Тот тиран, у кого состоят в рабах добро и зло, и вера и безверие.
Эмир не знал иного средства поучения, кроме рубки голов и умерщвления душ.
Поезд, бойко стуча колесами по стыкам рельс, мчал доктора и его сыновей в Бухару. Перед глазами доктора почему-то стоял визирь Сахиб Джелял в его ослепительной магараджской чалме, с бородой ассирийца. Наверное, потому, что он, Джелял, во время недавней спасательной экспедиции в Гиссарскую долину в Каратаг представлял Бухарский эмират, куда по приглашению их высочества эмира Сеида Алимхана теперь ехал Иван Петрович.
В открытое окно рвался сухой горячий ветер, трепал пряди волос младшего сына, спавшего на нижней полке. Напротив безмятежно созерцал неведомые сны старший. А доктор все перебирал в мыслях варианты: и что это понадобилось от него, обыкновенного всего-навсего врача, властелину Бухарского ханства?
А ведь не без задней мысли визирь Сахиб Джелял при расставании на перевале Тахта-Карача заметил:
«Все пути, сколько бы они ни петляли по пустыне, приводят к колодцу со сладкой водой… водой дружбы».
Да, эмирский вельможа Сахиб Джелял не без оснований провозглашал себя другом доктора и всячески подчеркивал свое дружеское расположение. И сердце доктора всегда словно погружалось в горячую жидкость, едва на ум приходил этот «путник, стремящийся всегда к неведомому», высокомерный, надменный, но полный великодушия, — Сахиб Джелял.
И чувство напряжения и тревоги стушевывалось при мысли, что в Бухаре есть человек, настроенный доброжелательно.
«Тогда я смогу показать сыновьям Бухару. Ведь Джелял сказал: «Джигиты — приезжайте! Зрелище благородной Бухары — для просвещенных. Кто не видел Бухары, знания о мире того — ничто!»
Вагон качался и стучал, паровоз оглашал пустыню мелодичными свистками. Мимо проносились ночные просторы, полные духоты и запахов песка и полыни. Ребята спали, а чувство тревоги не проходило.
Поезд пересек границу Туркестана и Бухары. И не то, что бы доктор опасался чего-то, но тревога закралась в его сердце. Он понимал, что хоть Бухара — самая азиатская из азиатских деспотий, но ни ему, ни его сыновьям там ничего не грозит.
«Властелин наш всемогущ! — утверждал визирь Сахиб Джелял. — У нас рот зашей иглой! Сожги написанное! Спрячь язык, проглоти! Не дыши! Могущество мангыта, нашего владыки, преславного, победоносного, подателя милостей, сияет над Бухарой».
И в то же время Сеид Алимхан, оказывается, ненавидел и боялся Сахиба Джеляла, своего доверенного помощника, правую свою руку, и не прочь был бы при случае отсечь ее. А за что? Визирь Сахиб Джелял первым, быть может, произнес на одном из эмирских диванов: «Надлежит любить родину», а не традиционное и обязательное: «Я люблю аллаха». Произошел спор. И тогда Джелял сказал: «Надлежит бояться аллаха!»
«Плевелы» — так называл Джелял придворных вельмож — подняли крик и вопль. Эмир не проявил открыто гнева, а дал понять визирю свое неудовольствие своеобразно, по-восточному.
«Мне непонятны газии, ищущие славы не во имя веры, а ради презренных мирских утех». Возражение Джеляла «опустило на лик эмира тень».
Визирь Сахиб Джелял сказал во всеуслышание: «Опасность грозит нашей родине Бухаре, и тем доблестнее надлежит быть и вам, ваше высочество, и нам — воинам пророка».
Эмир стерпел и такое высказывание Джеляла, потому что еще верил ему, зная его как прославленного воина Арабистана и Магриба, грозу кяфиров-колонизаторов и неверных-империалистов.
Но уже в Гиссаре визирь Сахиб Джелял намекнул доктору, что вскоре он покинет Бухару:
«Мы уйдем в хадж. Наш эмир не терпит, когда ему говорят в лицо правду. Сам он отсылает золото в банки других стран, а на свою армию и смотреть не желает. Напрасно мы приехали в Бухару. Что я могу сделать? Все эмирские сарбазы как один больные, хромые, кривые. Изнурены плохим питанием. От голода у них из ослабевших рук ружья вываливаются. И послушайте их слова: «Почему мы должны делаться мучениками, отдавать жизнь за богачей и беков, когда мы даже не можем насладиться запахом роз и райхона в их саду?»
Эмир Сеид Алимхан несколько лет назад пригласил прославленного военачальника Сахиба Джеляла возродить военное могущество эмирата. И Сахиба Джеляла очень заботило состояние бухарской армии. Но, по его словам, он бессилен был что-либо сделать:
«Военачальники двора их высочества подшивают вату из старых одеял. А войско никуда не годится».
И он рассказал анекдот, уверяя, что все это имело место:
«Однажды эмир созвал в Арке диван. Призвал всех своих полководцев и военачальников. Они расселись по курпачам, кто в зеленом русском мундире, подобно самому эмиру, кто в золотом парчовом халате. Все в тюрбанах, все при золотом оружии. Вид имели воинственный, внушающий трепет. Началось высокое собеседование. Тихо текли речи, почтительно прикладывались руки к сердцу, разносили чай в чайниках, на шелковом дастархане лежали груды, целые горы сладостей, винограда, фруктов… И вдруг! Да, то, что произошло вдруг, заставило всех охнуть и вскочить. За стенами приемного зала раздался гром небесный. У вельможных гостей внутренности оборвались. А гром повторился еще и еще раз. Все поняли, что это залпы крепостных пушек. Зал мгновенно опустел. Всех полководцев из зала метлой вымело. Один лишь ляшкарбоши, сам командующий, остался сидеть. «Слава всевышнему, вы храбрец, — сказал эмир. — Дарую золотой халат и высший чин главнокомандующего! Один вы не испугались пушек. Все испугались. Один вы не струсили. А ведь нам захотелось проверить мужество наших защитников». Но почтенный вельможа не обрадовался ничуть милости государя. «Господин, — сказал он, — не зовите вельмож, позовите слуг и прикажите отвести меня и дать мне чистое белье».
Мрачен был визирь Сахиб Джелял на перроне станции Каган. Он лично вместе со свитой приехал встретить доктора и его сыновей. Все склонялись в почтительном поклоне. Выставлен был почетный караул из сарбазов. Оркестр играл турецкий марш Моцарта.
В ответ на этот парад доктор недовольно заметил:
— Господи! Почему столько шума?
Он начинал догадываться, зачем его вызвали ко двору эмира бухарского, в волшебную страну «Тысяча и одной ночи».
Сказочный город Востока! Про него кто-то из поэтов сказал:
«Цветник религии и философии. Райский сад человеческой мысли и излюбленного занятия пророка!»
Но почему же в этом цветнике не раскрываются сердца?
А ведь этот цветник ласкал взоры даже на далеком расстоянии изяществом своих минаретов, бирюзой куполов, поражающими воображение стрельчатыми арками медресе — очагами науки и благочестия, своей пестрой базарной толпой, тысячами верблюдов с тюками товаров, мелодичным скрипом арбяных обозов, тянущихся по дорогам. А толпа бухарцев в ярких халатах, красных, синих, зеленых чалмах ползла лавовым горячим потоком среди гор дынь, абрикосов, яблок, арбузов, гроздей винограда и растекалась по улицам и улочкам меж глиняных стен в облаках пыли, поднимающихся к синим небесам.
«Величественна и прекрасна Старая Бухара! Что пред ней Багдад и Дамаск, Каир и Стамбул? Смотрите, смотрите!» — так восклицал визирь Сахиб Джелял, привлекая внимание своих дорогих гостей к зрелищам, открывавшимся на каждом шагу, за каждым поворотом улицы, по которой с трудом протискивался изысканный, в черном японском лаке фаэтон, везший гостей через древнюю столицу Востока.
Смотрите, восторгайтесь!
Но почему, выражаясь так же в восточном стиле, он подтрунивал:
«Сердца их пили настой чеснока и чистый уксус!»
Почему при всей пышности им на ум приходила народная, такая распространенная в Средней Азии присказка:
«Хочешь умереть? Поезжай в Бухару!»
Сказочный город, и вдруг такое! Город в пышных одеждах солнца, синевы изразцовых порталов, голубых куполов, зелени садов и в нем же — грязь и пыль. Пыль по колено в узких переулках, обвалившиеся глиняные дувалы, бесчисленные древние кладбища. Тут же вкусный дым от шашлычных. И рядом тяжелый пар восточной бани с мыльными потоками под ногами.
По улицам и базарам вперемежку с яркими шелковыми и бархатными халатами и стерильно чистыми чалмами шастают оборванными чучелами тени нищих «калей» и нет-нет уставятся вам в лицо безумные оловянные глаза дервишей, вопящих и воющих.
Бухару поэты Востока называют золотым сосудом веры и знаний.
«Увы! Даже в золотом сосуде вода протухает!»
В Бухаре пыльные столбы, грязь, навоз под ногами, а рядом, в двух шагах, ларьки со сладостями. Чудовищных размеров эмалированные китайские подносы с халвой, липкой, сладкой, и блестящие аппетитные студни «мархабо» — варений, тоже липких, сладких. Слаще сахара.
И тут же услуживая скороговорка назначенного визирем Сахибом Джелялом специального сопровождающего мехмондора:
— К самому их высочеству эмиру следуем. В самый Арк. Переступая эмирский порог, подобает думать о жизни и смерти. А знаете ли вы, одной халвы — он показал рукой ва ларьки сладостей, — в Арк каждодневно доставляется десять пудов для жен эмира. Слаще будут любить царственного супруга. Да потом в летний дворец, в Ситоре-и-Мохасса, еще двадцать пудов. Подумайте только. Для всей Бухары сорок пудов, а одному их высочеству тридцать. Велик и могуществен государь Бухарского ханства. Да трепещут гяуры и всякие ничтожества враги!
Удивительно, взгляд сопровождающего, только что вроде добродушный, сделался мрачным. Странное воздействие на умудренного опытом жизни мудрого старца оказал разговор о сладостях. Или он зубы попортил себе халвой?
«А котлы у варщиков халвы на десять — двенадцать пудов. Из очагов трубы в минарет высотой. А еще полно котлов. Для одной тянучки восемь котлов, а для варенья «мархабо» сколько! Пятьдесят сортов варенья!»
Среди лёссовой пыли и густых базарных испарений первоклассный «европейский» ресторан известного во всей империи Ивана Павловича «сияет яхонтом чистоты и изыска».
Лишь порог отделяет ветхие и занавоженные махалли средневековья от Европы XX века. Один шаг — и человек ошеломлен. Белейшие крахмальные скатерти, гнутые полированные спинки венской мебели, кожаные спокойные сиденья, серебро приборов, хрустальные переливы электрических люстр, застывшие, надменные министерские физиономии кельнеров.
Но во всем шик! Все, что в меню с золотыми виньетками, — мгновенно на столе. Высший класс! Английский, тающий во рту бифштекс «мор энликон», мягко поджаренная лососина «эскалоп де сомон», молоки озерных карпов «летансе карп», паштет из гусиной печенки «фуа гра»…
— Все-с, высший класс. Гуся на кухне тушат чуть ли не живого на медленном огне-с… Парижская кухня. Шеф наш повар учился в Париже, в шикарном ресторане-с, — говорит надменный кельнер. Фрак на нем английского сукна, несмотря на духоту. Ресторанное великолепие нарушают… мухи. Они назойливо лезут в глаза, ноздри, в рот вместе с сочными кусками «эскалоп де сомон»… Ползая по воспаленной коже щек и лба, они причиняют назойливый зуд. От такого зуда и не только человек впадет в отчаяние, но и лошадь взбесится.
Сверхъевропейская цивилизация! И как же владелец ресторана, сам Иван Павлович, не нашел способа оградить посетителей от мух? Но не поставить же за каждым столом по негритенку-рабу с египетским опахалом?
Мухи! Их тучи в городе! Они висят над торжественным кортежем на площади перед Арком. Они заслоняют солнце. Их привлекает запах крови.
Рысаки, запряженные в фаэтон, храпят тревожно, фыркают, косятся.
— Чем это пахнет?
— Сидите спокойно, — глухо звучит голос доктора. — Отвернитесь!
Впереди крик:
— Пошт! Пошт! Пошел! Пошел!
Коляска медленно продирается сквозь толпу полосатых халатов и море чалм. Кажется, вся Бухара сгрудилась здесь, внизу, под высоченным холмом, со столь знакомым по почтовой открытке Бухарским Арком.
Толпа громко дышит, тихо гудит. Солнце льет горячую медь лучей на воспаленные лада, черные бороды, вытаращенные жадные глаза. Взрывы тут же обрывающегося барабанного боя. Визгливые выкрики мохнатых дервишей.
— Сидеть смирно!
Доктор — у него бледное, как мел, лицо — повторяет слово «сидеть» почти машинально.
Но как усидишь, когда все — и визирь Сахиб Джелял, и кучер фаэтона, и стражники на конях, почти прижатые толпой к самой коляске, да и поголовно вся толпа — повернули головы в сторону, где в золотистой пыльной дымке, в сиянии солнечных лучей восседает поистине махровым букетом увенчанная белыми чалмами бухарская знать…
Но все смотрят не на высших мира сего.
Нет!
Все взоры устремлены вниз, на серую, нет, темно-багровую, до черноты, землю, на которой шевелятся какие-то странные, обтянутые лохмотьями кули.
Это оттуда доносится острый, сладковатый запах, запах крови.
Здоровяк с багровым лицом и с черной, похожей на раздерганную щетку бородой замер, повернув голову к помосту, на котором сидят знатные. В руках у него вибрирует сверкающий синей сталью нож.
Среди знатных на помосте весь в блестящих побрякушках с высоким тюрбаном на голове плотный, с мучнисто-белым лицом, окаймленным чернильно-черной полоской бороды, военный.
Багроволикий смотрит на него, ловит взгляд, движение руки.
— Благодари! — кричит на всю площадь багроволикий. — Читай молитву благодарности эмиру! Скажи спасибо за милость!
Глухо доносятся слова. Серый куль шевелится, издает неразборчивые звуки.
— Громче!
Но багроволикий вдруг дергается. Рука военного на помосте приподнялась.
И все видят: у серого куля, оказывается, есть голова, но… Такое никогда уже не забудется. Страшное видение на всю жизнь. Толстые, покрытые волосами пальцы, вонзившиеся в ноздри, дернули голову вверх. Мелькнувшая искрой сталь ножа. Шипение алой крови в белой пыли. Рев труб-карнаев.
Фаэтон резко шарахнулся вплотную к слепым стенам. Гулкой дробью застучали по ссохшейся глине подковы. «Пошт! Пошт!» — вопли. Наваждением в облаках пыли возникли пестрые всадники, черная с медными загогулинами карета, бегущие по улице босые каландары.
— Сам кушбеги! — почтительно, вполголоса поясняет мехмондор. — Их могущество и сила.
Он лгал миру, но ложь не развязала узлы его невежества.
Он бельмо на глазу Бухары.
Иван Петрович и его сыновья переступили порог Бухарского Арка. Ошеломленные, ошарашенные мальчики даже не задавали вопросов.
«Меньше всего хотел я, чтобы мои сыновья росли слюнтяями и добродушными сусликами. Но я хотел бы оградить их незрелые души от зрелища смерти, чудовищного, жестокого зрелища. Возможно, в этом моя мягкотелость, непредусмотрительность», — думал доктор.
И так он сказал об этом визирю Сахибу Джелялу.
Но визирь сохранял невозмутимость и спокойствие. Сам восточный человек, видевший много, бесконечно много на своем веху, он, по-видимому, иначе смотрел на вопросы воспитания.
В большом приемном зале дворца — саломхане, бормоча: «Забудем путь суеты сует и всяческой суеты», он обнял мальчиков за плечи и подвел их к величественному старцу:
— Молодцы, джигиты, перед вами самый почтенный человек в Бухарском государстве. Он носит титул Аталык, то есть заступающий место отца. Отца эмира, отца народа, отца ханства. Звание это дается самому уважаемому лицу. Это высший чин в нашем государстве.
Естественно, мальчишек заинтересовало, а за какие заслуги дается в Бухаре человеку такой высокий чин, но визирь Джелял, сохраняя на губах ироническую улыбку, так и не счел возможным удовлетворить их любопытство:
— Он, то есть Аталык, ничего не делает, ничем не управляет.
У визиря Джеляла хватило такта не открыть еще детям, что сей благообразный, величественный старец по существу торговец невольницами. Отмененное после присоединения Туркестана к России рабство в скрытых формах сохранилось в Бухаре. Аталык хозяйничал на нескольких невольничьих рынках, в том числе в Керках, Карши, Бурдалыке, Кабадиане.
Но эмир не позволял Аталыку вмешиваться ни в какие государственные дела. И родичей Аталыка не допускал и на порог Арка.
Близких Аталыка на должность не назначай!
Нельзя же отдавать все сало кошке.
Знакомство с Аталыком привело к совершенно неожиданной встрече:
— Есть один человек, который нуждается в силе ваших знаний, господин табиб, — важно изрек Аталык, — и вы окажете нам великую услугу, коли соблаговолите посетить наше скромное жилище.
Доктор вопросительно посмотрел на визиря Сахиба Джеляла.
— Если вам, господин доктор, угодно? — сказал визирь.
Что это за человек, выяснить доктор не успел. В саломхане поднялась возня.
— Пошт! Пошт! Дорогу! — бесцеремонно возгласил появившийся на пороге кряжистый бородач в ослепительно белом шелковом халате и в столь же ослепительном тюрбане. Он вопил, словно находился не в сравнительно большой саломхане, а на городской площади, полной народа.
— Олямиси — глашатай, — усмехнулся визирь. — Глашатай казикалана — верховного судьи! Вот еще одна из наших достопримечательностей. Смотрите, джигиты. Поучайтесь!
Последние слова Джеляла потонули в шуме голосов.
Распихивая, расшвыривая слабо протестующих вельмож, в саломхану двинулось целое шествие.
За двумя вооруженными воинами толпились муллозимы и среди них один особенно внушительный, в черном суконном халате с длиннейшим золоченым посохом. Посохоносца охраняли по бокам два стражника с кривыми саблями наголо. Наконец, в суматохе и тесноте возник старец — сам казикалан, верховный судья, поддерживаемый под локоть мирахуром-боши, вышагивавшим по правую руку.
Шествующие с величием и важностью, конечно, насколько позволяла теснота и толкучка — еще по меньшей мере с десяток муллозимов — разевали рты не то в песнопениях, не то в славословиях.
— Эй, мехмондор! — не выдержал Джелял. — Убрать! — Пока слуги выдворяли из саломханы многочисленную свиту казикалана, визирь спокойно наблюдая невообразимую свалку, обратился к доктору: — Нашему старику казикалану дай волю — он приказал бы ввести в саломхану и свою паршивую клячу.
Оказывается, куда бы ни выезжал верховный судья, по этикету за ним и его свитой полагалось вести коня в роскошной сбруе.
Когда через всю Бухару казикалан направлялся в свою служебную резиденцию, известную в народе под названием «Маджиди калан», то есть «Великая мечеть», или «Намаз гох», свита его достигала несколько сот человек. Взорам бухарцев являлся целый спектакль, выдающееся событие для города, крайне бедного зрелищами и развлечениями.
Свита казикалана состояла из случайных людей, лизоблюдов, подхалимов, рассчитывавших на подачки в виде дешевеньких халатов или тюбетеек, а порой и на место у блюда с пловом во время мехмончилика или тоя. Сам казикалан одаривал местных богатеев халатами подороже, получая взамен подношения, гораздо более ценные. Казикалан слыл миллионщиком. Суд его «скорый и правый» обжалованию не подлежал. «Жизнь и смерть бухарцев казикалан держал в своей длани».
Так говорили в Бухаре.
Они — острящие зубы и когти не только барса, но и собаки.
Подлость бесславна и очень склонна к сытости и удовольствиям.
Сколько народа в ожидании эмира толпилось в коридорах и двориках! Повсюду шевелилась разноликая масса, люди сталкивались, мешая друг другу, и орали.
Бесцеремонно всех раздвигая, визирь Сахиб Джелял вел доктора и его сыновей сквозь толпы придворных и просителей. На них таращили глаза, щерили зубы, но тут же лица, изуродованные гримасами любопытства, исчезали, мгновенно промелькнув. Все жаждали попасть к эмиру на прием, и от этого суматоха не утихала ни на минуту. И что в подобном хаосе можно понять и разобрать!
Лишь визирь Сахиб Джелял чувствовал себя здесь уверенно. Он не терялся в бурном месиве мятущихся человеческих тел и, правда, медленно, но верно прокладывал дорогу к узенькой резной дверке, из которой выглядывал человечек в золоченой огромной — не по голове — тюбетейке с забавным махорком. А голова его удивительно походила на тыкву. Меж толстых, выпученных щек крошечной пипочкой терялся носик.
Неожиданно человечек, льстиво улыбаясь, оказался рядом с доктором и его сыновьями.
— Ужасны не наши беспорядки, а наоборот, наши порядки, — тоненько взвизгнул он, стараясь перекричать шум, стаявший в саломхане. Говорил он удивительно чисто по-русски. — Не наши бухарские разбойники, не наша дикая, необузданная чернь страшна, а наши аристократы, так сказать вельможи и беки. Озверели. Рвутся дикими верблюдами. Прут к дверям их высочества… за милостями! А нам с вами толкаться не к лицу. Пожалуйте сюда.
Доктор с сыновьями чуть ли ни мгновенно оказались в маленькой, богато убранной коврами комнатке. За ним шагнул и тыквоголовый господни в золотой тюбетейке. Несмотря на сутолоку и буйство толпы, он сохранил невозмутимую важность.
— Животные, — проговорил он с презрением. — Без приглашения не надлежит войти даже в дом аллаха, а этих обуревает жажда отведать эмирского плова. И это двор его высочества, могущественного хана! Базар!
Вместе с тыквоголовым придворным, оказавшимся главным мехмондором — дворецким, визирь Сахиб Джелял провел гостей в эмирскую приемную и, удалившись вдвоем, попросил подождать немного.
Ждать пришлось долго. И нашлось предостаточно времени рассмотреть обстановку. Судя по ней, вопреки всем ожиданиям, Бухара оказалась совсем не такой экзотичной и красочной, какой надлежало ей быть, судя по описаниям путешественников и раздутым слухам. Где же величие? Где красота? Где пышность дворца восточного владельца?
Жалкие выцветшие мундиры сторожей-сарбазов, потрепанные, потертые сапоги со сбитыми каблуками. Косматобородые наемники-пуштуны в грязных тюрбанах. Разнокалиберные ружья с нечищеными, ржавыми затворами.
На полу — великолепный гранатовый ковер, но пыльный с бело-серыми следами высохшей грязи. Серая, паутина на красивейшем, поистине чудесном резном алебастре стрельчатых ниш. Бесценные фарфоровые китайские вазы и тут же аляповатые гипсовые рамы зеркал с облупленными жирными золочеными наядами. Антикварные шандалы старинной бронзы, но с оплывшими сальными свечами. Массивная, поразительной резьбы по дереву дверь, более похожая на парадные ворота, и рядом грубо сколоченная табуретка, плохо покрашенная масляной краской.
А ведь здесь, в этой комнате, знатные гости, приехавшие из зарубежных стран, проводили немало времени в ожидании, когда наступит момент представления их эмиру в большом тронном зале.
На изящном столике — искусном создании местных бухарских резчиков по дереву — красовался грубый железный поднос с ядовито-яркими розами, а на подносе рядом с бесценными фарфоровыми пиалами бутылки с жигулевским пивом с косо налепленными на них этикетками. А пряный запах благовоний смешивался с густым запахом отхожего места, находящегося за боковой дверью, грубо врубленной в глиняную пахсовую стену. Когда взгляд гостей обращался к потолку, то и тут поражал контраст: изумительная роспись болоров, выполненная талантливым народным художником, была покрыта пятнами копоти, на которой нагло поблескивали грубо ограненные висюльки громадной электрической люстры без лампочек.
Похожи на собак, гонящихся за убегающим и рвущих ему одежду, но виляющих хвостом, едва жертва оборачивается и идет на них.
Где падаль, там и стервятники.
Долгое, скучное ожидание в саломхане не мог оживить и довольно скоро возвратившийся визирь Сахиб Джелял. Одно получилось хорошо. Его приход заставил всех присутствующих сразу же изменить поведение. Особенно какие-то вельможи в традиционных широкоплечих шелковых халатах вдруг стали любезными и приветливыми. До сих пор они взирали на доктора и его сыновей с мрачным недоверием и презрительной снисходительностью.
Почтительное внимание самого визиря к этому русскому и его сыновьям переполошило вельмож. Они поняли свою ошибку: доктор явился в Арк в партикулярном платье, и его, очевидно, приняли за обычного, не слишком видного коммерсанта или путешественника-просителя, домогающегося приема у эмира. Они не знали, что сам визирь Сахиб Джелял задержал прием с тем, чтобы успели привезти чемодан доктора с парадным мундиром.
Но когда они увидели, что сам всесильный советник эмира окружает доктора вниманием и уважением, вельможи подхалимски «пустились кружиться мотыльками вокруг». Попытались заинтересовать гостей развешанными на огромном, довольно-таки выцветшем ковре музыкальными народными инструментами, захлебываясь от умиления, наперебой восклицали:
— Их высочество артист всех времен!
— Кто может так же совершенно сыграть на тамбуре? Никто!
— Их высочество, халиф правоверных, знаток макомов!
— Он играет на дойре! О, та супруга, которая разбирается в тонкостях исполнения эмиром и умеет вовремя похвалить их высочество Сеид Алимхана, пользуется особой его благосклонностью!
Они восхваляли музыкальные таланты эмира громко и шумно. Но внезапно все шарахнулись в сторону. В саломхану вошел черноликий пожилой человек с белыми блестящими белками колючих глаз и ничем не примечательным багровым лицом, скромно одетый в суконный камзол и мягкие сапоги без каблуков.
Он подошел к доктору с сыновьями и пригласил их послушать райскую музыку.
Он ручкой завел граммофон. И пока ребята перебирали грампластинки «Пишущий амур» — с розовым, пухлым младенцем с крылышками на этикетке в середине диска, — старший сын, презрительно оттопырив губы, прочитал вслух: «Фирма граммофон с ограниченной ответственностью» и заметил:
— Здорово! Да тут на арабском, английском, русском… надписи.
— Что из того, — возразил младший, — мама говорит, граммофон — это вульгарно. Граммофон сипит, трещит…
— Музыка ангелов! — воскликнул багроволикий.
Доктор искоса наблюдал, поддерживая разговор с визирем Сахибом Джелялом:
— Кто это? Тот, в камзоле, краснощекий. Знакомое лицо.
— Знакомое?… Вы видели? Там на площади… Джаллод его высочества! Палач. Болуш. Тот самый… с ножом.
— Палач? Здесь? — доктора прямо передернуло всего. Чувство тошноты поднялось к горлу. Его сыновья в обществе палача. Дрожь отвращения пронизала тело. Он подозвал сыновей.
— Не отходите от меня. Побудьте здесь.
Визирь Сахиб Джелял оставался невозмутим:
— С тем, кто у порога владыки, надлежит ладить. И разве вы, господин доктор, не знаете, что при дворах азиатских владык, палач — здесь он называется джаллод — самое приближенное, доверенное и самое уважаемое лицо? Шевельнет правитель пальцем — и уже притаскивают коврик крови. И господин джаллод Болуш — вся Бухара от Дарьи и до Дарьи имеет честь его знать — уже стоит перед троном. Знатный человек джаллод Болуш! Опора трона и государства. К тому же джаллод Болуш превосходно играет на тамбуре. Трам-там, трам-там! Их высочество частенько играет вдвоем с ним, как его… дуэтом, Все мы, придворные, с наслаждением слушаем… дуэт эмира Бухары и палача Болуша.
Многие из присутствующих шевелили пальцами на толстых животах, суетливо перебирая зерна четок.
Не без удивления доктор признал в ряду великолепных, благопристойных бород жалкую седоватую бороденку… тилляуского муфтия.
«Мышь на куске казанского мыла, — почему-то вспомнилось доктору образное выражение тилляусцев. — Что он тут делает в «тени» эмира?»
Доктор не имел желания вступать в разговоры с господином муфтием, который отобрал и «воровски» увел тогда приемного сына Мирзу.
Кроме того, он помнил о «дипломатической рекомендации» присутствовавшего при встрече его еще на вокзале в Кагане политического агента Российского императорского правительства — «держаться со всеми в Бухаре любезно, быть предельно терпимым и, самое главное, никого не осуждать ни словом, ни делом, ни взглядом».
И доктор счел за лучшее не признать после стольких лет своего пациента, но тот, едва обнаружил среди гостей Ивана Петровича, чуть ли не бросился к нему с объятиями.
— Ассалом алейкум! О, предел ума и знаний!
— Ваше здоровье, господин муфтий? — поспешил предупредить поток комплиментов доктор. — Самочувствие?
— Позвольте вас познакомить со светочем законности и справедливости господином казикаланом.
«О, муфтий с самим казикаланом якшается. Видимо, наш муфтий — важная птица, если у него такие покровители». Он постарался отвлечь собеседников:
— А скажите, пожалуйста, где ваши сыновья, господин муфтий?
Иван Петрович прервал себя на полуслове. На память ему пришла бледная, постная физиономия Мирзы.
— О, наши сыновья здесь, они просвещались светом мусульманской науки в священном городе халифа — Стамбуле! Их знания полностью согласны со столпами религии, как то и подобает сыновьям мусульманина.
Его важно прервал казикалан:
— Каждому свое. Конечно, мы знаем, что и в русских школах сеются семена наук. Но…
Кивнув в сторону муфтия, доктор спросил:
— Как вы себя чувствуете, господин? Не появляются ли какие-нибудь неприятные ощущения у вас в глазах? Не трудно ли вам читать? У вас покрасневшие… Не выписать ли вам очки?
Слова доктора заинтересовали казикалана, и господину муфтию пришлось рассказать о своем знакомстве с доктором, о чудодейственной его операции.
— Да обережемся мы от досады и злости! — воскликнул казикалан. — Вы, муфтий, должны вечно благодарить этого достойного человека, которого их высочество недаром собирается озарять благодеяниями своей малости!
Столпившиеся вокруг чалмоносцы внимательно слушали, одобрительно кивали, восклицая:
— Офарин! Молодец!
Визирь Джелял взял доктора под руку и увел от муфтия. Показывая взглядом на придворных, негромко говорил доктору и его сыновьям.:
— Посмотрите, сколько придворных чинов! Один великолепнее другого. Вот тот почтеннейший в золототканом камзоле, что правее трава. У чего такой грозный вид — музадардор — подымающий сапожки, то есть «хранитель обуви» его высочества. О, это немаловажный чин! Нет хуже, если у государя жмет обувь. Берегитесь, смертные!
А об руку с ним величественный, с бородой до поясного платка, благородный… дасторбанд — завязывающий чалму. Не шутите! Старец ежедневно прикасается к вместилищу мудрости — черепу эмира! А его помощник, молодой муллабача, прикрепляет украшения к парадному тюрбану его величества. Тоже должность не последняя и очень выгодная для бездельников.
А рядом с ним тоже вельможа — тамакусоз — приготовляющий табак. Он собственноручно растирает жевательный табак — насвай — для эмира и его возлюбленных. О, весьма ответственная должность. Ее доверил эмир своему родному дяде. Другой и не так разотрет, да еще подсыплет чего-нибудь.
И столь же важные обязанности у того величавого старца. Вот на нем, наверное, дюжина халатов — все надел, сколько ему эмир подарил. Этот старец — подноситель огня. Захочет эмир закурить кальян или папироску, и подноситель тут как тут…
А кто такие, стоящие в ряду у стены и украшающие диван шелком, бархатом, блеском серебра и золота, увенчавшие свои головы священными чалмами индийской бесценной кисеи? Нет, они не визири и не советники. Они слуги, лакеи со-русски: подносящий розовую воду… сам муфаррих, он же рассказчик смешных историй, главный аскиябаз. О, эмир ценит его! Вчера полный рот червонцев насовал ему… для смеха. Ну а другие там старцы — подносящий полотенце — помощник афтобачи, подносящего рукомойник, доверенное лицо в гареме; у нас ведь главное — омовение, А так же подноситель шербета. В жаркий день как обойдешься без прохладительного напитка? А за ними и подносители посуды, и еще много разных других подносителей. А там состоящие при конюшне его высочества — и зинбардор — надевающий на коня седло, и джилаудор — держащий узду, и рансы — взнуздывающие лошадь, и… всякие стражники и оруженосцы — носитель копья, хранитель колчана и стрел, хоть уже давно никто из лука не послал ни одной стрелы, меченосец, пистолетоносец, и даже есть еще шукурчи — расставляющий зонтик над головой эмира в жару и дождь. Да, вот тот с мохнатыми бровями и усами тигра — важный чин, он чапукчи — держатель благородной плети. А вдруг эмиру захочется кого-либо приласкать по спине ударом плетки? Мало ли чего. Не пожелает звать палача, а сам себе доставит удовольствие. И никто не смеет обижаться… Милость!
Эмир не слишком торопился. Но медлительность ведь от аллаха, торопливость — от дьявола.
И Сахиб Джелял имел возможность продолжать знакомить гостей со всеми, кто окружал трон Бухары: удайчи наблюдает за порядком и исправностью служб двора, курчи-боши — начальник склада пороха, свинца и патронов, караул-беги — следит за охраной на дорогах, по которым следует куда-либо эмир со своей свитой, тупчи-боши отвечает за охрану, зинданбан — начальник дворцовой тюрьмы.
— Во дворце тюрьма?
— А как же! Мало ли кто провинится из придворных, ну и из тех, кто обитает в эндеруне. Гнев эмира страшен. Да вон видите? Там за портьерой… вы его видели, джаллод Болуш, — тут визирь Сахиб Джелял понизил голос. — Теперь он не лезет вперед. Эмир запретил. Неудобно все-таки в наш XX век… На диване присутствуют гости, иностранцы. Приказано Болушу-джаллоду стоять за занавесом. У него и отец палач. И дед палач. И нельзя, чтобы он не присутствовал. Так повелось, так и будет.
— Увы! — продолжал визирь Сахиб Джелял словно в раздумье. — Неподвижность жизни мусульман на протяжении веков подобна одеянию ребенка, которое напяливает на себя взрослый мужчина. А что удивляться и возмущаться, глядя вот на них, — он кивнул в сторону придворных, застывших в напряженном ожидании. — Были мы и в Петербурге в Зимнем дворце. Разве там не то же? Где собаке дадут мясо, там она и лает. Каждый смертный — раб своих желаний… Пыжится, надувается от спеси. А если ему и попадет по зубам или по спине, божья дубинка звука не имеет.
В заключение он еще добавил:
— О, аллах, ты виновник всех причин! Пришлось вам, господин доктор, присутствовать у подножья трона величия. Величия нашего несчастливого государства. Смотрите! Вы видели народ, вы видели райя — стадо. Вы видели рабов, теперь смотрите на господ, на столпы трона. На самого халифа. У нас тысяча пахарей — рабы одного бека; один пахарь имеет тысячу баев-хозяев. Безропотные, лишенные языка, рабы. А что эмир? Даже если все мусульмане отвернутся от эмирского престола, и то господин Сеид Алимхан не пошевельнет бровью. О, аллах терпеливый! О всепрощающий!
— Но так ведь не может продолжаться! — вдруг вырвалось у доктора. Он дал себе слово ничем не выражать своих мыслей, пока он на территории Бухары, ничему не удивляться, ничем не возмущаться. И все же не выдержал.
— Кроме гнева божия, есть еще меч и огонь! — сказал визирь Сахиб Джелял.
Что он имел в виду? Что скрывалось в его словах?
Но тут возникла суета. Все замершие было, застывшие шелко-полосатые, золототканые халаты зашевелились, задвигались и валом повалили в сторону золотого трона, все преломили поясницы в земном поклоне.
Чей-то зычный голос глухо, но очень гулко отдался в спертой атмосфере зала:
— Да убережет вас бог от злобы! Вознесите же молитвы к престолу!
Возглашал, кажется, на этот раз о предстоящем приходе эмира чуть ли не сам кушбеги. Эмир явно хотел ошеломить присутствующих. Торжественность приема русского доктора все затмит: и горе и трагедию каратагцев, заставит стереть в памяти то плохое, что допустили эмирские чиновники, и помнить только о великих милостях.
Эмир забыл: «С угля черноты не смоешь даже розовой водой».
И как не вспомнить было доктору эти слова бухарского поэта Сабира, когда именно сегодня, в день его приезда, на площади состоялась казнь трех каратагцев-бунтарей. Едва ли это можно назвать простым совпадением, тем более, что об этом уже ему шепнул предупредительный мехмондор.
В высокие зеркальные окна парадного зала заглядывали глиняные башни на синем бездонном небе. Золотистая, почти шафрановая дымка затягивала плоские, поросшие жухлой, рыжей травой крыши Бухары. В тусклом свете солнца, ползущего медным круглым тазом к зениту, вставали далекие купола и минареты…
Сквозь тесно сгрудившуюся толпу халатов и чалм ходжей, беков, торговых коммерсантов, каких-то европейцев во фраках, военных в погонах, евреев в ермолках, персов в каракулевых куляхах, индусов в тюрбанах, туркмен в папахах «в три барана», хакимов в черных халатах, афганских вождей во всем белом, казахских князьков прокладывали путь доктору с сыновьями и визирю Сахибу Джелялу два муллозима с длинными посохами.
— Извините, — хрипло бормотал коротконогий, сочащийся жиром от духоты и усердия мехмондор, — никакого порядка с этими подхалимами и лизоблюдами. Хоть палками колотите. Господин визирь — вы могучий ум. Вы и днем видите звезды. Прикажите разогнать! Навести порядок. Ох! На земле, тучной милостями эмира, растет всякий бурьян.
Наконец они вырвались на открытое пространство, на гигантский текинский ковер, сажен десять в длину, постланный через весь зал до трона, высившегося золотым аляповатым сооружением в конце курынышханы.
Только тут доктор смог немного оглядеться. Поразительная встреча! В толпе доктор заметил внушительную чалму — так небрежно может повязывать ее человек, который много лет не видел себя в зеркале.
Но что это? Откуда тут взялся он? Не может быть! В великолепном бекском камзоле, в белом с золотым шитьем полукафтане, с саблей в серебром отделанных ножнах, на богатой перевязи… Пардабай. Глаза его, огромные, черные, горящие страдальческим пламенем, — говорили, что перед вами сам гроза самаркандских приставов и жандармов разбойник Намаз. Столкнувшись лицом к лицу с доктором, он сделал движение, чтобы броситься к нему, но спохватился и ограничился тем, что приложил руку к сердцу и отвесил поклон.
И вот наконец появился в сопровождении огромной свиты сам эмир Сеид Алимхан, малорослый, с невзрачным мучнисто-бледным лицом, в бутылочного сукна мундире российского полковника со слепящим серебром броских орденов и тяжелых эполет.
У эмира шевелились губы, бледные с синевой, но слов его не было слышно из-за шума, славословного гудения и подхалимских выкриков. Жесты его руки — неуверенны и ленивы, зерна четок потряхивались, щелкая на животе, тесно обтянутом мундиром.
Когда, наконец, в курынышхане водворилась относительная тишина, и все, прервав славословия, начали слушать эмира, оказалось, что хоть речи Сеида Алимхана звучали напыщенно и даже с некоторой патетикой, они отнюдь не производили впечатления величия, силы.
А ведь от этого балаганного манекена, облеченного в полковничий мундир с погонами, имевшими два «пробоя», как и у императора всея Руси, исходили Ужас, Гибель, Смерть. Тона же эмир держался добродушно-снисходительного, милостивого.
В тот же момент толпа придворных раздвинулась и, как говорится, к стопам эмира припали, целуя полу полковничьего мундира, два муллабачи в белых чалмах и белых халатах. Эмир благосклонно что-то проговорил. Сыновья доктора в один голос воскликнули:
— Смотря, вон Али! Смотри, Мирза! В чалмах! О!
Да, они обнаружили в толпе придворных друзей своего тилляуского детства.
Эмир благосклонно поздоровался с муфтием:
— Поистине благое дело! Ваши сыновья учатся в священном городе Истамбуле. Пусть же с них берут пример мусульмане.
Господин муфтий торопливо повел Али и Мирзу в сторону. Сеид Алимхан счел за лучшее не заметить, что доктор явился на прием со своими сыновьями. Внешне он хоть и соблюдал вежливость, но выпячивал слишком явно свою спесь. Ему навязали этого русского врача из Ташкента. Хорошо. Он отблагодарит его по-царски, но позволит себе подчеркнуть, что он делает это из милости.
Пренебрежения, снисходительности к себе, тем более милостей Иван Петрович не терпел. Он помогал людям всеми силами, всеми знаниями, всей душой. Благодарностей он не ждал.
«Сделал доброе дело — брось его в реку».
Имеется в этом изречении и подтекст — речь идет о реке Забвения.
Но эмир своим высокомерием раздражал. Какое у него право держать себя нагло, высокомерно?
Впрочем, фанатизм и невежество избавляют убийцу от угрызений совести. А эмир — убийца. Потому он столь милостив и благосклонен к преступникам. Вон стоит совсем близко к трону убийца людей — Кагарбек. Он совсем не похож на опального, призванного к ответу, проворовавшегося, наделавшего должностных преступлений чиновника. Напротив, он выглядит именинником. Разряжен павлином. Поблескивает бархатом, серебром, золотом, бирюзой.
Он даже не слишком изгибается в поклонах и без малейшей робости и смущения, косясь, поглядывает на доктора.
Но под взглядом визиря Сахиба Джеляла Кагарбек весь сжимается, прячется в свой парадный халат, как черепаха в свой панцирь.
Ханы — мертвецы среди людей.
Если ты видишь выродка
в халате и чалме,
Оказывай уважение
халату и чалме.
Наблюдая это ничтожество, вспоминая трагедию Каратага, все еще ощущая томительную жуть от только что виденного зрелища казни на площади, добрый по натуре, человечный доктор был весь во власти плохого настроения.
Бренча золотыми побрякушками своей амуниции, их высочество эмир неторопливо, с величественной, снисходительной ленцой рассуждал вслух сам с собой о причинах добра и зла, украшая речь глубокомысленными сентенциями из области философии и теологическими рассуждениями.
И с таким же настроением приходилось «торчать истуканом» в жарище, в парадном мундире, который пришлось-таки надеть по настоянию визиря Сахиба Джеляла. Обливаясь потом, доктор смял с сыновьями недалеко от трона.
Он почти не слушал, что изрекал эмир с высоты своего золоченого кресла. «Эмир — непримиримый враг людей! Проклятые деспоты приходят и уходят. Восточный деспотический строй плодит подобных эмиру».
Зато словам эмира с трепетом и подобострастием внимала толпа придворных и гостей.
Когда потом спрашивали, что сказал эмир, доктор мог лишь в самых общих чертах вспомнить, о чем шла речь.
Сеид Алимхан долго и нудно распространялся насчет могущества Бухарского ханства, процветания торговли и благоденствия подданных, золотого века, наступившего под тенью ак-падишаха.
А вот и по существу:
«Заслуги доктора неисчислимы! Благодарение губернатору, который соблаговолил направить светило науки с его врачебными работниками в пораженных гневом божьим Каратаг, подвергшийся «еркумырлаш», то есть землетрясительному разрушению, и гибели злосчастных рабов аллаха. А посему он, эмир, соизволил возвести господина доктора в высокое звание личного лейб-медика, доверенного придворного лекаря, и, сверх того, в своей неизреченной милости щедро награждает доктора парчовым халатом со своего плеча и бухарской звездой».
Одной стрелой поражено две мишени:
записано на голове
и начертано в сердце!
Кстати, двустишие это не содержалось в речи эмира. Его хором проскандировали приближенные, сгрудившиеся у подножия трона, славословя их высочество за оказанные русскому доктору неслыханные милости.
Тут же эмир удостоил диктора приглашением на царскую охоту на джейранов в степные просторы Карнапчуля.
Придворные еще больше впали в умиление, когда выяснилось, что награды, конечно, попроще и поскуднее, дождем посыпались на всех сотрудников каратагской спасательной экспедиции. В общем, все получили «изъявления милости», даже сыновья доктора.
Оказывается, бек гиссарский Кагарбек тоже получил драгоценный, необыкновенно пышный халат!
В своих милостях, ставя Кагарбека рядом с доктором, эмир показал, насколько он пренебрегает деятелями, вносящими своими культурными благодеяниями «смуту» в народ.
И не случайно позже, после приема в курынышхане, мехмондор, круглоликий, добродушный, поучал во всеуслышание сыновей доктора:
«Для пяти категорий людей уготован мусульманский рай. Для эмира — ибо он справедлив. Для сыновей, покорных отцу и читающих молитвы. Для муэдзина, громко призывающего к молитве. Ему легче всех, ибо все станут на Страшном суде свидетельствовать в его пользу, так как голос его слышали все. И наконец, для всякого благочестивого, свершившего хадж в Мекку…»
— И ничто, — добавил мехмондор, — никакие поступки, даже грехи, не закроют врата рая для перечисленных людей, да осенит над ними свое благословение пророк!
Видимо, пророк простер свое благословение и над Кагарбеком.
Довольно глупо стоять так посреди зала на ковре, обливаться потом и ощущать на себе свинцовые, недружелюбные взгляды вельмож. Жара и духота. Все лица набухшие, багровые.
А церемония восточного балагана все тянется и тянется. Теперь уже монотонно гнусавит полнотелый, важный мирза-секретарь.
Гнусавит… по-персидски. Доктор понимает этот «французский язык Востока», кстати государственный язык эмирата. Доктор узнает из слов мирзы, что он мудрый и известный всему белому свету табиб и хаким Иван Петр-оглы Шах-верды — мирза переиначил фамилию на восточный лад — награждается золотой звездой эмира, золотой за труды и заслуги в заботах о здоровье мусульман Бухарского ханства.
Ужасно трудно дышится, неприятно и муторно. Беспорядочно проносятся мысли в мозгу. Возникают словно в горячечном бреду несчастные нищие, их рубища, их изможденные лица, их провалившиеся, горящие ненавистью глаза.
Несчастные бухарцы.
А мирза все гнусавит:
«Ого, хакиму Ивану Петр-оглы их высочество дарует иноят-наме — жалованную грамоту, то есть ему в собственность дается земля на сорок четыре «коша» в Регарском мульке Гиссарского бекства на основании «ривоята» — заключения муфтиев в соответствии со священным писанием».
Мудр и щедр эмир!
Ну и духота в зале. И кажется, что все эти многочисленные бороды на красных физиономиях лоснятся от пропитывающего их жирного пота. А ведь придется отпустить бороду, раз он, доктор, превращен эмиром в арбоба, своего рода помещика. И смешная мысль. Говорят, в Бухаре парикмахер, сбривший человеку даже по его просьбе бороду, лишается своей парикмахерской и подвергается штрафу, ибо в благословенном Бухарском государстве вообще воспрещено брить бороды.
Когда же, наконец, мирза перестанет гнусавить? Когда закончится эта унизительная пытка?
Вот оно что. Оказывается, мирза читает вслух еще один документ — «ярлык» — грамоту о назначении хакима Ивана на должность лейб-медика их высочества и верховного врача Бухары.
А перед глазами доктора проходят картины одна другой непривлекательнее.
Даже его, человека бывалого и немало насмотревшегося в Туркестане, Бухара поразила своей пылью, мухами, грязью. Тошнота поднимается к горлу от одного вида знаменитого Ляби-хауза, главной, за отсутствием водопровода, цистерны многотысячного города. Горожане хвастаются его «тозу су» — чистой водой. А на самом деле наполненный зеленой от тины жижей с личинками ришты, отдающей сыростью, плесенью водорослями, с самым невероятным мусором, листьями, ряской, плавающими по поверхности и оседающими на илистом дне. Когда метут площадь, ветер несет в водоем пыль, грязь, всякий сор. И тут же глиняными, не всегда чистыми кувшинами люди черпают воду в двух шагах от сидящих на осклизлых ступеньках нищих, совершающих «абдест» — омовение лица, ног, рук, срамных частей тела.
Перевернется капля воды!
И делается прозрачной и чистой!
Да, вода в Ляби-хаузе отстоявшаяся, зеленовато-прозрачная, но вобравшая все миазмы и запахи махаллей и базаров двухсоттысячного города, санитарией и гигиеной которого ему, доктору, надлежало теперь заняться по милостивому соизволению эмира.
Но церемония вручения наград еще не закончена. Мехмондор подошел к Ивану Петровичу, чтобы передать прикрепленную к подушечке бухарскую звезду, но доктор резко сказал:
— Не приму! Ничего!.. Разве мыслимо? Властелин страны пальцем не шевельнул, чтобы спасти от гибели заживо погребенных, не оказал помощи раненым и больным, не накормил стариков, женщин, детей, умирающих от голода и ран! И как мог спокойно смотреть повелитель государства на произвол и жестокости вот таких, — доктор повернул лицо к Кагарбеку, прятавшему свои хитрые глаза под набухшими векам, — не оградил от злобной, бессмысленной жестокости несчастных, отчаявшихся людей.
В зале прошел гул. Все легонько охнули «тауба!» и замерли.
Эмир в первый момент услышал лишь слова, адресованные Кагарбеку. И невнятно пролепетал:
— Бек? Хороший мусульманин. Пришел к порогу дворца просить милости. Заслужил…
Говорил он словно в дремоте. А его заспанные мысли придворные принимали за откровение, потому что приветствовали его слова восторженными возгласами:
«Баракалло!»
Но уже в мозгу их высочества зашевелилась обида. Эмир напыжился. Мучительно долго он близоруко таращил глаза:
— У нас в Бухарском государстве владения без углов, пространства без границ. Народу… мусульман… множество. На сто тысяч больше, на сто тысяч меньше… Прибавьте — убавьте… Что из того, что меньше? Налоги, сборы? Достаточно. Казна полна. Источник мудрости, милосердия, то есть мы, смутьянов накажем. Все в руках божества. Голодающие? В Бухарском ханстве нет голодающих. Все сыты. А сытый сидит на ковре, ест много… Целую гору съест!
Все напугались. И не слов эмира, а его лица, из мучнисто-белого ставшего малиновым.
Побежали, заметались «шагавулы»… Из распахнувшихся резных дверей шагнул церемониймейстер с золоченым длиннейшим посохом. Но сколько он ни обводил строгим взором пришедший в смятение зал, сумятица не прекращалась.
Растерянные лица. Трясущиеся бороды, дрожащие монгольские усы. Выпученные глаза. Ропот возмущения…
В курынышхане даже и не заметили исчезновения эмира.
Говорят, Сеид Алимхан собственноручно из составленной историком-летописцем Байсуни летописи правления последнего мангыта вырвал листы с довольно-таки красочным описанием дворцового приема и дерзостного поступка доктора.
С прискорбием Байсуни написал на полях летописи слова:
Сажаем тюльпаны,
а вырастет верблюжья колючка.
Нельзя быть великим
и опираться на плечо лжи.
Брал я за основу Писание,
А Писание ложь!
На самом деле, по всей вероятности, рукопись почтенный летописец предусмотрительно держал подальше от светлых очей своего повелителя. Иначе Байсуни рисковал бы навлечь на себя эмирский гнев. Ибо слово неодобрения шаху подобно расплавленному свинцу, вливаемому ослушнику в глотку.
Дерзостные слова доктора вызвали полное смятение а зале. Толпа вельмож редела на глазах. Эмирский гнев опустошил зал. Никто не хотел, чтобы про него сказали: «Он присутствовал. Он слышал!» — и тем самым, чтобы его сочли соучастником и совиновником унижения их высочества.
Доктору сделалось не по себе. Он обнял за плечи сыновей. Но к нему уже спешил визирь Сахиб Джелял со своей благосклонной улыбкой. Он ничего не сказал.
Вообще никто — и это очень характерно — не сделал доктору ни одного упрека. Визирь Сахиб Джелял молчал, но чуть улыбался, а доктор редко видел на суровом лице газия и знаменитого воина улыбку. Он не изменил своего, если так можно выразиться, доброжелательства, хотя, несомненно, и навлекал на себя тем самым гнев эмира.
На удивленное, осторожное замечание доктора визирь Сахиб Джелял позднее снисходительно, но весьма даже туманно заметил:
«Он так изолгался, что не верит сам себе, даже когда изрекает истины. Он надул бы самого пророка и пробрался бы воровски в рай, если бы не находил достаточно утех здесь, на земле, со своими невольницами. Ибо он ничего не ищет, кроме удовлетворения своих похотей и страстей. Увы! Торговцы совестью в своих делах и болтовне недалеко ушли от охотников в своей лжи и словоблудии, да что ждать от него, окружающего себя подлыми…»
Младший сын доктора записал многие интересные изречения и афоризмы во время поездки в Бухару. С особой тщательностью он вписывал в записную книжку в бархатном переплете то, что говорил визирь Сахиб Джелял. Отца он спросил:
— Почему, папа, ты не взял звезду? Она красивая!
Доктор воспитывал своих детей в строгих правилах чести. Он внушал — пусть несколько выспренно (таковы времена):
— Ваши предки выше всего ставили честь. Твой дед и твой прадед, простые украинские казаки, воевали, освобождали братьев славян. Они говорили: «Отдам до капли кровь, но честь казацкую не порушу». Вы, ребята, насмотрелись в Бухаре всякого. Вы увидели, что Бухара — это не сказка «Тысяча и одна ночь». Бухара — средневековье, виселицы, казни, резня, произвол, бесправие народа. А кишлаки, вы сами их видели в Гиссаре, заячьи норы… Правители в Бухаре — волки.
Иван Петрович помолчал и добавил:
— Хочу думать, что урок пойдет на пользу, что вы, мои сыновья, вырастете умными. Как говорил один поэт-узбек:
Чинар красив листвой,
Человек — умом.
Ореховое дерево богато плодами,
Человек — мыслями.
И запомните, вы живете в Азии. Вам здесь жить и жить. Исправлять зло. Работать. А прилежание — правая рука судьбы.
Лицемерие закрывает вам рот ласковым укусом поцелуя.
Может ли глава несправедливости быть справедливым к народу?
Книга, переплетенная в телячью кожу с узорами горячего тиснения, сброшюрована из желтоватой плотной китайской бумаги, листы которой исписаны каллиграфической арабской вязью на узбекском языке, найдена была в хурджуне на берегу протоки Амударьи, именуемой у местных жителей Джейхуном, то есть Яростной. Хурджун, очевидно, обронил контрабандист, пытавшийся переправиться на другой берег реки и погибший, когда лодка ночью перевернулась на стремнине, при попытке уйти от пограничного моторного катера. Никого из находившихся в лодке типа «кимэ» не обнаружили. Рукописная книга в переплете телячьей кожи доставлена уже в наше время в Термез и принята на хранение в местный музей.
Эта книга написана сыном муфтия Али о Сеиде Алимхане «об обстоятельствах торжественного приема Ивана-доктора».
Вот отрывок из нее:
«Бисмилла! Провозглашаю единство божье и благословение на пророка и его семейство с молитвою об эмире Бухары, повелителе правоверных Сеид Алимхане и излагаю эту поучительную историю со ссылками на священное писание.
Позвольте мне, ученику мудрых, сопровождать мое послание восклицанием:
«Нет могущества и силы, кроме как у всевышнего божества!»
Так учили меня мои учителя в медресе, в Стамбуле, куда поместил нас для учебы и воспитания в юном возрасте достоуважаемый наш отец муфтий Тешикташский и Тилляуский. Да снизойдет на него здоровье и благополучие!
Волей эмира нас за способность к письменности назначили в нежном возрасте младшим писцом в канцелярию — да преклоним мы голову перед могуществом самого газия и хаджи господина визиря Сахиба Джеляла и… — о веление судьбы! — визирь распорядился в тот день сопровождать его в эмирский диван в Арк по случаю торжественного приема некоего известного в мирах Ивана-хакима-уруса, врачебное искусство которого прославлено и, да благословит его аллах! — способствовало исцелению глаз нашего отца еще в молодые его годы. А потому и отец наш приказал допустить нас перед светлые очи халифа и эмира мусульман. «Полюбуйся, как награждает великодушный правитель за заслуги даже тех, кто не сподобился истинной веры!»
Мы не заполняли бы записями листы бумаги и не тратили чернила, если б не необыкновенное и полное возмутимости обстоятельство. Видно, небо упало на землю, а земля вздыбилась до седьмого неба, ибо тот самый недостойный внимания повелителя Иван-хаким отверг милость и награду, наговорив дерзостных слов. И когда? Когда придворный имам провозгласил полным голосом славословие «вард» и эмир уже встал со своего золотого трона и повелел мехмондору передать драгоценную награду тому самонадеянному и полному неблагодарности доктору, осмелившемуся сказать: «Награду я не принимаю. Пусть лучше стоимость ее, то есть награды, истратят на хлеб для голодных детей такого-то там города по названию Каратаг, разрушенного гневом божьим в пыль и песок во время землетрясения».
Тогда казикалан возвестил, что высокое собрание повелело всем разойтись на «салат уз-зухр» — полуденную святую молитву. «У нас не так, как у неверующих гяуров, — сказал казикалан. — Есть у нас пять обязательных молитв на дню. И все обязаны совершать молитвы в установленный момент, повернувшись спиною к светским делам, преклонять колени, сгибая поясницу, призывать всевышнего в свидетели нашего покаяния в грехах».
Так оказался посрамлен гяур доктор молитвой божьей и так возвышено имя великодушного эмира.
А отец наш муфтий мудро решил: «Эмир слишком высоко. Не повредит же верблюду укус муравья».
«Аиб» — грех! Да простит мне всевышний мой грех — занятия летописанием. Нам еще в медресе в городе Стамбуле приходилось скрывать занятие поэзией, а тем более такие занятия, как разъяснил строго наш отец, воспрещены под тяжестью наказания в зиндане и ударами палок студентам муллабачам в Благородной Бухаре, где мне надлежит отныне работать и учиться, поскольку наш отец муфтий прибыл сюда с высокой «миссией» (так, кажется, называется, такое дело у ференгов) от правительства султана халифа ко двору эмира Бухары. Мой названный брат Мирза также удостоился учения в бухарском медресе Мир Араб и проживания в одной со мной худжре. Он, брат мой, просил тоже, чтобы его облагодетельствовали должностью при канцелярии визиря Сахиба Джеляла, но отец наш муфтий сказал! «Не надо».
Клянусь, все неживое и живое, небегающее и бегающее — свидетельство существования аллаха. И мне предстоит сидеть на ковре и писать, и читать, а названному брату моему бежать и выполнять то, что ему прикажу я. О, справедливость!»
Судя по другим страницам книги, переплетенной в телячью кожу, Али оказался добросовестным секретарем — мирзой. Не один год он состоял секретарем при особе визиря Сахиба Джеляла, следовал за ним в его путешествиях и тщательно заносил в свою книгу все важное и интересное. Записи эти помогут разобраться во многих событиях и, особенно, приоткрыть завесу, скрывающую от нас немаловажные обстоятельства жизни Сахиба Джеляла.
Поэтому есть смысл пользоваться записями из этой книги. Когда же нет возможности делать это, полагаться на воспоминания.
Одно характерно: мирза Али часто подробно записывает факты и события, он рассказывает об удивительных делах визиря Сахиба Джеляла, эмира Сеида Алимхана, многих деятелей того времени, но не раз считает нужным подчеркивать:
«Собака бежит под арбой, лает: «Я тащу! Я везу!»
Не верьте мне, ничтожному. Я не тащу, не везу! Я только поспешаю. Рядом! Я Записываю. Я пишу летопись дней и хочу жить спокойно. О всевышний, перед тобой ниц простирается грешник, летописец, раб аллаха Али!»
Взгляни на толпу у ворот Бухары! Увидишь рожденного царем, но не имеющего царства, раба телом, но господина духа и не знающего об этом, эмира по виду, но раба последнего из своих рабов.
Пышно ехали, торжественно на конях-аргамаках, на прекрасных караковых жеребцах, величественно покачивая чалмами-тюрбанами. Само могущество и власть в золоте, серебре, в слепящем сиянии! Визирь Сахиб Джелял со свитой сопровождал доктора с сыновьями из Арка.
Расступитесь! Пусть уважаемые гости видят благородную Бухару во всем блеске и величии.
Толпа гудит. В нос бьет пыль. Охранники взмахивают нагайками: «Пошт! Эй ты, двухголовый див, прочь с дороги!» Толпа шарахается. Откуда-то сверху оглушительно трещат барабаны. Все кидаются в сторону, давя друг друга. Крик звенит в душном воздухе!
— Дорогу! Откройте путь сеиду из Африки. Почтение Сеиду Ахмеду эль Бедави из Мисра! Эй, дай суюнчи!
Безумные глаза. Бессмысленные искаженные лица. Они преградили дорогу процессии. Кислые запахи пахнули от накинутых на плечи распахнутых бараньих тулупов.
Тяжелые золотые лучи полуденного солнца падают ка голову. Белеют круглые черепа плешивых — калей. Их целая толпа. Они тоже любопытствуют. Они все должны знать. Кали — могущественная организация нищих в Бухаре. Сюда, в их цех, могут по уставу «рисале» вступить только те, кто переболел в детстве или юности паршой или стригущим лишаем и лишился всех волос. У самого большого водоема Бухары, на берегу Ляби-хауза, у калей постоянное — и зиму и лето — убежище: они кишат под гигантскими нарами тамошних чайхан.
Там, в душном смраде, они живут, спят на рваных одеялах, едят отбросы, достающиеся им с байских дастарханов. Там их женщины рожают детей, которые наследуют нищенское ремесло своих несчастных отцов.
Они протягивают руки за милостыней. Преграждают путь.
— Разгоните их! — сердито кричит визирь Сахиб Джелял.
Нищие! Нищие!
Они толпами шевелятся в желтых клубах пыли и летучего песка. В воздухе столько пыли, что гигант-купол Тельпакфурушон маячит призраком гиганта-джинна пустыни.
С пылью перемешивается горький дым бесчисленных самоваров, бесчисленных чайхан. Завсегдатаи чайхан встают — встают не из почтения, а из-за любопытства — хотят рассмотреть, кого везут, куда везут?
— Милостыни! Милостыни!
Вопли не смолкают ни на минуту. К реву карнаев присоединяются резковатые, но приятные звуки сурнаев.
Пышный кортеж всадников въезжает под крытые свода базара. Здесь глина полита, прохладно, но по-прежнему шумно.
Кто-то из свиты восклицает:
— Богатство базаров — лицо благоденствия государства!
Гудят роями осы и красные шмели — даже мясных туш не видно в рядах мясного базара. Как только терпят красномордые мясники?
Выстроились рядами глиняные касы с катыком.
Вопит, разливая в глиняные пиалы кумыс, широколицый, добродушный казах с такой румяной жизнерадостной физиономией, что может служить прекрасной рекламой для любой кумысолечебницы.
Доктор наблюдает, как водонос — машкоб — поит из своей пиалы сырой хаузной водой всех желающих с возгласом: «Обихунук!»
— В хаузах вода ужасная, — замечает доктор.
Почтительно склоняет голову Сахиб Джелял.
— Говорят, в старые времена эмир Абдуллахан привел по глиняным трубам воду в махалли Бухары из чистого Зарафшана… Но, увы, с тех пор трубы разбились и засорились. А правителям не до водопровода.
Но вот проехали и мясные ряды, и шашлычные, и ошханы, и сразу стало полегче дышать. Струя ветерка разогнала густые ароматы и отогнала мириады мух.
Мухам нечего делать там, где продается чугунная посуда, медные тазы, кокетливые, грациозные кумганы и дастшуи, покрытые резьбой волшебных сказок. Но от звона инструментов медников звенит в голове, и невольно радуешься, что вырвался наконец в глубь базара. Тут глаза разбегаются: одежда, халаты, куйнаки… Шерстяные камзолы.
Снова крик, словно кого-то режут: «Да погибнет моль!» Оказывается, продают пачками обыкновенный нафталин.
Туркмены расстилают свои бесценные ковры прямо на мокрую глину под копыта всадников: «Гони коня! Пусть железом копыт топчет! Не рвутся! Не линяют!»
А женская одежда продается отдельно. И здесь коран диктует свои законы затворничества. Да, как бы женские одежды не затеяли разврата с мужскими халатами! О, эти женщины!
Лукаво улыбаются из-под небрежно закинутых на голову чимматов молодайки. Блестят, искрятся их черные глаза. Алеют полные яблочки-щечки.
Молодаек не слишком пугают блюстители нравственности, широкоплечие «раисы», надсмотрщики с длинными гибкими шестами в руках. Право «раисов» — наказывать всех нерадивых в делах шариата, всех нарушителей догм религии.
Не разостлал молитвенного коврика купец, когда раздался призывный азан с минарета муэдзина на полуденную молитву, и палка раиса уже внушает нерадивому благочестивые чувства. Обвесит кого продавец орехов или халвы — и снова свистит тонкая палка. А не дай бог какая-нибудь девочка прибежит на базар, купит пшеничных, горячих, пахучих лепешек — и та же палка больно пройдется по плечам или спине девочки. Знай закон! Исполнилось двенадцать лет — надевай паранджу с конской жесткой сеткой, прячь глаза и губки от посторонних взглядов.
Кого-то колотят. Кто-то вопит. Толпами бегут любопытные.
Совсем затолкали, замотали торжественный кортеж. Он все движется мимо гор дыней и арбузов, мимо груд овощей, мимо гребешкового ряда, мимо серпов, мимо ювелиров с их серебряными чудесными подвесками и ручными и ножными браслетами, мимо ножовщиков, плотников, аробщиков, сандуксозов.
Снова погружаешься в море навозных запахов. Бараны! Целые отары баранов. А поблизости уже по дорожкам гоняют и водят лошадей — текинских, гиссарских, карабаирских, иомудских, арабских, бадахшанских. И все — великолепных мастей, неимоверной красоты и резвости… Потому что конные барышники отлично знают, что накануне базарного дня надо выпустить в ячмень с десяток сырых яиц, а утром в ведро подлить пиалу-другую пьяной бузы или крепкого мусаласу. Это придает даже жалкой кляче прыти и резвости.
Толпы базарчей то густеют, то редеют.
А вот и просвет. Солнце словно распахивает ворота в мир махаллей. Но что это? Снова крик:
— Раис! Сюда!
Гневно Сахиб Джелял показывает раисам на валяющегося под жарким солнцем в глубокой пыли здоровяка горожанина. Лицо его багрово до синевы. Его сморил сон или обморок.
— В чем дело? Почему пьяный?
Тут же набежали блюстители нравственности. Уже одна доносит об исполнении, с трепетом поглядывая снизу на величественно восседавшего на коне Сахиба Джеляла.
— Покурил анаши, господин визирь. Это известный у нас мясник.
— Значит, он не пьян? Водку не пил?
— Велик аллах! Разве можно? Да тут водку нигде не купить. Да люди себе не враги. Всякий знает. Кто хочет пятьдесят палок по голым пяткам получить?
— Уберите… А вон там в чайхане играют в азартные игры кумарбазы. Что вы смотрите?
Визирь Сахиб Джелял зорко следит за порядком. Он деловит и беспощаден. Через минуту он издали наблюдает за экзекуцией с видимым интересом.
Виновные наказаны. Они подползают по пыли и мусору на коленях к визирю, равнодушно свысока взирающему на них, и молитвенно проводят грязными руками по запыленным и раздерганным бородам:
— О, великий визирь! Мы благодарим тебя за милость!
Кортеж, не торопясь, движется в туче золотистой пыли к манящим вдали, в конце улицы, громадным глинобитным воротам в старогородской стене.
Увы! Он вдел себе в ухо кольцо рабского служения.
Если верно, что у человека есть на небе своя звезда, то моя самая тусклая, самая темная, а вернее сказать, у меня нет звезды.
Доктор разыскал Георгия Ивановича, он проживал в привратницкой одного из многочисленных ишанских теккие — подворьев.
Они еще не разомкнули дружеских объятий, а Георгий Иванович с обычной своей горячностью воскликнул:
— Слышал! Рассказывали! У нас новости разносятся по Бухаре быстрее молнии. Восторгался! Ну и срезали вы его ханское препохабие. Ловко! Благородно, надменно. Справедливо! Но что это вам, милейший доктор, даст? Господину эмиру сие все равно, что мошка за кончик носа тяпнула. Народу бухарскому? Народ и не поймет, и не оценит! Подхалимы дворцовые, лизоблюды эмирские замолчат. А пользы никакой! А на вас кое-где начнут коситься и по пятам филеры… филеры из Новой Бухары… Шагу не дадут сделать.
— Бог с ними. Ну, а вы, дорогой Геолог, как живете в Благородной Бухаре? И имеете, тут намекают, какое-то отношение к золотому трону?
— Ну как вам сказать… Да вот господин мой Аталык приводил меня во дворец. Представить эмиру хотел. Эмир прослышал про нас, про Геолога то есть, про специалиста горного дела. Эмир — он же у нас просвещенный — затевает какие-то изыскания недр, ищет ископаемые в Кзылкумах. Ему до зарезу нужны инженеры-геологи.
— И вы собираетесь в пустыню?
— А почему бы нет? По поручению Аталыка и еще одного тут уже приходилось путешествовать по горам и в песках. Чем эмир хуже моих хозяев? Но из смотрин пока ничего не вышло. Господину эмиру я не приглянулся. Больно тощ. Почему в халате? Почему не в мундире или хотя бы не во фраке? А Аталык доволен. Он для себя меня, мои знания, бережет. Возрадуется, если эмир оставит меня в покое. Ну, пойдемте! Все подробности потом.
Они уже сидели по-восточному на довольно чистых, хоть и стареньких курпачах.
Живо, по-молодому Георгий Иванович сбегал наружу и открыл ставни. Комната при свете оказалась на редкость чистенькой, выштукатуренной алебастром мехмонханой, с резными нишами и темно-гранатовыми с черным орнаментом паласами на кирпичном полу.
Помещение привратницкой свидетельствовало, что они попали в богатый бухарский дом и что Георгию Ивановичу живется не так уж плохо. Это он и подтвердил, отвечая на вопросы доктора.
— Болезненный вид! Пустяки. Я здоров. Сейчас, видите, служу.
— Вы служите? — все больше удивлялся доктор. — Вы, с вашим здоровьем? Это же ни в какие ворота не лезет.
— Надо же заниматься чем-то. Без работы просто подохнешь. Вот поработаю, а потом двину или в Питер, или в Швейцарию. Средства я уже накопил. Здоровья не накопил.
Не без горечи усмехнулся беззубым ртом:
— Да, ослабел. Вот одна надежда, господин муфтий, мой домохозяин и рабовладелец, меня пловом из курочки да кзылтепинским катыком откормит. Знаете, кислое молоко — просто густое желе. Нож вертикально воткни — стоит торчком. Питательно, вкусно. Видите, живу, как на даче, а это центр душной Бухары. Здесь тенисто, прохладно. Видели, ветви деревьев переплелись?.. Роскошный, зеленого шелка шатер.
И он нараспев продекламировал:
Ветер в кронах деревьев
Остановил птиц точно в клетке,
И такая гущина изумруда,
Что солнечные лучи запутались.
Да и жена оказалась подходящей. Отхаживает и ухаживает, говорит — она веселая такая:
Живы будем — на верхушку холма взойдем,
Умрем — в одной могиле будем.
Хоть по мусульманскому обряду не полагается мужу и жене в одной могиле. Посмертное блудодейство.
— Жена? Поздравляю! — удивился доктор.
Георгий Иванович разъяснил:
— Но это целый роман в восточном стиле. Мой хозяин Аталык повелел мне жениться на рабыне. Таков обычай, таков закон. «Ты подобрал ее на улице в нищете, несчастье. Ты дал у себя ей приют. Ты нарушил правило нравственности. Это преступление против религии. Женитьбой узаконь, иначе на твою голову обрушится кара». Отказов не слушал. Восток! А на самом деле хитроумный расчет. Считает, что если женит своего слугу, то закрепит за собой навсегда. Тем более женил на рабыне, невольнице… Кульмас ее зовут, по-русски Несмеяна. Да и что ей смеяться? И Кульмас — рабыня, и я теперь вроде раба. Но Кульмас ходит за мной, как за малым дитем. Все получилось хорошо. И муфтий доволен.
— Какой муфтий?
— Разве я не говорил, что Аталык поселил меня в доме муфтия, вот в этом самом, где мы сейчас с вами? Да вы его знаете отлично. Он из Тилляу. Имеет какие-то связи со Стамбулом. А сам вроде уполномоченного или представителя султана Османской империи при здешнем дворе. Могущественная личность. Ну, а я? Ирония судьбы. Политкаторжанин живет в палаццо мракобеса господина муфтия… «О коварство криводушного колеса времени!» Раб Георгий Иванович с супругой-рабыней. И в наше время! В двадцатом столетии.
Относительно спокойная и безопасная жизнь в подворье муфтия «с бычьим брюхом и птичьим ртом», как его непочтительно называли в его же махалле, никак не устраивала Георгия Ивановича, но положение было безвыходное. Геолог не мог показаться вне стен Бухары. Его тотчас же схватили бы.
С местными жителями, бухарцами, Геолог не водил дружбу, хотя и прекрасно знал местные языки, и своим обличьем среди них не выделялся.
Он, не мусульманин, женился на мусульманке.
«Мусульманка не имеет права выходить замуж ни за кяфира — язычника, ни за человека писания — христианина, еврея».
Мусульманка, нарушившая закон, подлежала ужасной казни — побиению камнями. Муж ее лишался головы.
— Удовольствие незавидное, — еще мог шутить Геолог. — Иной раз до того все надоест, что хоть в петлю. Но Кульмас жалко. Вы еще не знаете, что за человек моя Кульмас! Из-за меня от всего отказалась. Выходила меня, когда я помирал от тропической малярии, кормила из ложечки. Да что уж там!
Но муфтий знал, что делает. Георгий Иванович для него воплощал самые фантастические мечты о богатстве и могуществе. Старый хитрец отлично понимал, что женщиной можно привязать человека покрепче, чем кандалами.
Логика примитивная, но несокрушимая.
Так и жил Георгий Иванович в привратницкой ишанского подворья, проклиная обстоятельства, собственную слабость и безволие.
Пока суд да дело, пока не подошло время — неспокойно было в Туркестане и в самой Бухаре, — Аталык не решался назначить в открытую Георгия Ивановича на официальную должность. Это сразу вызвало бы вмешательство, и притом самое бесцеремонное, российского императорского агента, имевшего свою резиденцию тут же, рядом, в Новой Бухаре. Приходилось до поры до времени «прятать» Георгия Ивановича, осторожно и скрытно использовать «его великие знания и опыт».
А так как тайное убежище Георгия Ивановича находилось в ишанском подворье и положение слуги и даже невольника не позволяло быть разборчивым, Георгию Ивановичу приходилось выполнять капризы и самодурство муфтия и играть, скрепя сердце, роль наперсника и ближайшего доверенного его лица.
Долгими вечерами за пловом и чаем господин муфтий вел глубокомысленные беседы с Георгием Ивановичем на самые разнообразные темы, часто невыносимо нудные и скучные. Муфтий с наслаждением разглагольствовал о себе, о своем могуществе, хвастал глубиной своей религиозной учености и высочайшим авторитетом, втолковывал свои взгляды.
«Дойдет дело до того, — думал порой Георгий Иванович, — что меня в конце концов перекрестят в мусульманство. А что? И муфтию, и самому почтеннейшему Аталыку это очень с руки. Не придется им тогда прятать меня по всяким закоулкам. Обзаведутся тогда Аталык и муфтий одним прозелитом, да еще каким! Безбожником бывшим! Христианам в посрамление».
А муфтий не терял времени, благо, он может заставлять своего раба-невольника слушать себя сколько ему хотелось.
Начинал он беседу издалека, со времен «славных дел веры и святого мазара Тешикташского, когда он, муфтий в Ахангаране, был светочем «учения чистого».
Он вспоминал те времена с наслаждением и спесью. Он тогда был накиб — глава дервишей, что тысячами бродили по долинам Ферганы, Ахангарана и Сырдарьи, владычествовал умами черни. Тогда он приобрел почет и уважение среди улемы Ташкента и Коканда. Он почитался мутаваллием — хранителем мазара Тешикташ — места поклонения святым, куда стекались паломники со всего Туркестана.
От времен слепоты он сохранил раздражительный характер, колючий, горячий. Казалось бы, возврат зрения должен был смягчить муфтия, примирить с передовой наукой. Но нет, раздражение лишь обострилось.
Кроме того, муфтий после поездки в Истамбул начал частенько выпивать, а пьянство — смертный грех. И муфтий искал в своем урусе-невольнике виновника своего прегрешения, хоть и подвержен был пороку пьянства задолго до появления в Бухаре.
А виновник в совращении мусульманина в грех пьянства пред лицом загробных ангелов Мункира и Анкира несет бо́льшую ответственность, чем поддавшийся соблазну мусульманин.
И муфтий по вечерам пил. Он начинал с «дозволенного» напитка — виноградного сока, уваренного на одну треть. Такой сок «халол» и «тосир», то есть чистый и дозволенный — его даже сам пророк, судя по преданиям, отведывал частенько. Но этот сок пьянил и соблазнял — пить и пить. И Георгий Иванович чувствовал, что спаивает своего хозяина, а муфтий спаивает его.
«Не хватает, чтобы я пал так низко, чтобы еще сделался пьянчугой, А он своим «халолем» доведет меня черт знает до чего». А не пить нельзя. Муфтий впадает в неистовство от двух пиал виноградного сока. Случалось, что он вскакивал и бежал к воротам позвать «миргазаба» — господина гнева, то есть полицейского, и приказать ему бросить в зиндан этого проклятого гяура, соблазняющего правоверного мусульманина.
Но до миргазаба не доходило. «Подпортив» нервы своему рабу-инженеру, муфтий наливал новую пиалу и себе и ему и принимался разглагольствовать. Скрытность муфтиев вошла в пословицу. Но «кровь виноградной лозы» столь ароматна и приятна на язык, столь прекрасна золотистым цветом, заимствованным от солнца! И к тому же она развязывает язык и обнажает самые сокровенные тайны души.
И тут в пьяном состоянии вдруг муфтий вступал на стезю политики:
— Если людям дадут свободу… э, нет, я знаю, чем ты, мой брат и раб, занимаешься. Ты делаешь свободу. Только у нас не вздумай… ни-ни! Не прогневи бога… Если стану объяснять, что люди могут не бояться возмездия, о боже, что будет с нами? Пророк повелел держать людей в невежестве и невзгодах: пусть размышляют покорно о своей судьбе, пусть знают незавидную участь смертного. И они покорны. Аллах акбар! На сытое брюхо любому невежде лезут разные вольные мысли. Человек простой да будет голоден! Заниматься размышлениями такому недосуг. Пусть ищет работу. Грамота такому не нужна. О грамоте для народа думают безбожники — проклятие им! — джадиды… Грамота — мать неверия. Пока ишак верит в загробную кару, он послушен, он покорен, он тащит груз, он при появлении уважаемого человека встает и кланяется в пояс. Он слушает проповеди и поучения и доволен… Не правда ли?
— Что ж, бог знал осла, поэтому рогов ему не дал.
Странные происходили бдения в мехмонхане муфтия. И запомнились они на многие годы.
В глазах моих все мираж.
Лишь ты видение!
Все забыто мною,
Лишь ты воспоминание!
Страсти подобны огню,
Сгоришь от них,
словно подстилка из соломы.
После достопамятного торжественного приема в Арке вечером в доме у Каршинских ворот, где по распоряжению визиря Сахиба Джеляла поместили на жительство доктора с сыновьями, появился Мерген. И мальчишки, встретив нежданно-негаданно в Бухаре ангренского лесного объездчика, старого друга семьи, бросились к нему, как к родному.
За поздним ужином Мерген рассказал все, что произошло. Оказывается, он за последние годы не первый раз приезжает в столицу ханства. Вот и сейчас он здесь по делам.
Он не особенно вдавался в подробности и детали, но путешествие совершил поистине удивительное. Оказывается, он не пожелал воспользоваться поездом. В одно прекрасное утро сел в Тилляу на своего вороного коня Лочин-Сокол, спустился по реке Ангрену и Чирчику, переправился на пароме через Сырдарью, а затем напрямик через грозную своим безводьем степь доехал до Сардобы, махнул на Багдан-Фариш и вдоль Нуратинских гор добрался до самой Нур-Аты.
— А там рукой подать до Бухары, каких-нибудь верст двести. Что пара сотен для такого испытанного коня, как мой Лочин?!
Да и что для такого могучего богатыря, имевшего в своем роду десятки поколений всадников-кочевников, прославленных конников, «отмахать полтысячи верст».
— Пожелала моя душа посмотреть священную Бухару, — сказал Мерген. — Здесь каждый камень дышат святостью, ибо здесь больше похоронено ходжей, нежели живет живых.
Но такое объяснение доктора не удовлетворяло. Понимая, что Мерген приехал в Бухару неспроста, Иван Петрович всячески допытывался, чем он может помочь мужественному горцу здесь, в чужом городе.
Не укрылось от Ивана Петровича и то, что появление лесного объездчика пришлось не по душе и бывшему ахангаранскому помещику, ныне могущественному визирю Сахибу Джелялу, и хранителю священного мазара Тешикташ, муфтию, ныне влиятельному посланнику Османского государства при дворе их высочества эмира.
К тому же Мерген уехал из Ахангарана, не получив у своего начальника разрешения, самовольно оставил свою экспедицию.
Мерген доверительно объяснил:
— Мы в Тилляу накшбенди. Мы и наши предки. Мы состояли мюридами почтенных тилляуских мюршидов, каковым сейчас является почтенный муфтий.
— Первый раз слышу, — удивился доктор. — Не замечал, чтобы вы ходили на поклон к муфтию или даже просто выражали ему почтительность, угодливость. Наоборот, вечно у вас происходили какие-то конфликты!
— И все же мы паломник, совершающий паломничество в подворье ордена накшбендиев, и хотим преклонить главу перед двором сада высшей истины и совершенства науки наук священного писания, перед господином муфтием, сочащимся сладким медом разума и благочестия.
— Стоп! Стоп! — умоляюще воскликнул доктор. — Дорогой друг Мерген, пощадите… И потом я не настолько хорошо владею языком, чтобы воспринять все тонкости. Скажите все-таки, что вы хотите от муфтия?
— Господин муфтий, после чуда прозрения и умножения своего состояния, волею мудрых духовников Шейхантаура и Бухары избран верховным мюршидом дервишеского ордена Накшбендие, разросся розовым кустом религии. В священном городе Истамбуле господин муфтий получил утверждение и золотую грамоту и теперь является духовным главой благородной Бухары и — о, проникнитесь благоговением! — наставником самого тирана — эмира…
— Чего же вы хотите от муфтия? Неужели…
— Да! Мы приехали в Бухару за нашим сыном. Мы здесь в доме муфтия. Мы выложили господину мюршиду свои слова и ждем справедливого решения. Каждый отец имеет право на своего сына. Отсутствует Мирза уже много лет. Пусть припадет к стопам своего отца. Пусть муфтий могуществен! Пусть он святой! Но сына он мне отдаст.
По тому, как решительно и сурово говорил Мерген, сделалось понятно — от своего он не отступится.
Все ясно. Отец ищет сына. Отец требует, чтобы его ему вернули.
И все же не поиски сына привели Мергена в Бухару, заставили его пуститься в долгие и далекие странствия.
Месть и любовь! Любовь и месть влекли сюда горца.
В жизни Мергена произошло невероятное.
«Осенний мороз загубил распустившиеся тюльпаны. «Прекрасная хозяйка горного убежища Юлдуз оставила дом, семью, дочь Наргис и уехала».
Все свершилось внезапно, когда и память о Джеляле, казалось, за годы — а их прошло более пяти — искоренилась, стерлась.
«Проклятие на Бухару! — говорил Мерген. — Проклят будет тот день и час, когда к нам в наши Канджигалинские горы приехал этот бухарский визирь. Разрушил он дворец моего счастья».
Ошибся тогда Мерген. Подумал простодушно, что если в душе его горит страсть, если его обуревает любовь к женщине, то и женщина должна отвечать такой же любовью. Он полагал:
«Выполнил я закон гор. Приютил и обласкал покинутую и несчастную. Ввел женщину в свой дом. Проявил благосклонность к разведенной. Возвел на свое ложе. Признал своей супругой. Совесть и честь мои чисты. Юлдуз воссияла звездой горного убежища. Она — Звезда, и рядом маленькая, но яркая звездочка Наргис, которую мы приняли в дочери».
Но самомнение подвело Мергена. Он думал, что лучшего мужа, чем он, и отца для своей дочери красавица Юлдуз не может желать, что она забыла Сахиба Джеляла, оставившего ее на произвол судьбы, что к прошлому нет возврата…
Но…
Не спеши жечь масло в светильнике!
Немудрено тебе и самому сгореть в пламени,
подобно мотыльку…
И Мерген отпустил Юлдуз в Бухару, но душа его не выдержала, и он поехал за ней, полный мстительных намерений.
Он ехал мстить. Так он думал. На самом деле он любил. Он терзался. Страсть и месть раздирали его сердце.
Он уехал верхом на коне, что было смешно, когда по железной дороге можно было доехать до Бухары в десять раз быстрее. Но сердце разрывалось, душа горела. И Мерген подумал: «Что мне до шайтан-арбы, когда у меня быстроногий конь?» Он поскакал верхом. Ветер бил ему в лицо, ветер гор и пустынь. Ветер утишил мучения, ветер притушил огонь в сердце… Но не надолго.
Все, все чувства вспыхнули вновь, едва он въехал под своды Самаркандских ворот старой, древней Бухары.
Горец Мерген не растерялся в Бухаре. В лабиринте махаллей, медресе, кладбищ, байских дворцов, базаров он действовал свободно и быстро.
Высоко, очень высоко стоял на лестнице правителей визирь Сахиб Джелял, дотянуться до него все равно, что по лестнице ангелов подняться на седьмое небо.
Но лесной объездчик не напрасно вспомнил о причастности жителей Тилляу дервишескому ордену накшбендиев. Глава ордена тилляуский муфтий, по всей вероятности, меньше всего хотел встретиться с воинственным Мергеном, но дервишеский устав обязывал. Господин мюршид сам свел своего беспокойного мюрида с визирем. Сахибом Джелялом для решения спора.
Собственно говоря, это шел не спор из-за жены, а происходило судебное разбирательство, и муфтий оказался в роли судьи.
В бело-алебастровой мехмонхане на разбирательстве присутствовал и отец Юлдуз, бывший батрак Пардабай, ходивший ныне в синем бархатном халате и в дорогом, золотой расшитом поясе в «четверть» шириной.
Больной глаз у Пардабая слезился и жмурился еще более, едва голос Юлдуз, кстати звонкий и мелодичный, начинал звенеть из-под волосяного чиммата. Он звучал отчетливо несмотря на то, что молодая женщина сидела, сжавшись в куль, в самом конце громадной мехмонханы с высоченным потолком в двадцать четыре болора — поперечных балок, расписанных персидскими художниками ярко и красиво.
Господину муфтию приходилось напрягать глотку и набирать в грудь побольше воздуха, чтобы голос его звучал внушительно и авторитетно и окончательно не заглушался «трубным голосом» горца Мергена, негодовавшего и возмущавшегося очень шумно.
Скромно и не слишком заметно держался свидетель, бывший бек Гиссарский Кагарбек, привлеченный к судебному разбирательству как бывший ахангаранский волостной правитель, в правление которого произошли все события, связанные с историей красавицы Юлдуз.
Ну, а каким образом оказался невольным свидетелем этого судилища Георгий Иванович, рассказавший о нем доктору во всех подробностях, этому можно только удивляться. Ему, неверному, присутствовать на подобном суде не полагалось. Но на него, сидевшего в сторонке в бедной дервишеской хирке, никто не обратил внимания.
Именно в тот день господин муфтий по указанию Аталыка приводил Георгия Ивановича в дом к визирю Сахибу Джелялу, чтобы, если можно так выразиться, представить его как специалиста, доверенного и знающего горное дело, договориться об исследованиях подземных недр пустыни Кзылкум. Однако предполагающееся деловое свидание не состоялось, потому что в доме визиря происходил разбор дела о разводе, на котором случайно и оказался Георгий Иванович.
Назревала драма, даже трагедия. По шариатскому кодексу, судили Сахиба Джеляла, но в силу непостижимой схоластической логики единственной ответчицей и даже преступницей оказалась Юлдуз.
Судили по законам и обычаям средневекового теократического государства, и молодой женщине грозила изуверская смертная казнь.
Она сама навлекла на себя угрозу страшной кары, но ничуть не растерялась и не собиралась ни в чем никому уступать.
Ее привело в Бухару великое чувство, и она верила, что чувство это сметет все и всяческие преграды и что она вернет любовь своего мужа и господина. Она бросила все и поехала к Бухару, едва до нее дошел слух, что Сахиб Джелял жив, что он живет в этом благословенном городе.
Но разве она могла хоть на мгновение допустить, что он ее забыл?
Сахиб Джелял встретил Юлдуз холодно. Взгляд его сделался непроницаемым, голос стал голосом чужого.
Он был прямолинеен и груб.
— Женщина, ты спала с другим мужчиной.
Юлдуз могла лишь пролепетать:
— Но вы покинули меня… И я не знала, живы ли вы?
— Ты забыла о верности.
Тогда вмешался Пардабай:
— Господин, вы оставили, бросили мою дочь… свою супругу. Юлдуз имеет от вас дочь, и она имеет право…
Из-под паранджи зазвенел чистый, звонкий голос:
— Он клялся мне в любви, подобной любви Меджнуна и Фархада. Но клянусь, человек, топчущий любовь, недостоин ее. Я… Да, я отказываюсь. Я требую развода. Горе мне и моей Наргис! Но я отказываюсь от него.
Гневные слова Юлдуз вызвали замешательство, и муфтию понадобилось немало времени, чтобы собраться с мыслями и вынести решение:
— Господин Джелял, ваша жена, то есть женщина, утверждающая, что она ваша жена… говорит о разводе. Что ж! Провозгласите во всеуслышание трижды «таляк-таляк-таляк!» и вопрос решен, ибо двоемужество — смертный грех. О господин мудрости, э-э-э, позвольте дать вам совет — зарежьте одного-двух баранов, устройте той, и грех ваш, если и есть наличие греха в отношении этой женщины по имени Юлдуз мы сочтем искупленным.
— Да будет так, — подал голос Аталык, молчавший до сих пор.
Очень довольный собой и своей мудростью муфтий даже улыбался, как просто все решается.
Он вобрал в плечи голову и весь напрягся, когда заговорил Мерген:
— Дозвольте, почтенные! Я не воин, чтобы проучить тебя, визирь, — сказал он, поднявшись во весь рост. — Мое оружие — камни на дне ущелья! Мои свидетели — тучи! Стрелы мести моей — зарницы на вершинах! У меня лишь кулаки и десять пальцев. Но пусть гремит барабанами вся армия эмира, а я требую — отпустите эту женщину. Дайте уехать из Бухары. Эта женщина больше не жена мне, но она из нашего кишлака, из Ахангарана. Она свободная. И я отомщу за эту женщину. И нет такого закона ни у аллаха, ни у людей, чтобы мне помешали это сделать.
— Неужели вы, мой господин Джелял? Чем я виновата?! Чем я заслужила?! — воскликнула Юлдуз. Она сорвала чачван, и никто не мог отвести взгляда от ее лица, так оно было прекрасно!
Юлдуз вскочила и, протянув руки, шла к Сахибу Джелялу, упрямо твердя:
— Чем я заслужила? Чем я заслужила?
«Я тоже тогда вскочил, — рассказывал Георгий Иванович, — я тогда меньше всего думал, чем я могу помочь. Но я, очарованный гордой, прекрасной Юлдуз, вполне мог бы броситься на Джеляла, на Аталыка и душить их. Но тут началась суматоха…
Все кричали, говорили разом.
Аталык хрипло приказал:
— Остановись, женщина!
Свидетель Кагарбек вопил:
— Отдайте женщину мне!
Мерген сыпал проклятьями. Перехватив Юлдуз на полдороге, он заставил ее закрыть чимматом лицо и повел к выходу.
Но путь им преградила толпа прислужников и белочалменных муллабачей, заглядывавших в дверь, привлеченных неподобающими криками.
Властно, решительно всех утихомирил Аталык:
— Всем замолчать! Господин муфтий, со своей челядью отвезите эту женщину к себе в обитель благочестия, в свое ишанское подворье Пусть несчастная ждет у вас, в вашем эндеруне, под присмотром вашей супруги решения своей участи. Окончательное слово соблаговолит сказать своими золотыми устами их высочество эмир, наш халиф и блюститель нравственности эмир Сеид Алимхан, да прострет аллах длань своего благоволения над его головой! Присутствующий здесь отец женщины, почтенный господин Намаз да согласится с высочайшим решением. Что же касается вас, господин Мерген, поспешите покинуть Бухару, дабы ваше смутьянство и недостойные слова не навлекли на вас жестокую кару закона.
Судилище закончилось. Подали богатый плов. Он «замазал рты» и «заткнул глотки».
Невольный свидетель судилища Георгий Иванович не мог отказать себе в удовольствии высказать в заключение своего рассказа несколько сентенций:
— Что можно сказать! Джелял — честолюбец, человек, обуреваемый страстями, пылкий, ревнивый. Он чувствует себя правым во всем. Привыкший считать себя героем и выдающейся личностью, он не мог простить Юлдуз ее невольной измены. Нет сомнения, чувства к Юлдуз в нем не угасли. Я видел, как изменилось его вечно суровое, каменное лицо, когда она сорвала прочь с головы свою паранджу… Да и кто мог устоять против таких глаз, яростных, молящих?.. Но Джелял — великан страстей. Он высокомерен и горд. Он человек высокой верности и чести. Он не мог не истолковать по-своему, эгоистично прямолинейно всю историю. Нашел виновной с точки зрения, я бы сказал, библейской.
— Хочу теперь перейти, — сказал Георгий Иванович, — к самой, скажем, необыкновенной главе истории, теперь уже личного характера.
Муфтий закрыл Юлдуз в своем ичкари. Всем он объявил, что приобрел новую рабыню-служанку, и даже составил у махаллинского казия на эту сделку «васику». И не на свое имя, а на «вакуф» ишанского подворья, чем оградил себя от всяких недоразумений с главным блюстителем нравственности города.
Но зимой «рабыня-служанка» бежала из подворья. Потом выяснилось: она долго скиталась по заснеженным, обледенелым махаллинским переулкам, пытаясь выбраться из города. У Самаркандских ворот ее задержала стража, приняв за гулящую. Но никто не мог определить, кто она, ее просто прогнали обратно в город.
Возвращавшийся в то время из дальней поездки в пустыню Кзылкум Георгий Иванович натолкнулся на замерзающую молодую женщину, не разглядев в темноте, кто она, приказал посадить в арбу с имуществом и инструментами изыскательской партии и привез ее в ишанское подворье. Так несчастная оказалась опять во власти господина муфтия. Ее заперли тотчас же в подвале.
Тогда Георгий Иванович решительно вступился за молодую женщину. Скандал грозил выйти за высокие ворота подворья, что могло привести к трагическим последствиям. Муфтий сразу же сообразил: женщину заберут эмирские чиновники, и она кончит свой печальный путь в «зиннахане» Арка, где ее задушат как развратницу. А он, муфтий, потерпит изрядные убытки. Но больше всего боялся хитрец, что из-за «шума и гама» обнаружится местопребывание Георгия Ивановича, и новобухарская полиция потребует его выдачи.
Многомудрый муфтий принял решение поистине в восточном казуистическом духе, достойное премудрого царя Соломона. Он буквально вынудил Георгия Ивановича, пугая неизбежной гибелью молодой женщины, совершить сделку — «покупку рабыни по имени Юлдуз» и оформить «вступление в законный брак с вышеназванной наложницей». Муфтий сыграл на добрых чувствах, гуманности, жалости Георгия Ивановича. Для этого ему пришлось формально признать себя «рабом и невольником». Мало того, дать клятвенное обещание принять ислам и подписать кабальную расписку на очень солидную сумму, в которую муфтий оценил вакуфную рабыню «молодую, здоровую, с белыми зубами и румянцем на щеках». По крайней мере, так записали у казия в «васике».
— Единственное, что «раб и невольник» не захотел — так это сменить религию, — иронизировал Георгий Иванович. — Атеист не может менять убеждения на ислам ли, на буддизм… А казикалан потребовал от муфтия — у них там какие-то нелады — документы. Не составили бы документов — получилась огласка, разоблачение. Геолог «загремел» бы. Аталык и муфтий остались бы без крайне необходимого специалиста. Так рабыня Кульмас сделалась хозяйкой привратницкой. Прошу любить и жаловать. А почему она Кульмас — Несмеяна? Ну, это имя господин муфтий придумал.
Порой на Георгия Ивановича «накатывалось лавиной» мрачное настроение. Внутренне он проклинал свое бессилие, свою беспомощность. Он, человек, полный энергии, высоких устремлений, вот уже сколько лет бездействует, влачит подневольное, рабское существование. Мало того, в его жизни все перевернулось в полном смысле слова. Великодушный его порыв, почти случайное заступничество за несчастное, обиженное существо, бескорыстный поступок привели — «сам не пойму, как» — потому, что «изгой», «странник», «бродяга» вдруг — именно вдруг! — сделался женатым человеком, семьянином, познавшим семейный уют, правда, уют азиатского типа. Впрочем, явление тоже обывательское!
Разве есть сердце,
где не нашла бы пристанище
любовь?
Если бы не было любви,
на что бы годно было
сердце!
Георгий Иванович менторским тоном разъяснял своим гостям — доктору и Мергену, как бы извиняясь за появление в своей привратницкой каморке полного обаяния женского существа.
— Еще Сент-Бёв, — думаю, не обязательно напоминать, кто такой Сент-Бёв… Словом, мой любимый еще со студенческой скамьи философ говорил: «Если у человека к сорока годам дом не заполнится детскими голосами, душа лопается по ночам от кошмаров».
Он конфузился еще больше, потому что его красавица жена, потряхивая черными, воронова крыла, бесчисленными косичками, плавала по комнате, неслышно ступая босыми ногами по кошме, хлопоча с завтраком, нисколько не пытаясь замаскировать свой располневший стан.
— Извините ее. В институтах благородных девиц, как вам известно, не воспитывалась, «изячным» манерам не обучена.
Доктор лишь слегка пожал плечами: к чему там какие-то объяснения?
А Мерген сосредоточенно рассматривал узор на устилавшей земляной пол кошме.
Да, мудрый охотник Мерген, все такой же прямой, суровый, присутствовал в привратницкой при разговоре и вел себя, как будто он вообще не заметил присутствия в комнате женщины. Или как посторонний, попав нечаянно в помещение, где случайно оказалась жена хозяина, лица которой он не мог, не имел права видеть, согласно строжайшим обычаям.
Он как будто не знал об отношениях между Георгием Ивановичем и Юлдуз. Даже когда она попадалась ему на глаза, он смотрел на нее пустым взором, точно и не видел.
Хоть Юлдуз явно и нервничала, и на душе у нее было неспокойно, делала вид, что не замечает Мергена.
Юлдуз была глубоко убеждена, что она вправе любить или не любить того, кого она хочет.
В ней жила душа свободной женщины.
Она не любила Мергена, хоть и уважала и была благодарна ему.
А вот Георгия Ивановича Юлдуз полюбила и за то, что он спас ее, вырвал из рабского состояния, облагодетельствовал. Неисповедимы пути человеческих привязанностей. И еще! Она любила Георгия Ивановича за то, что он в ней, в восточной женщине-рабыне, увидел человека.
В напряженную обстановку привратницкой внесли оживление сыновья доктора. С шумными возгласами они рассматривали старинный, громоздкий мултук, притулившийся в нише. Георгий Иванович успел рассказать, что грозное с виду оружие полагается ему по должности привратника обширного подворья.
— Ум у меня в состоянии полного застоя, — продолжал объясняться-оправдываться Геолог, — а меня швырнуло в такую, с позволения сказать, пропасть… в рабство. Вынужденное, безвыходное… И человек слаб. Сознаюсь: не всегда свеча сжигает себя, когда светит другим. Огарочек остается. А? — И добавил, взглянув очень ласково в темные глаза молодой хозяйки, присевшей у дастархана и переливавшей чай из чайника в пиалу и обратно, чтобы чай стал покрепче: — Не правда ли, она прелестна? И еще она обладает даром природы: веселостью. И у нее смышленый и добрый ум… А в моей жизни — дерганой, скитальческой — вы знаете, что это значит. Можете представить. Я уже десять лет оторван от всего, что напоминает родственные связи. Вот тут-то и вспомнишь Сент-Бёва.
Гости отказывались от завтрака, но хозяйка ласково просила их, заглядывая им в лицо, пока они не подчинились.
Мерген чувствовал себя очень неудобно. И только бормотал что-то невнятное. Внезапно он встал, приложил руку к сердцу, проговорил «рухсат» — и ушел.
Георгий Иванович прислушался к скрипу калитки и заговорил:
— Да, друг мой доктор считает, что надо собираться. Пришло время странствий и путешествий… Но я отсюда никуда не поеду. И с вами не поеду, — и он ласково посмотрел на жену.
Когда Георгий Иванович решительно заявил, что он не едет, она вдруг ласково провела ладошкой по небритой щеке Геолога, застыдилась, вскочила и убежала.
— Так что меня не жалейте и не тревожьте. Поживем и так… до счастливого семейного события…
Никаких доводов Геолог не хотел слушать. Да доктор особенно и не уговаривал его. Он сожалел, что сложившийся в его голове хитроумный план вызволения Георгия Ивановича из рабства, очевидно, не осуществится.
Он не мог не поиронизировать над своими «великими» планами.
— Да, цепи рабства не всегда ржавы и обременительны.
Георгий Иванович не рассердился и снова посмотрел на вошедшую с чайником жену:
— Она в курсе моих дел. У нее феноменальная память. Для связи незаменима. И смысла не поймет, а повторит буква в букву. Когда она загорится, ее не остановят никакие стены. Вот хотя бы Даул. Помните, конечно, историю этого побоища? Юлдуз приехала туда. И очень вовремя. Не знаю, чем бы все это кончилось для Пардабая и для вашего почтенного слуги. Молодец, Юлдуз! Всех нашла, все перевернула. О, она у меня — вся энергия и целеустремленность!
— Значит, когда я приезжал в Даул, она была…
— Моя Юлдуз все сделала, что нужно. Отправила с верблюжьим караваном бухарских купцов. Проползли ночью в темноте под носом у пристава Бжезицкого, он и не заподозрил ничего.
У меня сейчас семья! — заключил разговор Георгий Иванович. — А будущее покажет… Вы можете смело оставлять меня в Бухаре.
Но Георгию Ивановичу предстояло еще объяснение с муфтием. Нет сомнения, что он мог заподозрить все, что угодно. Приезд доктора в ишанское подворье? Чаепития в караулке у ворот?
И самое главное, то обстоятельство, что доктор долго и упорно отклонял приглашение пожаловать в парадную мехмонхану, где, как оказалось, пребывал в гостях сам Аталык.
— Добро пожаловать, благословен тот час, когда вы соизволили переступить порог нашего жилища! О, почему вы, господин доктор, не пожаловали к нам, а пребывали в конуре, в привратницкой? Или мир перевернулся вверх ногами? Неужели вы не пожелали уделить несколько мгновений облагодетельствованному вами несчастному, погибавшему во тьме слепоты и осчастливленному навеки?
Все сделалось ясно. Господин муфтий, как видно, прекрасно знал о посещении подворья доктором, знал он и о том, что говорилось в привратницкой. И стало понятно, почему его почетный гость Аталык тоже выжидал, пока доктор пил чай у Георгия Ивановича.
«И в потолке водятся мыши. И у стен есть уши».
В домашней обстановке муфтий предстал перед гостями совсем уже не придворным вельможей. Он выглядел, на первый взгляд, точно таким, каким помнил его Иван Петрович по кишлаку Тилляу, у него только отчетливее проявились важность, патриархальные повадки. Ладонь правой руки то и дело взлетала ко лбу, затем чуть прикрывала глаза, окаймленные красными веками, что придавало ему вид заважничавшего суслика, затем падала столь же плавно вниз, чтобы приложиться к груди, точно муфтий старался сдержать рвущиеся из сердца избыточно откровенные чувства величия и самомнения.
И доктор от души пожалел Георгия Ивановича, не строившего никаких иллюзий на счет своей участи быть невольником «сего святого отца». А муфтий старался показать себя в самом благоприятном свете.
У него:
Благополучие — ласково!
Беспощадность — ласкова!
Любезность — ласкова!
Лживость — ласкова!
Честность — ласкова!
Подлость — ласкова!
— Вы, доктор, когда-то излечили нашего уважаемого хозяина от слепоты физиологической, но никто, никогда не излечит его от болезни нравственной, именуемой алчностью. Недаром нашего Мергена при одном упоминании имени муфтия бросает в жар и холод, и он говорит: «Три сорта людей знаю: одни — хлеб, без них не обойдешься. Другие — лекарство от болезни. Они неприятны, но порой нужны. А вот третьи — это болезни. Никому они, не дай, боже, не нужны. Муфтий — болезнь рода человеческого».
Сегодня господин муфтий играл роль гостеприимного хозяина. Держался удивительно любезно. Выслушал доктора внимательно, даже чересчур внимательно.
Но хитрец есть хитрец. Муфтий проявил себя поистине восточным дипломатом. При этом он поглядывал на Аталыка, тот сидел, опустив глаза, не поднимая тяжелых век.
В ответ — с ним муфтий впрочем не спешил — почтенный духовный вельможа принялся юлить и вертеться:
— О, я вас, господин доктор, понимаю. Но ведь Георгий Иванович не раб. Он умелый, знающий, могущий приносить большой «доход» и себе и нам. Он наш хизматчи, что у русских называется служащий, а на Западе — клерк.
Со сладенькой улыбкой, снова глянув на Аталыка, муфтий продолжал:
— Здесь говорят о рабстве. Так вот — рабство в Бухаре отменено. И уже давно. Урус Георгий состоит в «анжинирах» у самого Аталыка. Эмирским правительством с ним заключается договор.
— Договора нет. Одни разговоры, — решительно возразил Георгий Иванович.
— К великому сожалению, господин Георгий нездоров, и ездить в пустыню ему трудно. А денег господин Аталык на поиски и изыскания потратил — аллах акбар! — много, и на лечение Георгия, и на корм лошадей, и на самого Георгия истрачена полная мошна. Согласно договору.
— Господин муфтий, договора нет!
Но муфтий отмахнулся:
— Составим, заключим, подпишем. Да и зачем вам договор!? В Самарканде и Ташкенте вы на заметке у полиции ак-падишаха. Вы у нас опасный смутьян, мятежник, и мы, муфтий, делаем нехорошее дело — укрываем смутьяна в привратницкой всеми уважаемой ханаки — приюта монастырского почтенных дервишей и каландаров. О великие грехи наши! Видит бог, делаем мы так из самых добрых побуждений. Жалко хорошего человека. И потом вы много задолжали тут в Бухаре за эти годы. Господин могущества Аталык совсем не богат, а тут такие большие деньги!
Важно Аталык погладил бороду, но ничего не сказал.
Не захотел муфтий признать, что Георгий Иванович у него в кабале. Он соглашался лишь с тем, что положение его затруднительное и неприятное.
— Человек есть человек. Человек — создание аллаха. Пророк изрек: «Человек не есть вьючное животное! Аминь». Однако причина затруднительного положения Георгия — в нем самом. Он проживал байгушем, то есть нищим, под деревянным помостом чайханы на Ляби-хаузе, где обиталище бухарских плешивых калей, нищих и побирушек, лишенных человеческого облика. Когда Георгий несколько лет назад убежал из Самарканда, пробрался в наш город, он нашел приют у тех, не заслуживающих человеческого уважения нищих.
— Прекрасные люди! Нечего их охаивать! — перебил муфтия Георгий Иванович. — Им я обязан жизнью. Они меня заботливо выходили. Они ничуть не менее гостеприимны, чем богачи и баи.
— Позвольте же нам продолжить наш рассказ. Господин доктор да выслушает нас с терпением. По прибытии из Стамбула мы узнали о жалком прозябании господина Георгия под деревянным помостом в нищете и лишениях. Мы сочли неудобными как так, человек науки и знания, и вдруг живет в пренебрежении и нищете, закапывает, подобно сыну библейского патриарха, свои таланты, знания и высокое умение в грязь и песок. Мы тогда же, — не правда ли, господин Георгий? — нашли вам достойный приют в ишанской ханаке, то есть здесь. Велик бог, вы получили жилье, пищу, внимание и, да прославится в веках пророк! — молодую здоровую супругу. Мы истратили сотни тилля, дабы запечатать печатью молчания рты всяких писцов и миршабов, чтобы они не болтали, а ведь господин Георгий, не приняв света веры истинной, осмелился заиметь жену правоверную. А в народе это вызывает неудовольствие и гнев.
— Что касается народа, то ему это безразлично, — снова не удержался Георгий Иванович. — Вот если науськают…
— Вот мы и порешили, что господин Георгий послужит у нас до поры до времени привратником и службой возместит наши расходы и убытки. И никакой вы, господин Георгий, не раб!
Наконец, доктор мог вставить и свое слово:
— Итак, если я вас, господин муфтий, правильно понял, наш друг Георгий Иванович свободен идти и ехать, куда хочет, лишь бы он возместил все ваши расходы и потери. Он отдаст свой долг и… свободен.
Доктор ловил муфтия на слове.
Муфтий посмотрел на Аталыка, хранившего важный, но недовольный вид.
— Вашими устами, господин доктор, гласит сама мудрость. Вы тысячу раз правы. Но мы уже говорили, господин Георгий сам не пожелает. Ибо за порогом ворот нашей ханаки его сразу схватят. Верховный мударрис благородной Бухары строг и непреклонен. Он не позволит, чтобы в городе нарушались высокие законы.
— Но даже мударрис не посмеет причинить вреда Георгию Ивановичу, — рассердился доктор, — если на его отъезд даст согласие господин Аталык.
— Господин доктор прав, — благосклонно заговорил Аталык. — Но мы попросим вас, господин доктор, взять на себя труд лично препроводить господина Георгия в Новую Бухару, для чего мы предоставим вам свой лучший фаэтон. Каанэ мархамат! Милости просим!
Всем своим милостивым благообразным видом господин Аталык показывал, что он всемерно доволен своим мудрым решением. Но доктор, к своему удивлению, вдруг поймал взгляд старца, взгляд хитреца, мелкого базарного завсегдатая.
Глаза почтеннейшего старца бегали, сверлили муфтия, требовали его вмешательства.
Муфтий усмехнулся:
— В Новой Бухаре нашего подопечного ждет виселица…
— О всевышний! Разве возможно такое? — своим сладеньким голосом Аталык показывал всю искренность и доброжелательство.
А муфтий вздохнул, воздев очи к небесам. Он тихо читал молитву.
Доктор не переносил лицемеров и лицемерия. Он не смог скрыть своего возмущения…
— И бухарский мударрис, и новобухарские жандармы узнают, если кто-нибудь начнет трепать языком, если найдется такой болтливый, — он хотел сказать «мерзавец», но предпочел воздержаться.
Намек явно пришелся не по душе Аталыку. Он высокомерно пробормотал:
— Увы, Бухара — тесно населенный город.
— Да, у господина эмира есть мудрец! Он видит под землей на глубине десяти фарсахов! Он из песка пустыни получает золотой песок, — тут муфтий сглотнул с вожделением обильную слюну. — Он урус, но служит Сеид Алимхану… Нам тоже нужен такой урус. Аллах велик… И такой урус теперь у нас есть!
Важно и многозначительно Аталык показал глазами на скромно сидевшего у стены Георгия Ивановича. А он опустил голову. Он выглядел подавленным и усталым. Муфтий просто был страшен со своим упрямым спокойствием, твердым добродушием. В его подслеповатых красных глазках читалась холодная решимость.
Понятно одно — он сделает по-своему.
Совершив «оомин обло», доктор поднялся и пошел к выходу — сыновья за ним. Иван Петрович не пожелал более пользоваться гостеприимством господина муфтия. Иван Петрович был мрачен.
Аталык и муфтий отказались изменить что-либо в положении Георгия Ивановича.
Достоин сожаления разумный, подчиненный неразумному;
Сильный — под началом слабого;
Великодушный, нуждающийся в низком.
Близился отъезд. Визирь Джелял торопил:
— Казикалан недоволен. Казикалан соблаговолил заметить: «Приехавший доктор ведет разговоры с Георгием. Из-за Георгия дерутся и люди, и верблюды. Про Георгия узнали ференги, что кружат у трона, и иностранцы-концессионеры. Сам эмир спрашивал про него. В драке верблюдов как бы муху не раздавили. Наш друг — муха. Ему надо не выходить из тени.
Доктор согласился:
— Уговаривал Георгия Ивановича. Не помогает. Идти на откровенный скандал нельзя. Сразу же вмешается российский агент, потребует выдачи. Без скандала увезем — эмир, раз он пронюхал, наложит лапу. А можно было бы увезти в санитарном вагоне с красным крестом.
— Аталык не отдаст Георгия Ивановича. Аталык думает: Георгий знает, где в Кзылкумах золото. Аталык уже достал разные бумаги и планы геологов, работавших раньше в пустыне. Повезет сам его туда, Георгия, чтобы тот растолковал смысл бумаг. Аталык горит и весь словно в лихорадке, прикрывая свои вожделения государственными интересами:
Горы высоки, если тумана нет.
Сады бесплодны, если садовника нет.
Реки бесполезны, если рыбы нет.
Дороги зарастают без караванов.
За кустами роз послышались шлепающие шаги. Сад визиря Сахиба Джеляла для центральной части города, полной раскаленной глины построек, был зеленым и тенистым. Джелял в бухарской духоте и пыли жил совсем неплохо. Ветви деревьев в чаще сада переплелись точно в сказке — «ветер оставлял среди них птиц в клетке, а солнечные лучи запутывались».
Шаги приближались.
Из-за густых виноградных лоз на них смотрел Георгий Иванович в облике дервиша. Морщась от попавшего на лицо солнечного зайчика, он продекламировал:
— Эй ты, откажись от мира,
И ты узришь, что ты есть то,
Что ты есть. Все, что ты есть, частица!
— Дервиш из меня выйдет! — продолжал он, обращаясь к Сахибу Джелялу. — В этой коварной яме Бухаре только дервишам и жить. Какую бы нелепость дервиш ни провозгласил, все ему в рот смотрят. А вы меня не признали в дервишеском рубище. А я сразу вас узнал, там, на улице.
— Почему вы не обратились ко мне, — сумрачно заметил Сахиб Джелял. — Старые, очень старые друзья, побратимы железных оков не забывают друг друга.
— А я вас боялся. Я узнал вас сразу и рванулся было… Но «не всякий человек есть человек». Недоверие. Неуверенность…
Я, может, и сейчас не верю господину визирю. К тому же у нас сложились несколько странные родственные отношения. Мы, дервиши, изучаем людей, и я пришел к заключению, что люди одинаково способны к восприятию и справедливости и, мягко говоря, несправедливости. Но ладно, вы меня звали, друг Джелял? Вроде даже приказали своим болванам-прислужникам привести сюда. Поговорить, что ли? Разговоры мне надоели. Я твердо решил не уезжать. И давайте покороче. Супруга моя, кажется, собирается разрешиться. Все утро мы в волнении… А Аталык, мой рабовладелец, на стенку полезет, как узнает, что я у вас. Опять шум. А шума мне не надо. Мой козлобородый муфтий и так видит дальше, чем смотрит. И на руку он быстр. Мне слуги рассказывают. Не знаю, напугать хотят, что ли, будто бы муфтий приказывает просто убивать нежелательных, чтоб не мозолили ему глаза. Не верится что-то, но при здешних нравах вполне правдоподобно.
— Если судьба не ладит с тобой, то ты поладь с судьбой, — усмехнулся визирь Сахиб Джелял. — Мы с доктором ваши друзья. Мы хотим помочь вам, и то, что затрудняет здесь, в Бухаре, доктора, для нас… ф-фу… пушинка.
Он дунул весьма выразительно и внимательно посмотрел на Георгия Ивановича.
— Верю. Такой вельможа все может. Но я превратился в азиата. Не просто принял личину дервиша: Азия въелась мне в плоть и кровь. Допустим, увезете меня. Сидеть в швейцарском шале? Дышать чистым воздухом? Бросить все, уехать? А тут жена… семья. А тут люди, народ. Любопытный народ. Кто откроет ему глаза? Я полюбил эту ужасную Бухару…
Но Георгий Иванович многого не понимал. Он думал, что знает Восток, душу восточного человека. И он искренне мечтал о революции в Туркестане. Еще в свое время, когда после каторги, скитаний по Сибири и Средней Азии, нескольких лет жизни в кишлаках Ангрена, уехав за границу и прожив несколько лет в Швейцарии, где он лечился, он сам попросился в Туркестан.
Опыт, выдержка, мужество, нити дружбы, протянувшиеся к узбекам и таджикам, рабочим и ремесленникам, позволили ему уйти от ареста.
— Надо начинать все снова, — думал он вслух. — Попал я, выражаясь по-восточному, «в долину растерянности». Полез в воду — сухим не вылезу. Попал в могилу, а вопреки пословице живым вылез. Тем лучше — опыта набрался. Здесь жизнь своеобразная: тут Восток! Тут сословные рамки хрупки. Тут состоятельный сам себе бек, даже если он сын рабыни. Так что рабское положение мое вы всерьез не принимайте. Сегодня раб — завтра министр. Наш друг Джелял вам это подтвердит. В таком положении мне легче будет вести нашу линию. Эхо выстрелов пятого года в Питере, в Москве, в Киеве отзвучало и здесь. У нас вот-вот начнется что-то грандиозное, крупное… Не подумайте, что в Бухаре — это землетрясение в лавке ниток. Революция идет на Восток. И пока бурая земля не станет цвета меда, я не уйду из Бухары.
И правда, Азия въелась в кровь его и плоть. Скитания по Азии сделали из него азиата. Он жил по обычаям Азии. Говорил на местных языках, знал самые редкие говоры. Попади он сейчас за письменный стол в кабинет — из него получился бы крупный ученый, знаток Востока.
— Мой хозяин считает, что заполучил раба, что если в моей мехмонхане жалобно заплачет младенец — все мои идеалы потускнеют. Тонкий расчет, а? Он не заблуждается в одном… Я не покину семью, я не расстанусь с Бухарой. Я могу превратиться в настоящего азиата, вот эдакого завсегдатая чайханы — тюбетейка на лысой голове, три ватных халата на потном теле, бельбаг, расшитый ручками Юлдуз, кавуши у глиняной приступочки… Кальян… Чай… Сплетни махаллинские под треньканье дутара… голос суфи с минарета… Перепелка в рукаве… Ну, а что у меня внутри, — и он шлепнул себя по черной от загара грудной клетке, — позвольте нам знать.
Кровь прилила к голове и тяжелыми ударами билась в висках.
Все же Георгий Иванович был еще не так здоров и тяжело переносил малейшее волнение.
— Вы, господин Джелял, теперь опора престола тиранов. А ведь все время с юности сражались против тирании, против всякой тирании, будь то британские колонизаторы, русские губернаторы, турецкие паши в «Арабии», немецкие юнкеры в Африке… Теперь вы вложили меч в ножны и исправляете на посту визиря пороки деспотического правления эмира. Почему это? Таков склад азиатских мыслей, что ли? И для вас склад моих мыслей, мои идеи чужды и непонятны? И вы смотрите на меня недоумевающе. А революция придет! Революция Восток взорвет. И меч выйдет из ножен гладко…
Слова прозвучали многозначительно. И доктор невольно пристально посмотрел на Сахиба Джеляла.
В лице визиря не замечалось и признаков волнения.
Он слушал Георгия Ивановича и усиленно подливал присутствующим чай из красивого с золотым орнаментом чайника.
«Живописное зрелище, — пришла в голову доктора мысль, — величественный сановник эмира в великолепном одеянии, холеный, напыщенный, восседает по-турецки визави с прочерневшим в жалком отрепье бунтарем. Угощает его из собственных рук. Благосклонно слушает его воинственные речи о ниспровержении устоев общества эксплуататоров, которое по существу возглавляет господин визирь».
— Любитель похлебки погрызет и косточку, — проговорил Сахиб Джелял в раздумье. — Вы друг наш — гость. Вы наш уважаемый гость. И мы хотели бы с нашим другом доктором помочь вам. И ваша воля решить, чем мы вам можем помочь.
Тени от деревьев в саду потихоньку удлинялись. Пробивавшиеся сквозь густую листву стрелы-лучи уже не жгли кожу. Защелкал соловей, да так мелодично и сладко, что на душе сделалось приятно и легко. Разговор шел к концу.
Случай свел старых друзей здесь, в райском уголке, среди зелени и чудесных ароматов в самом центре раскаленной глиняной Бухары. Теперь многое прояснилось. Георгия Ивановича держат в черном теле. Требуют от него много — платят гроши. Аталык выжимает ловко и умело из талантов и знаний все, что может. Аталык, хозяин и рабовладелец, намерен терпеть Георгия Ивановича до тех пор, пока не исчезнет надежда, что он добудет для него ценности. Георгий Иванович может жить спокойно: его не бросят в зиндан кровопийцам. Его не выдадут жандармам на станции Каган для отправки в пределы юрисдикции Российской империи.
Георгию Ивановичу нечего искать у эмирских визирей правду и нечего, с другой стороны, бояться тайных угроз, что мир узнает о существовании в Бухаре опасного революционера.
Сахиб Джелял пригласил всех к дастархану. Подали внушительных размеров керамическое блюдо с ядовито-желтым, очевидно от шафрана, пловом.
Не успели съесть и по горстке риса, как раздалось звяканье цепочки запора калитки.
Из ишанского подворья от муфтия прибежала закутанная в паранджу кенизек с радостной вестью, как она звонким девичьим голосом объявила «господину Георгию», не поднимая чачвана. Девушка требовала подарка — суюнчи:
— Хозяин наш сказал. Беги скорее, прибыток в нашем доме. С соизволения всевышнего жена слуги и раба нашего Юлдуз-ой разрешилась благополучно от бремени и родила сына Рустама.
Облобызал землю служения и потерся лбом о прах порога его величества.
На следующий день за доктором прислали от Сахиба Джеляла.
Иван Петрович вновь ехал по улицам Бухары. Все величественное, вроде великолепных архитектурных сооружений, застилала мелкая, едкая лессовая пыль, которая, казалось, вечно висела в воздухе и ни за что не хотела оседать на землю. Да и потом, откуда любоваться порталами, предположим, медресе, если твой кругозор ограничен высоченными глиняными стенами вдоль улочек, на которых арба не разъедется с ишаком, груженным сеном.
Но, как всегда, переход от пыли и жары в чистенький тенистый дворик дома визиря Джеляла вызывал вздох облегчения. Здесь зеленели и отливали янтарем полупудовые гроздья винограда, поражали необычными оттенками и дивными запахами розы, журчала прозрачная вода в фонтане, небольшом, но веющем прохладой. Переступить порог дома визиря Джеляла значило шагнуть из ада в рай!
— Ассалом алейкум! — сказал доктор. — Мы не гости… Мы пришли вас лечить. Дайте-ка я померю вам пульс.
Визирь возлежал на многослойной стопке одеял шелковых, адрасных и просто ситцевых. Поверх белели разбросанные распахнутые рукописные книги в вычурных глянцевой телячьей кожи переплетах.
По-видимому, чувствовал себя визирь Сахиб Джелял прескверно — лицо отекло и блестело от пота. Но он не стонал, как стонал бы в болезненном состоянии простой человек. Нет, он лишь восклицал:
— О, моя голова!
Или очень благочестиво:
— О, всесильный!
Сняв тяжелую чалму, он туго повязал голову белым платком. Во всеуслышание обращался к помощи аллаха, но не призывал смерть — прекратительницу мучений. Он считал, что болезнь его тяжела. Однако счел нужным сдержать изъявления чувств при появлении доктора и его сыновей.
Он сказал:
— Мои мысли разделились. Я располагаю душу к мечтаниям. Ищу смысл жизни вот в них. — Он посмотрел на книги. — О, книга — утешение! Она смягчает сердце, обостряет способности, очищает твою кровь. Книга наполняет твое сердце! Мое слово — черный уголь, но красен огонь внутри. О, мы знаем — придет день Страшного суда, и я полон раскаяния. Я написал завещание в присутствии самого казикалана. Он не мог скрыть своего удовлетворения, думая, что близка моя кончина, но он так же не скрыл и неудовольствия тем, что вам, дорогой друг мой доктор, я завещал всю медицинскую часть своей многотомной, собранной по всем странам Азии, любимой более самой страстной любовницы, моей библиотеки. Записано на бумаге! Хотя мусульманину оставлять наследство грех.
Он вдруг приподнялся очень живо и приказал тихо скользнувшему на айван молодому человеку с белым лицом в белой чалме:
— Эй, Мирза! Удались. Воистину у меня мельтешение в глазах от тебя. Я сам скажу, когда понадобится читать вслух коран. Я еще не умираю. Ты уже столько раз прочитал коран, что этого вполне достаточно, чтобы помочь сотням закоренелых грешников переправиться по мосту Сиръат через адову пропасть прямо в рай, в объятия небесных гурий. Уйди!
Он проследил взглядом за Мирзой, пока за его похожей на привидение белой фигурой не захлопнулась створка резной калитки, и вздохнул с облегчением.
— Приемный сын муфтия? У вас в доме? — спросил доктор.
— Покоя нет от милостивого внимания государя нашего. Очень уж их высочество Сеид Алимхан желает знать, что делает, чем дышит его любимый министр. И наш друг муфтий настоял, упросил, уговорил их высочество, чтоб сынок Мирза служил у нас письмоводителем или секретарем. О, проклятие! Опять боль! Вон опять он! А вы, Иван-ага, склоните ваше ухо к моим устам. Не бойтесь, я «бемор», то есть «без змеи» или лучше «без зла». Недомогание мое от излишеств, а не от болезни. И дыхание мое безвредно, но вот мысли мои горят, точно уголь. И я прошу вас, не задерживайтесь в Бухаре. Рука эмира длинная. Загребущая. Обида эмира — огромная гора. Ваши слова, произнесенные там, в Арке, полны перца и яда змеи. Да, мужество в сердце лучше мужества на языке… После захода солнца мои джигиты — верные белуджи — приведут к вашему дому коней. И проводник по ночным улицам найдется верный. Он знает слово для привратника Каршинских ворот. Сожалею, я сам не смогу проводить вас. Не обижайтесь. Вы быстро доедете до станции. Успеете в Кагане к ночному почтовому, красноводскому. Люди эмира проверят, нет ли вас в ташкентском. О, их высочество в ужасном гневе. Желчь залила до желтизны лицо. Даже глаза шафрановые.
Лицо доктора потускнело. Тревожным взглядом он проследил за сыновьями, вертевшимися в конце виноградинка у конюшни.
— Вот до чего дошло! Спасибо! А наш внезапный отъезд не причинит вам неприятностей?
— Раздумывать некогда. Поторопитесь! И не подумайте, что визирь Сахиб Джелял по добросердечию своему подарит вам дверь от своего дома, а сам, понурив голову, сидя на пороге, станет гонять собак. Неприятности? О, у нас с ним — господином из Арка — свои дела, много всяких дел. Моя деятельность государственного мужа, увы, мало полезна. В спорах с эмиром опасно оставаться правым в делах, в которых неправ он, властелин. И сетовать опасно. И делать самому опасно. Что ж? Лучше в нашем с вами, доктор, деле и не советоваться ни с кем. Лучше все делать самим… Э, опять этот бледный призрак Мирзы! Лечите меня, доктор! Говорите о лечении!
И уже громко:
— Пропишите мне, доктор, что-нибудь живительное из целебных средств великого и известного в мирах Абу Али ибн Сины!
— Не знаю, что и посоветовать. Наши европейские лекарства вам не подходят. Ваша натура!..
— Не подходят? — подхватил Сахиб Джелял не без лукавства. — Что ж? Утешьте наше сердце, больное сердце. Скажите, пожалуйста, погромче. О, мы так и понимаем, что болезнь ниспослана нам за грехи. Куда вы смотрите, дорогой друг? А! Мирза, поставьте здесь кувшин, и вы свободны. Рухсат! Да, доктор, вино — это огонь в прозрачном сосуде. Не укоряйте нас строго.
Даргомское вино, о Сузени, пей
из сирийского кубка!
Веселись с утра до вечера.
Нет! Ни поэт Сузени, ни мы не грешны в грехе пьянства, запрещенном пророком, да благословенно имя его. Да, самая страшная борьба для любого человека — борьба с наслаждениями. Увы, и в этой борьбе чаще всего побежденным оказывается человек.
С любопытством доктор рассматривал запотевший, венецианского драгоценного стекла кувшинчик тонкой старинной выделки.
— Разольем! Говорят же, нет равного напитку из даргомского винограда! Эй, Мирза, приблизьтесь и налейте в пиалы.
Согнувшись в три погибели, бледноликий Мирза поклонился безмолвно доктору и разлил вино гранатового цвета.
— Отведаем! Искореняет, устраняет болезненные явления в желудке.
— Нектар! Но вам не стоило бы.
— Вы думаете, это вино? Здесь просто виноградный сок. Да, да! Согласно шариату уварен на одну треть, из запретного «кохи» стал чистым «халол» — дозволенным.
Хоть напиток в венецианском кувшинчике Джелял объявил «дозволенным», но доктор не разрешил сыновьям даже пригубить его. Доктор детям не позволял и прикасаться к алкогольным напиткам. Мирза же при всей своей ортодоксальной святости выпил с наслаждением целую пиалу. Он удалился, мурлыкая песенку совсем не духовного содержания.
Тогда Джелял, убедившись, что «белое привидение» не сможет их подслушать, быстро сказал:
— Идите же, брат мой. Не теряйте времени. И не забывайте, пожалуйста, кто такой эмир. Он тот властелин, который, по его словам, насадил в Бухаре такое благоденствие и процветание, что у нас барашек сосет молоко из сосцов тигрицы, а волк и овца возлежат вместе в одному хлеву. А вы, неосторожный, осмелились уличить их высочество перед приближенными и посторонними людьми во лжи! Господин доктор, навещая больного, утверждают мудрецы, надлежит у его одра посидеть столько, сколько уходит времени на… доение коровы! Ха! Пожелайте же нам — и во всеуслышание — обильного удоя и счастливого выздоровления. Велик бог и пророк его. Помоги и исцели!
И скороговоркой, озираясь, что совсем не шло к его величественной, возлежавшей на роскошных одеялах фигуре, тихо, настойчиво:
— Спешите! Вечером! Остерегайтесь всех в Бухаре, кроме моих белуджей. Им не противьтесь. Верные псы… ха… визиря Сахиба Джеляла.
С фонтаном слез и клочья сердца вылетают.
И еще один разговор. На этот раз в полуразвалившейся хижине Бурунбая-усто тамакусоза — растиральщика жевательного табака наса.
Сидели за чаем на ветхой кошомке под низким прокопченным до лакового блеска потолком со свисающей с него черной густой паутиной и камышинками. Дышали табаком, затхлостью и плесенью, выслушивали желчные слова. Георгий Иванович выглядел изнуренным. И вообще считал излишними все разговоры.
— Брошу все… Меня уговаривают лечиться. Мне остается нежиться на швейцарском солнышке. Уеду. Брошу все… И на вашего визиря Джеляла нечего рассчитывать. Все твердил: тиранов на плаху! А теперь… Нет ему веры. Не лисица, не лев. Мой хозяин Аталык хоть в душе, да и на самом деле рабовладелец, но последователен и целеустремлен. Он готов забыть все на свете ради презренного металла. И эмира он не постесняется подсидеть на чем-нибудь, лишь бы тот не мешал торгашам и капиталистам. Тут на практике, кажется, убедишься, что для Востока, для Азии другого пути нет… Для таких вот, вроде него, — и Георгий Иванович кивнул в сторону хозяина хижины, сосредоточенно разливавшего из чайника с отбитым носиком чай в щербатые, заклеенные бумажками пиалушки… — Вот такой, как он! А у меня в Бухаре в друзьях-приятелях десятки таких. Что ему до высоких материй? Ему в руки дубинку. И давай! Круши баев, ростовщиков, беков. Но вся беда в том, что ему никак не втолкуешь, что бай, то есть его хозяин, ему не отец родной, а скотина, хапуга, эксплуататор. И что боженька совсем уж не так любит бая или осуждает его беспортошного бедняка…
Расставание превратилось в диспут.
Но доктор не уговорил Георгия Ивановича, не убедил его. Скорее наоборот. Георгий Иванович считал себя во всем правым. Доктора уважал, любил даже, но считал неисправимым интеллигентом, неспособным на решительные, радикальные поступки.
— Решено. Я остаюсь. Но вы можете помочь мне — рабу Георгию. В своем рабском состоянии страшно скучаю по литературе. Здесь в дыре с ума сойдешь, мозги засплесневеют. Жена хлопочет по хозяйству, убирается у жен муфтия. Темно, душно. Чираг едва теплится. И мысли! Мысли разрывают черепную коробку. А книг нет, газет нет, журналов нет. Что делается в мире? Доктор, сделайте так, чтобы каганские товарищи почаще вспоминали обо мне, жаждущем и алчущем идейной пищи. Пусть наладят доставку литературы. Тайком. Аталык, как и полагается, книжность почитает развратом и очень печется о нравственности своего раба-инженера…
Грустное получилось расставание.
А в своей привратницкой, вернувшись в ишанское подворье, при трепыхающемся свете масляного чирага Георгий Иванович бубнил под нос:
— В битве себя не жалей!
Пока не сделал тела своего
пищей для псов,
Не можешь приравнять
Свое имя к имени льва!
На недоуменный взгляд своей волоокой супруги он лишь усмехнулся.
Приятно предаваться воспоминаниям, качая в люльке своего сына и любуясь своим потомком. И хвастать перед самим собой: «Вот ты какой молодец!» А по существу? Ты уже мясо для собак.
Он очень переживал свое вынужденное бездействие.
Судьба — конь. А ты всадник. Так скачи по своей воле.
Учись у собственного духа.
Что всего приятней — достижение желаемого.
И хоть все приходилось держать в полнейшей тайне, Сахиб Джелял еще не один раз встречался с привратником ишанского подворья. Трудно сказать, имели ли эти свидания деловой характер. Все было накрепко законспирировано. И даже если миршабы эмира или люди российского политического агента и заинтересовались странными связями могущественного визиря и несчастного жалкого раба, то они никаких выводов, очевидно, не сделали. По крайней мере, ни в одном из документов каганской охранки имена визиря Сахиба Джеляла и ссыльного под кличкой Геолог рядом не стоят, хотя на визиря царская полиция завела целые тома. Но нет ничего, что могло бы указать на нити, тянущиеся от дома Джеляла к каганскому железнодорожному депо.
Исключение составляло только дело об освобождении некоего поэта из зиндана. Тут, безусловно, визирь приложил свою руку и печать не к одному документу. Именно поэтому вся операция по доставке поэта в Каган, а потом на поезде в Самарканд прошла в полной тайне, и эмир Сеид Алимхан, ненавидевший «писаку», узнал обо всем, когда тот оказался вне пределов досягаемости.
Узнал эмир обо всем из уст самого своего советника и министра Сахиба Джеляла.
Георгий Иванович испытывал самые противоречивые чувства: визирь Сахиб Джелял помог освободить поэта. А в то же время вел себя верным слугой и опорой трона. Взять хотя бы историю с джадидами. Казалось бы, достаточно Джелялу сказать слово, и гонения на них прекратились бы.
Нет, такого слова визирь не сказал.
И Георгий Иванович с сомнением и тревогой приглядывался к поведению своего товарища по каторге.
Джелял состоял из противоречий и самых невозможных крайностей. Честолюбие обуревало его. Занимался он исключительно собой. Весь мир существовал лишь для него. Он или восторгался, или проклинал его в зависимости от личных успехов и неудач.
«Скатилась его звезда — восходит моя», — говорит он.
«Его звезда» — это звезда деспотии и тирании.
«Сколько тянет на весах медь вашего фальшивого бытия?»
Какое противоречие! Он открыто, во всеуслышание возглашал:
«Человек не может быть счастлив, пока на земле есть зло!»
Людей из своего окружения — речь идет о приближенных эмира — он удостаивал внимания лишь в том случае, если в них находил хоть крупицы человечности и справедливости.
Презрительно, свысока и в то же время «легкомысленно» относился к самым могущественным бекам, духовным вельможным магнатам, даже к самым почитаемым шейхам Багауддина. А удостоиться права целовать «высокий их порог» добивались униженно самые влиятельные хакимы, самые богатые баи.
— Шейхи не люди, — во всеуслышание говорил визирь Сахиб Джелял. — Их злые свойства вошли в их нутро вместе с молоком матери и отлетят вместе с душой.
Он, столп религии, первый вельможа государства, великий газий, вел образ жизни патриция римской империи эпохи упадка. На пирах-тоях в его роскошном доме вино лилось потоками, а танцовщиц привозили из Персии и Индии.
Он презирал шариатских законоведов:
«Вы, улемы, знаете названия вещей, но упускаете их сущность».
И потому его хизматкоры-слуги гнали имамов и ишанов, пытавшихся наставлять его в правилах веры, от ворот плетями — «дурра» из гиппопотамьей кожи.
И такое происходило в столице религии, в резиденции халифа правоверных, звание которого присвоил эмир Бухарский после упразднения халифата в Стамбуле.
А ведь Джелял в полном смысле слова Человек с большой буквы. Георгий Иванович знал его как высокой верности боевого спутника и товарища, стойкого и терпеливого, честного, бескорыстного.
Все знали, что Сахиб Джелял пользуется на Востоке высокой славой великолепного военачальника, что он храбр, смел и что в бою со всякими вооруженными до зубов новейшим оружием ференгами не знает себе равных.
И потому эмир Бухарский не только послал за ним в далекий Магриб целое посольство с почетным приглашением прибыть на родину и принять участие в управлении государством, но терпеливо сносил его прямоту и дерзость.
Надо сказать, Сахиб Джелял никогда не пресмыкался перед его высочеством. Он в глаза бросал ему:
«Эмир — ты одно название. Ты подобен однодневной свече! Где-то в хижине кузнеца судьба уже выковывает меч и точит кинжал».
А когда Сеид Алимхан пытался протестовать, он резко отмахивался:
«Мы не из тех, кто засунул голову в пазуху покорности и повиновения».