Часть I БЕГЛЕЦЫ

Скверное не сделается хорошим, сколько бы его ни почитали.

Мирхонд

Спустя долгие годы — почти через три четверти века — многое трудно восстановить в памяти.

Но вот слов, произнесенных за вечерним чаем у самовара, в семье доктора, в Самарканде, не забыть никогда:

Доносчик — горечи яд;

Влечет гибель,

сулит бедствия.

Произнесенные в обыкновенной столовой, за покрытым белой скатертью столом, уставленным «кузнецовским» простеньким сервизом, слова эти прозвучали напыщенно. И, естественно, заставили насторожиться молодежь, скромно расположившуюся в конце стола. И скорей всего потому, что произнесены они были величественным восточным вельможей, во внешнем облике которого прежде всего бросались в глаза великолепная борода, белейшая чалма и в широченных желтых, красных и белых полосах бухарский халат тугого шелка. И столь же экзотично прозвучали слова из какой-то сказки Шахерезады про доносчика, сколь был экзотичен в скромной докторской квартире этот бухарский вельможа Сахиб Джелял, которого доктор и его семья знали еще в кишлаке Тилляу.

В Самарканд Сахиб Джелял приехал представителем правительства Бухары с какой-то высокой миссией.

Он величественно восседал за чайным столом и внушительно пояснял:

— О зловредных и гнусных доносчиках те слова произнес в древности аравийский мудрец и философ Ибн Хазм… — И Сахиб Джелял добавил еще: — В те времена под тяжестью предателей-доносчиков земля пришла в изнеможение. Бойтесь, о юноши, доносчиков!

Слова, произнесенные Сахибом Джелялом за чашкой чая, были первым звеном в цепи событий, участниками которых, по воле обстоятельств, оказались доктор и его сыновья. И эти события хранит память, несмотря на то, что прошло почти три четверти века.

I

Мужественная душа покончит с тщетой забот минувшего, с обманными призраками будущего.

Хосров

Грохот, оглушительный стук колес на стыках рельсов. Раскачивающийся вагон.

Поезд мчится с отчаянными гудками, похожими на вой первобытного ящера, сквозь ночную тьму, особенно глубокую внизу. Ветер, врывающийся на площадку тамбура, несет с собой песчинки и горячие угольки, от которых слезятся глаза. Но именно и грохот, и тьма, и гудки паровоза, и громовое эхо в садах и полях, и даже скрип песка на зубах, и боль от соринки в глазу — все так интересно, таинственно, удивительно. Приключение! Да еще какое!

Относительно светлый проем двери — на площадке вагона тогда не имелось фонарей — заслоняет высокая фигура.

Это доктор Иван Петрович.

Он вглядывается в темноту, встав на ступеньку вагонной лесенки и держась за поручни. В другой руке у него был тяжелый тюк. Что в нем, мальчики узнали не сразу, Весил тюк очень много.

Иван Петрович дал его не носильщику, а мальчишкам, своим сыновьям.

Затем этот тюк мирно трясся на верхней полке, обернутый стеганым ватным одеялом и брезентовым чехлом, затянутый добротными ремнями, пахнущими кожей и путешествиями.

И два жандарма, заглянувшие с разрешения Ольги Алексеевны в купе 1-го класса, лишь равнодушно скользнули глазами по этому благопристойному багажному «месту».

Чесучовый с погонами китель, который доктору ужасно хотелось снять в духоте вагона, вызвал у голубомундирных жандармов почтение.

— Приносим извинения! Знакомимся с составом пассажиров! — доложил, держа под козырек, по-видимому, старшой. — Указание-с! Для порядку. Тут в поездах кабы кто не проскочил.

Ольга Алексеевна надменно спросила:

— И что? Они в первом классе путешествуют, эти проскакивающие?

— Ради бога, извините за беспокойство, мадам, — галантно поклонившись, ответил чин помоложе. — Именно-с. Но миль пардон! Тысячу извинений! Ради бога… Мы для проформы.

Дверь поехала на свое место.

— Я же говорила, что китель обязателен.

— Ужасная духота! — доктор носовым платком вытер лицо.

— Потерпим. Ты видишь, и моя парижская модель… произвела впечатление.

Действительно, Ольга Алексеевна в пыльном, полном сажи купе — окно-то было открыто — выглядела так, будто только что сошла с обложки модного журнала.

— Что ж, — поглядывая на извлеченные из кармана часы, проговорил доктор, — у нас в запасе еще часа три.

— Интересно, — заметила Ольга Алексеевна, — а они посмели заглянуть в купе господина визиря?

— Кто их, наглецов, знает…

Оказалось, посмели. И далее шарили в чемоданах и хурджунах бухарского вельможи. Хоть Бухара и не пользовалась дипломатическими привилегиями, визирь был возмущен и обещал господам жандармам подать на них жалобу. Впрочем, не сам он. Он предоставил удовольствие объясняться с ними своему секретарю, бойкому, но в то же время вкрадчивому домулле.

Вельможа — это был Сахиб Джелял — зашел в купе к доктору и из белых ручек Ольги Алексеевны принял большую фарфоровую чашку чая, взглянув на тюк, лежавший на полке.

— И вы думаете, что Георгий-ака уже знает?

— Да, Шамси вернулся и сказал, что передал рабочему сверток с… оружием.

— Вы ужасно разболтались, милостивые государи, — с досадой заметила Ольга Алексеевна. — Пейте чай. Одно могу сказать: Шамси ужом проползет…

— Шамси — толковый йигит. На станции и разъезде полно полицейских. Хозяин поместья… сада, господин Дерюжников, ужасно боится революционеров из города. И сам ходит с заряженным револьвером. Похваляется: «К нам и фаланга не проползет!»

— А Шамси прополз. Вообще его надо выучить на фельдшера. Ольга Алексеевна уже научила его читать и писать. Он Ольгу Алексеевну называет не иначе как «мама».

Миша с Алешей в коридоре высунулись в открытые окна и в один голос восторгались на станциях и полустанках паровозами и мало интересовались, о чем говорят в купе.

Но доктор обязал их сразу же зайти в купе, едва какой-нибудь чин в форменной фуражке появится в одном из концов коридора. И они были преисполнены гордости от полученного поручения.

Но вагон был почти пуст. Предназначался он для чиновников, коммерсантов, богатых баев… Билет стоил дорого, и охотников путешествовать в 1-м классе не так уж много.

На площадке вагона никто не появлялся. Проводник не выходил из своего тесного закутка. Он мог безмятежно спать до узловой станции.

Вагон мотался на рельсах. Колеса ритмично погромыхивали на стыках. Паровоз ревел в душной ночи.

— На разъезде мы не остановились, — прозвучал звонко голос Ольги Алексеевны. — Сейчас проедем семафор. Смотри внимательно! Третий переезд.

— Ты уверена?

— Тысячу раз тут с детьми гуляли до разъезда, пока ты в Маньчжурии воевал. Смотри же. Первый переезд проехали. Сейчас! Да не здесь! Следующий. Поворот! Слышишь, свистит. Выемка! Сейчас! О!

Она сама высунулась, и грива волос из разметанной прически густой блестящей сеткой заслонила луну.

— Здесь! — воскликнула она.

— Что «здесь»? — раздался голос.

Но навстречу жандарму, выскочившему из тамбура соседнего вагона, по шатким ступенькам подножки поднялся доктор. Вытирая носовым платком руки, он заслонил плечом Ольгу Алексеевну.

— Оля, тебя совсем сквозняк растрепал, давай закроем дверь. А вас, милостивый государь, что инте…

— Мадам… Вы сказали «здесь»! Что «здесь»?

— Ах, как вы любопытны!

— Что вы делали на площадке? — закричал жандарм.

— Ну уж… — возразил доктор. — Это чересчур! Оля, пойдем в вагон.

Он быстро что-то сказал по-французски. Уже в коридоре бросил через плечо.

— Ну и духотища в купе. Супруга хотела подышать свежим воздухом.

— Свежий воздух? Значит, свежий… воздух-с…

Даже не извинившись, жандарм поспешно ушел.

Позже, когда в купе был притушен фонарь, а дверь в коридор крепко заперта, прошелестел чуть слышно шепот:

— А если он там на переезде не был… или не нашел. А ведь этот тип, жандарм, конечно, сошел на остановке. Через два часа вся линия будет кишеть жандармами! Боже!

— Ну, не так-то он прост… Геолог.

Поезд мчался, и паровоз гудел так, будто торжествовал.

— Меня интересуют не голубые мундиры, а тот, кто…

И тогда в ночном темном купе из уст Ольги Алексеевны прозвучало двустишие Мирхонда про ядовитое снадобье, влекущее гибель и бедствия, двустишие, повторенное позже в Самарканде мудрецом Сахибом Джелялом.

— Будем спать… Одно надо выяснить, кто герой двустишия?.. Тшш!

Что-то звякнуло. Кто-то пробовал ключом открыть дверь.

Гуманный, мирный, даже добродушный человек, доктор не терпел скрытых опасностей. Он вскочил и с треском отодвинул дверь купе. Открылась она с пушечным выстрелом, и некто шарахнулся в сторону, едва удержавшись на ногах.

В красноватом свете фонаря его лицо, безусое, с серой щетиной плохо выбритых щек, с мутно белеющими белками глаз, прикрытыми к тому же полями шляпы, было так обыкновенно, так буднично, что подслушивавшего нельзя было счесть за подозрительную личность. Тем не менее доктор, еле сдерживаясь, громко, чтобы весь вагон слышал, крикнул:

— Господин хороший, этак ты и под пулю угодишь! Чего лез в купе? Проводник! — позвал Иван Петрович. — А ну-ка, заберите жулика да отведите к господину жандарму в первый вагон.

— Я… мы… — лепетал тип в шляпе.

— Хочешь сказать, что ты филер, а не вор. Ну, разница небольшая.

Вернувшись в купе, доктор со вздохом проговорил:

— Явно нами интересуются. Возникает вопрос, что «они» знают.

— Посмотрим, кто знал о… Ведь знал кто-то. И точно знал.

— Вельможа отпадает, нем, как могила. Шамси отпадает, не сболтнет. Господин Дерюжников — помещик, вообще не знал. И все же кто-то…

— Это ужасно будет, если провал. Георгию не сносить головы, — тихо заметила Ольга Алексеевна, — сердце у меня не на месте.

— Обиднее всего, что чувствуешь себя беспомощным.

— А если дать телеграмму Морозову? Скоро станция.

— Что ты! Да эту телеграмму прочитают на телеграфе десятки глаз. Не успею обмакнуть в чернильницу ручку, как…

— Что же придумать?

— Ничего. Но кто же?

— Кто?

Мучительно строить предположения, когда под подозрение попадает кто-то из друзей.

II

Люблю прекрасные поступки, потому что они прекрасны, а не по какой-нибудь другой причине.

Ибн Мискавейх

Лекарь — малоприметное, заурядное, скажем, медицинское звание в Российской империи. Иван Петрович сам сменил должность врача, на которую он имел право как защитивший степень доктора медицины, на лекаря и уехал из блестящей Варшавы — Парижа Восточной Европы — в Среднюю Азию выполнять высокий долг человечности и гуманности — излечивать людей от самого ужасного недуга — слепоты.

Так решил Иван Петрович в молодости, в студенческие годы. Русская интеллигенция считала своей нравственной обязанностью идти в народ, помогать народу.

В университетских вольнолюбивых кружках так много говорили о высокой обязанности человека. Свет науки противопоставляли невежеству, тьме.

Способному, талантливому врачу, закончившему курс наук в университете и Военно-медицинской академии с отличием, открывалась блестящая карьера: остаться в Варшаве, открыть офтальмологический кабинет на Уяздовской Аллее. Или уехать в Петербург и занять заслуженное место при Санкт-Петербургском университете, или получить высокое назначение в тот же Туркестан по административной линии.

Нет, доктор избирает раз и навсегда свой собственный путь. Он идет в народ. Он задается целью избавлять восточных людей от слепоты.

Иван Петрович отказывается от высокого поста, отклоняет заманчивые предложения научных кругов и, отбыв положенные по законам три года военной службы в крепости Ново-Георгиевск, что под Варшавой, уезжает в далекий Туркестан, в кишлак Тилляу.

Лечить. Возвращать зрение. Предотвращать глазные болезни.

Иван Петрович полон самых высоких помыслов. Он несет людям свет.

Не его вина, что ему не все удалось из того, что им было задумано. Он предвидел трудности, препятствия, но всего предусмотреть, конечно, не мог.

Кто-то из поэтов Востока сказал:

Ты свет несешь для множества сердец,

А может, враг задуть его стремится.

Мы знаем, что высокая миссия Ивана Петровича в Тилляу осуществлялась успешно.

Пусть у него не было высокого звания или должности. Пусть он не накопил богатства и жил с семьей скромно. Пусть он шагал не по Невскому проспекту или по тротуарам варшавского Бельведера, а по пыли и гальке улочек Тилляу. Но он мог с сознанием своего достоинства отвечать на земные поклоны и певучее «ассалом алейкум» прохожего.

И, простим ему слабость, каждый признательный и бесконечно благодарный взгляд человека, которому он спас зрение, наполнял грудь доктора чувством гордости за русскую науку, цивилизацию, просвещение, гордости за свое врачебное искусство.

Но на пути доктора встала стеной русско-японская война.

Война помешала всем возвышенным мечтам. Ивана Петровича забрали на военную службу и отправили в Маньчжурию.

Возможно, до него не дошла бы очередь и его не вспомнили бы и не вызвали бы из захолустного Тилляу. Но туркестанский генерал-губернатор запомнил некоторые неосторожно оброненные доктором слова. В них не содержалось вроде ничего откровенно крамольного, но уж точно проглядывали гуманные и вольные идеи.

Генерал-губернатор в принципе был не против гуманности. Однако… доктор подавал дурной пример. Доктор вносил смятение своими бескорыстными делами в темный мир патриархальных устоев, расшатывал их, вызывая брожение умов.

И если бы не сказывалась широкая натура Ивана Петровича — он лечил, что говорится, невзирая на лица, с одинаковой внимательностью и успехом и господина волостного, и батрака Пардабая, и могущественного муфтия, и нищенку с базара — то его давно выжили бы из кишлака Тилляу за его бескорыстие.

Но сильные властители не могли заглушить в себе чувство благодарности чародею, вернувшему им свет.

Кишлак Тилляу проводил доктора на Дальний Восток. Доктора обрядили в почетные халаты. Их было столько, что «можно одеть роту джигитов».

Доктор шутил, но у него на сердце кошки скребли. Он не поверил, когда генерал-губернатор жал ему руку:

— Вернутся наши доблестные воины с победой и… тогда милости просим. Продолжайте ваш благородный эксперимент!

Но война кончилась, а доктору не нашлось места в созданной им амбулатории в Тилляу в Ахангаране. Его не отпустили с военной службы. Доктор служил теперь врачом в Самарканде в стрелковом полку.

III

Свет рождается во мраке.

Увайси

Тихий, зеленый и не слишком пыльный провинциальный город Самарканд казался погруженным в сновидения о своем тимуридском прошлом, блестящем и пышном.

Когда по Каттакурганской улице мимо магазинов и лавочек тарахтела гигантскими колесами арба или вдруг бряцали железные колокольцы на шеях верблюдов бесконечного каравана, приказчики выскакивали из магазинов на тротуар в радостной надежде увидеть хоть какое-нибудь зрелище.

Но зрелища не было. Ничего из ряда вон выходящего не происходило. Припекало булыжную мостовую южное солнце, ветер крутил на тротуаре забытую бумажку, на главном перекрестке дремал, позевывая, единственный на весь Самарканд постовой — полицейский Абдурахман в великолепной каракулевой папахе.

Ничего не происходило… Тишь да гладь царили в областном городе Самарканде. Но это, конечно, только при поверхностном взгляде. На самом же деле…

Сидит властитель на сундуке,

а сундук полон злобы.

В июле 1907 года, после разгона Государственной Думы, как и во всей России, в Туркестане наступили мрачные дни реакции.

В те дни почти вся Средняя Азия находилась под чрезвычайной и усиленной охраной. Распространялось это положение и на «тихий» Самарканд, бывшую столицу великого завоевателя!

Так и не удалось в те времена узнать истинной фамилии жившего и действовавшего в Самарканде геолога Георгия Ивановича. Да и неизвестно, были ли подлинными имя-отчество его.

Те, кто знал его, соблюдали чрезвычайную осторожность. Те, кто встречался с ним, запоминали только его внешность. Аскетическое лицо, цепкий взгляд. Глаза его точно пронзали душу. И голос, призывный, страстный, берущий за душу, нельзя забыть.

Георгий Иванович был близким знакомым доктора. В те годы за малейшее проявление вольнодумия, по одному лишь подозрению бросали в тюрьму, высылали. Особенно опасно было прослыть «вольномыслящим», состоя на военной службе. А Иван Петрович служил военным врачом.

Он находился под негласным надзором полиции, что его семья установила много позже. И полиции были известны даже такие факты, что он получает из Киева какие-то журналы в красных обложках на украинском языке и что на одном торжественном обеде, когда все подняли тост в честь тезоименитства «его императорского величества», доктор не прикоснулся к рюмке. «Не пью, извините!» Что же это за военный врач, если он не берет спиртного в рот? Да еще за здравие властей предержащих?

Но в то же время от чрезмерного интереса охранки доктора ограждало именно его военное звание. А что думало о нем его начальство, это полиции не касалось.

В кругу родных и знакомых Ольга Алексеевна, любительница восточной поэзии, часто повторяла:

Процветает кабак благодаря нашему пьянству,

И кровь за две тысячи сожалений на нашей шее.

И обязательно подчеркивала:

— Из Омара Хайяма. Это далекое средневековье, как вы понимаете.

В гимназии учились дети железнодорожников, а на станции Самарканд, в депо и железнодорожном отделении служило несколько ссыльных. В гимназию дети приезжали на специальных линейках и вносили в классы дух озорного бунтарства.

В привокзальном поселке имелась тайная организация социал-демократической рабочей партии, РСДРП. Гимназисты уже тогда слышали о фракции большевиков.

«Большевики!», «Ленин!» — незабываемые слова эти порой звучали даже в казенных помещениях классов гимназии.

А товарищи по парте, делая страшные глаза, шепотом сообщали о конспиративном кружке на Армянской улице, собиравшемся на квартирах Черноухо — машиниста, Каминских — конторщика. И все звучало таинственно и увлекательно. «Конспирация, листовки, революция…»

Да зачем далеко ходить. Дядя Миша, так ребята звали Михаила Владимировича Морозова, запросто пил чай в доме на Михайловской, 3, и оставался порой посидеть в столовой после посещения кабинета доктора.

И никого не удивляло, что на круглом столе гостиной всегда лежала газета с несколько вычурно изгибавшимися большими буквами заголовка «Самарканд», похожими слегка на арабскую вязь. Даже дети гордились, что в их городе выходит своя газета.

Что там за статьи публиковались, сейчас разве вспомнишь, но что редактировал газету Михаил Владимирович, все в семье знали. Знали, что Михаилу Владимировичу нелегко. И все очень сожалели, когда ему пришлось не по своей воле уехать из Самарканда. После его отъезда свежие номера газеты больше на круглом столе с бархатной скатертью не появлялись.

Но о редакторе все помнили. Один рассказ так и не забылся.

Кто-то из царских министров, не то Столыпин, не то Витте, принимал вельможного иностранца, который посетовал, что в Российской империи нет свободы печати. И будто бы министр, зло шлепнув ладонью по газете, лежавшей у него под локтем, сказал:

— А вы почитайте вот эту газету — «Самарканд» называется. Разводит всякую крамолу. И хоть бы что!

С Морозовым связывали тревожные разговоры, забастовки, которые нет-нет и происходили на железнодорожной станции и отражались на расписании пассажирских поездов. В семье доктора помнили, что пришлось почти всю зиму прожить у деда в Полоцке из-за того, что по империи вообще не ходили поезда в связи с Всероссийской Октябрьской стачкой 1905 года.

Все это связывалось с именем Михаила Владимировича и обязательно с Георгием Ивановичем, который, в противоположность Морозову, никогда не приходил открыто и вел себя, по мнению мальчишек, удивительно таинственно и… интересно.

IV

Имя Волк мать нарекла ему при рождении.

И, подлинно, посмотри!

Сука шакала лучше, чем он.

Амин-и Бухари

«Пьян от одной пиалы» — таким представлялся полицейский пристав Сергей Карлович жителям кишлака Киргиз-Кулак, куда он был переведен на службу из Тилляу. Пил он, но не это главное. Пристрастился к курению анаши. И подлинно, едва он появлялся — в воздухе уже откуда-то тек тонкой сладковатой струйкой запах индийской конопли. «Глаза обманешь — нос не обманешь». Поэтому Сергея Карловича прозвали Нашевандтюря — Господин Наркоман. Не слишком почетнее прозвище для чина российской колониальной администрации, где пороки и пристрастие к анаше, опиуму и прочим разрушающим душу и тело наркотикам как раз должны были искоренять такие, как Мерлин.

Встретился доктор с приставом случайно. Вызванный из Самарканда в Ташкент, Иван Петрович работал несколько месяцев в Междуведомственном Комитете по ликвидации малярии в Сырдарьинской области. Когда работа завершилась и доктор уже имел билеты на поезд и вместе со своим помощником и слугой, сопровождавшим его в любой поездке, Алаярбеком Даниарбеком, и со своей семьей, которая гостила в Ташкенте, должен был выехать в Самарканд, — ему приказали немедленно отправиться в приташкентский уезд развернуть полевой лазарет, как выяснилось позднее, для пострадавших во время кишлачных беспорядков.

Встреча со старым тилляуским знакомым не принесла Ивану Петровичу радости.

— Постыдились бы, батенька! — укорял доктор пристава, багрового, с опухшим, воспаленным лицом, с трясущимися губами и подбородком, с дрожащими пальцами рук, не могущими удержать карандаша или ручки, когда нужно подписать документ. — Ведь на вас народ смотрит. Тот самый народ, который вы за такие дела-делишки кнутом в кутузку по законам империи загоняете. А вы безобразничаете!

Мерлин, слушая упреки Ивана Петровича, заплетающимся языком бормотал:

— Что из того, что юрта сгорела? Зато — ха! — блох нет.

Когда дехкане кишлака Киргиз-Кулак взбунтовались, полицейский отряд зверски расправился с ними, не щадя ни стариков, ни женщин, ни детей. Пошатываясь в седле, Мерлин с усмешкой взирал на вздымающееся густо-багровое пламя гигантских костров из снопов пшеницы и ячменя на крышах кибиток, на толпы мечущихся людей, никак не реагируя на вопли и стоны.

Пристав Мерлин наслаждался властью. Он чувствовал свою безнаказанность. За его спиной стояла колониальная администрация, поддерживающая баев, торгашей.

Его голос перешел вдруг в яростный рык:

— Быдло! Черная кость! Рабы! Получайте свое!

Он знал, что его не только похвалят там, «наверху», а возможно, даже наградят «за подавление беспорядков». Он уедет отсюда с полной мошной. И будь что будет, а уж с десяток арб, полных «барахлишка», проскрипят в обозе его карательного отряда по пыльным, ухабистым колеям, когда он двинется в Ташкент.

— Знай наших!

А за что он вешал, жег, стрелял? Чернь осмелилась подняться! Помещики, видите ли, забрали всю воду к себе на поля. Посевы дехкан посохли.

В летние месяцы дехкане поголовно болели. Но малярийная лихорадка — не причина для «отлынивания» от работы в поле. Так, по крайней мере, полагали помещики и их приказчики.

Отдышался тут же на месте, на сырой траве или в камышах после приступа, берись за кетмень. А если батрак осмеливался, закутавшись в жалкие лохмотья, оставаться утром лежать на своей кошомке, пусть даже в бреду, помещик сам придет в дом и камчой выгонит в поле. И в поле отлупит, если человек присядет отдышаться на бережку арыка в прохладе тени.

«Не помрет. Я сам в лихорадке, а, бог видит, тружусь!»

И сам хозяин, обрюзгший, потный, распухший, тоже желт как шафран и охает.

Но помещик может при желании сесть на коня или влезть на арбу и укатить в горы, на свежий воздух, к ледяной водичке потоков, на свежую, ароматную баранину. Твердо установлено, что единственный способ избавиться от лихорадки — сменить климат. Почему? Отчего? Даже самые многомудрые табибы, даже культурнейшие врачи «урусы» не знают. Не открыли этой тайны. И лечат маляриков только хинином. Да и то не всегда успешно. Ну ладно, землевладелец излечится. А батрак? А рабочий люд? Им хана! Малярия беспощадна. Она подтачивает организм, разрушает. Старит. Превращает в дряхлого старика.

О, аллах, ты знаешь лучше!

Бедняки не верили обещаниям, что им дадут воду. Высокомерный ответ помещика Дерюжникова оказался водой, пролитой на огонь.

Ну и все вспыхнуло. «Достойных уважения людей», опору трона, взяли «в дреколье». Бросились бить «благодетелей».

О аллах!

Аллах распорядился в пользу помещиков и баев. Ужасна картина разрушенных домов, разоренных очагов, порванных ватных одеял.

У старух горящие страхом глаза на изможденных пергаментных лицах, у матерей пустые, иссохшие груди, лишенные капли молока. Вымерла мехмонхана. Черные обугленные балки. Безлюдье… На серых выщербленных дувалах — сытые стервятники. На улицах — воющие псы.

И над всем этим — над кишлаком, над шалашами беженцев — высятся на заднем плане мирные, такие акварельно красивые, голубые с белым Чаткальские горы.

А тут в пыли и зное старушка в лохмотьях бьется на горячей земле и причитает что-то невнятное. Девушка, красивая, несмотря на синяки и кровоподтеки на нежных щеках, плачет жалобно:

Я не проживу

без травы и воды!

Я молодая газель!

Она молода, и она даже ужас и горе изливает в лирической песне. Странно, непонятно звучат ее слова в толпе больных, умирающих от голода, увечных.

Голова раскалывается от духоты. И сразу не понять, гудят ли у тебя под раскаленной черепной коробкой собственные мысли или чьи-то произнесенные удивительно знакомым голосом слова:

— Не хватает только полиции.

Перед доктором стоял — с небес, что ли, свалился! — Геолог и кивком показал в сторону низких лысых увалов.

Вид имел Георгий Иванович ужасный. Факир, дервиш, «голодающий индус»… Как он мог сюда попасть, в несчастный кишлак Киргиз-Кулак? Ведь, по расчетам доктора и по дошедшим слухам, Геолог после трагических событий пятого года должен был находиться в эмиграции в Швейцарии.

Среди больных, калечных, изможденных доктор увидел и молодых, здоровых, с лоснящейся загорелой кожей, с широкими развернутыми плечами джигитов, прячущих свою силу, здоровье, молодость под лохмотьями.

— Все, что осталось после разгрома. Но не могу сидеть наблюдателем. Они шли за мной… Их зажигало мое слово протеста. И я не оставлю их, не уйду в кусты… клянусь! Эту полицейскую сволочь сотрем в порошок. Как смели они?! Даже виноградники выкорчевали. Цивилизаторы во главе с мерзавцем Мерлиным! О! «Кто знает цену, достоинство и пользу виноградной лозы, тот человек, — говорил Амин-и Бухари. — Поцелуйте руку того, кто сажает виноградную лозу!» А мы! Дубьем и каменьями этого ублюдка Мерлина! Пусть знает, что зверство наказывается!

Тут он повернулся к толпе и крикнул:

— Эй, вот он идет сюда!.. А ну-ка, пойдем внушим ему! Эй, начальник, земля наша! Отдай нам ее. Она пропитана потом и кровью наших отцов. Возьми с нас деньги, но не трогай землю.

— Разойдись! Стрелять буду! — сорванным хриплым голосом крикнул Сергей Карлович. Щегольской его китель с золотыми пуговицами был заляпан грязью, элегантная фуражка с белым верхом помята.

— Разойдись!

Рядом с приставом ехал в шубе, несмотря на летнее время, то ли помещик, то ли сам волостной.

В изорванном чапане, который с величайшим достоинством наверняка носил бы наставник самого почтенного ордена нищенствующих дервишей, Георгий Иванович не выделялся из толпы несчастных, обреченных на изгнание, на ссылку и на каторгу, ждавших только команды, чтобы двинуться в скорбный путь.

— Что вы здесь делаете?! — спросил доктор. — Вы сумасшедший!

— Бельмейман, — ответил Георгий Иванович, — русча бельмейман. Русски… не понимаем.

И он, озорно подмигнув, заговорил по-узбекски, да еще с казахским акцентом:

— В сердце у меня огонь… Пламя сжигает мне внутренности, когда я смотрю на них. И неужели я брошу их? Я их единственный защитник. Что скажет вот она, гурия рая? — он показал на все еще поющую красавицу. — И что скажет этот юноша с сурово стиснутыми зубами?!

И тут доктор увидел выглядывающего из-за плеча Георгия Ивановича Шамси. Да, да, Шамси Ибрагимова, товарища детских игр его сыновей. Непонятно, как только он попал сюда в кишлак.

Но раздумывать было некогда. Внезапно перед доктором в облаках пыли осадил коня всадник в богатом халате.

— Неблагодарные! Я вас! Слушайте меня. Я перед губернатором стою.

— Эй, Саиббай, вас не понимают люди, — надсадным юношеским голосом завопил Шамси и за узду дернул коня так, что тот начал вздыматься на дыбы, — не понимают из-за того, что вы не понимаете людей.

Ссаженного с коня бая уже били. Девушка-певица увесистой хворостиной лупила по чему попало.

К Мерлину, возившемуся дрожащими пальцами с застежкой кобуры, подскочил плотный, низенький в белой чалме, с повязанной платком нижней частью лица крепыш.

— Берегитесь, господин начальник. Конец дела в чужих руках!

И ловко поддел вверх ногу пристава в лаковом сапоге.

Мерлин не успел вытащить из кобуры наган. Белый китель чайкой мотнуло в сине-сером раскаленном небе. С воплем красная физиономия пристава исчезла в куче барахтающихся тел.

Чалмоносец бросился к доктору:

— Хозяин! Господин доктор! Униженно прошу! Позвольте вас проводить отсюда. Позвольте вас проводить… Едем! Послушайте, таксыр, ничтожного слугу вашего.

— Но они убьют их.

— О, хозяин! Убить не убьют, если на то воля бога, живы останутся. Надолго запомнят. А вас умоляю, ехать надо отсюда, хозяин. А то полиция…

Тут лишь в чалмоносце доктор узнал соседа по махалле Юнучка-Арык переводчика и проводника путешественников Алаярбека Даниарбека, часто сопровождавшего доктора в его поездках.

«И он здесь. Ну и дела… Он же служащий Областного Правления, а, по-видимому, здесь с Георгием Ивановичем…»

V

Я не страшусь тьмы,

Даже если на пути

Мчащейся моей верблюдицы

Вдруг встанет пустыня,

Фарис

«Прошедшего уже нет, но разве можно сказать, что его не было. Иначе оно не было бы прошедшим».

Многое из прошедшего кануло в Лету — реку забвения.

И потому так трудно восстановить этапы деятельности революционера Георгия Ивановича, человека, ставшего легендой.

Но, во всяком случае, участие его в кишлачных беспорядках — реальность. Сам доктор оказался очевидцем ужасного события. И записано оно со слов доктора.

В этой записи есть кусочек живой речи Геолога:

«Бунт, конечно, подавили с циничной жестокостью. Садисты! Мерзавцы! Но мы сделали, что могли. Мы вывели женщин и детей из-под удара.

А мы сами — революционеры. Мы учились, мы познавали. И если бы я не окунулся тогда в кишлачные массы, разве я понял бы истинную душу Азии?»

Очень трудно сейчас, спустя десятилетия, проследить этапы жизни политкаторжанина, революционера, известного в то время под кличкой Геолог. Он принимал самое непосредственное участие во всех революционных событиях в Самарканде и его окрестностях в 1905—1906 годах. Знали об этом и в охранке, и в полиции. Знали и в канцелярии губернатора. Знали, и потому искали с упорством и настойчивостью. Считали его опасным. Он выступал не только среди железнодорожных рабочих станции Самарканд, но будоражил и кишлаки. О себе он не рассказывал ничего. И не только по соображениям конспирации. Он боялся не за себя, а за друзей — полиция постоянно шла по его следу.

Весть о Геологе доктор получил во время своей командировки в Ташкент. Однажды нищий остановил доктора близ Урды и передал ему записку.

С недоумением доктор прочитал:

«Сплошная романтика. Рыцарь большой дороги. Благородный «бриганд» Робин Гуд, покровитель вдов и сирот, гроза богатых. Ущелья, стрельба. Черные маски. Демонический смех. Все чепуха, кроме дела. Нападаем на болванов полицейских, отбираем у них оружие, патроны. А это государственное преступление. Не правда ли? И теперь меня не оставят в покое. Но ужасно хочу видеть, пожать руку. Податель знает, где я».

Нищий сказал:

— Дерюжников… Станция…

Вот тогда-то доктор установил связь с Георгием Ивановичем и смог таким необычным образом, взяв на себя миссию связного, переправить ему посылку от Морозова, — тючок кое с чем, очень необходимым.

Появление Георгия Ивановича в Самарканде было событием.

— Помните, доктор, каким вы меня тогда из Тилляу проводили? Состояние здоровья, по вашему мнению, у меня было отчаянное. Не правда ли? Запретили и верхом ездить, и по горам лазать. А теперь! Смотрите!

— Швейцария! Климат, — заметил невозмутимо доктор. — Конечно, у нас Тянь-Шань, Памир… Но воздух полон пыли.

— Восхищена, — воскликнула Ольга Алексеевна. — Вас не узнать. Прямо хочется процитировать: «В битве сердце барса у него». Говорят же, что нервный подъем побеждает недуги.

— Отвечу почти цитатой: «Своему телу объявил я войну. Я понял одно: сердце, желудок, язык, горло, уши уж очень часто ведут себя так, будто они не части моего организма, а безбожные мои враги…». Это из Петрарки. Ну и, попав в Люцерн, я окреп. И не столько лекарства, сколько режим, молочная диета, прогулки мне помогли. Да, там воздух! И видите! Как можем мы, пока не обретем друга, узнать цену другу. Лишь тот, у кого сломана кость, знает цену бальзаму! Вы, доктор, — настоящий бальзам. И я, исхлестанный ветрами вконец, уставший от бурь и непогоды, теперь воскрес, воспрянул. Сил у меня — во!

И он страшно закашлялся. И все увидели, что совсем он не так здоров и что он бодрится изо всех сил.

Доктор, нахмурившись, смотрел на него.

— Пойдемте-ка в кабинет. Я вас послушаю. Вы все тут поэтов беспокоите. И мне позвольте. Кто не научится ничему от прохождения жизни, тот ничему не научится и от учителя.

Осмотр дал неутешительные результаты.

— Согласен, что горный климат Люцерна благотворно подействовал на вас. У вас получилось нечто вроде естественного пневмоторакса. Удивительно, чудо! Но это так. Видимо, последнее время вы не слишком заботились о себе. Боюсь, в правом легком опять начинается процесс. Где-то вас здорово прохватило.

— Где? Да боже мой! На Урале. В Оренбурге, быть может… Вернулся в Россию и, знаете, попал в переделку. Жарко было и холодно. И снова в Ново-Николаевске, в Сибири. Иной раз и на снегу пришлось полежать, и в мерзлом болоте. Меня даже на юг вроде «командировали», потому что опять кашлять начал.

— Вот видите. Но и здесь вам придется отложить все дела. Подумаем, как это сделать. Наш Самарканд для вас просто находка. Даже у Брокгауза-Ефрона в энциклопедии так и записано: «Самарканд — климатический курорт. Полезен при болезнях легких». Мы вами займемся. Но слушаться меня во всем. Покой! Питание! Виноград!

— Доктор, я здесь, чтобы работать. Я должен увидаться с Морозовым.

— Тсс! Прежде всего не так громко.

— Что? Разве?

— Никто не ручается, что вас не видели. После забастовки здесь многих похватали. «Самарканд», наша газета, закрыта. Полиция ищет типографию. Морозов арестован в Ташкенте.

Несмотря на это сообщение, Георгий Иванович не пал духом. Вернувшись к чайному столу, он был оживлен и весел. А с сыновьями доктора под аккомпанемент Ольги Алексеевны, лихо потряхивая кудрями, в которых — теперь все заметили — пробивалась седина, разучивал песню:

Седина что хлопок!

Ветошь одеяла.

А там, за дверью,

Буря завывала.

За чайным столом говорили о «деле». Под делом подразумевались революционные события. Вполголоса произносились крамольные слова, такие, как «забастовка», «стачка», «маевка», «сходка». Обо всем этом говорилось иносказательно, но все понимали друг друга.

Условия конспирации не позволяли участникам чаепития говорить открыто даже здесь, в своем самом узком кругу.

Припоминается, что в тот вечер Геолог оживился и буквально возликовал:

— И подумать только! Имя большевика в книжке, изданной в 1907 году. И с разрешения российской нелицеприятной цензуры!

Геолог обнаружил лежавший на видном месте среди книг на круглом столике весьма пухлый однотомник — «Энциклопедический словарь» Павленкова.

— Отлично! — быстро листал он страницы. — Великолепно! Вот! Биографическая справка. Это же о Владимире Ильиче! Послушайте! Я читаю: «Ленин (Псевдоним) — лидер фракции социал-демократов «большевиков». Написал «Историю капитализма в России» (под псевдон. Влад. Ильин), много газетных и журнальных статей и брошюр: «Что делать?», «Победа кадетов», «Пересмотр аграрной программы» и др.».

Он посмотрел в «молодежный конец» стола.

— Запомните, молодые люди. И зарубите на носу. Тупые лишь умы не замечают, не чувствуют, откуда дым. А словарь, ничего не скажешь, издан под заграничный фасон, солидно. Наш «Ларус».

Так и запомнился сидящий за круглым столом, накрытым расшитой бархатной скатертью, самый подлинный, обросший бородой, длинными космами волос, азиатский дервиш. И толстый томик в тисненом прочном переплете темно-вишневого цвета.

Длинным желтым ногтем Георгий Иванович отчеркнул на полях страницы и добавил:

— Отсюда все начинается! То есть начинается познание наших молодых друзей. Отлично! Отлично!

Утром, до рассвета, Георгий Иванович тихо собрался и ушел, не позавтракав. Провожал его доктор. Перед этим они долго разговаривали, не зажигая лампы, в гостиной.

В передней доктор сказал:

— Мой адрес известен вам. Но приходить вы будете черным ходом.

— Именно!

VI

Разве не видишь, что на лице моря плавает падаль, а жемчужина лежит на дне пучины.

Кабус

Случай привел к разгадке.

В Ташкенте на квартиру, где остановился, приехав из Самарканда, Иван Петрович с семьей, зашел проститься перед отъездом в Бухару бывший воспитанник доктора Мирза.

Сын лесного объездчика Мергена был в свое время усыновлен Иваном Петровичем, но впоследствии уехал из Туркестана с муфтием, задумавшим дать своему сыну Али образование в столице Турции Стамбуле. Мирза был взят в прислужники сыну муфтия.

В семье доктора Мирзу помнили и встретили радостно, как родного, никто не счел удобным вспоминать грустные обстоятельства его «увоза» из кишлака Тилляу. «Увоза» причинившего столько волнений и даже горя Ольге Алексеевне, да и всем в семье.

За пять лет Мирза вытянулся, выглядел взрослым юношей, но оставался все таким же бледным. «Бледно-зеленым, — с огорчением заметила расстроившаяся Ольга Алексеевна, — молодым старичком».

Держался он солидно, церемонно, ни разу не пошутил, не вспомнил, как он жил в Тилляу и играл «в ашички» с сыновьями доктора на улице между кишлачной соборной мечетью и глинобитным одноэтажным зданием амбулатории.

Он вообще не вдавался в подробности. О своем «благодетеле» — так Мирза именовал муфтия Тилляуского и Тешикташского — он заметил коротко, но почтительно: «Господин домулла здоровы и благополучны. С успехом — благодарение богу! — вершат дела свои и в Бухаре».

О себе он почти ничего сказал.

«Мы предовольны своей участью… Мы учились в городе халифа, то есть в мактабе при соборной мечети Айя София, а она гораздо больше, чем мечети в Тилляу… И мы премного благодарны своим учителям — мудрецам и знатокам святого корана…».

Без хвастовства Мирза бросил фразу:

— Наш благодетель господин муфтий в довольстве я богатстве проживает в благородной Бухаре.

— А что он там делает? — спросили Мирзу.

— Как же! Наш благодетель личный посол самого султана в Бухаре.

Он почтительно не отнимал ладони от белого шерстяного халата на груди. Белейшая чалма скрывала от взоров глаза юного Мирзы. Он их ни разу не поднял. Не позволил прочитать в глуби подлинные свои чувства.

Мирза, оказывается, пришел, чтобы передать почтительнейший салам и поклон, а также суюнчи «нашему отцу и наставнику» Ивану-дохтуру.

Поклон он передал и от господина муфтия, находившегося в Ташкенте и ныне вместе с Мирзой отбывающего в Бухару. Оказывается, муфтий не мог приехать сам. Это вызвало недоумение. Мирза разъяснил:

— Наш учитель изволили сказать: «Мы совершаем хадж в священную Мекку и выполняем обет паломника — на всем пути от Тилляу до черного камня Каабы не переступить порога жилища ни язычника, ни христианина, ни еврея». А потому послали меня передать…

С горькой улыбкой смотрела Ольга Алексеевна на этого напыщенного молодого муллу.

«В нем ничего не осталось от ребенка, — думала она. — Вышколили, выхолостили его… Печально…»

Подарки — хан-атлас и серебряный кувшинчик — своей ценностью и экзотичностью должны были искупить недостаток сердечности. Как-никак доктор в свое время вернул зрение муфтию. Но время сглаживает чувства признательности и… ненависти.

— Теперь понятно: благодарность стерлась, а злоба обострилась. Теперь все ясно.

— Что «ясно», Жан? — спросила Ольга Алексеевна, невольно лаская кончиками пальцев хан-атлас очень редкой расцветки и любуясь серебряным инкрустированным бирюзой драгоценным кувшинчиком. — Как Мирза вырос! Но вид у него болезненный. И он совсем чужой, забыл нас.

Но доктора занимало совсем другое.

— Ясно! Все теперь ясно. Сидел Мирза с нашими молодцами за столом. Играл в шахматы. А мы… Мы с тобой говорили громко и откровенно обо всем. Кто бы мог подумать? Ведь Сахиб Джелял был накануне, он рекомендовал Мирзу как подающего большие надежды муллабачу и будущего своего личного секретаря. Такой умный человек, дипломат, человек передовых убеждений, стремящийся повлиять на эмира, облегчить, участь народа, а держит при себе гниду, соглядатая.

— Ну зачем же так? Мирза еще совсем мальчик. Наш мальчик, — голос Ольги Алексеевны дрогнул.

— Он, конечно, не сам додумался. Его послал муфтий. Ведь паломнику нельзя переступать порог христианина. А в ташкентской охранке чины-то православные. Господин ханжа, фарисей, священнослужитель, выполнил свой долг верноподданного — донес. Он узнал о свертке, о том, что сверток будет кому-то передан на разъезде. Он воспользовался удобным случаем — свести счеты с Сахибом Джелялом, стоявшим некогда на его пути и причинившим ему немало неприятностей. Муфтий злопамятен. Месть у него в сердце. Вот и…

Сахиб состоял в должности визиря и фактически являлся ближайшим доверенным советником молодого и, как тогда считали, довольно прогрессивного эмира Бухарского, и муфтий не доверял Сахибу. Да и о каком доверии можно вести речь? Муфтий после султанской Турции представлял самые реакционнейшие круги исламского духовенства Стамбула, а Сахиб Джелял едва ли не в открытую поддерживал младобухарцев и всячески старался «просветить» эмира.

Муфтию надо было убрать, уничтожить визиря-вольнодумца. Неважно чьими руками. Пусть даже руками злейших врагов мусульман — чиновников царя, полицейских, жандармов. У них старые счеты с «горным джинном».

Он уже раз побывал в ледяной Сибири. Очень неплохо, если Сахиб Джелял отправится туда второй раз.

План был продуман в малейших деталях на совещании самых мудрых чалмоносцев Шейхантаура. Письмо писали искусные аглямы и юристы. Десятки джасусов — шпионов — скользили тенями за Сахибом Джелялом, установили его связи, в частности с семейством доктора, гостившим в Ташкенте. Правда, шпионы в белых чалмах и скромных медресинских халатах не поняли истинной сущности связей доктора с местным революционным подпольем, но приемному сыну муфтия Мирзе удалось все же уловить ниточку, тянувшуюся к чернорабочему имения Дерюжникова, Геологу.

Тот же Мирза разнюхал, что где-то в обрывах, близ железнодорожного разъезда, в селе Богородицком, между амбулаторией и «бутханой» — церковью, имеется промоина — овраг, в котором кто-то прячется или что-то прячет…

VII

Не погибали династии,

не рушились царства,

Не проливалась кровь,

не разрывались завесы,

Из-за чего-либо, кроме ябеды

и лжи.

Ибн Хазм

Не скоро узнали доктор и его семейство, что тюк, выкинутый с вагонной площадки, попал в нужные руки. Полицейские же из-за какой-то путаницы не сумели поспеть вовремя ко второму железнодорожному переезду, считая от семафора.

Поезд благополучно прибыл на станцию Самарканд, где доктора с семьей поджидал полковой фаэтон.

Никто словом не намекнул ему об этом происшествии. Много позже удалось найти в архиве дело с упоминанием факта передачи тюка на железнодорожном переезде. Запись гласила:

«В нарушение существующих правил пассажир, оказавшийся военным врачом Ш., позволил себе нарушить установленные Министерством путей сообщения правила и передать на ходу поезда багаж неизвестному, оказавшемуся на железнодорожном переезде, что у разъезда №… Поскольку означенный военный врач не прибегал к тормозу «Вестингауза», не остановил пассажирского состава и не привел к нарушению расписания движения поездов, поездная прислуга акта о нарушении не составила и представления о наложении штрафа не сделала».

Что же касается визиря Бухарского эмирата Сахиба Джеляла, то в донесении в жандармское управление указывалось:

«Визирь их высочества эмира Бухары, в прошлом политкаторжанин, проследовал скорым поездом до станции Каган».

Были, видимо, соображения, мешавшие аресту Сахиба Джеляла.

Тщательная проверка в имении Дерюжникова тоже ничего не дала. Помещик был верноподданным и благонамеренным. Он даже обиделся на жандармов, когда они приехали проверять состав рабочих.

«Помилуйте! У меня один садовник и один подсобный рабочий, да и тот киргиз столетний. Были здесь на сборе яблок и груш сезонники, шестьдесят степняков вместе со своими бабами и детьми. Собрали фрукты, запаковали в ящики, погрузили в рефрижераторы, которые недавно появились на дороге. Отличная штука. Груши дюшес до Петербурга дошли свеженькие, душистые. Мы — поставщики двора его величества. Вот диплом-с, можете убедиться».

След Геолога затерялся среди желтых, опаленных солнцем холмов Булунгура. Ищи ветра в поле.

Много позже доктор разговаривал и по этому поводу с Сахибом Джелялом.

— Змея — проявление зла, — задумчиво проговорил визирь, — и, кроме зла, от змеи люди ждать ничего не могут. Стрелы укоризны да устремятся в доносчиков!

Он не злобствовал. Он сохранял философское спокойствие.

— Господин муфтий остался тем, кем был. В Стамбуле он ничему не научился. Даже осел пророка Иисуса, сколько раз ни сходит в Иерусалим, ослом возвращается. А вреда муфтий приносит сколько хочет. Но как ни остер нож, собственную рукоятку обстругать не может. Грубый он, муфтий, невежда в делах политики. Думает свою глупость излечить лекарствами и снадобьями.

Остер был на язык Сахиб Джелял, но согласиться со всем, что он говорил, ни доктор, ни Георгий Иванович не могли.

Донос муфтия был подлым предательством. И лишь случайно он не привел к гибели многих людей.

Судьба ласкает своего избранника —

Аждахо играет с муравьем.

VIII

Самарканд — душа мира.

Воиз

Чтобы представить Самарканд начала века, вообразите себе прозрачную, хрустальную синеву вечно чистого неба, полные густой тени карагачи, под которыми в сырой прохладе над бормочущим арыком поднялись деревянные нары — карават. На них, застеленных полосатыми оранжево-черными паласами, наслаждаются чаем и дуновением свежего ветерка с гор Агалыка бородачи в тюбетейках и белых — еще более белых от контраста с коричневой кожей в прорехе на груди — рубахах. Старики говорят медленно, важно.

Лишь изредка протарахтит железными ободьями на высоких колесах мимо чайханы арба или проедет почтенный базарчи, спеша в столбах пыли и золотых бликах солнца на базар.

Но чаще всего и арбакеш, и пассажиры арбы, и базарчи задержатся хоть на полчаса, чтобы посидеть на полосатом паласе и подкрепиться чаем с пшеничной, до хруста пропеченной лепешкой.

Тень от карагача, журчащий арык, пиалушка зеленого чая — много ли надо трудовому дехканину в зной, чтобы почувствовать себя на пороге рая. И неважно, если с дороги долетает пыль и в носу начинает щекотать.

Неважно, что в воздухе вьются тучами, особенно к вечеру, мухи, мошки, комары. Всюду развешены комариные ловушки — наивное, почти глупое приспособление. Но повесь по одной в концах веранды, зажги свечки и лампешки и… все в порядке. Не забудь только почаще вытряхивать ловушки. Набирается гнус пригоршнями. Комар вредный. Комар «анофелес», женские особи которого и кусаются и разносят малярию.

Комариные ловушки служили добрую службу.

Они запросто продавались на базаре «с рук», в военных госпиталях, лазаретах и прочих медицинских учреждениях, изготовлялись санитарами-умельцами. Отличное изобретение.

Мухи, бедствие, казнь египетская, донимали не меньше комаров. Тучами набивались в комнаты. Никакие хлопушки не помогали. Даже знаменитый стрелок по мухам один из французских Людовиков, который днями разгуливал по залам Версаля и подстреливал зазевавшихся мух из духового ружья, в условиях Туркестана скорее пал бы жертвой мушиных роев, нежели заслужил бы славу исторического мухобойца.

Так вот из бутылочного стекла делались тогда прекрасные мухоловки. Нечто вроде пузатых колб с отверстиями в дне. Наливался в колбу сладкий чай, мухи залезали снизу, а ловкости и умения выбраться не хватало.

Но все эти неудовольствия искупал бездонный купол небес и прохлада воздуха, стекающего с совсем близких гор, синих с белыми шапками.

А в Кызыл-Кургане, что южнее Самарканда, где в летнюю пору в саду проживал почтенный мастер сундучного ремесла — сандуксоз Ибрагим-ата, — и воздух, и тень карагачей, и вода в арыках отличались самым совершенным качеством.

— Нет лучше нашего Кызыл-Кургана, — говаривал Ибрагим-ата.

Ибрагим-ата сундуки сколачивал из самого крепкого карагачевого дерева, что было не так уж легко, потому что старый мастер всю плотничью работу выполнял топориками и тешами разных размеров, не прибегая к помощи рубанка. А сами понимаете, выстрогать доски и бруски, да такие, что рукой проведешь — вроде бархат! — не так-то просто. Нужно умение, да не просто умение, а мастерство.

Иван Петрович как-то поехал туда с сыновьями, чтобы заказать сундук, и они познакомились с Ибрагимом-ата и с Шамси.

Шамси проявлял умение и старание. И сам уже в юном возрасте сделался сандуксозом и отлично делал сундуки из карагачевых досок и обивал их с завидным искусством ромбиками из ярко-оранжевой, ядовито-зеленой, нежно-фиолетовой и просто желтой меди, тонкой и прочной. Отличные, тонов оперения райской птицы, сундуки выходили из рук Шамсиддина.

Старый мастер всегда радовался, когда дарил эти сундуки служителям священного мазара Хаджи Ахрар и продавал богомольцам-паломникам, наводнявшим Кызыл-Курган и вечно толкавшимся по пыльным дорогам среди глиняных дувалов и тенистых садов окрестностей Самарканда. Ишанам нужны были сундуки прочные, со звонкими, поющими замочками-запорами, ибо паломники шли нескончаемым потоком, и священнослужителям было что прятать в сундуки, изготовленные умелыми руками мастера Ибрагима-ата и его сына Шамсиддина.

Мечтал Ибрагим-ата о расширении дела, а также копил золотые червонцы на покупку невесты для сына. И был в меру счастлив.

Набожностью он заслужил отличную репутацию у главного ишана и даже удостоился чести получать заказы от него на особенно большие и красивые сундуки. Но именно эти «ишанские» бесплатные сундуки — хотя они и носили название «садаки» — жертвы — и послужили причиной семейных неладов.

Потребовался такой красивый сундук местному кызылкурганскому баю Саиббаю. И не один. И хоть у бая куры денег не клевали, он за сундуки не заплатил и ломаного гроша: «Надлежит уважать достойных людей и не надоедать напоминаниями о плате и назойливостью. Рассчитаемся…»

Бай так и не отдал долг, чем вызвал злые слова Шамси:

«Такой богач — весь мир держит в руках. С губернатором с одного дастархана пищу принимает, скаред! Базарный жулик».

Подававший такие надежды, готовый в молодые годы стать сам сундучным мастером, Шамси причинил отцу боль. О, горе! Шамси не пожелал держать в руке тешу. Он предпочел вооружиться калямом.

Он сказал отцу почтительно, вежливо, ласково:

— Я иду в дом, где учат.

— Но, сын мой, ты за два года овладел кораном и грамотой в мактабе самого господина ишана, ишан отметил твой талант и жажду знаний. Другие десять лет учатся и остаются неграмотными, а ты…

Почтенный мастер от огорчения не в состоянии был продолжать.

Шамси ответил спокойно и убежденно.

— Отец, я не могу всю жизнь делать сундуки для господина ишана. И почему господин ишан не вознаграждает вас, моего отца, искусного мастера, за труд? Почему соленый пот льется с вашего лица, руки у вас пронизывает ломота, спина сгибается от простуды в холодной мастерской, а господа хозяева не уплатили вам и одного рубля… за три сундука для себя и для своего эндеруна.

— Не хули господа нашего, сын мой! Это наша святая жертва нашему святому наставнику, святому человеку Махмуду Ходже, бессребренику. Он наш достопочтенный хозяин и покровитель.

— А почему господин ишан слывет парохуром — взяточником? Он же еще и сухтур — деньги в рост дает. И почему он берет взятки и с богатых и с бедных? И почему он, давая взаймы людям, берет с них такую мзду, что все разоряются… Проценты это называется. А почему Саиббай прогнал меня от своего порога: «Прочь отсюда, черная кость! Вон отсюда, грязный нищий!» Мы бедные, но не нищие! Мы рабочие!

— О, боже! И ты знаешь, что такое процент? Оставь, сынок, это… Пусть в проценте разбираются ученые.

— Потому-то я, сын сандуксоза, хочу стать ученым и понять, что такое процент и почему почтенный мастер должен работать бесплатно на святого ишана.

Знакомство Шамси с семьей доктора постепенно перешло в дружбу. Алеша и Миша попытались работать инструментом тысячелетней давности, а Шамси засел за книжки, от которых «спасения не было» в многокомнатной докторской квартире.

Он приходил к ним будто гость древнего восточного мира. Его аккуратная белоснежная чалма, его верблюжьего сукна халат, его махсы с кожаными кавушами производили удивительное впечатление. Здесь не приходится говорить про звучный гортанный язык, про его «Хафтияк», изящно набранный загадочными для докторских сыновей арабскими письменами, про его великолепный, достававшийся от каких-то, очевидно, ученых самаркандских предков каламдон — пенал с изящной серебряной чернильницей, с мешочком песку для присыпки написанного, с каламами — тростниковыми перьями, которые длинные пальцы Шамси так ловко держали а которые они так же изящно и умело очиняли тонким стальным ножичком… Ребят восторгало это чудо — превращение обыкновенной болотной камышинки в орудие письма.

И мальчики учились писать каламом, правда, без особого успеха. Стальные перья были удобнее. Удобнее по сравнению с тешой казался и рубанок. Они расхваливали старому мастеру рубанок. Но он, трудясь над сундуком — Ольха Алексеевна решила послать в Полоцк азиатский сундук со всей его красочной, радужной броней из медных листочков, — отшучивался и довольно добродушно старался доказать вред всяких и всяческих новшеств и нововведений. Особенно энергично он проповедовал преимущества и достоинства старины в присутствии сына. Шамси в таких случаях отмалчивался.

Но когда Миша и Алеша шли купаться в Даргоме или на представление в цирк, или на экскурсию в Агалык, или на древние скифские курганы, Шамси задавал бесчисленные Пытливые вопросы, касающиеся всего самого нового в технике, политике, в жизни.

Шамси завидовал сыновьям доктора, учившимся в гимназии. Доступ в нее оказался ему заказан из-за возраста — он уже перерос все нормы — и из-за слабого тогда знания русского языка.

Велика была его радость, когда доктор устроил его в русско-туземное училище. Он ликовал. Сыновья доктора запомнили навсегда его расплывшееся в сияющую улыбку нежное, удивительно чистое, открытое, украшенное чуть наметившимися ранними усиками лицо древнего согдийского юноши. Острый, пытливый взгляд карих глаз, обращенный к бесчисленным книжным полкам, казалось, говорил:

«Я жадный! Я проглочу все эти книги! Я стану ученым!»

Как-то Алеша и Миша с другими гимназистами лазали по древним таинственным пещерам на Саибе около мазара Даниара, Шамси сказал своему «коллеге» Стасику Вернеру, склонному ко всяким фантазиям: «Пустяки. Это всякие ишаны и невежды выдумали. Кто им поверит, что скелет святого, зарытый здесь, имеет длину двадцать сажен? Дали бы мне разрешение, я бы им доказал, что здесь какой-нибудь допотопный слон закопан, а не пророк Даниил. Болтовня! Ишаны всем голову забивают мусором. Говорят, могила вытягивается в длину. Когда вытянется до Сиаба, тогда воссияет свет истины и над Самаркандом взовьется зеленое знамя пророка, и Туркестан освободится. Нет, не невежественные, суеверные муллы и ишаны, ростовщики и толстосумы освободят народ! Не из Мекки и Стамбула придет освобождение, а из…»

Тут юноша спохватился и шепотом добавил:

— Из России. А для этого не нужно ждать, когда мертвые кости пророка — которого и не было — начали бы расти, как трава аджирик.

Нет, Шамси не мог спокойно говорить ни про кызылкурганского ишана, ни особенно про царского казия — известного хана Исахана, миллионера, который причинил много зла семье Ибрагима-сандуксоза.

— Хан Исахан не ангел и не человек. Джановор он — животное! И измена у него накрашена и насурмлена, как гулящая женщина, и выглядит добропорядочной. И у него друзья такие, вроде муфтия из Тилляу, а их югурдак — мальчик на посылках, лизоблюд — тот самый Мирза, наушник с длинным коровьим языком.

И он же, Шамси, прочитал на память строки из древнего восточного философа:

«Когда прядешь нить из хлопковой пряжи, надо, чтобы она тянулась непрерывно».

В свои отроческие годы Шамси уже проявил себя маленьким философом.

И нить повествования приводит нас к тем связям, которые переплетали на какой-то период времени судьбы наших героев — Георгия Ивановича, Шамси, муфтия и сыновей доктора.

IX

Лицом к лицу он — смирный барашек.

За глаза — волк, пожирающий людей.

Ибн Хазм

Далекие загородные прогулки на Даргом и Сиаб, на Карасу и в Агалык, игры в казаки-разбойники, походы «по военной тропе» «последних из могикан» весьма по нутру юным сердцам. Захватывающе все интересно. Тайны! Приключения!

Мальчишки лишь смутно представляли себе свою роль связных революционера геолога, скрывающегося в пригородных садах и в махалле Кызыл-Курган.

Георгий Иванович «переиграл», по выражению Ольги Алексеевны. Чересчур уж рискованно выбрал одним из своих временных прибежищ старый гумбез — куполообразную построечку из средневековых кирпичей.

Надгробный мавзолей воздвигнут когда-то давным-давно, вероятно, еще в доисламские времена, над могилой какого-то святого. Имя его стерлось в памяти людей, купол почти весь обрушился, а под его сенью нашли место «упокоения» среди штукатурки и битых кирпичей старые, истрепанные, истлевшие рукописные книги и разрозненные листы бумаги.

Книжный мавзолей, как назвал этот гумбез, наткнувшись на него совершенно нечаянно, Георгий Иванович, привлекал его с той поры не только как тайное убежище от глаз посторонних, но и кое-чем другим.

— Вдруг я рядом с цитаделью мрака и суеверия, то есть с Соборной кишлачной мечетью, оказался в книгохранилище, — рассказывал Георгий Иванович доктору. — И еще поразительнее, фантастичнее, что на самом виду лежала книжка… нет, брошюра. Мог ли я верить своим глазам? «Манифест Коммунистической партии»! Нет, я не ошибся: пожелтевшая, с растрепанными оборванными листами. Но ошибки не могло быть. Жадно схватил я брошюру, засунул, озираясь, за пазуху.

— Этот мазар отведен здешними книголюбами под могилу книг, заканчивающих свое земное существование, но книг в основном священных. И для кого из здешних грамотеев, а в Кызыл-Кургане их раз, два и обчелся, «Манифест» священен? Здешние грамотные люди в махаллях на девяносто девять процентов и девять десятых — лица из духовенства. Для них марксизм все одно, что жупел для московских купчих. И очень хорошо. Поразительно, что книга попала на глаза первому именно вам. Что бы случилось с их высокопревосходительством, доктор имел в виду губернатора, увидь он там, в могиле, «Манифест»? Кондратий Иваныч был бы ему обеспечен. Ну, а потом они перерыли бы весь Кызыл-Курган. Сквозь сито бы просеяли. И уж не знаю, что с вами бы произошло. Ничего хорошего… Явный провал и кое-что похуже.

Местный старожил Иван Петрович рассказал Георгию Ивановичу, что вообще такие книжные хранилища не редкость в Туркестане. Во всех мало-мальски крупных населенных пунктах, будь то город или селение, обязательно найдется на главном кладбище окруженная кирпичным забором площадка, куда сносятся старые, обветшавшие книга и рукописи.

— Не знаю. Едва ли мы разгадаем тайну «Манифеста». В Кызыл-Кургане вроде некому читать такую крамольную книгу. Из русских в Кызыл-Кургане один единственный садовод, вы о нем слышали. Правда, через кишлак ездят по старой арбяной дороге в бухарские пределы. Кто-нибудь из неблагонадежных мог пробираться на юг. Уронил. Потерял. А кто-то подобрал и бережно, не поняв, что напечатано, принес в книгохранилище, чтоб не оскверняли священную бумагу. Прекрасная черта узбекского человека, — добавил доктор, — пусть неграмотного, пусть совершенно невежественного, это возвышенное, священное в подлинном смысле этого слова отношение к печатному и письменному слову. Пусть на листочке бумаги начертано, оттиснуто несколько даже непонятных букв, и этот листок никогда не сомнут, не порвут, не замарают, не выбросят под ноги. Всякая книга — священна: экземпляр ли это полуистлевшего корана, или стихи великого Бедиля, или анекдоты об Афанди — их не выкинут ни в мусор, ни в огонь очага. Все они будут бережно храниться в хранилище книг.

И частенько Георгий Иванович пробирался, прячась от посторонних взглядов, мимо старых ив и вдоль кирпичной ограды мазара, по щебенистой дороге, чтобы, забравшись в развалины гумбеза, порыться в груде старых рукописей. Нет, он не надеялся найти еще что-либо из политической литературы. Он искал манускрипты старых времен. Живя в Туркестане уже немало лет, он предался изучению языков. Свободного времени в его отшельнической жизни у него оставалось предостаточно, а лингвистикой он увлекался с юности. Но увлечение ветхими рукописями доставило ему новые серьезные заботы и неприятности.

Конечно, нельзя искать даже кратковременного убежища рядом или, если можно выразиться, у подножия такой почитаемой и посещаемой тысячами и тысячами паломников-богомольцев святыни, какой является мавзолей Хаджи Ахрара. Тут всегда людно. Каждый новый человек на виду, каждый привлекает пристальное внимание.

Однажды утром, едва лучи солнца пробились сквозь листву талов и прижгли щеку спящего нищего, как на ту же щеку упало что-то шуршащее и довольно-таки колючее. Рука проснувшегося судорожно, мгновенно вцепилась в… книжку, пыльную, пахнущую прелью.

Над самым ухом прозвучал голос:

— Во имя бога милосердного, творца всемогущего, создателя земли и неба, познающего явное и тайное, эй, что ты делаешь здесь, о человек, среди писаний рук человеческих?

Из-за каменной оградки выглядывала уже знакомая Георгию Ивановичу бородатая физиономия ишана хаджиахрарского Махмуда-хаджи. Не раз он видел этого ишана издали и всегда поражался его благообразию.

Это он, ишан Махмуд-хаджи, оказывается, не глядя, швырнул через ограду старую рукописную книгу и теперь ошалело глядел на поднимавшегося из листков бумаги человека в дервишеской одежде. К чести ишана, он не поднял крика, хоть и изрядно напугался.

Опираясь на посох, он вглядывался в лицо Георгию Ивановичу:

— Кто же спит в могиле? О-ох! Теперь я вижу, кто ты.

Не совсем успокоительно прозвучало это утверждение. А то, что дальше говорил почтенный ишан, вызвало беспокойство.

— Ты странник, мусафир. Давно я приметил тебя. Почему не заходишь в нашу обитель? Наша ханака — отличное успокоительное место для странников, не имеющих дома. Знаю, ты захаживаешь часто к сандуксозу Ибрагиму. Умелый мастер своего дела, богобоязненный, мудрый. Одно огорчительно — он, раб аллаха, ничтожный ремесленник, якшается с ничтожными людишками, поднимающими голос против бога и достойных людей. А ты, дервиш пророка, кладезь знаний, читаешь старые книги. Знакомство с такими, как ты, знающими писание, не для подлых и невежд.

Он повернулся, чтобы идти. Густая борода и длинные волосы делали Георгия Ивановича похожим на странствующего дервиша — каландара. Наружность его ввела ишана в заблуждение.

Но тут ишан остановился и обернулся:

— Воистину, послушай мое слово. Человек ты нездешний, и тебя могут обидеть. Ищи прибежище не у сандуксоза, а у нас — в ишанском доме. Место у нас найдется. Непочтительно, неуважительно сын Ибрагима-сандуксоза Шамси говорит о всевышнем, без должного смирения… Кто научил его читать? Мы! А он смеет вольно говорить при людях о священном коране пророка нашего, превосходнейшего из пророков, избранника, принесшего правоверным слово божие. И через кого — через безусого Шамси в семейство сандуксоза проникает дух безверия. И сам черноногий ремесленник с тешой в руке… Нет! Не иначе он, сам плохой мусульманин, слушает, как сын его недостойно колотит своим поганым языком имя бога.

Ишан снова принялся уговаривать странника пожаловать в ишанское подворье. Он соблазнял Георгия Ивановича книгами, которых у него имелось немало.

Ишан хаджиахрарский слыл не только у себя в Кызыл-Кургане, но и во всем Самарканде единственным в своем роде знатоком книг, обладателем, пожалуй, уникальной библиотеки старинных рукописей. Знал об этом Георгий Иванович со слов Шамси.

Соблазн был велик. Ужасно хотелось взглянуть на раритеты и особенно на некий трактат «О горных недрах», про который словно невзначай помянул, и притом не раз, почтенный ишан.

Глубоко поклонившись, Георгий Иванович, как и подобает страннику, зашагал прочь, чувствуя на себе пытливый взгляд настоятеля мечети, хранителя мазара.

«Почему он вздумал хвастаться мне трактатом «О горных недрах»? Теперь он не отвяжется, а впрочем, на книги не мешает посмотреть».

Однако заманчивое знакомство чуть не сорвалось. Через два дня по тонущей в пыли улочке Кызыл-Кургана, мимо мавзолея, мимо чайханы, сада сандуксоза Ибрагима и дальше в сторону базарчика взад-вперед фланировал настоящий миршаб — полицейский в серой каракулевой шапке с кокардой, в коломянковом мундире, с кобурой на боку и с шашкой-«селедкой» на другом.

Он щеголял великолепными усами с подусниками. Без конца стряхивал с лаковых сапог специально припасенной чистой тряпочкой пыль и время от времени заходил в чайхану попить чайку в окружении аксакалов, но ни о чем не спрашивал.

Махаллинские мальчуганы в восторге от «тамоши» — зрелища — часами ходили следом за полицейским, глазели на его шашку, усы, лаковые сапоги.

Сыновья доктора, встретив как-то величественного стража порядка, мгновенно сочинили о нем и напевали дразнилку:

Миршаб, шаб, шаб!

Когти острые! Зубы желтые!

Усы барса, клыки кабана!

Но полицейский воображал себя таким великим и важным, что не соблаговолил уделить внимания безусым нахалам. Очевидно, полицейский получил приказ самого пристава не спускать глаз с кладбища и с могилы книг.

Но не прошло и недели, как зрелище исчезло. Миршаб с «барсовыми усами и кабаньими клыками» перестал появляться.

Сам ишан теперь частенько и утром и вечером восседал на высоком айване мечети. Ишан ждал появления дервиша, озирая окрестности своими диковатыми с прожелтью глазами беркута.

А Георгий Иванович после того, как опасность миновала, зачастил на мазар.

Теперь он выбирался из своего тайного пещерного убежища и пробирался под прикрытием долгих слепых дувалов и густых низких крон карагачей в мехмонхану к ишану и засиживался там часто до темноты и оставался ночевать. Обнаружив в Георгии Ивановиче шаркшиноса — востоковеда, ишан находил наслаждение в долгих беседах с ним — фалсафадоном, то есть философом. До поздней ночи они вели с пиалой чая в руке споры. Георгий Иванович вел себя просто дерзко, не опасаясь жандармов и прочих блюстителей порядка.

Но в том-то и дело, что Георгий Иванович на самом деле поступал предусмотрительно и расчетливо. Он знал, что в Туркестанском генерал-губернаторстве мусульманская церковь отделена от государства и не входит в юрисдикцию администрации колонии. Ни чиновники, ни полиция не вмешивались в дела исламского духовенства, а потому ишан Махмуд-ходжа сделался не только единомышленником — в вопросе книголюбия, — но и покровителем Георгия Ивановича, и нешуточным покровителем.

Самаркандская охранка плохо знала, что делалось в махаллях старого города, а уж тем более в ишанском подворье Хаджи Ахрара. И даже когда через годы просочились сведения о некоем беглом каторжнике по кличке Геолог, жандармское отделение не слишком торопилось отождествить дервиша, нашедшего общий язык с могущественным ишаном, с революционером.

Естественно, что племя «последних из могикан» ничего подобного и не представляло. «Индейцы» продолжали свои походы по «тропе мира и войны», к Ибрагиму-сандуксозу, в мазанку, что одиноко приютилась над обрывом в Даргомском каньоне. Они так любили под вечер отдохнуть от дневной беготни у дымного очага, поболтать с сандуксозом Ибрагимом, посмотреть на его мужественное, загорелое лицо, обрамленное черными как смоль висячими усами, в полном согласии с «рисалей» — цеховым уставом сандукчей. Обычай предписывал им быть «муйлоу», то есть усатыми.

Ребята тоже пощипывали верхнюю губу, ища бесплодно и намек на растительность, и упивались рассказами о таинственном джинне древнего канала Даргом, о принцессе — Белой змее, плещущейся на рассвете в ледяных струях канала. А порой о сибирской, беспросветной тайге и «славном море, священном Байкале», ибо частенько тут же на цветной кошме восседал и Георгий Иванович.

С ним мальчишки разучивали песню:

Птица не цепляется за ветку.

Птица устремляется за бурей.

Никогда они не слышали — ни раньше, ни позже — этой песни.

Все казалось таинственным и даже жутким в полутемной, чуть освещенной раскаленными углями очага летней хижине сандуксоза Ибрагима. Жутко, страшно, но интересно.

Так сыновьям доктора запомнились добрые, усталые глаза Георгия Ивановича и тихое мечтательное пение. И сердитые, стонущие, тоже негромкие возгласы вечно сотрясаемого пароксизмами кашля сандуксоза.

— Седая бородка не почернеет! — раздумывал он вслух. — То не верблюжатник зовет отставшего верблюжонка. То батыр сетует на судьбу своего народа. Чем надрываться над сундуком с тешой, разве не лучше взять оружие в руки и воевать!

Разве не удивительно! Бессловесный старик, всегда покорный аллаху, делался воинственным и напоминал теперь мальчишкам куперовского вождя племени каких-нибудь гуронов — «Орлиного когтя» или «Соколиного пера».

Но Георгий Иванович во всем поведении Ибрагима-сандуксоза не находил ничего странного или удивительного. Из-за пелены дыма, стлавшегося над сырым глиняным полом, он улыбался улыбкой мудрого джинна и кивал утвердительно встрепанной головой:

— Придет наше время… Еще расцветет заря. Выйдет еще из нашего Шамси — батыр!

X

Сердце женщины — лист белой бумаги.

На нем ничего не прочитаешь, но что угодно напишешь.

Абу Нафас

Босыми, нежными ногами она бесстрашно ступала по колючкам дорог жизни.

Увайси

Приезд Юлдуз в Самарканд был неожиданностью. Ольга Алексеевна несказанно обрадовалась. Воспоминания о кишлаке Тилляу бережно хранились в семье доктора. В ахангаранском кишлаке было прожито немало лет — и каких бурных лет.

— Только на Востоке можно придумать такое, — добродушно удивлялся доктор. — Только Мерген мог привести к нам в дом свою супругу, не предупредив нас. Упрекать его в этом нельзя.

Юлдуз и дочь Наргис Мерген доставил в дом старых друзей, под их ответственность и сохранность, безусловно, веря в законы мехмончилика — гостеприимства.

— А где же он сам? — удивилась Ольга Алексеевна.

— Поспешил в караван-сарай, что на рисовом базаре. Там остановилась его экспедиция. Лесомелиораторы от Ходжента до Самарканда изучают арчовые леса Туркестанского хребта. Мерген сказал: «Найду время, обязательно приду в гости».

— А Юлдуз?

— Мерген сказал, что она с дочкой поживет у нас.

Юлдуз с дочкой были одеты в паранджи и чачваны. И малышка Наргис производила просто комичное впечатление. Она важно ступала по комнате в крошечных ичигах с зелеными пятками, в шелковом из адраса платьице, потряхивая сорока черными косичками, надув губки вишенки, солидно, нараспев произносила «салом алейкум», чем приводила в восторг и взрослых и детей, игравших с ней, как с большой куклой.

Со времен Тилляу Юлдуз расцвела. Лицо лучезарнее солнца, стан — пальма, брови — лук, взгляды — кинжалы. Для ребят, юных представителей докторского семейства, она предстала феей из романтической синей страны гор.

Переливающиеся, искрящиеся серебряные подвески на лбу, богатые многорядные ожерелья на шее и высокой груди, серебряные с чернью браслеты на запястьях — тогда они вошли в моду и у самаркандских дам, — пальцы в рубиновых и сапфировых перстнях, шуршащий шелк своеобразных национальных радужных одежд… И потрясающий эффект возникновения волшебницы из-под скучной, похожей на какой-то куль паранджи и черной проволочно-жесткой сетки чачвана. Но самое удивительное, что всех потрясло — золотое кольцо в ноздре, розовой, нежной. Подобное мы до того видели лишь на картинках в книгах о путешествиях по Индии и Зондским островам…

Перед таким ошеломительно экзотическим зрелищем совершенно бледнела маленькая фея Наргис, тоже в очень живописном платьице и с сорока черными косичками. Ни яркий ее румянец — красного яблочка, ни глаза — черные звезды, ни пунцовость губок не производили на мальчиков впечатления. Девчонка пусть играет в куклы с сестрами. Мальчики же ограничивались довольно безобидными насмешками над тем, что девочка щеголяет в шелковых шароварах, за что получали замечания от мамы.

Про Юлдуз в семье доктора говорили шепотом: «Измучена. Истерзана жизнью. Уходит в паломничество. Разочарована в людях, в жизни. Безутешна!»

Но «советы женщины годятся женщине». Сыновьям доктора Юлдуз казалась героиней романа, образцом нравственной чистоты, самоотверженности. У нее было горячее сердце, смелый, проницательный ум.

Многое, что не предназначалось для мальчишечьих ушей, все-таки из разговоров взрослых они слышали, и это только увеличивало их восторг.

Юлдуз вела себя бурно, переменчиво. То кидалась обниматься с Ольгой Алексеевной, то принималась рассказывать скороговоркой, смеясь и плача, о Тилляу, то впадала в мучительные раздумья, из которых ее не выводили ни обращения к ней, ни требовательный голосок дочки Наргис.

Словно опомнившись, она вдруг хватала на руки девочку, тискала ее, целовала и тут же довольно небрежно отстраняла от себя.

— Несчастная! Сиротка! Отца не знаешь! Что-то с тобой, доченька, будет?

Ольга Алексеевна считала неудобным задавать вопросы. И только удивленно поглядывала на раскрасневшуюся, по-прежнему прекрасную Юлдуз. Вообще Юлдуз пребывала в каком-то ликующе возбужденном состоянии.

Ольга Алексеевна поняла: Юлдуз тоскует о Сахибе.

Юлдуз, не стесняясь, рассказывала:

— Сколько я горюю о нем! Вершины гор затянул туман. Сердце мое сдавило горе. Я расцарапала острыми ногтями уши, щеки.

— Опять-таки восточная риторика, — заметил тихо Иван Петрович. — Щеки у вас — распустившаяся роза. Вроде никаких шрамов не видно.

— Несчастье! Беда мне! Раковина творит жемчужину. Чтобы родить, надо дать себя уколоть. Что мне дочка? Отец ее на другом конце света. Сухой пучок степной травы я!

— Ну, он и сухой благоухает! — чуть иронически протянул доктор.

Он не совсем понимал, что теперь с Мергеном, но сочувствовал тилляускому охотнику, рыцарю гор. Мало что там было у Юлдуз с Сахибом. Но сейчас-то Юлдуз — жена Мергена. А она, видите ли, тут устраивает поминки по первому супругу, бросившему ее с ребенком.

Иван Петрович торопился. Ему надо было ехать в военные лагеря на работу.

— Не приду в себя от удивления, — сказал он на крыльце провожавшей его Ольге Алексеевне. — Мерген ничего не сказал. Не пойму. Может быть, поймешь ты — женщина. Позаботься о безутешной Ширин. Про таких восточные поэты говорили:

Глаза ее — фейерверк,

Зубы — белые мечи.

Слюна — яд. Кровь — огонь…

А покинутая влюбленная встретила вернувшуюся в столовую Ольгу Алексеевну новым потоком страстных жалобных слов:

— О, злой и безжалостный мой господин Сахиб! И злые нас разлучили! Чтоб на них черная оспа напала! Мы с моим Сахибом подарили в час разлуки друг другу пряди волос, окуренные душистой амброй, опрысканные розовой водой. О! Никогда мы не были счастливы… Наше счастье — это лишь молчание несчастья. Ад и рай в моей душе!

Ольга Алексеевна поила очаровательную Наргис чаем с вареньем и, вслушиваясь в поток слов, старалась понять, чего хочет Юлдуз. Зачем она приехала в Самарканд?

И, наконец, несколько слов, невзначай брошенных среди риторических возгласов и экзотических изречений, приоткрыли завесу.

Оказывается, Юлдуз стало известно, что, неожиданно уехавший из Тилляу и не подававший о себе вестей Сахиб Джелял жив и здоров. Недавно в Тилляу приезжал, после нескольких лет отсутствия, господин тешикташский муфтий. Он привез немало новостей, в том числе и самую удивительную: бывший владелец горной курганчи — Сахиб Джелял — живет в Бухарском ханстве и, более того, является одним из приближенных Саида Алимхана, недавно взошедшего на эмирский трон. Эта весть не оставила Юлдуз равнодушной. Она убедила Мергена, что ей надо поехать в Самарканд. Нашла какой-то предлог. И вот она с дочкой здесь.

Юлдуз вторглась в тихий дом доктора. Быстрая, ловкая, с непринужденными манерами, она ходила из комнаты в комнату, восхищалась совсем не роскошной, кстати, мебелью, багрово-малиновыми текинскими коврами и заполнила своим гортанным певучим голосом все комнаты. Держалась она с изысканностью и достоинством рафинированной аристократки.

А ведь все знали ее девчонкой-замарашкой, дочерью полунищего бедняка сучи Пардабая.

Она его и не поминала даже. Ничего она не говорила и о своей матери — Айнисе.

Теперь Юлдуз могла говорить только о Сахибе Джеляле.

— О, слово величия! Нет более великого человека в мире! Улыбка его смутная, высокомерная. Улыбка его неотразима. Улыбка его — смертный приговор. Он человек подвига. Он герой прошлого и настоящего! Что из того, если он нас забыл, нас с доченькой нашей Наргис. Но он не мог забыть о нашей любви. Он любит нас с нашей дочкой Наргис! Он не знал, не видел Наргис, он увидит ее и полюбит. Вы не знаете Сахиба. Боже! Едва вы встретитесь с ним, вы сразу почувствуете — вот человек, в котором сила! Но извлечь эту силу никто не может. Одна я могу. Я приду к нему, протяну ему руки и скажу: «Вот я, твоя Юлдуз! Вот я, Юлдуз, с вашей дочкой Наргис…».

Безумием посчитала Ольга Алексеевна план Юлдуз отправиться одной с маленьким ребенком в Бухару. Она, конечно, рассказала о том, что Сахиб Джелял проездом в Самарканд заходил в гости или, вернее, по ее выражению — с визитом, но решительно воспротивилась намерениям молодой женщины.

Где она остановится в Бухаре? Там и гостиниц нет. Где будет искать Сахиба? Неизвестно, захочет ли он принять ее и вообще признать?

Все, чем она могла помочь «сумасшедшей», как она называла ее в глаза, это дать адрес женщины-врача в Новой Бухаре — своей дальней родственницы — седьмая вода в киселе — и письмо.

Шумная, стремительная Юлдуз через два дня исчезла надолго. Она сказала, что сходит погостить в старый город к двоюродной сестре.

Странно вел себя появившийся в тот же день Мерген. Ничто в словно высеченном из гранита лице не показывало, что он взволнован.

Он ни о чем не расспрашивал. Выпил чаю, поужинал с доктором и очень немногословно рассказал о Тилляу.

Мимолетный визит Мергена ознаменовался еще одним событием. Мальчики узнали, что в детской стало многолюднее. Тилляуский друг детства Сабир, которого все привыкли звать Баба-Каланом, стал членом семьи доктора. Встречена новость была поистине воинственным кличем краснокожих из романов Купера и Майн Рида. Никто и не требовал разъяснений.

Сабиру вручили игрушечный «браунинг», и все помчались в овраг, что рядом с домом, «выкапывать томагавки» и «охотиться на бизонов».

Так произошло пополнение семьи доктора.

XI

Увы! Садовник не ест плодов.

Не печет в тандыре лепешки земледелец.

У возделывающего хлопок — рваный халат.

Дильшод

— Разбойники от безнаказанного жульничества обнаглели. Нахально срывают даже листву с деревьев. — Весьма глубокомысленно Алаярбек Даниарбек раздумывал вслух.

Когда он пил чай, он размышлял.

Чаевничали в доме доктора на большой террасе на втором этаже. Кони внизу с аппетитом хрустели сухим клевером и громко фыркали, отгоняя густыми хвостами мух. Подпруги были затянуты. Все готово к отъезду.

И на тебе — разговор о разбойниках.

— Во-первых, я поеду в Даул. Это и тридцати верст не будет, — буркнул доктор, смотря на карту Самарканда и его окрестностей. — Во-вторых, разбойники у нас отродясь не водились. В-третьих, вы чаю напились? Тогда я выезжаю.

— Что за разбойники? Это не опасно?

На то Ольга Алексеевна и женщина, чтобы волноваться. Она просто ужаснулась: «Разбойники?»

— Очень просто. В степях Агалыка недород. Хлеб посох на корню. Есть нечего, ну и… как у классика персидской поэзии Саади:

О, сытый, тебе не нравится ячменный хлеб,

Но то, что уродливо в твоих глазах,

Для меня предмет любви и увлечения,

Райским гуриям чистилище кажется адом,

А спроси обитателей ада — для них чистилище — рай.

Говорят, появился какой-то Намаз. Отбирает зерно и муку у баев. Раздает беднякам. Ну, и, кстати, отбирает у богатых и деньги. Их он, кажется, оставляет себе. Словом, сказочный узбекский Робин Гуд… Не волнуйся, Оля. У меня, кроме стетоскопа, грабить нечего. К тому же я знаю такое слово…

— Ты, Жан, все с шуточками.

— Ничуть не шучу. Все будет преотлично.

Иван Петрович уехал, оставив Ольгу Алексеевну в смятении.

Чувствуя тревогу хозяйки, Алаярбек Даниарбек принялся нагнетать страх. Рассказы его становились все красочнее и красочнее.

— На базаре про разбойника — Намазом его зовут — говорят. Винтовку с одиннадцатью пулями имеет. Ворону первой пулей на лету сшибает с неба. Три пасти имеет. Подобно дракону Аджи Дахаку три головы имеет. Тысячью сил обладает и тысячью уловок. А сам добрый. Бедных и сирот не обижает. Сам дитя простодушное. Корова безрогая. Му-у… Такой он, разбойник Намаз.

— Намаз, говорите… Постойте! А как назывался больной… Ездит тут в халате один в синей чалме к Ивану Петровичу. Глаза лечит. Вчера еще на перевязку приезжал. У нас в гостиной сидел, с черной бородкой. Тут залысины на бритом лбу уходят под старенькую тюбетейку. Он чалму снимал. Мне в глаза сразу бросилось, что очень похож на одного человека из нашего кишлака Тилляу. Не могу только вспомнить, на кого?

— Намаз? У доктора… Нет, это другой Намаз. Разбойник. Росту чрезвычайного. Великан. Из глаз молнии.

— Глаза у него действительно страшноватые. Но он никакой не разбойник. Я его знаю, по-моему. Он… Я видела его когда-то в Тилляу.

Было над чем задуматься. От таких разговоров делалось тошно. Конечно, маленький, шустрый, очень полезный Алаярбек Даниарбек любит поболтать, Он настоящая «Хальта со слухами». «Длинное ухо». И все же в его болтовне всегда что-то есть.

Вспоминая вчерашнего пациента, Ольга Алексеевна невольно решила, что взгляд у него, этого Намаза, был чуть злой, жестокий… И совсем этот Намаз не похож на базарного торговца. В следующий раз, когда он появится, надо на него взглянуть повнимательнее.

— Разве какой-то базарчи умеет носить свою одежду, миткалевый ватный халат, словно римскую тогу? А разговаривает, а пьет чай… Сколько достоинства и важности.

А тут еще зудит осой хитроумный Алаярбек Даниарбек:

— Тот не тот… Тот Намаз — скорпион в аду, от него души прячут в змеиной норе.

Хитрец добился своего. Ольга Алексеевна в страхе и волнении приказала Алаярбеку Даниярбеку: не медля ни секунды ехать вслед за доктором. Она считала, что только такой человек может оберечь доктора от поджидавших его в степи и горах опасностей, реальных и воображаемых.

А хитроумному самаркандцу только того и надо было. Он получил указание от самой ханум докторши. И спокойно ушел к себе домой на Юнучка-Арык, заседлал коня и отправился… по своим делам.

У лисы тысяча уверток,

Но самая лучшая — не попадаться на глаза.

Он нашел доктора без труда.

Иван Петрович перед отъездом в степь заехал навестить больного учителя женской гимназии Владислава, снимавшего квартиру в пригородной усадьбе богача Каландара Пенхасбая.

Когда подъехал Алаярбек, ворота были распахнуты. Доктор уже сидел на коне, нетерпеливо грызшем удила.

Сам господин Пенхасбай провожал доктора до улицы. Черная ермолка совершала непрерывно и почтительно движения вверх-вниз. За его спиной в глубине сада блистали струи фонтана с бронзовыми нимфами. Цветник радугой переливался от всевозможных роз. Благоуханием они спорили с запахами пыли и глины.

В хурджун Алаярбека уже совали пакеты с жареной бараниной, пирожками, свежими лепешками, крутыми яйцами, белой кунжутной халвой. Хозяин, благообразный мужчина с выпуклыми серыми глазами, уцепился за стремя и снизу заглядывал в глаза и все повторял: «Извините! Мы ни в чем! Мы чисты». Он почему-то вообразил, что обычный визит врача к больному пану Владиславу чуть ли не какая-то ревизия. Его, видимо, смутил военный китель Ивана Петровича, и он подумал бог весть что.

Конечно, учитель гимназии пан Владислав — уважаемый человек и платит за квартиру аккуратно, но чтобы военный чин ездил его навещать? Господин домовладелец и миллионер просто переполошился.

С трудом высвободив поводья, Иван Петрович выехал на дорогу, но еще долго господин Пенхасбай топал по глубокой пыли и все жалостно повторял «кечрасиз» — извините, а из-за высоченного глинобитного, похожего на стены крепости, дувала слышался женский визг и вопль. Жены богача призывали милость и помилование на голову своего супруга и повелителя.

— Здорово влипли, — проговорил, наконец, Иван Петрович, — проедем мимо детского приюта. Все оставьте там, Алаярбек!

— И это?

Верный спутник доктора показал увесистый кошелек красного шелка.

— Ах, черт! И вы взяли?

— Он положил прямо в хурджун.

— Все сдадите заведующей приютом. Скажете — это ваше пожертвование.

— Эх, никто не пожертвует ничего бедному Алаярбеку, а не мешало бы! Йо, худо, господин Иван Петрович. Все отдам! Только позвольте жареную баранину завезти домой. Жена уже неделю мясного детишкам не готовила.

— Делайте, как знаете.

— Велика премудрость божия. Справедлив аллах! Увидел Пенхасбай на вас серебряные погоны и давай подхалимничать и увиваться вокруг вас, словно муха вокруг свечки. Насовал полный хурджун еды. Щедрый.

Он сглотнул громко слюну. Запахи жареного пробивались сквозь толстую шерсть стенок переметной сумы.

— Ну и живет бай, — болтал без остановки Алаярбек. — И фонтаны! И мясо в плове каждый день. И жен вон сколько! И розы приятно пахнущие… Ох, аллах премудрый! О, если бы Намаз заглянул к баю Пенхасу со своими йигитами. Сразу нашел бы, что взять у этого торговца и раздать бедным и нуждающимся.

Он принудил своего конька зарысить и оставил доктора позади. Они выехали на окраину города. На обочинах, на бережках высохших арыков толпились люди, сотни оборванцев в лохмотьях, в рубищах сидели, стояли, лежали. Около каждого на земле деревянная мисочка с медяком-другим. И каждый нищий протягивал руку и завывал: «Дай!»

Иссушенные, пергаментные лица, горбатые спины, искалеченные руки мумий, седая щетина на изъязвленных болячками подбородках, клочья пуха на покрытых паршой голых черепах, провалы на месте носа, отваливающиеся пальцы на руках прокаженных… И все вопят и стонут: «Дай-дай-дай!»

Что думал Алаярбек обо всем этом? Почему он вспомнил о разбойнике Намазе — мы не знаем, да никто не знал.

Но в голове Алаярбека жила уверенность, что уважаемому и любимому доктору ничто и никто не грозит.

А поездку верхом на коне можно использовать для кое-каких торговых операций.

«Имеющий деньги и на седьмое небо заберется…»

Он добродушно понукал коня. С наслаждением вдыхал запахи пыли и полыни и бормотал:

— Скорпионы? Они жалят плохих людей. А что нужно ворам? Деньги! А голого и сорок разбойников не разденут.

При всем своем уважении, при всей своей преданности Алаярбек смотрел на доктора, не сумевшего до сего времени нажить ни имущества, ни капиталов, ни поместий, как на странствующего дервиша.

XII

Я знаю, мне предстоит еще увидеть разбойников в степи, а на месте дворцов будут бродить шакалы и джейраны.

Казвини

Не удивляйтесь! Ничто не случается случайно.

Афлатун

В степи над Зарафшаном, по белым пыльным дорогам, доктор ездил не один раз.

В степи оживленно и людно.

Сегодня базарный день. Прямо у дороги в пыли и зное столпотворение вавилонское. На обочинах — громоздкие, полосатые чувалы с пшеницей, с ячменем, с белейшим зарафшанским рисом.

Смрад из смеси запахов аппетитнейшего шашлыка с луком и конского навоза, цветов райхона и бараньих кошм.

И такой же конгломерат — базарная толпа! Тут и важные, в синих английского сукна дорогих халатах и чалмах из индийской кисеи торговцы «красным» товаром, тут и менялы-индусы со знаками на лбу, тут и казах из соседней пустыни Кзылкум в негнущейся, заскорузлой шкуре тулупа и лисьей шапке, тут и воющие каландары в своих лохмотьях — «хирках». Они дымят кадилами с исрыком и прочими терпко пахучими травками. А громадины верблюды с ревом опускаются на брюхо и мотают головами, потому что больно от вздернутой в ноздри веревки, за которую дергает тюячи — верблюжатник.

От тысячи ног в сапогах, кавушах и просто босых в воздухе висит порождающая «чих» туча пыли, дыма кухонных очагов.

И нищие всюду — и в толпе базарчей, и среди коммерсантов, и покупателей, и у лавчонок с мануфактурой, и в рядах сухофруктов. Всюду протянутые дрожащие черные руки, искаженные в вопле рты, дикие, голодные глаза.

«Милостыни! Милостыни во имя бога и его пророка!» Сколько нищих попрошаек! И никому нет дела до них. Редко кто швырнет копеечку, а то и чох, и огрызнется «Прочь с богом». Ох, тяжела заповедь благотворительности! А что поделать? Нищих на базаре столько, что будешь добрым — домой без штанов вернешься. Оберут.

И вот терпишь, толкаешься в толпе и лишь поглядываешь — не коснулся ли прокаженного одеждой или рукой. Страшная эта болезнь, хуже смерти, и прилипчивая. Сколько этих прокаженных, несмотря на полицейский запрет, шатается по улочкам базара. В благословенные времена правления эмиров Бухарских прокаженные не смели появляться в городе, их беспощадно побивала камнями толпа. А теперь обнаглели. Не слушают распоряжений русского губернатора, лезут прямо в лицо своими щербатыми глиняными мисками, брызгают слюной, хватают гнилыми пальцами за руки, нагоняют ужас и отвращение.

Да, базар полон прокаженными и просто немощными, больными, хромыми, безрукими, безносыми. И все в лохмотьях, оборванные, косматые. А при виде толп нищих детей сердце сжимается и слезы подступают к горлу. А они ползают по обочинам улиц, пригородных дорог в тине арыков, в аршинной пыли, среди навоза и глины.

Но вот суматоха базара обрывается внезапно. Перед глазами у подножия холма плоские крыши глиняных домиков.

В кишлаке здесь совсем нет зелени. Но нет комаров и нет малярии. Наверное, потому найманы и ушли из сырых пойм рек и подобно своим предкам предпочитают жить на плоской возвышенности, что тянется равниной к синим Агалыкским горам.

Здесь когда-то проезжал правитель Самарканда и ученый, знаменитый Улугбек. Здесь шел с караваном молодой юноша, будущий великий поэт Алишер Навои.

Вдоль дороги — холмики. Не то ли это кишлачное кладбище, где на время нашло упокоение обезглавленное тело великого астронома?

Доктор осторожно идет меж могил. У него вдруг возникла мысль поклониться если не самому праху — он знает, что тело Улугбека перенесено в Гур-Эмир в Самарканде, — то хотя бы месту упокоения, священному для всех мудрецов и ученых мира. Солнце печет. Под ногами потрескивает сухая глина. Сапоги белы от пыли. Но так и не попадается на глаза серая мраморная плита с надписью: «Здесь покоится прах…» А ведь говорят, такой камень положили на опустевшую могилу.

— Нет здесь надгробного камня, таксыр доктор.

Пациент доктора Намаз шагает рядом, показывая дорогу… Откуда ханум докторша взяла, что у Намаза римская тога и осанка римского сенатора?! Сейчас он согбен, походка неуверенная. Видно, перенесенная операция угнетает его.

Но идти недалеко. Кладбище кончается, и крутая тропинка приводит в прячущийся под белым обрывом глиняный, серый кишлак Даул из трех десятков плосковерхих домиков. За домами снова обрыв в пойму Зарафшана. Зеленолистые верхушки тополей заглядывают в тесный дворик, посреди которого в стороне от глиняной мехмонханы стоит юрта, наследие тех времен, когда найманы еще кочевали по Агалыкской степи. Теперь уже жители кишлака твердо осели, а юрта осталась на память о прошлом.

В прохладе ее располагается доктор. Ему надо отдохнуть после многочасовой езды. Иначе могут дрожать пальцы. А глазному хирургу особенно нужна твердость в руке.

Сон в юрте тяжелый. Полуденная духота тандыра. Воздух густой. Запах шерсти и глины. На земле не ковер, не кошма даже, не цветной палас, а чувалы в черные полосы по серому. В кошмяной стенке юрты за деревянным переплетом — небольшая прореха, пропускающая струйку света.

Громко жужжат мухи. Нет-нет и скрипнет дверка, и легкой тенью скользнет по юрте женщина. Лица ее не разглядишь, Мелькает лишь в сумраке ослепительно-белый головной убор. Хозяйка хлопочет по хозяйству. Доктора смаривает сон.

Пробуждение тяжелое. Что-то щекочет лицо. Вроде большая муха. Рука долго не слушается. Лень. Но щекотание невыносимо. Рука прицеливается. Смахивает что-то мохнатое, живое.

— Ф-фу!

Как тут не вскочить, не испугаться?

По полосатым шерстяным чувалам, поднимающимся стопкой у стенки юрты, весьма самоуверенно бегает бихорка — фаланга с кулак величиной. У нее твердые костяные жвалы. Она с аппетитом жует ночную бабочку, выловленную в темной щели меж чувалами.

Доктор содрогается от неприятного ощущения, зевает и выходит из юрты.

— Осторожно, — говорит Намаз. Он терпеливо ждет доктора в тени небольшого айвана. Перед ним чайник. Он наливает в пиалу на самое донышко зеленый чай. Протягивает пиалу доктору.

— Не знаю, кусается ли фаланга. Но прокусить даже кожу на сапогах она может.

— А! — отмахивается Намаз. — Я сказал «осторожно» не потому. От фаланги вреда нет. Осторожно надо ступать босыми ногами.

А женщина в белом высоком уборе уже бросается с веником к чувалам и бьет их с воплем: «Джаман! Джаман!» Бежит и лупит по земле веником. Даже трудно разглядеть, за кем она гонится с таким азартом.

— «Черная вдова». Очень плохо. Иногда забегает… — философски заключает Намаз.

«Черная вдова» — паук каракурт, очень ядовитый.

Доктор ко всему привык в Туркестане, но босые ноги предусмотрительно подбирает, усаживаясь на глиняном возвышении около хозяина.

Лицо Намаза обрюзгло, отекло. Глаз покраснел, слезится.

— Что ж, приступим. Надо лечиться.

— Просим сначала покушать… Эй, женщина! Расстилай дастархан!

Только теперь доктор имеет возможность приглядеться к суетливой хозяйке. Видимо, по движениям и походке, она молода. Лицо миловидное, даже красивое, судя по нежной линии подбородка. Она нет-нет бросает из-под накинутого на голову расшитого камзола на доктора быстрый взгляд. Так и кажется, что она строит лукавые гримаски. Глаза у нее черные-черные и чем-то страшно знакомые. В их взгляде нет ничего от гаремной затворницы.

— Мы, найманы, своим женщинам лицо не закрываем. Дохтур мой — карындош к тому же. Чего, глупая, прячешь лицо? От кого?

Вот тебе и раз. Да это наша Юлдуз. Вот она куда тайком уехала. Ну и ну!

Доктор не может не пожурить молодую женщину. Он задал бы красавице кучу вопросов, но считает это несолидным.

Обедали молча. Ели нехотя. Слишком душно и жарко. Хорош обычай у узбеков — есть вечером, после захода солнца.

Невзначай хозяин вдруг спросил:

— Зачем, доктор, ездишь с охраной?

Вопрос неожиданный, но Иван Петрович к нему готов.

— Зачем военный доктор ездит по уезду с охраной? — переспросил он. — Вы говорите о моих провожатых? Уральских казаках? Военному врачу полагается коновод и вестовой. Но сегодня я без них…

— Зачем тебе, мудрецу хакиму, охрана? Тебя, избавителя от болезней, хранят небо и земля. За твоей спиной молитвы благодарных исцеленных. А казак есть казак. У него нагайка… У него сабля… Ружье. Ездить с казаками — нажить беду.

Удивительно: в такую жару доктору что-то стало зябко. Он молча разглядывал хозяина.

Тот склонил голову.

Теперь пора расставлять точки над «и». К сожалению, все сомнения оправдываются. Самые худшие. Теперь доктор окончательно понял, кем стал ангренский сучи, батрак Пардабай.

— Понятно, — проговорил он. — Вы стояли посреди могил и видели, что мы подъехали к базарчику. Но успокойтесь — я им приказал вернуться в Самарканд и не ждать меня. А Алаярбек — о нем вам я говорил — занят с базарчами своими делами-делишками. У него всегда есть дела. И вспомнит обо мне, когда я ему напомню.

— Господин переводчик Алаярбек Даниарбек — достойный, хороший человек.

Хозяин почтительно склонил голову, и глаза его с хитринкой вдруг забегали.

— Вы умный человек, — сказал доктор. — Вы смелый человек, но вы не знаете многого. Вы обратились ко мне, русскому доктору, но вы, оказывается, не доверяете мне. А это очень плохо. Ваша болезнь такая, что вам надо верить врачу.

Совсем низко опустил голову Намаз.

— И еще… У нас, у русских врачей, правило: обратился к тебе больной — лечи. Не спрашивай, кто он и что. Наш долг — лечить. И еще: неужели вам могла в голову прийти мысль, что я, врач, который взялся вас лечить по просьбе, переданной мне вашей дочкой Юлдуз, приведу с собой стражников или охранников? М-да… Хитрец перехитрил самого себя. Ну что ж, давайте лечиться. Пойдем в помещение. Прикажите вскипятить воды.

Они вошли в стоявшую рядом с юртой кибитку, сложенную из глиняных блоков. Кибитка совсем скособочилась, и казалось, что ее поддерживает с трудом стена лессового обрыва. Но в комнатке, мехмонхане, было чисто. Молодая хозяйка в белом головном уборе словно вылизала и пол, и стены. Придраться не к чему. А доктору для предстоящей смены повязки на глазу Намаза необходима была стерильная чистота.

— Так как же? Если б я поехал к вам с казаками… Что ж, вы стрелять начали бы в вашего доктора?

Иван Петрович снял со стены отличный заграничный винчестер. Он понимал толк в оружии и от души любовался прекрасной винтовкой.

Да, вот куда попал доктор. К Намазу. Так вот где он прячется, страдая от болезни глаз. Его знают уральские казаки, стоящие гарнизоном под Самаркандом. Его знают все жандармы Туркестанского края. Сколько ловили его, держали в осаде в кишлаках, в одиноких курганчах, сколько делали засад, сколько раз обижали, допрашивая его жену Айнису в Тилляу, выпытывая его местонахождение!

А он? Живет себе в степи, в жалком селении, под носом у жандармов и казаков. Наденет старенький халат, намотает на голову синюю потрепанную чалму и едет этаким совсем с виду обычным дехканином на базар. Ходит там по рядам, попивает чай в чайхане, приторговывается. И никто на него не обращает внимания, никто не узнает.

Чепуха, конечно. Все его на базаре видят: пальцами показывают, шепчут, задыхаясь: «Сам! Он! Намаз!»

Но никто не посмеет на него показать в полицейском присутствии. Даже после того, как он уедет, покончив с базарными мелкими делами, не донесут: «был».

Не донесут, не выдадут, потому что Намаз — благородный разбойник, покровитель вдов и сирот. Доброй славы разбойник. Враг полицейских! Враг губернатора!

А то, что он нет-нет и порвет байскую мошну, повытрясет из бельбага, живоглота-ростовщика пригоршню золотых, очень хорошо. Простой народ терпеть не может баев, вроде всемогущего Саиба, что владеет имением на лагерном шоссе и дом у которого — один из многих — снимает доктор со своим семейством. Именно Саиббай рассказывал доктору и Ольге Алексеевне про Намаза. Страшные истории рассказывал. Но о Саиббае разговор впереди…

А сейчас доктор раскладывал содержимое сваей санитарной сумки, чтобы немного отвлечься от «страшного», беседовал с Намазом:

— Что ж вы, дорогой, получше себе жилище не устроите? Здесь лечить вас нельзя. Условий для лечения нет. Поймите меня правильно. Или расстаньтесь с этим закутком. Не желаете?

— Если дом неудобен, — проворчал Намаз, — не спеши разрушать его. Прежде чем ломать, замеси глины с саманом, налепи кирпичей.

Выглядел Намаз мрачно, глаз не поднимал. Он все еще не доверял. Доктор понимал его: «Ясно, там, и на кладбище, и в долине, всюду расставлены его соглядатаи. Такой опасный человек уж наверняка принимает самые строгие меры предосторожности».

Что ж, ему приходится быть осторожным. В пределах Туркестанского края за голову Намаза назначена награда а тысячу червонцев и сто десятин поливной земли.

А эмир Бухарский, до границы владений которого рукой подать и куда в безвыходных обстоятельствах Намаз мог бы скрыться, повелел не давать ему приют и не оказывать помощь.

Властелины и деспоты пьют из одной чаши,

Всегда договорятся, найдут общий язык.

Пока доктор разматывал стерильную повязку, пока занимался необходимыми процедурами, Намаз, то ли чтобы заглушить боль, то ли потому, что отличался словоохотливостью, рассказывал о себе.

Он не скрыл от доктора своих взглядов. Он, Намаз, объявил войну неверным — газават.

— Значит, вы и против меня воюете? А я вас лечу. Вот и поймите разницу в наших взглядах. Я ваш враг и… в та же время доктор — целитель недугов врага! Понятно?

Стойкость и выдержка покинули Намаза.

— Плохо очень. Доктор, лечи! Я не злодей. Голодному тигру что собака, что имам мечети — все едино. Народ больно развратился… наши мусульмане. Я по заветам пророка, а людишки… Разве обещанная награда, такое богатство, не соблазнит кого угодно? И даже хороший человек пойдет на плохое дело. Предателем сделается. Никому нельзя верить. Жене не верю. Брату не верю. Не знаю, что делать.

— Здесь лечить я не могу. Опасность заражения. Слепота. Послезавтра приедете ко мне домой.

Уезжал доктор отнюдь не со спокойным сердцем. Кто его знает, этого Намаза? Что он думает? В благородство таких, как Намаз, он, конечно, не очень верил.

Но ничего другого не придумать. К тому же болезнь серьезная. Лечение возможно только в амбулаторных условиях.

Возвращался доктор поздно, в темноте.

Его сопровождали до ворот дома два страховидных джигита. Всю дорогу они не обмолвились ни словечком, а лишь сопели в темноте.

Забавное это сопение, тяжелое. И в то же время мягкое бухание ног коней в невидимой во тьме глубокой пыли, покрывавшей Каттакурганский тракт, еще долго, даже во сне звучало в ушах доктора. Об опасности он забыл. Осталось лишь чувство насмешки над собой, над собственной трусостью. Нагнал же этот Намаз страха на Самарканд и самаркандцев.

XIII

Если судьба повернет цепь событий, то и муравей может сделаться Соломоном.

Низами

О Пардабае, своем отце, Юлдуз почему-то ничего не рассказывала. Пришла она от тетушки из Старого города через несколько дней. Ольгу Алексеевну очень интересовала судьба сучи — первого простого человека из узбеков, которого встретила тогда на переправе в столь драматических обстоятельствах. Ведь именно Пардабай был в числе тех, кто вытянул ее и ее сыновей из буйного потока Ангрена.

— Пардабай — хороший человек, решительный, смелый. Я всегда рассказываю про него ребятам.

Молчание Юлдуз объяснилось очень скоро. Она боялась говорить об отце.

— Он прячется, — решительно заявил и Мерген, который зашел все-таки перед выступлением экспедиции в горы попрощаться. — Он бежит от смерти.

— Бежит от смерти? А все же, что заставило его сделаться этим самым… — Ольга Алексеевна невольно запнулась, сочтя неудобным произнести слово «разбойник».

— Несчастный беглец. За ним гоняется полиция. Хороший человек.

— И такого человека, — возмутилась Ольга Алексеевна, — травят, как волка. Я тоже думала сначала про него: просто особый сорт разбойника. А он оказался не просто хорошим «сучи», а еще и добрым, внимательным… Если бы не он, сколько тогда натерпелись бы мы страхов с ребятами. Арбу бы волна перевернула… И вообще, я не знаю ничего плохого за ним: ни корысти, ни лукавства, ни двоедушия, ни зависти.

— Пороки его — они у него есть — безвреднее, чем добродетели его хозяев баев. Он воин, поражающий врага, — несколько туманно заметил Мерген — А вот смерть теперь рыскает за Пардабаем, вроде тень за верблюдом.

— Так что ж с ним случилось? — настаивала Ольга Алексеевна. Она видела по лицу Мергена, что он все знает.

— Рассказ мой недолог. Одно знаю: чтоб сделаться злым, надо выучиться добру. И добрый Пардабай сделался злым. Его сделали злым.

Рассказ Мергена о поразительном превращении покорного, бессловесного батрака в героя, поражающего врагов, походил на легенду. Оказывается, он поднял мятеж против баев, чиновников, полицейских.

— Да, простодушный, добрый, трудолюбивый, безответный и честный Пардабай гнул шею всю жизнь, подставляя спину под хлыст господина пристава, под камчу волостного правителя, лебезил и кланялся белой чалме муфтия, отдавая последний грош в уплату налогов за свою развалившуюся хижину, радовался, если многочисленные его дети к обеду имели корку хлеба и чашку машхурды. Влачил он жалкое существование, захлебываясь потоками илистой воды, оглушенный испарениями своего жалкого, занавоженного двора.

Говаривал он про себя:

«Еду я на кляче. Вся в парше, хвост выщипанный, стремена из веревочек, вместо камчи суковатая ветка. Еду, дремлю, носом в пыль уткнулся».

Хозяин ангренской переправы муфтий не платил «сучам» за их нечеловеческий труд ни гроша.

«Бахшиш с проезжих бери! Богатый будешь!» А именно богатеи ничего не платили, а отгоняли сучей бранью и побоями.

На этой почве и произошел внезапный мятеж. Арба с товарами перевернулась в стремнине. Бай полез в драку. Свалка произошла в самом потоке. На беду оказался тут полицейский. Прогремел, перекрывая шум реки, выстрел. Зачинщиков притянули к ответу и среди них Пардабая.

Он оправдывался:

«Попавшему в скользкий таз муравью нужна не сила, а хитрость. Разве я виноват? Мне говорите, что в руке моей острый меч, как алмаз. Врут все. Какой меч у батрака?»

Но товары сучи дружной толпой утопили. Два бая утонули. Полицейского избили до полусмерти. Убитых и раненых сучей не считали.

Дело о мятеже в Тилляу по указанию генерал-губернатора передали на рассмотрение в суд казиев. А казии беспощадны, когда голытьба посягает на собственность.

«Сучам», и в их числе Пардабаю, предъявили тяжкое обвинение — согласно суре священного корана: «…нарушившие договор с хозяевами порицают религию истинную и посягают на счастье людей».

Казийский суд постановил: просить генерал-губернатора предать мятежников против бога и ак-падишаха смертной казни.

И тут муравьиная хитрость пригодилась Пардабаю. Он не стал беспомощно шевелить лапками по-муравьиному. Хитрость, природная сметка помогли.

«И он ушел от острящих зубы и когти тигров и псов. В мусоре обнаружилась драгоценная жемчужина духа».

И не без гордости Мерген закончил свой рассказ теми же словами, которыми его начал:

— Он воин, поражающий врага!

Из расспросов выяснить ничего более ни Ольге Алексеевне, ни доктору не удалось.

Мерген удалился с таинственным, многозначительным видом.

Говорили, что «сучи» Пардабай пропал без вести. Но на базарах шел слух — храброму широкая дорога, высокий перевал, ключевая вода!

XIV

Как это странно! Из всех земных услад ему достается только яд.

Низам-ад-Дин

Я ничего не беру у судьбы взаймы, а она все время расплачивается злом.

Марра бен Серапион

Георгия Ивановича любили в семье доктора и уважали безмерно. Он «протянул золотые нити романтики сквозь пелену серых будней».

Слова эти произнесла как-то за чайным столом Ольга Алексеевна, дав романтическую окраску всей таинственной деятельности Георгия Ивановича.

Революционер, политический каторжанин, путешественник, беглец, преследуемый полицией. Имя его было овеяно романтикой. Но никогда еще Георгий Иванович не подвергался таким опасностям, никогда он не находился в худшем положении, чем после событий пятого года в Самарканде.

За чайным столом, кроме хозяев дома, — Сахиб Джелял, Георгий Иванович и пан Владислав, преподаватель математики Самаркандской женской гимназии.

Всесторонне образованный, элегантно одетый, очень выдержанный, интересный собеседник, пан Владислав — частый гость в доме. Сегодня он больше молчит, почти не спуская глаз с Сахиба Джеляла, с его экзотического одеяния — златотканого халата и бенаресской шелковой чалмы.

Бухарский визирь здесь, в столовой, «не ко двору». Скромная венская гнутая мебель. Старинный русский буфет. Медный — даже не серебряный — самовар. Ломберный столик, заваленный книгами и журналами.

И вдруг сияние парчи, высоченный тюрбан, чуть не касающийся висячей лампы «молния». И смугло-загорелое лицо индийского раджи или аравийского вождя племени, которому больше подошли бы покои дворца Багдада или Альгамбры.

Другой гость — Георгий Иванович — сидит за столом в напряженной позе. Он насторожен. Его пребывание в доме доктора связано с риском, ведь его ищет полиция, и подвергать опасности близких ему людей он не имеет права. Выход на люди к тому же может привести и к собственному провалу.

Постепенно натянутость исчезает. Доктор дает очень короткую и очень ясную характеристику бухарскому вельможе. «Лицо» современного Сахиба Джеляла, визиря эмира, проясняется. К тому, что знал многие годы Георгий Иванович о товарище по сибирской каторге и лучшим дням Тилляу, добавляются весьма обстоятельные сведения. Сахиб Джелял в дальнейшей судьбе Геолога должен сыграть существенную роль.

Но вот пан Владислав…

Посторонние Георгию Ивановичу подозрительны. С паном Владиславом он встречается впервые. Правда, Иван Петрович и Ольга Алексеевна знают пана Владислава еще по Варшаве, но настороженность от этого не проходит. Пан Владислав вынужден поведать Геологу свое прошлое.

Он из воеводства Плоцкого. Сначала учился в лицее, потом образование завершил в Сорбонне во Франции. Он математик, ученый, но из-за неладов с полицией вынужден был уехать в Туркестан. Здесь он учительствует. Пан Владислав сообщает некоторые данные о Самарканде и тех самаркандцах, которых не любит местная полиция и которые в свою очередь не переносят ни жандармов, ни полицейских. Пан Владислав называет некоторые имена и фамилии своих знакомых в Петербурге.

Настороженность исчезает бесследно.

Пан Владислав полная противоположность по внешности и поведению Геологу. Пан Владислав в высшей степени изящен и вылощен, «как денди лондонский одет», выдержан, спокоен до равнодушия ко всему. Внешне, конечно, его белое, почти без загара, правильное с римским профилем лицо неподвижно. Трудно прочитать, о чем он думает. Но где-то глубоко тлеет пламя — и кто знает, по каким революционным дорогам поведут его в будущем бурные, страстные порывы.

Георгий Иванович встает и жмет пану Владиславу руку.

— Вижу! Понимаю! Буду рад поработать вместе с вами!

Они, кажется, отлично поняли друг друга.

Георгий Иванович начинает кашлять, мучительно, долго. Сострадательный пан Владислав взволнован, ищет, чем бы помочь.

Мудрый, величественно спокойный Сахиб Джелял вроде и не реагирует никак, но между двумя чашками чая — Ольга Алексеевна по случаю появления высокого вельможного гостя извлекла из буфета драгоценный японский сервиз — внушительно изрекает:

Не торопись жечь светильник!

Не мудрено и тебе, друг,

Самому сгореть от него,

Подобно мотыльку.

Сахиб Джелял явился в гости проездом в Бухару и сейчас был очень озабочен. Надо было придумать способ выручить, а может быть, и просто спасти друга.

Сахибу Джелялу, ныне знатному бухарскому сановнику, отнюдь не пристало опекать мятежника. А таинственный Геолог в глазах того же самаркандского губернатора — опасный бунтовщик.

Случилось Георгию Ивановичу бездомным странником по степям и горам одолеть Карнапчульскую степь летом. Сам об этом рассказал доктору:

«Жарко, душно, знойно, тяжело… Какие еще можно подыскать слова, чтобы охарактеризовать пекло, именуемое Карнапчульская степь — черная, сухая, высушенная в камень. Ни былинки зеленой. Даже обычно изумрудные кустики верблюжьей колючки и те под раскаленными вздохами полуденного светила посерели, почернели. Или это в глазах потемнело! От жажды во рту язык — деревянный, шершавый. Слово: «Воды!» не произнесешь. Кажется, произнеси это слово — и с языка шкуру сдерешь. За каплю воды все отдашь! Попробуйте при пятидесятиградусной жаре не пить сутки, даже полсуток. Богатырь и тот не выдержит. Ярость охватывает человека. Да что там человека! Я видел, как отара смирнейших овец смела пастухов, собак, глиняный дувал и ринулась, почуя воду, к колодцам. Глубокий колодец в семь-восемь сажен забила косматая масса в мгновение ока. Целый день потом вытаскивали искалеченных баранов».

XV

Женщина на Востоке — одушевленное, тщательно сохраняемое под запором сокровище.

Мирхонд

Сладкое сделать горьким легко.

Горькое сладким — невозможно.

Надира

Особенно поразила внешность Юлдуз пришедшего как-то с Даргома Георгия Ивановича. Правда, встреча была мимолетной.

— Кто она? Ну уж точно, где-то я видел эту прекрасную узбечку, — спросил он у Ольги Алексеевны, когда, переполошившись и пряча лицо под полой накинутого на голову камзола, Юлдуз поспешила исчезнуть из гостиной. — Удивительная внешность! И в то же время какое выразительное, одухотворенное лицо! Кто она? Где вы раскопали такое чудо?

Ольга Алексеевна напомнила о Тилляу, о горном замке из глины Сахиба Джеляла.

— Да, да. Вероятно, я видел ее в этом глинобитном дворце нашего Сахиба. Что-то припоминаю. Сентиментальная история. Роман в восточном духе.

Он поинтересовался, что делает «эта звезда на самаркандском небосклоне?».

Ему напомнили, что Юлдуз дочь того самого бедняка Пардабая, что превратился в бунтаря Намаза, он сразу же загорелся, нельзя ли с ее помощью увидеться с ее отцом.

— Интересная личность! На Востоке это целое явление. Нет, дражайшая Ольга Алексеевна, обязательно устройте мне встречу с ней. Папаша ее — сказочный разбойник! Да-да! Сказка смыкается с самой что ни на есть черствой, сухой прозой. Тот самый аграрный бандитизм. Есть о чем подумать. Помогите, ради бога, мне, Ольга Алексеевна!

А разговор уже перескакивает на совсем другую тему.

Юлдуз сетовала на свою судьбу, поверяя Ольге Алексеевне страстную горечь своей души.

— Судьба! Если у богача умрет жена, у него обновится постель, а если у бедняка — голова закружится. Как у отца моего Пардабая. Наших женщин прозвали овцами. Такие они кроткие, бессловесные. Но я не овца. Я — змея… ядовитая. Я кусаюсь. Умею кусаться… Разве это хорошо, разве это правильно, что написано в коране? Нас, женщин, оскорбляют. Нам причиняют горе. Нас берут, не спрашивая о наших чувствах. И все по закону. И потом тот, кто нас любил, обнимал, наслаждался, равнодушно пишет. О, прочитайте, что написал мне он из Бухары. Бессердечный. Он уехал, и даже не искал меня, не послал за мной в Даул. О злосчастная судьба! И надо же мне было задержаться там. И, рыдая, она протягивала листок бумаги:

«…Мы преисполнены великодушия. Рады, что тебя, неверную обету, подобрал хороший человек и взялся содержать тебя и нашу дочь. Считай, что мы объявили тебе «уч таляк». Живи. А про Наргис, дочь, могу сказать: пришли ее в Бухару. Для нее найдется место в нашем доме. Из нее воспитают достойную и добродетельною девушку».

Тут Юлдуз принималась причитать на весь дом, охать, стонать. Она знала тысячу проклятий. Она проклинала Джеляла, который не хочет, чтобы жена его, Юлдуз, вернулась к нему после стольких лет разлуки.

Отчаявшаяся, униженная молодая прекрасная женщина металась, как безумная.

Она даже упрекала любимую свою Ольгу Алексеевну:

— Вы моя родная мать, и вы не захотели помочь безутешной, злосчастной проливающей слезы Лейли, умирающей от горя, изнемогающей в беде! О! Почему вы ему не сказали, что Юлдуз любит его, что я его верная жена, что я его жду, что мое сердце кровоточит от разлуки. И вы, мама, не заставили его сломить его гордыню! Нет, я еду! Уезжаю!

Она тут же начала собираться в паломничество, по ее горьким словам… в Мекку.

Правда, женщины-мусульманки в Мекку, как правило, в хадж не ходят, и «хаджии» — величайшая редкость, и это делают только вдовствующие жены халифов.

В семье доктора осуждали Джеляла. О великодушном Мергене никто не заикался.

Ну а те, кто видел в то время Юлдуз, никак не могли подумать, что она так несчастна. Вихрем носилась Юлдуз по комнатам и двору. Проявила себя неистовой хозяйкой, завладев кухней. Готовила, жарила, парила. Вся в шелку, в черных косах чуть не до пят, в обрамлении серег, каких-то ожерелий, браслетов, перстней.

Она была столь неотразима, что Шамси, выскочив во двор, продекламировал по-персидски:

Ведь от обольстительницы сердец

Родится вред.

Величие князей испытывает ущерб,

Люди впадают в страдание,

Происходит изъян по всей земле и воде.

Имущество людей погибает,

Вельможи подвергаются обидам…

Среди мальчиков Шамси был самый старший. На верхней губе его едва пробивались черные усики. Он не захотел остаться обедать у доктора. Потрясенный, сконфуженный, он сбежал.

Так и осталось неизвестным, чьи мудрые изречения продекламировал Шамси.

А ничего не подозревающая горная фея готовила на кухне «хафте биджор» и маринад из «пиези унсури» — горного лука с семью травками.

На конфорке в облаках ароматического пара бурлила шурпа из фазана с рисом, а в чугунном котле заманчиво шипели и шкворчали слоеные пирожки с тыквой.

За поздним обедом кулинарные таланты Юлдуз были высоко оценены. Сам доктор похвалил горную фею.

А после обеда Юлдуз исчезла. Надев паранджу и чачван, она помчалась в Старый город. Ей предстояло встретиться с какими-то родственниками, а возможно, и с отцом.

Доктор было вмешался. Он совсем не хотел, чтобы Юлдуз попала в беду. Он осторожно напомнил:

— Юлдуз, ты мне дочь… И не можешь пожаловаться, что мы к тебе плохо относимся. Но я настаиваю: отца не ищи. Ты знаешь, кем он стал. Нет больше Пардабая, сучи и батрака. Есть только Намаз… один из тех намазов, кого выслеживает полиция. Ты ведь уже повидалась с ним. Пардабаю грозит виселица. Да и напрасно ты… Пардабая давно нет в Самарканде и в Самаркандской области. Не ищи!

— Он мой отец. Бедный, старый, может быть, не имеющий хлеба.

— Но…

— Я пойду. Разбивающий сердце отца и матери — добыча ада.

Доктор настаивал. Юлдуз соглашалась и не соглашалась. Она ушла в тот раз под предлогом побывать в Хатын-Кургане.

— Пойду помолюсь. Там женская мечеть, прославленная, известная. Наши женщины в складчину покупают еду, готовят в общем котле. Устраивают «гап» с угощением.

Вся порыв, стремительность, она ушла, не глядя в глаза доктору.

Несчастная, обиженная жизнью, она кокетливо вертелась в спальне перед зеркалом, долго румянилась, сурьмилась.

— О, она очень следит за своей наружностью, — заметила Ольга Алексеевна. — Она мне сказала: я все равно хадж когда-нибудь завершу у ног своего мужа. А разве он глянет на меня, если я не буду мыть лицо козьим молоком от морщин! Разве Ширин не украшала свое лицо, вздыхая по Фархаду. И разве Лейли, выходя из шатра, чтобы бродить по пустыне, разыскивая своего Меджнуна, не надевала покрывала, чтобы солнце не зачернило ее нежных щечек загаром.

Появившийся вскоре Мерген ни о чем не расспрашивал. Выпил чаю, поужинал с доктором и очень немногословно рассказал о Тилляу.

— Его самолюбие задето, — сказала потом Ольга Алексеевна. — Но он никогда не признается, что сделал ошибку, женившись на Юлдуз. Он ревнует. А ревность в таком человеке, как Мерген, страшна.

— Ты думаешь?

— Он разыщет Юлдуз и зарежет ее.

— Мерген уезжает обратно в горы. Его экспедиция отправляется вечером по холодку в Пенджикент.

— Ты уверен, Жан?

— Он сам мне сказал… И потом, Мерген, не только восточный человек… Он еще просто человек большой души. Он не будет принуждать Юлдуз жить с ним. И тем более мстить ей. Он слишком любит ее, по-своему любит… Поэтически и чтобы причинить ей боль?.. Нет, невероятно!

XVI

Сырость и тьма подземелья

Служили покровом его ран.

Пещера — его родная мать,

Пауки и змеи — его тетушки.

Камил Истаравшани

Надо сказать, что связь с Геологом — даже дома у доктора боялись произнести его подлинное имя-отчество — поддерживалась молодежью. Под самым носом пристава и жандармского начальства сыновья доктора умудрялись видеться с Георгием Ивановичем чуть ли не каждый день. Да и как могло быть иначе, когда больной нуждался и в порошках хинина, и в йоде, и в курином бульоне, и в марлевом бинте.

Вздумай отправиться на свидание кто-нибудь взрослый, мигом он подцепил бы целый хвост шпиков. Тут не помог бы любой предлог: охота ли, прогулка ли, рыбалка ли… А вот когда озорные, бесшабашные «гимназеры» прутся по дикой жаре, да еще в открытую, через весь город купаться в Даргоме, кто на них обратит внимание, кроме гимназического инспектора или помощника классного наставника! Но поскольку молодые люди ведут себя «прилично» — они могут жариться на солнышке сколько угодно, обгорать до пузырей и барахтаться в ледниковой воде древнего канала.

Георгий Иванович не загорал на солнце и не нырял в холодной воде. Он сидел на дне каньона в укромном месте в густой тени и обедал.

— План друга нашего, господина визиря, соблазнителен… — размышлял он вслух. — Подумать не мешает. Человек рождается свободным, но где же свобода действий? Ничто не мешает человеку так, как мелочи быта. Надо, однако, относиться к мелочам спокойно, с человеческим достоинством.

Мальчишки жадно смотрели в глаза Георгию Ивановичу, ловили каждое даже не всегда понятное слово. Прощаясь, Георгий Иванович уточнил:

— Завтра я вас не жду. Послезавтра. К вечеру. Не здесь, а у моста. Оттуда пойдем задами, мимо госпиталя. Пускай придет и Шамси. Ему удобно. Всегда найдется дело в садике у своего отца. Оттуда до моей пещеры — два шага.

Георгий Иванович порой безрассудно смел. Когда он настоял на том, что на прощание придет в город на Михайловскую обсудить подробности «ухода в Бухарию», все это расценили как опрометчивость и никому не нужный риск.

Но Георгий Иванович «сам себе начальник». Он ни у кого не спрашивает разрешения.

Сколько предосторожностей! С каким трудом удалось доставить одежду на Даргом, с какой опаской пробирались под предводительством сына Ибрагима-сандуксоза мальчишки через сады, как почтенный житель махалли Юнучка-Арык, переводчик канцелярии областного правления Алаярбек воссел на козлы извозчичьего фаэтона своего соседа якобы для того, чтобы временно унизиться до положения кучера и отвезти женщин своего семейства на «суннат-той» в Кызыл-Курган, что тоже близ канала Даргом.

Но вот снова белоснежная скатерть на столе. При ярком свете висящей под потолком лампы «молния» мерцают блики на японском тончайшего сахарного фарфора сервизе с гейшами, постоянном напоминании об участии Ивана Петровича в русско-японской войне. С сервизом связывалась любопытная история.

Уже по окончании русско-японской войны Иван Петрович оказался в Японии. Его послали в составе миссии «Красного креста» для проверки лагерей военнопленных. Там свирепствовала сонная болезнь — бери-бери, косившая русских солдат. Миссия установила, что причиной болезни является так называемый «полированный» рис, являвшийся единственной пищей пленных. Впрочем, бери-бери была чрезвычайно распространена и среди японской бедноты, которая питалась таким же рисом.

Японское правительство признало открытие русских медиков большим событием и отметило их наградами и ценными подарками. Орден микадо доктор не носил, но сервизом остался доволен и просил его ставить на стол для гостей.

Поет свою замирающую песенку ослепительно начищенный самовар, из-за которого с некоторым испугом посматривает на приличный халат и чалму — в таком виде предстал сегодня «визитер» Георгий Иванович в докторской квартире — Ольга Алексеевна.

Странно слышать из уст гостя, худого, как индийский факир, рассуждения о классиках мировой литературы. Он уверенно приводил целые выдержки, а то и страницы из Гюго, Флобера, Льва Толстого, Низами, Твена… Каждый революционный тезис он иллюстрировал мыслью известного, а порой совсем неизвестного философа, мудреца, поэта. Он одинаково интересно говорил и о Западе, и о Востоке и наизусть «листал» — если так можно выразиться — страницы художественных произведений, будь то литература Италии эпохи Возрождения или Индии времен Гупты.

Мальчишки — детский конец чайного стола — смотрели на удивительного этого человека, широко раскрыв глаза, разинув рты…

Его слова впитывались, как губка всасывает в себя воду…

А Геолог, шепелявя почти беззубым ртом — он уже мельком упомянул, что вот уже десять лет жандармы не дают ему побывать у дантиста, — поднося чашку к губам, горячо, быстро говорил:

— Выдающиеся писатели — фонари. Они освещают в ночи реакции и гнета путь борцам за справедливость.

Страдальческое с запавшими щеками и выпяченными скулами лицо Георгия Ивановича озарялось. И перед изумленными ребятами был уже не индийский факир, а жгущий сердце воинственный трибун. Таким по одной из книг мы представляли последнего римского трибуна Кола ди Риенци — надменным, повелительным, мрачно величественным. Нам он представлялся честолюбивым фантастом, но безмерно увлекательным!

И потом долго мальчишки не могли заснуть. Вихрь мыслей нес в пространство. Санкюлоты, карабкающиеся на стены Бастилии. Толпы голодных индусов, погоняющих слонов. Околоточный в меховой папахе с бляхой. Пещера в лессовых обрывах Даргома. Глаза-уголья, горящие во тьме. И, конечно, револьверы, ружья, пушки, стрельба.

Сон прерывистый, беспокойный. Тихие голоса с освещенной длинной-предлинной террасы, нависшей над двором-гадом.

Если подняться, прикрываясь одеялом, с постели и прильнуть к раме открытого окна, можно и подслушать.

— Меня ждут в Швейцарии. Но разве я могу?

Как интересно! Как романтично! Геолог собирается в живописную, прекрасную страну мечты и сказок.

В окно виден накрытый скатертью стол и на ней протянутые руки в длинных рукавах ватного халата… Руки в воздухе прыгают, трясутся…

— Доктор, пляска святого Витта… Кажется, так называется.

— Никакая не пляска. А вот нервы. Слабость, истощение.

— Да меня на первом перегоне обнаружат и… в кутузку. А ехать пять тысяч верст.

Геолог считает уход в Бухарию, как он называет по старинке Бухарское ханство, уходом от дела, пусть временным, но уходом от революции. Но иного выхода нет.

Сидят за столом уже так долго, а все еще не перешли к существу дела.

Но, кажется, наконец-то… наступил час для обсуждения главного.

На столе под лампой пан Владислав разворачивает географическую карту.

Все склоняются над ней. Редкая бородка Георгия Ивановича движется по линиям и названиям.

— Граница вот здесь, рядом с Самаркандом, — это голос Сахиба Джеляла, спокойный, негромкий. — Граница есть, а погранохраны нет. Разве вот полицейские посты в Джаме и Аманкутане? А тут… верст сто — ни души. Синяя вена — наш Даргом, а напротив коричневые пятна — Агалык с двумя его вершинами-пирамидами. За ними уже ханство. Город Карши.

— Отличный вариант! — это уже говорит Ольга Алексеевна. Она, любительница туристских прогулок, исходила пешком и объездила верхом все окрестности Самарканда и Агалыкскую степь. — Постовые не заметят. Сообразительности не хватит предположить такой ход. Служаки! Зарабатывают своими гнусными делами хлеб у царя. Но когда они принимаются рассуждать, слышен скрип и скрежет в их несмазанных тяжеловесных мозгах.

Георгий Иванович хмыкнул в ответ:

— Все не так просто, мадам, когда тебе щекочет шею пеньковый галстук.

Георгий Иванович изучает по карте каждый овраг, каждый населенный пункт, каждую линию дороги, ведущей к перевалам Агалыкского хребта.

— Хорошего бы коня! — замечает пан Владислав. — На коне неутомительно. И быстро.

— Верхом… несколько часов. И граница! Но и здесь есть «но». В ровной степи коня с всадником видно за двадцать верст, — с сожалением возражает доктор.

Георгий Иванович сердится.

— Во-первых, я на лошади, как собака на заборе. Во-вторых, доктор, вы правы. Всадников углядят сразу. Надо идти пешком.

— Вам только до границы. Верст двадцать, — вполголоса вступает опять в разговор Сахиб. — Там, в Калкаме, будет ждать арбакеш с крытой арбой. Завтра я буду в Кагане. Пошлю гонца-арзачи к верному человеку в Калкаму. У него караван-сарай там. Отдадите ему вот этот поясной платок. На нем вышито мое имя. Вернее всякого письма. Сарайбон сразу узнает. Выполнит любое ваше желание.

— А как я найду караван-сарай и этого сарайбона?

— Имя его Юнус-хаджи. Все его знают. Он был моим оруженосцем в Аравии.

— С вами через границу пойдет Шамси, сын сандуксоза, — сказал доктор, — а потом в Бешбармаке присоединится один верный человек… гм… да вы его знали еще по Тилляу — Пардабай-сучи.

— Ангренский сучи? Батрак? А что он делает тут, у вас в Самаркандской области, в горах?

— Ну, он теперь и не сучи… и не батрак, а кое-что побольше, поважнее.

— Переменил, волей аллаха, занятие?

— Надо будет объяснить все Юлдуз пообстоятельнее, — замечает Ольга Алексеевна, — завтра я увижу ее на Регистане.

Ольга Алексеевна пристально смотрит на Сахиба Джеляла. Ей очень хочется заметить перемену в его лице при упоминании имени Юлдуз.

Но лицо его темное, словно вырезанное тонким мастером из орехового дерева, остается неподвижным. Веки тяжело опущены. Трудно сказать, смотрит ли он даже перед собой на белоснежную скатерть, на прекрасное творение японского художника по фарфору. На чашке — тончайший пейзаж: похожие по форме на сахарные головы горы и ветви цветущей хурмы.

— Аллах акбар! Бог велик! — вдруг почему-то вздыхает Сахиб.

Все продолжают тихо говорить. Совсем тихо. Слышно, как на улице звонко цокают копыта.

Доктор прислушивается:

— Нет, это коляска. Вараксин приехал домой.

На той стороне улицы — высокие ворота усадьбы местного миллионера, винодела Вараксина.

И все теперь говорят чуть не шепотом.

Вообще мальчикам не вредно послушать разговоры взрослых, когда они устраивают заговоры.

XVII

Вам дозволено выползать из гнезда после заката солнца.

Вы — сова. Вы — летучая мышь!

Появление ваше днем — дурная примета… для вас.

Гульхани

Намаз не приехал в назначенное время. Не так уж прост он был.

А дальше произошло такое, что заставило задуматься еще больше.

Явился Алаярбек Даниарбек и после обычных приветствий и поклонов попросил доктора заехать к нему домой. Дескать, тяжело заболел брат. И доктор совершит благой поступок и окажет великую милость ему, Алаярбеку Даниарбеку, если соблаговолит навестить болящего.

В таких случаях доктор никогда не отказывал, и через четверть часа он уже слезал с коня в винограднике, собственном владении брата Алаярбека Даниарбека, уважаемого махаллинского жителя Багишамальской городской части. Поразила доктора необычная тишина в махалле. Не бежали с воплями толпой ребятишки, не толкались у ворот обычные любопытные. Даже белобородые старцы в маленькой чайхане напротив не повскакивали с мест и не приветствовали доктора, хотя появление его — событие в махалле.

Странно!

Доктор был наблюдателен и не мог не заметить заседланных коней у коновязи и сидевшего на обочине журчащего арыка детину в синей чалме. Другой, тоже внушительный, широкоплечий, стоял у калитки в винограднике и подобострастным поклоном приветствовал врача.

Удивительно, что Алаярбек Даниарбек повел доктора не на балахану, а в невзрачный сарайчик, где стояла кислая вонь и под низким камышовым потолком валялись на грубо отесанных полках засушенные останки бесчисленных мух. На облупленных стенах висели тыквянки, прочерневшие от масла, громоздились по углам сажени дров, заваленные мотками пряжи и соломенными канатами. На поломанном ящике стояли громадные гири-разновесы, горками высились связки сальных, дурно пахнущих свечей. В черных глиняных нишах чуть мерцали прозеленевшие кумганы-дастшуи. На полу валялись вилы и кетмени. И тут же рядком на полке в синих юбочках белые головки рафинада по соседству с пирамидками хозяйственного мыла казанского и местного, кустарного. Сплошной первозданный хаос из товаров, досок и мусора… И среди всего с трудом различалась человеческая фигура, ссутулившаяся на деревянной чаше больших базарных весов.

— Срываю с головы тюрбан позора и слабости, — прозвучал голос Намаза. — Страдалец взывает к голосу милосердия.

Да, это был Намаз, газий и разбойник, забившийся в сарайчик, служивший складским помещением для базарной торговли брата Алаярбека Даниарбека — лавочника, мелкого коммерсанта. Намаз-таки приехал лечиться, но проявил осторожность.

— Что ж. Печально. Ваше недоверие может обернуться бедой, — заметил доктор. — Беда в том, что повязку надо менять… глаз лечить, а вы выбрали самое грязное место во всем Самарканде. Надо бы отказаться, но совесть не велит.

— За мной «лисий хвост», — проворчал Намаз. — Полицейские вот-вот нагрянут в махаллю. Этот сын разводки, Саиббай, видел, что мы поехали в город, а бай без доноса не может. Но тогда…

Он откинул полу ватного халата. На ременном поясе у Намаза висел целый арсенал — маузер, наган.

— Поспеши, доктор. Боюсь, мне придется сегодня сражаться.

— Там, где исцеляют, там не стреляют.

— Там, где орла хотят посадить в клетку, идут в ход когти.

И все же доктор настоял на своем. Намазу пришлось перейти по соседству в «мурче» — восточную баню. Здесь, в помещении, где банщики оттирают с любителей хаммома грязь с помощью волосяных рукавиц, орошают тела горячей и холодной водой, а перс-массажист разминает усталые члены могучими руками, доктор, наконец, сумел, как он сказал, «в сносной санитарной обстановке» сменить бинт и «обработать» больной глаз.

Нужно ли говорить, что Намаз был резок и злобен, а доктор едва сдерживался, хоть и проявил твердость и непреклонность.

А и в самой бане, и у входа в нее стояли готовые к отпору джигиты Намаза.

— Теперь вы, доктор, можете сказать, что лечили разбойника и мусульманского газия под страхом смерти.

Возмущенно доктор ответил:

— Вы считаете себя мусульманином, господин Намаз. Вы кричите: «Я священный воин!» Нет, вы хитрец… Что мне говорить и что делать, я сам знаю. Жаль, что вы ничего не поняли.

Он зашел в мехмонхану к Алаярбеку Даниарбеку.

— Вот что, дорогой. Я отказываюсь от твоей службы. Обманщикам я не верю.

Он уехал, не слушая расстроенного, бормочущего извинения маленького самаркандца.

XVIII

Так иссохло мое тело в разлуке с тобой.

Я — соломинка

В море слез.

Бадахшанская песня

Со времен тилляуского детства Сабир Баба-Калан подрос и возмужал, раздался в плечах и выглядел настоящим палваном. Как-то зашла речь о том, как устроить Сабира в гимназию.

— Устроить можно, — говорил как-то Иван Петрович. — В гимназии у нас и узбека два-три учатся, и таджики. Прецедент налицо. Да и мне не откажут. Плата за учебу? Ну, это мы берем на себя. Тут другое. Ты, Сабир, опаздываешь на четыре класса. Просидел в своих горах. Ну, грамоту ты не забыл. И русского языка не забыл. Но ведь с такими знаниями ты годен в приготовишки. И учение для тебя превратится в муку-мученическую. Надо что-то придумать.

Юлдуз помогла решить этот вопрос: судьба пасынка была небезразлична ей.

— Обратно в Тилляу Сабир не поедет. Опять пасти баранов и коз? Нет, у него светлая голова! Ему надо учиться.

Все согласились.

Еще Юлдуз не уехала, а доктор принес приятную новость: Сабира приняли в русско-туземную школу.

— Там он не один, Шамси за ним посмотрит.

— Ну вот и хорошо. По крайней мере свой «эль» не забудешь. — Алеша и Миша тогда не знали, что «эль» значит — «родина».

Так семья доктора сразу же выросла. У Алеши и Миши появился брат и… сестренка Наргис.

Всем запомнился тот день В передней на сундуке стояли яхтан и большой, красно-черный, грубой шерсти, хурджун. Женщины суетились. Наргис тоненько, тихонько плакала, и кружевной передничек совсем намок от слез. Сабир обнимал за плечи сестру.

У порога стояла Юлдуз в парандже с откинутым на голову черным, жесткого конского волоса чимматом.

На прекрасных глазах Юлдуз блестели слезы. Но она не плакала, а только уговаривала дочку:

— Веди себя тихо. Скоро я вернусь. — Она потрепала Сабира по плечу, погладила по обычаю и строго наказала: — Доктор — тебе дядя и отец. Будь послушен. Не забудь закон веры! Но стань образованным и воспитанным.

В парандже, с откинутыми на голову черными жесткого конского волоса чимматами стояли у порога прекрасная Юлдуз и ее мать, тоже красивая пожилая узбечка, тетушка Айниса — из Тилляу, как нам пояснили, и прощались долго и обстоятельно.

Тетя Юлдуз, пери из сказки, принцесса юных мечтателей, вернулась очень нескоро. Они запомнили ее, как запоминается на всю жизнь прелестное видение, возникшее неожиданно и так же внезапно исчезнувшее.

С тех пор Баба-Калан стал с мальчиками неразлучен. Он к тому же встретил в училище Шамси, сдружился с ним и сделался прилежным и внимательным учеником, ведь Шамси к тому времени уже заканчивал курс учения, а Баба-Калан начинал чуть ли не с «алиф-бе», то есть с азов.

По своей натуре ученик русско-туземного училища Баба-Калан оставался пастухом горных вершин. Замкнутость, медлительность, известная мечтательность и — что там говорить — леность мешали Баба-Калану учиться хорошо. Зато как следопыта, понимающего природу, его мог превзойти только отец Мерген. И мальчик очень во многом помог в подготовке перехода Георгием Ивановичем границы Бухарского ханства.

XIX

Пока человек молод — он острый меч.

Но и меч тупится

Абу Таммам

К югу от Самарканда размахнулась вширь лессовая степь до самого подножия словно руками гигантов-великанов сложенной сиреневой пирамиды Гиссарского хребта, последнего западного форпоста в пустынях Средней Азии.

Степь желтая, ровная, лишь местами прорезанная белогалечными ложами горных саев, в обычное время сухими и наполняющимися бурными селями в ливни и бури. И не потому ли кочевники, изнывающие летом от сухости, песка и зноя, зимой — от леденящего холода, рвались на запад. Трава, прозрачные речки, прохладные ветры, нежное солнце, розовотелые женщины влекли с неотразимой силой на Запад прочерневших, раскосых, озверевших от суровых лишений номадов туда, где затухали золотые, сиреневые зори, провожавшие медный поднос закатывающегося солнца. Золото! Запад всегда в сиянии золота! Запад соблазнял золотым звоном монет и золотом кос прекрасных дев.

Расстилаются перед взором свободного, как степной джинн Гулибиобон, всадника манящие дали: там сочные пастбища для его овец, там ковыльные степи для коней, там сошедший с заката звон монет!

Поперек, с востока на запад, степь узким глубоким каньоном рассекает чудо мастерства древних ирригаторов Даргом с его боковым сбросом Таллигуляном. Здесь, в урочище Кафар-муры, в расщелине подземного гигантского тоннеля жил «рабочий партии». По крайней мере, так Георгий Иванович назывался в «Справке» на бланке Областного управления.

Перебраться в Бухарию Георгию Ивановичу пока не удалось. Осуществление замысла, разработанного с участием Сахиба Джеляла, откладывалось. Геолог нашел новое прибежище.

Из своей расщелины днем не вылезал. Сидел в прохладе, дремал под шум потока, устремлявшегося под землю. Он подолгу кашлял, прижимая кулаки к впалой груди.

К вечеру он с трудом выбирался на поверхность. С астматическим хрипом втягивал горячий, нагревшийся за день целебный воздух полынной степи, и в глазах его появлялась радость, когда он любовался малиново-оранжевыми закатами.

Губы его шевелились. И если бы кто оказался поблизости, то услышал бы бормотание:

— Божественный спектакль! Это для тебя, Георгий Иванович, спектакль.

А когда наступали сумерки, по дороге, проходившей по необыкновенному мосту из лесса, под которым прорывался Даргом, обычно появлялись всадники. Их было двое. Остановив коней у глинобитной развалины, они недолго любовались последними волшебными вспышками заката, потом поворачивали назад и скакали в сторону самаркандских садов.

Уже почти в полной темноте из овражка возникал силуэт человека, опиравшегося на посох.

Он плелся к разрушенной хижине, оставался там некоторое время, наблюдая за степью и дорогой, а затем так же медленно, не торопясь, брел в свое пещерное жилище.

По обстоятельно разработанному за чайным столом у доктора плану Геолог должен был чуть ли ни ежедневно менять адрес. Сейчас после сада сандуксоза Ибрагима Георгию Ивановичу надлежало дождаться лучших дней в Кафар-муры. Но то ли он слишком часто выбирался из подземелья подышать чистым воздухом — внизу было очень мрачно и сыро, то ли местность около «чуда ирригации» была населена, а военный госпиталь расположен совсем близко, через естественный мост Кафар-муры проехал как-то казачий разъезд.

Потом однажды появился со стороны Самарканда бродячий каландар в высокой шапке и с посохом. Георгий Иванович вовремя его заметил и не вышел из щели за «передачей», да и мальчишки на этот раз не остановились у развалин, а, проскакав «чудо-мост», направились на восток по другому берегу Даргома к Сазаганской дороге.

У страха глаза велики, но…

Зашел на Михайловскую, 3, сам Ибрагим-сандуксоз и неторопливо, многозначительно предупредил:

— Полицейские приезжали к нам в махаллю и спрашивали у арык-аксакалов про Кафар-муры… Кто там живет? Есть ли сторож?

— Не иначе вынюхивают, — забеспокоилась Ольга Алексеевна и нанесла визит семье преподавателя женской гимназии пану Владиславу.

Тогда по случаю предстоящего учебного года гимназическое начальство устроило многодневную экскурсию в Агалык, Саракуль и Аксай к могиле пророка Даниара. Вещи гимназистов и провиант везли на арбах с огромными скрипучими колесами.

Когда маленький караван проезжал через Кафар-муры, пока учитель истории Георгий Исакович Савицкий читал гимназистам лекцию о великих оросительных каналах прошлого, в укрытии полуразвалившихся стен хижины шло совещание совсем другого рода.

— Вы, таксыр, сядете арбакешем на вторую арбу. Поедем до Аксая.

— А дальше? — спросил у пожилого, плохо выбритого, с повязкой на глазу узбека Георгий Иванович.

— Аллах акбар, дальше мы пойдем пешком. Там арба не пройдет — на перевал. Потом по дороге гигантов-великанов и через Черное ущелье в Бешбармак, а оттуда через белоствольный лес по речке Калкама до базара. Там уже спокойно. Там ханство.

— Свобода в рабстве!.. Конечно, очень хорошо быть арбакешем. Но ноги у меня опухли, и я не влезу в седло… И через горы я, вероятнее всего, не пройду. Не сумею.

— Тогда поедем через Джам. В обход, — предложил сидевший на заплывшем глиной пороге Алаярбек Даниарбек. — Тут все дорожки мы исходили. Знаем…

— Через Джам нельзя. Там, говорят, казачий пост. А у казаков волчий взгляд. Они и за двадцать верст различат в степи, что это не дудаки, а… дураки, полезшие прямо в капкан.

Георгий Иванович был раздражен.

— Значит, и через Джам не пройти. Петля вот-вот захлестнет, — заметил Миша.

Мальчишки не знали, что делает в Самарканде Геолог. В дела Георгия Ивановича их, конечно, не посвящали. Сам он не откровенничал по вполне понятным причинам. Но они искали для него убежище. Им очень нравилось убежище в туннеле Кафар-муры, и они не хотели, чтобы Георгий Иванович покинул столь безопасное место и пустился, больной, слабый, в опасное путешествие.

Совещавшиеся в хижине пришли к решению: гимназическая туристско-географическая экспедиция немедленно выступает в горы.

Заскрипели арбяные колеса.

«Саранчовый рабочий» не без посторонней помощи вскарабкался на оглобли и сел в седло.

— Мы проверим, — сказал преподаватель Марченко, сравнительно молодой еще человек. — Мы прогуляемся по горам, посмотрим.

— Там видно будет… — поддержал его пан Владислав, который не любил ходить по горам. Изящнейшие, модные туфли совсем не годились для хождения по щебенке и гальке.

Риск был велик. Еще туристы шагали по знойной степи и кочковатым полям, покрытым стерней, мечтая о холодной прозрачной воде горных ключей, а уже подскакали два казака.

— Стой! Куда?

Оказывается, ищут политического. И никому не разрешено идти в горы. Опасно. Могут стрелять.

Летние форменные кителя педагогов, документы не подействовали. Арбы завернули вспять. На арбакешей казаки и не взглянули.

Утомленные, изнывающие от жажды, голодные туристы притащились в сумерки к Кафар-муры, выбрали удобное место, разожгли костры, поставили палатки, но, главное, все бросились первым делом в даргомскую стремнину смыть пот и пыль, охладиться.

Вскоре объявился и Алаярбек Даниарбек, исчезавший неизвестно куда и зачем. Впрочем, нетрудно было догадаться — он ходил в туннель.

— Его там нет. И следа я не нашел. Куда ушел?

Он замолк, поперхнувшись. За большим, плескавшимся на ветру пламенем костра стоял дервиш. Теперь все могли рассмотреть его простодушное, заросшее бородой лицо.

Дервиш воскликнул:

— Вы его ищете?!

— Кого? — спросил пан Владислав и огорченно подумал: «Плохой я конспиратор!». — Мы никого не ищем.

— Мир вам! И не нужно искать. Его здесь нет.

— Где же?

— И соблаговолите выслушать скромный совет раба божия… В городе ждут. И потом, сыновья доктора сказали: «Не беспокойтесь о нас… Мы вернемся сами».

Поклонившись, дервиш исчез.

— Ну и озорная публика, — пожал плечами пан Владислав.

Он, конечно, был недоволен, что мальчишки провели его, опытного конспиратора.

Бурно реагировал на новость Алаярбек Даниарбек. Он забегал вокруг своей лошади, седлал ее, подтягивал подпругу.

— Аллах акбар! Что я скажу… ханум! Настоящие безобразники! Нет, я не могу так оставить. И я, хитрец, жертва хитрости! О, они далеко пойдут — одним камнем двух перепелок сшибают. Нет, я не могу так оставить дело.

Крайне обеспокоенный, он взобрался на лошадь и исчез в темной степи.

XX

Смотри же, пройди через мусор жизни, чтобы и соринка не пристала к твоим подошвам!

Рухи

Все очень боялись за Георгия Ивановича: и Мерген, и Алаярбек Даниарбек, и молодые провожатые.

Слабый, больной, он делал отчаянные усилия, чтобы не свалиться с лошади.

Но он и не собирался сдаваться Еще иронизировал над своими юными спутниками в ответ на их сочувствия и заботы.

— Пора вам, юноши… мальчики… а вы по сравнению со мной детишки. Пора вам обтереться, обстрогаться. Вы вступаете в жизнь! Понаберитесь мудрости. Вы же не на прогулку вышли! Знайте: если перед тобой фиал, по-вашему пиала, с отравой, именуемой смертью, выпейте. Выплесните остатки на этот мир и уходите. Бывают безвыходные положения… Но нет… Черт побери, еще рано… Когда, наконец, кончатся эти подъемы и спуски… Всю душу вытрясли…

С Георгием Ивановичем собирались проститься в долине Бешбармак.

Все расположились на привал в зеленой, поросшей в пояс травой долине. У подножия циклопического нагромождения серых песчаниковых скал-башен, сказочной природной каалы — крепости, Геолог пожал руки своим молодым спутникам-провожатым. Дальше Алаярбек Даниарбек и Намаз-Пардабай должны были вести беглеца мимо природного зиндана и громадной каалы в долину горной речки со странным названием Калкама.

С жалостью поглядывал проводник Алаярбек на хилого, совсем не похожего на бойца Георгия Ивановича В обычно безмятежных, хитрых карих глазах проводника читались почтение и преданность. На белых валунах сидели молодые провожатые — Алеша, Миша, Шамси. Негромко шумел широкий поток. Струи его вроде говорили — «кал-кама-кал-кама», дул южный, совсем не горячий ветер, зеленые горы упирались в темно-лазоревое небо, вдали по зеленым склонам ползали еле заметными пятнышками козы и бараны. Идиллическая, мирная картина. И что, казалось бы, всем до жандармов и полицейских, рыскающих по долине Зарафшана, до Бухарского эмира и его миргазабов — господ гнева — охранников! Мир, тишина. Хорошо бы полежать на травянистом бережку речки, шуршащей камешками, зачерпнуть ледяной прозрачной воды, преломить взятую с собой ячменную пахучую лепешку, отдохнуть. Никуда не спешить.

Но не такой человек Георгий Иванович. В слабом его теле живет могучий дух. Он первый вскакивает.

— Поехали дальше, — говорит он и… бессильно опускается на камень. Очевидно, последний раз ребята смотрели на Георгия Ивановича. Перебирали в памяти все события, в которых Алеша, Шамси и Миша принимали столь деятельное участие.

Тяжело перенес ночные странствия Георгий Иванович. Бледный сидел он на камне, держась за сердце. Алеша — на то он и сын доктора — дал ему валерьянки. Шамси принес из родника прозрачную, как слеза, холодную воду.

Подошел и поздоровался со всеми местный пастух.

Даниарбек, в меховой шапке, несмотря на жгучее солнце, засунув большие пальцы ладоней за бельбаг, мечтательно обводил своими карими глазами скалы и медлительно повествовал:

— Здесь был арык, а здесь зиндан — подземная тюрьма. Рассказать вам, таксыр Георгий, о закованных, не видящих света до самой смерти? — И он показывал на темный, с запахом гниения провал под скалой. — Давно это было. И от арыка и зиндана осталось вот только что… А пять беков, что владели пятью замками в долине, погибли от тех, кто про себя говорил: «Я бегу на голодный желудок, словно серый поджарый волк!» Ох, боялись богачи и беки людей-волков.

Геолог уже отдохнул и отошел немного. Он слушал Алаярбека Даниарбека и смотрел на пастуха, предложившего им, чтобы попить ключевой водички, свою пиалу, выпиленную из тыквы. Кажется, эта пиала да тыквенная бутыль, да пастуший посох, не считая засаленных лохмотьев, были единственным движимым имуществом чабана.

— Где вы живете? — спросил Георгий Иванович.

— Ийе! — удивился пастух. — Господин разговаривает со мной вежливо и обходительно, как будто я сам владелец бараньего стада. О, коловращение судеб! А мы живем вон… вон там, у подножия горы.

Посохом он ткнул в сторону глинобитной, вросшей в землю хижины.

— Не хотелось бы мне остановиться на ночлег в такой «вилле» в непогоду, — пробормотал Георгий Иванович. — Даже окон нет. — Он зябко повел плечами: — Мы, кажется, еще не в ханстве? Давайте двигаться. Спасибо за отдых, спасибо за айран, сей божественный напиток гор, — пожал руку пастуху Георгий Иванович.

— Каанэ, мархамат! Пожалуйста, прошу! — протянул руку пастух в сторону своего примитивного глинобитного жилья. — Постелем дастархан, преломим хлеб. Вы, таксыр, устали. Путь бегства от тиранов далек.

— Вот тебе и раз! — удивился Георгий Иванович. — Откуда он взял, что мы беглецы?

Пастух показал отличные белые зубы, блеснувшие на его шоколадном лице:

— А по бешбармакской тропе только те ходят, кто от полицейских спасается.

— Иван Петрович сказал мне, что березовые рощи на берегу потока — единственные в Агалыкском хребте. Интересно бы знать, откуда здесь они? Или это реликты геологических эпох?.. Пардабай зовет нас? Да?.. Значит, все в порядке. Пожмем друг другу руки, молодые мои друзья. Вы отличные следопыты! Молодцы! Учитесь же хорошо. Уважайте вашего отца. Он человек большого сердца.

XXI

Он обманщик! Он всегда стремился ко злу.

Сколько людей он погубил, им головы от тела отрывали по приказу этого свирепого деспота.

Амин-и Бухари

Выстрел разорвал тишину гор, и все — а еще никто не успел уехать — вздрогнули. Выстрел оглушительный, отдавшийся многократным эхом в серых скалах, откликнувшихся на него воплем отчаяния.

Уже бежали какие-то люди в синих чалмах горцев. Мерген вскочил в седло. Уже гнал своего коня горящий гневом Шамси, крича:

— Убийство! Хватайте убийцу!

На берегу речки лежал труп. Труп, впервые увиденный мальчишками.

Мертвый человек! И тем более ужасно, что минуту назад он был молодым веселым пастухом.

И вот теперь лежал мертвый. Над ним стоял страшный в своем черном одеянии Георгий Иванович и потрясал кулаками.

— Кто?

Запомнилась зеленая в солнечном сиянии долина и… мертвый, в крови, пастух.

— Кто?! Кто посмел?!

— Эй! Стой! Стрелять буду!

На полянке перед Георгием Ивановичем вертелся какой-то всадник на непомерно маленьком коне, размахивая двустволкой, над которой еще тянулся полоской серпантина дымок.

Вдоль прозрачной журчащей реки по берегам толпились березы в нежной зелени. В звонких водопадиках поблескивали рыбки, птицы лишь на мгновение после выстрела прервали свой многоголосый щебет и свист… Луга с бархатной травой, на которых устраивают праздничные капкари мирные горцы. В небе сине-фиолетовая, ласкающая глаза вершина Чупан-ата, белые валуны с изображениями горных круторогих козлов. Небольшие, откуда-то с высоты гор струящиеся каскады хрустальной воды. Цветы — мириады синих, желтых, красных, розовых, оранжевых цветов. Запахи полыни и мяты Стоящая истуканом и жующая травинку на каменном бережку речки овца, равнодушно поглядывающая на труп.

— Стой! — вопит всадник. — Не позволю! Не смеешь!

«Что — не позволю? Что — не смеешь?»

Одним прыжком Шамси кидается на всадника и стаскивает его с коня. Всадник брякается на землю… Мерген и Алаярбек Даниарбек окружают его.

— Ружье! Ты мне поломал ружье! — кричит Саиббай, злобно смотря на Шамси.

— Кто это? — с отвращением спрашивает Георгий Иванович. Он поднимает ружье из зеленой травы и проверяет, заряжено ли оно.

— Ага! Один патрон есть. Сейчас мы с тобой рассчитаемся.

— Не смей! Я Саиббай! Я хозяин!

— Это местный помещик. Владетель из Джама. Бешбармак — его владение.

Шамси говорит с трудом. Он ошеломлен. Глаза его полны слез. Губы дрожат.

Он с трудом объясняет Георгию Ивановичу, что лежащий на земле человек не кто иной, как известный богач Саиббай, владелец многих домов и земель.

Георгий Иванович приказывает:

— Встать!

Невдалеке появляются верхом на клячах горцы. Они вытягивают шеи, вертят головами и не сразу решаются приблизиться.

— Сюда! — окликает их Георгий Иванович.

Решительно, твердо он берет на себя руководство. Он приказывает связать руки Саиббаю. Сам достает бумагу и пишет:

— Вы свидетели убийства, — говорит он. — Убит хороший человек, пастух. Кто знает его имя?

Он задает вопросы Саиббаю. Но тот издает лишь невнятные звуки. Лицо у него багровое, налитое кровью. Глаза выпучены.

С помощью подъехавших всадников — это, оказывается, крестьяне из соседнего Джама, батраки и чайрикеры Саиббая, помогающие ему на охоте, — Георгий Иванович выясняет, что Саиббай поехал с утра на охоту в долину Бешбармак, которую он считает своим владением. Саиббай предупредил: «Один угры-разбойник убежал из Самаркандской Багишамальской тюрьмы и хочет убежать в бухарские пределы. Надо поймать его и отвезти к самаркандскому губернатору. Самаркандский губернатор обещал десять по сто рублей, если поймают того угры». С высоты утеса Саиббай увидел всадников, снял с плеча ружье и выстрелил. Вот и все, что они знают.

Джамские крестьяне держались испуганно. Еле могли объяснить, что к чему. Они стороной обходили труп и хотели поскорее уехать.

Георгий Иванович слышал о Саиббае, но видел его впервые.

Его наружность противоречила всем «теориям» аристократического происхождения. Он ничуть не походил на воинственных и благородных предков, родовитых, вольных степняков. И сколько бы вы ни вглядывались пытливо в его физиономию, ничего бы не обнаружили похожего на типичного благообразного, сытого и благодушного от этой сытости бая.

Поражала удивительно неправдоподобная собачья голова, с собачьей же мордой, высовывавшаяся из разреза халата. Неужели сказывался в Саиббае атавизм? Неужели его предки — ростовщики и менялы, оставившие свою широкую, просторную степь для узких улочек городской махалли и ведшие собачий образ жизни на задворках Самарканда, до того стали трусливы, что их потомок — могущественный и независимый Саиббай, владетель земель и человеческих душ, обязательно должен был унаследовать пытливо-подхалимские псиные глазки на собачьей пронырливой физиономии с неправдоподобным, высовывающимся вперед черным, ноздреватым носом, с шевелящимися, вынюхивающими что-то ноздрями над отвислыми, в мелких волосиках губами охотничьего сеттера.

И надо же!. Коричневые мочки ушных раковин казались шерстистыми лепестками отвислых собачьих ушей, которые он словно прятал под бараньего меха шапкой. Но и шкурка каракуля до того истерлась на голове бережливого и даже просто скупого Саиббая, что казалась содранной с собачьей спины. И еще больше бросалось в глаза сходство Саиббая с представителями собачьего племени из-за того, что он не ходил вроде, а стлался по пыли и грязи, согнувшись всем туловищем в три погибели над самой землей от вечной хвори в пояснице — последствие каждодневного, многочасового сидения на сырой базарной земле. Да и ноги в кожаных шершавых рыжих каких-то «мукках» имели вид не человеческих конечностей, а скорее звериных черных лап от вечной неочищенной грязи и серой пыли.

И весь он — зубастый пес, готовый к прыжку. Зарычит, вцепится… и рвать! Рвать! Ну, совсем собака, вставшая ни с того ни с сего на задние лапы и зарычавшая.

Он и рвал… Да еще как! Говорили, что при всей своей набожности он, вопреки шариату, выколачивал бешеный процент за ссуды, которые имели несчастье брать у него безземельные батраки и полунищие ремесленники.

Ну разве он не пять загребущих пальцев?

Распялит, протянет, сгребет в кулак

И сдавит смертельно. Кровь и сок потекут…

Мертвенно бледный, все еще не могущий управиться со своими чувствами, Шамси горячо говорил:

— Все знают. Все говорят. Спросите моего отца. Это плохой человек. Ловкач. Еще курица яйцо не снесла, а он уже его продал на базаре! Он бешеный. Пусть вот они подтвердят. У него гнев шагает впереди, а ум идет сзади.

Юноша весь дрожал от возбуждения.

— Его все зовут Конхур — Кровопийца.

— Молчи! Ты что здесь делаешь? — с трудом проговорил Саиббай.

Его не держали ноги… Он опустился на траву и попытался принять величественную позу. Он с достоинством заявил:

— Я аксакал. Есть приказ от пристава арестовать вот этого человека. — Он кивнул в сторону Георгия Ивановича. — А тебя, мальчишка, то есть Шамси, тоже приказано арестовать. За нападение на аксакала, то есть на меня. Ты убил меня. Ты убийца.

Он говорил еле слышно.

Звенела вода на камнях. Щебетали в небе жаворонки.

Стрекотали кузнечики.

Не сговариваясь, мальчики двинулись к Саиббаю.

— Не смеете! — сказал самый дерзкий из них, Миша. — Вы стреляли в человека! Вас надо задержать.

— Ага, — проговорил словно во сне Саиббай, — вот и докторские щенки… И они тут! Ну, вам покажут! Эй, черпая кость, вяжите их, разбойников! Везите в Самарканд! Мой приказ!

Он захрипел и откинулся на спину.

Этот собакообразный бай бывал за границей. Знал директора Самаркандской мужской гимназии, знал, что нерадивых, а тем более свободомыслящих гимназистов исключают из гимназии с «волчьим» билетом без права поступления в другие учебные заведения на всей территории Российской империи.

Застав гимназистов здесь, в Бешбармакской долине, с подозрительным типом, он сразу сообразил, и что это за тип, и что тут делают сыновья доктора. И он чувствовал себя здесь полновластным хозяином, «царем и богом», феодальным владетелем.

— Везите их в Самарканд! — приказал он своим батракам и арендаторам, для которых он являлся не просто помещиком, арбобом, но господином их душ. Кто не знал, что Саиббай был сам из рода Джам и не только держал все местное население в жестокой кабале долговых расписок, но и являлся его патриархальным главой, аксакалом и судьей! Силен был в те времена в степях и горах авторитет родового вождя.

Дехкане переглядывались и бросали жалкие, робкие слова:

— Он сказал.

— Слово его закон.

— Этот угры — преступник.

— Что делать?

И вдруг Георгий Иванович понял, почему люди Саиббая колеблются. Они напугались форменной одежды.

Дело в том, что учащиеся казенных гимназий ходили в гимназической форме. Особое впечатление производили форменные фуражки с кокардой.

Бая батраки боялись. Перед своим помещиком они были ничто, «сухой листок в пыли». Гнев бая был для них страшнее грома небесного. Но еще больше они боялись форменной фуражки с кокардой.

И вот на берегу речки Калкамы Алаярбек Даниарбек и Мерген начали совещаться.

Предполагалось, что пастух проводит Георгия Ивановича до базара Калкама. Трагическая гибель его ставила Геолога в безвыходное положение. Решили, что теперь вместо пастуха Георгия Ивановича поведет Мерген.

Мерген вообще предпочитал не ввязываться в драку и, хотя по своему положению имел при себе казенное оружие, избегал пускать его в ход.

Он вмешался, когда увидел, что бешбармакцы — а их набралась уже целая толпа — настроены нерешительно и невоинственно.

Он засунул большие пальцы за кожаный форменный, с двуглавым орлом пояс, спросил:

— Эй, кто тут главный, то есть староста?

Из группы всадников робко выдвинулся старичок.

— Ляббай? Что угодно?

— Распорядитесь! — Он кивнул в сторону распростертого тела, по лицу которого уже ползали, зеленые мухи. — А потом помогите достопочтенному баю. Пусть сядет на своего коня и едет.

— Куда? — возмутился Георгий Иванович. — Мы, то есть я, заберем убийцу в Самарканд. Там он… Там его…

— Георгий-таксыр, извините. Сделаем лучше так, как мы сказали, с вашего позволения.

Мерген глядел на Саиббая, на все еще придавленных, растерянных бешбармакцев, на уже суетившихся около трупа молитвенно проводивших ладонями по бородам старцев, на далекую вершину Чупан-ата, на серые гигантские валуны и особенно на далекое ущелье, откуда сбегала тропа из Аксая.

— Боялся ли я, Мерген? Чего боялся? Кого боялся? — объяснил он Георгию Ивановичу, посадив его, обессилевшего, в седло. — Да, я ехал позади вас, поодаль, и смотрел во все глаза. Смотрел, не едут ли те, в папахах с пиками… Не едут ли голубые мундиры. Да, они, аллах акбар, они не приехали. Их только не хватало… А если бы они приехали, что было бы со всеми вами? Едем же, господни Георгий! Едем! Вдоль речки Калкама — хорошая тропинка. И зелень листвы над нами. И вода струится в речке, чистая и холодная. И в хурджуне у нас есть хлеб и жареная баранина, приготовленная белыми ручками хатын-доктор. Едем же, не мешкая в пути. И возблагодарим аллаха, если обещанная арба нас ждет в Калкаме на базаре. А базар там весь с пятачок. И мы сразу увидим, ждет ли нас у ворот караван-сарая арбакеш, человек визиря эмирского господина Сахиба Джеляла. Хорошо, если ждет. А то совсем трудно будет задавать вопросы калкаманскому старосте. Объяснять, откуда мы едем, куда и зачем. Поэтому давайте не мешкайте, господин Георгий.

Видно было, что Мерген нервничает и потому многословен.

Он верил, что арба их ждет в Калкаме. Он не любил, может быть, даже ненавидел Сахиба Джеляла… но верил в него. Раз Сахиб сказал — все будет именно так.

Он спокоен был и за сыновей доктора. Они вскинулись в седла и поскакали вместе с Шамси в кишлак Аксай.

Здесь, в горах, ребята уже не раз бывали на прогулках и экскурсиях и неплохо знали эти места. К тому же с ними сейчас возвращался в город проводник путешественников сам Алаярбек.

Одна стояла перед ними задача, простая, но важная — не встретиться с полицейскими.

Спокойствие и невозмутимость — отличительные черты характера Алаярбека Даниарбека. С философским спокойствием он отнесся к зрелищу смерти. «Господин самомнение» — назвал его известный на Востоке путешественник Корженевский. И Алаярбек Даниарбек всерьез считал это высшей похвалой. Он считал, что с людьми Запада ему, как азиату, надо разговаривать энергично, властно. И от этого, возможно, терпел больше всех добрейший и великодушный доктор. Алаярбек Даниарбек был с ним на «ты», хотя Иван Петрович всегда любезнейшим образом называл его на «вы» и внимательно полностью выговаривал его звучное, подобное звукам нагары — барабана — имя и фамилию.

Действительно, самомнение Алаярбека Даниарбека не знало границ. Не без иронии он порой хвастался перед своими соседями:

— Намаялся я со своим доктором.

Это не мешало ему сделаться преданнейшим слугой и больше чем слугой — любящим другом Ивана Петровича. И доктор снисходительно относился к его слабостям, к его «гуага» — воркотне, к его дерзостям, ехидным, далеко не всегда безобидным шуточкам, за которые у себя в махалле Алаярбек Даниарбек получил прозвище Сплетница и которым, узнав об этом из уст самого маленького самаркандца, в глаза и за глаза называла его Ольга Алексеевна.

Алаярбек Даниарбек раздувал ноздри своего широченного носа, громко сопел и… обижался. Но разве можно носить в сердце обиду на ханум? И уже через пять минут он с поклоном мчался выполнять ее поручения.

Все знали и другую слабость Алаярбека — непомерную его жадность к пище, и притом вкусной. Его недаром называли Ширин-дусти — Друг сладостей.

Но все искупалось исполнительностью. Взявшись за какое-нибудь поручение, Алаярбек — кровь из носу — выполнял его безусловно.

Он получил приказ проводить Георгия Ивановича до бухарской границы. Поручение он выполнил. Сейчас он со спокойным сердцем провожал сыновей доктора домой в Самарканд.

XXII

И куча навоза считает себя горной вершиной.

Хафизи Абру

Грязную воду — в сточную канаву.

Узбекская пословица

Напыщенными речами Саиббай, казалось, утихомиривал свое бешенство. Очевидно, ему нужно было оправдать свой дикий поступок. Убедившись, что все свидетели уехали, остались только подвластные ему дехкане, он почувствовал полную безнаказанность.

— Чужой он был, — показывая на могильный холмик, подвывал по-собачьи Саиббай. — Ну и что ж?.. Его надо было убить! Я найман. Он араб. Он не пастух. Разбойник он из Араб-хана, из шайки Намаза. Разбойников дозволено убивать. Он засады устраивал. Ездил одвуконь. Захватывал имущество. Его полиция ловила. Если его не захватить, не убить, сражаться с ним надо. Клянусь, ничтожный посмел вором пролезть в мое ичкари. Он смотрел на целомудренные лица моих жен. Оскорбитель религии, он презрел наши обычаи. Сорвал золотые серьги с ушей моей красавицы, вырвал золото с мясом, окровавил. Вор он!

Саиббай попытался, несмотря на свою сгорбленность, вскинуть голову. Но во взгляде его не было торжества удовлетворенной мести. Глаза говорили другое. В них читалась хитрость.

Он задумал темное дело.

Узнав, что доктор лечил Намаза, решил написать донос. В благородство поступков Саиббай не верил… Пусть подумают, что доктор донес на Намаза. Тому устроят ловушку. Намаза схватят, и ему придет конец. Саиббай избавится от опасного врага.

Да и не только своего, но и врага всех уважаемых и почтенных баев.

Царская администрация избавит уезд от опасного преступника, а все уверятся, что кафиры идут против ислама! Да и доктору давно не мешает подрезать крылья. Уж слишком независимо он ведет себя. А какое к нему будет доверие после того, как узнают, что он лечил врага ак-падишаха?

«Не знать тебе покоя, конхур!»

Много в голове Саиббая коварства, злобных мыслей шевелилось, закипало.

В канцелярии самаркандского губернатора или не знали о том, что Намаз лечил глаза у Ивана Петровича, или сделали вид, что не знают. Возможно, жандармское управление все-таки рассчитывало использовать доктора в качестве «манка».

У самого Намаза хватило ума, чтобы правильно понять зверский поступок Саиббая. Над головой богача сгустились тучи. Саиббай понял это и уехал в Петербург лечиться, упросив губернатора поставить у него в курганче во дворе на постой взвод казаков, содержание которых полностью принял на себя.

А народ?

Народ возненавидел Саиббая еще больше. И проклинал: «Не знать тебе покоя, конхур!»

А Намаз?

Намаз метался по Зарафшанской долине от города Каттакургана до далекой поднебесной Матчи. Взывал к мусульманам: «Саиббай — потаскуха в штанах!», «Выкормыш полицейских!».

И с поистине бесшабашной смелостью продолжал навешать докторскую квартиру, ибо лечение глаза подвигалось медленно.

XXIII

Разве есть сердце, где не нашла бы пристанища любовь?

Если бы не было любви, на что годно было бы сердце?

Саид эд-дин Джувейни

Мерген появился в доме доктора дня через два. Он въехал прямо во двор на усталом взмыленном карабаире, привязал его под навесом и поклонился Ольге Алексеевна, кормившей кур.

— Я жертва за вас, ханум, пришел к вам, если позволите.

— Милости просим, Мерген-ака… Вы долго глаз не казали. Заходите…

— Он там, в Калкаме, в караван-сарае… А мы ездили в горы.

Мерген был, как всегда, суров и неразговорчив. Даже мальчишки, кинувшиеся к нему и забросавшие тысячью вопросов, долго не могли расшевелить его.

Из скупых слов лесного объездчика удалось выяснить, что экспедиция по инвентаризации лесов вернулась с озера Искандер-Куля, что он, Мерген, больше в ней работать не намерен.

— Рассказывал уже. Скандал был, — мрачно сказал Мерген. — Один иностранец-американец приехал на Маргузарские озера. Мы там работали. Господин воображал о себе. Все требовал: «Сделай так! Поди туда! Принеси то!» Ударил. Проклятие его отцу! Был большой скандал.

Доктора беспокоило в этом случае только одно: чтобы храбрый, гордый охотник не потерпел из-за своего горячего нрава.

Но Мерген приехал отнюдь не за тем, чтобы просить заступничества.

Мергена угнетало совсем другое. Все мысли его, сокровенные думы были далеко.

Ольга Алексеевна очень жалела Мергена.

— Смелая, мужественная душа его не может никак покончить с тщетными заботами минувшего, все еще питает призрачные надежды.

И заботы минувшего, и призрачные надежды носили одно имя — Юлдуз! Видимо, Мерген не мог забыть ее. Ольге Алексеевне он сказал о себе в образной форме:

…Плети любви

Хлещут мне спину

Дождем, градом и снегом.

Но он ничего не говорил о Юлдуз. Он даже не называл ее имени, один раз только спросил у доктора:

— Что, в Ташкент надо ехать, чтобы разрешение на отпуск получить?

— А куда вы собрались?

— В Бухару… Дела там есть.

— Вы государственный служащий. Вам надо получить разрешение в своем лесном ведомстве. А потом, у вас же начальник экспедиции. Он здесь? Почему бы вам не обратиться к нему с просьбой?

— Начальник недоволен мною.

— А… из-за того…

— Я словно увидел нежданно-негаданно под ногой ядовитую змею. Остановился на полпути. Этот проклятый американец Данниган. Помните, в горах, в моей пещере…

— Американец? Данниган? Он до сих пор не уехал в свою Америку? Как он оказался на вашем пути? Что он делает в горах?

— Он все ищет под землей. Пусть ищет. Но не смеет он поступать так с людьми. Нет рабов среди наших людей!

— Что же случилось? Мы ведь не знаем.

— Джанджал! В долине Магиана собрались на бой кекликов и старые и молодые. Один мальчонка принес самца кеклика — где-то сам поймал в силки, выучил драться. Хороший боец-кеклик. Всех других побеждал. Все, кто бились об заклад и ставили против того кеклика, проиграли. А этот американец в клеточку, — невольно доктор улыбнулся, вспомнив клетчатый пиджак Пата Даннигана, — подходит к говорит: «Покупаю». Мальчик: «Нет!» А тот снова: «Покупаю!» — и хвать кеклика. Мальчик не отдает. Данниган тянет к себе. Задушили кеклика. Мальчик плачет. Американец его возьми — и хлыстом. Тут… да что там говорить! Бог свидетель!

— Вы?

— Я вступился. А американец револьвер вытащил. Ну я его по голове… Скандал большой.

— Что и говорить!

— Теперь мне начальник никакой бумаги не даст. Приказал уезжать в Тилляу: «Сиди тихо! Нос не высовывай, пока я дело не улажу».

— Да, вам в Бухару ехать нельзя.

— Очень надо ехать. Мое тело подобно цветку в костре. Мне бы на коня и мчаться быстрее камня из пращи… Хлынул горный сель, и жилище моей души разметал по камешку. Помоги, доктор! Успокой сердце.

Иван Петрович сделал все необходимое, чтобы Мерген смог, вопреки всем препятствиям и бюрократическим сложностям, уехать в Бухару.

Чем закончилась эта поездка?

Даже в жизни самой обыденной семьи порой бывают тайны. Обстоятельства бухарского путешествия Мергена так и остались неизвестными.

Загрузка...