XVIII

K западу от Харькова, на границе Полтавской области, продвижение неприятеля остановили у заболоченных берегов реки Коломак и заставили его две недели топтаться на месте. На многих рубежах советские войска отбросили противника и сумели закрепиться на более удобных позициях.

Названия маленьких и безвестных до этого хуторов и сел — Разуменко, Трудолюбовка, Цыпочки, Шелестово — теперь обводились на картах цветными карандашами, не сходили с уст бойцов, которые до этого холодного и сырого октября никогда не слышали о таких населенных пунктах, да и не предполагали, что судьба когда-либо забросит их сюда из Архангельска, долины Аракса, Колхиды, Саратова или Ташкента.

Гитлеровские генералы наметили месяц и число, когда они должны были занять Харьков. Давно уже прошел этот срок!

Стояли последние дни октября. Из-за сплошной облачности дни походили на сумерки, лишь по ночам изредка прояснялось небо. Но по ночам неприятель, не раз встреченный огнем и контратаками, проявлял особую осторожность.

В тесном взаимодействии с соседними частями держала оборону на своем рубеже и дивизия, все еще носившая имя Армянской. За последние три дня усилились огневые средства дивизии: по распоряжению члена Военного Совета ей был придан артиллерийский полк из части, находящейся под командованием полковника Кулагина. Бойцы теперь были убеждены, что неприятелю уже не удастся отбросить их за этот оборонительный рубеж.

Бойцы артиллерийских батарей, уже по две недели остававшиеся в одних и тех же окопах, каждое утро видели перед собой знакомые картины, и малейшее изменение в них тотчас же бросалось в глаза. Вот обрублены ветки у того одинокого дерева, что стояло на отлете от лесного массива; на холме напротив видны новые воронки от последнего ночного обстрела; раскинувшееся перед окопами поле изрыто больше, чем вчера.

Снайперы легко отыскивали пристрелянные накануне мишени перед позициями неприятеля — маленький кустик, кочку или несколько голых стеблей подсолнечника. Ага, на этом подсолнухе уже нет круглой головки, которая вчера легко покачивалась от ветра. Там, недалеко от окопов, две вороны вчера были вспугнуты стрельбой и поэтому так боязливо теперь клюют падаль, поминутно озираясь кругом.

Полк майора Дементьева уже два раза получал благодарность командования армии. В очерках, описывающих военные эпизоды в дивизионных и армейских газетах, каждый день можно было встретить имена бойцов полка Дементьева. Бурденко и Тоноян всегда упоминались вместе. Кобуров приказал своему заместителю вырезать из газет и хранить в отдельной папке все статьи, относящиеся к полку: они должны были впоследствии войти в новую историю их части.

Капитан Кобуров вполне искренне, без всякого чванства думал, что не будь «чистой работы» штаба, полк не отличался бы в боях.

Он уже мечтал о переходе в контрнаступление. И действительно, до каких пор радоваться тому, что продвижение неприятеля приостановлено? Если даже на остальных участках гитлеровцы продолжают продвигаться, то почему нельзя начать контрнаступление на одном участке, хотя бы ради усиления психологического фактора?

Кобуров был горячим патриотом, энергичным воином, но он не подозревал, что не знает очень многого, и простодушно верил в свои стратегические таланты.

Всеми своими мыслями он делился со своим заместителем. Он любил Мисака Атояна за то, что немногословный лейтенант всегда одобрительно выслушивал его рассуждения о полководческом искусстве и его сверхбоевые стратегические планы.

— Нет, тут необходимо что-нибудь особенное! — как-то заявил Кобуров своему заместителю. — Ну, скажем, внезапный прорыв…

— Нужно. И, наверно, будет.

— Ох, как нужно! Ведь с каждым днем, с каждым часом он вклинивается вглубь страны. Крайне нужно!

Но вот для Кобурова произошло неожиданное: ночью был получен приказ оставить занимаемые рубежи и отойти на новые позиции…

Когда Кобуров, получив маршрут передвижения, отыскал на карте названия населенных пунктов, он побледнел.

— Коломак, Валки, Огульцы… Да что же это? Ведь мы на Харьков идем! И Харьков будем сдавать, что ли?! Честное слово, ничего не понимаю!

Рядом с ним стоял Атоян — как всегда, молчаливый и спокойный и, как всегда, готовый выполнить любое задание начальника штаба.

— Лучше было нам умереть, но не отступать! Как ты думаешь, Атоян?

— Зачем умирать, товарищ начштаба? — ответил тот, помолчав. — Если б нужно было, приказали бы умереть и вам, и мне, и всем. Не приказали — значит нужно, чтоб мы остались живы, сберегли наши силы: видно, пригодятся. Может, произойдет нечто большее, чем этот ваш прорыв…

Кобуров с изумлением слушал своего помощника.

Задолго до рассвета войска бесшумно оставили свои позиции. Тыловые подразделения двинулись первыми. Построившись колоннами, батальоны шагали под мелко моросящим дождем. Под ногами бойцов похрустывала ледяная корочка на лужах и жидкой грязи. Казалось, сегодня холод стал более пронизывающим и злым, чем в предыдущие ночи. Бойцы и командиры, еще не получившие зимнего обмундирования, дрожали от холода и сырости.

Угрюмо шли бойцы капитана Юрченко, покинув окопы, с которыми они так сжились. Там они сражались тринадцать дней, там остались могилы погибших товарищей…

Их томило мучительное чувство стыда и горечи. То один, то другой из них оглядывался на остающиеся позади окопы, над которыми так же, как вчера, взлетали в воздух неприятельские ракеты, освещая все кругом.

Шли молча, не было видно ни одной искорки от папиросы. Казалось, и земля, и раскинувшиеся на живописных холмах села, и шелестящие под ветром леса, и застывшие у порога своих хат старики и дети спрашивают: «Куда вы уходите? А мы?!»

— Ох, и тянет покурить! — раздался голос Бурденко.

— Нельзя. Потерпи, — вполголоса проговорил Тоноян.

— Потерплю и без твоего совета! — раздраженно огрызнулся Бурденко. — Подумаешь, «потерпи». Надоело мне это слово, мочи нет! Нельзя все терпеть и терпеть! Курить я не стану, можешь не беспокоиться. Да только нельзя же без конца друг другу это слово говорить! И кто тут такой нетерпеливый, интересно бы узнать? Это ты, что ли, знатный бригадир колхоза? Что можешь ты делать, если не терпеть, очень хотел бы я знать? Ну, говори — что ты можешь делать, а?

— Я драки с тобой не хочу, я драки не люблю! — спокойно отозвался Тоноян, понимая раздражение Бурденко.

— И очень плохо, что не любишь драться! — не унимался Бурденко.

— С тобой драться не хочу. Понимаешь?

— Да этого у меня и в мыслях нет, братец ты мой, — сказал Бурденко уже другим тоном. — О чем нам с тобой спорить, дорогой человек? Да если хочешь знать, с тобой я повеселиться бы хотел, выпить толком, потанцевать если подходящий день выдастся! Об этом-то дне я и держу думку, а он все дальше и дальше уходит. Потому и сержусь. Когда он наступит — угадать не могу. Не понял ты, что я хотел сказать, просто не понял, Арсен Иванович!

Отца Тонояна звали Еранос. Но, желая называть его по имени-отчеству во время частых задушевных бесед, Бурденко придумал для него отчество — Иванович. Так же начали называть Тонояна и другие товарищи, и вскоре оно приобрело уже право гражданства.

— Курить не стану, не бойся. Должен прямо сказать, браток: очень тебя уважаю, хороший ты колхозник! В лицо тебе говорю, чтобы ты не обижался, если под сердитую руку я что-нибудь неуважительное невзначай скажу. Ясно? Если вопросов нет, значит ясно. Еще много борща мы с тобой похлебаем, еще много махорки пересыплешь ты мне в кисет! Вот говоришь: потерпи, мол. Да разве мы не терпим? Еще как терпим!

К словам Бурденко прислушивались и другие.

— Я понимаю, что всякий приказ — это закон! — продолжал Бурденко. — Значит, и приказ об отступлении тоже закон! Но сердцу ведь не прикажешь, оно горит. Я и сам понимаю, что надо потерпеть…

— Умный ты у нас, Бурденко! — откликнулся кто-то рядом. — Подтверждаю.

Товарищи по голосу узнали Ираклия.

— Подтверждаю! — повторил он. — Что правда, то правда! Но очень уж ты слушаешься своего сердца, Бурденко. Иногда забываешь приложить ухо и к сердцу товарищей. Или, скажем, к сердцу тех, например, которые написали приказ об отступлении. И им ведь не. легко было! Когда командующий подписывал этот приказ, может быть, дрожали у него руки, может быть, он с трудом удерживал слезы. Да ты и сам это знаешь, только забываешь иногда.

— Нет, не забываю! — возразил Бурденко. — И напрасно ты думаешь обо мне такое, парторг Микаберидзе, очень напрасно! Если б на месте этого генерала был я, может быть, и я в эту ночь написал бы приказ об отступлении. И о чем ты тут споришь, товарищ Микаберидзе, не пойму я тебя. Ну, о чем ты споришь, чего хочешь?

— Хочу, чтоб ты сердце свое пожалел, вот чего я хочу, — серьезно объяснил Ираклий. — В отступлении этом для нас бесчестия нет. Наша дивизия оставила свои позиции по приказу командования, мы выполнили наш долг!

— В том-то и дело, что плохо мы выполняем наш долг, — перебил его Бурденко. — Можешь возразить против этой правды?

— А зачем мне возражать? Но я знаю, верю: наступит время, когда мы заплатим весь долг целиком! Наступит непременно! И поэтому не падаю духом.

— Так я тоже! — воскликнул Бурденко. — Если б не верил в это, повернул бы назад, один пошел бы на него и погиб бы от его пули! А вот, видишь, иду со всеми, потому что знаю: будет так! Да только не могу спокойно идти, земля держит, точно магнитом стала, точно говорит: «Стой! Куда ты уходишь?!» Силой приходится отрывать нош, поверишь ли…

Батальон вошел в лес. Бойцам разрешили перекурку с тем, чтоб они прятали огонек в рукаве.

Встало солнце, и под его лучами засверкал иней на полях. Показались села и хутора, потонувшие в садах. Широко раскинулась украинская степь во всей своей красоте. С неба исчезли последние клочья облаков. Поля, покрытые инеем, были словно усыпаны осколками стекла, отсвечивавшими всеми; цветами радуги.

Арсен старался не смотреть в сторону дороги, чтобы не видеть отходящих войск, не видеть шагающих по грязи женщин и детей с их тележками, груженными домашним скарбом, не замечать валяющихся повсюду трупов лошадей. Знакомые, раздирающие душу картины! Вот так же двадцать пять лет назад снялись и они с родных мест, целыми семьями брели по дорогам, со слезами оглядываясь назад. Сейчас словно повторяется то же. Но тогда по пятам за беженцами шло турецкое войско, а сейчас идут фашисты…

Послышался возглас:

— Воздух! Воздух!

Спустя минуту раздалась команда:

— Расходись… ложись!

Тоноян увидел черные кресты на крыльях стремительно спускающегося «Юнкерса». Оторвавшиеся от самолета бомбы со свистом летели вниз, словно прямо на него, но разорвались где-то позади.

Тоноян увидел столб желтого дыма, черный фонтан земли. Послышались еще взрывы — второй, третий. И вдруг настала тишина. Арсен встал с земли, огляделся: батальон словно провалился, исчез. Но через минуту по одному стали подниматься и другие бойцы.

Тоноян сделал было шаг и вновь услышал команду:

— Ложись!

Стремительно пикировали новые самолеты. Тоноян спрыгнул в только что образовавшуюся от бомбежки воронку. За ним прыгнул еще кто-то. Они прижались друг к другу.

Фашистские самолеты кружились над залегшими бойцами, один за другим пикируя вниз и снова поднимаясь в небо.

За несколько минут фашисты засыпали батальон десятками бомб. Небольшой участок поля заволокло густыми клубами дыма.

Внезапно, как и появились, фашистские самолеты исчезли из виду.

Послышалась команда подняться.

Бурденко выбрался из воронки, отряхнул измазанные землей рукава и грудь и посмотрел на Тонояна.

Перекинув винтовку через плечо, Арсен поднес к лицу две пригоршни сырого чернозема. Земля благоухала знакомым, чудесным запахом, благоухали белые и тоненькие, словно нити, корни знакомых растений, вместе с землей выброшенные на поверхность…

— Ты чем это занят? — справился Бурденко.

Тоноян огорченно взглянул на него, на свои ладони.

— Жалко землю…

Бурденко понят его. Он тоже взглянул на новую воронку, зиявшую, как рана на груди земли.

— Идем, браток, все равно идти надо…

От бомбежки погибли два бойца и один был легко ранен.

Убитых уложили рядом на краю свежей воронки. Кто-то вручил комиссару их документы.

Микаберидзе просмотрел бумаги и передал маленькую красную книжку старшему политруку. Тоноян слышал, как он сказал Аршакяну:

— Вот партийный билет. Может быть, вы знали его, Арам Саркисян, принят в партию Северным райкомом.

Арам Саркисян? Нет, Тоноян не знал его, хотя лицо убитого и казалось ему странно знакомым.

— А другой горьковчанин, — продолжал комиссар. — Ермаков Тихон. Вот и последняя полученная им открытка, от матери.

Держа в руках документы убитых, Аршакян сделал несколько шагов вперед и повернулся лицом к стоявшим кругом бойцам батальона. Он снял фуражку, хотя в воздухе было сыро и холодно.

Старший политрук был бледен, но глаза его блестели странным огнем. Аршакян начал говорить. Он говорил негромко, и то, что он сказал, было понятно Тонояну и надолго осталось в его памяти.

— Сейчас мы похороним наших товарищей и пойдем дальше, оставив здесь их могилы…

Аршакян умолк, приподнял опущенную голову и взглянул вдаль. Казалось, он ищет и не находит слов.

Но вот он взглянул на бойцов, и стиснутые губы его разжались.

— Мы должны покинуть их, чтобы идти дальше на восток. Но перед могилой наших товарищей каждый из нас клянется: уходим, чтоб вернуться!

Помолчав, старший политрук поднес к глазам открытку, которую держал в руке.

— Погибший товарищ получил перед смертью письмо из дому. Разрешите его прочесть.

«Дорогой мой сын Тихон! Спешу сообщить тебе радостную весть. Жена твоя, Галя, сегодня утром родила мальчика. Все находят, что мальчик очень похож на тебя, и мы решили назвать его твоим именем — Тихоном. Все нас поздравляют и просят передать тебе самые лучшие пожелания. Кланяется тебе также и маленький Тиша. Говорит: торопись побить врага и скорей возвращайся домой».

Аршакян продолжал:

— Тихон Ермаков не услышит голоса сына. Но мы, его товарищи, обязаны слышать этот голос. Похоронив наших друзей, мы им не скажем «прощайте», потому что должны вернуться к ним. До свидания, дорогие братья!

Убитые лежали у воронки на подостланной плащ-палатке. Небо скрылось за тучами. Моросил редкий дождь. Он падал на поля, на солдат, стоявших молчаливым полукругом, и на обращенные лицом к небу тела Тихона Ермакова и Арама Саркисяна. Казалось, что дождевые капли на лицах убитых — это капли пота на лицах тружеников, уставших от тяжелой работы: они прилегли передохнуть и вот-вот снова встанут…

Загрузка...