27

— Да, кстати, герр подполковник, вы упомянули о том, что к концу операции практически лишились командного состава бригады. Так? — продолжал фон Вальдерзее.

— Так. Погибли практически все командиры батальонов. Кроме командира первого батальона капитана Жука. Батальонами командовали комиссары. Погиб начальник штаба, был ранен комиссар Мачихин. Потери среди командиров рот и командиров взводов были ещё больше. Некоторыми взводами, а то и ротами командовали сержанты.

— Двести четвертой кто командовал, после эвакуации Гринёва?

— Эвакуации… — горько ответил Тарасов. — Бегства с поля боя. Так вернее.

— Пусть так, — согласился с ним обер-лейтенант. — Так кто командовал?

— Комиссар Никитин.

— И как он в деле?

— Лучше Гринёва. Однозначно лучше. Умнее и храбрее.

— А что с координаторами из штаба фронта?

— Степанчиков погиб. Как погиб — я не знаю. Не видел. Доложили, что это работа кукушки.

— Кукушки? — наморщил лоб обер-лейтенант. — Ах да, вы так называете снайперов. Потому что они сидят на деревьях, так?

— Так, — согласился Тарасов.

— Я вам приоткрою секрет, герр подполковник. Мы не такие дураки, чтобы снайперов сажать на деревья. Снайпер должен быть мобилен и менять позиции после каждого удачного выстрела, — стал читать обер-лейтенант лекцию подполковнику. — А позиция на дереве сводит мобильность на нет, что равнозначно самоубийству. Понимаете?

Тарасов молча согласился. Впрочем, это согласие не отменяло того факта, что десантники время от времени сбивали «кукушек» с этих самых самоубийственных позиций. О чем Тарасов и сказал обер-лейтенанту.

— Наблюдатели и корректоры, герр подполковник. А что с Латыповым?

— На момент прорыва был жив, далее — не знаю. В силу объективных причин. Сами понимаете, каких.

— Вот тогда давайте и поговорим о вашем прорыве.

* * *

Попытка прорыва через шоссе не удалась. Немцы были готовы к атаке бросив на трассу практически все свои свободные силы, перекрыв возможные пути отхода. Антипартизанская группа оберфюрера СС Симона, полевые батальоны люфтваффе, артиллеристов, пехотные части, подкрепления, только что прибывшие на самолётах, даже взвода охраны и шума-батальоны.

Ярость и мужество десантников — перехлестнувшие сверхчеловеческие пределы — не смогли преодолеть пятикратное превосходство противника. Измученные парни смогли преодолеть трёхметровый снеговой вал, рычащий пулемётами, они смогли переколоть немецкую пехоту в траншеях, они уже стали отжимать фрицев, расширяя коридор прорыва и некоторые уже вырвались на другую сторону дороги.

Но удара танкового батальона они выдержать уже не могли. А за танками шли лыжники врага. Контратака немцев была настолько мощна, что бригада покатилась обратно, огрызаясь огнём.

Немцы разрезали бригаду почти пополам, а затем дробили и дробили ее на все более маленькие группы. В лучших традициях немецкого блицкрига. К средине дня — атака началась ранним утром — поле было усеяно трупами десантников.

Но оставшиеся в живых продолжали биться, продираясь сквозь немецкие заслоны. Бой развалился на многочисленные стычки, когда в ход шли уже не только винтовки и ножи, а порой даже и кулаки.

Тарасов с группой штабных нарвался на немцев неожиданно. Выскочили навстречу друг другу и бросились враг на врага молча, без криков «Ура!» или «Хох!». С рыком, словно две стаи волков, с хрипом, словно две смерти. Ожесточенность драки была такова, что ни та, ни другая сторона даже не вспомнили про огнестрельное оружие, выхватив ножи и лопатки.

Подполковник поднырнул под удар дюжего немца и без промедления, на одних рефлексах ударил его финкой в бедро, а когда тот споткнулся, той же финкой махнул ему по лицу. И тут же забыл об этом немце, прыгнув на спину другому, душившему нашего бойца. И только успел резануть того по кадыку, как получил удар по голове. Но ушанка смягчила удар, прошедшийся вскользь, и Тарасов не потерял сознание, лишь свалился, перекувыркнувшись, в снег.

И тут же на него прыгнул немец и схватил за шею, ломая горло. Почти теряя сознание, Тарасов ткнул ему пальцами в глаза. В один попал. Немец тут же завизжал от боли и рефлекторно схватился за лицо. Подполковник мощным ударом свалил его с себя и принялся молотить его кулаками, а потом схватил за потные волосы и стал бить о торчащий из под снега пень. Бил долго, рыча и превращая голову врага в кашу из мозгов и осколков костей — ыхххырррырррр…

И как-то внезапно все затихло.

Время внутри и снаружи — это разные времена. Иногда бой длиться минут пять, а кажется, что целый день. Иногда несколько часов, а кажется — несколько секунд. И, почему-то, он всегда заканчивается внезапно.

Только что орали, хрипели, стонали и вдруг — раз! — все закончилось. Только тяжело дышащие люди, трясущимися руками растирающие по лицам свой пот и чужую кровь.

— Ну ты, Ефимыч, зверюга… — нервно хохотнул полковник Латыпов. — После войны иди работать на рынок, в мясной отдел. Тебе цены не будет. Голыми руками будешь мясо на порции рвать.

Латыпов показал на голову фрица, вернее то, что от нее осталось. Кровавое месиво, из которого торчал безжизненный глаз. Один.

— На себя посмотри… — тяжело дыша, ответил ему Тарасов.

Маскхалат Латыпова был похож на полотно безумного художника, раскрасившего белый холст струями крови.

— Так что, товарищ подполковник, мясником меня только после тебя возьмут…

Вместо ответа Латыпов похлопал Тарасова по плечу и поднялся со снега.

— Потери?

— Политотдельцев завалили. Обоих. А так вроде живы остальные… — подал голос адъютант Тарасова — Полыгалов. А сам, сидя рядом с трупом, растирал снегом стремительно наливающуюся фингалом щеку.

— Полигалов, ты когда к нашим выйдешь, все решат, что ты тут по ресторанам ходил, — вытер кровь, сочащуюся из носа Тарасов. Успели, видимо, заехать.

— Почему это? — адъютант даже перестал растирать щеку от обиды.

— Да уж очень у тебя синяк — кабацкий. Да ты не расстраивайся, с таким фонарем по ночам в сортир ходить удобно. Светить будет хорошо. В дырку не провалишься.

А потом, покряхтывая, командование бригады собралось и отправилось с поля боя дальше на юг. К месту, назначенному на последнем совещании точкой сбора бригады. Назначенному на случай неудачи прорыва.

Но перед этим командиры не позабыли обыскать трупы противников. Несколько банок тушёнки, четыре шоколадки, две фляги с водкой — огромная награда за бой. А самая главная — конец войны, приближенный этой маленькой победой ещё на несколько минут.

На поляне остались шестеро немцев и двое десантников. Неплохая — как бы ни цинично это не казалось — цена за победу.

Жаль, что в других местах той войны бывали другие цены.

Весной сорок четвертого года сюда придёт бывший гвардии сержант — да почему бывший-то? Бывших гвардии сержантов не бывает! — ныне однорукий тракторист Иван Пепеляев, для того, чтобы распахать колхозное поле под пшеницу. Он будет тут пахать и плакать. Пахать, потому что людям надо есть. Детям и бабам нужен хлеб. Стране нужен хлеб. А будет плакать, вытирая о плечо мокрое лицо, потому что поле будет усеяно белыми костями десантников. Белыми валунами их черепов. И пшеница вырастет на этих костях. И люди будут есть этот хлеб. И отныне — из поколения в поколение — кровь и плоть восемнадцатилетних пацанов будут стучать в сердцах потомках.

Куда уж там воображаемому пеплу Клааса. Здесь не воображение, здесь — правда, которую мы должны помнить.

* * *

Группу младшего лейтенанта Ваника Степаняна немцы отрезали в берёзовой роще. Десантники пытались дернуться сначала в одну сторону, потом в другую. Но тщетно. Везде немцы встречали плотным огнём.

Степанян, наконец, прекратил беспорядочные метания, взяв командование на себя. Старше его по званию все одно никого не было. Первым делом — пока эсэсовцы не пошли в атаку — посчитались, заняв круговую оборону в центре рощицы. Оказалось — семьдесят бойцов.

Стали готовиться к последнему бою. Жратвы не было, но зато в боеприпасах голода не было. При переходах бойцы выбрасывали все лишнее — вплоть до запасной пары носков. Но патроны, гранаты, оружие — тащили всегда. Даже здоровенный бронебойщик, оставшийся без второго номера и патронов, все равно тащил на себе здоровенный дрын противотанкового ружья. А на все предложения выбросить — неожиданно тонким голосом отвечал: «Пригодится!»

Пока не пригодилось по прямому назначению. Ну не бежать же с пустым ружьем на гавкающий выстрелами немецкий танк? Но все равно не выбросил. И сидит сейчас приклад от крови снегом отчищает. Вышёл на бой аки древнерусский богатырь с палицей наперевес, сокрушая поганые головы прикладом противотанкового ружья.

Немцы почему-то не атаковали. И даже не начали бросаться минами. А это у них в привычке.

Хотя берёзовая роща — это вам не хвойный лес. Подлеска нет. Кустов всяко-разных тоже. Все как на ладони. И до темноты ещё не близко. А вот не атакуют, почему-то.

Все выяснилось через полчаса.

Немцы начали подтащили свои громкоговорители. И врубили «Катюшу».

— Вот сволота, — ругнулся кто-то из десантников. Кто — Степанян не знал. Из бойцов его подразделения тут никого не было. Все малознакомые.

— Не ругайся, — ответил бойцу младший лейтенант. — Давай-ка подпоем лучше!

Бойцы ошалело посмотрели на млалея. Бой вот-вот пойдет, какие ещё песни? Ваник, не обращая внимания на удивленные взгляды десантников затянул:

— Выходила песню заводила про степного, сизого орла…

Один за другим, бойцы начали подтягивать — сиплыми и хриплыми голосами.

— Про того, чьи письма берегла…

Странный — до фантсмагоричности — хор ревел над берёзовой рощей, рвущуюся к туманному апрельскому солнцу «Катюшу».

Кто ж знает, о чем в этот момент они думали — о своей любимой вспоминали, или просто забивали страх яростью, или плакали перед неизбежной гибелью в безнадежном бою? Вряд ли плакали. Слезы-то давно замерзли.

Ваник приготовился дать команду идти в атаку. В последнюю атаку. В последний бой. Как Чапай, как «Варяг», как тысячи дедов и прадедов под Бородиным или на Куликовом. И запеть «Интернационал». Пусть мы погибнем — но погибнем так, что враги содрогнутся от нашей смерти.

«Катюша» закончилась. Ваник вдохнул побольше воздуха в грудь…

И тут немцы каким-то чужим, жестяным голосом вдруг зазвенели в сыром апрельском воздухе:

— Русскье десантник! Здафайтесь. Фаше полошение — безнадешно. Ваше мушество — безупретчно. У нас фас шдут тёплый прием. Еда, фино, медитцинская помостч, шенстчины. Русскье десантник! Здафайтесь! Фаше полошение…

Степанян засмеялся пересохшим горлом, черпанул горсть снега, прожевал его и крикнул:

— Я — армянин, дурак ты фашистский!

Бойцы дружно загоготали.

Украинец Пилипченко, белорус Ходасевич, удмурт Култышев, коми Манов, татарин Нуретдинов, мариец Сметанин, азербайджанец Багиров, грузин Каладзе, литовец Нарбековас, узбек Наиров, еврейка Манькина… Ну и русский Кузнецов, конечно. Впрочем, все мы русские. Русский — это не национальность. Это — принадлежность. Родине. России.

Немцы смех услышали, но снова продолжили агитацию, включая и «Синенький платочек», и снова «Катюшу» и даже, зачем-то, «Три танкиста».

— Награбили пластинок, ироды, — буркнул кто-то, наслаждаясь концертом.

Ваник тоже наслаждался. Но, в тоже время, с надеждой смотрел на снижающее солнце.

— Мужики! Если до темноты доживем — будем прорываться, — передал он по цепи. — Пока огонь не открываем.

И, хотя он на это не надеялся, до темноты они дожили. Немцы так и не стали долбить рощу миномётным и артиллерийским огнём. И на что они надеялись? Что русские десантники сдаются? Как бы не так…

А как только сумерки окутали землю вечерним одеялом, десантники поползли на звук громкоговорителя.

И, хотя немцы были готовы, удар все равно получился внезапным. Заслон сбили легко. И стреляли, стреляли на звук, на вспышки выстрелов, на любое шевеление и крик. Бежали молча, без криков — берегли силы. Для ещё одного удара плоским штыком в оскаленную страхом харю врага. И пнуть по патефону, заодно расколов прикладом стопку советских пластинок, попавших в гитлеровский плен.

А потом, рассыпаясь на небольшие группы исчезали в безбрежных демянских лесах.

Со Степаняном остались лишь трое — переводчица Люба Манькина, рядовой Гоша Култышев и ефрейтор Мишка Кузнецов.

Шли они всю ночь, практически не разговаривая друг с другом. Двигались на юг, время от времени сверяясь с компасом младшего лейтенанта. Именно на юге сверкала зарницами желанная линия фронта.

Днем отлежались в густом буреломе. Любу положили в серединку, грея ее малым теплом своих тел. Двое спали. Один сидел караулил. И смена раз в час. Девчонку только не трогали. Вечером снова пошли, питаясь лишь талым снегом. Шли без приключений. Скучно, конечно, но зато надёжно.

А к рассвету были у немецких фронтовых позиций. У тыловой линии траншей. Дымились трубами блиндажи, время от времени бегали какие-то зольдаты в шинельках. впереди изредка взлетали султанами взрывы наших снарядов. НАШИХ! Время от времени где-то вспыхивала и тут же затихала пальба.

Степанян внимательно разглядывал, со товарищи, места — где можно проползти ужом, а где метнуться броском.

— Люб, а Люб!

— Чего, Ваник? — они уже давно перешли со званий на имена. Звания будут потом. Дома.

— Ну-ка переведи, о чем немцы говорят?

Манькина вслушалась в гортанно-картавую речь немцев.

— Ждут Эрика какого-то. Тот в тыл пошёл. За вином. Если не вернется, Вилли очень расстроится.

— Почему?

— У Вилли — день ангела. Вроде так.

— А почему может не вернуться? — настойчиво продолжал расспрашивать Любу Степанян.

— А ты пойди и спроси… — отбрила она. — А… Вот… Подожди… Советские головорезы, мол, в тылу шалят. Десантников поминает, зараза.

— Хорошая идея… — задумчиво сказал Култышев. — Ангелами на башку ему свалиться…

Ваник показал Гоше кулак и они отползли подальше в лес.

А потом долго лежали без движения и время от времени переговаривались.

— Вернусь — первым делом яичницы нажрусь. Чтобы из полдюжины яиц. Не меньше, — мечтал шёпотом Мишка.

— А я — в баню, — в унисон ответила ему Люба.

— Нафиг, я сначала высплюсь. Приду в тепло, упаду и высплюсь, — улыбнулся Гоша. — А ты, Ваник?

— А я заявление в партию подам, — вздохнул Степанян. — На восстановление.

— А тебя что, исключали, что ли? — приподнялась на локте Люба.

— Не так. Не приняли. Я заявление подавал…

— За что не приняли-то? — в один голос спросили Култышев и Кузнецов.

— У меня взвод перед выходом сюда две банки спирта выпил. Из НЗ. А виноват кто? Виноват командир. Недосмотрел. Халатность, — в черных глазах младшего лейтенанта засветилась армянская печаль. — Их-то я отругал. А вот на партсобрании мне и отказали. Хорошо Мачихин, комиссар наш, заступился. Хотели вообще в пехоту перевести. Но в итоге условный срок мне назначили. Мол, после выхода будут зявление рассматривать заново. Дали время для реабилитации. А я вот… Взвод потерял… Эх, какие парни были! Один я остался…

— Ваник, ты не расстраивайся! — осторожно погладила его по плечу Люба. — Мы же с тобой! Мы за тебя поручимся!

— Вы же не партийные? — повернулся к ней Степанян.

— Мы — комсомольцы, Ваник. И мы — десантники. Мы за тебя поручимся.

— Спасибо вам, ребята…

После они замолчали. Просто сил не было говорить. Просто смотреть как солнце медленно плывет на закат, как капают с еловых лап слезинки весны сорок второго года, как перелетают с ветки на ветку птицы, радуясь новому теплу. И где-то за всем этим стрельба, взрывы и крики войны. Страшной войны. Великой войны. Отечественной войны.

А с наступлением темноты они поползли по заранее намеченному пути, минуя дозорных. А немцы здесь нарыли лабиринтов как кроты. Зарылись в новгородскую землю по самые уши. Иногда траншеи было невозможно обойти. Тогда на свой страх и риск бойцы перепрыгивали их. Им везло как никогда. Немцы сидели в блиндажах почти не высовывая нос. Правда один раз какой-то немец выполз из своей ямы и стал мочиться метрах в двух от затаившихся в воронке десантников. Не заметил.

Не заметил и часовой в следующей линии траншей, когда они проползали по крыше блиндажа. Люба даже не удержалась и погрела руки о горячую трубу печки. Совсем секундочку, совсем чуть-чуть. И чуть не уронила шаткое сооружение.

Но обошлось.

И вот подползли к первой линии немецких траншей. Осталось самое опасное. Здесь немцы должны быть настороже.

И точно. Ходили туда-сюда, заразы. Перекрикивались.

Степанян долго лежал в воронке, выглядывая — когда же немецкие часовые разойдутся подальше друг от друга. Не случалось. Тогда он тихонечко сполз вниз и подозвал бойцов к себе. А потом горячо зашептал:

— Гоша, ты слева пойдешь, Миша — справа. А ты, Любонька, за мной. Как только траншею перескочим — беги сломя голову вперёд, я прикрывать буду.

— А если мины? — шепнул ему в ответ рассудительный Миша.

— Как там у вас говорят? Свинья не выдаст — Бог не съест?

— Наоборот…

— Лучше на мине, чем немцам в руки, — твердо ответила Люба.

— И я про тоже, так что бежать всем. А для начала фрицам фейерверк устроим…

Через несколько минут Степанян звонким от напряжения голосом крикнул:

— Хенде хох, дойче швайне!

И гранаты — одна за другой — полетели в немецкие окопы. А потом бойцы рванули вперёд, крича что-то нечленораздельное. Кисло запахло сгоревшим тринитротолуолом и сыро — взметнувшейся землей. На пути Ваника из траншеи некстати высунулась фашистская голова. Не раздумывая, младший лейтенант пнул ее ровно футбольный мяч. С головы немца слетела каска, зазвенев железом по изрытой земле. А немец просто хрюкнул и упал в черный зев траншеи.

Перепрыгнув через нее, Ваник развернулся спиной вперёд и открыл огонь из своего «ППШ», целясь не столько по суетящимся силуэтам, сколько куда-то в сторону траншеи. И яростно матерился на двух языках, оскалив зубы. Мимо него, задыхаясь, пробежала Люба, где-то мелькнули силуэты Гошки и Мишки. А он бил и бил короткими очередями, пока не опустошил диск. После чего упал, быстро вставил новый и снова открыл огонь, прикрывая товарищей.

Каким-то шестнадцатым, неосознанным чувством вдруг заметил, что его дергают за ногу. Он оглянулся, ободрав волдыри обморожений на щеке о взрыхленную землю. Оказалось, что это Люба.

— Уходи, дурочка, я прикрою! Важел, кин, важел!

— Ползи, бестолковый! А-ну ползи, я сказала!

Она даже привстала на колени, чтобы заставить Ваника ползти.

Он вдруг испугался за нее, увидев, как по черному небу черкают — совсем рядом с Любой — злые трассера немецких пуль. Он пополз к ней, но не успел. Красный трассер вдруг вспыхнул цветком на ее груди. Он приподнялся и ощутил вдруг удар в пятку. Но боли не почувствовал, просто решил, что куском земли от взрыва прилетело. Поэтому он просто вскочил, отбросил автомат и, подхватив Любу Манькину на руки, побежал, крича и ругаясь, перемеживая русские и армянские слова.

Он бежал, неся на руках девчонку, перепрыгивая воронки и бугры, перескакивая через тела людей. Что то сильно било его иногда в спину, в ноги, но он все равно бежал, не разрешая себе спотыкаться.

И потерял сознание только тогда, когда упал на руки бойцов четыреста двадцать седьмого стрелкового полка.

А пришёл в себя лишь через несколько дней в прифронтовом госпитале. Шесть ранений — шесть! — не убили веселого армянина. И первым делом он спросил — как там Люба, Миша, Гоша?

Оказалось, что вышли все. Правда, все раненые. С мужиками он встретился позже. Когда смог ходить. А вот Любу так никогда и не смог повидать. Ее переправили далеко в тыл. Ранение было слишком тяжелое. Огненным трассером в ее маленькую грудь. И после они не встретились. Никогда более. Потому что до Победы ещё осталось долгих тысяча сто двадцать семь кровавых дней и ночей.

Хотелось бы рассказать о том, что они встретились в одном госпитале. Или после. И что поженились потом. И жили, долго и счастливо… Увы. Это будет неправдой.

А в партии Ваника Степаняна все-таки восстановили.

Загрузка...