20

— Перед атакой Игожево, я решил отомстить Гринёву, — продолжал Тарасов. — Он сорвал атаку на Добросли — пусть под Игожево отдувается сам. Бойцов у него было около пятисот на тот момент. Мог справиться. А мы ударили на Старое Тарасово.

— Погодите, господин подполковник, вы же говорили, что Гринёв пропал под Доброслями? — наморщил лоб фон Вальдерзее.

— Да? Простите, у меня плохая память на даты. Лично я его не видел после Доброслей. Может быть, он исчез позже, а, может быть, двести четвертой под Игожево командовал комиссар Никитин. Мне не докладывали.

— Понятно… Между прочим, под Игожево ваши атаковали относительно удачно, а вот под Старым Тарасово, ваша атака опять не получилась. Почему? Объясните сей момент!

— Ну я же говорил, что был фактически отстранен от командования бригадой. Полковник Латынин…

— Фактически. А формально?

— Формально с меня никто ответственности не снимал. Я понимал, что по возвращению в советский тыл мне грозил трибунал. И расстрел, по законам военного времени. В таких случаях всегда ищут козлов отпущения.

Обер-лейтенант задумался. А потом задал неожиданный вопрос:

— Кто же, по-Вашему, господин подполковник, истинный виновник провала операции?

— Относительного провала, герр обер-лейтенант! — самолюбиво прищурился Тарасов. — Все-таки, наши бригады нанесли вам урон и урон, порой, не малый. Тридцатая пехотная дивизия была фактически заперта нами, когда мы блокировали дорогу у Малого Опуево. Уничтожены десятки гарнизонов, складов с боеприпасами, вооружением. К сожалению, мне неизвестны потери ВАШИХ войск.

— Обычные потери, господин подполковник. Неизбежные на войне, — пожал плечами обер-лейтенант.

— Неизбежные, да! То-то вы после Игожево и Тарасово как с цепи сорвались, не давая нам продыху.

— Приоткрою вам тайну. В Игожево был ранен начальник штаба двенадцатой пехотной дивизии. А командир дивизии…

— Убит? — отрывисто спросил Тарасов?

— Нет… Был эвакуирован в одном нижнем белье, — тонко усмехнулся фон Вальдерзее. — После чего был сильно зол!

Тарасов юмор «эвакуации» оценил:

— Передайте ему мои искренние извинения.

— Обязательно, Николай Ефимович! — засмеялся немец.

— А что вы скажете по поводу разгрома аэродрома в Глебовщине? — вернулся к теме разговора комбриг.

— Это было неприятно, но не смертельно. Утром двадцать первого марта, когда последние ваши парашютисты заканчивали сбор у Малого Опуево, началась немецкая операция «Наведение мостов». Пять дивизий генерала Зейдлица фон Курцбаха медленно, но верно, двинулись в восточном направлении от Старой Руссы, чтобы закрыть брешь между шестнадцатой армией и окруженным вторым армейским корпусом. И закрыли. Коридор был восстановлен. Вот так, Николай Ефимович.

Фон Вальдерзее разглядывал поджавшего губы Тарасова.

— Но, давайте же продолжим. Итак. Вы осознали, что вам грозит смерть от рук НКВДЮ и…?

— А? — словно очнулся Тарасов.

— Что решили Вы, после осознания факта неминуемого расстрела?

— Стал размышлять.

— О чем?

— О вариантах невозвращения…

* * *

На этот раз получалось как нельзя лучше. Двести четвертая ворвалась в Игожево и вела там хотя и тяжелый, но успешный бой.

Немцы бежали как тараканы в своих серо-зелёных шинелях по колхозным заснеженным полям.

Бежали они и из Старого Тарасово, куда ворвалась первая маневренная бригада. Тарасовцы вели бой в Тарасово, уничтожая фрицев…. Символично… «За командира!» — ревела бригада, рубя штык-ножами полуголых немцев.

Цепи шли одна за другой — десантники падали, вставали, снова падали. Некоторые уже не вставали…

Даже взвод танков не смог помочь гансам. Два танка уже горели, подбитые расчетами ПТР. Два ещё отползали, огрызаясь пулемётными очередями и гулкими выхлопами орудий.

Вот и ещё один задымил, а последний вдруг рванул, неожиданно, вперёд, вздымая снежную пыль и скрылся за большой избой.

Тарасов метался среди горящих изб деревни:

— вперёд, сукины дети, орелики мои!

И бригада шла вперёд, прочесывая дом за домом.

Они падали, умирая в демянских снегах, но шли вперёд.

Но…

Танк выполз из-за избы, поливая свинцом залегших перед бронированной махиной бойцов.

— Противотанкисты! Противотанкисты где? — заорал Тарасов после очередного выстрела.

Особист Гриншпун рванул куда-то в сторону, матерясь на застрявших пэтеэрщиков.

Внезапно под танком рванул черно-белый — с клочьями пламени и земли — снег. Боец, кинувший связку, приподнялся, махнул рукой… И тут же осел в снег!

Десантники побежали вперёд, кто-то наклонился над бойцом, подорвавшим танк…

— Комиссара убило! Комиссара! — понеслось по цепям.

Тарасов вскинулся, отбросив винтовку:

— Ильич! Ильич, скотина, ты куда полез!

Мачихин чуть приподнялся на локте. Обернулся. Чуть кивнул — хорошо, все, хо-ро-шо… И уронил руку.

Руку, которой только что подбил двумя противотанковыми гранатами «трешку», выползшую из-за избы.

А тело его дрогнуло, выбросив ещё один фонтанчик крови.

— Тащите его, млять!

Старший лейтенант Миша Бурдэ перекатом рванул к телу комиссара.

— Молдаванин, тащи, ссука, комиссара!

— Есть, товарищ подполк…

Командир четвертой роты третьего батальона ткнулся в тело Мачихина.

Откуда-то бил пулемётчик.

Тарасов яростно закричал:

— Подавить ссуку! Бойцы! вперёд, ребята!

А сам бросился к Мачихину.

Комиссар попытался что-то сказать Тарасову. Получалось плохо…

— Молчи, Ильич, молчи… Сейчас мы тебе… Санитары! Санитары, мать вашу! — подполковник встал на колени и кричал, кричал в грохот боя:

— Молчи, говорю! Тебе говорить нельзя. Хватит ещё нам с тобой войны! Довоюем, наговоримся!

Комиссар молча улыбался окровавленным ртом, как-то жалобно смотря на Тарасова. А позади горела изба. Горел снег…

— Санитар! Санитар!

А Мачихин шептал что-то..

— Не слышу, комиссар, не слышу!

Близкий разрыв осыпал Тарасова кусками мерзлой земли.

— Ефимыч, слушай, что скажу… Ребята-то у нас…

— Что, ребята? — Тарасов пригнулся опять — очередь из пулемёта прошла совсем рядом. Он чертыхнулся, посмотрел на убитого старлея и повернул его на бок, прикрывая мертвым телом еще живого комиссара.

— Богатыри у нас ребята…Смотри…

Ребята же шли вперёд…

Падая и вставая. Падая. И не вставая.

— Он шёл по болоту. Не глядя назад. Он Бога не звал на подмогу. Он просто работал, как русский солдат… — зашептал комиссар.

— Что? Что, Ильич?

Мачихин потерял сознание.

Снег краснел под ним…

— Мачихин! Мачихин!! — орал на него Тарасов. — Это преступление! Командиров не осталось практически! Ты не имеешь права, батальонный комиссар!

— Николай Ефимович! — схватил его кто-то за плечо. — Товарищ подполковник! Жив он, жив!

Тарасов оглянулся:

— Особист? Ты? Ранен?

— Нет ещё. Комиссара надо эвакуировать.

Тарасов молча посмотрел на заострившееся лицо Мачихина:

— Действуй!

Гриншпун с двумя бойцами потащил тяжелораненого комиссара за дымящий дом, а Тарасов встал во весь рост. Достал трофейный «вальтер»… Под шквальным огнём встал.

— Ребятки! Вперёд! За Родины, орлы! Мать же перемать!

И бригада поднялась. Воздуха не было. Был свинец с прослойками крови.

Штык на штык. Нетвердые ноги. Твердые руки. Скрип зубов. Мат-перемат. Ощеренный рот. Удар прикладом в этот рот.

Кто-то рядом упал.

Кто-то бежит.

Кто-то хрипит.

Кто-то кашляет.

Кто-то рычит.

Теряем бойцов, теряем…

Кровь.

Дым.

Свист.

Снайпер. Снял слева в лоб. Убил. Прыжок. Приклад в плечо. Убит. Сдох. Мимо. Нна гранатку! В полный рост, ребята, в полный рост! Пригнись… Японская мать…

Немцев вышибли из села, вышибли!

Бегут же, сволочи! Бегут!

Тарасов бежал в полный рост, крича что-то матерное в след убегающим врагам. Матерное и нечленораздельное.

Его обгоняли десантники, продолжая вести огонь.

Русское «Ура» неслось над заснеженным Демянским котлом. Из облаков вышло солнце.

— Товарищ подполковник! Товарищ подполковник!

— А? — обернулся он разгоряченный боем.

— Гринёв пропал! — радист виновато смотрел на Тарасова.

— Что??? А…

— Бригада отходит к нам. Командование принял комиссар двести четвертой Никитин. А Гринёв исчез с поля боя…

— Скотина… — зашипел Тарасов. Сам на себя зашипел. Надо было Гринёва выводить на чистую воду…

Он повернулся — подозвать адьютанта и дать распоряжения бригаде. Но не успел.

Плечо онемело от тупого удара.

Тарасов удивленно посмотрел на руку. Маскхалат медленно пропитывался кровью. А потом стало жутко больно…

* * *

В подвале мы сидели в тот день. Кругом грохочет, стучит! Боязно как было, ой матушки! Подвал-то у нас хоть и каменный, а все равно страшно. А как же? ещё — когда наши не пришли — немцы пьяные по домам стреляли. Выстроят в комнате, а сами с улицы пуляют. Ну да, через стены. Не глядючи. А потом спорят — чья, мол, пуля кого убила. Наскрозь они через стенки-то пуляли…

Как они пришли в сорок первом — так мы в подвалах и жили. Скотину сразу свели. Собак поубивали. А вот кошек не тронули. Чтоб мышей таскали. Васька у нас остался… Беленький котейко такой… Мне тогда было десять лет, кажись. Вот я с ним спала все время. Он тёплый, мыркает — даже кушать меньше хотелось от мырканья его. Он у них колбасы как-то украл. И притащил. Мамка у него кусок тот отобрала и нам с братиком — он совсем махонький, братик-то был. Пять, что ли лет? Совсем я стара стала… Запамятовала… Васька урчит в углу — ест, а мы враз слопали. Я уж только после войны колбасу-то попробовала.

А Ваську за это немец убил. Пульнул из пистолета. И братика убил… Губы у братика жирные были. Убил и его немец. Как котейку.

А десантники тогда внезапно появились. Мы с мамой так радовались тогда — наши вернулись! Наши! Я-то, дурочка, думала, что папка тоже с ними вернется…

Грохочет, значит, грохочет. А потом люк открывается и парень нам кричит — Есть кто живой? И гранатой машет. А мамка ему кричит:

— Не убивай, родненький, свои мы! Наши! Русские!

Он гранату-то прячет, улыбается так. Глаза голубые-голубые! Как небо… Помню. Потом руку в карман сует и протягивает нам по сухарю. Вкусный какой был, ой! Я таких сухарей так и не ела с тех пор. А мамка не ест — мне свой отдает и голову мою прячет у себя под мышкой. А там все грохочет, наверху-то. И капает что-то сверху. Горячее. Прямо на мамку и меня.

Потом приутихло все. Но мы все сидели. Сидели, боялись. А потом вылезли из подвала.

Печка жаркая, а окна выбиты. А на полу паренек тот лежит, лицом вниз. Из-под него лужа черная растекается, в половицы затекает. Я — дурочка — мамку спрашиваю — дядя описялся? А она плачет, почему-то… Из дырок в стене ветер холодный дует.

На улицу вышли…

А там их видимо-невидимо. И немцы лежат, и наши… Штабелями. И лица синие-синие у всех. Как небо. Но это я уже потом поняла. Когда страшно стало. А тогда не страшно было. Кушать очень хотелось.

А наши уходили по полю. Как сейчас помню — солнышко глаза слепит, я прищуриваюсь — а они уходят в леса. Цепочечками. Друг за другом. А я все равно не плакала. Знала, что вернутся. Оборонялись мы на них.

На излете зимы это было. На излете… Да… Как раз теплеть начало.

Немцы тогда вернулись только на следующий день.

Орали как… Охохонюшки…

Потом взрослые мертвяков таскали.

Немцев в машины. Наших — к элеватору. Там в силосную яму их скидывали. Тетьнина упала там. Так ее тоже в яму кинули. Померла. Сердце не сдержало.

Потом идем обратно. Дом ее дымится. Да какой там дом? Пепелище. Одна печка. И бревна обгорелые кругом. Запах такой…. Горький… А в печке сидит кот. Серый. Это его так Тетьнина звала. Серый. Сидит и плачет. Вот, ей-Богу, плакал. Как человек. Лапки сложил, голову на них положил… И плачет. Рядом стеклышко лежало. Я подбежала — детенка же совсем была — и давай солнечным зайчиком с ним играть. А он все плачет. И смотрит на меня. И плачет. Я его в охапку — а он вырвался и убежал. Как раз в ту сторону, куда наши ушли. Прям по лыжням ихним и побежал. Помню, солнце от снежного наста блестело. Глаза ажно слепило. А у него хвост такой пушистый был. Так и не вернулся.

Горло что-то заболело…

А один десантник живым оказался. Ранетый был в руку. Видать, сознание потерял, да наши его и не забрали. Война…

Ох, и били его немцы, ох, и били…

Злые они были. Говорят, наши ихнего генерала в Игожево подстрелили. Вот и били.

А он только кряхтел, помню, да плевался кровью.

Потом затих. Убили они его, наверно. А может и нет. Его забросили в грузовик. Видать, важный был. Ангелов ему за спиной…

А яма та ещё шевелилась долго. Землей шевелилась. Вишь, не всех дострелили. Дак да. Они ж каждому ещё пулей в голову стреляли, помню. Богородицу им на встречу… Помню — летом уже — шла мимо. А оттуда пальцы торчат. Вот, думаю. Вылезти хотел. Недострелянный… А сейчас там цветочки растут.

Мамка ночью тогда ходила с соседками. Ну, когда ещё немцы не вернулись. Собирали у покойников пенальчики. Маленькие такие, черненькие. А там записка внутри — кто таков, да откудова. Целый горшок насобирали. Куда дели потом? А закопали в каком-то доме. В подвале. Только я уж не знаю — в каком. Не видела. Мамка так мне и не успела рассказать. Убили мамку. Нет, не немцы. Финны. Когда фашисты тикать начали, тогда и убили.

За что?

А просто так.

Я сейчас думаю, за то, что навзничь не упала перед ними.

Тогда не понимала. Мала была. Глупа. И Слава Богу.

Потом меня в детдом отослали. Ну, когда наши вернулись. Оттудова меня тятька уже в сорок шестом забрал. Когда с войны вернулся. Мне тогда четырнадцать было.

А в сорок девятом и он помер.

Тоже ранетый был. В грудь ранетый, агась. Чахоткой промучался и к мамке ушёл.

А я вот осталася.

Одна осталася.

И за братика, и за тятьку с мамкой, и за котиков век тяну. Устала уже… Руки не гнутся, спина болит, глаза не видят, сердце дрожжит. Поди, думаю, приснилось мне все это? Одно лихо и видела в жизни-то. Беду на плечах несла да горе подмышкой подтаскивала.

Так вона там, яма-то. Рядом с элеватором. Там, касатики, лежат. Там. Ну… Много их, много… Двое суток их туда стаскивали. А немцев? Немцев больше. Вся деревня была ими усыпана. Точно немцев больше. Точно! А горшок с медальонами — не знаю где. Ищите, ребятки, ищите…

Повернись-ко на свет!

Похож-то как… Вот как тот парень с сухарями.

Ты, поди, деда своего ищешь?

Разве?

Глаза у тебя такие же, внучок. Голубые.

Как небо.

Господь с тобой, сынок. Господь с тобой…

Загрузка...