятия… так горячи!
— Я эласмозавр. Дельфин… Тунец.
— Я… твоя… самка. Обезьяна… задравшая хвост.
Их стоны переходят в странные крики.
— Я сожалею! Сожалею, что выбрался на сушу… что захотел ступить на землю.
— Да… жаль. Что нам при… пришлось… спуститься… с деревьев.
— Мы спасались от грозных врагов…
— Терпели холод… и голод…
— Были вынуждены сбиваться в стаи…
— И выдумывать дурацкие правила…
— Уравнивали силы орудиями и огнем…
— Крепко стоя на ногах… мы погружались… в никчемные размышления…
— Облекали в слова даже неприятные воспоминания…
— Наслаждались тщетой культ… культуры.
— Сами себя оковывали цепями и ранились о то, что называли этикой и моралью.
— Даже любя… расставались.
— Проклятье! Встречались тайком, как преступники, сходились, как любовники, и расходились, как чертовы лицедеи.
Крики становятся все громче и вдруг обрываются, ритмичные движения сходят на нет. Мужчина и женщина, как куклы, у которых кончился завод, лежат какое-то время без движения в поту и сперме. Постепенно пот и сперма просачиваются под стеной и мутным потоком бегут по мостовой. Поток уносит с собой банку из-под колы, увядший букет, мятую концертную программку, изъеденную молью книжку, разбитые очки, пожеванную жвачку в серебристой обертке — а заодно страсть, усталость и грусть. Браваду и предательство.
— Темнеет, — говорит ровным голосом женщина, поднявшись и посмотрев за ограду. Вулкан у их ног выбрасывает последние клубы черного дыма, изумрудное небо растаяло. Мужчина молчит, как пень. Оставив его, женщина направляется к сточной канаве за оградой. Пока она старательно отмывается от пота и комочков спермы мужчины, розовый жар уходит жилами под ее кожу и наконец исчезает без следа.
Женщина возвращается миражом с лицом цвета истлевшей кости, носом, свисающим до губ и пустым взглядом распахнутых окон глаз. Приклеив обратно к собственному миражу отодранные без сожаления лоскуты кожи, она сухо спрашивает мужчину, который по-прежнему лежит без движения:
— Собираетесь проспать тут весь день?
Мужчина бросает на женщину рассеянный взгляд. Он так озадачен переменами в ее облике, как будто понятия не имеет, что с ней все это время происходило. С недоумением спрашивает:
— Мы ведь шли к свободе?!
— Правильно. Поэтому и оказались здесь…
Женщина не собирается сдавать свои позиции.
— Нет, я хочу сказать, что мы вместе выбрали путь! И были готовы в конце его наполнить гробы и украсить могилы.
— Глупости. Нет идеи настолько великой, чтобы ради нее стоило ставить под угрозу собственное существование.
— У вас есть имя, положение и семья, о которой нужно заботиться. А у меня своя жизнь. На самом деле мы никакие не господа, а всего лишь рабы.
Вот теперь мужчина действительно удивлен.
— Ты только сейчас до этого додумалась? Или еще в парке?
— Еще до того, как вышла из дому, чтобы встретиться с вами.
— Значит, говоря о свободе, ты имела в виду лишь эти три года?
— Вовсе нет! — она решительно возражает и вместе с тем как будто извиняется. Лицо ее снова начинает покрываться морщинами. — Это наше последнее свидание. Оно должно было быть красивым и запоминающимся. Отныне, где бы вы меня ни встретили, имейте смелость ограничиться вежливым кивком.
Этого мужчина от нее не ожидал. Но его влажно-гипсовое лицо остается бесстрастным, словно ничего особенного не происходит. Только секундное молчание косвенно свидетельствует о том, что он уязвлен.
— Понятно. Значит, и мне пора уходить.
Мужчина наконец тоже поднимается. Но вместо того чтобы помыться, он отряхивается, как животное, попавшее под дождь, от уже подзасохших выделений и втискивается обратно в сброшенную одежду. И тут же превращается в прежнюю гипсовую статую в лохмотьях. Слишком длинная правая нога сложена в несколько раз и упрятана в штаны, из-под изношенного белья торчат тонкие ключицы. Вот только череп, который был прикрыт волосами, стал прозрачным, и сквозь него видны скромные стопочки книг и валяющиеся в беспорядке визитки, чернильницы и резиновые штампы.
— Теперь, когда все закончилось, я чувствую себя опустошенным, — сам себе говорит мужчина и, собравшись, снимает свой потрепанный плащ с обгоревшего дерева. С новым чувством он смотрит на женщину, которой только стена и помогает держаться. Лоб мужчины так густо и глубоко изборожден голубоватыми морщинами, что его голова, из которой сияющее лицо женщины напрочь вытеснило весь хлам, кажется, вот-вот разлетится вдребезги, — очевидно, его слова не просто прощальная фигура речи. Над его левым плечом зависло одинокое серое облачко.
— А я-то… Все эти годы мечтала, что мы всегда будем вместе.
У женщины, которая тоже разговаривает сама с собой, на макушке распускается синяя незабудка. Но ненадолго. И он и она из-за одних и тех же страхов уже пожалели о сказанном. Мужчина, словно отзывая излишние сантименты, добавляет подсохшим голосом:
— Дело даже не в том, что мне уже не доведется обнять тебя, просто я чувствую, что в будущем никого не смогу полюбить.
— И я тоже. Больше переживаю не из-за того, что не смогу видеться с вами, а из-за того, что останусь одна.
Мужчина позволяет себе немного расслабиться.
— Как красив со спины человек, знающий, когда пора уходить!.. Ты настоящая женщина.
— А вы настоящий мужчина.
— Ты была святой… и порочной.
— А вы рыцарем и злодеем.
— Благословением… и проклятьем.
— Радостью и в то же время печалью.
— Упоением и отрезвлением.
— Одна и та же песня может по-разному звучать для двоих.
С этими словами женщина отрывается от стены и направляется к мужчине.
— Ну, пора расходиться. Уже поздно. Поцелуйте меня в последний раз!
Ее тон утратил былую весомость, глаза мерцают голубым светом, как индикатор на работающем компьютере. Мужчина, словно сборный робот, зигзагом приближается к женщине и молча подчиняется ее требованию. Бордовые губы из непросохшего гипса с глухим стуком утыкаются в губы цвета истлевшей кости. Блекло-розовый столб пламени, едва успев взметнуться, уступает место одинокому серому облачку, висевшему все это время над плечом мужчины. От губ отстраняющегося мужчины откалывается левый уголок и пятнает губы женщины бордовым.
— Прощайте! И помните: где бы вы меня ни встретили, имейте смелость ограничиться вежливым кивком.
Женщина, оставив эти слова, как ящерица свой хвост, первой выходит из-за стены, а за ней мужчина, пряча лицо в воротник похожего на саван плаща. Улица, наводненная дохлыми ослами и призванными ночью духами, по очереди уносит их по волнам.
Из какой-то болотистой местности под Андоном, что в провинции Северная Кёнсан, на свой страх и риск в столицу перебрался представитель семнадцатого поколения канджуских Кимов: дата рождения 15 февраля 1962 года, двадцать полных лет, четыре месяца до армии; в родной провинции закончил Имчхонскую начальную, потом Имчхонскую среднюю школу, полтора года проучился в Коммерческом колледже в окрестностях Сеула; на его счету три похвальных листа за посещаемость и один за хорошую учебу в младшей школе, а в средней — похвальный лист за посещаемость и задержание за нарушение комендантского часа, еще нарушение ПДД и штраф в 5000 вон. В детстве перенес плеврит и брюшной тиф, в настоящее время здоров, рост 1 м 72 см, вес 68 кг. С тремя родинками на бледной левой щеке, вполне гармонирующими с четко очерченными глазами и носом, он не из тех, у кого проблемы с девушками: крутил любовь с ухоженной парикмахершей и с кассиршей из супермаркета, а прошлой весной даже встречался с одной легкомысленной студенточкой; несмотря на нелегкую жизнь, имеет ровный характер и в целом добрый нрав, вежлив с начальством и дружелюбен с товарищами по работе, время от времени сетует на судьбу и несправедливость этого мира, не особо старается избегать конфликтов, но даже в трехзвездочной гостинице на отшибе у него к концу месяца благодаря чаевым от клиентов и комиссионным от проституток вместе с положенной зарплатой набирается около 300 000 вон, из которых 200 000 он аккуратно посылает домой, чтобы поддержать престарелого отца, который уже не способен на физический труд, и мать, торгующую на задах рынка; так вот этот коридорный по имени Ким Сиук, в чьем ведении находился номер 607 в гостинице «Кансо», в 6 часов 47 минут пополудни 26 ноября 1982 года пробормотал:
— Такие страсти средь бела дня… Извращенцы!
Пошел второй день. Впереди только бесконечные горы и долины. Все застыло в мертвом оцепенении: ни дуновения ветерка.
Хотя спутники капитана поддерживали его с обеих сторон, идти он не мог и лишь бессильно висел у них на плечах. На поле боя его серьезно ранили в ногу. К счастью, артерии и нервы не были задеты. Капитан сразу наложил жгут и остановил кровотечение. Он и еще двое солдат чудом спаслись, прорвавшись через окружение северян. Но сегодня с утра рана начала гноиться, нога полностью онемела и перестала слушаться. Пришла одна беда — жди другой.
Путь им предстоял нелегкий: они брели наугад, на юг, к своим. Капитан Чжу знал, что главное для раненого — дойти до цели. Она придает сил и помогает преодолеть все тяготы пути.
Как-то один рядовой во время боя был ранен в живот. Оторвав от одежды лоскуты ткани, он сделал стягивающую повязку, приостановил кровотечение и заковылял к позициям своих. Где-то через полчаса он, несмотря на тяжелейшую рану, наконец нашел их и тут же рухнул на землю без чувств. Он смог дойти только потому, что знал: ему нужно идти в ту сторону и во что бы то ни стало добраться до своих.
Но у них такой спасительной цели не было: они брели наугад. И все же капитан так и не решился сказать помогавшим ему лейтенанту Хёну и рядовому Киму, чтобы те оставили его здесь, в горах, а сами поспешили на юг. Остаться одному значило обречь себя на верную смерть.
Поэтому, когда рядовой подставил капитану спину, тот молча на нее взобрался. Рядовому было всего восемнадцать лет. Он был из обычной крестьянской семьи, а потому неплохо справлялся со своей ношей, и так они прошли довольно далеко.
Наконец, рядовой устал, и пришла очередь лейтенанта сменить его. В мирное время и лейтенант Хён, и капитан были студентами, но, когда разразилась война, они ушли добровольцами на фронт.
Перед тем как посадить себе на спину капитана, лейтенант украдкой взглянул на пистолет, висевший у того на ремне. Скитаясь по горам, трое солдат давно уже бросили в пути рюкзаки, каски, кители и даже винтовки. Пистолет капитана — единственное оставшееся у них оружие.
Капитан догадался, что значит этот взгляд; он знал наверняка, о чем думает его подчиненный. Теперь, когда капитан не может передвигаться самостоятельно, он стал всего лишь тяжким бесполезным грузом для своих спутников, которым приходится нести его попеременно. Но они не могут бросить старшего по званию в горах. Вот лейтенант и ждет, когда же начальник сам догадается пустить в ход пистолет.
Капитан притворился, будто не понял этого многозначительного взгляда. Но перед тем как взобраться на спину лейтенанта, снял тяжелые армейские штаны и сапоги, чтобы тому было хоть немного легче. Лейтенант шел со своей ношей не так быстро, как рядовой Ким, но все же был крупнее и сильнее капитана, сидящего у него на спине, а потому они мало-помалу продвигались вперед.
Уже второй день они питались только корнями и листьями съедобных растений и утоляли жажду родниковой водой, если удавалось ее найти.
Стояло начало лета, и под лучами палящего солнца идти было нелегко. Особенно тяжко приходилось тому, кто нес на себе капитана: соленый пот струился по лицу, попадая в рот и застилая глаза. Но утереть его нельзя — руки заняты, и ничего не оставалось делать, кроме как идти вперед, моргая и тяжело отдуваясь. Но вот шаги становились все короче, несущий едва переставлял ноги от усталости, и тогда его сменял товарищ. Рубашки на капитане и его спутниках промокли от пота. Прижиматься грудью к чужой взмыленной спине было неприятно, но это ощущение напоминало капитану о том, что он еще жив.
Лейтенант Хён, снова сменив рядового Кима, взял капитана на спину. Он шел, и пот лил с него градом, как вдруг перед глазами предстала уже знакомая ему картина. Этот сон он видел три ночи назад, но тогда его неожиданно разбудили звуки вражеского марша.
…На желтоватом небе стояло в зените знойное солнце. Под опаленным небом простиралась бесплодная земля — выжженная, пожелтевшая, — и на горизонте они сливались. Лейтенант стоял один, обливаясь потом, посреди этой пустоши. Клубы пыли не оседали на желтую землю, а окутывали его ноги в закатанных по колено штанах.
Что-то встревожило лейтенанта. В который раз память воскресила мгновения, что он лелеял в душе. За день до призыва любимая девушка, увидев его в штанах, закатанных до колена, сказала, что у него смешные волосатые ноги. А после шутливо добавила, что самые длинные волоски на каждой его ноге — ее сокровище, и наказала беречь их как зеницу ока. А теперь желтая пыль, оседая, хочет похоронить под собой эти ноги.
И тут его внимание привлекло другое: прямо перед собой в пыльной земле он увидел муравейник. Лейтенант решил поближе рассмотреть его. Из черной дыры выползали желтоватые муравьи. Но едва они один за другим показывались на свет, как огромный муравей того же цвета, стоявший у выхода, откусывал им головы. Гора обезглавленных муравьиных тел стремительно росла. И вот она уже превратилась в горстку желтой земли. Выходит, всю эту бескрайнюю пустошь образовали мириады таких же мертвых муравьев?! Знойное солнце в зените нещадно палило с желтоватого неба, а он все стоял как вкопанный у муравейника, не в силах ни подойти к нему, ни уйти прочь…
Лейтенант, с тяжелой ношей на спине, едва переставлял ноги. Но сбросить с себя это опостылевшее бремя можно, только если капитан потеряет волю к жизни. Иначе они, затерявшись в горах, умрут все. От этих мыслей у лейтенанта пересохло в горле.
Он подумал о письме от любимой, которое получил с месяц назад. Однажды — это было давно, еще до войны, — он после долгого и нежного поцелуя прошептал ей: «Твои губы подобны хризантеме — сколько ни перебирай ее лепестки, конца им все нет». В долгожданном письме он прочел такие строки: «Милый мой, лепестки моих губ никогда не завянут — воспоминания о тебе станут для них живой водой». В письме девушка впервые назвала его не по имени, а «мой милый». Значит, их чувства стали глубже и нежнее. Прочитав это послание, он вдруг ясно увидел ее светлую улыбку, а потом долго смотрел на свои ноги, погрузившись в раздумья и воспоминания.
Изнуренный тяжкой ношей, он брел по горам и мечтал о том, как губы любимой, прикоснувшись к его пересохшим губам, утолят жестокую жажду. Ему снова представились ее улыбка и ясный взгляд. Он все шел вперед; пот застилал глаза, и они влажно блестели.
Трое солдат добрались до гребня горы. Пришла очередь рядового Кима взять капитана на спину. Перед спутниками встал выбор: сре́зать путь до следующей горы, пройдя по долине, расстилавшейся перед ними, или же сделать крюк по извилистому отрогу. Разумеется, лейтенант тут же предложил спуститься в долину. Они были измотаны настолько, что хватались за любую возможность сократить путь хоть на несколько шагов.
Однако рядовой возразил, что в густом лесу долины легко сбиться с пути, и тогда им придется долго плутать, пока они не доберутся до следующей горы.
Лейтенант и рядовой долго спорили, пока, наконец, их не прервал капитан: «Сделаем так, как говорит рядовой Ким».
Глаза лейтенанта скользнули к пистолету, висящему на поясе капитана. И вновь перед глазами предстала та же пустошь из его сна.
…Знойное солнце все так же стояло в зените на желтоватом небе, под которым раскинулась выжженная бесплодная земля. Лейтенант, мокрый от пота, смотрел, как перед ним желтоватые муравьи один за другим выползали из черной дыры, а огромный муравей того же цвета, по-прежнему стоя на своем посту, откусывал голову каждому. Огромный муравей двигал жвалами как-то механически, и едва он раскрывал их — новая жертва подставляла ему шею. И так куча обезглавленных муравьев превращалась в горстку желтой бесплодной почвы. Пустошь неумолимо разрасталась, и ноги лейтенанта уходили в эту желтую землю все глубже и глубже.
Это было жуткое зрелище; лейтенант, завороженный, мог лишь стоять и смотреть. И тут он увидел, что из муравейника на поверхность ведет не один, а два выхода. В предыдущем сне второй лазейки не было — она появилась только сейчас. Но бестолковые муравьи по-прежнему выползали только через старый выход, где и гибли без числа…
Даже без ноши на спине идти было нелегко, и пот градом лил с лейтенанта. На закате путникам удалось поймать змею, которую они, поджарив, разделили на троих. Поев, лейтенант встал и удалился в кусты. Через некоторое время капитан сказал рядовому:
— И ты иди за ним.
Рядовой вопросительно взглянул на него.
— Устал он ждать.
— Ждать чего?
— Да пока я застрелюсь.
И правда, лейтенант все не возвращался.
Капитан посмотрел в глаза солдату:
— И ты иди за ним, не отставай.
Рядовой медлил. Он обвел взглядом красные склоны западных гор, залитые закатным солнцем. Молча повернулся и подставил спину капитану. Теперь рядовой нес его в одиночку. Было тяжело, то и дело приходилось делать привалы. Когда на горы спустилась ночь, путники устало растянулись на земле. Они вспомнили было, что в тяжелом рюкзаке, который они бросили в самом начале пути, еще оставалось несколько галет. Но чувство мучительного голода стало настолько привычным, что они его практически не ощущали.
Потом стали размышлять о судьбе лейтенанта. Где он сейчас? Рядовой мысленно проклинал его за то, что он ушел, бросив их в горах. А капитан надеялся, что лейтенанту посчастливится добраться до наших позиций, и оттуда пришлют подмогу. Но никто из них не поделился своими размышлениями.
Рядовой заснул, а капитан все не мог сомкнуть глаз. Теперь он даже не чувствовал боль от ранения. Ему вдруг пришло в голову, что, заснув вот так, он может больше не проснуться. И тут он вспомнил об одной женщине.
Три-четыре месяца назад капитан успешно выполнил важное боевое задание, и благодаря этому войска смогли отбить стратегические высоты у северян. Тогда его в виде поощрения отпустили в увольнение, и по дороге в Пусан он провел ночь с той женщиной.
Женщина рассказала, что незадолго до отступления, 4 января, когда войска северян захватили Сеул, она работала в одном из кабаков в столице. И вот однажды вечером она увидела, как какую-то девушку преследуют три американца. Женщина вывела несчастную через заднюю дверь, и тогда мужчины накинулись на нее. В темноте она даже не могла различить их лица. Потом потеряла сознание и очнулась, когда тусклый луч рассветного солнца пробился в ее окно. И вот в день встречи с капитаном она случайно увидела на улице ту самую девушку, но поначалу не узнала ее. Девушка первая окликнула женщину, и, подбежав к ней, стала благодарить ее со слезами на глазах. Другие бы с презрением отнеслись к продажной женщине, а та девушка искренне переживала за нее и спросила, может ли она что-то сделать для своей спасительницы.
Капитан, выслушав всю историю, резко спросил ее:
— И что, ты опять готова валяться до рассвета без сознания, лишь бы потом перед тобой извинялись и благодарили?
Она ответила, зажигая сигарету:
— Не знаю… С той девушкой все вышло само собой. Если вдруг снова случится что-то похожее, может, поступлю так же, а может — нет. Не знаю.
Капитан размышлял сейчас о том разговоре. Если подумать, то и он на поле сражения ставил себя под удар, чтобы спасти других. И в опасных ситуациях тоже совершал поступки, которых сам от себя не ожидал. Вдруг его пронзила мысль. Когда он спорил с той женщиной, разве где-то в глубине души он не считал, что это правильно — поставить себя под удар ради кого-то другого? И разве он не хотел, чтобы та женщина еще раз пожертвовала собой, чтобы спасти кого-то, если снова случится что-то подобное?
И тут умирающий капитан, глядя в сгустившуюся мглу, понял: он не вправе требовать, чтобы та женщина жертвовала собой ради других. Люди, оценивающие ситуацию со стороны, не смеют судить о действиях тех, кто находится в опасности или на войне. И какой бы выбор капитан ни сделал, осудить его никто не имеет права.
Капитану захотелось с кем-то поделиться этой мыслью. Но его окружала лишь густая мгла. Наконец и он забылся сном.
Когда рассвело, они снова двинулись в путь. Им приходилось делать привалы намного чаще обычного. Рядовой Ким тоже снял армейские штаны и сапоги, чтобы идти стало хоть немного легче. Идти босиком по горным тропам трудно, но сапоги стали невыносимо тяжелыми. Из мелких ран на сбитых ступнях сочилась кровь. Но они должны были идти дальше, и не по мягкой земле, а по каменистой тропе.
Везде, куда ни простирался взгляд, их окружали безлюдные горы и застывшие в мертвом оцепенении долины. Как ни вслушивался капитан, звуков родной артиллерии не доносилось: стояла жуткая тишина, которую нарушало лишь тяжелое дыхание рядового. Но капитан продолжал вслушиваться — нельзя было упустить ни единого звука.
Потом он предложил рядовому сделать привал у родника, утолить жажду и продолжить путь. Тот спросил, где находится родник. Капитан объяснил ему, куда идти, и через какое-то время между камнями действительно показался журчащий ручеек.
За весь день они не прошли и пяти километров. В пути им удалось поймать несколько лягушек, но их пришлось есть сырыми.
Рядовой шел, согнув колени и так сильно наклонившись вперед, что казалось, будто он крадется. По мере того как все ниже и ниже склонялась голова рядового, все слабее и слабее становилась надежда капитана выжить.
Ближе к вечеру они поднялись на какую-то гору, и вдруг мимо них, хлопая крыльями, пролетела черная ворона и скрылась за крутым обрывом в нескольких шагах от них. Рядовой Ким подошел к краю обрыва и посмотрел вниз. Там уже сидели две-три черные птицы и жадно что-то клевали. Труп человека. С первого же взгляда спутники поняли, что это тело лейтенанта Хёна. Когда они его видели в последний раз, на нем была та же одежда: рубашка, армейские штаны и сапоги.
Вороны, терзавшие лицо покойного, прервались на мгновение, чтобы посмотреть на прилетевших собратьев, что-то прокаркали и продолжили пиршество. Они уже успели выклевать глаза, оставив только пустые зияющие глазницы.
Увидев это зрелище, спутники бессильно осели на землю. Ужасная участь, постигшая лейтенанта, ввергла их в отчаяние. Последние надежды выжить рухнули.
Через некоторое время рядовой встал и, шатаясь, снова подошел к краю обрыва. Поднимая камни с земли, он принялся кидать их в ворон. И всякий раз прожорливые твари с карканьем взлетали и снова садились на прежнее место.
Рядовой опустился на землю в изнеможении. Посмотрел на лежащего неподалеку капитана. Тот не двигался, и глаза его были закрыты. Вдруг рядовой всем телом почувствовал: рядом с ним — смерть — ощущение, которого не было даже на поле боя во время ожесточенной битвы. Завтра вороны выклюют глаза и ему. Он хотел бы умереть раньше капитана, чтобы не видеть, как черные птицы будут жадно терзать его плоть.
К глазам подступили слезы, но заплакать он не смог. Рядовой сам не заметил, как забылся беспокойным сном. Проснулся он оттого, что его зовет капитан. На вечернем небе одна за другой начали зажигаться звезды.
— Слышишь? — еле-еле проговорил капитан, не поднимая головы. — Артобстрел.
Рядовой тут же пришел в себя, сел и прислушался. И в самом деле, откуда-то доносились звуки, напоминавшие отдаленные раскаты грома.
— Кто стреляет?
— Наши. 155-ки.
В этом на капитана можно было полностью положиться.
— Сколько до них?
— Очень далеко. Километров двадцать.
Даже если это и правда наши, все равно до них не добраться. Рядовой снова лег на землю.
Капитан почувствовал, что его последний час уже близок — осознал это удивительно ясно. И тут его охватили все те мысли, которые он до последнего пытался отбросить. Застрелиться. Ему все равно умирать, а застрелись он раньше, стольких трудностей и несчастий можно было бы избежать! И лейтенант был бы жив.
Впрочем, если он не застрелился раньше, то сейчас самое время. Жаль оставлять такого верного товарища, как рядовой, одного на произвол судьбы, но если ему не придется тащить на себе капитана, то появится хоть какой-то шанс добраться до наших.
Собрав последние силы, он скомандовал:
— Стреляют к юго-востоку от нас. Спускаясь с горы, забери влево от обрыва и иди прямо.
Еле двигая отяжелевшей рукой, капитан незаметно вынул из кобуры пистолет.
В этот самый миг раздался странный звук, совсем не похожий на артиллерийский залп. Капитан замер и прислушался.
— Что это за звук?
— Какой звук, капитан? — подняв голову, прислушался и рядовой.
— Уже не слышно…
Вскоре ветер снова донес тот же самый звук.
— Вот, этот! Ты лежишь головой в ту сторону, откуда он доносится.
Но рядовой ничего не услышал, как ни старался.
— Похоже на собачий лай…
Рядовой пересилил усталость и снова сел. Потом пополз на коленях в сторону, откуда, по словам капитана, доносился лай. Если слышен лай, значит, где-то неподалеку жилье.
— За той горой будет дом!
Но рядовой по-прежнему ничего не слышал. Разочарованный, он вернулся на прежнее место.
Капитану хотелось дать ему надежду, что, раз где-то неподалеку есть люди, то они еще могут спастись. Но воли к жизни у него и самого почти не осталось.
Растянувшись на земле, рядовой пробормотал:
— Завтра наверняка налетит еще тьма ворон. Может, последнюю ночь глаза мои на месте…
Не успел он договорить, как услышал рядом с собой звук выстрела.
Обернувшись в изумлении, он увидел, как капитан стоит, направив на него пистолет. Капитан тихо и отчетливо сказал:
— Подставляй спину!
Рядовой, не понимая, что происходит, таращился на капитана. Но ему ничего не оставалось делать, кроме как подчиниться.
— Пошел!
Рядовой почувствовал за правым ухом холодное прикосновение ствола.
Так они преодолели гору и вошли в темный лес.
— Стой! — капитан весь обратился в слух. — Напра-во!
Они прошли немного, и капитан снова остановил подчиненного. Прислушавшись, он скомандовал:
— Вперед марш!
И вот так, следуя указаниям капитана, они постепенно продвигались вглубь леса. Все это время рядовой Ким шел, выбиваясь из последних сил, но лая так ни разу и не слышал. Может, у капитана, который вот-вот умрет, помутился рассудок? Но если он умирает, зачем обрекать обоих на гибель в этом лесу? И хотя он сутки безропотно сносил все тяготы, неся на себе капитана в одиночку, сейчас его неожиданно охватила злоба.
Но выбора у него не было. Дуло пистолета, по-прежнему касаясь его головы за правым ухом, вынуждало идти дальше. Еле ковыляя и то и дело спотыкаясь, он постепенно продвигался вперед.
Через некоторое время спутники оказались у подножья горы.
— Поверни направо! Теперь прямо!
И только теперь рядовой начал различать какие-то звуки. Чем дольше они шли, тем звук становился громче и отчетливей, и скоро рядовой тоже услышал собачий лай. Но он никак не мог определить, насколько далеко от жилища они находятся.
Горло испепеляла жажда, он едва переставлял ноги. Казалось, он вот-вот упадет и больше никогда не поднимется. Но капитан еще сильнее прижал ствол к затылку рядового, и тому оставалось лишь ковылять дальше.
В кромешной тьме ничего нельзя было различить. Рядовой даже не видел, куда он ступает. Вдруг в густой мгле проявились слабые очертания небольшого крестьянского дома. Перед домом стоял человек, а рядом — лаяла собака. В тот же миг пистолет перестал давить ему в затылок, а тело капитана тяжело обмякло.
«Кьеркегор. „Страх и трепет“. Перевод Мунэтака Иидзима. Издательство „Хакусуйся“» — эта книга, изданная на японском языке, оказывается, принадлежала моей матери. Я уже не мог спросить у двоюродного брата, действительно ли мать читала эту книгу, — я нашел ее на третий день после его смерти среди других вещей. Не знаю, смог бы я расспросить его про эту книгу, если бы нашел ее на три дня раньше.
Вряд ли. Даже получив книгу из его рук, я точно так же, как и найдя ее на полке, рассеянно разглядывал бы обложку, потеряв дар речи. Никакие пояснения мне бы не помогли. Получается, необразованная мать читала Кьеркегора, да еще на японском языке!
Незадолго до этого двоюродный брат рассказывал мне о матери, но ни слова не сказал о том, что она читала Кьеркегора.
На полке стояло еще несколько книг матери. «Сон в храме на Золотой горе», «История любви Кан Мёнхва», «Сказание о Ким Инхян», «Осенняя луна на озере Дунтин», «Сон в красном тереме»… Но эти книги не вызывали особого удивления. Это были романы, к тому же все на корейском. Мать никогда не училась в школе, но могла довольно свободно читать и писать. Правда, она была слаба в орфографии и путала, когда нужно писать слитно, а когда раздельно, потому что училась грамоте лет в двадцать-тридцать. Когда я служил в армии, мать как-то написала мне: «Инхо, я при берегу тебе еду». Увидев это письмо, командир взвода спросил: «По какому берегу она едет? От нас тут море далеко». Но я тогда уже привык к ее ошибкам и прекрасно понимал все, что она писала.
Книга Кьеркегора была для меня неожиданностью. Я сам читал «Страх и трепет» года в двадцать два. Эта книга и сейчас стоит где-то в углу моего письменного стола. Помню, я с трудом понимал, о чем там было написано.
Почему именно Кьеркегор? Неужели она могла его понять? Отдельные места были подчеркнуты карандашом. Иногда даже встречались короткие пометки. Несомненно, это был почерк матери. Но, не зная японского, я мог лишь сопоставить отмеченные строки с соответствующими местами из своей старой книги, которую читал по-корейски. К моему удивлению, места, подчеркнутые матерью, довольно часто совпадали с теми, что подчеркнул я.
Был тот, кто оказался велик в своей силе, был и тот, кто оказался велик в своей мудрости, и тот, кто оказался велик в надежде, и тот, кто оказался велик в любви; но самым великим из всех оказался Авраам: он был велик мощью, чья сила лежала в бессилии, велик в мудрости, чья тайна заключалась в глупости, велик в той надежде, что выглядела как безумие, велик в той любви, что является ненавистью к себе самому[2].
Кьеркегор был младшим ребенком в семье, мать родила его в сорок пять лет. Удивительно, но я тоже родился, когда матери было как раз сорок пять, и тоже был младшим в семье. Возможно, из-за этого совпадения она и заинтересовалась книгой Кьеркегора. Но это еще не все: как и в семье Кьеркегора, у нее было шесть детей, причем выжили тоже не все. Дочерей ни там, ни там в школу не отдавали, потому что отцы были против, а у Кьеркегора точно так же, как и у меня, были проблемы с позвоночником. Однако если мать читала эту книгу еще до моего рождения, значит, она выбрала ее не из-за совпадений, связанных со мной. Но и других совпадений, которые могли объяснить ее интерес к Кьеркегору, вполне хватало. Несмотря на все это, стоявшее посреди развлекательных романов сочинение Кьеркегора оставалось для меня загадкой.
Когда на последней странице я увидел написанное от руки имя, я начал кое о чем догадываться, но вместе с тем у меня возникли подозрения. Не скажу, что они возникли впервые. Нет, это были старые подозрения, о которых я не хотел вспоминать, но и забыть тоже не мог.
«Владелец — Пак Сонхён». Эта надпись стояла в углу последней страницы, где печатаются выходные данные. Она была сделана ручкой, красивым почерком. Чернила сохранили свой цвет, хотя времени прошло порядочно. Эта поблекшая голубая надпись пробудила во мне чувства, которые я раньше изо всех сил пытался заглушить.
Получается, изначально книга принадлежала другому человеку. Бывший хозяин или дал почитать, или подарил ее матери, и одно это уже наводило на какие-то мысли. Увидев это имя, я понял, что между матерью и первым владельцем книги действительно были довольно близкие отношения. Раньше до меня доходили только слухи о тайне моего происхождения.
Именно благодаря Пак Сонхёну необразованная мать с увлечением читала популярные романы, освоила катакану и хирагану и смогла прочитать Кьеркегора. Этот человек получил образование в Японии, он был единственным христианином в деревне и, по слухам, приходился мне отцом.
Скорее всего, познания матери были гораздо шире, чем я предполагал. Конечно же, это было бы невозможно, если бы не было тайных уроков и помощи со стороны хозяина книги на протяжении долгого времени. Судить о широте познаний матери — почти то же, что гадать, какими были ее отношения с наставником. Возможно, впечатление о книге «Страх и трепет», которая казалась мне сложной и непонятной, у них было совсем иным.
То, что мать умеет читать и отлично понимает смысл написанного, я, хоть и редко, замечал еще в детстве. Взять, к примеру, хотя бы гадальную книгу «Тходжон-пигёль» (у меня до сих пор хранится то старое издание) — в деревне только мать могла читать и толковать ее. Даже определить по дате рождения свой гадальный знак умел далеко не каждый, а уж тем более понять специфический текст со множеством символов и загадочных эпитетов мог только человек с большим опытом.
Каждый раз в начале нового лунного года все женщины деревни собирались у нас дома. Чтение «Тходжон-пигёль» было своеобразным гаданием на следующий год. Все приходили к нам не только потому, что единственный на всю деревню экземпляр этой книги хранился у нас, но и потому, что прочитать ее могла только моя мать. К тому же отца уже не было в живых, и помешать им никто не мог.
Лучи зимнего солнца ярко освещали комнату. Мать раскрывала книгу и доставала лупу.
— Так, ты у нас родилась в восьмом месяце года земляного кролика, правильно?
Во время чтения «Тходжон-пигёль» интонации в голосе матери менялись, и она ко всем, независимо от возраста, обращалась на «ты».
— Да, двадцать девятого числа… восьмого лунного месяца… Вы правы.
Женщины, даже те, кто был значительно старше матери, во время чтения «Тходжон-пигёль» обращались к ней предельно вежливо и обязательно на «вы». Это показывало, что гадалка пользуется авторитетом, а остальные готовы безропотно принять ее вердикт.
— Вот, нашла… В третьем месяце закинешь удочку в реку и поймаешь рыбу с шелковой чешуей. Сядешь на плот и переплывешь море, тогда облака рассеются и наступит рассвет…
Когда мать начинала зачитывать предсказания судьбы на каждый месяц года, тетушек охватывало волнение. Сколько бы они ни слушали, они не могли понять смысла изречений вроде: «Желтая хризантема и осенние листья лучше пионов», «Накинулся ветер на камыш, и стая птиц разлетелась».
К добру это или не к добру? Доверяя книге предсказаний свою судьбу на целый год, женщины не могли не переживать. Но мать не торопилась пояснять содержание.
Лицо ожидавшей предсказания постепенно мрачнело, а голова становилась все тяжелее и тяжелее. Казалось, вот-вот остановится дыхание. Губы сжимались, а тени под глазами казались глубже обычного.
В те зимние дни в начале нового лунного года нашу комнату переполняло любопытство, смешанное с темнотой безграмотности и страхом перед будущим. Иногда мне казалось, что женщины вот-вот испустят дух, если не услышат от матери хотя бы несколько слов в пояснение.
Только когда атмосфера накалялась до предела и напряжение в комнате становилось невыносимым, мать начинала коротко комментировать: «Это к добру!». Перепуганная женщина словно ничего не слышала. И только когда кто-то из сидящих рядом толкал ее локтем: «Слышишь? К добру!», та с облегчением выдыхала, будто возвращаясь к жизни. Висевшее в воздухе напряжение тут же пропадало, и лица женщин начинали светиться, будто озаренные лучами зимнего солнца.
Не важно, что именно говорилось в «Тходжон-пигёль», стоило матери сказать: «Это к добру!» — и женщины, которые почти уже не дышали, словно оживали. «К добру!» или «Не к добру!» — произнося эти слова, мать будто играла их жизнями, и за ее безграничным авторитетом, за ее уверенностью невидимо стоял хозяин книги Кьеркегора Пак Сонхён.
Бесконечное самоотречение — это та рубашка, о которой говорилось в старой народной сказке. Нить ее прядется среди слез, ткань отбеливается слезами, рубашка шьется в слезах, но она и защищает лучше, чем сталь и железо.
Похоже, именно тайное присутствие Пак Сонхёна делало жизнь отца невыносимой. Я родился, когда отца уже не было в живых, поэтому знал о нем только то, что рассказывала мать, пока была жива, старшие сестры, а в последнее время — двоюродный брат.
Отец был странным человеком. Но еще более странной казалась мне мать. Отец постоянно избивал ее без всякой причины, но почему она ни разу не попыталась постоять за себя?
Избивая мать, отец постоянно вспоминал «славную» историю своего рода, хотя звучала она не очень убедительно. Отец утверждал, что один из его предков был полководцем и участвовал в войне с Маньчжурией в XVII веке. Доблестно сражаясь с вражескими войсками, он героически погиб, и ему якобы посмертно присвоили почетное звание помощника главного военачальника, хотя, скорее всего, это было пустой выдумкой. Будь он генералом или простым смертным, для матери он был злым духом, мучающим людей. После побоев лицо матери отекало и становилось похожим на осеннюю тыкву. Деревенская шаманка, глядя на мать, причитала: «Это что же, потомок великого полководца решил воевать со своей бабой?»
Однажды, когда мать на третий день после родов отдыхала в комнате, отец схватил ее, выволок во двор и начал браниться, мол, работа стоит, а она, видишь ли, валяется на теплом полу. Но как появилась на свет эта дочь? В одиннадцатый лунный месяц, когда дул холодный ветер, пьяный отец повалил мать на землю прямо в поле и начал ее душить. Мать задыхалась, лицо ее посинело, а красные сухие стебли гаоляна казались ранами на ее теле. Отец изнасиловал мать. Об этом мне рассказала старшая сестра, когда мне исполнилось двадцать. Когда я понял, что каждый ребенок в семье — это лишь плод ненависти, брани и гнева, я подумал, что мне все-таки повезло, что я даже не знаю, как выглядел отец. Мать целыми днями варила в котле соевую массу и проводила ночи напролет, разливая ее по формам — она готовила соевый творог.
Деньги, что она зарабатывала, продавая соевый творог, отец отбирал и отдавал своей любовнице, женщине, которая торговала вином. Отец не скрывал своих отношений с ней, будто специально выставляя их напоказ. Когда та женщина встречалась с матерью на реке, где стирали белье, она при всех издевательски называла мать золовкой, но та не обращала на это никакого внимания. Даже если все начинали перешептываться, что, мол, потомок великого полководца лупит свою бабу, да еще ей изменяет, мать молча продолжала стирать. Эта ее отрешенность еще больше выводила отца из себя и становилась поводом для очередных побоев.
Когда родители собирались пожениться, у отца не было за душой ни гроша, и за невесту ему пришлось год отработать на поле у будущего тестя, который жил по другую сторону горы и был таким же бедняком. Тогда он и узнал о Пак Сонхёне. Сын самого богатого в уезде крестьянина, симпатичный молодой человек, который получил образование в Японии, влюбился в мою мать, но его родители не дали согласие на свадьбу. На этом все и закончилось — мать с тех пор лишний раз даже голову не поворачивала в сторону дома Паков. Уже после свадьбы отец узнал, что мать умеет читать и писать по-корейски и хорошо знает японский язык. Отец избивал мать и виделся с другой женщиной даже на глазах у собственных детей. Трусливую злость, которую он не мог направить на высокомерных Паков, он вымещал на матери.
Задумываясь о том, почему отец на протяжении стольких лет постоянно избивал мать, я прихожу к мысли, что это было своеобразным, хоть и изуверским выражением любви, которую он, несмотря ни на что, не мог в себе подавить. Правда, никаких намеков на эту любовь невозможно было услышать в ужасных рассказах матери, старших сестер и двоюродного брата.
Зная характер отца, я отчасти догадывался о причине его гнева, хотя она не была очевидной. Чего я совершенно не понимал — почему мать, прожив с ним столько лет, никогда не пыталась постоять за себя.
Длившиеся по нескольку часов за закрытой дверью побои приводили детей в ужас. Казалось, что крики и ругань отца вот-вот обрушат дом. Каждый раз, услышав звук очередного удара кулаком или ногой, дети вскрикивали и чуть не теряли сознание. Но, как ни странно, из-за двери никогда не было слышно ни криков, ни плача матери. В конце концов, дверь открывалась, и отец выталкивал мать наружу. Она выглядела ужасно — как пучок соломы, пропущенный через молотилку, с раскрасневшимся, похожим на перезревшую тыкву лицом. Даже в таком состоянии мать первым делом шла к детям, широко разводила руки и крепко обнимала их. От матери не было слышно ни всхлипываний, ни стонов. Сжатые в ее объятиях, дети через какое-то время чувствовали абсолютно ровное биение сердца и падающие им на головы горячие слезы размером с горошину.
Мать не винила отца. Она даже никогда не жаловалось. Она замачивала сою и без конца крутила жернов. Под котлом целыми днями горел огонь. Когда соевый творог был готов, самый первый теплый кусочек, от которого еще шел пар, она преподносила отцу. Съев этот кусок с рисовой брагой, отец шел в туалет. Старшая сестра признавалась мне: раньше она думала, что с возрастом поймет мать, но так и не смогла.
Казалось бы, у матери не должно было остаться никакого здоровья, но, как ни странно, до конца своих дней она ничем серьезным не болела и прожила до девяноста семи лет. А когда умирала, лицо ее было светлым и умиротворенным. Вряд ли даже королевы, не знавшие в жизни невзгод, так заканчивали свой земной путь.
Один стал велик через ожидание возможного, другой — через ожидание вечного, но тот, кто ожидал невозможного, стал самым великим из всех.
Нельзя сказать, что лицо матери всегда было отрешенным и спокойным. Когда одна из моих сестер упала с дерева жужубы и была на волоске от смерти, мать словно сошла с ума.
Сестра хотела достать яйцо из гнезда и взобралась на дерево, но, поскользнувшись на мокрой после дождя ветке, полетела вниз. Она распласталась на земле и почти не дышала.
Еще когда сорока только начала таскать прутья на дерево, соседский мальчик рассказал сестре, что, если разбить яйцо, вылить его в стрелку лука-порея и запечь на костре, то получится так вкусно, что можно язык проглотить. Он даже показал жестами, как нарезает лук колечками. Но на дерево сестра полезла не потому, что мальчик уж больно аппетитно рассказывал, а потому, что уже давно бредила жаренным на огне мясом. За яйцами, которые несли две курицы, мать тщательно следила, все до единого складывала в соломенное лукошко и продавала на рынке. Если курицы вдруг переставали нестись, все члены семьи подозревались в воровстве. Мясо бывало на столе только по праздникам, но бездушный отец всегда съедал его сам. Дети же довольствовались одним запахом. Поэтому вся надежда была на яйца сороки — они были ничейными.
Когда мать подбежала к дереву, дочь лежала на земле без движения. Собравшиеся вокруг жители деревни только качали головами. Мать не так давно потеряла старшего сына из-за болезни, а дочка, которая была моложе его на два года, провалилась в колодец — ее затянуло веревкой. Казалось, на этот раз мать уже должна была смириться со злым роком.
Но она не сдалась. Она взвалила дочь себе на спину. Когда отец сказал, что ничем уже не поможешь, мать бросила на него свирепый взгляд и закричала, что ему наплевать, будет жить его ребенок или нет, потому что все его дети — плоды его гнева и ненависти. Она оттолкнула отца, который твердил, что ребенка уже не спасти. И оттолкнула с такой силой, что отец, хоть и был крупного телосложения, отлетел за десять грядок и растянулся на земле.
Мать много раз просила спилить это дерево, под которым постоянно вились змеи, но отец упрямился — для совершения ритуала поминания его «великого» предка нужны были плоды жужубы. Получалось, что из-за ежегодной горсти плодов они могли потерять ребенка. У матери изо рта шла пена, она кричала, что сейчас же срубит это дерево или сожжет его.
Не только отец, но и все собравшиеся соседи говорили, что девочка не выживет. Вечерело, а до деревенской больницы было слишком далеко. Соседи считали, что, если мать помчится сейчас в больницу за десять километров, она погубит еще и себя, поэтому надо смириться, наварить побольше яиц, о которых девочка так мечтала, и совершить обряд в упокоение души.
Но мать никого не слушала. Она обругала советчиков. Из ее рта летела пена. И скоро с девочкой на спине она растворилась в наступающих сумерках и моросящем дожде. Казалось, что она с горя лишилась рассудка.
Дорога была слишком дальней, к тому же из-за обильных ливней ручей Йоннэ-чхон вышел из берегов, поэтому все считали, что девочку в таком тяжелом состоянии уже не спасти. Мост ушел под воду, а быстрое течение могло унести даже быка. Отец и соседи были уверены, что мать не пройдет и половину пути. Но мать так не считала.
Наступило утро, а мать все не возвращалась. Уже начали поговаривать, что она утонула вместе с девочкой. Несколько жителей деревни вместе с отцом, как только рассвело, пошли их искать. Один человек рассказал, что ночью слышал у Йоннэ-чхона какие-то страшные вопли. Он сказал, что доносившиеся с ветром звуки не были похожи на человеческие, поэтому он подумал, что это кричит призрак утопленника.
Когда отец и еще несколько человек пришли к ручью, они обнаружили, что через ручей перекинут ствол огромной ивы. Рядом со свежесрубленным деревом валялась старая пила с кровавыми разводами на ручке.
Вспоминая тот день, мать всегда поглядывала на глубокий шрам, оставшийся на ладони. Перебравшись через ручей по стволу ивы, мать что есть мочи побежала по мокрой проселочной дороге. А сзади она слышала стоны и испуганный плач девочки: «Мамочка, прости меня…» От тряски и от ударов грудью о спину матери девочка начала кашлять, она понемногу возвращалась к жизни. Крепко держа дочь, мать заплакала: «Глупая девчонка».
— Если и не выхожу тебя, так хоть дам наесться яиц, — говорила мать. Когда дочь вернулась домой, мать отдавала ей все яйца до одного. Она съела их столько, что возненавидела на всю оставшуюся жизнь — она до сих пор яйца на дух не переносит, говорит, что они пахнут куриным пометом.
Одержимость, готовность преодолеть все на своем пути и отчаянная надежда вернули девочку к жизни. Так что мать, случалось, могла быть и грозной, и упертой, такой же, как отец.
А еще мать умела заткнуть рот кому угодно, не сказав при этом ни слова, сохраняя невозмутимое выражение лица.
Была у нее одна знакомая, которая за глаза любила посплетничать, так вот, она говорила, что мой настоящий отец — Пак Сонхён. Как-то среди бела дня мать схватила ее и потащила на окраину деревни, в похоронную хижину. Через пару минут мать вышла оттуда, слегка отряхивая руки, как будто ничего особенного не случилось. А к вечеру у сплетницы вдруг перестали слушаться ноги, и ей пришлось добираться до дома на четвереньках. Никто так и не знает, что произошло в тот день. Ни мать, ни та женщина до самой смерти так никому ничего не рассказали. Но с того дня бывшая обидчица каждый раз, встретив мать, обливалась холодным потом, будто увидела призрак. С тех пор женщины деревни больше уже не судачили, сопоставляя даты смерти отца и моего рождения.
Авраам молчит, но он не может говорить, в этом и состоят нужда и страх. Ибо когда я, даже говоря, не могу сделать себя понятным, значит, я не говорю, пусть даже я беспрерывно продолжаю говорить дни и ночи напролет. Это как раз случай Авраама.
В амбаре у матери хранились мешки с солью. Их всегда было три. Они почетно стояли на пьедестале в темном амбаре рядом с кухней, в полушаге друг от друга. И формой, и своим положением на пьедестале эти мешки, которые со временем постепенно втягивали животы, напоминали статуи Будды. Поэтому я и говорю, что они стояли «почетно».
Они стояли там всегда, даже когда я еще не родился. Мешки время от времени меняли на новые, но для меня они были все те же. Под каждый мешок была подставлена белая миска. В нее по капле стекала желтая соленая вода.
В амбаре всегда было темно. Недалеко от дома был родник, поэтому прямо под амбаром текли грунтовые воды. Мешки с солью быстро впитывали влагу, особенно в сезон дождей. Но и в остальное время из них сочилась и капала, как слезы, соленая вода.
Мешки для соли делались из мягкой соломы, они были менее плотными, чем мешки для риса. Долго простояв в сыром амбаре, соль впитывала влагу из воздуха. Мать использовала эту воду, когда готовила соевый творог, именно поэтому он получался очень вкусным и нравился абсолютно всем. Мамин творог хорошо знали в округе. Он и прокормил нашу семью.
Прохладная темнота, липкая сырость и тишина… Когда я заходил в амбар, мне становилось не по себе — казалось, будто кто-то страшный лижет шею. Простояв какое-то время, как вкопанный, дрожа от темноты и сырости, я стремглав выбегал наружу. Только в такой темноте и сырости и могла собираться эта горько-соленая вода. Для меня всегда было удивительным и странным, что соевый творог, который делала мать, используя эту воду, каждый раз получался теплым, мягким, нежным, белым и вкусным.
Даже в самую жаркую погоду в амбаре было прохладно. Там можно было укрыться от летнего зноя, но мы редко туда заходили, потому что знали — это место отдыха матери. Выходя оттуда, она сама была похожа на мешок с солью, впитавший сполна темноты, сырости и тишины. После побоев отца мать проводила там много времени. Похоже, это исцеляло ее.
Когда в деревню пришли войска Народной армии[3], у матери потребовали продукты. В доме был уже готовый соевый творог, была соя. Целую ночь из всех запасов сои мама варила творог, как будто готовилась к празднику. Отец же бежал из дому. Мать была вынуждена кормить солдат вражеской армии, так что, когда северяне отступили, она сразу же была причислена к предателям. Предателем считался и ее брат, который перевез на своей лодке боеприпасы северян на противоположную сторону Йоннэ-чхона.
Когда пришли наши, дядя скрылся, бросив старуху-мать, жену и двухлетнего сына — того самого двоюродного брата, от которого мне досталась книга матери. Лодку и все имущество у семьи отобрали, дом разрушили. Члены правого молодежного отряда старым серпом отрезали голову его жене в персиковом саду.
Мать тоже привязали к персиковому дереву. В отличие от тети, которая, захлебываясь кровью, кричала, что ее мужа вынудили перевезти боеприпасы, угрожая смертью, мать не сказала ни слова. Ее избили так, что одежда вся изорвалась, оголив многочисленные раны, но она молчала.
Когда отец вылез из выгребной ямы во дворе дома своей сестры, где он прятался, пока здесь хозяйничали северяне, его взяли в правый молодежный отряд только за то, что он скрылся, когда пришли вражеские войска. Он лишь для вида бегал с палкой вместе с этой компанией, а когда мать потащили в персиковый сад, он там даже не появился. Похоже, ему разрешили не присутствовать. Зато из-за стволов персиковых деревьев за матерью, привязанной к дереву, наблюдал Пак Сонхён.
В отличие от отца, Пак Сонхён был членом отряда не формально. Он был не просто сыном самого богатого в уезде человека, но еще и христианином, во власти Севера видел серьезную угрозу, и причины состоять в правом движении у него были совершенно иные, чем у отца. Все имущество, конфискованное при наступлении Народной армии, их семье к тому времени уже вернули, но, помня, каким преследованиям подвергались при власти Севера христиане, он не мог бездействовать и стал активным членом правых сил. И как это ни было ужасно, он должен был участвовать в казни женщины, к которой был неравнодушен.
Для матери же это оказалось удачей. Та власть, которой был тогда наделен Пак Сонхён, спасла ей жизнь. Пак Сонхён отлично знал, что активисты правого движения тоже голодают, как когда-то солдаты Народной армии, и он велел матери готовить соевый творог. Он сказал, что, если у нее нет сои, она может брать столько, сколько нужно, в его погребе. Мать отпустили, и она снова принялась варить сою день и ночь напролет. Спальня и соседняя комната стали временным укрытием для раненых солдат регулярной армии. Ожидая отправки в тыл, они питались соевым творогом.
Мешки с солью спасли мать — она чудом вырвалась из лап смерти. Своей жизнью она была обязана Пак Сонхёну и соевому творогу. Это позволило матери еще раз убедиться в чувствах Пак Сонхёна. Отец и жители деревни тоже убедились, что их подозрения были не напрасными. Мать, единственная из «предателей», осталась в живых, поэтому родственники казненных презирали ее, считая продажной женщиной.
Но мать не обращала внимания на все пересуды, она продолжала молча варить соевый творог. Как она молчала, привязанная к персиковому дереву, так и на сплетни и ставшие еще более жестокими побои отца мать отвечала лишь безропотным молчанием. А своего спасителя, Пак Сонхёна, она не только не поблагодарила, но даже ни разу не взглянула на него. Кровавый вихрь пронесся по деревне и отступил, а мать по-прежнему занималась своим делом. Замочив сою в квадратном деревянном корыте, она всю ночь вертела жернов, заливала массу соленой водой и варила в котле. Поставив форму на подставку, она устилала дно соломенной подстилкой и наливала туда свернувшуюся соевую массу. Наверх она выкладывала рядами двадцать пластинок с углублением в форме лотоса, чтобы на поверхности получился оттиск, накрывала доской и оставляла под гнетом. Мать ложилась спать, просыпалась, кормила детей и снова шла готовить соевый творог — так проходил каждый ее день. Работать для нее было так же естественно, как дышать.
Пак Сонхён стал председателем молодежной патриотической группы. Убедившись на собственном печальном опыте, что только при власти Юга его религии ничто не угрожает, он стал убежденным патриотом. Дядя так и не объявился, его жену безжалостно казнили в персиковом саду, а когда умерла бабушка, мой двоюродный брат остался круглым сиротой. Дом родителей матери был разорен — у них забрали все, что было. Поэтому я очень удивился, что книга Пак Сонхёна сохранилась. К тому же и христианкой она не была, хоть шаманские обряды тоже не любила. А главное — отец по малейшему поводу избивал ее, пуская в ход и кулаки, и ноги. Как при этом у нее могла сохраниться книга Пак Сонхёна, к тому же с указанием владельца? Каким образом? И когда она могла читать ее? Мать унесла ответы на эти вопросы с собой в могилу.
Велик тот, кто отказывается от своего желания, но еще более велик тот, кто держится за него, после того как отказался; велик тот, кто держится за вечное, но еще более велик тот, кто держится за временное, после того как отказался от него.
На развалинах дома бабушка построила хибару из стеблей тростника и жила там с маленьким внуком. Мою тетю похоронили в братской могиле вместе с другими семьюдесятью двумя «предателями». Надежды, что дядя вернется, не было. Земли, на которой можно было бы вырастить хотя бы зелень, тоже не было. Бабушка варила травяную кашу из перетертых в ладонях ежовника и хвоща. Зимой не было даже этого. Летняя засуха и продолжавшийся всю осень и зиму голод были страшнее войны.
Дом, где жила иссохшая, как вяленый минтай, бабушка и ее маленький внук, у которого от голода живот раздуло, как у рыбы-собаки, был совсем рядом, но мать ничем не могла им помочь. У нее самой было девять ртов, которые она должна была прокормить. Еще она боялась отца, который следил, чтобы ничего не досталось чужим. Собираясь к бабушке, мать каждый раз ощущала на себе его пристальный взгляд. Стоя во дворе, отец смотрел вслед удалявшейся матери, пока та не скрывалась из виду.
Мать варила кашу, тайком подливая в кастрюлю лишнюю миску воды. Так получалась дополнительная тарелка каши, которую она выливала в пустой кувшин. Отправляясь к колодцу, старшая дочь брала с собой этот кувшин. К счастью, источник был рядом с домом бабушки. По дороге за водой сестра заносила ей кашу. А за водой приходилось ходить каждый день. Это и спасло бабушку и моего двоюродного брата, иначе они бы умерли голодной смертью.
Каждый раз, когда сестра несла к источнику кувшин, у нее подкашивались ноги. Ей казалось, что отовсюду за ней следит отец. Всякий раз голодная пятнадцатилетняя девочка сглатывала слюну, думая о лишней порции жидкой каши, которую несла в кувшине. Мать постоянно волновалась, как бы сестра по дороге не съела кашу, но та ни разу не притронулась к ней. Мать этому радовалась и называла ее послушной дочкой. Она продолжала так называть ее до конца своих дней. Я помню, как сестра плакала навзрыд у могилы матери. Она говорила: «Ты хоть знаешь, чего мне это стоило и как мне было тяжело оттого, что ты называла меня послушной дочкой?»
Когда бабушка умерла, родители забрали пятилетнего племянника к себе. На один рот стало больше. Вся деревня знала, что он сирота, и отцу пришлось изображать перед соседями великодушного дядю. Но дома все было по-другому. Отец злился, что должен кормить голодранца из семьи жены.
Двоюродный брат не мог спокойно сидеть за столом. Он сидел боком, испуганно поглядывая на отца, и каждый раз вздрагивал, когда отец клал ложку на стол. Мать не могла заступиться за мальчика. Он фактически жил на правах собаки, которую держат во дворе. Боясь разгневать отца, никто не смел даже спросить двоюродного брата, поел ли он, поспал ли. Даже мать казалась равнодушной. Она как будто не знала, что он жует стебли гаоляна, чтобы хоть чем-нибудь наполнить пустой желудок, как будто не замечала его грязные руки и грязный рот, когда он приходил с поля, наевшись кузнечиков. Скорее всего, она понимала, что он сможет остаться жить в их доме, только если она будет делать вид, будто не замечает его.
В начальной школе, куда мамин племянник пошел одновременно с моим родным братом, он сразу выделился. Он знал иероглифы, которых дети еще не проходили, и делал большие успехи в каллиграфии: в девять лет он уже написал иероглифическую надпись на памятнике участникам войны. Когда начальник уезда и староста деревни поздравляли отца с юным гением, тот злился, как будто его публично опозорили.
Для того чтобы оставаться в нашем доме, двоюродный брат притворялся дурачком. Решая самые простые примеры, он всегда просил моего старшего брата помочь. Он никогда не открывал книгу в присутствии кого-либо из нашей семьи. И только когда оставался наедине с матерью, он мог себе позволить читать или писать. У него не было бумаги и чернильного камня, поэтому он писал веточкой хурмы на песке. Зато он знал, что мать тоже тайком читает книги, хотя этого не знал никто из моих родных братьев и сестер.
В четырнадцать лет он покинул наш дом. Мой родной брат поступил в среднюю школу, а племянника после окончания начальной школы отец забрал работать в поле. Проработав год в поле и на рисовой плантации, как вол, которого взяли в аренду, он ушел из дома зимней ночью, прихватив с собой собранную моей матерью связку книг. Напоследок мать наказала ему обязательно продолжать учиться. В связке были и старые книги, которые читала она сама. Среди книг двоюродный брат нашел еще и приличную сумму денег, которой очень удивился. У него не укладывалось в голове, откуда она взяла такую сумму, ведь он прекрасно знал, что все деньги в семье держит под строгим контролем отец. Это были достаточно большие деньги, без чьей-либо помощи их не собрать.
Если бы двоюродный брат подождал еще совсем немного, ему уже не пришлось бы терпеть жестокое обращение отца, потому что через полгода после его ухода отец умер.
С тех пор как двоюродный брат ушел из нашего дома, никто ничего о нем не слышал. Много лет спустя мы прочитали в газете, что он получил президентскую премию на конкурсе по каллиграфии, но матери тогда уже не было в живых. Он стал профессором одного из региональных университетов. Я все это время был уверен, что они переписывались с матерью, но, когда отыскал брата, оказалось, что он даже не знал о смерти отца.
Услышав, что матери уже нет в живых, он не удивился и не расстроился. Он просто какое-то время молча смотрел в небо. А потом спросил меня, знаю ли я, о чем мечтала мать. Я задумался, была ли вообще у нее мечта? Даже если и была, то она должна была проститься с ней в тот день, когда выходила замуж за отца. Видя, что я не отвечаю, брат сказал: «Это еще и моя мечта, и твоя». Я спросил у него, какая же у него мечта. Смущенно улыбнувшись, брат сказал: «Одну мечту мы с тобой осуществили: писать и читать, сколько захочется — у нас была такая возможность. Но осталась еще одна: поставить памятник в персиковом саду — там, где могила семидесяти трех несчастных. Если я не смогу, ты сделаешь это?»
Но он умер, так и не претворив эту мечту в жизнь.
Тому, кто любит Бога, не нужны никакие слезы, никакое восхищение, он забывает свои страдания в любви; да, он позабыл их так основательно, что после не осталось бы ни малейшего намека на ту его боль, если бы Бог сам не напомнил ему об этом; ибо Он видит тайное и знает нужду, и считает слезы, и ничего не забывает.
В деревне ходили слухи, что я был внебрачным ребенком, потому что родился через десять месяцев после смерти отца. Это были десять не лунных, а солнечных месяцев. Я не знаю, правда ли это. Мать мне ничего не рассказывала, а сам спросить я не мог. Как можно об этом спрашивать, глядя ей в глаза? Я мог лишь гадать, а спросить напрямую так и не решился.
Отец умер за десять месяцев до моего рождения. Ему было сорок семь лет. Причиной стала родословная книга.
После войны книга нашего рода была отпечатана заново. Она была дополнена именами всех родившихся за последние тридцать лет детей. Раньше родовой книги не было даже у старшего наследника нашей ветви. Чтобы заглянуть в нее, надо было ехать на автобусе и перебираться через реку в уезде Йонхон-мён, где жил прямой потомок родоначальника клана в десятом поколении. Новое издание вышло в твердом черном переплете. Называлось оно не «Родословной книгой», а «Книгой фамильного древа». Название было написано золотыми буквами. Впервые один комплект из десяти томов был передан на хранение в семью старшего наследника нашей ветви. Теперь, чтобы заглянуть в нее, не надо было ехать в Йонхон-мён. Отец завидовал старшему наследнику и хотел, чтобы книга хранилась не в его доме, а у нас. Это не удивительно, ведь отец, когда избивал мать, то и дело вспоминал своего славного предка-полководца и не соглашался из-за плодов для поминальных обрядов срубить дерево жужубы, под которым кишели змеи.
Отец выжидал удобного случая. Старший наследник, который приходился отцу троюродным братом, догадывался о его намерениях. Отец, понимая, что у него нет ни малейшего основания забрать «Книгу фамильного древа» себе, просто выкрал ее. Старший наследник, обнаружив пропажу, погнался за отцом. На мосту произошла драка, и отец вместе с книгой полетел вниз. Ударившись головой о камень высохшего ручья, он четыре дня пролежал в постели и, так и не оправившись от травмы, умер. Его троюродного брата пару раз вызвали в полицию, но по настоянию старших родственников причиной смерти отца была записана «травма, полученная в результате падения с высоты».
Отец испустил дух на коленях матери. Неизвестно, что они говорили друг другу, но до последнего вздоха отец крепко держал руку матери. Мать, всю жизнь терпевшая жестокие побои, не забрала своей руки, пока кисть отца окончательно не ослабла. Никто не знал, что означали слезы, текшие из его закрытых глаз. Казалось, что даже смерть он превратил в какую-то шутку.
Пак Сонхён, которого считали моим родным отцом, прожил совершенно иную жизнь. После работы председателем молодежной патриотической группы он даже баллотировался в депутаты от своей провинции, но и его кончина была такой же нелепой, как и у отца. Он поехал охотиться на косуль и попал в капкан для кабана, который проткнул ему сердце.
Капкан этот поставил человек из соседней деревни по прозвищу Конопатый. Во время войны он сбежал вместе с моим дядей, но однажды снова появился в деревне, уже без одной руки. Он кое-как сводил концы с концами — работал на скотобойне, охотился. К прозвищу Конопатый добавилось еще одно — Безрукий. Хотя со сложной и тяжелой работой он зачастую справлялся лучше, чем любой здоровый человек.
Среди семидесяти трех казненных в персиковом саду был и его отец. Поэтому его сразу заподозрили в том, что капкан он поставил специально, чтобы отомстить. Только после двух десятков допросов его признали невиновным и отпустили.
Внезапная смерть Пак Сонхёна, который случайно угодил в капкан, была просто нелепым несчастным случаем. Единственным человеком, который прожил долгую жизнь и тихо отошел в мир иной, была мать, на долю которой выпало столько испытаний. Кожа ее оставалась на удивление белой и красивой даже в девяносто семь лет. Дочери гладили лицо лежащей в постели матери, приговаривая: «Наша красавица». Когда сознание уже стало покидать ее, дети заплакали и обняли мать. «Не уходи. Ты должна жить еще тысячу, десять тысяч лет. Ты достойна этого».
То ли услышав эти слова, то ли нет, мать сказала дрожащими губами: «Зато… вы… живы…» Она назвала и имена сына и дочери, которые умерли уже более шестидесяти лет назад. Уголки ее губ дрогнули, как будто она только что вновь пережила боль утраты детей. Это были имена, которые мы, их братья и сестры, уже забыли. «Хорошо, тогда иди к ним», — сказала старшая сестра, вытирая слезы. Мать еле заметно улыбнулась, дав понять, что услышала. И вскоре закончила свой девяностосемилетний жизненный путь на этом свете.
Я так и не смог спросить у матери, чей я сын. Я специально не спрашивал. Весной, когда цветы азалии покрыли горы и равнины, мать на носилках отнесли на кладбище и похоронили рядом с отцом. Белые бумажные цветки, украшавшие четыре угла похоронной занавески, качались на ветру. Тело матери, которая всю жизнь радовалась темноте, будто ненавидя себя, но с любовью растила детей, было белоснежным, похожим на соль, которая отдала всю воду. Детей и внуков собралось тридцать человек, в белых траурных одеждах они шли за носилками, разбившись на небольшие группы, и издалека были похожи на свернувшуюся соевую массу. Глядя на это множество продолжавшихся жизней, я плакал и бормотал: «Ты была великим человеком».
Пролитые тогда слезы были такими же горько-солеными, как вода из мешков с солью. Но были они еще сладкими и нежными, как соевый творог, приготовленный матерью. И только сейчас, когда я сопоставляю выделенные в двух книгах строки, я понимаю: в тот момент, когда я их подчеркивал, до конца не понимая смысла, меня вела материнская рука.
Итак, с чего бы начать свой рассказ? Наверное, с дождя, который шел в тот день. Его капли просачивались в самую глубь души, переворачивая все с ног на голову. Такой дождь заставляет воина ставить на карту все самое ценное. 19 октября 1950 года ветер с утра гонял тучи по приграничному небу. Погода все портилась, и на закате на землю упали первые капли дождя. Воцарилась напряженная тишина, наслаждаться которой могли только солдаты, стоявшие после строевого смотра в походном обмундировании, в ожидании марш-броска. Холодный осенний дождь просачивался в их рюкзаки и меховые шапки. В такой день солдаты стоят, опустив головы и потупив взгляд в землю, даже если тяжелые капли не принуждают их к этому. Думаешь, от страха? «Неужто вы не видите, друзья?»[4] Где это слыхано? Разве может солдат струсить?! «Исход битвы предсказать солдату не дано; а тот, кто выдержал позор поражения, — настоящий мужчина»[5]. И даже если сердце воина спокойно перед предстоящим походом, всегда наступает эта напряженная минута. Старые солдаты понимают, о чем я говорю. Душа замирает, как восторженная девица. Как будто ты, задрав голову, тянешься, чтобы сорвать орех с дерева, а на тебя вдруг обрушивается вся синева неба, и ты застываешь, наслаждаясь ощущением свободы. Даже для бывалых солдат, насквозь пропахших порохом, война не становится привычным делом. Каждый раз она и пугает, и завораживает; каждый раз дрожит и тело, и душа.
Не так давно мы, 40-я армия, оттеснили гоминьдановцев с континента на Хайнань. Когда мы освободили и весь остров, от радости бросились обнимать друг друга, но каждый ощутил укол сожаления из-за того, что война закончилась. Мужчины, которые спали в открытом поле, укрывшись жгун-травой вместо одеял, знают причину этой грусти: когда война заканчивается, не остается ничего, что заставляет дрожать и тело, и душу. Настоящие мужчины знают, что такое железная воля и горькие слезы. И было бы оскорбительно думать, будто под тем проливным дождем мы склонили головы от страха. Война и пугает, и завораживает, и сколько ни сопротивляйся, все равно не сможешь не поддаться ее властным чарам. Вот почему мы стояли, потупив взоры, как юнцы.
Теперь понимаешь? В такие минуты дрожит все тело. В предзакатный час, когда, переворачивая все в жизни солдат, на землю тихо падали капли дождя, был отдан приказ о выступлении. Мы двинулись по железнодорожному мосту через реку Ялуцзян[6]. Армии, 38-я, 39-я, 40-я, 42-я и три артиллерийских дивизии китайских народных добровольческих войск одновременно начали переправу через Ялуцзян в трех разных точках. Не знаю, что думаете вы, корейцы, но я считаю, этот переход изменил ход истории. Я, как и другие солдаты 40-й армии, попал на территорию Кореи через город Аньдун, который нынче называется Даньдун. В тот день шум воды перекрывал все звуки. Из-за ливня реку не было видно, и невозможно было понять, что шумит: река или сильный дождь. Я напряженно вслушивался. Звук попеременно шел то сверху, с неба, то снизу, от реки, и в конце концов начал исходить от моего тела. «Наконец-то в бой!» — пронзила мысль. Сейчас, когда я думаю о том дне, осознаю, что не обязательно было прислушиваться, чтобы понять, насколько могучим был тот гул. Это был рокот самой истории, слышимый во всем мире. А теперь представь, будто этот мощный гул исходит от твоего тела, бы наверняка захотел похвастаться таким телом перед девицами, телом настоящего мужчины. И я, сидя здесь, хочу читать именно такие руки и лица.
Вряд ли я расскажу тебе что-то интересное, но попробую поворошить в своей памяти. Ведь ты, наверное, ничего и не знаешь про те события. Корейцы не хотят помнить о той войне. Ну, как бы там ни было, когда американские войска, опираясь на опыт боевых действий в Нормандии, высадились в Инчхоне, ход войны сразу изменился. И это правда. Нельзя не признать: то была отличная операция. Настоящие солдаты хранят такие моменты в памяти, как девушки — драгоценности в шкатулке. Американцы, нанеся северянам удар под дых, 7 октября 1950 года пересекли 38-ю параллель и продолжили двигаться на север.
На следующий же день Мао Цзэдун, председатель Народно-революционного военного совета КНР, назначил генерал-полковника Пэн Дэхуая командующим войсками китайских народных добровольцев и отправил ему телеграмму. Если память мне не изменяет, в ней говорилось примерно следующее: «Для оказания поддержки корейскому народу в освободительной войне, для противостояния натиску американских империалистов и их приспешников, для защиты интересов корейского народа и всех стран региона приказываю китайским народным добровольческим войскам незамедлительно выдвинуться к границе с Кореей и, объединившись с корейскими товарищами, совместными усилиями одержать блистательную победу». Китайские народные добровольцы. Догадываешься, почему их так назвали? Чтобы показать, что официально правительство не объявляет никому войны, а добровольцы будто самостоятельно создали народные войска. Нужно было успеть до того, как американцы, имевшие значительное превосходство в воздухе, выжгут дотла границу между Китаем и Северной Кореей, сделав невозможной тайную переброску большой массы войск. Чтобы обеспечить секретность операции, нам выдали обычную форму северокорейских солдат, без знаков различия Народно-освободительной армии Китая. Только пуговицы с алыми звездами помогали понять, кто есть кто. За день до того, как мы перешли Ялуцзян, 18 октября, нам зачитали приказ Мао. Для обеспечения секретности, каждый день войска должны переходить реку с началом сумерек и до четырех утра следующего дня, а командование — проверять, чтобы к пяти часам утра все были в укрытии. Кроме того, в первую ночь необходимо было перебросить на другой берег только две-три дивизии, а на следующий день уменьшить или увеличить число солдат, в зависимости от ситуации.
У нас не было ни имен, ни званий. Как темнота, как черные воды реки, мы проникли на территорию Кореи. Нам нельзя было разговаривать. Ни с кем. Даже отступавшие солдаты северокорейской армии не знали, кто мы такие. На следующий день, 19 октября, три дивизии 1-го американского корпуса захватили Пхеньян, а китайские народные добровольцы перешли реку Ялуцзян. 20 октября 187-й американский воздушно-десантный полк высадился в Сукчхоне и Сунчхоне, отрезав северянам пути к отступлению. Китайские народные добровольцы в это время проникли вглубь корейских территорий и, пробравшись сквозь сосновые леса и заросли кустарника провинции Северная Пхёнан, заняли район между Тончханом и Пукчином. По ряду причин американское военное руководство ошибочно полагало, что китайцы не станут вмешиваться в конфликт на Корейском полуострове. Этих предположений оказалось достаточно, чтобы все изменить. И неважно, верными или нет были те соображения. Когда все изменилось, это потеряло смысл. Вот ты сколько раз был на войне? Ни разу?! Ну да, времена-то нынче другие. Тогда слушай. На войне, как в жизни. Достаточно пары мелочей, чтобы все сразу перевернулось с ног на голову. Хе-хе, забавно, правда? Поэтому будь осмотрительней.
Хоть на самой войне интересно, говорить о ней скучно. В войне есть правда, а в историях о ней не сыщешь ни одного правдивого слова. Я же говорил, что война похожа на жизнь. Если кто-нибудь станет рассказывать тебе о своей жизни, какой бы интересной она ни была, ты все равно вскоре начнешь зевать. Может, я, конечно, ошибаюсь, но мне так кажется. Жизнь — это то, что мы проживаем, а не то, о чем говорим. Японо-китайская война, гражданская война[7], Корейская война — я прошел три войны и теперь пропускаю мимо ушей все, что говорят военные историки. А сейчас, даже если тебя потянет зевать, ты уж потерпи. Ведь ты сам спросил, почему у меня нет двух пальцев на руке.
Судьба человека, как и его тело, постоянно меняется. Черты лица или линии жизни на ладони, которые я читаю, запечатлевают эти изменения. Однако можно увидеть судьбу человека лишь на данный момент. Твое будущее сильно меняется в зависимости от настоящего. Это и есть биение жизни: линия фронта смещается то на север, то на юг, тело человека беспрерывно меняется, и судьба его тоже непостоянна. Никогда не изменится судьба лишь у мертвых. Поэтому судьбу нельзя описать словами: в момент речи она уже становится другой. Словами ее не передать. Словами не передать.
Хочешь, сыграем в одну игру? Представь, что мы сейчас не у здания Китайского национального банка, а прямо на поле битвы. И вот оттуда, со стороны западного рынка, раздаются три выстрела. И что ты увидишь в этот момент? Можешь описать словами картину, которая встанет у тебя перед глазами? Ну, говори! Давай! Хе-хе. Не получается? Когда на поле боя слышишь выстрелы, не видишь перед собой ничего. Единственное, что человек может делать в этот момент, — либо кричать, либо бежать со всех ног. Если прежде ты хоть раз любил всем своим существом, то знаешь: в определенные моменты нет времени что-либо представлять. Остается только движение. Словами не передать. Когда определяется судьба, слова и все остальное просто исчезают. Словами это не передать. Когда решается твоя судьба, слова и все остальное просто исчезают.
Ты ведь знаешь реку Имджин[8]? Именно оттуда 31 декабря 1950 года войска китайских народных добровольцев начали третье наступление. Если спросишь, почему именно в тот день, могу только сказать, что по-другому было невозможно. Это сродни инстинкту, который помогает насекомым найти дом. Живыми с поля боя уходят те, у кого сильнее развиты природные инстинкты. Лишь такие люди становятся настоящими воинами.
Чтобы избежать авиаударов американцев, имевших превосходство в воздухе, китайские добровольцы могли сражаться только ночью. И даже слабый свет луны становился нам подспорьем. Для выполнения поставленной перед нами задачи требовалась неделя, и, чтобы как можно дольше использовать свет луны, было решено выступать 31 декабря — незадолго до полнолуния. Но лично я в эту версию событий не верю. По-моему, мы просто шли вперед, инстинктивно сжимая в руках оружие. И вот 31 декабря. К этому дню мы уже добрались до 38-й параллели. Наша 40-я армия начала переход через реку Имджин в 18 часов 30 минут. «Желтые тучи на десять ли, / в сумерках белый день. / Северный ветер гонит гусей, / сыплется, вьется снег. / Брось горевать, что в свой дальний путь / едешь ты без друзей: / Есть ли под нашим небом такой, / кто бы не знал тебя!»[9]
Пока один год сменял другой, мы переходили реку. Переход казался бесконечным. Едва рассвело, мы увидели, что оба берега реки усеяны трупами. Я тебе не рассказывал? Нас называют ветеранами, потому что мы видели много битв. Но та картина, которая открылась утром, заставила нас по-новому взглянуть на войну. Потому что именно это и была война. Вчера я мог умереть, но сегодня я все еще жив. На войне каждый день рождаешься заново. Перед подобными картинами я склоняю голову. И не возникает даже мысли взглянуть на небо. На него поднимаешь глаза, только когда предаешь земле тело павшего товарища и трижды стреляешь в воздух в память о нем. На войне три выстрела могут иметь и такое значение. И это не выражение гнева или обиды, это то, что делает человека человеком. Объяснить словами такое невозможно, ты заменяешь их тремя выстрелами в небо. И вот похороненный друг, его молодость становятся всего лишь точкой на потрепанной карте. Выразить то, что чувствуешь, оказавшись в подобной ситуации, — выше человеческих способностей. Остается только реветь и сотрясаться в беззвучных рыданиях. Ты не можешь вырвать свое сердце и похоронить его рядом с другом, а его глаза, которые ты только что закрыл, никогда уже не откроются. Все, что ты можешь, — трижды выстрелить в воздух, вкладывая в выстрел все свои чувства. Понимаешь? Три выстрела. Вот что они значат.
А ты знаешь, что и по мне однажды прозвучали эти три выстрела? Ну, что ты так на меня уставился? Хочешь — верь, хочешь — не верь моему рассказу, но ты же не из тех, кто, не выслушав до конца, решает, что правда, а что нет. Думаю, ты все равно не сможешь не поверить. Ты ведь писатель. Что? Удивился, что я угадал, кто ты такой, хотя ты мне этого не говорил? Догадаться, какова судьба человека на данный момент, не так уж сложно. Если ты внимательно, широко открытыми глазами посмотришь на него, то все поймешь. Как ты заметил, у меня нет нескольких пальцев на правой руке, значит, писать я не могу; все, что у меня осталось, — талант угадывать, что за человек сидит передо мной. Конечно, я не могу знать, что будет с тобой завтра. Зачастую сам человек понятия не имеет, что с ним случится на следующий день. Если бы мы точно это знали, разве бились бы так сильно наши сердца? Жизнь, как преследуемая охотником лань, — летит вперед, не оглядываясь. А «война» — другое название жизни. Но продолжу свой рассказ. В начале января 1951 года войска китайских народных добровольцев хлынули на полуостров, будто вода из кувшина. Американцам и марионеточным войскам их союзников ничего не оставалось, как отступить к 37-й параллели. Еще немного, и мы дожали бы их там и, возможно, смогли бы освободить весь полуостров. Но тогда мы захватили лишь узкую полосу территории к югу от 38-й параллели, и третье наступление продвинулось немногим дальше Сеула. И помешали нам вовсе не политические неурядицы, как можно было бы предположить, а чрезмерно растянувшаяся линия обеспечения. Не дойдя до 37-й, наши войска остановились на 38-й параллели. Вот так и появилась линия, разделившая твою родину пополам. Дальше китайские отряды, обеспечивавшие снабжение, продвинуться не могли. Отступившие ранее американцы быстро поняли это, и с 15 января стали проводить разведку боем в Сувоне и Ичхоне, используя небольшие подразделения, а 25-го числа начали стремительную полномасштабную контратаку, которая не могла не ввергнуть в смятение наши войска. Командование во главе с Пэн Дэхуаем разработало план: секретно перебросить основные силы на восточный фронт и закрепиться в городах Хвесон и Вончжу. Затем предстояло пробить брешь в наступлении врага, проводившемся по всему фронту, и нанести фланговый удар по 8-й американской армии, сконцентрированной на западном фронте. И вот и февраля началось четвертое наступление войск китайских добровольцев, и через два дня была разгромлена 8-я дивизия марионеточной армии южан, оборонявшая Хвесон. В тот же день в десять часов вечера китайские добровольцы атаковали 23-й полк американской армии у деревни Чипхён. Если бы китайские добровольческие войска смогли закрепиться в этой деревне, они легко смогли бы, пройдя через Ёчжу и Ичхон, окружить 8-ю американскую армию, сконцентрированную на западном фронте. Именно по этой причине деревня Чипхён стала стратегически важным объектом для обеих сторон.
От кого-то я слышал, что надо всего восемьдесят тысяч китайских юаней, чтобы попасть в Корею. Вот я сижу здесь, рассуждаю о человеческих судьбах, рассказываю всякие истории, но у меня есть одна заветная мечта. Она может показаться тебе странной, но, если бы у меня было восемьдесят тысяч юаней, я обязательно вернулся бы в Корею, чтобы прожить остаток дней в деревне Чипхён. Я серьезно. Если бы в мире еще существовала справедливость, то я должен был бы жить в Чипхён, только там. «Скажи, где ночью ветер сорвал лепестки сливы, усеял заставы?»[10]. Разве у той деревни землю усеяли лепестки сливы? Нет, тела павших солдат. Именно в Чипхён я и должен умереть. Только это очень далеко. Похоже, я туда уже никогда не попаду. Хотя очень хочется побывать там. Если ты соберешься в Корею, обязательно съезди в Чипхён. Ты — писатель, поэтому, стоя там, сможешь представить себе поля, устланные лепестками сливы. А если не сможешь, тебе надо немедленно завязать с писательством.
16 февраля, оставляя за собой тела бойцов, покрывавших землю, словно лепестки сливы, войска китайских народных добровольцев начали отступать от деревни Чипхён. Наш блестящий план четырехэтапного наступления рухнул из-за контратаки врага. В первую ночь мы при свете факелов до рассвета выносили с поля боя тела погибших и раненых. И всю ночь с американской стороны не затихали орудийные залпы. Каждый раз, когда снаряд падал на поле, новые сливовые лепестки отрывались и разлетались красными ошметками. Слова «грусть» и «гнев» не могут в полной мере передать чувства, вызванные этим зрелищем. Кажется, что сама возможность плакать — великая роскошь: она есть лишь у выживших. В какой-то момент я тоже превратился в красный лепесток и опал на землю. Когда зазвучала свирель[11], мы все стали лепестками. На левой ноге и животе зияли рваные раны. Я лежал среди погибших товарищей и готовился умереть. Я дотянулся до пистолета, лежавшего чуть поодаль, и трижды выстрелил в бездонное синее небо. Первый раз — за себя самого. Второй — за павших товарищей. А последний, третий, — за судьбу каждого из нас. В эти три выстрела я вложил все свои чувства. И потерял сознание.
В Яньбянь-Корейском округе редко идут дожди. А про весенние дожди и говорить не приходится. Счастье, если весной дождь прольется хотя бы пять-шесть раз. Поэтому у меня вошло в привычку радоваться дождю. Даже если я крепко сплю, от едва уловимого шороха весеннего дождя на рассвете всегда просыпаюсь. Меня не снедают грусть или беспокойство, просто я не хочу пропустить дождь. И с возрастом радость от шума дождя только крепнет. Привычка вслушиваться в дождь у меня появилась очень давно, еще в то время, когда я ходил в школу в уезде Ванцин[12]. Мне всегда хотелось поскорее узнать, что и как изменится в мире с приходом дождя. Тогда люди были честными и трудолюбивыми, и любое дело уважалось и делалось добросовестно. Я подрабатывал посыльным. Старшие товарищи и взрослые хорошо ко мне относились, а я старался, чтобы они были довольны моей работой. Позднее я узнал, что служил курьером для членов подпольной организации. Так, бегая от дома к дому, я проложил дорогу революции. Но даже в то напряженное время я замирал и прислушивался каждый раз, когда начинался весенний дождь. Иногда цветы распускались втайне от меня. Иногда втайне от меня цветы опадали. Каким бы важным и срочным ни было поручение, как только я слышал звук падающих на землю капель, у меня замирало сердце. Видя, как я прислушиваюсь к шуму дождя, взрослые прозвали меня Маленький Мэн[13]. Они имели в виду Мэн Хао-жаня — того самого поэта, который написал строки: «Ночь напролет шумели дождь и ветер. /Цветов опавших сколько — посмотри!»[14] В те времена было много воинов, поэтов и героев — людей, готовых вслушиваться даже в самый тихий звук в этом мире. И лишь для них цветы распускались и опадали. Иначе зачем весной распускалось бы столько цветов?
Девушка, услышавшая три моих выстрела, была из таких же людей. На поле боя три выстрела подряд могут не только выражать скорбь по погибшему, но и служить призывом о помощи раненому. Санитарка, подбежавшая ко мне, разорвала мою форму и наложила тугую повязку, чтобы остановить кровотечение. К тому времени я потерял уже много крови, и она сделала мне переливание, отдав триста миллилитров своей крови. Только после этого мое тело вновь стало оживать. Первым, что я увидел, придя в себя, были ее глаза, внимательно разглядывавшие меня. Глаза темные, как желуди. Они были так красивы, что на душе стало легко. Когда я увидел их, то понял, что выжил, и зарыдал, нисколько не стесняясь. Возможно, это был не плач, а попытка выплеснуть со слезами весь накопившийся внутри ужас. Она смотрела на меня без тени удивления, будто привыкла к тому, что вернувшиеся с того света всегда плачут. Одной рукой она держала меня за руку, а другой вытирала слезы с моего лица. Когда рыдания стихли, она выстрелила в воздух, чтобы дать знать своим соратникам, что нашла раненого. Санитары положили меня на носилки и понесли в сторону тракта. Даже лежа на носилках, я не отпускал ее руку. Наоборот, я так крепко держался за нее, будто от этого зависела моя жизнь. Думаю, ни одна девушка в мире не смогла бы убрать руку, видя с каким отчаянием держится за нее другой человек, и она сопровождала носилки. Когда в ответ на мою благодарность она сказала, что все будет в порядке, по ее речи я понял, что она кореянка. Тракт заполонили наши отступающие войска. Поскольку санитары должны были отходить вместе со всеми, командир приказал девушке отправить меня на попутной машине в госпиталь, а самой догонять свой отряд.
Мы остались с ней вдвоем на дороге. Не нашлось дураков, готовых рисковать своей жизнью и останавливаться на тракте, усеянном трупами. Несколько машин просто проехали мимо. Меня начало трясти от холода, и я опять с ужасом почувствовал приближение смерти. Охваченный внезапным страхом, я начал читать стихи вслух. «В тончайшем кубке винограда дар хмельной, / Испить собрались — на коней нас лютня позвала»[15]. Мой голос еще не стих, когда девушка напела продолжение: «Над пьяными, что спят на поле боя, ты не смейся, / Издревле скольким из походов возвратиться выпадало?»[16]. Я мог лишь смотреть на нее во все глаза. Разве можно что-то сказать в такой момент?
Прочитав стихотворение, она достала пистолет и выстрелила в колесо подъезжавшего грузовика. Пуля пробила шину, и он почти сразу остановился. Девушка бросилась к водителю, чтобы объяснить ему ситуацию. Она решительно заявила, что меня требуется немедленно доставить в госпиталь, и водитель, ворча, полез менять колесо. После того как они вдвоем погрузили меня в машину, она приложила руку к моей груди и сказала по-китайски: «Теперь вы спасены». «Спасибо, — я накрыл ее руку своей. — Это сердце теперь ваше». Я долго не отпускал ее руки́. Водитель сказал, что пора ехать, а я все продолжал держать ее. Наконец водителю надоело ждать, и он посадил девушку в машину, завел мотор и поехал. Я никак не мог отпустить ее руку: по лицу девушки текли слезы, и вскоре она, обессилев, просто упала рядом со мной и заснула. Только позже я узнал, что за время боев у деревни Чипхён она отдала восемьсот миллилитров своей крови.
В Корее тебе не доводилось читать книги о Корейской войне? Интересно, что там пишут о битве за деревню Чипхён? О китайских добровольцах, павших на поле боя? Наверное, они, как и американские солдаты, в исторических книгах остались лишь цифрами, обозначающими число погибших? Невероятно высокими цифрами. В битве при Чипхён погибло около пяти тысяч китайских добровольцев. Словами не передать, какое это было ужасное зрелище. Словами не передать. История — это не то, что написано в книгах или высечено на мемориалах. История человека отпечатывается на его теле. И только она правдива. История — это то, о чем рассказывают дрожь в теле и скатывающиеся по щекам слезы. Моя правая рука, на которой не хватает среднего и указательного пальцев, и есть история. Вдумайся в это!
С начала Корейской войны не прошло и ста лет, а южные корейцы, которых мы, китайцы, называли марионетками, уже свободно приезжают в нашу страну. Похоже, все уже забыли о наших бойцах, павших у деревни Чипхён. Разве в какой-нибудь книге или на мемориале напишут то, о чем все забыли, хотя не прошло и ста лет? Вижу, ты держишь в руках одну из таких книг. Выбрось ее. Она ничего не может тебе рассказать, а вот моя рука может. Даже когда я умру, рассказ про мою руку останется. Потому что именно он и есть настоящая история, которую не переписать.
В тот день мы не проехали и часа, когда, заметив наш грузовик, американский боевой самолет открыл по нам огонь. Водитель погиб практически сразу; машина съехала с дороги и упала в придорожную канаву. Когда я пришел в себя, то обнаружил, что лежу в каком-то сельском доме в километрах десяти от дороги. Я не мог понять, как я там очутился. В доме не было никого, кроме нас двоих. Что же произошло? Наверное, после того как машина свалилась в канаву, я какое-то время оставался в сознании и даже сумел добраться до дома, а может, она всю дорогу тащила меня на себе? Двое суток мы просто спали. Было холодно, поэтому мы спали, тесно прижавшись друг к другу. И спали как убитые. Иногда мы просыпались, ели муку из перемолотых зерен и снова проваливались в сон. Иногда она брала в руку мой съежившийся пенис, а я ласкал ее маленькую грудь. Но даже желание не могло победить сон. И все-таки по прошествии двух дней мы познали друг друга. Иначе мы бы не справились с тем, что увидели на поле, покрытом опавшими лепестками сливы. Я почти не мог двигаться, и она села на меня сверху. Каждое движение отзывалось невыносимой болью в моем израненном теле. Она все извинялась, а я кричал и плакал от боли, и просил ее продолжать. Я никогда не смогу забыть того, что происходило в том доме. Я понял, что жить — это испытывать смущение, экстаз, но прежде всего боль. Я был счастлив оттого, что могу ощущать боль, плакать и кричать. И хотя боль была невыносима, мы никак не могли остановиться. Потому что рядом была смерть. Она сказала, что никогда не сможет забыть того, что увидела у Чипхён. Вероятно, то, что увидела она, не отличалось от того, что увидел я: поле, усеянное лепестками. Я спросил: «Что ты видела?» Она ответила: «Словами не передать». Эту фразу я запомнил навсегда.
Найдя в доме немного съестного, мы прожили там целую неделю. У нас не было выбора: я еще толком не стоял на ногах, а девушка не хотела возвращаться в отряд — никаких иллюзий по поводу войны у нее не осталось. Всю неделю, что мы жили в домике, слышался рев самолетов, грохот разрывающихся снарядов, пулеметные очереди, но ни свои, ни вражеские войска не нашли наше укрытие. Днем, чтобы не попасть под бомбежку, мы перебирались в лес и сидели там до темноты, а ночью возвращались в дом и занимались любовью, я — крича от боли, она — постоянно извиняясь. В те дни мы не испытывали ни страха, ни отчаяния.
Днем, прячась в лесу, мы читали друг другу стихи. «Луна Эмэйшаньских гор, / полумесяц осенний! / В реке Усмиренных Цянов[17] / купаются тени… / От Чистых Ручьев плыву / по дороге к Трем Безднам. / Тоскую… к Юйчжоу / спускаюсь вниз по теченью» [18]. «Дождь холодный слился с рекой, / ночью добрались до У. / На восходе с гостем прощусь, / опустеют чуские горы. / Ты в Лояне друзьям скажи, / если спросят вдруг обо мне: / Его сердце — кусочек льда, / что в кувшине из яшмы лежит»[19]. Такие стихи не срываются с уст, их произносят сердцем; слушают не ушами, а душой.
Однажды на рассвете нас разбудил рев боевого самолета. Он сделал несколько кругов над нами, и мы, решив, что дом будут бомбить, выскочили наружу. В небе на востоке висел серп старого месяца. Было потрясающе красиво. Стоило мне увидеть эту красоту, как рука сама собой легла на плечо девушки, и я сказал: «Если есть на земле справедливость, мы обязательно победим. А когда война закончится, я вернусь за тобой. Мы будем жить в мире, таком же прекрасном, как это небо. И за него я готов умереть». Но она скинула мою руку и ответила, что нет ничего красивого в месяце, висящем над полем боя. А потом она спросила:
— Ты меня любишь?
— Люблю.
— Сильно?
— Больше жизни, — ответил я, чувствуя неудержимое желание прижать ее к себе.
Она отвернулась:
— На войне, где повсюду смерть, жизнь ничего не стоит. Можешь выбросить ее в битве за свою справедливость у какой-нибудь деревеньки, где земля усеяна телами солдат, которых ни одно переливание крови уже не воскресит.
У меня перехватило дыхание. Тогда я понял, что в мире есть вещи, которые не доказать ценой своей жизни. Моей родине требовалась только моя жизнь. Но эта девушка хотела от меня чего-то большего. Я кинулся ей в ноги и взмолился: «Пожалуйста. Обними меня. Пожалуйста».
Никто из моих ровесников не будет уважать мужчину, у которого нет указательного и среднего пальцев на правой руке. Как меня презирали и как издевались из-за этого. Когда меня спрашивали, что случилось с рукой, я рассказывал им ту же историю, что рассказываю сейчас тебе. Только мне не верили и плевали в лицо. Для них я трус, отрезавший себе пальцы, чтобы не идти на войну. И сколько бы я ни рассказывал им о Японо-китайской войне, о гражданской войне, о Корейской войне — все зря. И ты тоже мне не веришь? Думаешь, я отрезал себе пальцы, чтобы меня не призвали на войну? Думай, как хочешь. Моя история все равно пригодится тебе для какого-нибудь рассказа, а в исторических книгах ты ничего подобного не сыщешь. Впрочем, их забудут быстрее, чем через сто лет. Ну, как бы там ни было, давай я закончу свой рассказ.
Больше она не подпускала меня к себе. Звуки битвы постепенно отдалялись на север. Днем, спрятавшись в лесу, мы смотрели, как американские истребители летят на север, а ночью укрывались в доме, где я умолял ее хоть раз обнять меня. Вскоре у нас закончились запасы съестного. Было понятно, что если мы сейчас не вернемся в отряды, то окончательно потеряем своих. Но ни у меня, ни у нее сил идти не было. И чем очевиднее становилось, что нам своих не догнать, тем настойчивее я умолял ее сделать мне больно, довести до крика, до слез. Однажды она крепко сжала мою руку и сказала: «Я никому не смогу рассказать о том, что увидела у Чипхён. Словами это не передать. Словами не передать. Той ночью, когда я отдала восемьсот миллилитров крови, мне вдруг невыносимо захотелось пальцы поотрубать всем мужчинам, чтобы ни один из них больше не мог стрелять. Как мне этого захотелось — словами не передать!»
Я упал перед ней на колени и взмолился: «Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста. Обними меня хоть раз». Я взмолился всей душой, всем телом. Она приподняла мое лицо за подбородок и посмотрела прямо в глаза: «Сколько бы я ни отдавала крови, мертвых солдат не вернуть к жизни. Но тебе я не дам умереть. Если понадобится переливание крови, я отдам тебе свою до последней капли. Тебе умереть я не дам. Ты справишься?» Я покорно кивнул. Я умолял ее спасти меня. «Пожалуйста, обними меня». Она снова посмотрела мне прямо в глаза. Кажется, только тогда я снова смог дышать.
Сколько времени мы провели в том доме?.. К концу февраля Корейская народная армия и войска китайских добровольцев отступили к 38-й параллели. 7 марта четырнадцать дивизий, три бригады и два полка пяти корпусов американских и южнокорейских марионеточных войск начали одновременное наступление по всей линии фронта. 14 марта северокорейские и китайские войска оставили Сеул, и через два дня город был полностью захвачен 3-й американской дивизией и 1-й дивизией их приспешников. 23 марта наши враги заняли Коян, Ыйчжонбу, Капхён, Чхунчхон. Затем 187-й американский воздушно-десантный полк высадился в Мунсане, отрезав 1-й северокорейской армии путь к отступлению, 10 апреля линия фронта проходила от устья реки Ханган по реке Имджин и до города Янъян по территории, расположенной к северу от 38-й параллели. 12 апреля вражеские войска стали концентрироваться в соседних уездах Чхольвон, Пхёнган и Кымхва.
Я и сам не знаю, сколько мы пролежали в том доме. В любом случае, в нем мы много раз занимались любовью. Кричали от боли. И заливались слезами. Первой сознание потеряла она, потом я. Не знаю, сколько раз вставало и заходило солнце, и сколько раз круглая луна превращалась в месяц. Однажды разведотряд марионеточных войск обнаружил наше укрытие. Они зашли в дом, но увидев наши распростертые тела, решили, что мы давно мертвы, и, заткнув носы, вышли вон. Я не знал, умер ли я, и это мое посмертное видение или мое сознание еще продолжало воспринимать реальную действительность. Я видел пол, залитый кровью. Мы вдвоем лежали в этой крови на полу. У девушки было спокойное, умиротворенное выражение лица.
Только когда нас обнаружил второй поисковый отряд, я понял, что все еще жив, а она уже умерла. Меня подняли, собираясь куда-то унести, но я успел прочитать ей стих: «И нынче, смотря на луну, не могу с ней вестей передать. / Вот бы со светом ее струиться, твой путь освещая! / Гуси летят далеко, но не дальше лунного света. / Рыбы резвятся, ныряют, но лишь рябь на воде поднимают. / Вчера видел сон, как у брега реки отцветают печально деревья. / Как жаль: не вернуться домой до излета весны!»[20]. Я читал стих на китайском, а южнокорейский солдат, не поняв ни слова, ударил меня прикладом по голове, и я потерял сознание. В том доме она влила в меня больше литра своей крови. Так я выжил в битве у деревни Чипхён. Она умерла, а я остался жить.
О, бабочка прилетела. Похоже, к нам придет наконец весна. Уже десять лет я сижу на этом месте и читаю линии жизни людей. Это несложно. Ты видишь бабочку и говоришь, что скоро придет весна. Ты всей душой и всем телом открываешься миру и жадно впитываешь все, что видишь и слышишь. Почему люди верят любой лжи, которую пишут в книгах, но считают выдумкой рассказы других людей? Почему мы слушаем всё, что нам говорят по радио и телевидению, но не понимаем, что и история, и судьба отдельно взятого человека творятся, когда мы всей душой и всем телом откликаемся на то, что происходит вокруг нас здесь и сейчас? Люди, прочувствовавшие историю на личном опыте, говорят: «Словами этого не передать»; а люди, пишущие историю, логическими цепочками увязывают начало и конец события в однобокое, будто бы правдоподобное, повествование. Именно эту историю учат дети в школах, и ее же видят посетители мемориалов. Не ставя под сомнение ни единого слова, люди повторяют, что после битвы у Чипхён северокорейская армия отступила с боем и организованно оставила Сеул. И в книге по истории, которую ты читаешь, наверняка написано то же самое. Когда там пишут, что две армии называли друг друга марионетками и уничтожали друг друга, все безоговорочно верят этому; а когда я рассказываю свою историю, меня обзывают лжецом и плюют мне в лицо. Не прошло и века, а они, веря во всякие россказни, отвешивают мне оплеухи. Особенно те, кто считают себя настоящими мужчинами. Почему? Потому что моя рука — это та правда, которой нет в книгах по истории. Понимаешь теперь? Почему, увидев бабочку, ты сразу начинаешь мечтать о весне? Потому что не бывает весны без бабочек. Расскажи мне историю, но не ту, что вычитал в книге, а ту, что увидел и прочувствовал сам. Пусть твое тело расскажет, что ты видел. Словами не передать. Словами не передать. И говори до тех пор, пока у тебя не вырвется эта фраза. Попробуй рассказать мне самую невероятную историю. А взамен я расскажу тебе, что ты за человек и какая судьба тебя может ждать. Но рассказывай не то, что написано в книгах, а то, что ты сам пережил и прочувствовал всем телом. «Словами не передать. Словами не передать». Расскажи мне историю, которая начиналась бы с этой фразы. Ну же. Ну же!
Такое ощущение, будто я вся нараспашку, до самых внутренностей. Я терла следы убежавшего риса сначала мокрой, потом сухой тряпкой, чувствуя себя незащищенной и виня в этом так называемую новую планировку, при которой кухня переходит в гостиную. Возле горелки застарелые пятна. Наверное, отец прошлой зимой не уследил за своим варевом. Помню, как он поставил на огонь смесь корня дудника и черной фасоли, жира жаб и лягушек-жерлянок, а когда забурлила коричневая пена, добавил меда и, аккуратно помешав, получил черную киселистую массу, которую пил всю зиму, утверждая, что она очищает кровь и помогает от запоров. Отец, в домашней одежде, помешивавший в армейском котелке длинными палочками черную, как деготь, густую жижу, был похож на средневекового алхимика.
Пока варилось это снадобье, неприятный терпкий запах пропитывал дом: мясо и кости лягушек источали ядовитый пар, который оседал вокруг тяжелым липким налетом. Задыхаясь от анемии и отвращения, я разглядывала в зеркале морщинки на своей запаршивевшей сухой коже. Пятна, въевшиеся в нержавеющую сталь, продержатся дольше, чем воспоминания.
Наконец все было в порядке. Часы на кухонной полке показывали половину шестого, рис подходил, аппетитно пахла рыба, поджаренная до золотистой корочки.
Косые лучи, проникшие сквозь западное окно, сделали заметной грязь в тонких порезах на разделочной доске и, преломившись в раковине, высветили мутный осадок в воде.
Так же как в любой другой день, можно было, даже не вставая на цыпочки, увидеть через невысокое продолговатое окно колонну воспитанников исправительной школы, которые, отбыв трудовую повинность, возвращались обратно через пустырь.
Все они, человек семьдесят или восемьдесят, были одеты в серые, словно вылинявшие, робы и такого же цвета шапочки, и я, в силу то ли ассоциаций, связанных с тюремной одеждой, то ли ощущения, что на пустыре гуляет ветер, неизменно испытывала жалость, будто чувствовала загрубелость их тел, покрытых под мешковатыми робами гусиной кожей. Медленно движущаяся колонна колыхалась, словно неровно откромсанный ветхий лоскут, напоминая мне размеренно и грузно катящееся бетонное колесо, а еще бесконечный свист в ре миноре.
На шаг впереди и на шаг позади колонны шли мужчины в ветровках, судя по всему, надзиратели.
Если бы я прежде не видела эту процессию вблизи, скользнула бы по ней равнодушным взглядом, решив, что где-то рядом находятся военные казармы, и уж точно не стала бы, стоя на цыпочках, предаваться ребяческим фантазиям о медленно катящемся бетонном колесе, слетевшем с оси, или о жерновах адской мельницы кармы, бесконечно вращаемых невидимой рукой.
Впервые я встретила их, когда однажды вечером пошла выгуливать собаку. Я невольно вскрикнула и, вспомнив про расположившуюся на ближайшем холме исправительную школу, мотнула головой, но тут же, смутившись, резко натянула поводок и отвернулась. Из колонны на меня смотрело совсем юное лицо. Взгляд мальчишки, возраст которого трудно было определить, казался изумительно ясным. Может быть, меня поразила свежесть его униформы, а может быть, все из-за того, что при виде румянца на его круглых щеках я вдруг осознала, что некрасива и уже немолода.
Вместе с остальными он прошел мимо меня. Потом я никак не могла вспомнить его лицо. Даже если бы можно было выстроить их всех в ряд, чтобы хорошенько разглядеть, я все равно, наверное, не опознала бы его. В моей памяти остался только его ясный взгляд, и теперь каждый день, в одно и то же время, я тщетно пыталась высмотреть того мальчишку в кухонное окно.
Они почти пересекли пустырь, когда в середине колонны произошло легкое замешательство. Один из мальчишек нагнулся, притворившись, что поправляет слетевший ботинок. Колонна встала, и к виновнику тут же приблизился шедший позади мужчина в ветровке. Мне показалось, мальчишка поднял с земли что-то блестящее и быстро засунул в рукав. Или в ботинок. Не успел мужчина подойти, а он уже распрямился и отряхнул ладони. Они наверняка что-то говорили друг другу, но мне издалека казалось, что объяснялись жестами.
Мужчина вернулся на свое место, и все сразу зашевелились, заполняя образовавшиеся зазоры. Ничего там, наверное, не было. И в самом деле, что могло сверкать на земле, если солнце уже клонилось к закату!
Они прошли мимо холма, потом мимо новостроек, в которых в преддверии холодов в спешке велись отделочные работы, и исчезли из поля зрения. Вместе с ними исчезли и свист, и громоздкое колесо.
Я вытащила из раковины пробку. С удовлетворением отметила, что вода моментально слилась, пузырясь и закручиваясь. Сегодня днем приходил слесарь, прочистил сток. Сток в раковине забился, и стало подванивать. В результате прокачки вантузом на поверхность были извлечены разложившиеся стебли овощей и клубки волос. Отец, незаметно подойдя сзади, наблюдал, на лице у него было написано: «Что я тебе говорил!».
Скоро шесть. Я положила на кухонный стол три пары палочек, но, быстро спохватившись, убрала одну пару обратно в ящик. Не из-за чего теперь поднимать шум. Я положила лишние палочки по привычке, прекрасно понимая, что брат и сегодня не вернется.
— В какую сторону кричит сорока?
В ответ на вопрос отца я взглянула на высокий тополь, росший на том самом пустыре, с которого исчезли мальчишки. Там, на самой верхушке, между начавших желтеть листьев, сидела сорока.
— Я сняла линзы, — ответила я, гремя посудой. Отец знал, что без контактных линз я практически слепа, но упрямо продолжил:
— Плюнь в ту сторону, в которую кричит сорока. Услышать вечером сороку — не к добру.
— Да говорю же, не вижу.
— А с линзами что случилось? Опять потеряла? Я же тебе велел… Держи их в воде, если не носишь.
Я соврала. Через плотно прилегавшие к зрачкам линзы я отчетливо видела черные, блестящие в вечернем свете, будто смазанные маслом, перья сороки, которая кричала именно в нашу сторону, видела, как шевелятся ее крылья, крепкие, словно стальные.
Я нахмурилась, взглянула на отца, устроившегося в кресле в мрачной гостиной, из которой ушел солнечный свет, и включила стоявший на полке магнитофон. На самом деле, я не злилась на отца. В голове у меня вертелось вступление к услышанной днем симфонии Кодая. Лента, перематываясь, тихо шуршала. Я засомневалась, записалось ли вообще что-нибудь, но тут заиграла музыка.
Днем был концерт по заявкам. Когда из приемника полилась знакомая мелодия, у меня вдруг возникло желание записать ее. Магнитофон принадлежал брату, старенький «Сони». Пока я доставала этот убранный подальше магнитофон, которым давным-давно никто не пользовался, смахивала с него пыль, да потом еще рылась в ящике в поисках чистой кассеты, вступление закончилось. Радиозапись оказалась старой, шипения было больше, чем звука. Не выключила посередине только потому, что было лень. Симфония закончилась, не заняв и одной стороны шестидесятиминутной кассеты.
А сейчас, послушав минут десять, я выключила магнитофон и сказала твердым голосом:
— Ужин готов.
Раздались знакомые звуки: это отец почиркал о большой палец ногтем мизинца, которым ковырял в ухе, а потом с трудом встал с кресла.
Через тонкую стену ванной донесся скрип открываемого крана, потом шум бегущей воды, и я лишний раз вытерла тряпкой совершенно чистый стол.
— Полотенце есть?
Отец вошел на кухню, тряся руками, с которых капала вода.
— А чем тебе не нравится то, что в ванной?
— Оно грязное и мокрое.
Это неправда. Полотенце, которым днем вытирался слесарь, прочищавший раковину, я заменила на свежее. Сорока все еще надрывалась с верхушки тополя. Может быть потому, что ее крик начал действовать отцу на нервы, он, глядя в окно, пробурчал себе под нос:
— Кухня неудачно расположена. Плохо, что солнце вечером светит.
После того как два года назад отцу удалили больше половины желудка, он стал есть очень подолгу. Как ни старалась я жевать помедленнее, всегда заканчивала прежде, чем он успевал съесть хотя бы половину своей тарелки.
Солнечные лучи понемногу отступили, и, наконец, только у двери осталась тоненькая полоска света. Но и она вскоре исчезла, будто впиталась.
Я с жалостью смотрела на растворявшиеся в сумерках вялые складки на шее отца, на его челюсть, которая, когда он жевал, ритмично выдвигалась вперед.
Осенью дни коротки: только заметишь, что солнце садится, а уже темно.
— Включить свет? — спросила я, пододвигая поближе к отцу рыбу, из которой успела вынуть кости.
— Суп остыл.
Я зажгла газ и поставила кастрюлю с супом на плиту. Голубое пламя, ровно горевшее во мраке кухни, представлялось мне каким-то волшебным огнем. Потрескивает… Пламя без жара, холодное, как отблеск металла.
В полутьме лицо отца казалось мрачным, а нос со слегка отвислым кончиком — еще более вытянутым. Мысль о том, что мое лицо выглядит точно так же, была неприятна.
Я поставила разогретый суп на стол, спокойно поднялась и включила магнитофон. При звуках виолончелей и скрипок, будто соперничающих между собой, отец вскинул было голову, но снова опустил. Началась третья часть, анданте. Отец медленно ел суп, гоняя его во рту, словно жвачку.
Музыка доиграла, но пустая лента продолжала перематываться. Вот домотается, и кнопка сама подскочит.
— Налей воды, — отец закончил есть и, рыгнув, протянул мне свой стакан.
Моя рука с кружкой, полной воды, внезапно застыла в воздухе, и отец резко обернулся. Из гостиной, где никого не было, отчетливо слышался хриплый низкий голос, огрубевший от постоянного курения по ночам…
…У него не было никаких особенных увлечений или интересов, если что и доставляло ему радость, то это был пистолет. Дождавшись, пока все живое уснет, он раздевался догола и приставлял к виску пистолет, заряженный пятью пулями, просто из любви к свободе. А впрочем нет, не к свободе — к риску. Положив палец на курок, он понимал, что, независимо от реальных намерений, мог теперь невольно выстрелить, если бы заметил чей-то взгляд, или комар вдруг ужалил бы его в бок — и мозг его пронизывал заряд в тысячи вольт…
Визитер внезапно исчез. Мы с отцом одновременно взглянули на место, пустовавшее у рассчитанного на троих стола. Дальше опять зашуршала чистая лента. Я вылила в стакан отца остатки воды.
Только через некоторое время до меня дошло, что это был голос брата.
Вот так, значит, оживают звуки? Голос брата пробивался к нам, будто дух покойника, издалека, но странно настойчиво.
У брата была привычка записывать на пленку то, что он сочинял, а потом прослушивать. Однако под конец он непременно все стирал — я и представить не могла, что что-то сохранилось.
— Включить свет? — поморгав, глазами во внезапно сгустившейся темноте, осторожно спросила я у отца, когда лента наконец домоталась и кнопка на магнитофоне с щелчком подскочила.
Под свет лампы — с плафоном, словно от керосинки, — вдруг выпрыгнул стол, а холодильник, полки и покрытые холстиной стены скрылись в тени, как будто произошла смена декораций.
Прополоскав рот, отец отправился к себе в комнату и вскоре появился с колодой карт. Не дожидаясь, пока я уберу со стола, он начал нервно тасовать их.
Под округлой лампой его плечи, которые пушистый свитер делал объемнее, отбрасывали на стену огромную тень.
— Стемнело, куда уже гадать-то? — бросила я, гремя посудой.
— Ну и что, что стемнело, ведь это еще не конец?
Не конец! О чем это он? Спрашивала я себя, понимая, что смешно выискивать скрытый смысл в пустых фразах.
Я поставила мытую посуду в буфет, сняла фартук и вернулась к столу, отец собрал разложенные карты.
— Что выпало?
— Гость, — равнодушно фыркнул отец.
— Нарезать фруктов?
— Лучше кофе выпью.
В обращенном на меня взгляде отца мелькнуло нетерпение. Он хотел, чтобы я побыстрее села. Я поставила чайник на плиту и опустилась напротив.
— Начнешь?
— Нет, бросим жребий.
Отец протянул мне карты, и я решительно сняла. Выпала пятиочковая слива. Отец вытащил черный клевер и пододвинул колоду ко мне. Сорок восемь распухших карт заняли всю мою ладонь. Старые-престарые карты, которые когда-то были так приятны на ощупь и пересыпались с легким хрустом, теперь, засалившись, прилипали к рукам.
— Хорошенько перетасуй. Я ведь гадал на них… идут, наверное, подряд… Хватит, будешь слишком долго тасовать, они снова соберутся!
Отец, не отрывавший взгляда от моих рук, легонько, для проформы, коснулся верхней карты.
Я стала сдавать по одной, пытаясь рассеять его безосновательные опасения, что карты собрались по мастям.
— Вода закипела.
Отец не переворачивал карты, пока не получил все десять положенных.
В носике чайника забулькали пузыри.
Я оставила карты на столе и налила воды в две заранее приготовленные чашки. Отец наверняка подсмотрит в эти карты, пока я буду делать кофе.
— Мне с сахарином.
— Да, конечно.
Я прекрасно помнила, что ему нельзя сахар. Отец знал это, просто хотел отвлечь внимание от своих рук, тянувшихся к моим картам.
Отец был серьезно болен, ему требовались регулярные инъекции инсулина. Всю зиму он принимал свое хитрое снадобье, однако по утрам в унитазе неизменно пенилась желтая, с повышенным содержанием глюкозы моча, в которую он с озабоченным видом совал лакмусовую бумажку.
Увидев, что я, вернувшись с чашками за стол, взяла карты, отец подобрал свои и аккуратно развел их по одной, словно развернул старый веер. Его губы тронула довольная улыбка. Восемь открытых карт лежали на столе во всем своем великолепии.
— Такие картинки на кону… А толку! Все равно ходить нечем…
Отец украдкой посматривал на мои карты. А я, вцепившись в них, пыталась заглянуть в карты занявшего боевую позицию отца. Только заглядывать было совершенно незачем. На самом деле, я легко различала карты по рубашкам. Да и отец, очевидно, тоже. Тут помятая по диагонали пятиочковая орхидея, там пион с истрепавшимся левым уголком, а вот эта, с расслоившимся правым краем, — кабан под красным клевером, десять очков. Мы настолько хорошо изучили рубашки карт, что с тем же успехом могли бы играть в открытую.
— Тан, як, семь ти, четыре кван — все считается.
— Разумеется.
Отец, державший в руках пятиочковый пион с синей полоской и десятиочковый клен, остановил взгляд на двадцатиочковой луне над горой. Скромно лежавшая наверху колоды карта, только и ждавшая, чтобы ее перевернули, была подходящей нулевой. Отец собирался сжульничать, но стеснялся сразу же выложить свою двадцатиочковую и перевернуть нулевую. Вечно он… После продолжительных раздумий он, сделав вид, что другого выхода просто нет, с убитым лицом выложил двадцатиочковую луну над горой и взял, что хотел.
— Сразу двадцать очков? Хорошо придумал, отец, претендуешь на четыре кван? — сказала я вместо «ни стыда ни совести». Отец, непосредственно, как ребенок, заулыбался во весь рот.
Я небрежно кинула карту и забрала пятиочковый красный клевер.
— Хочешь собрать семь ти?
— Пока что взяла только одну. Мало ли, что я хочу. Всякая ерунда попалась.
На самом деле я прикидывала, как бы не дать отцу собрать клены, но заставить его выложить пион с синей полоской — отказаться, что ли, от трех як…
— Играем до тысячи очков.
— Хорошо.
Чем ближе к зиме, тем вечера длиннее, скоро тысячей очков не отделаешься.
Над головой послышались размеренные шаги. А затем раздался плач ребенка и тихое, похожее на бормотание, пение женщины, пытавшейся его успокоить.
За окном, словно заклеенным копиркой, было черным-черно, и у меня возникло чувство, будто мы с отцом в круге света погружаемся в бесконечную тьму. Будто испокон веков мы играем в карты, сидя за столом друг напротив друга. Воспоминания о былом казались расплывчатыми и далекими, словно детские сны, в которых реальность перемежалась с фантазиями. Как игрок, который выходит в туалет, если расклад не в его пользу или игра не идет, мой брат улизнул, чтобы разложить свой собственный пасьянс.
— Нечего реветь по ночам, капризные дети навлекают на семью несчастье.
— Я тоже часто плакала? — спросила я отца, забирая нулевую хризантему.
«Спи, спи спокойно мой малыш, пока утро не заглянет в окошко».
— У твоей матери был хороший голос.
Это правда. Мать, работавшая воспитателем в детском саду, знала много песен и с удовольствием пела их своим приятным голосом.
«Баю-бай, спи мой малыш, мой золотой, мой серебряный, закрывай свои жемчужные глазки, уносись в царство снов».
— Моя очередь, — вдруг раздраженно бросил отец, а ведь он, однако, тоже заслушался. Над нами женщина, никуда не спеша, двигалась, словно метроном: взад-вперед, от перил до перил.
По пальцам можно было сосчитать, сколько раз я видела эту женщину, четыре месяца назад снявшую комнату на втором этаже. На второй этаж можно было подняться с улицы, и жильцы обычно пользовались боковой дверью, так что мы с ними почти не сталкивались. Однако этот неугомонный ребенок начинал реветь с раннего вечера — и до глубокой ночи, все то время, что мы играли в карты, женщина шагала над нами, успокаивая его своим тихим, монотонным голосом.
Дотронувшись до каждой из трех оставшихся у меня карт, я покосилась на нулевую павловнию в руке у отца и выкинула, якобы за ненадобностью, павловнию в десять очков. Отец, который именно этого и ждал, с радостью забрал ее.
— Только вот что хорошо начинается — завсегда плохо кончается…
— Да, с одной ложки сыт не будешь.
— Что-то свет стал слабеть, может, включим трансформатор?
— Это зрение у тебя стало слабеть.
Мы с отцом снова и снова играли одну и ту же пьесу по старому, бестолковому сценарию. Рассчитывая заполучить из колоды что-нибудь для укрепления наших боевых позиций, мы говорили о погоде, беспокоились о здоровье и благополучии знакомых, скорбели о мире, неполную и неточную информацию о котором черпали из газет и теленовостей.
— Что же я наделала… Все пропало, теперь даже за як с тобой не расплачусь…
Я протянула руку, чтобы сосчитать як, тан и все очки, которые набрал отец. Он отдернул руку.
— Нечего лезть в чужие карты, пока игра не закончилась. Я тоже еще не все собрал.
— Может хватит? Я сдаюсь.
Я выложила последнюю карту, и отец, решительно бросив сакуру в десять очков, сорвал банк.
— Если уж попались плохие карты, то, хоть первым ходи, хоть каким, толку не будет. Из колоды ничего не возьмешь.
Я записала счет на бумажку, собрала карты и пододвинула их к отцу. Пока он тасовал карты, я включила телевизор в гостиной. Изображение было мутным, в тумане посуетились и исчезли человеческие тени.
— Напряжения не хватает, вот ничего и не видно. Небось, опять что-нибудь случилось.
— Говорят, в детском саду был пожар, дети погибли…
— Проклятые убийцы, не думал, что доживу до такого, — разгорячился отец.
— Мы-то в чем виноваты? — Пытаясь угомонить его, ответила я чуть слышно. А может быть, мы и вправду были виноваты? «Малыш, мой малыш, золотой, серебряный». Мать пела, а в волосах у нее красовалась шпилька с цветком. Не следовало ей рожать стольких детей. Она была слишком слабой.
— Смотри, карта застряла! — резковато сказала я, показывая на карту, залезшую под виниловое покрытие другой, отставшее больше чем наполовину.
— Сколько же мы ими играем? Пора менять на новые. — отец, высвободив карту, удовлетворенно усмехнулся.
Говорили, что в нее вселился дух умершего ребенка. Какая ерунда. И незачем было помещать ее в ту сомнительную богадельню. Какой-то мужик — не пастор и не шаман — хлестал мать персиковыми ветками. Спаси, дочка, спаси меня, после возвращения домой мать так и не избавилась от страха перед персиковыми ветками.
Все из-за того, что твой отец вел беспорядочную жизнь, нараспев сказала мать моему брату, развитому не по годам школьнику, кивая на хрупкого младенца с раздувшейся, мягкой, словно бурдюк, головой. В тот день я вернулась из школы в дурном настроении — у ранца оторвалась лямка, — мать расчесывалась, поставив зеркало на освещенный солнцем подоконник. Как малыш? Я спросила, и, положив мне на шею холодные, как сосульки, пальцы, мать ответила. Я куплю тебе куклу. Когда приехал больничный фургон, мать забралась под стол. Дочка, я не хочу. Скажи им. Санитары тащили ее под руки, а она, вывернув голову, кричала, пока могла меня видеть. Ну и что ты улыбаешься, что улыбаешься? Тебе не кажется, что это было слишком жестоко? О чем это ты, что же оставалось делать? Ты была совсем маленькой, мало ли что еще она могла сотворить. Избавилась ведь она от новорожденного. Неужели ты меня упрекаешь в том, что произошло с твоей матерью? Нужно было внимательнее следить за ней. Твоей матери там вовсе не плохо. Там у нее подруги, а семья не так важна, как ты думаешь. Оно и к лучшему, что тебе не пришлось жить с ней, разве ты в глубине души так не считаешь? Наверняка мать свою винила в том, что помолвки расстраивались одна за другой. Я нахмурилась. Отец безуспешно пытался разгладить ногтем залом на карточной рубашке.
— Сдавай уже.
— Ладно, ладно, — отец раздал карты по одной. — Первые признаки появились после того, как ты родилась. Все шло хорошо только с твоим братом. Ничего не поделаешь, — отец, посмотрев на меня, перевернув двадцатиочковый дождь и подобрал к нему пару. — Было и сплыло…
Забрав сосну с журавлем, я вдруг замерла. Послышалось, будто с пустыря доносится свист. Вроде бы даже повеяло сухими цветами. Да нет, вряд ли. Я покачала головой.
— Что, безнадежно?
— Совершенно.
Он вызывал меня свистом, это было лет десять назад. А может быть, еще раньше, во сне. Поздними вечерами я на свист с пустыря открывала дверь и выходила к тому, от кого пахло сухими цветами. С тех пор как он перестал приходить, мне часто снилось, будто я шагаю бок о бок с ним, девятнадцатилетним, по краю рисового поля, за которым цветет астрагал. Обычно я выходила в ночной рубашке, подвязав волосы алой лентой, но непременно дул ветер, и откуда-то доносился еле различимый аромат цветов. Скользкая земля под моими босыми ногами шевелилась, как дождевые черви. Грустная песня жаворонка заставила его взор затуманиться, и он, проморгавшись, сказал мне. Тебе не идет эта лента. Да, мне уже поздно подвязывать волосы красной лентой. Я же не сумасшедшая и не проститутка. Стану ловить бабочек. Он смотрел на меня ясными глазами. Твоя мать была похожа на бабочку. Я наблюдала за сакурой, вертевшейся у отца между пальцев.
— Нам чужого не надо, но и свое не отдадим…
— Да ведь ты, безжалостный, все забрал, ничего мне не оставил!
Где теперь мой брат? Даже не заговаривай со мной об этом поганце. Отец разозлился. Все было нормально, пока этот поганец все не испортил. Не из-за того ли отец был недоволен отсутствием брата, что играть в карты вдвоем не так интересно, как втроем? Так нечестно! В один прекрасный день брат встал, резко отодвинув стол, будто отпустил свой конец туго натянутой веревки, — и треугольная конструкция разрушилась, и отдача сбила нас с отцом с ног.
Смогла бы я встать и уйти, как брат? Смогла бы сбежать, как в отчаянии сбегают, нацепив спасательный жилет, с тонущего корабля? Я снова посмотрела на напряженное лицо отца, решавшего, взять сливу или помешать мне взять семь ти. Узкое длинное лицо и кривой ястребиный нос, казалось, все больше вытягивались, по мере того как западали щеки. Забери меня, дочка. Здесь страшно и одиноко. Везде одинаково. Карта перекочевала из руки отца в мою.
— Туго тебе придется! — грубо, с недобрым видом подначил меня отец, выиграв два кона подряд.
Я тасовала карты быстро-быстро, стараясь не обращать внимания на их сыроватую теплоту. Руки у отца всегда были липкими от пота.
В довершение своего поражения я удрученно выбросила хризантему, и отец решительно забрал ее себе.
— Вот и все, четыре кван. Кто же так делает!
Я записала на бумажку выигрыш отца — бессмысленное число. По телевизору началась десятичасовая передача «О счастливчик!» Когда счет отца перевалил за тысячу, я собрала карты.
— Пора пить лекарства.
Покачнувшись, я уцепилась за край стола.
— В чем дело?
Отец, отложивший карты, выглядел таким старым и мрачным. Казалось, его нос почти касается верхней губы.
— Что-то голова закружилась.
Издалека доносился свист. Сосуды в моей голове время от времени пустели из-за злокачественной анемии, одним из симптомов которой были слуховые галлюцинации вроде этого свиста.
— Какой мерзавец рассвистелся посреди ночи? Проклятая жизнь! Быстрее бы достроили эти дома. А то шляется всякое хулиганье…
Отец машинально потянулся к картам. Заметив, что я наблюдаю за его рукой, он быстро отдернул ее и нехотя достал из кармана листок бумаги.
— Посмотри, несколько дней пролежало в почтовом ящике. Если не заплатим в срок, пеню начислят. Все надо делать вовремя, не то потом хлопот не оберешься. Не могу понять, почему так много насчитали за электричество. Электричество нужно экономить.
Отец снова припомнил, как однажды мы переплатили за электричество.
— Холодильник и так уже не работает, — понимая, что зря это делаю, возразила я отцу подрагивающим от злости голосом.
Отец из вредности сказал, что счет долго пролежал в почтовом ящике. Он этот ящик проверял как минимум раз по десять в день. Да и я сама — со смешанными чувствами сообщника, всегда готового предать, — разве не подглядывала украдкой, как отец производит бессмысленные манипуляции перед широко разевающим рот, вечно голодным почтовым ящиком, в который отродясь не залетало ничего, кроме ежемесячных счетов за электричество и воду?
Отец бросил счет на край стола и решительно взял карты. Принялся раскладывать их пирамидой. Я, подперев подбородок рукой, с другой стороны стола наблюдала, как отец по очереди переворачивает карты. Он знал все карточные игры, в которые можно было играть одному.
— Что выпало?
— Любовь и дорога.
Отец вдруг взглянул на меня тепло, но безрадостно.
— Голова все еще кружится? Выглядишь уставшей. Иди-ка спать.
Свист, доносившийся с пустыря, зазвучал отчетливее, пробившись сквозь темноту. В любом случае нужно будет обзавестись новой колодой — нет никакого интереса играть, зная все карты.
Ритмичные шаги женщины у нас над головой смолкли ненадолго, а потом удалились.
— Всю ночь будет таскать его на руках. Дурная привычка.
Я зевнула во весь рот и потерла глаза.
— Лягу пораньше. Не засиживайся допоздна. Вот лекарства. Дверь я сама запру.
Громко топая, я направилась в ванную. Открыла воду посильнее и долго-долго мыла руки. Прекрасно зная, что отец не станет оглядываться, я все же осторожно, по стеночке двинулась из кухни, избегая прямого света.
Входная дверь отворилась бесшумно. Перепрыгивая за раз через несколько плиток дорожки, я добралась до ворот. Я шла вдоль ограды, опасаясь, как бы меня не увидела женщина, которая все еще ходила по веранде второго этажа, напевая колыбельную.
Там, где заканчивался пустырь, у стройплощадки на хребте холма, горели костры: работы не прекращались и ночью. Спешили, наверное, доделать все до прихода зимы.
При виде костров и одиноких лампочек я ускоряла шаги.
Он стоял возле недостроенного дома, между огромными кучами песка и пеноблоков.
— Я ждал тебя. Ты поздно, — не поднимая глаз, наверное, еще издалека завидев меня, сказал он и пнул кучу песка носком ботинка.
— Как вчера, — проронила я тихо, словно из-под вуали.
— Я специально пораньше освободился, думал, что ты придешь.
От него пахло перегаром. Роса, что ли? Из кучи песка сочилась прохладная влага. Он взял меня за руку, как будто не знал, что еще сделать. Жесткие мозоли на его ладонях — как шляпки забитых гвоздей. Большие и крепкие руки. При свете дня они, наверное, выглядели грязными и грубыми.
— Здесь холодно. А в доме никого нет. Охрана чешет языками в баре.
Он явно был выпивши, и все-таки дрожал, от возбуждения, что ли.
Его ладонь начала потеть. Держась за руки, мы вошли в дом, ступая по обломкам пеноблоков и досок. Черт, он вульгарно сплюнул.
— Что?
— Проводка не закончена.
Внутри было не так уж темно: в двух стенах зияли огромные оконные проемы с только что установленными рамами, да и крыша просвечивала. Он расчистил место, раскидав ногами обломки досок и опилки. Его крепкая рука залезла мне под рукав. Он дрожал. И слишком торопился, стесняясь, видимо, своего возбуждения. Не справился со второй пуговицей и, выругавшись, просто задрал мне кофту. Я затаила дыхание, по ногам побежали мурашки. Я поежилась, цементный пол больно холодил мое обнаженное до самых подмышек тело. Он снял рабочую куртку и подложил мне под спину. С неба в просветах крыши свисали огромные, яркие звезды. В ночной тьме всегда пахнет сухими цветами. Андромеда, Орион, Кассиопея, Большая Медведица, какой у тебя знак? Скорпион. У тебя дом с толстыми стенами и маленькими окнами, ты любишь заниматься любовью в машине. Ты стеснительная и замкнутая, но при этом мечтаешь о романтической любви. Цветы тебе не идут. Мне уже поздно прикалывать цветы. Только сумасшедшие да проститутки прикалывают к волосам цветы.
— Холодает. Когда ударят морозы, здесь нельзя будет встречаться. Вообще-то работы закончатся только через полмесяца. Но заморозков до тех пор быть не должно. — сказал он, гладя меня по голове, как будто все это было в порядке вещей.
— Ненавижу холод, — хихикнула я.
— Любишь кое-что другое? Ты, случаем, не гулящая вдовушка? — он прыснул от смеха.
Издалека донеслась песня — несколько человек горланили хором.
— Уже идут.
Он встал, отряхнул куртку, которую подкладывал мне под спину, и набросил ее на себя.
— Придешь завтра? — спросил он, стоя между кучами песка и цементных блоков.
— Дай денег, если есть.
Он замер. Я настаивала:
— Плохо мне, нужны лекарства. Я ведь не прошу много.
Он сплюнул сквозь зубы и тихо выругался:
— То-то ты с самого начала показалась мне слишком податливой… Ремесло не очень прибыльное, зато налоги платить не надо.
Он достал сигарету, сунул ее в зубы. Сделав вид, что хочет прикурить, зажег спичку и поднес ее высокое пламя к моему лицу. При виде пламени я рассмеялась во весь рот.
— Черт побери! Старовата ты для этого дела. Сегодня нету. Послезавтра получка, приходи, если хочешь.
Он небрежно сплюнул, обиделся, что ли. Я зашагала прочь. Компания подвыпивших рабочих прошла мимо, кто-то из них задел меня плечом и смешался с остальными.
Ворота были открыты. Женщина со второго этажа все так же ходила по веранде, напевая колыбельную плачущему малышу. Я тихонько открыла дверь и вошла, пытаясь руками стереть с тела прилипший озноб.
— Что выпало?
— Гость. Ложись-ка спать.
Отец, даже не обернувшись, продолжал метать карты.
Войдя в комнату, я включила свет и, не зная, чем заняться, тупо уставилась на лампочку. А потом, словно спохватившись, выдвинула ящик стола.
Дочка, забери меня, здесь страшно и одиноко. Мать взывала о помощи почерком крупным и корявым, словно у ребенка, который только учится писать. Все поля были зарисованы стоящими на руках человечками, без туловищ, с круглыми, как мячи, головами и с растопыренными ногами, похожими на ветки деревьев. Я поднесла клочок бумаги к носу и вдохнула исходивший от него слабый аромат сухих цветов. Я открыла крышку простенького медальона — лежавшая внутри прядь пепельных волос тоже пахла сухими цветами… Не успели мы подойти, как они принялись заколачивать гроб, будто только этого и ждали. Звучало вовсе не так торжественно, как я представляла. От тела матери, уже начинавшего разлагаться, маревом распространялся горьковатый запах цветов. Она была грязной. Ненавидела мыться, зато обливалась духами. Женщина с выкрутасами, любившая покрасоваться. Наверное, это был запах ее шелушащейся кожи, смешанный с запахом духов.
Я легла на холодный пол. Понимая, что отец еще не ушел к себе в комнату, я, словно дом был пуст, подкатала юбку и задрала кофту до подмышек. Над головой все еще раздавались шаги женщины, баюкающей ребенка. «Золотой мой, серебряный, драгоценнее тебя нет ничего на свете». Не вставая, я протянула руку и выключила свет. Комната погрузилась в успокаивающую темноту. А вслед за ней и весь дом стал медленно, со скрипом тонуть во мраке, как в болоте. Женщина будет тщетно метаться всю ночь напролет, как молящий о спасении ветхий лоскут, прицепленный к мачте тонущего корабля. Боясь под давлением воды развалиться на мелкие кусочки, я учащенно дышала приоткрытым ртом и вдруг улыбнулась, как тогда, перед спичкой, зажженной мужчиной.
Уже за полночь жена вдруг предложила переклеить обои.
— Прямо сейчас?
— Да.
Я неуверенно поднялся с дивана. Уже очень давно жена не предлагала мне заняться чем-нибудь по дому. Я вышел на балкон и достал из шкафа рулон обоев. Это были обои на клеевой основе, которые мы купили когда-то в местном гипермаркете. По двадцать с лишним тысяч вон за рулон. Ширина полотна примерно в ширину моих плеч, длина — больше десяти метров, довольно тяжелый рулон оттягивал руки. Не хотелось пачкать ноги, и я читал инструкцию, стоя на цыпочках. Но что-то меня тревожило, и краем глаза я посматривал на освещенную гостиную. Наконец, оторвав взгляд от инструкции, я крикнул жене:
— Точно хочешь клеить их сейчас?
В прошлом месяце мама ненадолго приехала к нам в гости. Она считала, что это ее моральный долг — взять на себя хозяйство, пока мы с женой переживаем тяжелые времена. С самого первого дня, едва распаковав свои вещи, мама с энтузиазмом принялась все мести и чистить. Рассортировала письма, разобрала пыльный вентилятор и одну за другой вымыла лопасти, полила засохший фикус. Потом приготовила свинину и перепелиные яйца в соевом соусе, пожарила анчоусы со стручковым перцем, и по дому разнесся щекочущий ноздри аромат острой пищи. Посушила водоросли, замариновала кунжутные листья, навела порядок в холодильнике. Жена лишь безучастно наблюдала за тем, как мать без устали готовит и прибирает, и молча терпела ее назойливую помощь и незлобные нотации. А может, она и не терпела ничего, просто ей было все равно. Намеков жена тоже не замечала.
С тех пор как приехала мама, прошло уже десять дней. Однажды ночью из кухни донесся странный шум. Я выбежал из комнаты и увидел, что мама сидит на полу вся в пятнах темно-бордовой жидкости. У нее был пустой взгляд — будто рядом разорвалась бомба, и она причастилась плотью и кровью. В руках она сжимала бутылку. Я сразу узнал эту бутылку — несколько месяцев назад из детского сада, что напротив нашего дома, прислали целую коробку ежевичного сока. Мы решили отправить посылку обратно, но до этого руки так и не дошли, и вот теперь этот ежевичный сок залил всю нашу кухню. Темно-бордовая жидкость запачкала не только мамину белую футболку. Обеденный стол, пол, пароварка, электрический чайник — все было в бордовых брызгах. Особенно досталось обеденному столу и стене, возле которой он стоял. Чистые оливковые обои теперь покрывали кровавые пятна, напоминавшие обидные надписи, которые иногда малюют на стенах.
— Ох, ну как же так… — причитала мама, оглядываясь вокруг с виноватым видом. — Я просто попить хотела… Ну что теперь делать…
— Все хорошо? Нигде не поранилась? — я протянул руку, помогая маме подняться.
А мама все повторяла: «Совсем старая стала. Ну что за люди… Продают сок, а его даже открыть нормально нельзя. Наверное, я бутылку растрясла». Она не пошла в ванную за тряпкой, а принялась вытирать пол бумажными кухонными полотенцами. Я хотел ей сказать, что незачем переводить бумажные полотенца, но вместо этого предложил:
— Мам, оставь. Я сам уберу.
Склонившись к матери, я мельком взглянул на жену.
— Ведь так, дорогая? Мы и сами справимся? — спросил я, втайне надеясь на ее поддержку. Жена, безмолвно стоявшая в стороне все это время, к моему удивлению, лишь тихо выругалась.
Мама перестала вытирать пол, подняла голову и взглянула на мою жену. Повисло молчание. По стене все еще медленно стекал липкий бордовый сок, оставляя за собой длинные полоски. Жена, не чувствуя, похоже, никакой неловкости, сказала:
— Ну и какого?..
— Мичжин! — Я мягко сжал руку жены, успокаивая. По ее лицу трудно было сказать, злится она или пытается осознать, что произошло. Не обращая на меня внимания, она воскликнула раздраженно:
— Такой бардак!
Мы переехали в эту квартиру прошлой весной. Общая площадь 80 квадратных метров, жилая — 56, дому всего 20 лет. В наше время почему-то считается, что покупать жилье в кредит — настоящее безрассудство, но тяжело удержаться от авантюры, если появляется возможность купить квартиру с торгов подешевле. Купить квартиру или снимать у кого-то — по деньгам разница не такая уж большая, к тому же снять квартиру на выгодных условиях довольно трудно, да и переезды утомляют. Мы с женой долго мучились, прежде чем решили купить эту квартиру. На половину стоимости, конечно, пришлось брать кредит. У меня на душе кошки скребли, когда я думал о ежемесячных выплатах в течение лет двадцати. Да еще и проценты… Но я утешал себя тем, что теперь вкладываю деньги в собственное жилье, а не отдаю их в чужой карман. Жена была счастлива, Ёну не придется возить далеко в детский сад. Для нас это было особенно важно. И район ей очень понравился: есть вся необходимая инфраструктура, воздух чище, чем в Сеуле.
Играя в кубики или рассматривая картинки в книжке, Ёну охотно вмешивался в разговоры взрослых. Как и в тот день.
— Ёну здесь тозе нравится, — заявил он беззаботно.
— Да? И почему тебе тут нравится? — спросила жена, обращаясь к нему, как ко взрослому, хотя тогда он еще смешно картавил и не все слова выговаривал. Пуская слюнки и неловко ворочая розовым языком, он наивно пролепетал, глядя в окно на машины, вытянувшиеся длинными рядами на восьмиполосном шоссе:
— Бибизик много.
Первое время я не мог поверить, что мы купили квартиру. Наверное, потому, что я называл это место домом, хотя на самом деле этот дом мне пока не принадлежал. Более двадцати лет я кочевал из одной съемной комнаты в другую, и вот теперь сумел, наконец, где-то укорениться. Когда первое семечко проросло, пронзая темную толщу земли, и тонкая зеленая ниточка показалась на поверхности, я почувствовал, как на меня накатывает необъяснимая грусть. Вернувшись с работы, я принимал горячий душ, ложился в постель и, как только голова касалась подушки, меня охватывало странное чувство — смесь гордости и тревоги, неизвестно откуда взявшейся. И все же я старался не думать о плохом, старался верить, что трудности, которые меня ожидают, все же лучше, чем мытарства, которые остались позади. Правда, прежде у меня была свобода выбора, пусть и небольшая. В тот день, когда я подписал договор купли-продажи, я вернулся домой и включил телевизор. На каком-то развлекательном канале шла игра под названием «Газета». Смысл ее был в следующем: на постоянно уменьшающемся пространстве нужно было удержаться как можно большему количеству людей. Участники буквально прилипали друг к другу и корчили смешные лица. Наконец, кто-нибудь, не выдержав напора противника, соскакивал с газеты и выходил из игры. Тогда, сидя перед телевизором и попивая баночное пиво, я посмеивался. А потом и сам почувствовал себя участником этой игры. Вот я стою на одной левой ноге, дрожа от страха, крепко обняв своих близких, а газета складывается вдвое, еще вдвое и еще вдвое… А в конце передачи я говорю с улыбкой на камеру: «Я все-таки справился». Я чувствовал, что бывшие одноклассники, поздравляя меня и спрашивая, как идут приготовления к переезду, завидуют мне. Каждый раз я смущенно отвечал: «Было бы чем гордиться… долговое рабство». Один приятель как-то возразил: «Я вот просто в долгах, а ты — в долгах, но с домом. Разве это не здорово?» После переезда мы пригласили всех: наших родителей, друзей, коллег — и устроили новоселье. Все ели, веселились, поднимали бокалы. Тогда нам казалась невероятной сама мысль, что мы — должники. Мое имя, написанное в договоре о покупке квартиры и кредитном договоре, казалось всего лишь набором букв. Иногда на рассвете я просыпался, чтобы сходить в туалет, но, не дойдя до ванной, останавливался на пороге гостиной, включал свет и просто рассматривал комнату. И спрашивал себя: «Это действительно то место, где я должен жить и которое должен защищать? Оно никуда не делось?» — а потом возвращался обратно в постель.
Целых полгода понадобилось жене на то, чтобы украсить нашу квартиру. После переезда она каждую свободную минуту старательно изучала журналы «Интерьер для маленьких квартир своими руками», «Реставрация мебели в домашних условиях», «Сделай сам» и немедленно воплощала в жизнь почерпнутые в них знания. У жены всегда было больше желания обжиться в собственном доме, чем у меня. Студенткой она жила в общежитии, потом работала репетитором, и вместо удобного матраса ей приходилось спать на пляжном коврике, кочуя по читальным залам. Пляжный коврик удобно носить с собой, брать на барбекю и пикники, да и выбросить потом не жалко. Жена трижды пыталась сдать экзамен, чтобы устроиться на государственную службу, и трижды провалилась, а потом бросила эту затею и пошла работать в центр подготовки к тестам на госслужбу. Когда мы поженились, ей пришлось пройти курс лечения, и после двух выкидышей она наконец родила Ёну. Сменив пять съемных квартир, мы взяли кредит и купили свое жилье. И все это за последние, сумасшедшие, десять лет. После того как мы купили квартиру, жена каждые выходные на балконе что-то вырезала, лакировала, мастерила. Кровать, стул, стол, стеллаж, который мы использовали уже десять лет, она «реставрировала» в лучших традициях любимых журналов. Коричневый стул покрыла бежевой краской, а кофейный столик перекрасила в оранжевый, чтобы придать интерьеру особый шарм. Стараясь уберечь Ёну от небезопасных игр с иглами, гвоздями и молотком, она запиралась на балконе и работала там. Ёну было любопытно, чем там занимается мама, нередко он прилипал к стеклянной двери, ревел или требовал, чтобы его пустили на балкон. Тогда я брал его на руки и шел с ним на детскую площадку поиграть. После переезда в нашем доме несколько месяцев пахло краской, клеем и осветлителем. Начитавшись изданий «Североевропейский стиль в интерьере» и «Скандинавский текстиль», жена начинала интересоваться ценами и каждый раз приходила в отчаяние. Для нее было важно не только то, что мы поселились в собственном доме, но и чувство надежности и уверенности в будущем.
В оформление кухни и гостиной жена вложила всю душу. Купленный в интернет-магазине диванчик, она поставила в гостиной. Дешевенький диванчик из ДСП и поролона. Я никогда не возражал против ее выбора. А если иногда жена и спрашивала мое мнение, я всегда отвечал: «Неплохо», «нормально», или что-то в этом духе. Мне тоже хотелось сделать нашу неприглядную квартирку уютной. Как говорил мой покойный отец, если что-то в доме не ладится, мужчина должен починить то, что сломано, и исправить то, что пошло не так. Возле купленного через интернет дивана жена поставила горшок с симпатичным фикусом. Не было и дня, чтобы Ёну не засовывал в рот камешки, насыпанные в горшок, или не обрывал листья. Еще жена сделала сама деревянную полочку и поставила на нее баночки пастельных тонов с разными жизнеутверждающими английскими словами, такими как LOVE и HAPPINESS. Вдоль одной стены она натянула проволоку и крошечными деревянными прищепками прицепила к ней семейные фотографии, словно постиранное белье. Ей все казалось, что чего-то не хватает, и тогда она украсила стену наклейками в виде дерева и трех сидящих на ветках птичек.
Маленькая комната украшалась специально для Ёну, он, как только ее увидел, сам решил, что это его комната. Ёну очень любил прятаться, и жена сделала для него из ткани настоящий вигвам. Ёну был очень непоседлив и, как только научился ползать, совал все с пола в рот. Жена повесила рулонные шторы с Робокаром Полли в его комнате, а на двери — плакат с алфавитом. В больших клеточках рядом с буквами были нарисованы разные фрукты и звери. Тогда Ёну только начал знакомиться с буквами. Но то ли оттого, что он еще был слишком мал, то ли оттого, что ему не хватало усидчивости, если мы просили его написать что-нибудь и давали в руки карандаш или мелок, он только пачкал полы, которые жена так тщательно мыла. И хотя у нее не было привычки повышать голос, каждый раз, когда ребенок начинал пачкать все вокруг, внося хаос в тщательно организованное пространство нашего дома, жена сердилась на него, даже кричала. И все равно Ёну изо дня в день слюнявил все, до чего только мог добраться, рвал книжки с картинками, заползал под стулья и играл там, а когда слышал музыку, начинал пританцовывать или крутиться то в одну сторону, то в другую. А еще он часто засыпал днем в своей треугольной палаточке, умильно бормоча что-то себе под нос. Личико при этом у него было такое невинное, что хотелось во что бы то ни стало защитить его от всех невзгод и обид. Глядя на него, я чувствовал какую-то щемящую боль в груди. Удивительно, даже когда он засыпал ненадолго, я был уверен, что к тому моменту, как он вновь откроет глаза, он уже чуть-чуть изменится и станет немного старше. Даже жаль, что дети растут так быстро. Наблюдая за ним, я впервые почувствовал смену сезонов и неумолимое течение времени. Понял, что март — это время приводить все в порядок, июль — время завершать начатое, а май чем-то похож на сентябрь. Когда мы приехали сюда впервые осмотреть квартиру, самое большое впечатление на нас произвела кухонная стена. В просветах между обшарпанной, покосившейся мебелью пробивались кричащие обои с жуткими тюльпанами, которые буквально лезли в глаза. Наверное, тому, кто поклеил эти обои, они нравились. Но сейчас они выглядели ужасно. Их покрывали странного вида зеленые пятна и какие-то черные точки, подозрительно напоминающие следы жизнедеятельности мух или других букашек. Жена медленно обвела стену критическим взглядом, а потом произнесла тихо: «Если бы я была хозяйкой этого дома, то поклеила бы здесь скромные обои, без претензий». Еще она сказала, что важнее всего в интерьере сочетание цветов и удачно выбранная мебель, и, как настоящий специалист по дизайну, добавила, что этот интерьер — пример плохого вкуса в ее понимании. Из-за забот с ребенком и занятости на работе сама она даже не могла позволить себе сходить в парикмахерскую лишний раз.
— У нас дома тоже тот еще бардак, — заметил я осторожно.
— У нас дома ребенок, — возразила жена, округлив глаза. Если я высказывался, пусть и очень редко, по поводу домашнего хозяйства или воспитания детей, она всегда старалась возражать мне очень тактично.
— И здесь жил ребенок. — Я показал на наклейку с мультяшками, красующуюся на выключателе, на это жена ответила:
— Наша квартира меньше. Если в квартире тесно, сколько ни убирай, все без толку.
Еще до переезда жена первым делом взялась за ремонт на кухне. Она обратилась в местную ремонтно-строительную компанию и попросила, чтобы на кухне и в гостиной все стены покрасили в белый, а стенку, где мойка, и противоположную стену — оклеили оливковыми обоями. Предполагалось, что белый цвет освежит интерьер, а оливковая стена станет ярким дополнением. Жена сказала, такое решение расширит пространство, к тому же белый цвет освежает, а оливковый приятен глазу. Возле этой оливковой стены жена поставила обеденный стол для четырех человек. Этот стол с бежевыми тонкими ножками и светло-оранжевой столешницей создавал очень теплую, уютную атмосферу. За этим столом мы обедали, пили чай, а иногда и работали. На одном краю жена поставила электрический чайник, коробочки с зеленым травяным чаем, баночку мультивитаминов, тарелочку ореховой смеси. Не забыли и про кофемолку, которая внушала нам чувство особой гордости, с прозрачным контейнером для зерен. За этим столом мы каждый день вместе ужинали. Когда приходили редкие гости, мы, конечно, раскладывали стол в гостиной, но сами в основном ели на кухне. Жена и я — сидя на табуретках, а Ёну орудовал детской ложечкой в своем раскладном стульчике. И так за обычными делами проходили дни, пролетали месяцы, месяцы складывались в годы. Раньше я об этом почему-то не задумывался. В стеклянном стаканчике в ванной стояли три щетки, на сушилке для белья висели носки разных размеров, к унитазу крепилось крошечное детское сиденье. Когда я смотрел на все это, обычные предметы, все эти повседневные вещи, казались мне чудесными и очень значительными. Мы с женой вместе кормили Ёну за столом, переставали улыбаться и делали строгие лица, когда он капризничал. Ёну учился пользоваться палочками, ронял еду, куксился, плакал, лопотал всякую чепуху, ворочая своим маленьким розовым язычком. И все это за тем обеденным столом возле оливковой стены, которая с ним так хорошо сочеталась. Именно на эту стену брызнул присланный нам два месяца назад из детского сада ежевичный сок.
Мы с женой почти не говорили о том вечере, когда взорвалась бутылка ежевичного сока. Мама на следующий же день уехала домой, а мы старались проводить день за днем так, будто ничего особенного не случилось. Но каждый день был похож на предыдущий, очень длинный, по словам жены — бестолковый, день. Иногда возникает чувство, будто нечто, именуемое временем, летит быстро, как в кино. Окружающие декорации, недели и месяцы, целый мир, все, кроме нас, вертится вокруг оси. Понемногу эта спираль начала затягивать и нашу семью. Цвели цветы, дул ветер, таял снег, появлялись почки на деревьях — все менялось в этой круговерти. Время летело, но — как будто для кого-то другого.
Прошлой весной мы потеряли Ёну. Он попал под микроавтобус детского сада, когда водитель сдавал назад. Ему не было пяти. И пяти раз он не успел увидеть, как сменяют друг друга весна, лето, осень и зима. Он был как все дети в этом возрасте, иногда огорчал родителей, часто не слушался, много капризничал. Где-то научился утешающе похлопывать нас по спине, когда мы брали его на руки, а он обхватывал нас своими тонкими, как стебли, ручонками. Но теперь его больше нельзя было обнять, даже просто прикоснуться. Нельзя снова отругать, покормить, уложить спать, успокоить, поцеловать. В крематории жена вместо «прощай» сказала Ёну «сладких снов тебе», сжимая в обеих руках его фотографию. Будто они когда-нибудь встретятся снова. Директор детского сада имел какое-то отношение к Торговой страховой компании. Злосчастный микроавтобус тоже был застрахован, и через нашу страховую компанию мы получили компенсацию по гражданскому делу. Много это было или мало, никакими машинами или микроавтобусами невозможно измерить, но на тот момент администрация детского сада решила, что рассчиталась с нами сполна. Они уволили водителя и даже сменили всех нянечек, словно спрашивая: «Чего еще вы от нас хотите?». Вслух они ничего подобного не сказали, но все и так было понятно. Тогда же по району начали ходить странные слухи, будто бы я сотрудник страховой компании. Впервые услышав об этом, я так разозлился, что меня затрясло. Но самое удивительное, что некоторые этим слухам поверили. Жена бросила работу и целыми днями сидела дома. Мне бы тоже хотелось все бросить, но с банковской книжки каждый месяц уходили вместе с процентами деньги за квартиру. Коммунальные платежи, разные налоги, медицинская страховка, счета за мобильную связь усугубляли наше положение. Все эти счета складывались в сумму, которую одной моей зарплатой было сложно покрыть. Однажды к нам приехал сотрудник компании-страховщика микроавтобуса из детского сада. Он самым учтивым образом принес мне свои соболезнования, а потом сухо, формально объяснил процесс выплаты страховой компенсации и протянул мне какой-то документ. Я и без объяснений понял, что это такое. Когда-то я тоже был на его месте, и мне приходилось с каменным лицом выражать соболезнования чьему-то горю. Склонившись над бумагой, не в силах ничего сказать, я выкурил подряд три сигареты. Это ведь обязанность главы семьи — починить то, что сломано, и исправить то, что пошло не так. Меня этому учили с детства. Но в тот момент, когда я вписывал в бланк номер своего счета, у меня было такое ощущение, словно я извинился перед директором детского сада. Все, что происходило после этого, я помню смутно. Как будто в тумане. Вернулся с работы — щелк выключателем! — и на кухне осветилось электрическим светом заплаканное лицо жены. Снова щелк! — в углу гостиной ее тонкий силуэт, плечи вздрагивают от рыданий. Из холодильника запах скисших кимчи, протухших яиц, многодневной лапши. На полу гостиной сухие листья фикуса. Иногда, уставившись в окно, жена повторяла как заведенная: «Там, где Ёну сейчас находится, лучше, чем здесь… Потому что мой Ёну там…»
Как-то раз жена взяла сумку-тележку для покупок и пошла в магазин, но уже через десять минут вернулась обратно. Когда я ее спросил, что случилось, она ответила: «Я чувствую, как на меня все пялятся. На тебя — нет?». Тогда я спросил, что она имеет в виду, и она ответила, что люди провожают ее взглядом, смотрят, носит ли она еще траур, следят украдкой, что она берет с прилавков, как будто им интересно — лезет ли кусок в горло человеку, который потерял ребенка. Я заверил ее, что такого не может быть и она все преувеличивает. Но после этого случая жена заказывала продукты только по интернету. Все реже стала выходить из дому, все чаще — сидеть у окна. Я боялся теперь потерять не только Ёну, но и ее тоже.
Щелк! — снова нажал на выключатель и обнаружил ее в палатке в комнате Ёну. Она сидела, уткнувшись лицом в колени, ее плечи едва заметно вздрагивали. Я спросил, не хочет ли она переехать. Жена, подняв мокрое от слез лицо, молча кивнула. На следующий день по пути с работы я зашел в агентство по продаже недвижимости. Там я узнал, что цены упали, и наша квартира, с тех пор как мы ее купили, подешевела более чем на 20 миллионов вон. Ничего не сказав, я вышел на улицу и выкурил две сигареты подряд. Наконец, отказавшись от идеи переехать в другую квартиру, я сообщил жене, что нам придется остаться. Конечно, на счету еще лежала страховая выплата, мы и воны не потратили из этих денег. Но из этих денег нельзя было брать ни монеты. Даже не советуясь, мы без слов договорились об этом с женой.
Когда из детского сада прислали посылку, мы растерянно уставились на коробку, не зная, что и думать. В голове вертелся лишь один вопрос: «А что вообще все это значит?» На коробке была наклейка «Продукты для долголетия» и «Стопроцентный ежевичный сок отечественного производства». Отодрав скотч, мы обнаружили внутри маленькую открыточку. «Большое спасибо за вашу поддержку. Счастливого вам Праздника урожая! Детский сад „Солнышко“». Как-то раз из сада уже присылали аккуратно приготовленный и упакованный детишками сонпхён[21], но коробку сока мы получили впервые. Нашли кому отправить! Сначала мы даже решили, что нам доставили эту посылку по ошибке. Потом подумали, что так они пытаются восстановить свою репутацию после трагедии с Ёну. А может, новые нянечки отправили посылку по ошибке или просто еще не обновили адресную книгу. Жена ужасно рассердилась. Как можно быть настолько бессердечными людьми?! Если они знали, кому собирают посылку, и специально отправили ее нам — то это очень гадкий поступок, а если не знали и отправили — еще хуже. Я задумчиво глядел на ящик с ежевичным соком. Наконец я решил убрать эту коробку куда-нибудь с глаз долой, чтобы потом выбросить.
А было это два месяца назад.
Бордовые пятна намертво въелись в обои. Чем только мы не пробовали свести ежевичный сок: осторожно оттирали мокрым полотенцем, специальной губкой с пропиткой, ватными дисками с ацетоном. Ничего не помогло. Конечно, после всех этих манипуляций пятна немного побледнели и размылись, но все равно не исчезли. Стало даже хуже. Чем больше мы старались, тем сильнее портили обои. Наконец нам не осталось ничего, кроме как переклеить их.
Спустя некоторое время, после того как мама уехала домой, мы с женой отправились в местный гипермаркет. Уже очень давно мы не ходили вместе за покупками. Мы сразу нашли отдел, где продаются лампочки, батарейки, инструменты, и остановились перед стеллажами с обоями. На полках ровными штабелями лежали обычные и самоклеящиеся обои, декоративная пленка. Мы выбрали обои на клеевой основе. Инструкция гласила: «Хорошо пропитать водой. Клеить легко и весело. Не требуются профессиональные инструменты. Можно клеить поверх старых обоев». Пробежав глазами инструкцию, я сразу почувствовал прилив уверенности в собственных силах и желание клеить обои.
— Возьмем эти?
Жена нахмурила брови.
— Лучше какие-нибудь совсем без рисунка.
— Смотри, эти тоже почти без рисунка.
— Других нет?
— Значит, эти ты не хочешь?
— Не хочу.
— Но их проще всего клеить. И узор ненавязчивый.
Жена молчала.
— Ладно. Купим в другой раз?
Вдруг жена, избегая моего взгляда, немного нервно ответила:
— Бери что хочешь.
Все еще держа в руках рулон обоев, я внимательно посмотрел на жену. Странно, раньше все вопросы, связанные с интерьером, жена решала сама. А теперь все выглядело так, будто ей хотелось поскорее уйти отсюда. Внезапно — из-за нехорошего предчувствия, — я повернулся и увидел молодую женщину. Держась за ручку тележки, она выбирала декоративные наклейки на обои. В тележке сидел ребенок, чуть больше года, и увлеченно лизал какую-то конфету, причмокивая губами. Мокрой и липкой от слюны ручонкой он сжимал мармеладного мишку. Когда-то таких мишек любил и наш Ёну.
Вот и все. Еще секунду назад мне казалось, что жена наконец ожила и все отныне будет хорошо, а теперь она снова стояла с отсутствующим видом, как будто вообще забыла, зачем мы сюда пришли. Я не знал, пропало ли у нее только желание клеить обои или она снова потеряла интерес ко всему на свете. Вечерами, если пораньше возвращался с работы, или по выходным, я спрашивал: «Ну что, переклеим сегодня обои?». А она неизменно отвечала: «Попозже» или «Потом». Раньше мне казались странными ее женские заморочки, например, никогда не оставлять в мойке грязную посуду. Она всегда сразу перемывала все тарелки и вытирала насухо полотенцем. Она говорила, ей нравится, когда все готово к использованию, и, если нужно было сделать что-нибудь, она делала сразу, не откладывая. Когда мыла виноград, замачивала его в соде, а потом промывала несколько раз под проточной водой. Она брала какой-то порошок и кипятила в нем добела кухонные полотенца и тряпки. Даже странно, что она решительно ничего не хотела делать со стеной, на которой засохли темные пятна ежевичного сока. «Я не смогу поклеить обои один, без твоей помощи», — пытался убедить ее я, но без толку. В какой-то момент мне надоело, и я перестал упрашивать ее при каждом удобном случае. Так, мы уже два месяца никак не могли поклеить новые обои. И вот сегодня, субботним поздним вечером, когда я задремал в гостиной перед телевизором и думал уже перебраться в постель, жена предложила переклеить обои.
— Возьмись за край.
— Так?
— Да.
Жена приложила конец рулетки к полу и отмерила нужную длину. Прижав коленками край обоев к полу, она отметила карандашом длину 2,3 метра, прибавив три сантиметра запаса.
— Тебе сколько надо таких полос?
— Три.
— Так пойдет?
— Ага, в самый раз.
На полу гостиной мы расстелили три полосы обоев. На простом светло-желтом фоне рассыпаны крошечные белые цветы. Я подозревал, что ей ужасно не нравятся обои, которые я выбрал. Но она делала вид, что ей совершенно все равно. Мы вместе осторожно перенесли в гостиную обеденный стол. Затем с двух концов взялись за первую полосу обоев и пошли в ванную. Опустили обои в теплую воду, которую набрали заранее, и подождали немного, пока клей не отмокнет. Потом снова взялись с двух сторон за полосу и потихоньку направились обратно на кухню. Нести мокрые обои нужно было очень осторожно, как стекло, соразмеряя каждое свое движение. Словом, мы двигались, как одно целое. Затем мы снова вытянули полосу обоев, взялись за два верхних уголка и, встав на цыпочки, приклеили верхний край под потолочный плинтус на стену. Жена стояла рядом, придерживая обои.
— А муж-то у меня какой высокий! — заметила она, взглянув на меня снизу вверх.
Я давно не видел ее улыбку. И все же было в этой улыбке что-то печальное. Когда мы приклеили обои к стене примерно наполовину, жена отошла в сторону, освобождая мне место. Верхний край уже приклеился. Я прошелся по этому участку лопаточкой для сгона воды, которую мы использовали, чтобы убирать капли с раковины. У нас не было специального шпателя для обоев или других подходящих инструментов, так что приходилось пользоваться тем, что есть. Каждый раз, когда я проводил лопаточкой сверху вниз или из стороны в сторону, на пол, где мы заранее расстелили газеты, капал раскисший от воды клей. В комнате стоял густой запах клея. Пока я аккуратно приглаживал обои лопаточкой, жена вытирала мокрой тряпкой капающий на пол клей. Так мы аккуратно приклеили первую полосу обоев и отошли на несколько шагов назад, чтобы полюбоваться на результаты своих трудов. По сравнению с оливковыми обоями, на которых зловеще темнели пятна ежевичного сока, новые желтенькие выглядели опрятно и красиво. Я даже испытал некоторое чувство гордости, оттого что поклеил обои сам. Такое же чувство испытываешь, если сам заменишь лампочку или прочистишь стояк раковины.
— Не так уж трудно. Закончим сегодня?
Сполоснув руки в раковине, мы взялись за вторую полосу. И все повторилось заново. Мы опустили обои в ванну, подождали, когда клей размокнет. И вдруг я живо вспомнил, как мы вдвоем купали маленького Ёну, вспомнил голубоватые следы на его попе, вздувшийся животик, вспомнил нежную теплую кожу и родной запах. Жена, кажется, подумала о том же. Пока бумага пропитывалась водой, мы не сказали друг другу ни слова.
— Может, открыть окно?
— Давай.
Жена открыла форточку напротив раковины. Через форточку в комнату ворвался ветер. Жена опустилась на корточки.
— Холодновато.
— Закроем окно?
— Да нет. Пусть проветрится немного.
Держа обои, я глядел на жену.
— Ладно. Берись вон там.
Жена, придя в себя, взялась за свободный край.
— Уже ноябрь.
— Да, — ответила жена сдержанно и даже немного отстраненно.
— Скоро придется доставать зимнее одеяло.
— Да, по утрам уже холодно.
— И правда очень холодно.
— Ага.
— Никаких денег не напасешься, когда живешь в стране, где такая разница температур — зимой и летом.
— Верно… Послушай.
— А?
— Тяжело работать одному?
— Да ничего особенного. Нормально.
— Я даже не готовлю ничего…
— Да ничего страшного. Я нормально ем… Знаешь…
— Что?
— Вот мы сегодня обои поклеим… а на следующей неделе…
Она молчала.
— Ну, давай снимем те деньги. Нужно выплатить долг.
И снова молчание.
Слезы едва не навернулись на глаза, но я сдержался. Я боялся, она посчитает меня чудовищем, это ведь я предложил воспользоваться этими деньгами, от безвыходности.
— Давай. Нужно так нужно, — вдруг ответила она.
Я ждал ответа, затаив дыхание, и, наконец, вздохнул спокойно.
— Хорошо.
Лопаткой я осторожно водил по обоям, надавливая чуть сильнее там, где нужно было разгладить складки. И думала «Ну, вот и настал тот день, тот самый момент, когда ее, наконец, отпустило, она пришла в себя. Сегодня и для меня, и для Ёну — важный день». Я действительно почувствовал, как что-то в ней незримо изменилось. Как только я подвел лопатку к середине полосы, жена вновь отпустила обои и отошла в сторону, а потом начала вытирать капающий клей мокрой тряпкой.
— Я был так рад, когда мы переехали сюда. Ты ведь тоже?
— Да.
— Из всех квартир, где мы жили, эта — самая лучшая. Ведь так?
Конечно, так. Я вспомнил, как от переполнявшего меня, неизвестно откуда взявшегося, чувства я по ночам не мог сомкнуть глаз. Оно приходило не изнутри и не откуда-то извне, на меня просто внезапно накатывало ощущение безграничной легкости и радости. После смерти Ёну этот дом вдруг наполнился тишиной. Когда мы с женой взялись клеить эти обои, которые в любой момент от неосторожного движения могут порваться, стена, как обрыв скалы, как немой вопрос, нависла над нами: «Это действительно наш дом?». Мы двадцать лет кочевали с квартиры на квартиру и мечтали наконец-то остановиться, найти свой, настоящий, Дом.
— Смотри, здесь складка легла. Может, переклеим?
— Где?
— Вот тут.
— Ничего. Через несколько дней высохнет и разгладится.
— Здесь? Мне кажется, тут сильно заломилось.
— Где?
Мы отошли от стены на несколько шагов и обвели взглядом свежеприклеенные обои.
— Я даже не знаю…
— Гляди. Вон там немного косо.
— И правда.
Мы осторожно сняли со стены второй лист, примерились и приклеили его заново. Хорошо, что клей не успел схватиться.
Мы с женой взялись за последнюю, третью полосу обоев и отправились в ванную. Осталось приклеить только ее, и дело будет сделано.
— Выходит, каждую полосу надо отдельно намачивать?
— Ну конечно. Клей ведь высыхает.
— Постой. Я сейчас уберу.
Жена отодвинула от стены ящик. Обычная четырехугольная коробка без крышки. Раньше мы ставили его рядом со столиком Ёну, иногда использовали как дополнительный стул. Сначала мы хотели унести его в гостиную вместе со столом, но потом решили оставить на случай, если не получится дотянуться, когда будем клеить обои. Под ящиком оказались хлопья пыли. Жена смочила водой кухонное полотенце, пока я стелил третью полосу обоев. Я ждал, когда она закончит и поможет мне ее наклеить. Я смотрел, как она, маленькая и хрупкая, тщательно вытирает пол. Вдруг она замерла на месте.
— Жена, — позвал я ее.
Она молчала.
— Милая.
Снова тишина.
— Мичжин, что случилось?..
Прижав обе руки к стене, жена смотрела куда-то вниз.
— Здесь…
— Что?
— Здесь… Ёну…
— Что такое?
— Ёну… свое имя… написал.
Жена дрожащей рукой указала на стену.
— Не все… только…
Ее плечи слабо вздрогнули.
— Только фамилию…
Теперь она вся дрожала.
— И букву «н»…
Я молчал.
— Только… букву «н» написал.
Она пыталась сдержать слезы и все-таки разрыдалась. Я никогда не видел, чтобы Ёну писал свое имя. Время от времени он что-то черкал на полу или в альбоме, не картинки и не буквы, просто какие-то разноцветные зигзаги. И вот ребенок, который никогда не отличался усидчивостью, не учился писать, вдруг зачем-то написал на стене «Ким» и «н», и мне так захотелось погладить его по голове. По мягким и гладким волосам. Я заплатил бы любую цену, чтобы хоть раз обнять его снова, хоть один раз. Я сделал бы все что угодно, если только смог. В комнату снова влетел холодный ноябрьский ветер.
— Я помню.
— Что?
— Его глаза.
Я не мог ничего сказать.
— Искрящиеся глаза нашего сына.
Я не мог найти в себе сил, чтобы сказать хоть что-то.
— На мой день рождения ты купил торт. Вот на этом обеденном столе мы зажгли свечки. Тогда Ёну впервые увидел свечки. Смотрел на них, как на маленькое чудо. Ему не было и двух лет тогда. Я сказала ему: «Ёну, у мамы сегодня день рождения. Что ты мне подаришь?» Знаешь, что он тогда сделал? Он подумал немножко, а потом вдруг захлопал в ладоши. Ёну хлопал для меня в ладоши…
Она плакала, как прославленный пианист, которому после концерта, стоя, аплодируют тысячи зрителей. И кидают букеты, и цветов становится так много, что сцена утопает в них. Будто прячась под стрехой от дождя, я привалился к стене и тихо заплакал. Сквозь пелену слез я видел незнакомые белые цветы на желтом фоне. И эти цветы прямо над головой моей жены складывались в похоронный венок. Казалось, хризантемы, такие уместные на похоронах, кто-то из злого умысла подарил живому человеку. Мы замечали, что соседи, которые вначале старались разделить нашу скорбь и выразить сочувствие, со временем изменили свое к нам отношение. Они шептались за нашей спиной, избегали нас, как прокаженных. Поэтому, глядя на жену, которая сидела на полу у стены белых цветов, я представлял, будто соседи хлещут ее этими цветами. Хлещут цветами на длинных стеблях со словами: «Я уже достаточно о тебе поплакал, пора бы и тебе успокоиться».
— Никто не понимает.
Я повторил невольно:
— Никто не понимает.
Но я-то прекрасно понимал, что она имеет в виду. Жена задумчиво взглянула на меня. В ее пустых зрачках наконец зажегся огонь. Она гладила рукой слова, которые написал — нет, не дописал — Ёну. В этот момент мне показалось, что вот-вот я услышу топот маленьких ножек, Ёну выскочит из ниоткуда и обхватит мои ноги обеими ручками. Обнимет свою мать и похлопает ее успокаивающе ладошкой по спине. Но этого не случилось. Уже никогда не случится. В это мгновение сердце сжалось. Я наконец склонил голову. На пол кухни капали слезы. Но даже в этот момент я не мог выпустить из рук обои. Размокший от воды клей, словно выходящий из моего тела гной, стекал на пол. Надвигалась зима, и, хотя до первых настоящих холодов было еще очень далеко, я дрожал всем телом. У меня даже руки тряслись.
«От слова ‘лосось’ пахнет речной водой».
Так начиналась статья, которую я как-то написал для одного журнала о рыбалке. В статье говорилось о том, что реки нашей страны не богаты лососем, поэтому рыбакам следует выступить с инициативой по защите популяции рыб. Когда журнал появился в печати, мне неожиданно начали звонить недовольные читатели.
Сначала позвонил человек, представившийся защитником окружающей среды. Он сказал, что главная причина разрушения экосистемы, — человеческий эгоизм. Я кивнул. Он говорил с жаром, я подумал, что таких неравнодушных читателей редко встретишь, поэтому я продолжал его с почтением слушать. Но вдруг он прицепился к названию статьи «Ловля лосося забавы ради». И в конце концов, назвав меня подонком, просто бросил трубку. Поразительно. Небось пробежал глазами содержание номера, сидя с журналом в туалете. Как можно было, не прочитав статью, сделать выводы из названия — не понимаю. Я подумал тогда, что люди все-таки крайне нетерпеливые существа.
Следующий звонок был от читателя, у которого возник вопрос к первому предложению. «От слова ‘лосось’ пахнет речной водой — что за ерунда? — спрашивал он. — Это утверждение не соответствует биологическим фактам, ведь лосось проводит в реке одну десятую часть жизни, а все остальное время он проводит в море. Правильнее было бы написать, что слово ‘лосось’ пахнет морем, — убеждал меня читатель, — это же очевидно». На мой взгляд, формально он, конечно, был прав, но вот с воображением у него туговато. Такие люди упускают из виду, что самое важное всегда происходит в конце. Они никогда не берут на себя труд додуматься до сути.
От слова «лосось» пахнет речной водой.
Вот я и решил написать историю, которая бы начиналась этой фразой. А чтобы избежать бессмысленных недоразумений с читателями, я решил озаглавить ее просто: «Лосось».
Я собирался узнать об этих рыбах все и начал изучать толковые словари и иллюстрированные книги о лососевых. Эти рыбы ежегодно с сентября по ноябрь мигрируют к месту своего рождения, поднимаясь вверх по течению рек, в которых отражается раззолоченная осенью листва; на галечных отмелях, где слабое течение, они строят кладки диаметром до одного метра и глубиной до пятидесяти сантиметров и откладывают туда икру вишневого цвета; в среднем у них бывает две-три тысячи икринок; пара месяцев уходит на то, чтобы из икринок в гальке появились мальки; температура воды в этот период опускается до семи-восьми градусов…
Я многое узнал о лососе, но так и не смог написать ни строчки. Все эти знания были как ненужный балласт, ведь они не будили фантазию. И вдруг неожиданно я наткнулся на одну фотографию. Трагический снимок гигантского пассажирского «боинга 747», упавшего в воду.
Ослепительный серебристый корпус самолета, который должен был лететь по небу, рассекая облака, неподвижно лежал, погруженный в воду. Должно быть, пассажирский самолет совершил аварийную посадку на воду из-за внезапной катастрофы и пошел ко дну. Затонувший лайнер торжественно и скорбно будто обращался ко мне. Казалось, я должен был сказать ему что-то в ответ, и я никак не мог оторвать взгляда от фотографии. Ведь это не рухнувший лайнер, это множество рыб устремились вверх по реке. Стая лососей. Сотни рыб выстроились в отряд и ринулись вверх, вверх, на нерест.
Больше всего на свете я завидовал человеку, который сделал эту фотографию. Ведь ему посчастливилось наблюдать за живыми рыбинами, плещущимися в воде. Наверно, он, надев водолазный скафандр, зашел в реку и фотографировал прямо в воде — так, должно быть, делаются подобные снимки. Никто не задумывается об этом.
Люди, живущие на берегу, пугают рыб, плавающих в воде. Ведь люди смотрят на лососей не со стороны, а сверху! А это не нравится рыбам. Человеческий взгляд, устремленный вниз, напоминает взгляд хищной птицы скопы или бурого медведя. Люди не наблюдают за рыбой, а облизываются в предвкушении вкусной икры.
В общем, нравятся тебе рыбы — научись наблюдать за ними не сверху. Ну и немного фантазии тут тоже не помешает. Другими словами, тут нужна зрячая душа. Такая душа, которая желает увидеть сокровенное, такая душа, которая способна это сокровенное разглядеть. Воображение — вот та сила, что заставляет нас принимать мир во всей полноте. Первый поцелуй с любимым человеком горяч и сладок, ведь до того момента, как губы любящих соприкоснулись, воображение влекло их друг ко другу.
Утренние лучи красят море в оранжевый цвет.
На стометровой высоте прочерчивает огромный круг хищная птица скопа. Она голодна и с наступлением утра прилетела ловить рыбу. Минут десять она внимательно следит за поверхностью моря: обычно тут сардины кишмя кишат, но сегодня их что-то не видно. Скопа делает несколько движений острыми, как металлические грабли, когтями, как будто скребет воздушное пространство. В желудке пусто, и только ветер обвивает кончики крыльев. Скопа начинает злиться.
Ей отлично известно, что в это время холодное течение Берингова моря несет стаю лососей. Лосось — одна из любимейших рыб скопы, ведь у него такое жирное и в то же время легкое мясо, ни с чем не сравнить. Вспомнив нежный вкус лосося, скопа еще сильнее ощутила голод.
Вдруг скопа замечает какой-то странный предмет. Огромный, больше акулы, он стремительно двигается на юг. Посередине этого странного предмета — блестящая светлая точка. Словно плывет в море подводная лодка с включенными огнями.
Скопа опускается на десятиметровую высоту. Необходимо повнимательнее рассмотреть загадочный предмет. Огромная подводная лодка начинает подниматься на поверхность. Раньше уже бывало, что скопа принимала подводную лодку за стаю лососей, она устремлялась вниз, но ее каждый раз ждало разочарование; поэтому сейчас она очень внимательно рассматривает море. На малой высоте приходится часто махать крыльями, и это раздражает, но ведь ей нужен завтрак.
Как и предполагала скопа, странный предмет, попавшийся ей на глаза, оказался стаей лососей. Там не меньше трехсот рыбин.
Скопа решила лететь над стаей на некотором расстоянии, чтобы не привлекать к себе внимания. Она пристально следит за поверхностью воды. Лососи стройными рядами плывут со скоростью километров сорок в час.
В самом центре по-прежнему светящееся пятно.
Скопа, широко распахнув глаза, приглядывается к нему. Это вовсе не пятно. Это какой-то удивительный лосось, такого скопа видит впервые. В окружении своих собратьев плыл непохожий на всех остальных лосось с серебристой спинкой.
У большинства морских рыб брюшко белое, а спина темно-синяя. Рыбы всплывают на поверхность, поэтому им нужно маскироваться, чтобы оставаться незамеченными на фоне моря. Так птицы, глядящие на рыб издалека, попадают впросак и остаются ни с чем.
Но даже такая хитрость не может обмануть свирепых глаз скопы, летящей низко над водой. Скопа не отрывает взгляда от этого лосося необычного цвета. У птицы уже вовсю текут слюнки.
Скопа опускается на двухметровую высоту над поверхностью воды. Теперь вкусный завтрак — всего лишь вопрос времени. Скопа напрягает кончики лап. И ловко проводит когтями по воде. Кончики когтей впиваются в плоть лосося невиданного цвета.
— Скопа! Айда врассыпную!
Рыбы, подвергшись нападению скопы, брызгаясь, кидаются в разные стороны.
Поднимаясь в воздух, скопа чувствует между когтей тяжесть бьющейся жизни. Птица удовлетворенно опускает глаза, чтобы посмотреть на добычу. Меж птичьих когтей бьется в агонии лосось, пытаясь вернуть покидающую его жизненную силу. Но это не тот, на которого она рассчитывала, не тот сверкающий серебристый лосось, и скопу охватывает горечь поражения.
Так Серебристый Лосось избежал первой в жизни опасности и не стал добычей скопы.
Но что это? По счастью, оставшись в живых, лосось совсем не радовался, а, наоборот, сильно опечалился. Ведь рыба, которую поймала скопа, — это та, что плыла рядом с ним с того самого момента, как они покинули реку, это та, что всегда, поймав ртом пару-тройку креветок, делилась с ним, та, что ловила для него похожих на стрекоз вкусных насекомых, та, что ласково гладила его по брюшку мягким хвостовым плавником, — это была его дорогая сестрица.
— Сестрица… — только и смог проговорить Серебристый Лосось.
Сердце саднило, будто лосось поранил его об острые камни. В тот самый момент ему вспомнился влажный рыбий голос сестрицы: «Серебристый Лосось…»
Вот что говорила она ему год спустя, после того как лососи покинули реку:
— Знаешь ли ты, что твое тело покрыто серебристой чешуей?
— Мое тело серебристого цвета?
Лосось был очень удивлен.
Он понятия не имел, что у него серебристая чешуя. Просто думал всегда, что у него, как и у других лососей, спинка темная, а брюшко белое.
— К несчастью, мы сами не знаем, как выглядим.
— Почему?
— Потому что глаза у рыб впереди.
Сестрица говорила, что лососи могут узнать, как они выглядят, только со слов своих собратьев. Так что рассказы других лососей — зеркало, в котором можно себя рассмотреть. Может быть, поэтому лососи имеют привычку судачить о других.
— А почему камбала всегда смотрит в сторону?
— Да потому что камбала все пыталась увидеть, какова же она собой, вот и окосела.
Серебристый лосось, вспомнив забавные глаза камбалы, усмехнулся.
Однако на лице сестрицы лежала тень.
— Серебристый Лосось, понимаешь ли ты теперь, почему твои друзья называют тебя особенным?
Только сейчас Серебристый Лосось начинал понимать, что означало слово «особенный». Он вдруг подумал, что похож на остров, затерянный где-то в океане. Одиночество в мире океана, где нет никого, кроме тебя. Одиночество — это не страшно, но только очень грустно. С тех пор как лосось узнал, что все его тело серебристого цвета, он частенько думал:
— Жизнь невыносима!
Тогда другой Серебристый Лосось, что жил у него в душе, говорил:
— Пусть так, но надо терпеть.
У нашего героя в душе жили два лосося.
Однажды Серебристый Лосось сказал своим собратьям:
— Лучше бы вы смотрели не на мою чешую, а на мою душу.
Пара лососей, которые плыли рядом с ним, раздраженно ответили:
— Да как на нее посмотришь-то?
Серебристый Лосось очень обрадовался — ему показалось, что их заинтересовали его слова.
— Да вот как: смотреть нужно не на внешнее, а на то, что внутри.
Наверное, из-за того, что Серебристый Лосось еще никому не открывал свою душу, он начал запинаться. Многие мысли, которые он столько времени хранил в себе, беспорядочно вывалились наружу, похожие на куски порванной цепи.
— Поэтому… то, что внутри… невидимое… как бы это сказать…
— Ты говоришь очень непонятно, мы ни о чем таком не знаем.
И они равнодушно отворачивались и спешили на поиски корма.
Рыбы, наблюдавшие со стороны за Серебристым Лососем, насмешливо улыбаются. Они качают головами и перешептываются украдкой:
— Да он должен быть благодарен за то, что его оберегают, а не нести какую-то чушь.
— Не из-за него ли мы первыми подвергаемся нападению врагов?
Серебристый Лосось сгорает от стыда, когда до него доносятся их недобрые пересуды.
Серебристый Лосось и вправду плыл в середине строя с того самого момента, как стая начала двигаться на юг. Так решил Большеротый Лосось. Он был вождем стаи. Большеротый Лосось любил поважничать перед остальными. Даже говоря о какой-нибудь малости, он никогда не понижал голос. Всегда говорил самоуверенно, широко разевая рот, вот его так и прозвали Большеротый Лосось.
Когда рыбы приготовились отплывать, главный лосось, выпячивая вперед подбородок, скомандовал:
— По сторонам не глазеть! Назад не оборачиваться! У поверхности воды не плавать!
Вожак устанавливал правила для лососей.
— И еще ты!
Выпяченный подбородок повернулся к Серебристому Лососю.
— Ты должен все время плыть посередине строя. Ты представляешь опасность, потому что легко попадаешься на глаза врагам. Если хочешь вернуться на родину живым — делай, как я говорю!
Так остальные лососи стали ограждением, защищающим Серебристого Лосося. Впереди, сзади, слева, справа, сверху, снизу — везде плыли лососи. Но для Серебристого Лосося это вовсе не означало абсолютную защиту. Наоборот, это погружало его в самую что ни есть беспросветную тьму.
С тех пор Серебристый Лосось стал изгоем. Сестрица была единственной из множества рыб, кто был не прочь составить ему компанию.
— Почему рыбы отвергают меня?
— Почему ты думаешь, что они тебя отвергают? Ведь они, напротив, обнимают тебя со всех сторон.
Сестрица во всем старалась видеть хорошее. Порой это ставило Серебристого Лосося в тупик. Знает ли сестрица вообще слово «нет»? Может быть, знает, но делает вид, что оно ей неизвестно?
— Меня защищают и одновременно отвергают. Лучше бы я подвергался опасностям, но был свободен.
— Свободен?
Сестрица делает круглые глаза, услышав, что он говорит о свободе. «Свобода» — одно из слов, которые лососям запрещено произносить. «Сопротивление», «побег», «неповиновение», «отпор», «разрушение», «развлечение», «бунт» — тоже были в списке запрещенных слов. Большеротый Лосось твердил, что, если рыбы будут использовать эти слова, ни одна из них не сможет вернутся на родину, чтобы отложить икру.
— Я тоже хочу плыть свободно. Хочу сколько душе угодно разглядывать подводный мир. Чтобы в моих глазах отражались все его красоты.
Сестрица оборачивается, чтобы посмотреть, не услышал ли их кто-нибудь.
— Конечно, я тебя понимаю. Но…
Сестрица всегда говорит, что все понимает.
— Ведь это все для твоего же блага. Тебе нужно научиться терпеть. Тогда ты вырастешь и станешь отличным лососем.
Серебристому Лососю показалось, что у него сейчас жабры лопнут от возмущения.
— Я беспокоюсь за тебя.
Однако Серебристый Лосось был уверен, что за сестрицу следует переживать гораздо больше, чем за него. Вот что он думает: «Сестрица всегда беспокоится. Но почему она не смотрит на меня со стороны? Она смотрит на меня сверху, как бурые медведи и хищные птицы смотрят на рыб. Она делает вид, что волнуется за меня, но на самом деле просто пытается решать все за меня. Как будто решать за другого — значит любить его. Сестрица даже не знает, что поучения никакого отношения не имеют к любви. Она и не догадывается, что любить — значит просто молча плыть рядом».
С тех самых пор лосось стал часто думать о том, как бы ему уплыть подальше от своих собратьев. «Сбегу», — думал Серебристый Лосось.
Но тут же другой лосось, что жил у него в душе, возражал: «Нельзя».
В воображении Серебристый Лосось уплывал от всех уже много раз, но в действительности на побег так и не решился.
Может быть, это все было из-за сестрицы. Сестрица-лосось вместо него стала добычей скопы. Может быть, это был ее последний подарок — а он должен был остаться в этом мире до конца своих дней.
Солнечно и ясно.
Несколько дней небо хмурилось и сыпало снегом, но сегодня солнечные лучи пронизывают толщу морской воды до самых глубин. По дну моря разливаются синие чернила. Море успокаивается и лишь чуть-чуть покачивается, похожее на добродушного зверя, который вот-вот довольно заурчит.
Впервые за долгое время лососи могут отдохнуть. В такие минуты нужно наесться впрок чего-нибудь питательного. В реке во время нереста есть будет уже нельзя, даже если попадется что-то очень вкусное. Так что телу нужно заранее запастись силой и энергией.
Серебристый Лосось немного привередлив в еде: ему больше всего нравятся креветки. Их особенный вкус всегда неизменно пробуждает у него аппетит, даже слюнки текут. Но он ест в меру. Серебристый Лосось считает мудрыми тех обитателей моря, которые умеют съесть ровно столько, сколько им нужно. У лосося свои потребности, у кита — свои. Лосось, который ест, как кит, — это уже не лосось. Так же как и кит, который ест не больше лосося, — уже и не кит вовсе. Лосось — так будь лососем и живи, как все лососи.
Наевшись досыта, лосось медленно поднимается один на поверхность и смотрит в сторону берега. В такие минуты море приоткрывает оконце своей души и показывает ему мир. Но это очень опасно. Сколько бы ни было лососей, их врагов в мире всегда больше.
Заснеженная земля, на которую лосось долго смотрит, переливается серебром. Сейчас косяк лососей проходит рядом с Аляской, которая превратилась в царство снега и льда. Серебристый Лосось не может сдержать волнения, видя, что земля, покрытая снегом, напоминает по цвету его чешую. Тут серебряный и там серебряный. Каждый ощущает сродство, встретив что-то похожее на себя. Но это одна из самых опасных мыслей. Ведь для лососей, живущих в воде, земля — непримиримый враг.
Однако лосось очарован тем миром, что показывает ему, распахнув свою душу, море. И до чего упоителен этот освежающий ветер, запах которого так отличается от подводного и который лосось даже не мог представить себе. Он спрашивает того, другого лосося, что живет у него в душе:
— И почему лососи должны жить под водой?
Другой лосось, что живет у него в душе, ничего не отвечает.
— Иногда мне кажется, что под водой я как в тюрьме.
И опять — никакого ответа.
Вдруг над головой Серебристого Лосося нависает огромная черная тень.
— В сторону, скорее, — достигает ушей лосося короткий крик.
Все произошло в считаные секунды.
Когда внезапная боль, пронзившая брюшко лосося, успокаивается, он смотрит по сторонам. В воде плавает лососья чешуя, и откуда-то доносится запах крови. Лосось торопливо крутится, пытаясь разглядеть, не ранен ли он. Оказывается, что лосось невредим, но характерный запах крови становится все сильнее. Как бы он не привлек стаю акул — вот беда-то будет.
Лосось чувствует легкое движение волн, как будто кто-то подплыл к нему.
— Ты в порядке?
Звучание ее голоса напоминает журчание пузырьков в воде.
Это сказала другая рыба: она пряталась в какой-то щели, а теперь вылезла и подплыла к нему. Серебристый Лосось, только сейчас окончательно придя в себя, искоса смотрит на рыбу.
— Ты в порядке?
Обладательница доброго голоса — обыкновенная рыба с темной спинкой и белым брюшком. Только глаза у нее сверкают, как звезды в ясном ночном небе.
Однажды Серебристый Лосось в тайне от Большеротого вождя уже высовывал мордочку из моря и смотрел на ночное небо. На Млечный путь, который, казалось, вот-вот зажурчит, на миллионы неизвестных лососю звезд, которые одна за другой загорались в ночной темноте, хвастаясь своим сиянием. Кажется, тогда Серебристому Лососю пришло в голову, что звезды — это глаза небес.
— Меня называют Ясноокой Рыбкой.
Пока Серебристый Лосось предавался воспоминаниям, она наблюдала за ним издалека.
— Бурый медведь хотел схватить тебя своей огромной лапой. Еще чуть-чуть, и он вонзил бы в тебя свои когти. Ты как будто задумался о чем-то. Когда я увидела, что он тебя заметил, я изо всех сил схватила тебя за плавник на брюхе и оттащила. Ты в порядке? Тебе не больно?
Порванный плавник безвольно болтался на спине Ясноокой Рыбки. Не у нее ли шла кровь из раны? «Ах!» — воскликнул Серебристый Лосось. Ясноокая Рыбка увидела, что он в опасности, и спасла его, пострадав сама.
— Но почему ты спасла меня?
— С тех самых пор как ты стал изгоем из-за своей серебристой чешуи, я часто наблюдала за тобой издалека.
Серебристый Лосось не знал, то ли поблагодарить ее, то ли попросить прощения. Что сказать лососихе с ясными глазами, ведь, чтобы его спасти, она не пожалела своего тела, а оно у нее одно. Сказать, что до самой смерти не забудет ее благодеяния? Сказать, что с этой минуты он будет тенью следовать за ней, чтобы когда-нибудь тоже оказать ей помощь? «Смогу ли я отдать жизнь за другого?» — так спрашивал сам себя лосось, а с губ у него слетали слова: «Тебе, наверно, очень больно».
Ему подумалось, что так не благодарят, но он снова не смог найти слов, чтобы это выразить.
— Мне не больно.
— Но у тебя из плавника идет кровь.
— Ничего, пройдет.
Ясноокая Рыбка специально поплавала туда-сюда, чтобы показать, что ничего страшного не случилось. И вдруг он услышал ее голос:
— Если тебе не больно, то и мне не больно.
— О чем это ты?
Она вместо ответа долго смотрела на Серебристого Лосося.
Ее глаза блестели еще сильнее, чем раньше. Она шевельнула губами, будто хотела что-то сказать, и исчезла в том направлении, где плавала стая. Запах ее крови рассеялся только спустя некоторое время.
Серебристый Лосось обдумывал то, что сказала ему напоследок Ясноокая Рыбка. «Если тебе не больно, то и мне не больно», — были ее слова. Они не выходили у лосося из головы. Как будто проникли в самые глубины его сердца.
Шло время.
Серебристый Лосось скучал по Ясноокой Рыбке. После того как она, раненая, уплыла от него, у них ни разу не получилось встретиться. Когда стая лососей переплыла Берингов пролив, их было уже по меньшей мере четыре тысячи. Им приходилось плыть с очень большой скоростью, чтобы скорее попасть в реку.
Когда лососю особенно хочется увидеть Ясноокую Рыбку, он смотрит на ночное небо. Глядя на сверкающие, словно ее глаза, звезды, он думает: «Звезды так мерцают, что мне кажется, будто кто-то подает мне сигнал. Будто кто-то дает понять: ‘Я здесь, со мной все хорошо’. Это все потому, что сердце Ясноокой рыбки всегда говорит со мной».
Серебристый Лосось трясет головой. Каждый раз, когда он так делает, поверхность воды колышется, как будто смеется. Как бы глубоко ни заплыл Серебристый Лосось, чтобы отвлечься от мыслей о Ясноокой Рыбке, его глаза будто сами собой снова смотрят на звезды.
Может быть, сияние звезд — это сигнал, который я ей посылаю? Может быть, тайна, которую знаем лишь я и она, стала звездным светом и сияет в вышине?
Звезды, мерцая, говорят: «Я скучаю по тебе, скучаю по тебе, скучаю по тебе». Лосось уверен, что нет на свете более искренних слов, чем эти: «Я скучаю по тебе». Приказы строгого вождя, Большеротого Лосося, — как пузырик воды рядом с этим: «Я скучаю по тебе». Теснота в стае стремительно плывущих лососей — ничто по сравнению с этим: «Я скучаю по тебе».
«Я скучаю по тебе» куда больше, чем слово «тоска», куда шире, чем слово «ожидание». Жизнь — это когда терпишь то, что невозможно вытерпеть, но рядом с этим «я скучаю по тебе» ни жизнь, ни что бы то ни было другое не имеет никакого значения.
Пахнет чем-то странным, невиданным доселе. Однако этот новый запах не кажется незнакомым или неожиданным. Смутно вспоминается, как такой же запах окутывал когда-то всего тебя, — что же это было? Запах материнского тела, в глубинах которого обитал когда-то? Или это запах отца?
Лососи вдруг начали волноваться.
Означало ли это, что они, наконец, приплыли к Зеленой Реке? Если здесь начинается Зеленая Река, значит, ни свирепо вращающая глазами скопа, ни акула, заглатывающая лососей своим похожим на пещеру ртом, ни бурый медведь, жадно глядящий на косяк лососей со льдины, ни морской лев, ни рыболовное судно, прочесывающее сетями море до самого дна, — никто не встретится больше на пути у лососей. Если это устье Зеленой реки, если это тот самый дом, о котором лососи только слышали…
Плавники движутся все быстрее. Откуда-то изнутри прибывают свежие силы. Речной запах усиливается. Лососи все сразу меняют направление и плывут туда, откуда чувствуется запах реки. Будто так давно было договорено между ними.
Серебристый Лосось, окруженный собратьями, направляется в ту сторону, откуда доносится запах. Морская вода, разбавленная речной, кажется уже не такой соленой. Лосось слышал, что от устья реки до ее истоков совсем не далеко. Но потребуется какое-то время, чтобы привыкнуть к речной воде, и тогда можно будет плыть против течения. Решив, что все невзгоды позади, лосось вдруг чувствует сильную усталость.
И тут вдруг что-то блеснуло, это перед глазами лосося мелькнула сверкающая линия. Блеск был таким сильным, что лосось на мгновение ослеп. Сияющий предмет приблизился к лососю с левой стороны, когда строй лососей стал менять направление.
— Привет.
Это был не кто иной, как Ясноокая Рыбка. Ее голос снова зазвенел у его уха:
— Серебристый Лосось, тяжело тебе было?
Он покраснел, будто сделал что-то постыдное.
— Не волнуйся, теперь я буду рядом.
— …
Между ними повисла тишина. Но молчать дальше было неловко. Серебристый Лосось набрался решимости и на этот раз заговорил первым:
— А где ты была все это время?
— Далеко.
— Далеко?
— Ну… До того как повстречаться, мы были далеко друг от друга. Ты далеко от меня, а я — далеко от тебя. Хотя мы вместе дышали и жили, но были далеко друг от друга. А теперь все по-другому.
— Похоже, ты права. А можно я еще кое о чем спрошу тебя?
— Да, конечно.
— Сейчас, когда ты промелькнула передо мной. Это сияние, что это было?
— Сияние?
— Я точно видел его: Ослепительное сияние.
Поверхность воды словно закипает от пузырьков воздуха, поднимающихся изо рта Ясноокой Рыбки. Она смеется.
— Просто ты посмотрел на меня глазами души. Если так смотреть, все на свете прекрасно.
Глаза души! Как давно он не слышал таких слов. Он долго смотрел на свою подругу, Ясноокую Рыбку, которая умела смотреть на мир глазами души, и позабыл те слова, что должен был ей сказать.
Встретив снова Ясноокую Рыбку, Серебристый Лосось сильно изменился.
То, что и раньше попадалось ему на пути, теперь не казалось ему чем-то обыденным. То, мимо чего лосось раньше равнодушно проплывал, теперь становилось для него необыкновенно важным. Маленький камушек, тонкий стебель лотоса, время, бегущее секунда за секундой, — все, что раньше казалось ему неважным, теперь обрело ценность сокровища. В мире все наполнено смыслом. В мире нет ничего такого, что следует отвергнуть.
Особенно Серебристому Лососю нравилось подолгу прислушиваться к разным звукам в воде. Благодаря острому слуху, который раньше служил лососю, чтобы избежать лютого врага или добыть корм, теперь лосось мог замечать и понимать малейшие изменения в мире.
Серебристый Лосось слушал, как жужжат в камышах мухи, прислушивался к отдаленному грохоту поезда, несущегося по железной дороге, к звукам лососьих свадеб, слушал, как дождь, будто по клавишам органа, стучит по поверхности воды, как поток воды шевелит мелкий, словно мука, речной песок, — слушал все звуки, что несет с собой глубокая река.
Каждый раз, когда Серебристый Лосось прислушивался, Ясноокая Рыбка подплывала к нему.
— Ты не заметил, как я подплыла? — стрельнув глазами в его сторону, спрашивала она.
— Заметил. Даже если ты куда-то уплываешь, я всегда смотрю на тебя, — отвечал Серебристый Лосось.
— Я тоже так делаю. А еще я знаю, что ты сейчас слушаешь и о чем думаешь.
Глаза Ясноокой Рыбки заблестели. Она смотрит на Серебристого Лосося. Похоже, пришло время сказать Серебристому Лососю то, что она уже давно собиралась. То, что она хотела прошептать на ухо только ему, то, что она была готова доверить только ему, то, что Серебристый Лосось всегда хотел услышать.
Она подплыла к нему и еле слышно произнесла:
— Я могу полюбить только лосося, который умеет видеть красоту мира.
Сердце Серебристого Лосося забилось с невыразимой силой. С той самой минуты, как Серебристый Лосось повстречал Ясноокую Рыбку, он забыл все, что когда-либо знал о других рыбах: их имена, адреса, любимые занятия и прочие особенности. Он стал нищим, оставив воспоминания обо всем, что занимало его ум в прошлом. Опустевшее пространство его души принадлежало теперь лишь ей одной — Ясноокой Рыбке. Все прошлое было неважно, значение имела лишь она одна, она и была его настоящим. Серебристый Лосось словно стал сосудом, из которого выплеснули ненужную воду, и теперь его наполнял чистый, свежий воздух.
Внешность Серебристого Лосося тоже изменилась.
С тех пор как лосось попал в устье реки, а точнее — с того момента, как он вновь повстречал Ясноокую Рыбку, его чешуя начала менять цвет, становясь красновато-розовой. С Ясноокой Рыбкой тоже произошли заметные перемены. У нее на теле появилось несколько ярко-красных пятен, которые были еще ярче, чем новая чешуя Серебристого Лосося. Пару дней спустя пятна не прошли, напротив, все тело Ясноокой Рыбки теперь покрылось еще более яркими красными крапинками.
На дворе стояла поздняя осень.
В это время покрасневшие листья падали с деревьев и плавно опускались на поверхность речки.
Серебристый Лосось спрашивал у листьев:
— Почему вы стали красными?
— Потому что настала поздняя осень, — в один голос отвечали листья.
— Осень?
— Да. Поздней осенью мы, листья, должны исчезнуть. Мы должны покинуть деревья, на которых росли весь год.
— Но ведь это очень грустно, правда?
— Вовсе нет. Уйдем мы, а на следующий год ветви снова покроются листьями. А куда движетесь вы, лососи?
— Мы возвращаемся в верховье Зеленой Реки.
— Зачем?
— Пока я сам этого не знаю.
— А почему вы стали красными?
Похоже, листьям тоже было интересно, почему лососи поменяли цвет чешуи.
— Этого я тоже пока не знаю.
Однажды осенних листьев нападало много-много, не счесть, и вся речная поверхность покрылась листьями. Стая лососей плыла под водой против течения, а листья спускались по течению вниз.
Серебристый Лосось решился спросить у Ясноокой Рыбки:
— Почему мы становимся красными?
Ясноокая Рыбка, не ответив, пристально посмотрела в глаза Серебристому Лососю. А потом тихонько сказала:
— Мы стали красными, потому что повзрослели, а еще…
— Что же еще?
— А еще мы полюбили друг друга. Все лососи, когда наступает пора влюбиться и создать семью, становятся красными.
— Полюбили? Так значит, эти красные пятна — не какая-нибудь опасная болезнь. Ха-ха-ха.
Серебристый Лосось весело засмеялся.
Несколько дней лосося мучила беспричинная тревога, и ему вдруг пришла вот какая постыдная мысль. Все обдумав, он понял, что становиться взрослым — страшно. У него в голове замелькало слово «ответственность». Погибшая сестрица раньше произносила его. Когда становишься взрослым, то за многое приходится нести ответственность.
Ясноокая Рыбка тоже была серьезна как никогда раньше. Она задумчиво говорила:
— Если мы поженимся, нужно будет откладывать икру.
— Икру?
— Конечно. Ты, наверно, этого не знаешь, но у меня в животе уже спрятано много икринок.
— Неужели?
Серебристый Лосось изумленно смотрит на Ясноокую Рыбку. Она задумчива, но вместе с тем в ее глазах какая-то решимость. Зря Серебристый Лосось отягощает душу сомнениями.
— Разве ты не рад? Мне нужна твоя помощь.
Серебристый Лосось не находит в себе сил тут же ответить, что он тоже очень рад, и Ясноокая Рыбка продолжает говорить:
— Мы плывем вверх по реке, чтобы отложить икру.
Серебристый Лосось молча выслушал ее, а потом, тряхнув головой, спросил:
— Чтобы отложить икру? Только ради этого?
Ясноокая Рыбка спокойно ответила:
— Ради этого мы и живем.
— Хватит, перестань! — прервал Серебристый Лосось Ясноокую Рыбку.
У него в голове все перемешалось.
— Лососи столько раз подвергались смертельным опасностям, чтобы приплыть сюда. И впереди у стаи лососей немало трудностей. И все эти страдания — только ради того, чтобы отложить икру? Лососи встречаются, влюбляются, играют свадьбу — все ради того, чтобы отложить икру?
Серебристый Лосось не хотел в это верить.
— Да чем же жизнь ради икры отличается от жизни ради еды? Очевидно, в жизни должен быть еще какой-то смысл, — убеждал Серебристый Лосось Ясноокую Рыбку. — Мы плывем против течения только для того, чтобы отложить икру? Мы любим, чтобы отложить икру, — ты думаешь, в этом и есть вся наша жизнь? Нет уж. В жизни лосося должен быть особый смысл. Мы просто еще его не нашли. Но это же не значит, что его нет, правда?
— Я не могу сказать, что я с тобой не согласна. И все же… я… нужно отложить икру. Не кому-то там, а нам с тобой.
Ясноокая Рыбка хотела показать Серебристому Лососю свой округлившийся живот. Хотела попросить его хоть раз посмотреть на икру глазами души. Ясноокая Рыбка жалела Серебристого Лосося, который не мог понять смысла такого важного дела, как нерест в верховье реки.
— Почему листья с деревьев плывут вниз по течению? — удивленно спрашивал Серебристый Лосось.
— Потому что они не умеют плыть против течения, — отвечала Зеленая Река.
— А что это значит — плыть против течения? — снова спрашивает Серебристый Лосось?
Зеленая Река, чуть замедлив движение волн, смеется. В тот момент кажется, что течение вообще остановилось. Однако в этом мире нет реки, в которой бы остановилось течение. Река движется без передышки. Просто чем глубже река, тем сложнее заметить ее движение.
— Что значит — плыть против течения?
Зеленая Река по-прежнему лишь улыбается, ничего не говоря в ответ. Но потом все же ответила:
— Серебристый Лосось, ты думаешь, что ты один, без чьей-либо помощи можешь плыть против течения.
— Да, я так думаю.
— Один ты ничего из себя не представляешь. Один — это ничто. Особенно лосось. Лососи красивы, только когда собираются в стаю и поднимаются вверх по реке.
— Почему мы плывем против течения?
— Плыть против течения — значит надеяться увидеть то, чего сейчас не видно. Свою мечту. Это трудно, но прекрасно.
Серебристый Лосось, не шевелясь, слушает, что говорит Зеленая Река, стараясь не пропустить ни одного слова.
— Знаешь, почему река течет вниз?
— Потому что не умеет плыть против течения?
— Ха-ха-ха.
Зеленая Река громко засмеялась. Волны улыбающейся реки накатывают на берега и колышат заросли прибрежных камышей. Серебристый Лосось, наконец, понимает: то, что говорит Зеленая Река, не так просто, как ему поначалу показалось.
— Река течет вниз, чтобы лососи плыли против течения.
— Значит, мы плывем против течения, потому что так решила река?
— Правильно. Река течет вниз, чтобы лососи набрались опыта.
— Набрались опыта?
Зеленая Река медленно произносит:
— Река течет вниз, своим течением и прохладой закаляя лососей. Она указывает им дорогу. Учит их плыть против течения, а потом показывает, зачем лососям все это нужно.
Серебристый Лосось кивает. И вправду, река сама по себе указывает лососям путь.
— Вы говорите, что плыть против течения — значит искать мечту?
— Именно так я и говорю.
— И что же, получается, наша мечта — это нерест? — разочарованно спрашивает Серебристый Лосось.
— Ну… может быть, так, а может быть, и нет.
— Тетушка река! Ну разве это ответ? — канючит Серебристый Лосось.
Река говорит:
— А у тебя, Серебристый Лосось, какая мечта?
Застигнутый врасплох вопросом Зеленой Реки, Серебристый Лосось не может ответить. Он так о многом мечтает. Но почему же не может он рассказать об этом? Лосось подумал, что река права: искать мечту — значит надеяться увидеть то, чего сейчас не видно.
Когда большое стекло размером 10×10 метров упало на землю, люди, находившиеся внизу, не успели даже испугаться.
Если вещь падает с неба, она отбрасывает тень. Но только не стекло. Солнечные лучи свободно проходят сквозь него. Одни очевидцы утверждали, что они все же видели прямоугольный отблеск на месте будущего падения. Другие были уверены, что отблеск был в виде ромба. Как бы то ни было, огромный кусок стекла упал на головы пятерых, переходивших улицу прохожих. Трое из них умерло: одному большой кусок стекла вошел в глаз и вышел через затылок, другого разрубило на две половины, тело третьего было испещрено тысячами стеклянных осколков до неузнаваемости. Двое оставшихся в живых находились чуть поодаль от места падения, и их лишь слегка задело осколками. К счастью, стекло упало по касательной, и жертв было немного. Этот случай, произошедший в Сеуле, микрорайоне Мион, района Кванчхан, попал в историю как первая «стеклянная трагедия».
Глава отдела по предотвращению ЧС Ли Юнчхан прибыл на место происшествия через полчаса после трагедии. Тела погибших и двоих выживших к тому времени уже увезли. Место происшествия было окружено оградительной лентой, но сохранить его в неприкосновенности было невозможно. Куски стекла разлетелись во все стороны, к тому же сразу после происшествия прошел дождь, и искать их было бесполезно. Но даже если бы удалось сложить стекло по кусочкам, найдя все составные части пазла, это бы не помогло решить задачу. Оградительная лента была натянута и вокруг пятен крови, не до конца смытых дождем. Места, где лежали трупы, были обведены белым мелом.
Ли Юнчхан подобрал один из осколков и поднялся на десятый этаж здания, откуда и упало стекло. Это здание занимала телекоммуникационная компания, предоставлявшая услуги связи и доступа к сети интернет. В офисе на десятом этаже находился отдел по развитию бизнеса и отдел международного сотрудничества. Все пятнадцать сотрудников безмолвно смотрели на зияющий оконный проем. Следователь Чон Намчжун, встав на колено, внимательно рассматривал пол, отгороженный лентой у проема. Ли, показав удостоверение, прошел за ограждение. Чон встал, приветствуя его:
— Шеф, давно не виделись. И надо сказать, слава богу, что давно.
— Ты что-нибудь нашел?
— Ничего нет. Все чисто. Ни стеклышка. Теперь вам, как эксперту, разбираться. А мне надоело тут копаться, согнувшись в три погибели.
— Свидетели?
— Все они — свидетели, — произнес Чон, указывая на сотрудников компании. Те продолжали смотреть на дыру. — Вот только пользы от них никакой. Сидели, работали, и вдруг окно бесшумно обрушилось.
— Бесшумно?
— Никто не слышал, как стекло выпало, слышали только, как грохнулось о землю. По мне, так сильно смахивает на самоубийство.
— Что за чушь, какое еще самоубийство?
— Рассмотрев все обстоятельства дела, давайте определим его как самоубийство. А что? Бедное стекло стояло, уцепившись за стену, и так ему тяжко стало, что спрыгнуло вниз. А все оттого, что у него не было тени. Сказало «Пока» кабинету и прыгнуло.
— Не пори чушь, спустись на первый этаж, а я здесь осмотрюсь и подойду позже.
— Да, шеф. Будьте осторожны, здесь на краю скользко.
Ли и Чон работали в разных отделах. Ли являлся начальником отдела по предотвращению ЧС, Чон был приписан к отделу по борьбе с террором. Они встречались на месте преступления в тех случаях, когда была неясна природа происшествия. Они часто помогали друг другу, но чаще расходились во мнениях. Ли был старше на десять лет, и Чон как-то само собой стал звать его шефом, хоть и не обязан был, поскольку служил в другом отделе. Но это не мешало ему, невзирая на субординацию, высказываться так, как бог на душу положит. В этом был весь он. Его характер просматривался и в чертах его лица. Линии бровей, уголки глаз, архитектура носа — все его вечно радостное лицо было слеплено довольно грубо. Внешность Ли Юнчхана также не отличалась изяществом, но из-за узких губ черты его лица казались тонкими.
Ли внимательно осмотрел оконный проем: никаких следов воздействия не обнаружил, не похоже, что кто-то пытался вырезать стекло из рамы. Как сказал Чон Намчжун, стекло само бросилось вниз. Иначе чем объяснить то, что нет следов внешнего вмешательства? Ли сфотографировал пол, оконный проем и выглянул наружу. С высоты десятого этажа земля казалась близкой. Не смытые дождем осколки блестели под яркими солнечными лучами. Там, где до этого лежали тела, подсыхали красноватые пятна. Ли представил себе, как громадное стекло падает вниз; как оно внезапно, словно гигантское старое дерево, обрушивается на головы прохожих, пробивает насквозь череп, врезается в человеческую плоть и рассыпается, разлетаясь многочисленными осколками в разные стороны. На миг ему показалось, что это могло быть красиво. Он покачал головой, отступил от окна и направился вниз.
Вторая стеклянная трагедия произошла тремя днями позже. Еще через два дня третья. Во втором случае стекло упало с четвертого этажа и убитых не было. В третий раз от стекла, упавшего с восьмого этажа, пострадали семь человек. Четыре школьницы скончались на месте. Три другие жертвы осколочной атаки, не протянув и дня, умерли в больнице. И в этих случаях не было никаких следов постороннего вмешательства, оконные проемы были так же не тронуты, и казалось, будто стекла падали сами.
Ли не смог найти в этих событиях ничего общего, кроме того, что все они произошли в Сеуле, хотя и в разных местах, на разных этажах. Не было ничего общего у арендаторов офисов, и во всех трех случаях было разное время падения, угол падения и размер стекла. Совпадало только то, что стекло выпало, выпало бесшумно, и не было никаких следов внешнего воздействия. Эти обстоятельства объединяли происшествия в одно дело, но это ничем не помогало следствию.
Стеклянные трагедии широко освещались в новостях. Для их всестороннего анализа в телестудии приглашались узкопрофильные эксперты (строители, мастера стекольного дела, представители отдела ЧС). В других передачах учили ходить по тротуарам так, чтобы не стать жертвой стеклопада, говорили, что нужно делать, если осколки все же воткнутся в тело. Люди стали ходить по улицам, подняв голову и смотря на небо. Ли Юнчхан тоже ходил, подняв голову к небу. Со всех сторон его окружали здания. Сотни тысяч стекол угрожающе нависали над ним. Каждое из них могло обрушиться в любой момент. Вопрос в том, успеешь ли увернуться, если заметишь падающее стекло? В одной из передач даже проводили эксперименты. На земле установили камеру и уронили стекло с высоты пятого этажа. При падении стекла почти не было видно. Лишь внимательно приглядевшись, на мгновение можно было заметить блики, отражение солнечных лучей от его поверхности. И лишь когда стекло достигало уровня камеры, на секунду появлялось ощущение, что в воздухе что-то есть, и тут же раздавался грохот разбивающегося стекла. Результаты экспериментов были очевидны: увернуться от падающего стекла невозможно. Самый верный способ избежать смерти — передвигаться как можно ближе к стенам здания.
Сперва нужно было узнать все про стекло. Ли Юнчхан договорился о встрече с Ха Сону, основателем общества строителей, выступавших за «город, удобный для пешеходов». Ха был «номером один» во всем, что касалось строительства с фасадным остеклением и, по совместительству, являлся консультантом корпорации, производящей закаленное стекло. Огромный стеклянный колосс, возвышавшийся в центре города, был его творением. Ли Юнчхану пришлось прождать Ха полчаса в приемной. Когда он все же попал в кабинет, Ха Сону не понравился Ли Юнчхану с первого взгляда. Ха Сону делал вид, что жутко занят, и то и дело отвечал на телефонные звонки. Офис Ха находился на пятом этаже спроектированного им же здания и тоже был целиком из стекла. Ли сперва даже показалось, что Ха парит в воздухе. Книжный шкаф, письменный стол, журнальный столик и, разумеется, окно — все было стеклянным. Благодаря этому пространство комнаты будто расширялось, у Ли даже закружилась голова. На лицо Ха, сидевшего спиной к огромному окну, падала слабая тень.
— Вы пришли по поводу стеклянных трагедий?
— Ли Юнчхан, отдел по предотвращению ЧС.
— Мы оба занятые люди. Давайте без лишних слов. Я вам скажу, что я об этом думаю. Это вовсе не чрезвычайная ситуация, это убийство.
— Так вы хотите сказать, проблема не в стекле?
— Ну, разумеется. Кто-то специально обрушивает стекла. Мне кажется, вам стоит копать именно в этом направлении.
— Но стекла падали и раньше.
— Ну конечно, падали. Но это было давно. Стекло, оно только на вид хрупкое. На самом деле оно намного крепче, чем кажется.
— Из каких стекол были сделаны окна в тех зданиях, где случились трагедии?
— Я советую вам уточнять у специалистов такие банальные вещи.
— Так я у него и уточняю.
— Как-то вы не очень вежливо обращаетесь к специалистам.
— Ну уж извините. Можно я, невежда, позволю себе еще один банальный вопрос.
— Я вас слушаю.
— Задумай вы обрушить стекло, как бы вы это сделали?
— Почему я должен на это отвечать?
— Меня просто интересует сам способ.
— Чтобы что-то сделать, надо придумать, как сделать.
— Ну и как это сделать технически?
— Чтобы получить надлежащий ответ, нужно задать правильный вопрос. Вы же понимаете, я человек занятой…
Подгоняемый этими словами, Ли Юнчхан вышел из кабинета. Ему не понравилась оборонительная позиция Ха, который улыбался, но, судя по всему, был раздражен. Можно списать странное поведение Ха на занятость, но уж очень мощной была выстроенная им оборона. Ли решил проехаться по стекольным заводам. Ха Сону был по-своему прав. Чтобы получить надлежащий ответ, нужно задать правильный вопрос. А чтобы задать правильный вопрос, нужно исходить из соответствующих предпосылок. Однако прежде чем Ли добрался до стекольного завода, произошла четвертая стеклянная катастрофа. Случилось это между местом обрушения второго и местом обрушения третьего стекла. В этот раз обошлось без смертельных исходов, лишь пятеро пострадавших получили легкие травмы. Ли развернул машину и направился туда, где случилось происшествие. Чон Намчжун уже был там.
— Вот черт.
— Что-то нашел?
— И в этот раз никаких повреждений. Результаты экспертизы стекла еще не пришли?
— Еще нет.
— А без них не понять, что к чему и что делать дальше.
— Ты опросил очевидцев?
— Нет. Какой в этом толк? Упало тихо, никто ничего не слышал. Оно же стекло, его не убедить, не запугать.
— Не неси чушь.
— Какую чушь?
— Про самоубийство.
— Это шутка!
— Не шути так.
— Ну и характер у вас. Что ж, я понял. На том и порешим, окно само не выбрасывалось. В нашей стране уровень самоубийств окон — самый низкий в мире! Ха-ха-ха.
Ли Юнчхан промолчал. В этот раз стекло упало с шестнадцатого этажа. Начался дождь. Капли мало-помалу сливались в тонкие струи. Струи становились все толще. Дождь сквозь оконный проем пробивался внутрь здания. Это был большой торговый центр, и шестнадцатый этаж был отдан под ресторанный дворик, но арендаторы еще не въехали, и он пустовал. Ли отступил назад, спасаясь от капель. Чон смотрел на проем из-за его плеча. Ветра не было, и струи потоком стремились вниз, в воздухе между ними парила водяная взвесь. Они молча смотрели на дождь в окно, лишенное стекла. Минут через пять дождь поутих. Ли подошел к окну, высунул голову и посмотрел вниз. Внизу было скользко. Чон Начжун тоже подошел и посмотрел вниз. На темном асфальте блестели осколки и вода.
Через два дня пришли результаты экспертизы. Они были весьма любопытны. Закаленное стекло может обрушиться из-за трещины или изъяна, возникшего при его изготовлении. Трещина, становясь все больше, не выдерживает давления и разрывает стекло на части. Способна разорвать стекло примесь серы или никеля. Стекло с изъяном может взорваться и через год, а то и через десять лет. В осколках с трех мест происшествий был обнаружен алюминат кобалиума. Видимо, этот химикат использовался в процессе закалки стекла. Закалка нужна, чтобы не появлялись трещины. Но алюминат кобалиума как раз способен вызывать трещины. Воскрешать то, что исчезло. Лаборант, протягивая Ли Юнчхану листок с результатами, сказал, что кто-то специально добавил алюминат кобалиума в стекло. Ли хотел бы узнать из бумажки о намерениях преступника, но видел только ряды цифр и непонятные названия, ничего ему не говорящие. Лаборант сказал:
— Вся проблема в том, что алюминат кобальта неустойчивое вещество.
— Что значит неустойчивое?
— Оно очень чувствительно к окружающей среде.
— То есть легко превращается в другое вещество?
— Да, само превращается и может влиять на окружающие вещества. Оно, вероятно, особым образом реагирует на определенное воздействие. Преступник наверняка знает на какое и может в нужный момент разбить нужное окно.
— Это ужасно, — пробормотал Ли Юнчхан.
Раз уж это убийство, а не ЧС, дело надо было передать Чон Намчжуну, но Ли все продолжал размышлять об этом загадочном явлении. В нужный момент в нужном месте… это может стать самым большим чрезвычайным происшествием в истории человечества. Да, он сам хотел до всего докопаться. Ли вызвал Чона, ввел его в курс дела и предложил совместное расследование. Чон Намчжун был не против. Он не стал бы жаловаться, если бы это дело поручили ему одному, ведь жертвами террора могли стать миллионы.
— Я пробегусь по стекольным заводам, а вы, шеф, проверьте другие осколки с мест происшествий. И надо попросить подкрепление.
— Согласен. А ты поинтересуйся, где и когда было сделано стекло.
— Обидно, что вы меня за дурачка держите. Я свое дело знаю.
Отдел по борьбе с терроризмом официально принял дело к производству, и Чон возглавил специальную команду из десяти человек. Отдел по предотвращению ЧС выделил троих для поддержки, включая Ли Юнчхана.
На следующий день Чон со своей командой отправился на стекольную улицу, что на окраине Сеула. По обеим ее сторонам находились тридцать заводов, около каждого из них стоял грузовик в ожидании погрузки. Внутри — стекло, снаружи — стекло, в кузове грузовиков — стекло. Все было стеклянным, и от этого улица казалась светлее. Солнечные лучи пронизывали воздух. Почти все стекла для защиты от сколов были проклеены крест-накрест скотчем. Каждый раз, когда стекло перемещали, крест будто парил в воздухе. Причудливая картина. Чон, устав за это время от стекла, несколько минут не мог заставить себя ступить на улицу.
В результате расследования Чон выяснил, что на стекольной улице производили стекло малого формата. На такое стекло нанесен специальный номер, по которому всегда можно узнать производителя. Большие стекла производители не маркируют. Чон вспомнил места преступлений. Стекла были большими. Он позвонил Ли и сообщил ему об этом. Ли проверил данные. Самое маленькое стекло было высотой в три метра. Все стекла упали как раз с недавно реконструированных объектов. Здания оставляли как есть, меняли только фасады. Дома, теперь со стеклянными фасадами, выглядели как новые. Старые фасады постепенно, начиная с верхних этажей, менялись на стеклянные. В зданиях в это время можно было работать, так что владельцы не несли убытков. Все стекла с мест происшествий были с таких зданий, что отремонтировали за последние два года. Подрядчики были разные, стекла большого формата производились в трех разных местах, но производитель был один. Вот и разгадка. Ли и Чон договорились встретиться в компании, производившей стекло.
— Мы строго контролируем процесс производства. В стекло не могут попасть посторонние примеси, — твердо сказал менеджер «Curtain glass», фирмы по производству стекла, и густо покраснел, видимо, решив, что оскорбление нанесли ему лично. Чона это не остановило.
— Людям свойственно ошибаться. Вы не можете быть уверены на сто процентов.
— Хотите — проверяйте. У нас все контролируется приборами. Если добавить примесь в состав, можно изменить структуру.
— Значит, это был кто-то, кому приборы доверяют. Кто-то, кого они не могли бы заподозрить, добавь он даже примесь в стекло.
— Да о чем вы вообще?!
Но Чон был доволен своей шуткой и рассмеялся. Ли поморщился и сам спросил менеджера:
— Вы знаете, что такое алюминат кобалиума?
— Да, знаю.
— Если алюминат кобалиума входит в состав стекла, он может среагировать на определенное воздействие. Вы знаете об этом?
— Ну…
— Кто еще может знать об этом в вашей компании?
— Сотрудники лаборатории, они работают в другом месте.
Ли и Чон поехали в лабораторию. Ли, сидевший на пассажирском сиденье, пальцами постучал по окну машины. Стекло отозвалось на удары. Какая сила нужна, чтобы разбить такое стекло? Ли сжал пальцы в кулак и ударил по окну. Стекло загудело в ответ. Чон Намчжун посмотрел в его сторону:
— А не вы ли преступник? У вас странное отношение к стеклам.
— Почему стекло?
— О чем вы?
— Почему ему пришла в голову мысль разбить стекло?
— Потому что они есть везде. Их видно отовсюду. Вон, оглянитесь. Везде стекла.
— Это не причина.
— Только представьте, что все эти стекла в один прекрасный момент рухнут на землю. Это же страшно. Преступник, наверное, думает так же.
Ли подался вперед и посмотрел на возвышающиеся вокруг здания. Они окружали дорогу с обеих сторон. Ли представил, как эти неисчислимые стекла вдруг падают на дорогу. Прозрачные стекла похожи на дождь или на снег. Они накрывают прохожих, окрашивают улицу кровью и разлетаются в разные стороны мелкими осколками. Ему пришла в голову мысль, что стекла похожи на живых существ.
— Чего же хочет преступник?
— Ну, требований он никаких не выдвигал, значит, просто сумасшедший. И он зол на всех.
— Я думаю, это не так. Должна быть причина.
— И какая, как вы предполагаете?
— Не могу понять.
— Поверьте мне, он просто сумасшедший.
Ли посмотрел на свое отражение в боковом зеркале машины. Одни стекла остаются стеклами, другие — превращаются в зеркала. А иногда и те, что остались просто стеклами, становятся зеркалами. Ли вглядывался в пейзаж, отражавшийся в зеркале. В этом же зеркале отражалось и боковое стекло машины. Многочисленные отражения мелькали и в других стеклах.
Ко Ынчжин долго вглядывалась в свое отражение. Под глазами залегла густая тень. Она подалась вперед, к зеркалу. Маленькие морщинки, создавая змеиный узор, разбегались по ее лицу. Она указательными пальцами растянула глаза. Щелки глаз уменьшились, все расплылось, и она уже ничего не видела в зеркале. Она потянула уголки глаз кверху. Ни так, ни так она не казалась ни злой, ни опасной. Она усмехнулась своему отражению. Ее дом был весь отделан зеркалами. Стекол в нем не было. Все стеклянные поверхности она заменила зеркальными. Она любовалась отражением своего нагого тела. Она была так худа, что можно было кости пересчитать, но не хотела прибавлять в весе. Она любила свое худое тело. Ключицы, плечи, локти, лонное сочленение — ей нравилось все, что она видела. Ынчжин оделась, еще раз взглянула на себя в зеркале, бросила взгляд на гигрометр и вышла из дому. Гигрометр показывал 80 процентов влажности.
Ко Ынчжин узнала о свойствах алюмината кобалиума два года назад. Случайно обнаружила это, когда изучала, зависит ли прочность закаленного стекла от его размера. Она будто выиграла в лотерею и в тайне от всех начала эксперименты, добавляя это вещество в стекло и изучая возникающие эффекты. Для нее это была игра, в которую никто не должен был вмешаться. Спустя год она выяснила, при каких условиях алюминат кобалиума способен сжать стекло. Ынчжин проводила эксперименты со своим особенным стеклом на одном из тех заводов на стекольной улице. Завод был на грани закрытия, часто простаивал, и всем было наплевать на ее эксперименты. Там она довела свои опыты до желаемого результата.
Ынчжин почувствовала приближение дождя. Он непременно должен был начаться, раз в иссушенном городе так пахло плесенью. Этот запах заставил ее поторопиться. Она уточнила адрес по навигатору в телефоне. Это недалеко, всего четыре остановки на автобусе, и вот показалось огромное здание, словно окутанное стеклом. Она была на месте. Вошла в универмаг, стоявший напротив намеченного здания, поднялась на крышу в искусственный парк. Оттуда хорошо просматривалась цель. В будний день парк был почти пуст. Ынчжин вдохнула запах приближающегося дождя и села на скамейку, чтобы выждать момент.
Она точно помнила, что год назад, в то же время года, в похожую погоду, умерла ее подруга Чон Чихён. Чон Чихён — хорошенькая женщина миниатюрного телосложения. Все ее любили, и она этого вполне заслуживала. Ынчжин впервые встретила Чихён в клубе любителей джаз-танца. Ынчжин неуверенно чувствовала себя среди незнакомых людей, но танец притягивал ее настолько сильно, что она была готова потерпеть. Она терпеливо и старательно повторяла за другими все па и, возвратившись домой, танцевала в одиночестве перед зеркалом.
Чихён она приметила на третьем занятии. Чихён была слишком хрупкой для этого танца, но обладала удивительным чувством ритма. И все танцующие украдкой наблюдали за ее движениями, и она со всеми была приветлива.
Ко Ынчжин и Чон Чихён были почти ровесницами. Они нередко ужинали вместе после занятий, выпивали по стаканчику и болтали о том о сем. Чихён говорила, Ынчжин больше слушала. Их объединял возраст и много схожих переживаний, но были и совсем разные переживания. Чон Чихён часто говорила о своем парне. Ко Ынчжин это нравилось, и в то же время не нравилось. Она часто думал о Чихён. Перед сном, лежа в кровати, она часто вспоминала улыбающуюся Чихён. Она не старалась избавиться от мыслей о ней, потому что, когда она думала о Чихён, у нее улучшалось настроение. Ко Ынчжин бросила танцы через три месяца, но продолжала видеться с Чихён. А Чихён нравилась спокойная, вдумчивая Ынчжин, которая всегда могла ее выслушать.
Чон Чихён умерла через неделю после открытия секрета алюмината кобалиума, и Ынчжин показалось, что эти два события как-то удивительно связаны друг с другом. Чихён умерла, когда Ынчжин радовалась своему открытию. Упала с четырнадцатого этажа жилого здания. Расследование установило, что это самоубийство, но Ынчжин ему не поверила. Они общались за день до этого, и ничто не предвещало несчастья. И даже в день смерти Чихён написала ей: «Ынчжин, хорошего тебе дня. Встретимся на следующей неделе, отпразднуем твое открытие?». Ынчжин считала, что это никакое не самоубийство. Доказательств не было, но она подозревала парня Чихён. Для Ынчжин было очевидно, что это парень столкнул ее. За день до ее смерти, Ынчжин долго рассказывала ей о своем открытии. Ынчжин не смогла объяснить ей суть научным языком и пообещала показать чудо. Она хотела показать ей, как стекла сами выпадают из очков, как стакан уменьшается в размерах и из него выливается вода, как стекло выпадает из оконного проема.
С того дня, как умерла Чон Чихён, у Ынчжин начались видения. Стоило ей посмотреть в окно, и она видела, как кто-то стремительно падает с высоты. И даже в эту секунду она ухитрялась разглядеть лицо. Это была она, Чон Чихён, она видела ее так ясно, будто падение на миг остановилось. Ынчжин смотрела в окно, и мимо пролетала Чон Чихён. В первый раз она в испуге подбежала к окну, посмотрела вниз, но тела не было. В день она падала минимум раз десять.
Видения преследовали Ынчжин и на улице. Стойло ей взглянуть наверх, она видела, как кто-то падает с высоты. Когда она оказывалась перед окном, за стеклом тут же возникала Чон Чихён. Ынчжин пила кофе в кафе на первом этаже, бросала взгляд на окно и снова видела, как падает Чихён. Она смотрела вверх на здания, окруженные стеклом, и видела, как падает Чихён. Прошел месяц, и это начало ей нравиться. Она наслаждалась падением Чихён и даже пыталась приукрасить свои галлюцинации. В них Чихён падала с высоты и разбивалась, словно стекло, на кусочки. Ее глаза, нос, тело, ногти и даже соски разбивались вдребезги, разлетаясь, словно стеклянные осколки. Крови не было, ее тело превращалось в маленькие гранулы и просто рассыпалось. Ынчжин, не моргая, следила за процессом. Она научилась вызывать ее образ, и Чихён падала с вершины здания, разбивалась о землю и разлеталась во все стороны, как стекло.
Иногда Ынчжин прыгала вместе с ней. Ее тело превращалось в стекло, падало вниз, и Ынчжин исчезала. Приближаясь к поверхности земли, ее тело становилось твердым и со звоном распадалось на осколки. А когда видение рассеивалось, она вновь оказывалась в своем теле. Ей одной был слышен звонкий грохот разбивающегося стекла, слишком отчетливый для воображаемого звука. Он нравился Ко Ынчжин. Ей хотелось сбросить на землю все стекло, чтобы вызвать к жизни этот оглушающий звук. Она часто представляла себе, как люди и стекла падают вместе, распадаясь на мельчайшие кусочки.
Люди, гулявшие в парке, куда-то исчезли. Вот-вот должен был хлынуть дождь. Хмурое небо подгоняло людей прятаться в здания. Ко Ынчжин огляделась и достала из сумки ружье. Оно было странной формы: курок был сделан в виде выключателя, ствол — короткий, а мушка — чересчур большая. От обычного ружья оно отличалось тем, что имело индикатор заряда, который загорался зеленым светом через десять секунд после нажатия кнопки заряда. Это означало, что можно стрелять. Стреляло оно не пулями, а звуковой волной. Ынчжин, прежде чем прицелиться в окно напротив, посмотрела вниз. Был будний день, и людей на улице почти не было. Она выбрала самое большое окно.
— Ко Ынчжин, — Ынчжин не успела оглянуться, как Чо выбил у нее из рук ружье и завел ее правую руку за спину. Ли Юнчхан поднял ружье.
— Ко Ынчжин, вы арестованы, — тихо произнес Ли.
— За что, вы и сами знаете. Так что можно и не говорить, — добавил Чон.
В комнате для допросов Ко Ынчжин не сказала ни слова. Чон и Ли вели допрос по очереди, но Ко смотрела в стол, не поднимая глаз. По столу извивались царапины.
— Госпожа Ко, вы оставили улики в центре управления производством. Когда вы начали добавлять в стекло алюминат кобалиума? Зачем вы это делали?
— Шеф, вы, должно быть, злитесь на нее, ведь она заставила вас побегать. Давайте достанем наших резиновых помощников, иногда людям нужен стимул, чтобы заставить себя открыть рот.
— Ты опять несешь чушь.
— Да что я такого сказал? Я известный специалист по резиновым дубинкам. На теле — ни следа, а заговорит, как миленькая.
— Да ладно тебе. Сходи лучше к Ха Сону и узнай, что произойдет, если на стекло с примесью алюмината кобалиума воздействовать звуковой волной.
— К этому-то? Да какая от него польза? А он согласится встретиться?
— Я уже назначил встречу. Он специалист и сможет дать нам консультацию по закаленному стеклу.
— Так мне поехать к Ха Сону?
— Да, езжай.
— Уже еду.
После того как Чон уехал, Ли сел напротив Ко Ынчжин. Она все так же не поднимала головы. Ли пришлось прильнуть к столу, чтобы заглянуть ей в глаза.
— Госпожа Ко, мы не можем заставить вас говорить против вашей воли. Но я могу рассказать все за вас. Поправьте меня, если я ошибаюсь. Остановите меня, если я дам волю воображению. Это дело меня сильно заинтересовало, и я на досуге много раздумывал о причинах.
Ынчжин сидела все так же, не поднимая головы. Ли вынул из кармана листок.
— Год назад вы открыли особые свойства алюмината кобалиума. Это, конечно, не точно, но, допустим, год назад. Примерно в то же время, как же ее зовут, а, Чон Чихён, умерла. Не знаю, что из этих событий было раньше, а что позже, не столь важно. Вас потрясла ее смерть. Вы ведь ее так любили. Не знаю, что это была за любовь, но, должно быть, вас сильно задела ее смерть. С того времени вы начали разрабатывать свой план. Вы задумали незаметно добавлять алюминат кобалиума в стекло на заводе. Но для чего? Чтобы разрушить все стекло в мире, разрушить этот мир? Или вы захотели отомстить за смерть подруги? Но, может, есть более простая причина? Может, вы просто хотели продемонстрировать миру свое открытие? Ну и бог с ними, с причинами, результат ужасен. Вы очень страшный человек, если вы сознавали все последствия своих действий. Ли Юнчхан отпил воды. Он протянул и ей пластиковую бутылку с водой, но она не взяла. Пока Ли излагал свою версию, она даже не шелохнулась. Она так и сидела, сгорбившись.
— Четыре окна, десять трупов, скольких еще вы собирались убить?
Ли заметил, что плечо Ынчжин дрогнуло. Может, она осознала свою вину или, наоборот, хотела убедить в своей невиновности? То есть хотела все рассказать, но тело будто не позволяло ей это сделать. Ли решил все-таки подобраться к истине.
— Так во сколько стекол вы подмешали алюминат кобалиума? Вы хотели убить всех в Сеуле? — Ли говорил и наблюдал за Ынчжин. Он подумал, что ей нужно дать немного времени поразмыслить, чтобы раскаяться в содеянном. Он оставил ее одну и пошел в комнату отдыха попить кофе. И сам не заметил, как задремал. Его разбудил звонок Чона.
— Шеф, это ружье, «Ультрасоник», стреляет звуковой волной. Мы попробовали выстрелить из него по стеклу с примесью алюмината кобалиума, и интересная штука получилась.
— Не тяни.
— Стекло съежилось и в ту же секунду выпало из проема. Стекло с примесью алюмината кобалиума реагирует на звуковой удар, при этом разрушаются молекулярные связи внутри стекла, и оно уменьшается в размере. Стекло, как бы корчась в муках, съеживается.
— Это Ха Сону сказал?
— Я, конечно, своими словами пересказал, но смысл такой. Еще он сказал, что в сырую погоду эффект сжатия выше.
— В такую погоду, как сегодня.
— Да, именно так.
Ли просмотрел файлы Ко Ынчжин и нашел кое-что интересное.
Первая трагедия произошла в микрорайоне Мион района Кванчхан 15 июня в три часа дня. В тот день Ко написала заявление об уходе. Но очевидцы говорят, что она была на рабочем месте до пяти. Это подтверждается данными электронного учета рабочего времени. От офиса до Миона на машине — 30 минут, но нет свидетельств, что она покидала офис. Ли заподозрил, что у Ынчжин есть сообщник. Вероятнее всего, это кто-то из сотрудников лаборатории. Ли вернулся в комнату для допросов. Ынчжин сидела в той же позе, вперив взгляд в стол.
— Идеальная погода для битья стекол, не так ли?
Ли пытался спровоцировать ссору, но Ынчжин будто не слышала его. Ему на секунду показалось, что она еле заметно усмехнулась.
Ко Ынчжин так и не заговорила. Соучастника не нашли, не узнали также, сколько еще в городе окон с изъяном. Ли решил, что расследование можно не продолжать. Стекла безопасны, пока их никто не трогает. Имя Ко какое-то время еще гремело в медиапространстве. Было высказано много догадок. Ли пометил ее дело как «Особо секретное». Узнай кто о реакции стекла с примесью алюмината кобалиума на звуковой удар, сотни, да что там сотни, тысячи окон сразу бы стали угрозой для окружающих.
Спустя месяц начался сезон дождей. В воздухе пахло долгожданной влагой, сменившей долгую засуху. Капли дождя падали на иссушенную землю, поднимая фонтанчики пыли. На улицах ощущался запах гнили. Незадолго до того, как на город обрушился дождь, из окна одного здания в центре города выпало стекло размером 4 на 3 метра и убило двух прохожих. Одной из пострадавших, женщине за двадцать, стекло раскроило череп так, что он был похож на вскрытый арбуз. Троих очевидцев стошнило на месте. Ли Юнчхан позвонил Ха Сону как только узнал о происшествии. Ха Сону был как будто удивлен и утверждал, что не имеет отношения к происшествию. О реакции стекла с примесью алюмината кобалиума на звуковой удар знали четыре человека: Ко Ынчжин, сидевшая в тюрьме, Ли, Чон и Ха. Но, возможно, был и пятый. Тот самый сообщник Ко Ынчжин. Как только Ли положил трубку, телефон зазвонил снова.
— Шеф, вы едете? — это был Чон Намчжун.
— Да, еду. Что на месте преступления?
— Как и в прошлые разы. Никаких следов.
— Начни с алиби сотрудников лаборатории.
— Уже сделано. За это время никто не увольнялся, и все были на рабочих местах.
— Так кто же это?
— Не знаю. Приезжайте быстрее.
Ли положил трубку и сразу же вызвал такси. В машине было душно, и он опустил боковое стекло. В салон залетали капли дождя. Водитель оглянулся на пассажира. Струи дождя становились все толще. Ли посмотрел наверх, на этот лес из зданий. Слишком много стекла. Сквозь стену дождя доносился высокий, давящий звук. Наверное, ветер, прорываясь сквозь струи дождя, издавал его. Ли подумал, что, может, и нет никакого сообщника. Возможно, окна разрушает звук, который нам не слышен, о котором мы не знаем. Ему вспомнилось, как усмехнулась на допросе Ко Ынчжин, и его тут же бросило в жар от гнева. Он смотрел на скрывающиеся за завесой дождя здания. Слишком много стекла.
— Сиденье все вымокло, — сказал ему водитель, наблюдая за ним в зеркало заднего вида. Из-за открытого окна у Ли промокло правое плечо и вся рука. Он закрыл окно. И тут же капли, словно звери в поисках добычи, накинулись на стекло.