Сыны полков, сыны заводов

Вначале, случалось, пели,

Шалили, во тьме мелькая,

Вы, звездочки подземелий,

Гавроши Аджимушкая,

Вы, красные дьяволята,

Вы, боль и надежда старших…

И верили дети свято,

Что скоро вернутся наши.

— В каком же ты классе?

— В пятом. Мне скоро уже двенадцать!

…При этих малъцах солдату

Отчаянью можно ль сдаться?

Да, стали вы светлячками

Подземного гарнизона.

…Мрак. Жажда. Холодный камень.

Обвалы. Проклятья. Стоны.

И меньше живых, чем мертвых,

Осталось уже в забоях…

«Эх, если б в районе порта

Послышался грохот боя!

Мы наших сумели б встретить,

Ударили б в спину фрицам!»

Об этом мечтали дети,

Еще о глотке водицы,

О черном кусочке хлеба,

О синем кусочке неба.

Спасти их мы не успели…

Но слушайте сами, сами:

Наполнены подземелья

Их слабыми голосами.

Мелькают они по штольням

Чуть видными светлячками.

И кажется, что от боли

Бесстрастные плачут камни…

Ю. Друнина

Ю. Яковлев Поднятая в атаку

Я никогда не писал представлений к награде. Это дело командирское, а я был всего-навсего солдатом. Но последнее время, когда сажусь за рабочий стол, мне все чаще кажется, что я пишу не рассказ, а представление к награде. То ли наступил командирский возраст, то ли я дошел до зрелого понимания того, что нет в жизни ничего прекрасней, чем торжество справедливости.

И сейчас я ощущаю себя не писателем, а командиром, взявшимся за перо, чтобы написать представление к награде. Мне кажется, что слышу эхо боя, чувствую запах горелой ржи и вижу девочку с широко раскрытыми глазами, усталую, оглушенную, держащуюся из последних сил.

Раненый красноармеец был тяжелым. И с каждым километром становился еще тяжелей. Не отдавая себе отчета, он все сильнее опирался на худенькие плечи девочки и только, когда на него находило просветление, пересохшими губами шептал:

— Спасайся, дочка, беги домой…

Девочка не отвечала. Она еще волокла по земле тяжелую длинную винтовку бойца. От приклада на пыльной дороге оставалась бороздка, которая, как нить Ариадны, указывала путь домой. Дом ее находился в Бресте, куда этим утром война вонзилась своим главным острием. В грохоте разрывов, выбегая из дома, отец-военный крикнул матери:

— Уводи детей! Мы выстоим!

А уже днем мать и братишка после бомбежки затерялись в толпе беженцев, а она — тринадцатилетняя девчонка — превратилась в бойца. С винтовкой в руке, с раненым красноармейцем, который без нее не мог ни передвигаться, ни жить.

Когда они — девочка и раненый красноармеец — выбивались из сил, то сворачивали с дороги в пшеничное поле и ложились на землю. Стебли смыкались над ними, как вода. И на какое-то время становилось тихо, как под водой. Только мирно стрекотал кузнечик, да попискивал перепел. Но воды не было. Ни глотка. А жажда становилась похожей на боль. И вдруг раздавался надрывный гул, и в небе появлялись желтобрюхие машины с черными крестами. Фашистские стервятники летели так низко, словно плыли по пшеничному полю. И плотный гул вдавливал в землю девочку и бойца. Ревели моторы, выли бомбы, с дробным грохотом били в небо пулеметы. Но, пересиливая себя, девочка не закрывала глаза. Один раз она увидела лицо летчика. Это был первый фашист, которого она увидела.

Потом снова дорога, раненый красноармеец, повисший на ее плечах, и винтовка в руке. Тринадцатилетняя пионерка еще не сознавала, что, вынося из боя раненого и спасая его оружие, она приняла на себя все, что положено бойцу и сама стала красноармейцем.

Так в первый день войны брестская школьница Клава Шаликова вместе со взрослыми бойцами была поднята в атаку.

Она привела своего первого раненого в часть. Его увезли в тыл, а Клава так и не узнала ни имени его, ни фамилии. Но если этот боец жив, то он-то помнит небольшую упрямую девочку, которая вывела его, истекающего кровью, к своим. И сохранила оружие.

В части Клаве Шаликовой сказали:

— Спасибо, доченька. Иди…

Клава покачала головой:

— Мне некуда идти. Отец воюет. Мать с братом потерялись. Я останусь с вами.

Стояли нестерпимо трудные дни первого военного месяца. А Клава была счастлива, что она среди красноармейцев. Она чистила картошку, таскала дрова, дежурила у телефона. Она проводила тревожные ночи у изголовья раненых, которые лежали в избах на соломенной подстилке. Все старалась облегчить их страдания. Стены хат плясали от близких разрывов, а девочка рассказывала бойцам о родном донском селе с ласковым названием Казачий Хомутец, где она родилась, о том, как училась ездить верхом на пожарных лошадях. Читала стихи Джамбула. Пела песни гражданской войны, которые вместе с подружкой Нюрой Хижеватых разучилала в хоровом кружке. Когда же у нее на руках умирали раненые — плакала… И была счастлива? Да, была. Она и теперь подтверждает — была счастлива. И всю войну была счастлива, потому что могла отдавать свои силы, свою кровь Родине, а не наблюдать за битвой из далекого тихого угла. Может быть, именно это понимание счастья, требующее большой человеческой зрелости, всю войну удерживало Клаву Шаликову на самых трудных участках, вдохновляло на отчаянные поступки.

Ее все-таки попытались отправить в тыл — ведь совсем девчонка! — но она сбежала из эшелона. Всеми правдами и неправдами стала санитаркой госпиталя ПГ-175, но пробыла там недолго, пока в госпиталь не попала раненая санитарка Саша Потик.

— Девочки, здесь могут работать и старухи. Наше место на передовой.

Через несколько недель Клава очутилась на курсах военных радисток. Тайна беспроволочной связи. Схема приемно-передаточного устройства. Стрельба из автомата. А с плаката на нее смотрела женщина с тревожными, скорбными глазами: «Родина-мать зовет!» Клаве казалось, что на нее смотрят живые глаза, чем-то похожие на глаза ее матери. Это мама зовет Клаву туда, где идет бой, поднимает ее в атаку.

В 302-й Краснознаменной ордена Кутузова горнострелковой дивизии Клаве Шаликовой сказали:

— Хочешь в ординарки?

Уж больно мала была эта радистка, как она потащит на спине тяжелую рацию?

— Хочу сражаться! — был ответ.

Из дивизии девочку — ей 14 лет! — направили в 827-й горнострелковый полк.

Война не разбирается, кто солдат, кто командир, кто мужчина, кто женщина. Или девочка. Если на тебе гимнастерка с петличками и пилотка со звездочкой и в сердце твоем не остыли слова воинской присяги, — подставляй плечо под общую ношу. Рация весит 18 килограммов, и если ты — радистка, то для тебя не будет рации полегче и винтовки покороче. Льет дождь. Под ногами хлюпает раскисшая земля. Рядом застряла «сорокапятка», надо помочь вытащить — все помогают. Если подвернется речка, надо постирать ребятам бельишко. Только потом в полуобгоревшей холодной избе можно притулиться в углу, спрятать нос под ворот гимнастерки и уснуть, как снегирь на веточке. Пока чей-то хриплый голос не заревет над ухом: «Тревога! В ружье! Танки!»

Клава Шаликова — радистка. Она должна выходить на связь, принимать приказы, чинить свою радиостанцию, о которой на войне шутили: «Я тебя вижу, но не слышу!» Но наступал момент, и Клава Шаликова из тихой радистки превращалась в бесстрашного бойца и оказывалась на острие атаки.

Это произошло в селе Белозерском. Половина села — наша. Половина — у врага. На колокольне пулеметчики. Нужно выбить фашистов орудийным огнем. Но нет боеприпасов. Повозка со снарядами застряла в пути — убило лошадь.

И тогда перед лейтенантом Безбородовым вырастает Клава Шаликова:

— Я попробую достать лошадь.

— Где ты ее достанешь?!

— У немцев. Я же казачка…

Она кралась по огородам. Через капусту и помидоры. Скрывалась в зарослях кукурузы. Прошла мимо «нейтральных» хат. И вдруг на «немецкой» половине услышала конское ржание. Кони! Через некоторое время Клава уже была рядом с площадью, где у колокольни находилась коновязь. Возле лошадей прохаживались гитлеровцы. Клава лежала за плетнем в нескольких шагах. Она думала, подсчитывала. Каждое движение, каждую секунду. И решилась. Выбежала на площадь. Дала очередь по немцам. Вскочила на коня. Перемахнула через плетень. И, прижавшись к конской шее, поскакала по огородам к своим. Все это слилось в одно сплошное действие, в котором не было ни перерывов, ни мгновений для раздумий. Она неслась на коне, а следом бежали враги. Звучали автоматные очереди. Но Клава как бы напрочь лишилась чувства страха. Вернее, страх стал чем-то второстепенным, на него не было времени. Потом, когда дело будет сделано, ей, с опозданием, станет страшно. Но между страхом запоздалым и страхом преждевременным — бездна.

— Вот конь!

Она соскочила на землю и протянула уздечку командиру. И видавшие виды бойцы смотрели на нее расширенными глазами, пораженные этой отвагой.

Есть на войне высший подвиг — подвиг во имя товарищей. Отвести от них беду, прикрыть их жизнь своей жизнью.

— Я попробую, — сказала Клава, когда полк штурмовал Тернополь и вдруг атака захлебнулась. Бил пулемет. Преграждал путь невидимой огненной стеной. Уже не один боец, пытавшийся преодолеть эту «стену», лежал на мостовой, раненный или убитый. И тогда возникла боевая задача первейшей важности: подавить огневую точку противника, заставить замолчать пулемет.

— Я попробую.

Не стрелок, не автоматчик, не сапер, не минометчик, не мужчина, а девочка-радистка произнесла эти слова.

Она оторвалась от земли и пошла на штурм невидимой огненной стены. И случилось так, что пули пролетели мимо. Дрогнула, покачнулась огненная стена от ее бесстрашия. А еще через несколько минут Клавина граната полетела в амбразуру. Пулемет замолчал. Девушка открыла путь полку. Отвела смерть от товарищей. О себе Клава тогда не подумала. Только когда цепи бойцов поднялись, почувствовала прилив острого непередаваемого счастья оттого, что смогла сделать невероятное, что друзья живы и город будет освобожден.

Это произошло 4 апреля 1944 года. В тот же день на пути возник новый вражеский пулемет. И тогда пошел Клавин товарищ по взводу — Толя Живов. Он тоже подавил пулемет. Но погиб, прикрыв собой амбразуру. Ему присвоили звание Героя Советского Союза. Его именем назвали улицу в Москве. А Клава Шаликова осталась жива. Но разве это умаляет подвиг? Разве она не была готова погибнуть, когда пошла на фашистский пулемет?!

Кто был на войне, хорошо знает грозный смысл слова ОПТИД. Отдельный противотанковый истребительный дивизион. И еще ОПТИД означает постоянный неравный поединок небольшой пушки с грозным танком, незащищенных бойцов с одетым в броню врагом. Истребители танков! Они появляются в самых опасных местах. На танковых прорывах.

232-й ОПТИД. Третья батарея. Радист батареи — Клава Шаликова. Танки лезут на огневую позицию. Половина расчетов выбыла из строя. Снаряды рвутся рядом. Фашистские танки идут прямо, фронтально. Сейчас они раздавят пушку, и расчет, и радистку Клаву, которая перевязывает раненых. Старший сержант Неклюдов сам наводит орудие. Невысокий, чернявый, бесстрашный.

Припал к прицельной трубе: «О-о-огонь!» И вот танк горит. Но за танком оказываются автоматчики. Фашисты бегут к орудию, они кричат: «Рус, сдавайся!» А в орудийном дворике лежит тяжелораненый командир капитан Сакваралидзе.

«Надо спасти командира», — решает Клава. Она не только радистка, не только добровольный санитар. Она еще комсорг. Раненый капитан тяжелый. И немцы рядом. Очень трудно тащить его и отстреливаться, отстреливаться. «Рус, сдавайтесь!» В ответ — очередь, очередь. Хорошо, что есть запасные диски. Ребята тоже прикрывают отход огнем. Отходят по ржаному полю. Трудно идти, стебли спутывают ноги. Раненый такой тяжелый. Гремят автоматные очереди. Упасть. Переждать. Дать очередь и снова вперед. Разве тут есть время подумать о себе, о своей жизни?! Сейчас главное — жизнь командира. Она спасла его. Сама была ранена четыре раза. И все же считала себя счастливой. Что за удивительное представление о счастье было у нее! Каким масштабом измерить его? На каких весах взвесить? Счастье — когда выигран бой, когда живы друзья и когда в этом есть и твоя лепта.

Клава Шаликова была на фронте пионеркой, комсомолкой, комсоргом. В партию не вступила только потому, что, когда кончилась война, ей было лишь семнадцать лет.

16 марта 1945 года она вернулась в часть из госпиталя. Батарейный «боевой листок» радостно сообщил: «Вернулась после ранения краса и гордость батареи Клава Шаликова». А 20 марта Клава уже снова шла в бой. Упал солдат. Клава бросилась к нему. Стала перевязывать. Вокруг свистели пули. Одна — обожгла Клаве переносицу. Девушка стерпела боль, продолжала врачевать раненого. Совсем близко начали рваться мины. Чтобы спасти товарища, Клава закрыла его своим телом. Одна мина разорвалась совсем близко… Это был последний подвиг Клавы Шаликовой на войне.

В госпитале в бреду она шептала:

— Скорей, скорей на фронт! Там мои ребята.

— Успокойся, доченька, день-два полежишь и пойдешь, — успокаивала ее нянечка, но сама-то знала, что эта удивительная девушка уже никогда не увидит своих друзей, не увидит и солнца, и салюта Победы.

Когда бой для всех кончился, для Клавы он продолжался. Это был тяжелый госпитальный бой. За лицо, изуродованное осколком, за зрение. Этот бой Клава вела вместе с врачами, которые поражались ее мужеству и неодолимому желанию стать полноценным человеком.

Это был новый подвиг Клавы Шаликовой. Последний? Нет! Еще есть Коля. Коля Шаликов. Замечательный парень — сын Клавдии Ильиничны. Она вырастила и воспитала его одна. Без чьей бы то ни было помощи. Слепая, она отдала сыну все, что могла, научила его всему, что умела сама. Даже свою военную специальность передала сыну. Он — радист 2-го класса. И когда Колю спрашивают, кто научил его морзянке, помог разобраться в приемно-передаточном устройстве, он отвечает:

— Мать.

Она научила его высокой верности в дружбе. И Коля для нее теперь не только сын, но и друг. Она говорит:

— Мой сын — мои глаза.

Коля напоминает ей тех славных ребят, которые были с ней рядом там, на фронте. Таких, как Толя Живов, Витя Коняев, Юра Алексеев, Кавалерии Носов… Она ведь воспитывала Колю по их подобию.

По их подобию она воспитывает и сотни детей, пионеров, к которым приходит, чтобы преподать великий урок любви к Родине и объяснить, что такое настоящее счастье.

Я познакомился с Клавдией Ильиничной Шаликовой после войны. Но мне кажется, что знаю ее давно, еще с военных лет, и что все люди знают ее, узнают, когда встречают на улице.

Шел солдат с войны домой,

Шел дорогой дальней.

Он играл войне «отбой»

На трубе сигнальной.

Он играл «отбой» смертям,

Пушкам всем и танкам,

Маскировочным сетям,

Брошенным землянкам.

Он играл «отбой» полям,

Обгоревшей роще,

Фронтовым госпиталям

И военной почте, —

Всем играл, кто принял бой

И в живых остался.

Лишь себе сыграть отбой

Он не догадался.

Все забыли про него,

А солдат в дороге,

Чтобы в случае чего

Дать сигнал тревоги.

Я пишу эти строки, как после боя пишут представление к награде. Березки тянут к окну зеленые ветви. В облаках пробивается солнце. Звучат голоса ребятишек… Я пытаюсь разделить жизнь Клавы Шаликовой на две части — на войну и на мир. Но не делится эта цельная, прекрасная жизнь — жизнь человека, поднявшегося в атаку за Родину и не сыгравшего себе отбоя.

В. Вирен, Н. Шумаков Из племени непокоренных

Ровная, как футбольное поле, лужайка возле речки Вырки — излюбленное место для ребячьих игр. Колхозники, возвращаясь с работы в родное село Песковатское, всегда легко могли определить, какую картину последний раз смотрели ребята. Если впереди ватаги бежал паренек с фанерным щитом, крича: «Кто к нам с мечом пришел, от меча и погибнет!», значит, в сельском клубе шел «Александр Невский». А когда на пригорке виден был силуэт мальчика в накинутом в виде бурки пальто, значит, смотрели «Чапаева». Но, кого бы ни изображали ребята, душою всех мальчишек, игр и затей был Саша Чекалин.

В пятнадцать лет Саша носил на груди значки «Ворошиловский стрелок», ПВХО и ГТО, имел собственноручно собранный радиоприемник, самозабвенно любил природу, даже знал латинские названия многих луговых трав и цветов… Пожалуй, справедливо товарищи прозвали его неугомонным. А в семье он прочно завоевал себе имя — непоседа. Отец, придя с работы и не застав сына дома, спрашивал:

— А где Саша-непоседа?

* * *

В воскресенье день выдался солнечный, тихий. Саша пристроился у подоконника и налаживал радиоприемник. Через окно он видел широкий, заросший травой двор, где бегали куры и важно расхаживал соседский козел.

— Ну, прямо как в деревне, — подумал Саша. — А еще город, районный центр…

Три года назад Надежду Самойловну Чекалину назначили на ответственную должность в небольшой районный городок Лихвин Тульской области. Сюда из Песковатского переехала и вся семья.

Павел Николаевич Чекалин, отец Саши, работал слесарем, он был большим мастером своего дела. От него Саша перенял любовь к труду.

Город стоит на холме, внизу протекает широкая Ока. В центре — несколько каменных строений, остальные дома деревянные. Славится Лихвин садами. Весной, когда дует ветерок, в воздухе, словно снег, летают лепестки яблонь и вишен…

Саша вышел на улицу и полез на березу укреплять антенну. Пристроив металлический стержень к толстому суку, он вернулся в комнату и снова взялся за приемник.

«Вот и наступили каникулы, — подумал Саша. — В понедельник махну в Песковатское. И ребята ждут, и папа тоже, недаром же отпуск подгадал к моим каникулам… Возится небось на своей пасеке…»

И тут вдруг приемник подал голос. Саша насторожился. Слова какие-то необычно взволнованные: «…без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы и подвергли…»

Чекалин не стал дослушивать и выбежал на улицу.

— Витька, война! — крикнул он младшему брату и бросился к школе. По дороге догнал педагога Николая Ивановича Виноградова. Тот уже знал страшную новость.

В школе собрались все учителя и ученики-старшеклассники. Состоялся митинг…

* * *

Саша Чекалин обратился в военкомат с просьбой зачислить его в истребительный отряд. Разумеется, ему отказали. Молод. Саша обиделся, но унывать не стал. Кое-кого он знал из тех, кто принимал участие в формировании ополчения. К ним-то Чекалин и решил обратиться. Тут ему повезло.

Юный ополченец отлично стрелял, хорошо знал все виды стрелкового оружия. Как говорится, на лету схватывал уроки военного дела, чем и обратил на себя внимание командиров. Чекалина часто ставили в пример другим.

Однажды Саша зашел к командиру истребительного отряда. Тот одобрительно посмотрел на значки Чекалина и спросил:

— А верхом ездить умеешь?

— Конечно, — ответил Саша.

— Добро! Зачислю тебя в конный истребительный отряд.

Теперь Александра редко можно было увидеть в городе. Вместе с другими кавалеристами он выезжал в лес вылавливать диверсантов.

Своего коня Саша Чекалин назвал Пыжиком. Лошадь была низкорослая, уже немолодая, но очень выносливая. Чекалин своего Пыжика очень любил. Доставал для него корм, а иногда урывал из своего пайка кусочек хлеба или сахара. Пыжик отвечал ему взаимностью: выполнял все его команды.

В октябре гитлеровцы начали большое наступление. Фронт приближался к Лихвину. Как-то раз Саша, приехав из отряда домой, сказал матери:

— Собери меня как следует. Я, наверное, уеду на всю зиму.

Мать достала теплое белье, валенки. Дала три буханки хлеба.

Началась новая полоса в жизни Александра Чекалина.

* * *

Стоянка партизанского отряда находилась в самой глуши Уланского леса, смыкавшегося с брянскими лесными массивами. В отряде Чекалин встретил много знакомых — одни прибыли сюда из Песковатского, другие — из Лихвина. Александр был самым молодым из всех партизан. Ему исполнилось шестнадцать лет. Все его любили. Командир отряда Дмитрий Тетерчев относился к нему, как к сыну.

Сначала Саша выполнял легкие поручения: наладил радиоприемник, записывал сводки Советского информбюро, носил воду, собирал дрова для костра. Потом задания стали потруднее. Однажды Саше Чекалину и его приятелю Алеше Ильичеву поручили выяснить, сколько оккупантов находится в Песковатском, и заодно раздобыть оружие, в котором партизаны очень нуждались.

Юные разведчики прошли вечером по селу, потом заглянули к Сашиным родственникам и остались у них ночевать. Те рассказали обо всем, что знали о расположении и продвижении вражеских войск.

Ночью вместе со старостой в дом вошли гитлеровцы. Старший, ефрейтор, оставил двух солдат на ночлег. Те разделись и улеглись на лавке. Саша, услышав храп, тихо слез с печки. За ним — Алеша. Хотели прикончить «гостей» и забрать оружие, да стало жаль стариков хозяев: фашисты обязательно бы на них выместили свою злобу. Утром юные разведчики вернулись в отряд. Тетерчев, выслушав донесение, спросил:

— Ну, а оружие достали?

Юноши опустили головы.

— Не повезло… — пытался оправдаться Алеша.

— Завтра оружие будет! — уверенно заявил Саша.

— Хорошо, — согласился командир.

На следующий день Александр возвратился с трофейным оружием и обмундированием.

— Все сразу не мог принести, еще четыре автомата и восемь гранат спрятал в лесу.

На вопрос, где и как он раздобыл оружие, ответил:

— Приказано — достал! Вот и все.

А дело происходило так. От землянок Саша направился к железнодорожной станции, где в свое время он приметил немецких охранников. Идти нужно было километров десять. Саша медленно пробирался через ельник и болото. Остановившись под кряжистым деревом, оглядел местность. Что-то очень знакомое. Ну конечно, он был здесь прошлой весной. Стоял перед этой поляной, напряженно вглядываясь в серо-розовое небо, чтобы не прозевать вальдшнепа.

Саша услышал треск веток. Быстро нырнул в ельник и залег. Очень скоро он увидел колонну немцев. Десять человек. Надо подпустить их как можно ближе. Выложил на мох гранаты и взял на изготовку полуавтомат.

Фашисты двигались медленно. Ближе, ближе. Осталось метров двадцать пять, не больше. Саша поднялся и бросил подряд одну за другой гранаты. Маленький осколок резанул ему ухо. Шестеро гитлеровцев остались лежать на поляне, остальные побежали. Спокойно, словно на стрельбище, целясь под «яблочко», Саша уложил еще трех оккупантов. Десятый удрал. Чекалин осторожно вышел на поляну, собрал трофеи.

Так был выполнен приказ командира…

* * *

В потертом пиджачке и в таких же видавших виды штанах Чекалин шагал по берегу Вырки. Он шел на встречу с отцом, который был их связным.

Вот и небольшой обрыв, отсюда он палил из ружья в щук.

Изба бабушки стояла на краю села. Еще издалека он услышал кудахтанье кур и гоготанье гусей. Оказывается, во дворе гитлеровцы гонялись за «курками», «гусками». Павел Николаевич сидел на бревнах и вязал из березовых веток метлу. Он мрачно поглядывал на вояк, которые потрошили птицу. Вдруг хлопнула калитка и во двор как ни в чем не бывало вошел Саша.

— Здорово, папаня!

Отец поднялся навстречу сыну, а бабушка при виде внука перепугалась. Немцы же не обратили никакого внимания на подростка. Саша поздоровался с бабушкой и прошел в избу. Попил из крынки молока, задвинул пеструю занавеску, лег на лавку около печки и притворился спящим.

Тем временем фашисты принесли фляги с водкой, уселись за стол, где уже стояли две тарелки с яйцами, лежали сало и каравай хлеба, жареная птица. Изрядно выпив, солдаты оживленно болтали.

Саша понимал по-немецки. Гитлеровцы говорили о том, что ночью на одной из улиц Лихвина партизаны убили патрульных; на шоссе, возле леса, взорвалась автомашина с боеприпасами; во многих деревнях появились большевистские листовки.

Саша радостно улыбался: в боевых делах партизан принимал участие и он.

После обеда оккупанты куда-то ушли.

Саша поднялся. Бабушка, убирая со стола посуду, упрекнула его за то, что он не вовремя пришел в село: немцы ищут партизан.

Павел Николаевич шепотом сообщил ему ценные сведения. Вдруг раздался резкий стук в дверь. В комнату вошли два фашиста. Третий остался стоять во дворе, охраняя выходы из дома.

— Ты кто есть? — ткнул пальцем в Сашу унтер-офицер.

— Чекалин Саша…

— А ты? — и указал на Павла Николаевича.

— Его отец. Чекалин. Их схватили.

…Холодная осенняя грязь чавкает под ногами, ее комья попадают в широкие раструбы фашистских сапог. Солдаты ругаются и злобно толкают прикладами автоматов отца и сына.

— Папа, папа… сшибай одного, а я другого, — шепчет отцу Саша.

Но Павел Николаевич понимает, что сын вряд ли осилит здоровенного рыжего солдата… Допрос начал обер-лейтенант:

— Партизан? Где лесная хата? Где отряд?

— Ничего мы не знаем! — ответил Чекалин-старший. Мы из деревни никуда не уходили, всю жизнь здесь живем…

— Партизан! — уверенно и торжествующе сказал еще раз офицер. — Теперь вам капут! Совсем капут! — И он провел тыльной стороной руки по своей шее. — А сейчас — увести.

Чекалиных посадили в погреб. Загремел засов.

— Кто-то меня увидел и донес, — сказал Саша. Павел Николаевич постелил лежащие в куче пустые мешки.

— Давай-ка, сын, спать, силы еще пригодятся, утро вечера мудренее.

…Стук кованых сапог разбудил их.

— Вставай, пошли!

На улице чуть брезжил рассвет. Приблизились к школе.

«Неужели будут расстреливать?» — подумал Саша и вопросительно посмотрел на отца. Тот угадал мысль сына, пожал плечами.

Из школы вышли солдаты и остановились у двери. За ними показались люди в рваных гимнастерках, в обмотках без ботинок, с кровавыми пятнами на одежде и лицах.

Все арестованные, в том числе и Чекалины, были отданы в распоряжение шеф-повара для работы на кухне. Притащили несколько мешков с картофелем и заставили чистить. Человек с рукой на перевязи сообщил партизанам, что все они попали в плен, выходя из окружения.

Павел Николаевич и Саша сидели на земле у дровяного сарая. За сараем — камыши, ручей, кустарники, а дальше — лес.

Отец и сын переглянулись и шмыгнули за сарай. Прислушались: тихо. И изо всех сил бросились к лесу. Через некоторое время послышались выстрелы. Оглянувшись, они увидели фигуры в шинелях зеленовато-мышиного цвета.

— Спохватились, да поздно, — усмехнулся Чекалин-старший. — Ищи ветра в поле…

Когда опасность миновала, отец сказал:

— Ну, Саша, теперь и мне придется в партизанский отряд подаваться. В село больше нет пути…

Юный Чекалин еще несколько раз ходил в разведку, дважды — за оружием. Но ему очень хотелось принять участие в настоящем бою. Командир говорил:

— Успеешь, пока ты в разведке больше нужен. Вот будет случай…

Такой случай представился в конце октября. По дороге, ведущей из Перемышля в Лихвин, разведчики обнаружили вражескую автоколонну. Группа партизан во главе с Тетерчевым затаилась в заросшем ивняком кювете.

Автомашины, заполненные солдатами, проходили одна за другой. «Ударим, когда машины будут напротив нас», — подумал командир.

Бой был коротким. Несколько фашистов, выскочивших из машин, попали под огонь Сашиного полуавтомата.

Партизаны быстро собрали трофеи — оружие, патроны, гранаты — и скрылись в лесу.

* * *

…Мост через Оку охранялся усиленным отрядом гитлеровцев, и партизаны решили подорвать рельсы в километре от реки. Операция была крайне важной и опасной. С отрядом отправились командир Тетерчев и комиссар Макеев.

Тщательно замаскировавшись у опушки леса, партизаны стали ждать поезда. Скоро два часа. Все замерзли. День был хоть и бесснежный, но по-зимнему холодный.

Наконец послышались голоса и стук молоточков по рельсам. Это шли осмотрщики.

— Этих пропустить! — приказал Тетерчев. — Пусть доложат на станции, что все в порядке.

Послышался глухой ритмичный звук.

— Приготовились! — скомандовал Тетерчев, а через несколько минут сказал: — Отставить! Дрезина.

Когда дрезина скрылась из глаз, партизаны высыпали на полотно. Сбросили пальто, шапки и принялись за работу. Впереди поставили мины, а для страховки (мало ли что бывает) разобрали еще и рельсы. Вдруг Макеев поднял руку:

— Внимание! Ложись вдоль насыпи!

Показалась группа вооруженных фашистов. Они тщательно проверяли путь. Когда оккупанты поравнялись с местом засады, партизаны открыли огонь. Гитлеровцы бросились в сторону леса. И только Саша заметил, что один из них спрятался в канаве. Саша выстрелил в него и не промахнулся.

— Да, — сказал ему Тетерчев, — опоздай ты на минуту, многие из нас были бы на том свете.

Издалека послышался гудок паровоза. Быстро закончив приготовления и убрав трупы с насыпи, партизаны побежали к лесу. Взрывом поезд разорвало на две части, рухнувшие под откос…

* * *

Саша лежал в землянке.

Его знобило, голова была горячая, все тело ныло. «Вот некстати эта болезнь, — думал юный партизан, — люди ходят на задание, а я…» В землянку вошел Макеев.

— Как себя чувствуешь?

— Ничего, товарищ комиссар! Через два дня встану. Комиссар покачал головой:

— Тебе, Саша, надо побыть в тепле не два дня, а больше… Мы решили послать тебя в Мышбор. Ты же хорошо знаешь учительницу Музалевскую? Вот у нее и отлежишься, отдохнешь…

— Как это так запросто, без боевого задания?

— Успокойся. Задание получишь. Кое-что надо будет уточнить по дороге, да и в самой деревне. Ну. а заодно и подлечишься.

Саша медленно поднялся, надел пальто, затянув его покрепче ремнем, взял гранаты и полуавтомат.

— Задание тебе командир объяснит, — сказал Макеев. Чекалин добрался до Мышбора к вечеру и, как было условлено, предварительно зашел к связному. Тот сообщил, что Музалевская арестована и отправлена в Лихвин, сейчас в деревне очень много фашистов, лучше будет, если Саша уйдет в село Песковатское.

Низенький, обмазанный глиной домик Чекалиных. Окна и двери крест-накрест забиты досками. Мать и брат в эвакуации, бабушка далеко у родственников.

Оторвав доски, Саша открыл дверь и вошел в избу. Пахнуло затхлостью и сыростью. В лампе, к счастью, сохранился керосин.

Обнаружив два полена и сломав табуретку, затопил печь. На дворе темно, дождь — вряд ли кто заметит дымок из трубы. Лег на печь и накрылся лоскутным одеялом, под которым спал еще в детстве.

Вдруг послышался легкий стук в окно. Саша слез с печи, взял полуавтомат.

— Саша! Это мы…

Голос показался знакомым.

— Егор, ты? — тихо спросил Чекалин.

— Я, я и Левка со мной…

Чекалин отодвинул засов и пропустил ребят.

— Как же вы узнали, что я здесь?

— Да это Егорка заметил и за мной зашел, — сказал Лева Виноградов.

— Саша! В селе немцы.

— А где же Сергей?

— Сейчас придет. Соображает насчет харчей… Сергей принес хлеб, бутылку молока и два яйца. Егор принес мед.

— О, так вы меня быстро на ноги поставите, — улыбнулся Чекалин.

Ребята рассказали Александру о последних новостях, о гитлеровских злодеяниях в селе.

— Ничего, скоро палачи поплатятся за все. Недалек тот день! — сказал Саша.

Поздно ночью ребята разошлись по домам. Саша заснул на теплых кирпичах печки…

* * *

Леве Виноградову ночью не спалось. Чуть забрезжил свет, он оделся и вышел на улицу. На дворе стоял легкий морозец, покрывший серебристым инеем деревья, хаты, жухлую траву.

Мальчик взял топор и направился к сараю за дровами. Заслышав позади голоса, оглянулся. На другой стороне улицы шагали фашисты, а среди них трусил какой-то человечек в полушубке. Виноградов насчитал двенадцать солдат. «Ого, — подумал он, — куда это они направляются? А кто же этот человечек, не староста ли Авдюхин? Кажись, он. Предатель. Интересно, за кем они? Уж не за Чекалиным ли?»

Лева не ошибся. Немцы подошли к чекалинской избе, окружили ее. Староста крикнул:

— Чекалин, выходи! Мы знаем, что ты здесь!

Фашисты дали несколько автоматных очередей по окнам и двери. И на это им никто не ответил. Трое гитлеровцев подбежали к двери и стали вышибать ее прикладами. Внезапно распахнулось окно, Саша метнул гранату и выпрыгнул из окна. Но граната не взорвалась, трое рослых фашистов настигли, связали руки…

В тот же день его отправили под стражей в Лихвин, в фашистскую комендатуру.

— Говори, где партизаны? — кричал фашистский офицер.

— Я ничего не знаю! — ответил Чекалин.

— Ты — партизан, комсомолец, мать твоя коммунистка, отец… Мы все знаем.

— Я все равно ничего не скажу, — сказал юноша.

— Заставим!

Двое солдат схватили Сашу, потащили в соседнюю комнату…

После пыток Сашу снова ввели к коменданту.

Но он и на этот раз не сказал ничего и, быстро схватив со стола массивную чернильницу, бросил ее в лицо офицеру.

Ударами кулаков и прикладов Александра сбили с ног, связав, искололи штыками…

— Повесить! — прорычал комендант.

Юношу выволокли наружу и бросили в сарай с каменным полом. Там он пролежал без сознания до самого утра.

6 ноября 1941 года Александра Чекалина повели на казнь.

…Вот площадь, родная школа. Фашисты согнали сюда людей. Фанерную дощечку с надписью «Такой конец ждет всех партизан» Чекалин снял с себя и отбросил в сторону. А когда ему стали надевать петлю на шею, звенящим голосом запел «Интернационал».

27 ноября 1941 года Красная Армия освободила Лихвин. О подвиге юного партизана узнала вся Советская страна. Сашу Чекалина торжественно похоронили тут же на площади, которая теперь носит его имя.

Указом Президиума Верховного Совета СССР Александру Павловичу Чекалину присвоено звание Героя Советского Союза посмертно.

В 1944 году город Лихвин переименован в Чекалин. Здесь в 1958 году открыт памятник Герою Советского Союза Александру Чекалину.

М. Сбойчаков Гордость отряда

Ночные секреты Леня Голиков не очень любит. Уж больно нудно тянется время. Особенно худо себя чувствуешь, когда все проходит без происшествий, как в эту ночь, на 13 августа 1942 года. С вечера пришли они, шесть партизан, к шоссейной дороге Псков — Луга, чтобы проследить движение по ней фашистов. Цепочкой расположились у дороги.

Безмолвно вокруг. Замолк птичий гомон. Изредка ухнет филин, где-то всплеснет крыльями сова из подлеска, и снова тишь. Партизаны почти совсем отучили фашистов по ночам ездить. Ни подвод, ни машин на дороге не показывается.

Глаза у Лени начинают слипаться. Нельзя ни встать, ни размяться. Поблизости лежат Александр Петров и Иван Васильев. Поговорить бы, глядишь, и дремота бы отстала, но и это исключено: в секрете ничем нельзя обнаруживать себя.

Остается одно — перебирать в памяти прошедшие бои. Леня старается живо представить себе все так, словно бы сейчас он — участник тех сражений.

Вот перед глазами село Апросово, в котором находился немецкий гарнизон. Апрельской ночью партизаны вихрем влетели в него. Рассредоточились. Подбежал Леня к одной избе, слышит — скрипнула дверь. Сразу за угол. Выбежали три фашиста, встревоженные поднявшейся стрельбой. Леня сразил их очередью автомата.

Во двор заскочили Зуев и Скорников.

— Постойте тут, я избу проверю, — сказал им Леня и скрылся в сенях.

Резко открыв дверь в избу, он крикнул: «Хальт! Хенде хох!» Никто не отозвался. Шагнул через порог. В хате что-то затрещало. Леня отпрянул за притолоку. Разобрался — звонил полевой телефон. Значит, штаб тут какой-то, должны быть документы. Так и есть. Нащупал на столе сумку, бумаги, забрал их. Зуев забеспокоился о нем, поднялся на крыльцо.

— В порядке, — тихонько сказал ему Леня, повесив на плечо кожаную сумку.

Все хотели бежать дальше, но тут послышался топот. Пять немцев спешили ко двору, как попало одетые — кто в шинели, кто во френче, один без шапки. Леня дал по ним очередь. Может, не все убиты? Проверить не успели: к избе бежало еще несколько немцев. «Наверно, к командиру за помощью бегут», — мелькнуло в голове у Лени. Партизаны уложили у забора и этих. Много они тогда фашистов истребили.

Но важнее всего сумка. В ней оказались ценные документы: приказы, распоряжения, указания фашистских начальников. Командир отряда И. И. Глейх с комиссаром М. В. Сураевым представили Леню к высокой награде — ордену Красного Знамени.

Вскоре после этого произвели налет на деревню Сосницы. Тоже удачно получилось. Вслед за командиром роты Голиков забрался на чердак избы, стоявшей на перекрестке улиц. Все как на ладони было видно оттуда. Гитлеровцы очумело метались, а им навстречу и в спину — пули с чердака.

Горячо благодарил его командир роты, Лене даже неудобно стало. Он сказал:

— Василий Андреевич, это ж вы придумали на чердак залезть. И фашистов побили куда больше, чем я.

— Мне так положено, я командир, — ответил Андреев. — А ты, Леня, молодец, смело воюешь.

28 мая он ходил в разведку с Ваней Васильевым. Из леса осматривали место, где стояла деревня Шапаниха. Фашисты сожгли ее. Ветер вихрил черный пепел. Больно смотреть. Решили уйти, но тут Леня заметил шестерых немецких солдат с лопатами. Что делают они на пепелище? Пригляделся и определил: раскапывают ямы, куда колхозники упрятали хлеб и добро.

Оставив Ваню для прикрытия, Леня пополз к врагам. Подобрался совсем близко и открыл огонь. Двоих убил, остальные убежали.

Через три дня в этой же сожженной деревне он, подкравшись, уничтожил еще двух фашистов. С того дня раскопки прекратились.

Командир отметил действия Лени в разведке специальным приказом, объявил благодарность, назвал его бесстрашным бойцом и закончил такими словами: «Ставлю Голикова в пример личному составу отряда».

Секретарь комсомольской организации Олег Анучин заговорил с Леней о вступлении в комсомол. И без этого Леня думал не раз: задержался в пионерах, война помешала. Хотел заслужить почетное звание комсомольца в борьбе с фашистами. Маяковский об этом хорошо сказал: «Если тебе комсомолец имя, имя крепи делами своими!» В комсомол Леню приняли единогласно.

С конца июля партизаны ушли далеко от родных мест — от Старой Руссы, Дедовичей, от Полы. 4-я бригада перебазировалась к Радиловскому озеру, что в Струго-Красненском районе Ленинградской области. Отсюда и вышли на задание…

Ох и томительная же ночь! В секреты бы лучше посылать пожилых, их ведь больше тянет полежать.

Наконец стало рассветать. Командир диверсионной группы Глазков дал сигнал отхода. Петров, Васильев и Голиков задержались. Они заметили, как на повороте дороги мелькнул зеленоватый «опель». Легковая машина! Не иначе с офицером. Шесть глаз устремились на дорогу.

Вот «оппель» уже недалеко. Мчится на большой скорости. Ничего, сбавит — впереди мостик через ручей. Точно, уже притормозил. Васильев поднялся и, широко размахнувшись, кинул противотанковую гранату. Неудачно: перекинул дорогу и к тому же граната разорвалась далеко сзади. Машина продолжала идти. Теперь вскочил с гранатой сосед Голикова — Петров. Леня с надеждой взглянул на товарища — с ним он много раз ходил на задания. Рука у Петрова твердая. Не подвела и в этот раз. Граната грохнула перед самой машиной. Но она и на сей раз не остановилась, Леня решил: «Как поравняется со мной, дам длинную очередь». Он уже разглядел, что в машине два офицера. Между тем «опель» резко замедлил ход и остановился, немного не поравнявшись с камнем, за которым лежал Леня.

Немцы выскочили из машины и бросились наутек: один по канаве, другой по лугу в сторону леса. Тот, который убегал по канаве, кричал и отстреливался.

— Саша, бей по крикуну, а я возьму того, — крикнул Леня.

После двух-трех коротких очередей «подопечный» Лени свалился в траву. Довольно быстро взял на мушку «своего» крикуна и Петров. Друзья поспешили к машине. Саша уткнулся в нее, а Леня огляделся, нет ли какой опасности. На дороге было пусто.

— Тут чемодан, не сдвинешь, помоги, — позвал из машины Саша.

Леня уже готов был лезть в машину, но тут застыл от удивления: по лугу в сторону леса бежал тот офицер, в которого он стрелял и, как ему казалось, убил. «Вот гад, живучий».

— Саша, жди, — крикнул Леня уже на бегу. У гитлеровца прыжки в сажень. «Чешет, как черт лысый!» Вот он обернулся и, увидев, что его преследует мальчик, решил его пугнуть. Зажав под мышкой папку, дал очередь из автомата.

«Ах ты гад!» Леня ответил очередью. Промахнулся. Сердце от бега и волнения колотилось, мешало стрельбе.

Фашист все больше отрывался. Эдак он скоро и на опушке леса окажется. Допускать его до леса нельзя. Надо нажимать. Леня сбросил тяжелые кирзовые сапоги. Бежать стало легче.

Немец стрелял короткими очередями. Как ни старался, Леня не мог на бегу попасть в фашиста. Решил попробовать с колена. Наконец преследуемый им гитлеровец плюхнулся в траву. Соблюдая предосторожность (вдруг тот ранен или пошел на хитрость), Леня подбежал к нему. Скорчившийся фашист лежал лицом вниз. Он оказался генералом. Рядом валялась красная папка.

Взяв автомат и папку, Леня поспешил назад. Саша ждал его около машины. Они схватили чемодан и потащили его в лес. В нем оказались домашние вещи, соль и сладкий хлеб. А вот папка была ценным трофеем. В ней обнаружили документы исключительной важности.

— Немедленно направить в штаб партизанского движения, — распорядился командир бригады Глебов.

За эту операцию Александр и Леонид были представлены к награде.

В представлении написано, что Голиков Леонид Александрович родился в 1926 году в деревне Лукино Старорусского района Ленинградской области. В партизанский отряд вступил добровольно в январе 1942 года. Как передовой боец, принят в ряды ВЛКСМ. Отличился во многих схватках, за что награжден орденом Красного Знамени и медалью «За отвагу».

Указом Президиума Верховного Совета СССР за этот подвиг Леня Голиков был удостоен звания Героя Советского Союза, а Александра Петрова наградили орденом Ленина. Оба они вскоре были зачислены разведчиками в штаб бригады.

Партизанские бригады наносили серьезный урон фашистским войскам. Для борьбы с ними фашисты бросили крупные силы карательных частей. 6 ноября 1943 года жестокий бой разыгрался у Радиловского озера.

Каратели напирали со всех сторон. Куда бы разведчики ни пошли, всюду на фашистов натыкались.

В поисках выхода из сложной обстановки штаб бригады нередко допускал ошибки, которыми фашисты спешили воспользоваться. Роковой просчет штаб сделал, когда рассредоточил все свои отряды (их было четыре). С каждым днем они все дальше и дальше отдалялись один от другого.

Связь штаба бригады с отрядами была потеряна. Решили пробиваться через линию фронта, чтобы выйти в советский тыл.

24 января 1944 года штабная группа остановилась на короткий отдых в деревне Острая Лука. Решили обогреться и запастись продуктами, так как дальше на пути до самой линии фронта деревень не было: их все сожгли гитлеровцы.

В Острой Луке и разгорелся тот последний для Лени Голикова бой. Они дрались до тех пор, пока кончились патроны. А затем начали пробиваться к своим.

Командир бригады С. М. Глебов полз впереди. Леня старался не отставать от него, давая короткие очереди. Он видел, какую выгодную позицию у ветряка заняли вражеские пулеметчики.

Начальник штаба Трофим Петрович Петров, поднявшись, бросился к лесу и тут же упал, сраженный пулеметной очередью. Вдруг остановился и Семен Михайлович. Леня увидел, что он тяжело ранен.

— Спасай документы! — только и успел сказать он Лене.

Снег от каждой очереди вихрем поднимался всюду — впереди, по бокам и сзади.

Вон недалеко большой камень — только добраться бы до него! Но в этот момент что-то больно ударило в грудь.

Его догнал пулеметчик Ладожин. Леня, стараясь говорить громче, сказал: «Спасай документы!..»

Так погиб юный разведчик Леонид Голиков.

П. Демидов Аркаша

На него смотрело круглое дуло пистолета. Дальше, продолжением ствола, два рыжих зрачка, разделенные горбинкой носа. Весь мир собрался для него в этом стальном кольце. Дуло дрожало, прыгало, будто ехало на телеге. Будет ли конец этой безумной дороге? Он не выдержал и отвернул голову, подставив висок.

Фашист выстрелил…

Из письма бывшему заместителю командира по разведке 2-й партизанской бригады имени Героя Советского Союза К. С. Заслонова Константину Павловичу Федорову пионеров дружины имени Бориса Петрова:

«…Что касается бывшего разведчика Аркаши, мы обязательно узнаем и все Вам опишем. Сегодня мы проводили сбор отряда «Герои — наши земляки», и старшая вожатая прочитала от Вас письмо. Мы взялись за поиски Аркаши».

Невысок ростом, худощав, подвижен. Если смотреть со спины — мальчик! А повернется Аркадий Филиппович Барановский — и словно глянул ты в лицо войне. Черная повязка — там, где был когда-то правый глаз. Сглаженный временем, однако заметный шрам у левого виска — след входного отверстия пули. Руки-ноги — гнутся, ходят? Смеется: «Тяперь (это по-белорусски так), тяперь — да, вот разве к погоде дают знать…» «Давать знать» есть чему: автоматная очередь швырнула его на несколько метров назад, автоматная очередь впилась в правую руку, потом в обе ноги, в грудь. И много ли надо — в тринадцать лет?

В самом деле, много ли надо в тринадцать лет? Росный луг, чтоб бегать босиком. И речку тихую — нырять с обрыва. И дом. И школу. И хлеб.

Но луг стал минным полем, речка — водным рубежом, дом — пепелищем. А хлеба не стало вовсе.

Восемь дней шли бои за деревню. На девятый в Сенно вошел противник. Аркаша с такими же, как он, мальчишками шнырял в опустевших окопах — подбирали оружие и боеприпасы, прятали в тайники. Для чего? Спроси их кто-нибудь тогда — не ответили бы. Если удавалось, устраивали стрельбы — надевали на шест фашистскую каску. Да и вообще какой мальчишка пройдет мимо бесхозного пистолета?

Потянулись будни оккупации. Фашисты забрали из деревни все, что можно было забрать. Вскоре неподалеку от Сенно был создан лагерь для военнопленных, а через несколько дней в деревне появился Николай Пронин. Он постучался ночью к соседу Аркаши — Соколовскому — и попросил приюта. Пронин бежал из лагеря.

Солдата спрятали. Но он не хотел, не мог пережидать войну. Стоило появиться над деревней советскому самолету — Николай выскакивал на улицу и кричал: «Наши!» Кое-кто пожимал плечами: «Чудак-человек, сам в петлю лезет. Плохо ему тихо сидеть?» Плохо. Аркадий не только видел это — чувствовал сердцем. Но как было помочь солдату? Раз паренек подошел к Пронину:

— Дядя Коля, ну а дальше что? Ведь схватят тебя.

— Схватят, однако, Аркаша. А как быть? В лес уйти — куда я с пустыми руками?

И тогда Аркадий показал, где спрятано оружие. Ночью Пронин покинул деревню. К тому времени, к 1942 году, партизанское движение в Белоруссии стало набирать силу.

Николай встретился с партизанами. Рассказал им о ребятах из деревни Сенно, и вскоре к Аркадию пришли связные. Он передал партизанам все оружие и стал просить, чтобы те взяли его с собой.

— Трудно у нас, малыш, — лейтенант Федоров положил руку ему на плечо, — облавы, засады. А вот помочь нам ты бы, наверное, мог.

— Как?

— Нам нужны свои глаза в деревне. Понял? Аркадий кивнул.

— Будем держать с тобой связь. Договорились? Долго ждал Аркаша связного. Решил: пообещали просто так, чтобы не огорчался. Но вот однажды…

Из письма К. П. Федорова:

«Занимаясь разведкой в тылу врага, мне приходилось иметь контакт со многими людьми из гражданского населения Белоруссии. В том числе был парнишка по имени Аркадий, ему в ту пору, в сорок третьем году, было лет 13–14. С его помощью я получал важные сведения для бригады, через него имел контакт с агентурой… Он привел к нам в бригаду группу, человек 11–13, бывших полицаев из Сенно, которых сумел сагитировать, переубедить. Они перешли на нашу сторону с оружием, предварительно разгромив полицейский участок».

Из рассказа А. Ф. Барановского:

— На вторую встречу лейтенант Федоров приезжает примерно через месяц. Ну вот что, говорит, есть одно дело. Немцы мобилизовали в полицию молодежь. Так надо бы тех, которые не по своей воле пошли, переправить к нам. Представляете, что это значит? Каждую секунду я мог встретиться с провокатором. В душу человеку не залезешь. Федоров говорит: «Аркаша, подумай, если непосильно, не берись. Погубишь сам себя. СД тоже работает».

Я говорю: попробую. А сам думаю: очень это скользкая стежечка. И вот, говорит, мое первое указание. Подговори одного человека из полицаев, откройся ему, самого надежного выбери. Дай ему задание, чтобы завербовал еще товарища, но чтобы тот тебя не знал. Если, говорит, операция провалится, могут погибнуть два-три человека. А этот пусть другого завербует, и так по цепочке пусть идет.

Я, честно, ночь не спал. С кем же поговорить? Ну, нашел. Брат его учился со мной, на одной парте сидели, последним кусочком делились. Колымага Иван, мой школьный товарищ, а тот Колымага Николай. Думаю: да неужели он меня продаст, этот старший брат, который был мобилизован в полицию? Знает, что я первый школьный друг брата. Ну, однажды я подобрал такой момент, когда он пришел домой обедать. Он как раз получил новый мундир. Я захожу. «О, — говорю, — Коля, здорово тебя одели». Он молчит, даже внимания не обращает. Я говорю: «Погоны какие, а к этим погонам еще бриллианты, прямо как настоящий Наполеон». — «Ладно, ладно, — говорит он, — не болтай». Решился тут я. Говорю: «Пойдем поговорим». И спрашиваю: «Неужели ты, Коля, думаешь служить немцам?» — «А куда я денусь? Никто меня не возьмет, не примет в такой форме». Тут я ему изложил все, как мне Федоров наказывал. «А куда мы денемся потом?» — «А это не ваше дело». — «Ты начальство знаешь?» — «Знаю». — «А когда мы можем встретиться с ним?» — «О встрече еще рано говорить. Когда будет все готово. Тогда и встретимся». — «Они меня не расстреляют?» — «Наоборот, присягу примете, партизанскую. Но только чтоб с оружием». Так мы подготовили первую группу.

Прошел еще месяц. Стал готовить вторую группу. В отряде мне сказали: «Аркаша, тебе оставаться в Сенно нельзя. За тобой идет слежка СД. Со второй группой ты должен идти сам». Это передали от Федорова.

Когда я со второй группой уходил, не знали эти полицаи, кто руководит операцией. Один подходит: «А тебе что тут надо, ну-ка марш отсюда!» Тут я понимаю, что уже надо раскрываться, и говорю: «А ты как с командиром разговариваешь, ну-ка встань по команде «смирно»!» Смеху было…

Константин Павлович Федоров говорит об Аркаше:

— Верите, думал, если и живой он, наверняка не видит. У нас в Ломоносове есть общество слепых. Так я ходил по улицам и все глядел на них, Аркадия высматривал. А как его найдешь — столько лет прошло! К тому же и фамилии не помнил. Просто Аркаша. Чувствую, понимаю: невозможно так найти, а мысль все же работает — вдруг…

А как это вообще бывает — вдруг? Так ли уж все случайно? Вот жил Федоров и все думал об Аркаше. Списался с пионерами. Те стали думать тоже. В деревне Куповать открывали памятник Константину Заслонову. Выступали на митинге партизаны. Кто-то сказал:

— Здесь, на этом же месте, где погиб наш легендарный командир, погиб и еще один герой. Это было в 1943 году. Тринадцать лет было Аркаше Барановскому. А воевал он, как настоящий солдат. Не успел наград заслужить. Только карабин один, лично, перед строем, врученный ему комбригом. Так, со своим оружием, он и принял неравный бой.

Случайно сказали, случайно услышали… Но какая образуется цепочка памяти. Пусть недостает в ней сегодня нескольких звеньев, все равно со временем они будут восстановлены, и каждому воздастся должное. Нет, не «вдруг» это.

О пионерских же поисках — особо. Чтобы осмыслить их, понять их место в истории (да-да, именно в истории!), давайте представим себя в будущем. На месте внуков и правнуков. Когда будут изучать они наше время, с благодарностью вспомнят тех, кто сохранил им имена Аркаши Барановского, Николая Пронина, Бориса Петрова, Константина Федорова. В одном ряду с историографами и летописцами стоят мальчики и девочки в алых галстуках, сельские и городские школьники, красные следопыты. Живая память народа.

…Федоров понимал: идти в разведку больше некому. Так, как знает эти места Аркаша, не знает, пожалуй, никто. А пойти необходимо. Появилась новая группа карателей. Узнать, сколько их, как и чем вооружены, где стоят — все это нужно было разведать Аркаше и его напарнику Володе Шавранскому.

Ранним утром двигались на конях вдоль речки. Заглянули на хуторок — никого. Впереди показалась Куповать, та самая деревня, подле которой все случилось.

Аркадий потянул носом: дымом табачным повеяло, да не нашим, чужим. Вокруг ни души, стало быть, засада. Значит, нужно особенно хорониться, потому что фашист уж постарается выбрать место, чтобы все просматривалось и простреливалось. Аркадий предложил было спешиться, чтобы перейти речку и с другой стороны, с господствующего берега, изучить местность, а может, и обстрелять ее. Володя, однако, двинулся дальше так же, верхом, и Аркадий последовал за ним. Аркаша снял с груди карабин, щелкнул предохранителем автомата Володя. Проехали шагом метров двадцать.

Еще не успела отзвучать команда «Хенде хох!», как парни ответили на нее дружным залпом. Соскочили с лошадей, а над головами, с обоих флангов, уже летели пулеметные очереди. Володя крикнул: «Отходи к берегу! Буду тебя прикрывать!» — и бросил в сторону речки гранату, чтобы расчистить Аркадию проход. И умолк. Аркадий ползком вернулся к нему. Володя лежал на спине, прижимая правой рукой к груди автомат. Он был убит.

Аркадий взял автомат друга и начал вести огонь. Бросил вправо и влево по гранате, чтобы прикрыть свой отход, и в этот миг осекся автомат. Когда Аркадий пытался сменить диск, его ранило в правую руку. Будь враги далеко, он бы успел сделать это, но их разделяли буквально метры. Аркадий поднялся на ноги, рассчитывая зубами выдернуть кольцо последней, третьей, гранаты и бросить ее левой рукой, когда каратели подойдут вплотную. Не успел.

Его расстреливали в упор, с пяти метров. Автоматная очередь оплела тело, скрутила, согнула его и отбросила назад. Аркадий никогда не думал, что пуля обладает такой силой: будто кто-то что есть мочи поддал ему кулаком. И все-таки он нашел в себе силы подняться. Держа автомат здоровой рукой за ствол, с простреленными ногами и грудью, он шагнул навстречу врагам, размахивая оружием, как палицей. Страшный удар по затылку прекратил этот неравный бой. Хрустнула кисть под сапогом — это выбили у него гранату, вырвали, чуть не с пальцами вместе, автомат, долго били прикладами и ногами. Сознание его плавало, то уходя, то возвращаясь, качалось, как лодка на волне.

Подошел офицер. Вытащил пистолет, стал спрашивать о чем-то. Потом достал нож и распорол на Аркашиной груди гимнастерку. Бросил команду солдату, отошел. Солдат — Аркадий навсегда запомнил его — расстегнул кобуру.

Из письма К. П. Федорову пионеров дружины имени Бориса Петрова: «У нас большая радость. Мы отыскали героя, о котором вы писали. Его зовут Барановский Аркадий Филиппович. Его адрес: БССР, Витебская область, Лепельский р-н, Стайкский сельсовет, д. Стайки».

Из письма А. Ф. Барановского К. П. Федорову:

«Вы спрашиваете о моем здоровье и зрении. На здоровье пока что не жалуюсь. Все хорошо. Когда меня доставили в госпиталь, мне нужна была срочная операция, но врачи были в сомнении — вряд ли выдержу и перенесу наркоз. Меня осмотрел хирург и сказал, что, хотя я серьезно истощен кровью, зато сердце исключительно крепкое. Правый глаз мне удалили сразу же. Правда, когда я начал просыпаться и стал проходить наркоз, в палате немного попартизанил, так что вынуждены были привязать меня к койке. Через три недели мне сделали другую операцию, потом еще одну. Правая рука долгое время не разгибалась, но сейчас все нормально. Дали мне вторую группу инвалида Отечественной войны пожизненно».

— Выходит, я виноват, что об Аркашином подвиге никто не узнал тогда, — вздыхает Константин Павлович. — Верите, никто не думал, что он выживет. Никто! Помню, метался Аркаша на телеге и все твердил: «Где мой карабин? Где мой карабин?» Тот самый, именной. Мы думали, в бреду он, в горячке. А потом, когда увезли его в тыл, разве тут найдешь кого? Война еще шла…

Из письма А. Ф. Барановского К. П. Федорову:

«Вы спрашиваете, какие я имею награды. Стыжусь я отвечать на этот вопрос. Я даже вам солгал, Константин Павлович, что у меня есть медаль партизана Отечественной войны. Нет ее у меня. Но я за это не обижаюсь, потому что некогда было в то время этим заниматься».

П. Демидов Сестры

«Русская Демеш Лидия обвинялась в оказании помощи партизанам. Выяснилось, что она постоянно поддерживала связь со своей сестрой Ольгой, находящейся в партизанском отряде. Оттуда Лидия получала мины для совершения диверсий…»

Оставалось допечатать последнюю фразу — и операцию можно считать законченной. Затем — положить донесение в конверт, чтобы назавтра, спецпочтой, оно ушло в ставку. После войны этот документ найдут в архивах польского министерства внутренних дел.

Лиде было тринадцать лет. Казалось бы, что особенного сделала она? — подорвала эшелон, поддерживала связь с партизанами. Удивить ли было гитлеровцев подобным. В этой непостижимой Белоруссии, у этого непонятного народа — партизан или связной чуть не каждый; и стреляют, и вешают, и жгут их — ничто не помогает. Тринадцать лет. Кляйне медхен, ей бы в куклы играть, мит пуппен, а у нее в руке — мина. Ей бы плакать по вечерам от жутких сказок, а она — воюет с солдатом фюрера. С солдатом, который согнул Европу! И солдат боится девочки: закрывает в страхе глаза и стреляет вслепую, наугад — вдруг попадет? А солдат — это армия. Выходит, армия в страхе перед девочкой? Вот о чем расскажет то донесение…

Две сестры. Лида и Ольга. Тринадцать и шестнадцать лет. Еще есть братишка Борис, совсем маленький. И мама, Ефросинья Георгиевна. Все — Демеш.

Вспоминает Борис:

— Было пасмурное утро, и мне почему-то запомнился тот день, большие, громадные самолеты летели низко над станцией. Их было много, казалось, им не будет конца, партия за партией пролетали они над Оршей. В городе от их рева не было ничего слышно, а они все летели и летели, с крестами на крыльях и хвостах. Думали, будут бомбить, как раньше, но они в тот день не сбросили ни одной бомбы.

Потом стало тихо (трудно понять и объяснить эту тишину). В домах и на улицах сразу послышалась немецкая речь. Люди стали выходить из своих убежищ, а чуть позже немцы сами стали обыскивать и выгонять из подвалов и погребов наших, в основном были старые и дети. Выгнали и нас: маму, меня, Лиду.

Собирали людей на улицах и площадях, сгоняли целые толпы и что-то долго говорили и объясняли населению (по-видимому, втолковывали свои порядки). Кое-где раздавались выстрелы, и набожные каждый раз крестились. Мама крепко прижимала меня к себе, Лида тоже жалась ближе к маме, стояли долго, очень долго, мне казалось, что мы стоим целый день. Когда нас отпустили, люди почему-то не сразу стали расходиться по домам, но после нескольких очередей из автоматов на улицах стало пустынно. Трудно поверить в столь ясную память ребенка, но у меня до сих пор перед глазами те дни. И вспоминать по-другому, по-детски, я уже не могу.

Когда мы подошли к дому, наши ненужные «им» пожитки были выброшены прямо на улицу, а то, что подходило, они оставили для себя. Про Ольгу в то время никто не знал, что с ней и где она. Мама объяснила, что она ушла в деревню к тетке, так как там легче прожить, а потом кто-то пустил слух, что Оля заболела тифом (немцы тифа боялись). Как только мы подошли к своему дому, из комнаты вышел здоровый верзила и сказал на ломаном русском языке, чтобы женщины ежедневно делали в их комнате уборку (он имел в виду маму и Лиду). «А вы можете оставаться жить там», — и он показал нам на вторую комнату. Каждый день фашисты выгоняли всех на работу, уходила на целый день и мама. Поздно вечером она возвращалась усталая, разбитая, часто брала меня на колени, гладила по голове, вздыхала и говорила: «Что же это такое, надолго ли это и как жить дальше?» А я ей подсказывал, что если выгнать немцев из дома, то на этом все и кончится — и война кончится, и все будет по-старому, по-прежнему.

Очень часто мама брала из шкафа свои любимые вещи, куда-то уходила и, возвращаясь, всегда приносила или ведро картошки, или буханку хлеба. Отворачиваясь, говорила: «Жить-то надо…»

Я как-то сразу заметил, что Лида вдруг стала намного взрослее. Она вытянулась, сделалась замкнутая, часто шепталась с мамой. Мать ей говорила: «Не лезь, куда не нужно, хватит нам и одной» (наверное, имела в виду Олю).

Помню, как за нашим домом и дальше стояли, подходили и уходили целые эшелоны с немецкими солдатами, с танками и прочим грузом. Запомнился случай: как-то на запасных путях стоял эшелон с солдатами, они чему-то радовались, многие играли на губных гармошках. Мы, ребятишки, пялили на них глаза. И вот один из них на ниточке опустил к земле какую-то игрушку из вагона, показывая, чтобы кто-нибудь взял ее. Один мальчик, старше меня, подошел и дернул ее, она взорвалась у него в руке. И я не могу забыть, как он с окровавленной рукой и оторванной нижней губой с криком побежал домой, а они хохотали, крича: «Пух, пух!»

Лида часто брала корзину или сумку и уходила на железнодорожные пути собирать уголь, и, если ее останавливали часовые, она объясняла, что собирает уголь, чтобы отапливать комнату, в которой живут немцы. Таким образом она пробиралась туда, куда ей нужно было (где мне тогда было понять, что она вот так, рискуя жизнью, помогает выполнять боевые задания).

Хотя погода была прохладная, Лида почему-то стала ночевать в сарае. Я потом уже узнал, что там, в груде старых битых кирпичей, хранились мины и взрывчатка.

Однажды я вошел в сарай, а Лида стояла ко мне спиной и что-то стирала. Не оборачиваясь ко мне, она вдруг выплеснула из таза воду на груду лежавших в углу кирпичей и только потом обернулась. Увидев меня, она сказала: «Ух, пузырь (она так меня звала), напугал ты меня» — и достала из-за кирпичей стиранную вещь — «косынку» (это был пионерский галстук).

Не могла семья Демеш эвакуироваться: двое малых на руках у матери, куда с таким хвостом! Не стало любимого парка, что зеленел возле дома, — порубил, повыжег фашист, качели и карусели переделал в виселицы.

Трое пионеров, старшая среди них Оля, как бы подполье свое, пионерское, организовали. Упрятали галстуки (до возвращения наших), по ночам писали на стенах: «Смерть фашистам», «Смерть Гитлеру», срывали немецкие афиши и раз даже кошку дохлую бросили в колодец, которым пользовались гитлеровцы.

Ольга мечтала пробиться к партизанам. Искала встреч, ловила слухи. На аэродроме, куда угнали на работу, сговорилась с Толей Корнеевым (ему тогда было тринадцать) непременно отыскать партизан. И отыскали. А в ответ услышали то ли в шутку, то ли серьезно:

— Придете с оружием — примем.

Черный дым застил небо над лётным полем, хлопали взрывы, в панике метались враги — это Ольга и Толя оставили о себе память, а сами на захваченном велосипеде, у девчушки парабеллум на груди, — к опушке, к месту встречи.

Так и прижились в отряде. Она — поначалу все больше по кухонной части, а потом дали серьезное задание: пробраться на станцию в Оршу — поглядеть, посчитать, запомнить.

После этого поручили поставить магнитные мины под эшелон с горючим. В партизанской справке (№ 2037 от ЗЛИ. 67 г., Минск, партархив) о ней написано: «За время пребывания в партизанах, будучи малолеткой, показала себя бесстрашной разведчицей, спустила под откос семь вражеских эшелонов, участвовала в разгроме нескольких немецко-полицейских гарнизонов, на своем счету имеет около 20 уничтоженных вражеских солдат. Участница рельсовой войны».

Ко времени, когда Лида стала работать на связи с партизанами, немцы уже хорошо знали об Ольге. За нее давали цену немалую — землю, корову и десять тысяч марок. Копии ее фотоснимка были розданы и разосланы всем патрульным службам округи, полицаям, старостам и тайным агентам. Захватить и доставить ее живьем — таков был приказ ставки.

Однажды в районе Березине, направляясь в разведку, Ольга и двое парней повстречали группу кавалеристов. Одеты конники были в гражданское, кто как, так что вполне походили на партизан. Когда отряд приблизился почти вплотную, Ольга поняла, что произошла страшная ошибка. Красные диагонали пересекали шапки незнакомцев — а в ту пору партизаны лент уже не носили, — однако слишком поздно заметила оплошность Ольга.

Кто-то из преследователей крикнул:

— Не стрелять! Взять! — и отряд начал окружать ребят.

Вспоминает Владимир Старовойтов, командир отделения отряда «Шамаринский» партизанской бригады «Чекист»:

— Ее товарищи сумели заставить своих лошадей перепрыгнуть в кювет, а Ольгина лошадь боялась прыгнуть и некоторое время стояла в нерешительности… Но все же прыгнула. Ольга спешила проскочить снежное поле, это метров пятьсот, чтобы скрыться в лесу. Полицаи стремились окружить девушку, но Ольга на полном скаку отстреливалась из автомата, а когда кончились патроны, вытащила пистолет. Одного из ее товарищей ранило, и он, чтобы не попасть в плен, застрелился… Ольга ушла.

Младшая сестра стала ее связной. Вспоминает Герасим Керпич, командир бригады «Чекист»:

— Подвиг Лиды заключался в том, что она была передатчиком сведений об обстановке в Орше, о насыщенности немецких войск, их дислокации.

Валентина Реутова, разведчица, рассказывает:

— Ольга прибыла в отряд раньше меня, и у нее уже было много боевых дел на счету. Мы с ней пошли на задание в Оршу, там я познакомилась с Лидой. Там я выполняла задания только с Лидой Демеш. Она у меня была проводником, мы с ней ходили по Орше, она впереди, а я позади на расстоянии, это нужно было для конспирации. Ходили к одному врачу за медикаментами — он работал у немцев в госпитале. Ходили на свидание и знакомство с власовцами (было и такое задание), и всюду го мной была Лида. Она очень умная и сообразительная, ей не надо подсказывать, она все сама знала… Где я не могла пройти, шла она: она была маленькая, и ее нигде не задерживали и пропускали, и она смотрела все, что надо, и пересказывала мне. Ходили с ней на железнодорожную станцию, смотрели, какие стоят поезда. Например, когда увидели цистерны с горючим, то сразу вернулись и взяли магнитную мину с двухчасовым механизмом.

Они шли вдоль железнодорожной платформы, обе маленькие, тоненькие. Лида к тому же с остриженными волосами (мама говорила: так спокойнее, пусть «они» думают, что отболела тифом), ни дать ни взять две подружки-говорушки из какого-нибудь там пятого «А» или «Б». А вдоль платформы — составы, теплушки, открытые платформы и укрытые брезентом зеленым, и доски гнутся от сапожного шага, и клекот стальных затыльников карабинных прикладов о цемент, а все больше автоматы, на ремне через шею или правое плечо, и только согнуть палец — и веером пули, очередью и без очереди, и в стороны, веером. Так убивают человека. А человеку одному — тринадцать, другому — чуть больше, и ни заступиться, ни выручить, ни сказать защитного слова, даже ни оплакать…

Они шли вдоль платформы: Лида впереди, Валентина чуть поотстав. Лида — с лукошком, яйца для продажи, поскребыши последние из дому взяла, а иначе к чему бы им на станцию? Лида подходит к немцам:

— Яйки! Яйки!

Пальцы — цап, скорлупки — цок, куда как весело! А Валя — в полушаге, мина под платком, и часы пущены: тик-так, тик…

Лида нырнула под состав, словно бы ищет кого, под другой, третий. Валя — следом. Часовой равнодушно сощурил глаз, потопал в сторону. Рука — из-под платка плоскую баночку, тик-так, тик-так, баночку — плашмя — к пузатому боку…

Валентина Реутова:

— Только мы отошли от станции, слышим взрыв. Немцы стрельбу подняли, железная дорога на четыре часа вышла из строя.

А кольцо сжималось. Немцы следили буквально за каждым шагом семьи Демеш. Не трогали мать лишь потому, что надеялись: не выдержит старшая дочь, хоть когда-нибудь да заглянет в родной дом, капкан и захлопнется.

Ольге в самом деле предстояло идти в Оршу. Нужно было взорвать только что прибывший эшелон. При Ольге была записка для матери одной из девушек-партизанок, тоже разведчицы.

Ольга выполнила задание — эшелон взлетел на воздух, однако записку отнести не смогла: наступал комендантский час. Условленным способом Оля передала записку младшей сестре, а сама вернулась в отряд.

Есть несколько версий, объясняющих причину провала Лиды. Одни партизаны говорят, что сработал провокатор. Что, мол, и записка, и предполагавшаяся встреча сестер — дело их рук. Что Ольге, мол, удалось уйти, и тогда решили достать ее через Лиду. Объясняют еще и так: возьмем Лиду — подаст знак Ольга. И совсем простое: после взрыва эшелона гитлеровцы озверели вконец, и Лида попала под горячую руку. Сегодня невозможно дать точный ответ.

…Чьи-то сильные руки рванулись из-за забора, схватили за плечи, грубая ладонь закрыла рот, запрокинула голову так, что хрустнули шейные позвонки. Гестапо! А за углом уже фырчал мотором автомобиль, и лишь испуганные глаза соседей видели сквозь узкие щели ставень, как крохотное тельце с заломленными руками черные мундиры втолкнули в ту машину, как хлопнула дверь и горько зашелестело от дома к дому: «Лиду… Лиду Демеш забрали…»

Вспоминает Борис:

— Нам сказала об этом соседка, подруга мамы. Я услышал, как она сказала: «Беги, Франя, забирай Бориса и беги, они вот-вот придут сюда». Мама схватила меня за руку, мы заскочили в сарай, где она стала быстро разбрасывать кирпичи, вытащила что-то плоское, завернутое в тряпку, сунула сверток за пазуху, посмотрела на старую, ржавую кровать, и где огородами, где оврагами мы выбрались за город. Когда мы вышли в жатую рожь, из лесу раздалась автоматная очередь. Мать толкнула меня и грудью упала на меня. Мы пролежали до темноты…

И вот мы уже в партизанском отряде. Там мы с мамой прожили больше месяца. Потом меня переправили в деревню к тете Фекле. Там я тоже недолго пробыл: уж сильно рыскали полицаи, искали сочувствующих партизанам. Меня снова переправили в другую деревню, к другой тете. Звали ее тетя Мотя, жила она с сыном Николаем, старше меня. Прощаясь со мной, мама крепко поцеловала меня, наказала слушаться, а сестре Моте сказала: «Береги Борьку, Мотя, мало ли что может случиться».

Деревня Ярки была глухая, там было несколько полицаев, староста, фашисты заглядывали редко, да и то только, чтобы нахватать продуктов и теплой одежды. Позже стали приезжать целыми группами, начались расстрелы.

В наш дом вбежала соседская девочка Ира и крикнула с порога: «Тетя Мотя, тетю Франю потащили к старосте в дом». Коля помчался в центр деревни, вернулся весь мокрый, не глядя ни на кого, сказал: «Там их трое, бьют, пытают всех». Тетя Мотя забросала меня тряпками — я лежал на печи, — сказала: «Придут — не шевелись!»

И они пришли: один полез на чердак, другой стал шарить в доме. Я не чувствовал страха, а только думал: «Почему так нестерпимо жжет бок?» Потом кто-то стал сбрасывать с меня тряпки, и я увидел «его». В руках он держал винтовку с откинутым штыком. Мы долго смотрели друг другу в глаза, у него были волосатые руки, у шапки одно ухо откинуто вверх, другое спущено, изо рта торчали вперед два желтых зуба, я смотрел на него и только думал: «Почему мне так больно жжет бок?» Потом он этим же штыком набросил на меня тряпье. Я не знаю, о чем он в то время подумал, он знал, чей я сын. Стало тихо, и только тут тетя Мотя забралась на печь и стащила меня с нее, весь бок у меня покрылся пузырями.

Расстреливали их вечером, троих — маму, молодую девушку, наверное, тоже партизанку, и одного мужчину. Почти весь народ согнали к трем большим липам. Мама была вся черная от побоев, от одежды остались одни лохмотья, и, хотя на улице был еще снег, их всех вывели босиком. Перед расстрелом фашисты прочитали приговор и сказали населению, что так будет со всеми, кто будет содействовать партизанам.

Потом короткая очередь — и все. Я уткнулся лицом в колени тетке, а она прижала меня к себе и шептала, чтобы не крикнул, чтобы не выдал себя.

Потом был дан приказ: расстрелянных не хоронить, кто это сделает, тому будет то же.

Ночью тетя Мотя вышла к трем липам и, как могла, зарыла их всех. А через три дня тетку забрали полицаи и увезли. Ее отправили в Борисов, в женский концлагерь (много позже ей удалось бежать из лагеря во время бомбежки города). Я остался один с двоюродным братом Николаем, который заболел тифом. К нам никто не заходил: боялись. Лечил я Колю снегом: возьму комочек снега, положу на лоб, он растает, а я снова.

Потом в деревню вошли наши. Маму хоронили с салютом. Какой-то солдат поставил винтовку прикладом на землю и показал мне на спусковой крючок: «Салютуй, сынок, своей маме, она у тебя была сильная, не каждый мужик такое выдержит».

Ольга Демеш:

— Это фотография Лидочки, моей сестры, тринадцати лет. Снимок сделан во время войны в 1942 году. Лидочку все звали птенчиком. Несмотря на такой хмурый взгляд, она всегда была веселой, ласковой, смелой. Немцы сильно над ней издевались, перебили ей позвоночник, жгли щеки папиросами и расстреляли в августе 1943 года на Кобылиной горе в Орше.

В донесении гитлеровской ставки об этом написано так: «Она арестована и расстреляна».

Подвиг есть подвиг, понятно каждому. История наша, и мирная и ратная, в каждой своей строке исполнена примерами героизма. Есть в ней строка и Лиды Демеш. Пусть не на день, не на час — на минуту, но она приблизила Великую Победу. И было ей только тринадцать лет.

В. Морозов В свои четырнадцать лет…

Шагает по заснеженному большаку маленький человек в лаптях, в потрепанной фуфайке, через плечо перекинута холщовая сумка.

Проезжают по дороге немецкие военные машины, попадаются навстречу и пешие гитлеровцы, полицаи. Никому из них и в голову не может прийти, что по дороге идет партизан-разведчик.

У этого паренька война отняла все: погиб отец, казнена фашистами мать. А старшая сестра Ада в одном из боев отморозила ноги, и партизанский хирург сделал операцию. Девушка осталась без ног. Отправили ее на самолете в госпиталь, на Большую землю…

Прошло много лет с тех нор. Теперь та девушка — Ариадна Ивановна Казей — заслуженная учительница. Она рассказывает ребятам, ученикам, о том грозном времени, о своей маме, о брате — Герое Советского Союза Марате Ивановиче Казее.

Хата Казеев — на краю села, у шоссейной дороги, что ведет в Минск. Днем и ночью по дороге громыхают тяжелые фашистские танки. И домишко трясется, словно в ознобе.

Анна Александровна вот уже две ночи не смыкает глаз. Немцы ворвались в Минск! Как заставить себя поверить в это? Как жить?

Больше всего думается о детях, об их судьбе. «Что-то станет с ними? Ада, правда, не маленькая уже, но это-то и беда. Угонят девчонку, как рабыню, в неметчину».

Не менее тревожится Анна Александровна и о сыне. Удержать мальчишку дома нет никакой возможности. Приходит оборванный, грязный, с горящими глазами. И ведь все молчит, хоть ты убей его! Как-то патроны в кармане обнаружила… Чует сердце, не доведут такие забавы до добра!

С огарком свечи подходит Анна Александровна к кровати, где, натянув на голову одеяло, спит Марат. «Хоть рубашку ему залатать», — думает она, ища глазами одежду сына. Но на спинке кровати ничего не видно, на стульях — тоже ничего. «Вот и не раздевшись лег». Анна Александровна осторожно приподнимает одеяло и отступает назад.

Там, где должен был лежать сын, оказались положенные в ряд три подушки.

— Негодный мальчишка! Адочка! Дочка! — Анна Александровна тормошит Аду. Та вскакивает с постели и долго ничего не может понять. — Ты видела Марата? Где он?..

Ада стоит молча, опустив голову. Слышно, как со стороны дороги приближается гул. Он все нарастает, нарастает. И вот уже ясно различимы рокот моторов, лязг гусениц. Пока проходили танки, мать и дочь не обмолвились ни словом.

Анна Александровна опускается на стул.

— Вы скрываете от матери что-то. Вы не должны этого делать. Слышишь, Ада? Не должны! Какие же могут быть у вас с Маратом секреты? Вы думаете, мать занята своим делом, мать слепая, ничего не видит. Отвечай, сколько этих самых гранат спрятано у нас во дворе? Зачем патроны захоронили на чердаке? И какая надобность ходить вам в рожь, через дорогу?

Теперь Ада выглядела совсем беспомощной. «Значит, маме все известно! Запираться, скрывать что-либо от нее уже нельзя». Ада подошла к матери, осторожно коснулась рукой ее плеча.

— Видишь ли, мама… ты только пойми. Мы должны бороться. Правда? А иначе ведь нельзя, мама. Ты ведь тоже борешься. Те командиры, из окружения которые пробились, не к кому-нибудь, а к нам, к тебе пришли. И ты переодела их, накормила. И если к нам снова кто-нибудь из окруженцев постучится, ты опять откроешь им. Иначе ведь не можешь, мама.

Догоравшая свеча трещала, быстро бегали тревожные тени по деревянному потолку.

— Вот и мы с Маратом… Ты спрашиваешь, зачем в рожь мы бегаем? Сначала мы там их телефонные провода перерезали. Понимаешь? А вчера наткнулась на раненого. Он наш, командир. Он лежит в кустах, у дороги… уже несколько дней. Мне кажется, мама, что Марат сейчас около него…

Анна Александровна быстро встала.

— Раненый, говоришь?

— Ага. Рана у него страшная…

Анна Александровна молча прошла в другую половину хаты, взяла теплый платок. Некоторое время держала его в руках, что-то решая, потом накинула на голову и направилась к двери. В это время в сенях послышались возня, чье-то тяжелое дыхание. Кто-то вошел в хату.

— Мама, — послышалось в темноте, — запалите свет!

Анна Александровна узнала голос сына. Зажгла свечу и на лавке возле двери увидела незнакомого человека. Из сеней с ковшом в руках появился Марат.

— Дяденька, вот… попейте. Давайте я вас придержу. Опирайтесь на меня. Вот так.

Подбежала Ада, стала помогать брату.

Анна Александровна поняла: это и есть «человек из кустов». Со свечкой в руке приблизилась она к лавке. Мужчина, поднявший голову и теперь смотревший на нее, был худ. Давно не бритые, обросшие щеки ввалились, а губы растрескались и почернели. Раненый шевелил губами, силясь что-то сказать. Анна Александровна подошла совсем близко.

— Вы… вы не серчайте, товарищи, — уловила она шепот. — Нескладно как вышло…

Раненый опустил обессиленную голову на грудь.

«Где же я видела этого человека? — старалась припомнить Анна Александровна. — Вот и шрам на виске. И глаза знакомые…» Словно очнувшись, она обвела растерянным взглядом детей.

— Чего же вы смотрите? Ада, неси теплой воды. А ты, Марат, помогай мне, придерживай его. Осторожней только… Осторожней!

Рана была большая, рваная: осколок мины или гранаты угодил в самое плечо.

Раненый тихо стонал, когда Анна Александровна перевязывала ему плечо. Стянув с него сапоги, мать с сыном перетащили его на кровать. Принесли из кухни молока, хлеба. Но человек не хотел открывать рта. Он не то спал, не то был в беспамятстве.

О сне никто уже не думал. Перейдя на другую половину дома, все сели за стол вокруг свечи. Только теперь мать могла хорошенько разглядеть сына.

— На кого ты похож? — нараспев, несердито проговорила она. — Полюбуйтесь, люди добрые.

Марат провел ладонью по волосам. На клеенку посыпался песок. Посмотрел на ладони. Они были грязные, в ссадинах.

— Через дорогу тяжело было, — как бы оправдываясь, сказал Марат. — На животе ползли…

Раненый тихо стонал.

— Знаешь, мама, — Ада кивнула в сторону спальни, — этого человека я, кажется, видела, когда отступали наши… Он ночевал у Кастуся. Он комиссар полка. Помнишь, Марат?

Брат метнул на Аду осуждающий взгляд. Разве можно про такое говорить так громко?!

— Вот что, доченька, — тихо, но твердо сказала мать. — Этот человек давно живет в нашей деревне и никогда военным, а тем более комиссаром не был. Согласны? Так и решим…

А на дворе уже вставало утро. Через окна заглядывал в хату рассвет.

* * *

Бывший комиссар, подлечившись, создал в Станькове подпольную группу, В нее вошли и бывшие его однополчане, бежавшие из фашистского плена, и станьковские крестьяне, и конечно же Анна Александровна Казей со своими детьми. Печатать и распространять листовки — это было лишь одно из многих дел станьковского подполья. Ночные взрывы и поджоги во вражеском гарнизоне — вот результат его работы. Подпольщики установили связь с партизанами, многие ушли в лес, в числе ушедших были брат и сестра Казеи.

Оккупанты, узнав о подпольщиках в Станькове, жестоко расправились с ними. О том, что их маму и комиссара гитлеровцы повесили, Марату с Адой сказали спустя много месяцев после казни, и они поклялись мстить врагу до конца, мстить беспощадно!

…Идет по зимнему большаку маленький путник. У него боевое, даже грозное имя Марат. Теперь домом ему стал дремучий бор, подушкой — еловые ветви. А сам парнишка превратился в лесного бойца. Нет пока что в отряде такого ловкого разведчика, как он, Марат. Идет с нищенской сумой в районный центр, где большой вражеский гарнизон. Марат хорошо знает расположение улиц и зданий, потому что до войны бывал в райцентре нередко.

Чужим, неузнаваемым стал городок. Немецкая речь на улице, фашистские вывески на больших зданиях, гитлеровский флаг над райсоветом…

На главной улице много гитлеровцев. На какое-то время Марат даже забыл осторожность: он вертел головой по сторонам, подсчитывая все вражеское, пока не наскочил на офицера. Поднимая оброненную перчатку, гитлеровец брезгливо поморщился.

— Дяденька, — обратился к нему Марат, — подайте что-нибудь!

Офицер даже не взглянул на него и прошагал дальше.

А через несколько дней партизанский отряд ночью сильно «потрепал» фашистов в этом районном городке. Бойцы-партизаны благодарили Марата: успех достигнут благодаря его разведке. А мальчик уже готовился в другую дорогу, более опасную и дальнюю: такова судьба у партизана-разведчика.

Марат и не искал легкого дела. Ходил в разведку и один, и в группе с другими бойцами. Во всякую пору. Наряжался пастушком или нищим и отправлялся во вражеские гарнизоны, забывая про отдых, про сон, про боль натертых до крови ног. И не было случая, чтобы он возвратился ни с чем, с пустыми, как говорят, руками.

Марат узнавал, куда и по каким дорогам пойдут вражеские солдаты, в каком направлении будет двигаться очередная маршевая рота, спешно перебрасываемая к линии фронта. Он хорошо запоминал расположение немецких постов, замаскированных вражеских пушек и пулеметов.

У шоссейной дороги, в непролазном кустарнике, — трое партизан. А по шоссе с бешеной скоростью несутся тяжелые машины. Одна, другая, третья… В кузовах — фашистские автоматчики. Каждый грузовик сопровождают несколько мотоциклистов. Вот один отстал от колонны. Машины скрылись за поворотом, а он еще только приближался к тому месту, где лежит в пыли стальной трос. И вот тут-то трос мгновенно поднимается, натягивается струной до уровня седока. На полном ходу мотоцикл налетает на преграду, вверх тормашками летит вышибленный из седла гитлеровец. Есть теперь у разведчиков отличный «язык»!..

Марат выскакивает на дорогу и хватает конец валяющегося там троса, бежит на другую сторону, к придорожному камню.

Тем временем один из партизан укротил все еще рычащий мотоцикл, свез его подальше в кусты, другой обезоружил и уволок в кусты фашиста.

Пролетели считанные минуты, и новая колонна вражеских машин показалась невдалеке.

— Прячься, Марат!

Мальчик притиснулся к огромному камню. А рядом, в пяти метрах, проносятся громоздкие семитонки. Одна… вторая… третья…

Внезапный сухой треск автоматов заглушает рев машин. Пули ударяются о камень и отскакивают от него. Стоя в кузове, вплотную друг к другу, автоматчики стреляют по сторонам — просто так, для самоуспокоения. Марат теснее прижимается к спасительному валуну.

…Другая дорога. Недалеко от деревянного мостика, в лощине, — двое: Александр Райкович и Марат Казей. Партизаны вытащили поперечную доску из моста и вот теперь, притаившись, ждут. Лежат уже несколько часов. Что поделаешь? Добыча ловца не ждет, говорят, ловец ее поджидает. Два раза хлопцев промочило дождем, дважды солнцем просушило, пока не подошла легковая машина.

Увидев широкую щель, шофер остановил автомобиль, вылез из кабины, влезть в нее уже не смог: Марат стрелял наверняка.

Так Александр с Маратом стали обладателями штабной машины. Прямо на ней прикатили в партизанский лес.

В каких только переделках не доводилось бывать юному бойцу-партизану! Нельзя читать без волнения хранящийся в одном из архивов документ — наградной лист. В нем говорится, что разведчик штаба бригады имени Рокоссовского Казей Марат Иванович представляется к награде медалью «За отвагу». Здесь же читаем: «Марат Казей, несмотря на свою молодость, проявил себя настоящим патриотом Родины. Всегда Марата ставят в пример бойцам-партизанам. Выдержанный, смелый. Неоднократно участвовал в боях. 9 января 1943 года участвовал в бою в Станьковском лесу. Будучи ранен в руку, не отстал от своих товарищей. С призывом «Вперед!» пробивался сквозь огненное кольцо…»

С особой теплотой вспоминают о нем бывшие партизаны, его боевые друзья.

* * *

С бывшим партизанским комбригом Николаем Юльяновичем Барановым мы ездили на родину Марата, в село Станьково.

— Трудная весна была у Маратика в сорок третьем, — вспоминал Николай Юльянович. — Вот послушайте.

Стояли мы тогда в деревне Румок. Накануне 8 марта в Румке шла подготовка к празднику. Печь в хате, возле которой «колдовали» стряпухи, расточала тепло и вкусный, приятный запах, казалось, на всю деревню.

Давно уже партизаны не испытывали в душе такого праздничного чувства. В сводках Совинформбюро, регулярно печатавшихся в «Правде», пестрели уже названия знакомых мест, освобожденных Красной Армией. Партизаны нашей бригады знали: по соседству с ними действует еще одна бригада, а рядом с ней — другая. Вся белорусская земля превратилась в единый партизанский лагерь, и оккупанты в нем чувствуют себя прескверно.

Все это создавало радостное настроение. Радостное, но не беспечное: бдительности терять нельзя было ни на минуту. По-прежнему ходили на боевые посты партизанские дозоры, люди не расставались с оружием, не дремали часовые, несла свою службу партизанская разведка.

Утром 8 марта по ее донесениям стало известно: в Румок по разным дорогам, а где и полем направляются большие группы женщин. Многие несут детишек на руках. «Опять немцы где-то деревню спалили! — подумал я, получив такое известие. — А может, к нам на праздник?» Так или не так, приказано было освободить для детей самые теплые хаты.

Первые гости уже виднелись у леса, когда к штабу на взмыленных конях подлетели трое связных: «Товарищ командир! Подходят не женщины — переодетые немцы! Тревога! Тревога, товарищи!»

Конники понеслись вдоль деревни, поднимая бойцов. Впереди скакал Марат на своем Орлике. В седле мальчик держался хорошо. Полы его шинели развевались на ветру. Казалось, конь летит на крыльях.

Немного времени нужно было партизанам, чтобы приготовиться к бою, и все же никто из командиров не решался первым крикнуть «Огонь!». А может, недоразумение, ошибка? Ведь хорошо видны люди в платках и юбках у перелеска! Командир роты Аскерко предупреждает своих ребят:

— Первый залп вверх… Слушай мою команду! Огонь! И тут же «женщины» попадали в снег. Попадали так, как это могут делать лишь хорошо обученные солдаты. Распеленали они и своих «младенцев», превратив их в пулеметы и минометы. Аскерко не успел выкрикнуть вторую команду — упал, словно подрубленный, обливаясь кровью.

Над Маратом несколько раз проносились пули, пока доскакал он до штаба — хаты, ставшей командным пунктом разгоравшегося боя. Укрыл Орлика за углом. Здесь же беспокойно стояли еще две оседланные лошади. Их хозяева, связные-партизаны, лежали рядом со мной и вели огонь по врагу из своих автоматов.

Марат, скинув с плеча автомат, быстро пополз ко мне. А немцы уже начали забрасывать деревню минами. Из-за грохота и свиста Марат не слышал, что я говорил своему связному. Но вот связной повернулся, пополз к лошадям. Вскочил на своего коня; перелетев небольшую ограду, конь понес связного полем к сосновому бору.

Вряд ли связной успел преодолеть и половину пути. Падая, он зацепился ногой за стремя, и конь долго тащил его за собой. Потом рухнул в снег и конь.

Марат быстро смекнул, куда был послан связной. В семи километрах от Румка стоял отряд имени Фурманова. «Вот кому ударить бы по немцам с тыла! Надо фурмановцам обо всем сообщить!» Мальчик уже хотел было ползти к Орлику, но я увидал его:

— Вернись, Марат! Немедленно в укрытие! Слышу, второй связной просит:

— Дозвольте мне, товарищ комбриг! Я попробую… Много так наших немец-то положит…

Лишь только всадник выскочил из деревни, партизаны ударили по фашистам из всех пулеметов, чтобы огнем прикрыть смельчака. Однако и тому не суждено было преодолеть поле.

Горело уже несколько хат. Из-за черного густого дыма трудно было наблюдать за боем. Но по выстрелам и разрывам можно было определить: трудно приходится партизанам. Санитары уже подтащили к штабу и укрыли за его стенами человек восемь раненых.

Не спрашивая ни о чем меня, Марат решительно пополз к своему Орлику.

— Подожди, сынок, — остановил я его. — Скачи прямиком, так вернее будет. А мы тебя прикроем…

Ведя огонь по врагу, я то и дело поднимал голову, чтобы глянуть на поле, по которому летел Марат. Его почти не было видно. Он прижался к высокой конской шее, словно сросся с ней. Черные султаны взрывов поднимались то впереди, то позади коня. До спасительного леса оставались уже считанные метры, когда Орлик внезапно споткнулся. Сердце у меня сжалось, как будто перестало биться, я закрыл рукой глаза, затем снова глянул на поле. Да нет же! Нет! Конь продолжал во весь опор нестись вперед и вперед. Рывок! Еще рывок! И все, кто наблюдал за Маратом, закричали «ура!» в честь его победы…

Когда у гитлеровцев за спинами внезапно появились конники отряда Фурманова, фашистский «маскарад» можно было считать оконченным.

И все же бригаде пришлось покинуть спаленное немцами село. Из донесений разведчиков было ясно: оккупанты решили двинуть против нашей бригады крупные силы.

Заканчивая рассказ, Н. Ю. Варанов сказал:

— Похоронив погибших товарищей, отряды ушли в глухие леса. Всякий раз, когда отправлялись «на работу» подрывники во главе с Михаилом Павловичем, бывшим станьковским учителем, Марат провожал их завистливыми глазами. Давно хотелось ему сходить на «железку». Но где там! Учитель и слышать об этом не хотел. Хоть он, может, и не сомневался в храбрости юного партизана, но все время отказывал Марату, ссылаясь то на его неподготовленность, то на другие причины. А Марат чувствовал, знал: не решается учитель брать его на такое ответственное дело без позволения на то командира бригады. Наконец парнишка рискнул отправиться со своей просьбой ко мне.

После недавнего сражения Николай Юльянович иначе и не называл мальчика, как сынок. Вот и на этот раз встретил он Марата в своей землянке приветливо. С явным удовольствием оглядел его маленькую, складную, подтянутую фигурку. И теплые веселые искорки зажглись в усталых глазах командира.

На просьбу Марата Баранов сказал:

— Что ж, я не возражаю. Ты, сынок, передай взводному наше с тобой решение и собирайся. Дорога у нас впереди, нелегкая.

Диверсионная группа состояла из десяти человек. Всю дорогу приходилось маскироваться, бесшумно пробираясь мимо вражеских постов. На второй день вышли к деревне Глубокий Лог. Там находилась одна партизанская явка. Чтобы двигаться дальше, необходимо было получить сведения у связного, который, разумеется, не подозревал, что в километре от деревни в кустах притаились партизаны. Идти в Глубокий Лог днем было слишком рискованно, а ждать до темноты — значит потерять часов шесть.

И тут Марат неожиданно предложил: «Я схожу». Скинул свою шинель и, оставшись в телогрейке, вытащил из рюкзака, лапти с онучами, изодранный треух. Все это Марат прихватил с собой на всякий случай. Подрывники повеселели.

— Молодчина, Марат!

Быстро переодевшись, мальчик смело пошел в деревню. Партизаны не выпускали его из виду, готовые в любую минуту прийти на выручку. Но все обошлось хорошо. Через полчаса Марат возвратился.

— Михаил Павлович! Через Глубокий Лог давеча группа эсэсовцев проезжала. Человек сорок. Немцы в Васильевке теперь. На Мостищи идти нельзя: дорога охраняется. На Слободу дорога тоже закрыта: засады.

Из донесения разведчика подрывники поняли: шагать и шагать им теперь обходными путями.

Апрельская ростепель сильно затрудняла продвижение. Отощали сугробы. Снег на дорогах стал водянистый. В лесу он был зернистый и сыпучий, как песок. И ноги часто проваливались до самой воды.

Вечером в тишине Марат расслышал дальний гудок паровоза. Мальчик просиял. Но один из подрывников, оставшийся с ним в лощинке, предупредил:

— Подожди еще радоваться-то.

У возвратившихся из разведки хлопцев были угрюмые лица. Выслушав их донесение, учитель приказал:

— Проверить снаряжение! Чтобы ни единого звука. Следите за моими сигналами!..

Время от времени в вечернее небо взлетала ракета, освещая всю округу. Тогда хлопцы падали на том месте, где заставал их выстрел: в снег так в снег, в лужу так в лужу.

Шум двигающихся составов, паровозные гудки были слышны совсем близко. И если бы идти нормальным шагом, то до железной дороги можно добраться через двадцать минут, самое большое. Партизаны же смогли покрыть оставшееся расстояние только за три часа. Снежно-ледяная корка топи, по которой двигались теперь подрывники, гнулась под ногами. Иногда она не выдерживала, и учитель, тащивший рюкзак со взрывчаткой, проваливался по колено в вязкую торфяную жижу. Раз, засмотревшись, угодил в ледяную гущу Марат. Все тело свело судорогой, и в сапоги проникла колючая, как гвозди, вода.

Становилось все холодней. Мокрые ветви обмерзали. Когда партизаны отводили их рукой, они звенели.

Спина у Марата стала мокрой от пота, ноги, донельзя ослабевшие, просто подкашивались. Но думал он только об одном: «Скорей бы взорвать».

Каким же счастливым показалось мальчику то короткое мгновение, когда из своего укрытия увидел он сноп огненных искр, вылетевших из трубы пыхтящего локомотива! Кто-то крепко стиснул ему локоть. Марат обернулся и увидел, вернее, почувствовал рядом Михаила Павловича.

— Скоро уже, — шепнул на ухо учитель.

Хлопцы то исчезали куда-то, то, тяжело дыша, выныривали из темноты. Наконец один из них передал Михаилу Павловичу что-то в руки и лег. Рядом расположились остальные партизаны.

Подрывники лежали в своем укрытии примерно час. За это время в сторону Минска прогромыхали три эшелона и в обратном направлении столько же. Всякий раз с приближением состава сердце у Марата сжималось. Вот-вот грянет взрыв! Но проходил эшелон за эшелоном, а партизаны почему-то не взрывали их.

С запада снова донесся шум большого состава. Михаил Павлович насторожился.

— Так, — произнес он полушепотом, а Марату почудилось, будто учитель громко крикнул: — Так… теперь можно.

— Марат, держи-ка! — протянул он мальчику подрывную машинку, от которой тянулся провод к минам. — Как скажу, так сразу крутнешь ручку.

Поезд шел на большой скорости, но Марату казалось — ползет черепахой. Никогда еще не переживал он таких волнующих, напряженных минут.

Между деревьями едва зажелтел «глаз» паровоза. Из его поддувала, освещая снег розоватым светом, сыпались угольки. Судя по стуку колес, помчались вагоны, тяжело груженные платформы. Рявкнул гудок паровоза, и почти одновременно Михаил Павлович крикнул:

— Давай, Марат!

Мальчик моментально повернул рукоятку подрывной машинки. Короткая вспышка озарила платформы и стоящие на них орудия. Гул пронесся по лесу. Затем — скрежет металла, треск ломающегося дерева.

Горячей воздушной волной Марата оттолкнуло назад, но он снова подался вперед, не отрывая взгляда от железнодорожного полотна. Вагоны катились под откос, как консервные банки, натыкаясь один на другой.

— Отходи!

Радостное возбуждение не покидало Марата всю дорогу.

Вспомнились мама и Ада. «Сегодня я отомстил за них!» — думал Марат.

…Словно зеленым пухом обсыпаны деревья в лесу. На больших пораненных березах — бледно-розовые подтеки молодого весеннего сока.

Следуя на Орлике за Лариным, начальником разведки штаба бригады, Марат строго придерживался дистанции в две лошади. Тихо-тихо. Слышен даже шелест птичьих крыльев над головой.

«Вот я и опять в разведке…» Подумав об этом, Марат еще больше приосанился, крепче сжал в руке повод.

Пока пробирались по заросшей нежной молодью просеке, заметно стемнело. Пошел теплый дождь. Конники выехали на лесную опушку, и Ларин тотчас умолк. Лицо его сделалось суровым, глаза сузились.

— На-ка глянь, — протянул начальник разведки бинокль своему напарнику. — У тебя глаза позорче.

Хоть и сгущались сумерки, Марату все же удалось разглядеть лежавшую впереди деревеньку Хороменское. По всей вероятности, фашистов в ней не было. И все-таки Ларин решил переждать до полной темноты, чтобы незаметно пробраться в село.

— Там мы с тобой, Марат Иванович, передохнем малость, — говорил он. — Лошадей покормим.

Разведчики надеялись получить в деревне кое-какие сведения от связного Игната Фомича. И надо было еще вручить Фомичу пачку свежих листовок.

Деревушка, казалось, вымерла: ни звука, ни огонька. Но разведчикам известно — тишина бывает обманчива, особенно ночью. И они прислушиваются к тишине, всматриваются в темноту до боли в глазах. Марат нащупывает гранаты за поясом, а Орлик ступает осторожно, словно понимает: он — в разведке.

Гумнами подъехали к одной хатенке, ничем не выделяющейся среди десятка других серых, слепых хат. Ларин трижды стукнул рукояткой плети по наличнику.

Старик, стоявший на пороге, закашлялся, загораживая согнутой ладонью свечу.

— Вас-то я нонче не ждал… Да заходите в хату, чего мокнете?..

Партизаны вошли, сели на лавку, но раздеваться не стали, только шапки сняли. Достав с печи полушубок, хозяин постелил его на лавку. Принес подушку. Молча вытащил из печи чугунок, бережно опустил его на стол.

— Попотчевать вот, хлопцы, вас нема чем. Бульба вот… Поешьте уж, поешьте трошки. А я пойду покудова коням что-нибудь брошу…

Ларин вынул из чугуна пару нечищеных картофелин, положил одну перед Маратом. Но есть мальчику не хотелось. Дрема так и клонила к подушке. Заметив, что его дружок клюет носом, еле сидит, Ларин предложил:

— Приляг, Марат, сосни. А мы тут с Фомичом потолкуем.

Не раздеваясь, мальчишка как сноп повалился на сладко пахнувший кислой овчиной хозяйский кожух.

Проснулся Марат от сильной тряски. Ларин с Фомичом тормошили его.

— Скорее! Немцы!

Марат вскочил на ноги, нашарил автомат.

— На коня — и к лесу! — командовал Ларин. — Держи прямо к бору! Я — правее.

Низко пригнувшись к конской гриве, Марат смотрел только вперед, на зубчатую оборку леса, чуть вырисовывавшуюся в предрассветной мгле. Как далеко была сейчас эта живая, зеленая броня партизан!

Вдогонку уже летели вражеские пули. Торопливо забил за спиной пулемет. Орлик под Маратом вздыбился, затем рухнул на землю. Не чувствуя боли от падения, Марат побежал по полю к кустам. Они были совсем близко, высокие, густые. «Только бы добежать!» Оставшуюся сотню метров мальчик уже полз, потому что пули свистели над самой головой.

За кустарником оказалась ложбинка. Марат сполз в нее. Не отрывая глаз от поля, он вытащил из-за пояса две гранаты, положил их перед собой. До леса ни за что не добежать — это ему было ясно.

Фашисты подошли настолько, что по их зеленым мундирам можно было определить, кто солдат, а кто офицер. Марат долго целился в офицера, шедшего впереди. От возбуждения руки дрожали, и он несколько секунд никак не мог взять фашиста на мушку.

У Марата была надежда, что вот-вот вместе с ним ударит по фашистам еще один автомат. Не знал он, что Ларин не успел доскакать до леса и, сраженный, упал посреди поля.

Марат бил из автомата короткими очередями до тех пор, пока не кончились патроны. Когда же фашисты подбежали совсем близко, он швырнул гранату. Раздались стоны и вопли раненых. Теперь Марат поднялся во весь рост и шагнул навстречу врагу:

— Берите меня! Берите же!

В руках он зажал вторую гранату, выдернул из нее предохранитель и ринулся к сгрудившимся и опешившим гитлеровцам… Столб пламени взметнулся в воздух.

Ю. Рост Хлеборобы войны

В селе Пустынь Пензенской области, как и во всех селах, мужиков не было. Только женщины, девчата, дети и престарелые. Собрали девчат шестнадцати-семнадцати лет, которые покрепче, и послали учиться в соседнее село Покровская Арчада. Недолго они учились.

Зимой пошли на курсы. Весной пахали.

Еще до пахоты готовили свой СТЗ. С металлическими колесами на шипах, без кабины, без стартеров и пускачей, они и новые требовали ухода и силы не женской. Да ведь война. Надо родину-то кормить. Вот они, трактористки войны: Настя Быличкина, Ксения Баулина, Вера Полунина, Мария Попова.

Анастасия Григорьевна Быличкина:

— Работала я на тракторе с весны сорок второго и до того, как войне замириться. Кавалер вернулся с войны живой. Родила троих, вырастила двоих. Муж работал комбайнером. Потом умер. Детям дали дорогу, теперь они на своих местах, а я с внучком.

— А у меня вот детей не было, — сказала Попова, — это сестры дочка. Я ее пестую.

Ну, а об жизни той что вспомнишь. Тяжесть мы, как все, несли фронтовую. Ночевали в полях. Зерно сдавали — на семена не оставляли. Уж конечно, как мужики, мы поначалу не пахали. Умения не было. Опытности. Бывало разъехаться не могли, и виляли, и вкривь шли, а бригадир дядя Гриша Баулин — тот не кричал. Понимал — дети ведь. Только скажет: «Эх, девки, девки!»

Помню, первый раз выехали… Утром заморозок, а днем растопило солнце, и трактор в грязь ушел. Шел председатель дядя Тимоша Кирилин: «Что стоите, девчата?» — «Нужна нам помощь — бревно или вага, чтобы под трактор подложить». — «Идите за мной». Взяли мы втроем, понесли с Верой Полуниной вдвоем. Слабый здоровьем был дядя Тимоша. Идем мы под бревном к трактору и плачем в ручьи. И председатель плачет. А что поделаешь, ни работников других, ни машин. А хлеб нужен. Да и то сказать, как ни тяжело нам было, не стреляли по нас и изб наших не жгли.

Когда палец мне зимой на тракторе оторвало, я работать на нем какое-то время не могла, так скот гнала в другую область. Тогда и видела разбитые дома, танки разбитые, машины разбитые, трактора. Хаты без крыш и совсем сожженные…

Снова на трактор села. Плуги были трехлемеховые, без автоматов, а сверху плуга — вага, бревно, и на него две бороны прикреплены. Поедешь пахать, ох, бревна эти поворочаешь, поплачешь — и опять.

А перетяжка… Хорошо в сухое время. Ложишься на спину под трактор и картер отымаешь. Отвертываешь болты, крышку тяжелую на колени и грудь, как одеяло. Сколько прокладок надо отнять? А валы коленчатые… Масло и в Глаза, и в рот, и по лицу. Руки по локоть в пузырях.

Керосином умывались, а руки землей оттирали. На кого похожи! А покрасоваться хотелось. Война-то — четыре года жизни, самых молодых.

Что ни день — в Пустыни вой от похоронок. Но мы духом не падали. Неделями с поля не уходили, а песни пели.

На всех девчат один парень был — Иван Мишанин. Тракторист. Вроде инструктора. А потом и он ушел на фронт и погиб. А гармонисту нашему Ремонтову Владимиру было двенадцать годов.

А еще нарассказала Анастасия Григорьевна, как она, Настя Быличкина, чуть не погибла. Однажды порывом ветра ее платье забросило в магнето и стало наматывать на вал. Ее притянуло к горячему маслянистому мотору… Но бригадир успел выключить мотор, взял нож и полоснул по ткани. И стояла посреди поля девчонка, угловатая, белотелая, не чувствовала стыда за свою наготу.

А вокруг нее стояли такие же молодые, красивые подруги и плакали.

Отвернулся бригадир дядя Гриша, сказал: «С этого боку к трактору больше не подходить!»

Ксения Федоровна Баулина:

— Работала я трактористкой семь лет. У матери нас было трое, я — старшая. Сначала лес рубила, а потом села на трактор. Очень были плохие тогда трактора.

Тяжелей любой работы ремонт был. Ремонтировали прямо на морозе. Пальцы примерзали к стылому металлу.

Спасибо, бригадиры наши старенькие дядя Гриша Баулин и дядя Лева Красиков помогали нам, как за дочками ходили. А уж как пахать, как мы на тракторе, а кто-нибудь из них рядом идет и говорит, что правильно, а что нет. Но ведь не уследишь.

А как заводили трактора! Надевали на рукоятку трубу, все на нее наваливались. Если в обратную сторону отдавало, все наземь валились. И смеялись и плакали.

Пахали и ночами. Хорошо, если луна. А то одна впереди с фонарем идет, а ты за ней едешь. И страшно ведь было. Уж и не знаешь, то ли ты в тракторе заснешь, или она с фонарем, сонная, упадет под трактор. А еще волки кругом воют.

Мария Феофановна Попова:

— Работала я на комбайне «Ростсельмаш-Сталинец». Мне было шестнадцать лет. Сначала с братом Петром, а потом, как ему исполнилось восемнадцать и ушел в армию, — с братом Иваном. В семье нас было восемь, я старшая. Питание плохое.

Тяжело было, страшно вспоминать. За семенами чуть не всей деревней ходили в Студенец. Даже дети несли свои мешочки.

Вы вот спрашиваете, что мы вспоминаем о своей молодости. Я и не знаю, что сказать… Не удается ничего.

Где же нам молодость вспомянуть? Нам ведь ее не досталось.

Вера Дмитриевна Полунина:

— Из всех моих подруг мне счастье вышло, хоть работали мы все одинаково. Может, здоровьем покрепче. У меня пятеро детей. Четверо комбайнеры, как их отец и дед. Видели, комбайн «Нива» у нашего дома стоит? Это отцов.

Трактор я очень любила, но от одной любви трактор не пойдет. Нужны были запасные части. Теперь механизаторы ждут, когда им их подвезут. А мы не ждали. Мешок за плечи — ив Пензу. Наложишь мешок поршней, цилиндров, радиаторов, шатунов, железяк всяких — и обратно. Верст двадцать пять от Студенца несешь два пуда, не меньше. Руки до земли опускаются, плечи обвиснут, а ни одной детали не бросишь. Каждый винтик, гаечку хранили. Уж казалось, всего натерпелись — и работали, как мужики, и спали в поле, в будке, вповалку. И не приласкал нас никто, ни с кем на лавочке не посидели, под липами не гуляли. Но все пережили. Выстояли. Победили.

Т. Тимошенко Белая шубка

Мне часто снится Первоуральск. Не тот, каким он стал сейчас, а военной поры: базарчик, домишки. И прокатный стан, мой стан.

Там теперь не мостик, а кабина оператора с кондиционированным воздухом и пультом автоматического управления. Операторами работают только мужчины, каждый может простоять смену в белоснежной рубашке. А у меня за сорок лет не сошли на ладонях мозоли от ручек этого стана.

Помню, как увидела его впервые. Связка горячих труб наверху, внизу — плывут по роликам раскаленные добела трубы. А на мостике всем этим движением управляет один человек. Нас, пятерых девчонок, эвакуированных ремесленным училищем из Харькова, привел сюда мастер.

Дождалась я того дня, когда оператор Вера Ивановна предложила: «А ну, подайте мне на автомат вот ту шуструю малышку!» Ох, как забилось мое сердце! Вера Ивановна оказалась терпеливой учительницей. Говорит мне однажды: «А ну, давай пробуй сама! Только помни — малейшее твое упущение, и горе случится. Не на ручки гляди — на вальцовщиков».

Прокатала трубу, смотрю — одна я на мостике! Почувствовала себя такой крохотной и слабой. Заметил мою растерянность старший вальцовщик, подбодрил: «Не тушуйся, дочка!» И я успокоилась. Когда прокатала пятьдесят труб, поднялась на мостик. Вера Ивановна смеется, а у меня слезы текут…

В 1942 году открыли у нас новый цех, и меня перевели туда уже не ученицей, а оператором. Иной раз за смену не присядешь, в ногах колики, потом уже ни ног, ни рук не чувствуешь. Ручки у стана железные, холодные, цех весь открыт, все от холода застывало — и солидол, и масло. Конечно, пришлось бы совсем трудно, если бы не всезнающий мастер — Михаил Яковлевич Грабарник, заменивший мне в тот год и отца, и мать. Он, чуть какая заминка, всегда оказывался рядом. Чтобы я доставала до ручек, старшие вальцовщики сделали мне специальную подставку.

Появились и у меня, еще несовершеннолетней, ученики: Нина, Алла и Зоя. Нашей молодежной смене вскоре было присвоено звание комсомольской фронтовой. О нас заговорили на заводе.

Жили мы в общежитии вдвоем с Пашей Пономаревой. Однажды о Паше написали в «Комсомольской правде», напечатали ее портрет. Посыпались письма с фронта. Один писал: ношу твою фотографию с собой, иду с ней в разведку и в душе с тобой разговариваю. Другой: сижу в окопах, затишье, прочел газету — положил в карман к сердцу, кончаю до следующего письма, пошли танки…

И вдруг вместо второго письма от него получаем мы с Пашей газету, простреленную и в крови. Очень мы тогда горевали. Бывало, Паша придет с работы уставшая, снимет ботинки с портянками, прочтет письма и говорит: «Таня, что мне делать? Будь у меня сто сердец, все бы я им отдала, а то напишу отказ, а ему — в бой».

Как-то потеряла я продуктовые карточки на целый месяц. Был у меня в запасе килограмм хлеба. Стала делить на дни, но, как ни дели, долго не протянешь. Через четыре дня Михаил Яковлевич и говорит мне: «Что-то ты мне не нравишься. Пойди-ка поешь». Пошла я будто в столовую, а сама свернула под печь, сижу. Когда вернулась на стан, Михаил Яковлевич недоверчиво посмотрел на меня и спрашивает: «Что ела?» Ну, я наобум и говорю: «Суп-лапшу». Ушел он в столовую. Вскоре вижу, идет ко мне чернее тучи. Не ругал, только протянул мне свои талоны: «Сходи поешь, утром будем решать, как быть». Утром выдали мне новые талоны.

Случалось, что работали по две смены, а то и больше. А после работы Валя Терехин, комсорг, нас созывает: срочно снег с путей расчищать, чтобы наша продукция быстрее шла на фронт. Нас никто никогда не подгонял, только собственное сознание. И сейчас горжусь: какое было наше поколение!

Одному удивляюсь: откуда сила бралась? И доброты на всех хватало. Иду как-то и вижу: на подоконнике стоят трое малых детишек. Смотрят в окно и ревут. Старшенькому лет. семь. Не смогла пройти мимо. Зашла. Оказалось, три дня назад мать уехала за продуктами. В комнате холодина. Посадила их на постель, укрыла одеялом ватным (помню, оно было из маленьких квадратиков разноцветных). Еды у ребят никакой. А у меня за пазухой, под фуфайкой, хлеб, только получила. Сидят они на кровати, как галчата, пощипывают хлебушек и поглядывают на меня. Побежала во двор, нарубила дров, мороз сорок градусов, дрова-то хорошо рубятся на морозе. Затопила печку, прибрала в доме, куда и усталость делась! Сварила им картошки. На другой день у этого дома ко мне бросилась женщина, со слезами стала меня благодарить.

Еще вспоминаю, как мы все выглядели. Мыла не хватало, стирали в глине, руки машинным маслом мыли, опилками вытирали. А что носили — шаровары из одеяла! Сами кроили, сами шили вручную. Но все равно молодость свое брала — в самодеятельности участвовали.

Однажды подходит Михаил Яковлевич в начале смены и говорит: «Завтра в клубе слет стахановцев. Тебе нужно быть».

Захожу в клуб, со стены смотрит на меня знакомая девочка с двумя толстыми косами. Это же мой портрет! Тихонько села в самом последнем ряду. Стали вызывать в президиум. Слышу: «Начальника цеха Соболева… начальника смены Грабарника». И вдруг: «Нашу Танечку Тимошенко». Я обомлела. От волнения плохо помню, что говорили ораторы, вдруг слышу: «Нашей воспитаннице Танечке…» Я поднимаюсь, и мне вручают премию: белую шубку и пимы! А директор говорит: «Ну, скажи что-нибудь о себе, о стане, как вы достигли высоких показателей в работе».

Подошла я к трибуне, а меня из-за нее не видно. Говорю, и во всем зале замелькали носовые платки: война, она не обошла горем ни одну семью, многие уже потеряли и детей, и мужей. Наверное, глядя на меня, люди обо всем этом думали.

В конце вечера директор Яков Павлович Осадчий попросил: «Надень-ка шубу». Кто-то из женщин повязал мне большой белый шерстяной платок. Шла я домой, вокруг тишина, а мне петь охота. И снег под ногами в такт шагам подпевал, и больше всего хотелось, чтобы не кончалась дорога, не кончалась радость. И что бы потом со мной ни случалось, я всегда благодарна судьбе уже за один тот вечер.

Прошло много лет. Я давно живу в Евпатории. Но годы войны никогда не уйдут из памяти. Особенно всколыхнула воспоминания телепередача «От всей души», с Первоуральском новотрубного завода.

Я увидела на экране комсорга военных лет Валентина Терехина. Он — почетный металлург, депутат Верховного Совета СССР. А вот и моя Паша Пономарева, знатная уральская вальцовщица. И другие, знакомые и незнакомые.

На следующий день написала я письмо в завком. Первым откликнулся Валентин Гаврилович Терехин: «Здравствуйте, дорогая Танюша! Ты меня извини, что я тебя так называю, но я имею на это полное право, я принимал тебя в комсомол. Ох, и наделало твое письмо у нас переполоха! Приходили бывшие мастера, начальники участка твоего, цеха, радовались, что потерянная на столько лет Танюша нашлась». Написал мне и мой дорогой учитель Михаил Яковлевич Грабарник.

…Ночами мне все снится Первоуральск: деревянные домишки, узкие тропки в снегу. Самые трудные и самые счастливые годы в жизни. А со стены, с портрета, смотрит девчонка в белой пушистой шубке.

Л. Успенский Птичка в клетке

Летом 1943 года командование приказало мне пойти на «энский завод», как говорили тогда, охраняя военную тайну. Посмотреть, что там делается, и заодно почитать рабочим мои фронтовые рассказы.

«Энский завод» до войны выпускал типографские машины — печатать газеты и книги. Теперь он изготовлял какие-то части реактивных минометов «катюш». Какие? Спрашивать об этом не полагалось: военная тайна!

Я пришел на завод в обеденный перерыв.

— Пока народ кушает, — деликатно сказали мне, — хотите пройтись по цехам, посмотреть наше хозяйство?

— Понятно, хочу. Пошли.

Был теплый день, солнце. В пустых цехах стояли молчаливые станки: обед. Окна открыты, лучи падают косо, освещают всякое нужное железо. Людей — никого.

И вдруг я остановился…

В цеху пела птица. Зяблик или, может быть, чиж.

Инженер на костылях, который меня вел, взглянув на меня, махнул рукой к окну. У окна стоял станок, по-моему — токарный. Вокруг него были зачем-то устроены деревянные мостки, на стенке рядом укреплен жестяной вымпелок: «Станок ударника П. К. Соколова». А над станком, в оконном проеме, в солнечном луче, висела клетка, и в клетке то прыгал, то чистил носик о жердочку, то громко пел и сам себя с удовольствием слушал веселый птиченок. И впрямь чиж или зяблик.

Окно на перерыв было распахнуто настежь. За ним росла береза; теплый ветер то вбрасывал в цех, то вдруг убирал на улицу одну из ее длинных веток-кос.

— Ударник-то ваш — любитель птиц, по-видимому? — спросил я у инженера.

— Помешан на птицах!

— Старик, поди?

— Да нет, не старик… — коротко сказал инженер. — А вы его увидите. Пойдемте, ждут.

— Вы меня познакомьте с птицелюбом этим, — попросил я.

— Пожалуйста!

И мы пошли.

Шел я, признаюсь, не без легкого трепета: читать перед старыми питерскими рабочими… Ого! Гвардия, ветераны революции! Перед такими людьми каждое слово взвесишь, каждую мысль трижды продумаешь.

В столовой собралось человек сорок. Они сидели за столами и слушали меня удивительно хорошо. Понятно: моряков в Ленинграде уважали и любили всегда, а уж в блокаду — особенно. На мне была флотская форма, капитанские погоны.

За столом против меня восседало и верно несколько усатых мужчин. Но в смешных местах эти усатые начинали хохотать раньше остальных, да и замолкали они позже. Один даже вытирал глаза белым с каемочкой платком. В местах же, где речь шла о печальном или героическом, они все, как один, суровели, и морщины на их лбах разглаживались труднее, чем на других.

А эти «другие» были. Среди стариков я заметил пятерых женщин в ватниках и около десятка подростков. Это меня не удивило. «Ясно, подобрали оставшихся в городе ремесленников и пристроили к делу, — подумал я. — Главным образом подкармливают, конечно!»

Самый низкорослый из этих пареньков сидел совсем близко, прямо передо мной, рядом с коренастым пожилым человеком — похоже, слесарем или токарем. На нем была старенькая форменная одежда мышиного цвета. Он был худоват, малокровен, казался одиннадцати — или двенадцатилетним.

С первого же слова он как уставился на меня неподвижными, большущими темно-серыми глазами, так и не оторвался до конца. Когда матросы — там, в моих рассказах, — ходили в четвертую атаку на берегу, когда катера неслись на противника под огнем вражеских батарей, когда девушка-снайпер внезапно разглядела фашистского стрелка-аса за можжевеловым кустом у Копорья, он так ломал пальцы от напряжения, так весь подавался вперед, так закрывал глаза, что скоро я стал рассказывать как бы для него одного: очень уж переживал он все вместе с моими героями.

Коренастый слесарь тоже видел это. Чуть улыбнувшись в усы, он вдруг поднял и положил на худенькое плечо соседа свою большую руку. И когда тот дергался от волнения, он очень ласково пожимал это ребячье плечо: «Ну, ну, мол… Чего уж там! Переживем!»

Так это у него хорошо получалось, что мне вдруг подумалось: «А пусть этот кряжистый дядя и окажется тем самым любителем птиц! Смотрите, как здорово: орден у него. Красная Звезда, фронтовик, значит. И ударник. И с птицей возится. И вон он с парнем как прекрасно…»

Я кончил, мне похлопали.

Народ встал, меня окружили, заговорили наперебой…

— Товарищи, — сказал я, — познакомили бы вы меня с Соколовым Не Ка… Это — он? — И я указал на слесаря.

— Никак нет, — ответило мне несколько голосов. — Это тоже Соколов, да Не Эн, Павел Никифорович. А ну-ка, дай-ка нам тезку сюда…

И плечистый человек, которого я в воображении своем признал за Соколова Пе Ка, ударника, поймав крепкой рукой своей за воротник того самого глазастого, тощенького парнишку, подтянул его к нам.

— Вот он, товарищ капитан, теза мой, наш Пе Ка знаменитый! — хрипловатым голосом отставного боцмана или старшины и с такой гордостью, точно своего собственного прославившегося сына, представил он мне упирающегося мальчугана. — Чудо блокадного Ленинграда! Четырнадцать лет шесть недель отроду, как один день, а впору старикам в пример ставить. За станком взрослую норму четвертый месяц дает. При налетах вражеской авиации главное — Эм-Пе-Ве-О: еще противник где, а он на посту, на крыше… Запрещали! Не слушается, хоть колючей проволокой привяжи; в момент на втором цеху на крыше: оттуда дальше видать. Да что же ты помалкиваешь, Петр Константиныч? Садись против капитана, беседуйте. Рассказывай про себя.

Полное отчаяние выразилось на бледненьком — одни глаза! — лице мальчишки.

— Да, Павел Никифорыч, да я… Да что говорить-то? Я…

И тут произошла вторая неожиданность. Хотя — какая там неожиданность! — произошло самое тогда обычное. Вдруг, как гром с ясного неба, взвыла из радиорупора мощная общегородская сирена. Тотчас же — у-у-у-о-о-а-а-а! — ее горестный вопль подхватила вторая, местная, на заводском дворе… «Воздушная тревога! Воз-душная тревога! Воз-душная тревога!» — раздался нечеловеческий, давно записанный на пленку, всем знакомый холодный голос репродуктора. И…

И тут П. К. Соколов, храбрец Пе-Ве-О, ударник труда, помертвел. Нет, не помертвел — он забился, вырываясь от своего однофамильца:

— Ой, Павел Никифорыч, ой! Отпустите меня ради бога! Не могу же я… там же — окно открытое!

Старый токарь (может быть, он был слесарем — не помню) поднял брови, промычал что-то и разжал пальцы. И храбреца не стало: исчез, как воск от лица огня…

— Побежал! — проговорил Соколов пожилой. — Думаете, струсил? А он и верно струсил. Но — за кого? За чижа своего, за такое сокровище! И ничего смешного нет: у него еще в сорок втором дом разбомбило. Была мать — нет матери. Сестренка была, лет пяти, он ее нянчил — нет сестренки! О ком ему хлопотать, заботиться? А окно-то открыто; вдруг волной клетку расшибет, птицу ударит? Пока птичка в клетке живая, он теперь — клетку в руки, мигом в убежище; спрячет — и на крышу. Вот там он ничего не пугается. Там он первый герой.

…Петя Соколов пришел на завод осенью 1941 года. То есть как — пришел? Привели. После бомбежки попал в госпиталь. Спасся чудом: две стены, падая, сошлись на нем шатром и не распались. Его отрыли через сутки.

После госпиталя он убежал из общежития ремесленников на фронт, к Пулкову. Вернули: куда ж такого? Еле живой парнишка… И вот — завод. И тут оказалось, у этого Соколова — талант. Точно родился токарем, да каким! В Ленинграде в то время каждая пара рук была вот как дорога. Приспособили ему самый маленький станок, «самый малогабаритный», мостки сделали: так-то ему не дотянуться до суппорта. И вот начал он работать…

— Зло работал, товарищ капитан, точно на деталях свою беду срывал. Но работал классно, всю зиму…

А весной заметили: стал запарывать детали. Задумываться, что ли… Почему? Присмотрелись, а это — воробьи. Свили под окном гнездо, вывели детей — чириканье, возня. И он — ну мальчишка же еще! — как на них заглядится, станок «вз-вз», а он все забыл. Со столов крошки собирает, им сыплет на подоконник…

— Ну вот, — торопливо проговорил Павел Соколов, Соколов-второй, — придумали, добыли ему чижа…

— Придумали! Добыли! — зашумели вокруг. — Это он сам все придумал — Никифорович! Ну, как же: тезка, однофамилец, дружба у них получилась… И где он посреди блокады птицу достал, вот фокус…

— На Островах поймал, — неохотно сказал Павел Никифорович.

— То-то, что на Островах, надо же! Ну, клетку, конечно, сделали, повесили все хозяйство с вечера над станком, смотрим. Он пришел, увидел… Думали — помрет. Верит и не верит: «Это — мне? Это — мой?» Потом замолчал, руки к груди прижал, стоит и сказать ничего не может… Работа пошла как штык, показатели растут. Но к клетке не подойдите: кидается как зверь. И вот сами вы видели: обстрел или бомбежка — пока чижа в убежище не стащит, весь колотится, боится. За себя — ничуть, а за чижа — как за ребенка…

— А что? Он у него единственный остался, которому еще помощь нужна, — сказал тихий женский голос. — Эх, моя бы воля, я бы этого Гитлера проклятого на шурупчики-шайбочки всего разобрала. За одного Петю этого, за его сиротство горькое…

— Разберем, Наташа, — тотчас же ответили женщине. — Будь спокойна, разберем. И его, и еще многих. Не мы, так другие.

Когда я слышу слово «Ленинград», я вспоминаю блокаду и вижу перед собою четырнадцатилетнего токаря Соколова и над ним, в солнечном луче, птичку. Птичку в клетке. Не могу забыть…

М. Шиманский Колька, синьор Никколо

Не думал, не гадал Николай Степанович, что первый день лета принесет ему весть радостную и волнующую. Вдруг узнал, что хотят с ним встретиться школьники города Жодино, послушать о том, как он попал в Италию, как воевал там против фашизма. И потерял покой. Так всегда бывало, когда его приглашали рассказать о тех годах, — столько сразу наплывало воспоминаний.

В 1941-м ему стукнуло тринадцать. В сорок четвертом попал в Италию. Первое воспоминание об этой стране — горы. Они открылись перед ними на рассвете — голубоватые, таинственные. «Горы! — сказал Колька своим товарищам. — Вон они!» — и показал рукой вперед, как будто боялся, что ребята могут и не заметить их. «Наконец-то», — выдохнул Федор и не сел, а свалился на землю. Дмитрий же, не говоря ни слова, лег на спину, закрыл глаза…

Они все еще не верили, что ушли от той страшной железнодорожной насыпи, от дикого грохота поезда, проносящегося над ними. Сколько же суток перед этим они мучились в товарняке? Куда их везли, никто не знал. Колька, худенький, бледный, оборванный, притаился в углу теплушки. Рядом сидели двое мужчин — Дмитрий и Федор. По крайней мере, так они себя назвали, когда знакомились в дороге. «Как ты-то угодил к немцам? — спрашивал Дмитрий. — Ребенок еще…» Его схватили во время облавы в Могилеве, и больше не увидел Колька ни своей родной деревни Сидоровичи, ни отца, ни матери. Затолкнули в теплушку вместе со взрослыми, и много дней трясся он в поезде, голодный и холодный. «Держись, парень, за нас», — подбадривал Дмитрий.

Колька присматривался к своим новым знакомым, и не давала ему покоя мысль: «Сказать или нет? А то вдруг привезут в концлагерь — и все тогда…» И незаметно ощупывал полу своего бушлата. Все в порядке: пилка-ножовка на месте. Колька прихватил ее еще в Могилеве, в мастерских. И спрятал в бушлате. Маленькая, тоненькая, ее трудно обнаружить. И еще у Кольки был нож, отличный немецкий нож. Его не обыскивали, пилка и нож остались при нем.

Поезд остановился на какой-то станции, и тут налетели английские самолеты, началась бомбежка. В суматохе к вагону подбежали два парня и бросили в дверь небольшую булочку. Дмитрий схватил ее. Когда поезд тронулся, начал аккуратно разламывать на маленькие кусочки: для всех. И вдруг в хлебном мякише увидел бумажный комочек. Это была записка, причем на русском языке: «Удирайте из поезда, здесь есть партизаны».

Вечером Колька показал Дмитрию и Федору пилку и нож. Сообща решили: прорезать в полу вагона дыру. Наконец дыра готова. «Лезь первым, Коля», — сказал Дмитрий, впервые называя его Колей, как будто стараясь придать мальчику смелости перед столь тяжелым испытанием.

Несколько секунд над Колькой стоял чудовищный грохот. Он вдавил его в землю, оглушил. Всего несколько секунд, но они показались вечностью. И как только отгрохотал над ним последний вагон, Колька вскочил на ноги, рванул в сторону от железной дороги. И с ходу остановился, как будто споткнулся о что-то невидимое. Прямо перед ним — стена. Попробовал взобраться на нее, однако сорвался, попытался еще раз…

Стена была гладкая и высокая. Пригибаясь, он побежал вдоль. Все-таки повезло: удалось в одном месте вскарабкаться, перекинуться через стену. Очутился на кукурузном поле. И сразу же увидел Дмитрия и Федора. «Скорее от насыпи, — шепчут они. — Надо искать горы. Партизаны — там».

Шли, не останавливаясь, всю ночь. К рассвету иссякли последние силы. Залегли в жиденьких кустах и смотрели на горы. Надо было собраться с духом, решить, как быть дальше. «Дом, — опять еле слышно сказал Колька. — Видите?» В самом деле, невдалеке виднелся аккуратный, беленький дом. Но чей, кто в нем? «Все равно, надо зайти, — вздохнул Дмитрий. — Иначе в горы не доберемся». — «Пойду», — сказал Колька.

И пошел, хотя прекрасно знал: в случае опасности нельзя рассчитывать на чью-то помощь — чужая земля, а у его товарищей оружия нет.

Недалеко от дома женщина поправляла виноградные кусты. Колька подошел к ней и сказал: «Здравствуйте!»

Женщина подняла голову, с удивлением посмотрела на мальчика. Что-то поняла — в ее глазах мелькнуло беспокойство. Бросила быстрый взгляд на дорогу, лежащую невдалеке, заговорила быстро-быстро, повторяя одно и то же слово, похожее на слово «одесский». (Уже позже он узнал: женщина говорила «тэдэско», что означает по-итальянски «немецкий»). «Я не одесский, — сказал Колька, — я из Белоруссии». — «А, Руссиа бьянка», — торопливо кивнула женщина.

Она дала Кольке знак обождать, а сама побежала в дом. Оттуда вышел парень и пригласил Кольку в дом.

Вскоре они сидели в доме уже вчетвером — трое русских и итальянец. Хозяйка поставила на стол тарелку макарон, парень принес бутылку светлого вина. «Здесь вокруг немцы, — объяснил кое-как парень, — а в горах партизаны. Там есть и русские. Я проведу вас к ним. А пока будете жить в кашане. До тех пор, пока не схожу в горы и не вернусь обратно».

Трое суток жили ребята в кашане. Наконец вернулся парень с двумя мужчинами. Тот, что постарше, с густой окладистой бородой, сказал: «Я вас поведу в свой партизанский отряд. В дороге не разговаривайте, на все вопросы буду отвечать я. Здесь немцы».

Спустя сутки они были в партизанском отряде. Итальянцы встретили их криками: «Ура! Русские пришли!»

Так началась партизанская жизнь Кольки Фролова.

Воевали в бригаде имени Гарибальди не одни итальянцы. Были здесь и французы, югославы. Были и русские парни, бежавшие из фашистского плена. Фролову выдали документ:

«Бригада Гарибальди.

32-й подвижной отряд.

Временное удостоверение № 17.

Боевое имя — Николай.

Звание — патриот.

Время вступления в отряд — 7 июля 1944 года».

Чаще всего он ходил в разведку. Маленький ростом, шустрый, он пробирался в самые, казалось бы, недоступные места, приносил ценные сведения. И итальянцы, ходившие с Колькой в разведку, удовлетворенно говорили: «О, синьор Никколо! У него партизанская сорочка».

(Хотя Колька был самым юным партизаном среди гарибальдийцев, однако называли его только так — «синьор Никколо».)

Однажды Колька с двумя итальянцами отправился в ночную разведку. А тут снег выпал в горах, завалил перевалы, партизанские тропы. Не то что ночью — днем опасно идти. Разведчики, на каждом шагу рискуя полететь под обрыв или свалиться в пропасть, упорно пробирались к своей цели. Вот и цель — небольшая деревушка. Колька с итальянцем подошли к крайнему домику. И вдруг:

— Альт! Ки ва? (Стой! Кто идет? — М. Ш.) — донеслось от домика.

И следом — автоматная очередь.

Рядом был обрыв, где-то там ожидал своих боевых друзей третий разведчик. Раздумывать было некогда: бросились вниз, в пропасть. Сами не поняли, как остались живы. Весь день сидели, притаившись, под скалой, ждали ночи. Надо во что бы то ни стало узнать, какие в этой деревушке у противника силы. От этого во многом зависела судьба их партизанского отряда.

Ночью опять пробрались к деревушке. На сей раз повезло: незаметно зашли в крайний домик, хозяева рассказали, что немцев много, штаб стоит. Разведчики возвращались назад, и опять немцы «учуяли» их. Ожидая ночи, целый день сидели партизаны в пещере среди голых, холодных камней. Когда вернулись в свой отряд, Колька не чувствовал ног. Еле оттерли их…

Вот так и воевал Колька в числе пяти тысяч советских граждан, участвовавших в освободительной борьбе в Италии. В перерывах же между боями советские парни неизменно возвращались в мыслях и разговорах к Родине: тосковали о своих хатах, о матерях и женах, о детях, о невестах. А то пели песни вместе с итальянскими ребятами. Любимой песней итальянских партизан была песня «Свистит ветер, воет буря», которую пели на мотив «Катюши». И часто после итальянской «Катюши» затягивали русскую. «Лучше всех, мне кажется, пел «Катюшу» наш Гришка, — вспоминает Николай Степанович. — Мы его еще называли Гришка-москвич, поскольку он был родом из Москвы. Очень я дружил с ним. Он погиб в Италии».

Не расскажешь о всех боях, о всех потерях.

Николай Степанович хранит врученное ему в победные дни «Удостоверение патриота»:

«Выносим благодарность Фролову Николаю Степановичу за то, что он сражался против врага в рядах патриотов… Своим мужеством и самоотверженностью итальянские патриоты внесли большой вклад в освобождение Италии и в то большое дело, за которое боролись все свободолюбивые люди. В возрожденной Италии владельцы этого удостоверения будут почитаться как патриоты, которые боролись за ее честь и свободу».

Навсегда остались в сердце и памяти заснеженные горы Италии, отзвуки далеких сражений, дружба боевых побратимов, русских и итальянцев.

П. Гутионтов Чистое поле

В сентябре 1943 года недолгое затишье кончилось. С новой силой заговорили орудия, наши саперы разминировали дороги, и по ним двинулись за отступающим противником советские войска — мимо села Белое, на запад, на запад.

И вот после радости освобождения наступила для Белого мирная тыловая жизнь.

— Хат целых не осталось вовсе, — сказал мне тогдашний председатель колхоза В. В. Тарарин. — Да и понятно: столько времени фронт чуть не по селу стоял. Из имущества колхозного у меня был мешок зерна в амбаре, два «ХТЗ» — вся техника, мы их сами едва не из обломков собрали. Но к ним горючего нет. Да и что с того горючего: пахать-то нельзя — по всем полям мины, мины.

И не только в «Червоном Жовтне», так было по всем окрестным колхозам: шаг неосторожный сделал — взрыв. И полетела из области председателям телефонограмма — срочно направить по два добровольца на курсы минеров при ОСОАВИАХИМе.

— А кого пошлешь? — спросил меня Тарарин. И сам же ответил: — Некого посылать: бабы да дети…

Андрею Плаксию было в то время шестнадцать лет, его другу Борису Чернову — пятнадцать. Они записались добровольцами.

— Давали б сейчас миллион — не пошел бы, — сказал горный мастер Борис Илларионович Чернов, и сам улыбнулся удивленно.

— А тогда сколько давали? — спросил я.

— Одну минуту, вспомню точно… По два кружка макухи дали, когда мы на курсы шли, четыре кило муки… Да! Еще пол-литра масла.

— А что такое макуха, Борис Илларионович?

— Жмых.

И снова улыбнулся:

— Отчаюги были… Сколько мне потом говорили: по всем правилам раз пятьдесят должны были подорваться.

— Так ведь ты живой, Боря, — тихо сказала жена. Она вышла из кухни и стояла у двери в комнату, слушая наш разговор.

Но как далеко до этого разговора было тогда, в сорок третьем!

«Кандидатов в саперы» не отпускали матери — грозили, плакали. Поэтому они попросту сбежали, не попрощавшись, не оставив записок, — подбросили в дом муку да масло и, сунув за пазуху плитки макухи, отправились в область, на курсы.

Собралось их человек сорок. Усатый старшина две недели объяснял им — исключительно в теории, безо всяких наглядных пособий, — где у какой мины взрыватель.

В такой учебе, надо признаться, очень многие быстро разочаровались, и к концу второй недели из четырех десятков курсантов свидетельства об окончании получали только двенадцать — остальные разбежались.

Они остались.

И в марте 1944 года, как только стаял снег, бригадир первой полеводческой Мусей Маркович Гаврик назначил им первый наряд:

— Чернов и Плаксий — в поле!

Мы стояли с бывшим председателем на краю самого обыкновенного поля. Поле было под снегом. Вдали — и по правую руку, и по левую — поднимались копры шахт, пожалуй, главная отличительная черта любого ворошиловградского пейзажа.

Поле как поле.

— Вы запишите, — сказал председатель и подождал, пока я выну блокнот, — За пять месяцев Чернов и Плаксий разминировали все наши поля — все восемьсот восемьдесят гектаров.

Я записал и подчеркнул: 880.

…Действительно, им везло, как заговоренным.

Даже когда в руках Андрея сработал взрыватель на только что снятой мине, даже здесь повезло — оказывается, отсырел капсюль и заряд не сдетонировал. И уж вовсе чудо произошло с Борисом, когда он наехал трактором на противотанковую гранату: осколок лишь слегка царапнул его по ноге.

— Только вот женщины очень ругались: мы снятые мины специально в очень большие кучи складывали, так когда их потом взрывали, в поселке вылетали последние стекла. Мальчишки были…

Действительно мальчишки. Они не выполняли даже (самый, пожалуй, выразительный) пункт инструкции, согласно которому при разминировании полагалось работать не ближе чем в сорока метрах друг от друга. Это самое «друг от друга» они понимали совершенно буквально и все пять месяцев работали рядом, локоть в локоть.

— Чтоб, если что, так вдвоем, — сказал мне один.

— Может, потому и живем оба, — сказал другой. Рук не хватало вытаскивать из земли мины и снаряды, вывинчивать из них взрыватели. Тогда они усовершенствовали саперное дело и стали таскать за собой на длинной веревке тяжелую железнодорожную шпалу («метров тридцать протащищь — шпала в щепки»).

Это все похоже на легенду, но так было на самом деле. Двое деревенских ребят меньше чем за полгода обезвредили несколько тысяч мин двенадцати разных типов. Про типы они сказали мне сами, а вот про мины (хоть и очень хотелось мне записать в блокнот вместо слова «несколько» более точную цифру)… Ни они, ни тем более кто-либо другой таких подсчетов не вели.

Председатель, правда, вспомнил, что ребята, так сказать, сверх плана, «сняли» 25 тысяч бутылок с зажигательной смесью («мы их на горючее для тракторов перегоняли»), а вот сколько было мин, — не вспомнил. Известно только, что после первой тысячи Чернова и Плаксия наградили (приказ № 17 президиума Центрального совета ОСОАВИАХИМа) знаками «Отличный минер» — «за отличное выполнение заданий по разминированию и сбору трофеев и проявленное при этом мужество и отвагу».

— А еще нам, как трактористам, по полтора трудодня начисляли да кормили.

Что дальше?

Осенью 1944-го, убрав мины, оба ушли на фронт: первым — Андрей, за ним, прибавив себе год, Борис. Первый привез боевые награды с запада, второй — с Дальнего Востока.

Оба в колхоз не вернулись. Андрей Плаксий стал учителем, Борис Чернов — шахтером. Оба хранят фотографию, на которой они сняты перед уходом на фронт, — заломленные кепки, лихие чубы из-под них, распахнутые воротники рубашек, мешковатые пиджаки. И глаза — прищуренный взгляд в упор, прямо туда, откуда, как им говаривали в детстве, должна «вылететь птичка».

«Как хотите, но это что-то, этих глаз напряженный свет» — строки про их поколение.

Ал. Левина Разведчик

Комсомольская организация роты записала в протоколе: «Просить ЦК комсомола в порядке исключения принять в комсомол Юрия Ивановича Жданко досрочно, за особые заслуги в боевой работе».

Вручил Юре билет начальник политотдела дивизии полковник Асулгариев. Билет этот № 17445064, выданный в 1942 году, находится сейчас в Белорусском государственном музее истории Великой Отечественной войны в Минске.

Фронтовая жизнь Юры Жданко, витебского школьника, началась 9 июля 1941 года. Наши части с боями отходили. Уже взорваны были мосты через реку. Бойцам вызвался показать брод десятилетний мальчишка. Так началась его фронтовая дорога.

В одиннадцать его приняли в комсомол. За образцовое выполнение особого задания маршал Ворошилов лично объявил ему благодарность на приеме в Кремле.

В двенадцать, на фронте, Михаил Иванович Калинин вручил ему орден Красной Звезды.

В тринадцать, под Верхнедвинском, ветеран 332-й Ивановской дивизии рядовой Юрий Жданко был тяжело контужен и отправлен в тыл.

В наградах, которыми его отметила Родина, нет скидки на его годы. Они заслужены тяжелой опасной работой на фронте и в тылу врага.

В полку Юра был всеобщим любимцем. Солдатам, разлученным войной с родными, он напоминал дом. Каждый видел в нем сына, оставленного где-то далеко, и все старались пригреть, приласкать его. И не было малолетнему солдату ни в чем отказа. Обмундирование шили для него специально. Отдельно ему тачали сапоги. Берегли для него кусок повкуснее.

Но случалось, командир звал мальчишку к себе и говорил: «Приказывать тебе, Юра, не имею права…» Значит, была нужда в нем, наступал час, когда сам возраст мог сослужить боевую службу. И мальчишка быстро снимал свое щегольское обмундирование и переодевался в жалкие лохмотья, хранившиеся для такого случая.

Полковая разведка всю войну была на переднем крае. И там, где бойцам надо было ползти, скрываясь и таясь, оборванный мальчишка с нищенской сумой мог идти открыто, в полный рост. Переходить линию фронта стало для него привычным и даже будничным занятием, и делал он это сотни раз.

Сколько таких бездомных, изголодавшихся, потерявших семьи детей бродило по дорогам войны! Но вряд ли догадывались враги, сколько среди них разведчиков, партизанских связных. Даже сегодня мы не можем точно назвать их число, ведь юные солдаты в воинских списках не значились.

Юра служил в армейской разведке. Он видел, как работают взрослые, и многому научился у них. Сведения, которые он приносил, никогда не приходилось ни дополнять, ни уточнять. Сообразительный, наблюдательный, он стал настоящим профессионалом…

Партизанский отряд попал в тяжелое положение, кольцо окружения сжималось. Стало известно, что готовится большая карательная экспедиция, и партизанское командование попросило прислать опытного разведчика.

Горели костры в лесу. На их огонь летел с Большой земли самолет. Разведчик прыгал ночью с парашютом. Его ждали. И встретили… мальчишку.

Деда, к которому его определили «внуком», звали Влас. Он был старостой в деревне. На квартире у него жил немецкий офицер, в сейфе которого лежали секретные документы, интересовавшие партизан. Жданко не помнит названия деревни, помнит только — Смоленская область.

Несколько дней «дедов внук» топил в доме печи, таскал воду, приглядываясь к обстановке, изучая распорядок дня офицера. Вместе с «дедом» придумали план действия.

Юра выждал, выгадал момент, когда офицер вышел, не закрыв сейфа…

Конечно, лестно бы рассказать, какие это оказались неоценимые документы. Но Юрий Иванович Жданко не прельщается возможностью домыслить продолжение. Он говорит: «Дальнейшие подробности мне неизвестны. Я выполнил задание, и мы с дедом Власом тотчас ушли к партизанам». Ночью из-за линии фронта снова прилетел самолет. Забрал раненых, документы и Юру.

Самолет привез его в Москву. Да, его могли и хотели оставить в детском доме. Но для боевых друзей он был не бездомным ребенком, а надежным и смелым товарищем. И Юра вернулся в часть.

Именно тогда его и приняли в комсомол.

После того рейда в тыл врага многое было во фронтовой жизни Юры. Участвовал в подрыве стратегически важного моста: целую неделю носил охране рыбу и шнапс, высматривая пулеметные точки, удобный подход для подрывников. Выносил из попавшего в окружение батальона важные документы. Прямо на линии фронта, под огнем, подобрал трехлетнего ребенка (девочку в детдом сдали под фамилией Жданко).

После контузии, уже в конце войны, он остался в Москве, кончил ремесленное училище. Исполнилось восемнадцать лет — пошел в армию. И только в конце второго года службы встретил знакомого по фронту командира: «Жданко! Как ты в армии оказался? Ведь фронтовикам год войны за два засчитывается!»

Оказывается, ему неудобно было призывной комиссии о себе рассказывать. Сверстники служат, а он?

И после службы в армии мало кто знал о прошлом электросварщика Жданко. Ценили как прекрасного специалиста. Объездил Жданко полмира, варил трубы во Франции, Афганистане, Монголии.

Юрий Иванович Жданко живет в Витебске. Он часто бывает в пионерских отрядах, ведет переписку со многими школами.

О чем рассказывает пионерам? Конечно, о своих товарищах. О комиссаре дивизии Лоскутове. О командире взвода связи Козлове, которому обязан уроками арифметики и грамматики. О пулеметчике Быстрове, который работал на «станкаче» как артист. О комсорге Тюрине, санинструкторе Вере, минере Блохине.

Меньше всего говорит о себе.

Дети на войне. Может быть, самая страшная, самая горькая ее страница. Неокрепшие души, открытые ужасам войны. Неокрепшие руки, сжимающие автомат или гранату. Но война — народная — не обошла их стороной. И дети оказались достойными отцов.

В Белорусском государственном музее истории Великой Отечественной войны есть стенд, на который нельзя смотреть спокойно: здесь только детские лица, тонкие шейки, детские чубчики или косы… Пионер Марат Казей принял неравный бой с целой оравой гитлеровцев… Юная подпольщица Зина Портнова на допросе застрелила фашистского офицера… Белорусский мальчик из деревни Байки Тихон Баран завел в непроходимые болота отряд гитлеровцев.

Сегодня мы помним и чтим не только погибших. Живут среди нас те, кто отдал войне детство, прошагал фронтовыми дорогами вместе со старшими…

Живет в Гомеле коммунист Виктор Кучерявый, бывший связной партизанской бригады «Большевик». Дважды побывал он в фашистских застенках, выжил после расстрела. В Ужгороде знают Виктора Пашкевича — бывшего диверсанта партизанского отряда, в Душанбе — адъютанта командира партизанского отряда, бывшего юнгу Федора Москалева, в Витебске — подпольщиков братьев Петровичей…

А годы открывают все новые и новые имена.

В День Победы в Москве встречались ветераны 4-й ударной армии. Приехал в Москву и Юрий Жданко. Пришел на площадь Коммуны. И сразу увидел боевых друзей. Годы сильно изменили их, но и постаревших, поседевших он узнал их. Подошел к одному, другому: «Узнаешь?» На него смотрели недоверчиво. Нет, его не узнавали. До тех пор, пока не назвался сам. Достал фронтовую фотографию: среди замершего строя бойцов мальчишка в пилотке, никому не достающий даже до плеча.

Неудивительно, что его не узнали. Ведь спустя почти сорок лет после победы ветерану войны Юрию Ивановичу Жданко лишь пятьдесят.

Ю. Алянский Танец в огне

Когда говорят о детях блокадного Ленинграда, обычно вспоминают Таню Савичеву, лист ее дневника, известного сегодня на всех континентах. Но были и другие маленькие девочки и мальчики, по разным причинам оставшиеся в осажденном городе. Они разделили судьбу Тани Савичевой. Вот несколько строк из письма другой Тани — Богдановой. Она писала на фронт, отцу:

«Дорогой папочка! Я знаю, что вам тяжело будет слышать о моей смерти, да и мне помирать больно не хотелось, но ничего не поделаешь… Сильно старалась поддержать меня мамочка, она даже отрывала от себя и от других… 8 апреля она меня одела и вынесла на руках во двор на солнышко. Дорогой папочка, вы сильно не расстраивайтесь… Я лежу и каждый день жду вас, а когда забудусь, вы мне начинаете казаться».

Это трагическое письмо опубликовала в конце 1981 года «Ленинградская правда».

Подобная судьба могла постигнуть и Нелли Раудсепп, и Валю Лудинову, и Геннадия Кореневского, и Веру Мефодьеву, и Валю Клеймана. Но с ними произошло чудо. В конце самой страшной — первой — блокадной зимы всех их разыскал Аркадий Ефимович Обрант, бывший балетмейстер Ленинградского Дворца пионеров.

Придя в город, старший лейтенант Обрант отправился во дворец. В саду, смерзшиеся и припорошенные снегом, лежали трупы — не хватало сил хоронить всех. В прекрасных залах бывшего Аничкова дворца, где еще недавно шумели юные поэты и астрономы, физики и танцоры, теперь звучало только глухое эхо шагов. Впрочем, как давно было это «недавно»! В политотделе 55-й армии, оборонявшей Ленинград, старшему лейтенанту Обранту, командиру агитвзвода, приказали найти бойцов, умеющих танцевать.

Своих бывших питомцев Аркадий Ефимович нашел уже ослабевшими: они еле двигались, еле ворочали языком. Один из них уже не мог ходить. В таком состоянии Обрант довез их до места расположения армии, в село Рыбацкое, почти на фронт. Здесь его бывшие ученики составили небывалый творческий коллектив — детский военный танцевальный ансамбль.

Еще крайне слабые мальчики и девочки приступили к репетициям. Командир агитвзвода надеялся, что движение поможет ребятам обрести форму. Настал день первого фронтового концерта — 30 марта 1942 года. Перед самым выходом Обрант с волнением посмотрел на своих танцоров. Их бледные лица производили удручающее впечатление. «Нет ли у кого-нибудь губной помады?» — спросил Обрант. Помада нашлась. На ввалившихся щеках девочек появился легкий румянец.

Зазвучал гопак. На сцену переполненного зала местной школы выбежали Нелли Раудсепп, Валя Лудинова, Геннадий Кореневский и Феликс Морель. В зале улыбались. Но вдруг произошло непредвиденное: пустившись вприсядку, Геннадий не смог подняться. Он делал отчаянные усилия — и не мог! Нелли быстро подала ему руку и помогла встать. Так повторялось несколько раз.

Женщины, сидевшие в зале, — врачи, медицинские сестры, санитарки — не раз видели кровь, раны, страдания. Но, неотлучно находясь на передовой, они еще не видели детей осажденного Ленинграда. И теперь, глядя на этот гопак, плакали. Кричали «браво», вытирая слезы и улыбаясь.

Но тут из первого ряда поднялся бригадный комиссар Кирилл Панкратьевич Кулик, обернулся к залу:

— Запрещаю повторять танец! Это блокадные дети, надо же понять!

Зал притих. Концерт окончился.

— Ваши юные танцоры нам нужны, товарищ Обрант, — сказал военному балетмейстеру комиссар. — Только, конечно, выглядят они плохо. Их надо подлечить и подкормить.

Всех ребят отправили в госпиталь.

Через некоторое время им подыскали гимнастерки, шинели.

Гена Кореневский выглядел, как ему казалось, заправским бойцом. Он шел по дороге, погрузившись в размышления. Впереди стояла «эмка», а возле нее прохаживался высокий представительный военный. Геннадий не обратил на него внимания.

Вдруг за его спиной раздался голос:

— Товарищ боец!

Обернувшись, Гена сделал интересное открытие: оказывается, высокий военный звал именно его. Тогда он вернулся и вежливо осведомился, чем может быть полезен.

— Почему не приветствуете? Почему стоите вразвалку? Фамилия?

— Я ведь не думал, что вы именно меня зовете, простите, не знаю вашего имени-отчества, — отвечал Гена. — Вы меня хотели видеть?

В двигателе «эмки» случилось, наверное, что-то очень серьезное, потому что спина склонившегося над ним водителя тряслась.

— Не видеть вас я хотел, а полюбопытствовать, почему не приветствуете старшего по званию.

— Знаете, я ведь недавно, я из Ленинграда, приехал с Аркадием Ефимовичем…

— Идите. И передайте старшему лейтенанту Обранту, что бригадный комиссар велел научить вас для начала приветствовать старших и не носить шинель, как халат!

Гена отправился стричься. Он не видел, как, глядя ему вслед, смеялись комиссар и водитель.

Жизнь стала интереснее. Они получили новенькие комсомольские билеты. На каждом стояла печать: «Действителен без фотокарточки». Вскоре начались и занятия военным делом. Успехи оказались «налицо»: Валя, стреляя из пистолета, целилась так старательно, что отдача пришлась прямо в нос. Он посинел и распух. Ежедневно подолгу репетировали — Обрант отрабатывал с ребятами старые и новые номера.

Вскоре танцевальная группа агитвзвода стала называться танцевальным ансамблем под художественным руководством А. Е. Обранта. Ансамблю приходилось теперь выступать в такой обстановке, какая в прежние времена, до войны, не могла им даже присниться. Танцевали в палатках медсанбатов. Не раз случалось, что танцы прерывались и артисты помогали переносить и перевязывать раненых. Надев рюкзаки, набитые костюмами и нехитрым реквизитом, исходили пешком дороги и тропинки прифронтовой полосы.

Ночные концерты в тесных избушках — их давали при свечах. От движения танцоров свечи гасли. Иногда танцевали даже без музыки — на самых передовых участках фронта, где каждый звук легко достигал вражеских укреплений. Тогда не играл аккордеонист, не аплодировали бойцы. Не слышно было стука каблуков — землю застилали сеном.

Порой выступления продолжались подолгу. Неподалеку от Колпина высилась обстрелянная с наружной стороны кирпичная стена. Под ее укрытием, отдыхали и курили, сменяясь после боя, красноармейцы. Вот за этой-то стеной, где земля взлетала на воздух черными фонтанами, где, пригибаясь в ходах сообщения, сходились солдаты, танцевали без передышки обрантовцы: одни бойцы уходили в бой, другие возвращались из боя.

Танцевали и на платформе бронепоезда. Эти концерты под огнем бойцы воспринимали как лучшее подтверждение всех прослушанных ими политбесед. Даже дети бесстрашно несут свою службу под самым носом у фашистов! Ненависть к врагу, ясно различимому в прорези прицела, и нежность к детям, которые пришли сюда, на передовую, рождали в каждом солдате желание идти вперед. И кто знает, сколько снарядов и пуль было послано точно в цель с мыслью о детях, которые танцуют на краю окопа!

Их репертуар был широк: «Яблочко» и «Танец татарских мальчиков», грузинский «Багдадури» и цыганский танец. Уже на фронте родилась «Тачанка». Знаменитая песня била теперь по новому врагу старым, проверенным оружием.

В начале лета 1944 года ансамбль отправился в Москву, чтобы принять участие в антифашистском слете молодежи и выступить с концертом в Колонном зале Дома Союзов. Позади остались более трех тысяч фронтовых выступлений. Теперь предстояло показать свое искусство на праздничной столичной сцене. Никто не называл поездку отчетом. Но все понимали, что это именно так.

…Когда на сцену Колонного зала выбежали подростки в военной форме с новенькими медалями «За оборону Ленинграда», зрительный зал встал. Шквалом аплодисментов сопровождали зрители весь матросский танец.

В Москве они выступили более чем в тридцати концертах, в том числе на сцене Театра Красной Армии. Они стали героями военного московского театрального лета. Поездка в Москву принесла им широкую известность.

Война приближалась к концу, но ансамблю, рожденному в огне, предстояло жить. В День Победы обрантовцы выступали на Дворцовой площади. Зимний дворец и арка Главного штаба освещались прожекторами, которые затмевали призрачное свечение белой ночи. Ребята танцевали на высоком помосте посреди огромной толпы, запрудившей площадь от края до края. Снова не было вокруг тишины. Но теперь гремел праздничный салют.

В. Кабанов Клаус — Володя

Эту историю лучше всего начать с письма Надежды Булгаковой, опубликованного в «Комсомольской правде».

«Во время войны я была фельдшером, старшей медсестрой, лейтенантом медицинской службы. Хорошо помню тот день, когда меня вызвал командир. Вошла к нему и увидела на стуле малыша лет четырех. Это был немецкий мальчик. Грязный, измученный, худой, он смотрел устало и безразлично. Командир сказал: «Возьмите к себе в санчасть и приведите в порядок». Я взяла мальчонку, выкупала, накормила, и он моментально уснул. Сама же долго плакала над его вещами: сколько мук и страданий принесла война! Мы все пробовали с ним говорить, но он только сказал, что его зовут Клаус. Задумчивый, грустный, он почти ни с кем не разговаривал. Но на третий день с утра после сна отыскал меня глазами и улыбнулся. До сих пор помню эту детскую милую улыбку.

Скоро меня откомандировали в другую часть. Я уехала, а своего Клауса передала фельдшеру первой роты. Расставаться с ним было нелегко. Он прижался ко мне, в его глазах было столько отчаяния и любви.

Где он, Клаус? Как сложилась его судьба? Посылаю вам фотографию. Напечатаете в газете — верните мне»…

Это было в феврале 1945 года в Дрездене. Английские и американские бомбардировщики в ночь на 14 февраля в три захода сбросили на город тонны смертоносного груза. Полностью разрушен центр города с его сокровищницами мирового искусства. Вместе с другими жителями покинула город Доротея Этцродт с четырьмя ребятишками на руках. А через три месяца, когда война уже подходила к концу, они возвращались домой. Шли пешком. Самый младший, шестилетний Клаус, еле передвигал ноги. Какая-то крестьянка посадила обессилевшего ребенка на повозку. Потом стало плохо старшей — Гизеле. Пока с ней возились, подвода уехала вперед. А тут — развилка. Долго бегали от одной подводы к другой, пытаясь найти Клауса. Напрасно!

Когда крестьянка заметила, что семья малыша отстала, она ссадила его — в надежде, что его найдут. Мальчик остался один. Справа и слева от него по шоссе шагали люди, нагруженные сумками, тюками, свертками.

Он смутно помнит, как шел и шел среди беженцев. Страх, безысходное отчаяние охватили Клауса. Он присел на обочину, но людской поток оттеснил его в придорожную канаву, и он лег прямо на землю. Там провел и весь следующий день. Иногда он срывался и бежал за женщинами, похожими на мать.

К концу второго дня, уже в сумерках, на него и наткнулся советский майор Виктор Зеленый. Увидев на обочине одинокую фигурку, приказал остановиться. «Что с ним делать? — думал майор. — Малыш с ног валится. Погибнет ведь». Он взял его на руки и посадил в машину.

— Первое время, — вспоминает полковник запаса Виктор Васильевич Зеленый, — мальчик выглядел совсем неважно. Я распорядился кормить его получше. Сшили ему костюмчик. Пытались найти его родных, но безуспешно. Дрезденская комендатура в те дни была занята, как понимаете, другими неотложными заботами. А тут наш батальон решено было перебросить в Чехословакию. Ну, я решил взять парнишку к себе, усыновить.

Когда к Зеленому приехали жена и четырехлетняя дочка Галя, Клаус уже что-то понимал и говорил по-русски. Его называли Володей.

Так маленький немец стал сыном полка, а потом — сыном советского солдата.

В 1947 году Володя поступил в первый класс в городе Черновцы, куда был переведен по службе усыновивший его Виктор Зеленый. Никому в школе и в голову не могло прийти, что этот мальчик еще два года назад не знал ни одного русского слова…

После публикации письма Н. Булгаковой в редакцию посыпались письма. Читатели интересовались подробностями, давали советы. К поискам подключились немецкие друзья. И вот из Черновцов откликнулся сам Клаус. А в Радебойле, под Дрезденом, нашлись его мама, брат, сестры.

Они увиделись почти через тридцать лет. Клаус — Володя приехал в Радебойль с женой Ольгой и трехлетней Иринкой.

Доротея выучила к встрече несколько приветственных русских фраз, но от волнения все их позабыла… А сын, обнимая мать, все повторял: «Майне либе Мутти!»

Переводчицей была двоюродная сестра — она знает русский. Рассказам нет конца. Фотографии. Одних никогда не видел Володя, других — мама. На той — черновицкий школьник. На этой — Владимир в армии.

— Папа очень хотел, чтобы я после школы поступил в сельскохозяйственный институт, по его стопам пошел, — рассказывал Клаус — Володя. — А меня к самостоятельности потянуло. По комсомольской путевке поехал на строительство шахты. Теперь работаю на машиностроительном заводе, электросварщик высшего разряда.

Мать не спускает глаз с сына. Сердце ее переполнено: «Мой самый счастливый день! Не знаю, как благодарить тех, кто спас Клауса, вырастил, сделал человеком… Даже представить себе невозможно, чтобы подобное случилось с русским мальчиком при вступлении вермахта в Россию…»

А потом они поехали по той самой дороге, где потерялся Клаус. Вот и развилка. На этом перекрестке стоял он, потеряв всякую надежду на помощь.

«Здравствуй, папа! Сегодня мы побывали в местах, которые так близки для нас обоих. Я стоял на краю дороги, где ты подобрал меня. Мне показалось, что я вспомнил, как ты выглядел в тот день — молодой, бравый. На всю жизнь запомнились твои крепкие руки, которые подняли меня, и я понял: «Спасен!» Ты стал для меня отцом. И вот… Сейчас рядом со мной сидит мама. А недавно мы все вместе побывали в Берлине. Видели новую Александер-плац, улицу Унтер-ден-Линден, Бранденбургские ворота. Но прежде всего мы съездили в Трептов-парк. Там стоит памятник советскому солдату-освободителю. Разрубивший свастику воин держит на руках ребенка. Для меня этот символ имеет особый смысл…

Скоро приеду домой. До встречи».

Москва. Белорусский вокзал. К платформе медленно подходит берлинский поезд. Владимир возвратился со своей семьей и с матерью. Встречать их пришли Валентина Петровна и Виктор Васильевич Зеленые, бывший ротный военфельдшер П. Букалова и автор письма Н. Булгакова. Всех их связала война. Детское горе и солдатская доброта.

Загрузка...