ВОЗВРАЩЕНИЕ НИНЫ БУТЫРКИНОЙ

Товарищ лейтенант, вас вызывают.

Егор Сергеевич поднял голову от донесения:

— Кто?

— Девушка какая-то, — доложил дневальный.

Егор Сергеевич отложил блокнот и пошел к дверям. На пороге барака к нему бросилась девушка в гимнастерке:

— Товарищ старшина, ой, нет, товарищ лейтенант!

Она схватила его за руку, обняла, и Петров уже не слышал слов, только всхлипывание.

— Бутыркина? Нина?

Он немного отстранил ее, оглядел. Маленькая, худая, мальчишка-подросток, да и только. Как будто стала еще меньше, чем когда пришла в часть в блокадном сорок втором году.

— Ну-ну, а слезы зачем? — говорил Петров. — Ведь живая, ведь на своих ногах!

— Да я от радости. — Ее голос прерывался. Она вытерла рукой слезы и сделала несколько шагов по двору. Петров видел, как она старается не хромать, и все равно припадает на одну ногу.

— На своих, да не совсем…

— Откуда ты? — спросил Петров.

— С Большой земли, — сказала Нина и поправилась: — Из тыла, — потому что Ленинград сам уже был Большой землей, за полгода до того освободился от блокады. — Сегодня приехала. Как в мирное время, прямо на Московский вокзал. И сразу в часть, повидать вас всех. Домой даже не заходила.

Нина показала на вещмешок, висевший, за ее плечами, и стала сыпать вопросами: как девочки, все ли живы, где сейчас?

Она спрашивала и спрашивала. Петров отвечал и никак не мог отвести взгляд от ее ноги в тяжелом неуклюжем башмаке. Проклятая война, вот что сделала с девчонкой…

Нина Бутыркина подорвалась в первый же день, сразу, как вышла на минное поле. Всего и сделала несколько шагов. Егора Сергеевича это мучило до сих пор: не научил как следует, что ли? А ведь Бутыркина была хорошим бойцом. Она несла службу связной, бывало, по нескольку раз в день пробиралась с КП от Средней Рогатки к Петрославянке и к Московской Славянке на передовую. Потом возила раненых через Неву, когда прорывали блокаду. Она научила свою упряжку двигаться ползком: огонь был такой, что и собаки в рост идти не могли — надо было припадать к снегу. А все-таки раненых вывозили. Она одна эвакуировала с поля боя сорок с лишним человек.

Минное дело знала как будто хорошо. Петров часто спрашивал ее, проверял на занятиях, даже ставил в пример другим. И вот надо же, подорвалась на первой мине. Петров долго винил себя в этом. Но разве в его силах было оградить девушек от той смертельной опасности, которая неотступно идет рядом с минером?

Сама Нина плохо помнила, как все произошло. Только двинулась вперед со щупом, и вдруг ее ударило, швырнуло. Кто-то пронзительно закричал рядом. Потом уж шли обрывки воспоминаний. Девушки несли ее. Они были в одних нательных рубахах из желтоватой бязи с тесемками под самым горлом. Нина не сразу сообразила: гимнастерки они сняли и связали вместе, чтобы нести ее на этих самодельных носилках. Сознание то возвращалось, то снова покидало ее. И было даже лучше, когда покидало, потому что возвращалось оно вместе с непереносимой болью. Точно огнем жгло ноги, все тело ломило.

Она помнила, как ее пронесли мимо землянок. Кажется, еще перевязали в санчасти. Может быть, она это сознавала, может, просто знала, что так должно быть. В ее карточке записали, что ступня одной ноги раздроблена, вторая ранена. И, кроме того, контузия. Мина, на которой подорвалась Бутыркина, была небольшая, противопехотная, но от взрыва сработало еще несколько мин, и взрыв получился сильный. Перевязка отняла последние силы. Нина снова впала в беспамятство и очнулась только на операционном столе.

Операция была долгой, одну ступню ампутировали, другую зашили. Когда Нина очнулась, это было уже позади. Ее подняли, чтобы положить на каталку.

— Вот и нет моей ноги, — сказала она и опять лишилась сознания. У нее был тяжелый шок, врачи трое суток бились с ней и уже теряли надежду.

Она открыла глаза и увидела майора медицинской службы. Он сидел возле койки, держал ее за руку. Лицо у майора стало радостным, даже счастливым.

«Чему он радуется?» — удивилась она. Ведь этого майора Нина видела в первый раз.

— Ну, девушка, теперь будете жить долго. Благодарите свое сердце, — сказал врач.

Нина ничего не ответила, только чуть подвигала губами. Она не знала, что сказать, да и не было сил.

Майор обещал, что она будет жить долго, но поправлялась Нина очень медленно. Ей давали лекарства, носили на перевязки. Она ждала перевязок со страхом, была слишком слаба, чтобы переносить эту муку, ее организм был очень ослаблен — не прошла даром блокадная зима.

Три недели она пролежала в ленинградских госпиталях, и ей предстояло еще долго лежать, а на фронт вернуться она не могла и вовсе. Потому ее не оставили в Ленинграде, а погрузили в санитарный поезд, и начался бесконечный путь. Везли на машине через Ладогу, потом в поезде. Поезд был огромный — тридцать пять набитых ранеными вагонов, — и двигался он три недели, колесил по стране через Вологду, Урал, Среднюю Азию к Каспийскому морю. Персонал сбивался с ног. В пути удавалось сделать только самое необходимое. Санитарный поезд все-таки не больница.

Нина не могла жаловаться на недостаток внимания. Она была единственной девушкой во всем огромном эшелоне. О ней заботились не только врачи и сестры. Раненые собирались возле ее койки, старались развеселить, рассказывали смешные истории, пели песни, угощали чем могли. Проснувшись, она находила на своей койке то конфету, то печеную картошку, а то и арбуз.

Но чувствовала она себя очень плохо. Началось нагноение, резко подскочила температура. От слабости, от лихорадки и от постоянных неотпускающих болей она то тихо плакала, то теряла сознание.

Эшелон был уже в Средней Азии, в вагонах стояла невыносимая жара, а они все не могли добраться до места. Они даже не знали, куда их, в конце концов, везут. Но ехать предстояло, очевидно, еще немало, потому что однажды Нина услышала разговор врачей. Они осмотрели ее и отошли в сторонку.

— Надо оставить в Ташкенте, иначе не довезем.

Нина подняла голову.

— Ни за что! Хоть трупом, а поеду со своими, с ленинградцами. Куда все, туда и я!

И ее повезли дальше. В Красноводске перегружали с поезда на пароход. Несли на носилках, а по дороге стояла толпа. Женщины тревожно всматривались в лица, может быть, искали мужей или сыновей. Увидев Нину, начинали плакать:

— Ой господи, девушка, такая молодая!

— Девушка, — сказал и капитан парохода, остановив санитаров с носилками. — Куда вы ее в трюм? Несите в комсоставскую каюту.

Все заботились о ней, но до Баку довезли едва живую. Поздно вечером она попала в госпиталь, а рано утром была уже опять на операционном столе. Хирург считал, что радикальнее всего произвести новую ампутацию. Будь она мужчиной, он и не задумался бы, но посмотрел на девушку и пожалел.

— Рискнем…

Вычистили загноившуюся рану и понесли обратно в палату.

Наконец Нина пошла на поправку, медленно, постепенно. В конце сентября ей позволили встать на костыли. Отделение госпиталя было женским, в палатах лежали больные, раненая она одна — девушка с медалью «За оборону Ленинграда» (орден Красной Звезды, так уж получилось, ей вручили лишь спустя много лет). А второй ленинградкой была начальник госпиталя, эвакуированная еще в начале 1942 года. Она приходила к Нине по вечерам и сидела часами. Все говорили о своем далеком городе, о блокаде, о близких, оставшихся там.

Начальник госпиталя и нашла для Нины лекарство, довольно неожиданное с точки зрения обычных медицинских представлений.

О раненой девушке с медалью «За оборону Ленинграда» узнали в городе. Как-то пришла делегация одного из заводов.

— Наши рабочие приглашают ленинградскую девушку в гости, хотят посмотреть на нее, поговорить. Мы машину пришлем…

Лечащий врач замахал руками:

— Ни в коем случае, она слишком слаба.

Начальник госпиталя остановила его.

— Пусть побывает у людей, поговорит, почувствует их внимание, поддержку. Для нее это очень важно, а то ведь думает, что никому не нужна больше, отвоевалась — и конец.

Так Нина Бутыркина, маленькая девушка на костылях, с забинтованными ногами, на которых еще не зажили раны, стала вдруг агитатором, начала ездить по заводам и воинским частям.

Из первой поездки вернулась потрясенная. Выступать пришлось в большом цехе, где собралось много народу, все женщины — мужчин на заводах в ту пору было трудно найти. Стоять перед собравшимися Нина не могла, ей пододвинули стул, женщины столпились вокруг. Кажется, был перед ней еще микрофон… Она не готовила никаких речей, сказали — беседа. Будут задавать вопросы — она ответит. А вопрос, в сущности, задали один: что в Ленинграде, расскажите, как все там?…

И она рассказывала. Вспоминала, как собирали на заводе автоматы. Не было хлеба, а работали, не было топлива, замерзали, а работали все равно. И даже когда электроэнергии не было и останавливались машины, у людей все же находились силы и они продолжали работать. Вспоминала весну сорок второго, как под первыми теплыми лучами возили грязный снег, кололи лед. Лом вываливался из рук, казалось, такой он тяжелый, что невозможно поднять, но все равно поднимали, долбили лед, убирали город. И убрали, очистили. Никогда, может быть, так не сверкал он, как в ту весну, — израненный, опустевший, но не склоняющий головы, несдающийся город.

Она говорила о первом трамвае, о траншеях на Пискаревском кладбище, на Охте, которые рвали толом, потому что руками люди не смогли бы уже их отрыть, а траншеи были необходимы — последнее пристанище погибших в борьбе…

Так и рассказывала, что припоминалось, что жгло сердце, о городе, о фронте. Временами становилось трудно говорить, все было еще слишком свежо, у нее перехватывало горло. Она справлялась с внезапной спазмой и продолжала говорить. А женщины, стоявшие вокруг и те, что были далеко и слышали ее только благодаря микрофону, — все они и не старались сдерживать слез. Наплакавшись, с опухшими лицами, становились на свои рабочие места, когда кончался обеденный перерыв.

О той первой встрече была небольшая заметка в газете, и потом у Нины уже почти не оставалось свободных дней. Заявки сыпались со всех сторон, и начальнику госпиталя пришлось установить контроль. Многим были вынуждены отказывать. Встречи с людьми, правда, благотворно действовали на Нину. Опять хотелось жить, работать, а главное, скорее вернуться в Ленинград.

Как-то к ней в палату прорвался директор местной электростанции.

— Девушка, — говорил он, — прошу, умоляю, чтобы ты приехала к нам. Я умоляю, ваш начальник госпиталя запрещает. Почему запрещает? К другим тебе можно ехать, а к нам нельзя? А все другие, сама знаешь, от нас зависят. Плохо с энергией — плохо с выполнением плана. А что такое план? Это то, что надо дать на фронт. Понимаю, ты слабая, много выступать тебе нельзя, но очень прошу, один раз приезжай к нам, хоть на несколько минут приезжай. Пускай те, кто еще не работает по-фронтовому, хоть поглядят на тебя, на девушку из Ленинграда.

От той поездки на ГЭС остались в памяти большой зал, наполненный людьми, и поразительная тишина, когда слушали ее. Потом толпа рабочих провожала ее до машины. Хотели донести на руках, едва отбилась: «Сама я, мне даже полезно. Учусь ходить на костылях».

Много было таких встреч. Теперь уже все трудно вспомнить. А то выступление на ГЭС запомнилось особенно потому, что имело продолжение. Через несколько дней директор станции опять приехал в госпиталь, опять прорвался к ней в палату:

— Спасибо тебе, девушка, спасибо, ленинградка. Ты знаешь, что сделала? Ты сердце перевернула у наших людей. Раньше говорили — не можем больше выработать никак! И правда, машины старые, ремонт им нужен и нельзя остановить на долгий ремонт. А после того как ты приезжала, ремонт не делали, а работают лучше. Даже не пойму как, но лучше, можешь мне поверить. То не выполняли план, а теперь выполняют. Стараются наши, как ленинградцы, честное слово.

Ока долго лежала в госпитале. Кончилось лето, прошла осень, прошла и зима… Ей сделали протез. Кто знает, чем раньше занимались люди, которых война заставила взяться за изготовление искусственных рук и ног? Может быть, лили гири, гантели для спортсменов, может, просто чинили примусы. Протезы они делать толком еще не научились. Тот, что привезли Нине, был неуклюж и тяжел. Она надела и попробовала ходить — сперва по палате, потом по госпитальному двору.

На дворе ее встречали солдаты с ампутированными ногами.

— Брось, девушка, не мучай себя, — говорили они. — Нам тоже сделали такие штуки. Не можем носить их. Мы, мужики, не можем, куда же тебе, девчонке?

— А я буду! — твердила Нина и кусала губы.

Было больно, протез жал, натирал ногу до крови. Что-то в нем исправили, но легче не становилось… Каждое утро она содрогалась, надевая его. Начинался новый день пыток. Она терпела, а если плакала, то отвернувшись к стене, чтобы никто не видел. Но в конце концов Нина победила эту проклятую штуку. Стала ходить на протезе. Правда, с костылями, без них еще не могла, но и то было победой. Врачи водили ее по всему госпиталю, демонстрировали раненым:

— Вы бросаете протезы, говорите, не привыкнуть, а вот девушка привыкла, ходит. Как же вам, мужчинам, не стыдно?

И то, чего не могли раньше сделать уговоры, объяснения врачей, сделал пример этой девушки. Мужчины тоже стали носить протезы и постепенно привыкали к ним.

В первый раз без костылей она прошла в одной воинской части. Там было ее очередное выступление. Бойцы стояли на плацу бесконечной шеренгой. Скомандовали «Смирно!», оркестр заиграл торжественный марш. А Нине надо было пройти перед строем. И тогда она оставила костыли. Шла, стараясь не упасть, и думала только об одном — надо дойти. Как пойдет назад, об этом уже не думалось, но хорошо, что замполит в части оказался внимательным человеком — взял костыли и нес за ней. Назад она возвращалась на них.

Навсегда рассталась с костылями позже. Было это уже не в Баку, а в Балашове, в нескольких шагах от дома, где жила ее бабушка.

Нина пролежала в госпитале девять месяцев.

— Думаем послать вас в Цхалтубо на поправку, — сказал начальник отделения.

Нина отказалась: «Хочу в Ленинград». Решила по дороге заехать только в Балашов, к бабушке. Там, у бабушки, прошло ее детство. Отца ведь она не знала — кулаки зарубили его, когда ей едва исполнился год. Нина видела только памятник в самарском селе Таволошке. На граните было написано, что здесь лежит рабочий-большевик Василий Петрович Бутыркин, отдавший жизнь за молодую Советскую власть.

Бабушка была самым близким ей человеком, и этому близкому человеку шел уже девятый десяток. Нина не писала ей, что потеряла ногу. Ранена, и все. Теперь, когда родной дом был уже близко, за углом, она почувствовала, что не может войти туда на костылях. Со злостью кинула их на пустыре в бурьян. Пропади они пропадом! Все! Будет ходить без костылей, как все люди.

Вот так она решила для себя: «как все люди». Никаких скидок себе не даст и у других не попросит.

Так она сказала Петрову. Только всплакнула немного, очень уж соскучилась по Ленинграду, по девочкам, по части. Но все у нее было уже решено — станет учиться, работать, жить.

Загрузка...