Электрические сумерки

Из альманаха «Серебряные трубы» (1915)*

Агаты и лягушки

Зеленые Агаты! Зелено-черный вздох

Вам посылаю тихо, упав в болотный мох.

Средь темноты певучей, Агатами пленен,

Я дал им цвет Лягушек и гордо восхищен.

Агаты – платье Ночи, Лягушки – тишь болот,

А в странном сочетаньи – узорный Переплет.

Прелестно-элегантен черно-зеленый цвет.

Агатам изумрудным мой радостный привет.

Электрические сумерки

В электрические сумерки дали улицы зачарованы,

Фонари устало светятся, к мостовым своим прикованы,

Красноглазые автобусы с тишиной перекликаются,

И деревья в платья лунные лунным светом облекаются.

Что-то в сумерках таинственно. И прохожие медлительны,

И глаза у них безумные, и улыбки их томительны.

Я не знаю. Мне так кажется. Но колдует вечер матовый.

Отчего-то улыбается месяц гордый и гранатовый.

В электрические сумерки эти звоны отдаленные,

Эти шумы беспокойные, блеском улиц утомленные,

В чутком сердце отражаются, томным облаком колышутся…

Поцелуйные и нежные, чьи-то речи сердцу слышатся.

Виконт

Изысканно-вежлив и мягок

Гордо-стройный виконт,

В манто из лягушачьих лапок

И в руке красный зонт.

Он бродит по плитам бульвара,

И с ним пудель «Парис».

В аллеях печальных и старых

Томно пахнет нарцисс.

Виконт переходит с панели

В тишь, где шорох песка.

Он ждет черноглазую Нелли

И туманит тоска…

О Нелли, терзаешь ты снова! –

Ах, в толпе не она ль?..

Моноклем на ленте лиловой

Он лорнирует даль.

Легенда

Маленькая девочка по дороге шла.

Маленькая девочка камешек нашла.

Был тот камень розовый и яснел в пыли,

Как заря вечерняя в золотой дали.

Камень ей понравился. Хоть и был он мал,

Красотой мечтательной радостно сиял.

Прибежала девочка в темный домик свой

Засмеялась: «Мамочка, глянь на камень мой!»

Протянула камешек, но меж пальцев он

Кровью ярко-красною весь был обагрен.

И вскричала женщина, закричала в ночь:

«О, спасите девочку, маленькую дочь!

Я узнала дьявола, я узнала кровь,

И его смертельную красную любовь».

Но внезапно зарево поднялось над ней,

И в огне пылающих, яростных лучей

Потонула женщина и ее дитя,

В дьявольские сумерки, в темный ад летя…

Маленькая девочка по дороге шла,

Маленькая девочка, что ж она нашла?

Иньеса

И когда голубоватые эмали

Гордых светловзоров, вспыхнув, заблистали,

Я узнал Вас, дальняя моя принцесса,

Вас узнал я, светлокудрая Иньеса…

Вы сорвали бархатную полумаску,

Сделав детски-недовольную гримаску,

Показавши рдяный венчик губ душистых

И прозрачный рюш из кружев серебристых.

Вам понравились в бокалах виолеты,

И под тающие звуки менуэта

Вы, вспугнув внезапно пряный сон гостиной,

Хохотали пред гравюрою старинной.

Там глядел, смешно оскалив зубы, гномик

Из дырявой шляпы сделавший свой домик.

А затем, потребовав к столу крюшона,

Вы услали слишком ловкого гарсона,

И взглянув сиянно, томно и приветно,

Улыбнулись мне едва-едва заметно…

И в узорчатом лиловом кабинете

Вы забыли о жеманном менуэте.

Нам казалось: миги вечно будут длиться,

Обжигать, томить и сладостно кружиться…

А наутро Вы расстались горделиво,

Улыбаясь грустно, грустно и стыдливо,

Поцелуев знойных унося восторги…

Но, спустя лишь час, уже лежали в морге,

Выпив медленно с ликером кокаина

Из граненого хрустального графина,

Не желая быть рабой моей в объятье,

Победив надменно чар любви заклятье.

Пьяный вечер

В небе плыл хмурый корабль – качался месяц рдяный,

А вечер смеялся звонко, гримасничал вечер пьяный.

Пронзая дали, как стрелы месяца нити вились,

Но чары ночные плыли, но чары ночные длились.

Было смешно и странно на улицах темных и мрачных:

Прошла кухарка. С ней рядом два денди в костюмах фрачных…

В тавернах, полных народа, трубил граммофон огромный,

Звенел жеманный танго, кружился танго истомный.

И я, надевши платье из тонких синих батистов,

Прошел по улице черной средь буйных шумов и свистов.

И я был принц непонятный, но я глядел огнезорко.

Меня встречали лаи, покинув гнилые задворки.

Затем, войдя в таверну, я сказал бродягам хрипевшим,

Что вечер недаром выплыл за днем, в двух зорях сгоревшим…

Но вспомнил о синем батисте и луне, – далекой подруге,

И вспрыгнул на стол надменно, разрешив целовать мне руки.

А после плясал качучу, звеня кастрюлей, как бубном,

И хрип шершавый и терпкий за мной подвывал многогубно…

И только, когда хозяин, почтительно снявши шляпу,

Просил, чтобы я еще раз сплясал пьянящий «Амапа»,

Я гордо сознался всем им, что вечер, странный и страстный,

Я создал в желаньи диком пером на бумаге красной…

И чары, сгорев, потухли, и мой синий батист был сорван,

И остался я с жизнью серой от знойной мечты оторван…

Из альманаха «Авто в облаках» (1915)*

Предутренний час

1.

  Голубые лошадки,

Мигая от хмурых лучей,

  В кармине яичном

Тупых и скрипящих свечей.

  Обои в испуге.

Подковы лошадок дрожат.

  Погаслого неба

Невнятен истрепанный взгляд…

  Рассветную маску

Надели на стены холсты.

  Убегают лошадки,

Упруго поднявши хвосты.

2.

Молодой носатый месяц разостлал платочек белый

У подножья скользкой тучи и присел, зевнув в кулак.

Пиджачок его кургузый, от прогулок порыжелый,

На спине истерся очень и блестел, как свежий лак.

А над месяцем на нитях звезды сонные желтели,

Холодел сапфирный сумрак, на земле пробило пять.

И, поднявшись, вялый месяц шепчет звездам еле-еле:

«Я тушу вас, не пугайтесь, – вам пора ложиться спать!»

В канаве

Чахоточный угрюмый колокольчик,

Качаясь на зеленой хрупкой ножке,

Развертывал морщинистый чехольчик,

Протягивал навстречу солнцу рожки.

Глаза его печальные линяли,

Чехольчик был немодного покроя,

Но взгляды безнадежные кричали:

«Мне все равно, вы видите, – больной я!»

«У моего приятеля дерева…»

У моего приятеля дерева

Зеленоватые стильные волосы…

Но на стане упругом теперь его

От укусов пилы, как от жал осы,

Белой кровью наполнены язвы.

Ах, скажите – не больно вам разве,

Если приятель, единственный, чуткий,

Мудро молчавший при встрече,

Умирает бессмысленно, жутко,

В июньский серебряный вечер.

Осень

(Больное)

Сегодня стулья глядят странно и печально,

И мозговым полушариям тоже странно –

В них постукивают молоточки нахально,

Как упорная нога часов над диваном.

Но вдруг, вы понимаете, мне стало забавно:

Поверьте, у меня голова ходит кругом!..

Ах, я вспомнил, как совсем недавно

Простился с лучшим незабываемым другом.

Я подарил ему половую тряпку.

Очень польщенный, он протянул мне свой хвостик

И, приподнявши паутиновую шляпку,

Произнес экспромтно миниатюрный тостик.

Он сказал: «Знаешь, мой милый, я уезжаю,

Закономерно, что ты со мной расстаешься»…

Но, тонкий как палец, понял, что я рыдаю,

И шепнул нахмуренно: «Чего ты смеешься?»

Ах, бледнеющему сердцу безмерно больно,

И черное небо нависло слишком низко…

Но, знаете, я вспомнил, я вспомнил невольно –

Гляньте на тротуары, как там грязно и слизко.

Апрель городской

Апрель, полупьяный от запахов марта,

Надевши атласный тюльпановый смокинг,

Пришел в драпированный копотью город.

Брюнетки вороны с осанкою лорда

Шептались сурово: «Ах choking, ах choking!

Вульгарен наряд у румяного франта».

Но красное утро смеялось так звонко,

Так шумно Весна танцевала фурлану,

Что хрупкий плевок, побледневший и тонкий,

Внезапно воскликнул: «Я еду в Тоскану!»

И даже у неба глаза засинели,

И солнце, как встарь, целовалось с землею,

А тихие в белых передниках тучки

Бродили, держась благонравно за ручки,

И мирно болтали сестричка с сестрою:

«Весна слишком явно флиртует с Апрелем».

Когда же заря утомленно снимала

Лиловое платье, истомно зевая,

Весна в переулках Апрелю шептала:

«Мой милый, не бойся угрозного мая».

Но дни, умирая от знойного хмеля,

Медлительно таяли в улицах бурых,

Где солнце сверкало клинками из стали…

А в пряные ночи уже зацветали

Гирлянды жасминов – детей белокурых

Весны светлоглазой и франта Апреля.

Из альманаха «Седьмое покрывало» (1916)*

«Как холодно розовым грушам!..»

Как холодно розовым грушам!

Уж щеки в узорах румянца.

Прильнувши к витрине послушно,

Их носики жалко слезятся.

Октябрь злой сыростью дышит,

А у груш тончайшая кожа.

И было б, бесспорно, не лишним

Им сшить из сукна, предположим,

Хоть маленький китель, пальтишко,

В одежде им было б теплее.

Но к вам невнимательны слишком…

Ах, как я вас, груши, жалею!

Осень на даче

В пальто лакированном нежный рояль простудился,

Уныло жужжали продрогшие хриплые струны,

А август прозрачный слезами глухими залился,

По-детски вздыхая средь ночи сырой и безлунной.

Наутро закашляли тягостно хмурые ветры,

И сад полысевший, кивая печально ветвями,

Позволил деревьям надеть известковые гетры…

Безрадостно осень приходит ненастными днями.

Обои

Высовывают тяжко свечи

Из фитиля тугой язык;

В обоях глупая овечка

Недоуменно морщит лик.

Ей не понять, что свечи гаснут,

Увидя свет зари в окне,

И хочется ей крикнуть страстно:

«В чем дело? расскажите мне?..»

Щелкунчик и Мышиный Князь

Щелкунчик в нарядном лиловом камзоле

На елке подарен был маленькой Оле.

Щелкунчика взоры горели отвагой,

И он, опоясанный тонкою шпагой,

В лихой треуголке, с косичкой немецкой,

Пленил окончательно кукол из детской.

Случалось, колол он зубами орешки,

И куклы, конечно, всерьез, без насмешки,

Шептали друг другу восторженным тоном:

«Как много в нем общего с древним Самсоном!»

Однажды Щелкун волновался безмерно,

Увидев, что мыши в тулупчиках скверных

По детской средь ночи нахально шныряют

И куколок спящих пребольно кусают.

Тогда из гусар, в панталончиках красных,

А также китайцев, ужасно моргавших

Косыми глазами, он выбрал наилучших,

И с доблестной ратью вояк столь могучих

Щелкун, не бояся мышей ни на йоту,

К ним в стан посылает военную ноту.

Едва только куклы об этом узнали,

Их красные щеки от слез полиняли.

Одна из них с именем нежным: «Агата»,

Прижавши Щелкунчика к персям из ваты,

Воскликнула: «Ах, у меня сердцебьенье!»

И тотчас лишилася чувств от волненья.

Щелкунчик снял пояс с девичьего стана,

Сказав: «Я в бою забывать не устану

Агату, мою дорогую подругу,

И сим пояском повяжу себе руку».

Затем он отправился в бой… И, конечно,

С мышами сражался вполне безупречно.

Солдаты из пушек горохом стреляли,

Трусливые мыши метались, пищали,

И вскоре, услышав, что князь их в порфире,

Захваченный в плен, умоляет о мире, –

Постыдно покинули поле сраженья,

Тем самым признавши свое пораженье.

Щелкунчик отпраздновал шумно победу,

Мышиного князя зажарив к обеду,

За то что, захваченный ловко в охапку,

Щелкунчика нос изувечил он лапкой.

Щелкунчик, понятно, краснел и стыдился,

Но вскоре с изъяном своим примирился

И с доброй Агатою зажил счастливо,

Хоть нос и синел, как французская слива…

Из альманаха «Сад поэтов» (1916)*

У тебя коронка бледная

Светло-пепельных волос.

Я любовь тебе принес,

Но любовь такая бедная…

Ты царевна стройно-стройная,

Аметисты в блеске глаз.

Любишь только темный газ –

В светлых платьях беспокойная.

Знаю я – улыбка пьяная,

Бледность строгая лица

Ждет любовника-жреца,

А любовь, земная, странная,

Без молитвы и молчания

Для тебя смешна до слез.

Ты – в сияньи нежных грез,

В сладкой грусти ожидания…

«Отчего же ты не хочешь мне сказать…»

Miserarumst neque ашоп…

Гораций.

Отчего же ты не хочешь мне сказать, что любишь, злая,

Сердце бедное не мучить, не сушить печалью мрачной?

Отвечай мне, о пастушка!

Там, в лесу, где зори пахнут земляничными цветами,

На лужайке возле стада ты лежишь на козьей шкуре

И, лукавая, смеешься.

Но не знаешь, хохотунья, смуглотелых калабрийских

Пастухов, угрюмых видом. Их любви не отвергают.

Бойся мести калабрийца!

Ах, моя любовь смиренна. Я ножом грозить не стану.

Губы красные ягненка – ты похожа на ягненка –

Целовать позволь мне долго.

Письмо

Вы в робе из батистов

Пленительней наяды.

Маркиза, ваши взгляды

Прозрачней аметистов.

Гуляя с королевой

В золоченом Версали,

Красой Вы всех прельщали,

Клянусь Пречистой Девой…

Стрелой весьма коварной

Амур меня изранил

И сладко отуманил

Любовию угарной.

В душе зажглись, поверьте,

Нежнейшие мечтанья.

И вот я шлю признанья

В лазоревом конверте.

Я – граф де Монто-Кристо,

Сгорая, жду награды…

Маркиза, Ваши взгляды

Прозрачней аметистов!..

«Опять пришел надменный вечер…»

Опять пришел надменный вечер,

Но в сердце темном тишина.

Вновь плачут матовые свечи

Злым стеарином у окна.

Без омерзительного страха

Я ухожу. Мой путь далек…

Мне сладок будет дымный запах,

Когда опустится курок!..

Из альманаха «Чудо в пустыне» (1917)*

О лошадях

1.

На улицы спустился вечер зябкий

И горестно мерцал в овальных лужах.

Сновали исполнительно лошадки,

Стараясь заслужить, как можно лучше,

Физическим трудом свой скромный ужин.

Уныло падал дождь, сочась из тучи,

И лошади, зевавшие украдкой,

Шептали про себя: «Как будет сладко,

Домой часов в двенадцать воротившись,

Овес сначала скушать, утомившись,

Затем уснуть, к коллеге прислонившись…»

2.

О, сколько самообладания

У лошадей простого звания,

Не обращающих внимания

На трудности существования!

Художник и лошадь

Есть нежное преданье на Нипоне

О маленькой лошадке, вроде пони,

И добром живописце Канаоко,

Который на дощечках, крытых лаком,

Изображал священного микадо

В различных положеньях и нарядах.

Лошадка жадная в ненастный день пробралась

На поле влажное и рисом наслаждалась.

Заметив дерзкую, в отчаяньи великом

Погнались пахари за нею с громким криком.

Вся в пене белой и вздыхая очень тяжко,

К садку художника примчалась вмиг бедняжка.

А он срисовывал прилежно вид окрестный

С отменной точностью, для живописца лестной.

Его увидевши, заплакала лошадка:

«Художник вежливый, ты дай приют мне краткий,

За мною гонятся угрюмые крестьяне,

Они побьют меня, я знаю уж заране…»

Подумав, Канаоко добродушный

Лошадке молвил голосом радушным:

«О бедная, войди в рисунок тихий,

Там рис растет, там можно прыгать лихо…»

И лошадь робко спряталась в картине,

Где кроется, есть слухи, и поныне.

Загрузка...