Глава 5 Облака Севильи

– Вероника, вернись на землю! Ты опять витаешь в облаках! – Сеньора Леонора, мачеха, увозила Веронику из отчего дома.

О, момент она выбрала более чем удачный: отец и старший брат Вероники, Антонио, уехали на несколько дней в дальнюю провинцию Испании улаживать какие-то хозяйственные дела. Конечно, сеньор д’Эстанса знал о намерениях своей молодой супруги, но у него не хватало характера ей перечить. Решение было принято почти семейно: Веронике надлежало поступить на воспитание в женскую обитель. Леонора была, как всегда, очень красноречива, убеждая супруга:

– Дорогой! Ты же сам видишь, как ей трудно в этом мире. Она такая необычная, тонкая девочка! Христова невеста – вот ее истинное призвание. Ты должен сделать это – ради нее самой!

И так далее, и тому подобное. Убеждать Леонора умела. Отец лишь вздыхал и опускал глаза: он считал, что молодая супруга в чем-то, конечно, права, но следует ли торопиться? Да, дочь доставляла ему немало хлопот, и ее судьба беспокоила его, но Вероника была его любимым ребенком, и ему трудно было с ней расстаться.

* * *

Вероника росла умненькой и послушной, хотя и немного себе на уме. Старший брат Антонио также души в ней не чаял, защищал и баловал. Их мать умерла рано, Вероника помнила ее смутно – маленькая худенькая женщина с большими, немного грустными глазами и теплыми добрыми руками. Теперь она приходила во сне, разговаривала с дочерью и ласково кивала, перед тем как исчезнуть из пробуждающегося сознания Вероники. Такие сны оставляли после себя легкую, как предрассветная дымка тумана, печаль на сердце и необъяснимый молочно-ванильный привкус во рту. Вероника привыкла к этим снам и полюбила их. И даже научилась беседовать с матерью, стараясь, впрочем, на всякий случай не прикасаться к ней, хотя бы и во сне.

Сны составляли очень важную, если не главную, часть ее жизни, и Вероника искренне не понимала, как Антонио может экономить на сне ради пирушек с друзьями или серенад под балконом очередной пассии! Она доверчиво рассказала ему, как встречается во сне с матерью. Антонио, похоже, был немало озадачен:

– Это что-то новенькое! Сестренка, ты рассказывала это еще кому-нибудь?

– Это – нет. Но разве я делаю что-то дурное?

– Нет… не знаю. Но рассказывай только мне или отцу, ладно? Обещаешь?

Вероника очень любила Антонио и ценила его советы. Брат требовательно смотрел в глаза, и она тут же кивнула:

– Обещаю, конечно!

Сама она еще в детстве поняла, что беспокоит родных тем, что отличается от других детей. Чем? Как-то раз она прибежала утром к отцу и взахлеб стала рассказывать, что опять была «там»: большой-большой лес, и длинный деревянный дом с круглым очагом посередине, и здоровенный волк, ее собственный зверь!

Вероника думала, что отец порадуется. Но он растерянно оглянулся на стоящего рядом Антонио, притянул дочь к себе и, усадив на колени, обратился к сыну:

– Это уже не в первый раз! И она видит это не только во сне. И знаешь, день ото дня ее рассказы почти не меняются!

– Я знаю. Кое-что она рассказывает и мне. Что ж, – Антонио был намного старше сестры и давно разговаривал с отцом на равных, – пора бы уже привыкнуть к ее странностям. Святая палата не заинтересуется Вероникой, если мы научим ее просто держать язык за зубами. Она сообразительная и послушная.

Оставшись с ней вдвоем, Антонио попытался выудить подробности ее видений: что это был за дом, кто такой Учитель, какое отношение к ней имел норманн по имени Ольвин и прочее. Но видения не приходили по заказу, и говорить о них вот так прямо и отвечать на вопросы в лоб не получалось. И вовсе не из-за упрямства Вероники! Просто у нее тут же начинала сильно-сильно кружиться голова, а усилия вспомнить нечто сверх того, что «пришло» само, вызывали пронзительную боль где-то в глубине головы, будто ее ударили над левым ухом.

Антонио, жалея сестру, оставил с тех пор свои попытки выведать у нее что-либо дополнительно, но напоследок осторожно спросил:

– А не видишь ли ты Христа или Святую Деву? Не говорят ли Они с тобой?

– Что ты, что ты! – Вероника засмеялась и замахала на него руками.

– Это вовсе не смешно, – строго заметил брат, и она испуганно замолчала. А он потребовал еще раз: – Никому, кроме меня и отца, ничего не рассказывай!

* * *

У их семьи были особые причины опасаться инквизиции. Вероника родилась католичкой, но прекрасно знала (это не скрывали от нее), что все остальные – и отец, и мать, и Антонио – были морисками, обращенными в христианство мусульманами. Когда испанские монархи, Изабелла и Фердинанд, только-только начинали войны за объединение страны и за обращение всех подданных в единственно правильную (католическую!) веру, сеньор д’Эстанса не стал ждать. В вопросах политики он полагал себя достаточно дальновидным и не слишком держался за традиции предков – семья обратилась в католичество задолго до падения Гранадского эмирата. И в те месяцы, когда судьба Гранады буквально висела на волоске, судьба Вероники отсчитывала последние дни перед ее появлением на свет в Севилье, куда заблаговременно перебралась их семья. Здесь их никто не знал.

Но за морисками всегда присматривала Святая палата – не вернутся ли новообращенные к старым ритуалам? И отец тратил немало денег: свидетельство католической лояльности стоило недешево. А после смерти матери Вероники счел за благо жениться на католичке Леоноре, женщине молодой и красивой, а главное – из старинного христианского рода. Сеньор д’Эстанса был мориском, но богатым, Леонора – знатна, но бедна. И она не думала слишком долго – предложение было принято с охотой. Теперь молодая супруга расчетливо вела богатое хозяйство, тратя большие (но не чрезмерные) суммы на наряды и украшения, ревниво поглядывая на подрастающую падчерицу.

Этот брак упрочил положение отца в обществе, но теперь внимание Святой палаты могли привлечь странности Вероники. Взрослея, Вероника все больше осознавала, насколько опасны могут быть ее необдуманные рассказы, явно выходящие за рамки христианской догмы. Но никогда в жизни она не пыталась (да нисколько и не хотела!) избавиться от своих снов и видений.

Постепенно разрозненные фрагменты видений, то повторяющиеся, то новые, сложились в стройную картину, которую Вероника стала называть «моя другая жизнь». В этой «другой жизни» все было по-другому: жаркое небо родной Испании, долины с виноградниками и оливковые рощи менялись на суровые скалы с заснеженными вершинами, узкие каменистые заливы холодного моря и непривычный лес с ледяной, бьющей о мшистые валуны речкой. «Другие люди» этих видений любили ее и заботились о ней, и Веронике было хорошо с ними.

Однажды, когда еще жива была ее матушка, Вероника попыталась выведать у родителей (уж они-то должны были знать!), куда подевались «те другие ее родители». Но это вызвало лишь раздражение и досаду у отца и страх и растерянность у матери. Матушка умоляюще сложила руки на груди, а отец настоятельно попросил дочь оставить свои пустые фантазии. Что ж, оставить – так оставить. Вероника замыкалась ненадолго, а затем принималась беспечно щебетать, рассказывая отцу о своих новых видениях. Вплоть до того дня, когда отец вместе с Антонио предупредили ее прямо о грозящей опасности, помянув об инквизиции.

Со временем, поняв, что даже самым близким, отцу и брату, она доставляет своими рассказами лишь неприятные хлопоты, Вероника перестала делиться тайнами и с ними. О видениях, приходящих во сне, и раньше никто бы не мог догадаться: спала она тихо, во сне не разговаривала и лунатизмом не страдала. А то, что она «видела» днем, Вероника научилась скрывать. Чувствуя приближение особого, уже известного ей состояния, когда взгляд становится рассеянным, зрачки расширяются, дыхание почти замирает, а перед глазами проносятся удивительные картины, Вероника благоразумно удалялась либо в свою комнату, где сворачивалась калачиком в большом старом кресле, либо в дальний глухой угол сада, где за кустами жасмина и тамариска в траве у нее было уютное гнездышко.

* * *

Молодая невеста отца была предупреждена (заблаговременно и в подобающих выражениях) о странностях девочки. На всякий случай. Впрочем, Леонора была неглупа и прекрасно понимала, что не в ее интересах распространяться об этом за порогом дома.

Веронике же просто сообщили, что отец собирается жениться, объяснили – на ком и почему, попросив быть с избранницей отца поласковей. Как будто она собиралась грубить или что-то еще в этом роде! Видимо, домашние считали, что она будет ревновать отца или обидится на него в память об ушедшей матери. Но в мире Вероники не было места таким мыслям и чувствам. Женится? Значит, так надо. Отцу видней. А ей и думать об этом незачем! И она не стала думать о предстоящих переменах в семье.

И когда однажды ранним утром в ее комнату зашел Антонио и за руку, как маленькую, повел в залу для знакомства с невестой отца, Вероника оставалась совершенно безмятежной.

Каменный пол внешней балюстрады был еще влажным от утренней росы, солнце радостно било в глаза сквозь листья дикого винограда, обвивающего колонны, – день обещал выдаться приятным. Она и не заметила, как они дошли до двери залы, и брат втянул ее внутрь, поставив перед отцом и будущей мачехой: слегка ослепленная ярким солнцем, Вероника продолжала витать в своих мыслях, наблюдая происходящее как бы в замедленном ритме и почти без звука.

Отец, кажется, говорил что-то важное, торжественно глядя на дочь, и губы его двигались в почти музыкальном ритме. Веронике это очень понравилось, и она стала наклонять голову – влево, вправо, влево, вправо – в такт речи отца. Сколько это могло продолжаться, неизвестно, но нетерпеливый Антонио, подойдя сзади, развернул сестру за плечи к Леоноре…

…Свист сухого ветра, хлопающие на ветру полотнища знамен, стройные ряды воинов под палящим солнцем, ее рука (собственная рука Вероники?!), сжимающая пику, и – красивые, чуть надменные глаза приятеля справа – глаза Леоноры… Впечатление было единым, неделимым и – мучительно знакомым! Вероника попыталась сделать шаг назад – Антонио не пускал. Пронзительно вскрикнула за окном птица.

– Девочка смущена, – раздался голос Леоноры, – давайте отпустим ее.

Тонкие губы тронула легкая, положенная этикетом, улыбка.

– Вы проницательны и добры, моя сеньора… – Отец галантно коснулся губами руки невесты. – Ступай, Вероника.

Из упрямства Вероника осталась. Как только Антонио перестал держать ее, она отошла в угол и забралась с ногами в кресло. Отец сделал вид, что не заметил, Антонио отвернулся к окну, пряча улыбку, а Леонора, подхватив сеньора д’Эстанса под локоть, повела прогуляться: «Вы обещали показать мне сад!» – и Вероника ясно почувствовала, что они с мачехой не подружатся. Почему? Объяснения значения не имели: она доверяла своей интуиции.

* * *

Совершенно новая «картинка», которую Вероника «увидела» при первом взгляде на Леонору, заинтриговала: что это было? Веронике хотелось «увидеть» что-нибудь еще, а для этого следовало побыть рядом с Леонорой, просто побыть рядом. Опыт подсказывал, что видение не кончилось и обязательно повторится. А так как на нее никто, кажется, не обращал внимания, прятаться было необязательно – и Вероника тоже отправилась в сад.

Она шла позади прогуливающейся пары, погруженная в свои мысли, и даже не особенно прислушивалась к разговору. Прогулка длилась довольно долго, и Вероника даже успела изрядно проголодаться. Но интуиция не подвела ее…

На какой-то робкий вопрос отца Леонора чуть громче обычного ответила (и ирония сквозила в ее голосе): «Кто же не знает госпожи…» Имени было не разобрать. Но это было и не важно! Вероника «увидела»: пустынная пыльная дорога, двое мужчин впереди… А она (Вероника?), чуть отстав, идет за ними, в руке – пика, а над левым локтем – что-то, похожее на нож… Один из тех двоих впереди – тот, кто сказал: «Кто же не знает госпожи…» Вероника не вполне доверяет этому человеку и спорить с ним не станет!

Все. Больше ничего. Она устала и проголодалась. Развернувшись, Вероника помчалась вприпрыжку к дому, где ее добрая старенькая дуэнья уже наверняка приготовила сладких булок и молока!

Вероника никогда ничего не забывала из того, что раз «увидела». Не забудет и на этот раз. Кроме того, есть и кое-какие выводы касательно Леоноры: не доверять вполне, но и не спорить. Она запомнит и это.

* * *

Было видно, что Леоноре очень хочется подружиться с девочкой. Мачеха подходила к этому вопросу с разных сторон. Увеселительные поездки в карете по окрестностям и прогулки по саду, совместная подготовка к приему гостей, подарки и ласковые просьбы поиграть на гитаре (Вероника неплохо владела ею) – было испробовано многое. Нельзя сказать, что Леонора совсем не преуспела. Она была умна, образованна и обладала тонким чувством юмора. Веронике, несомненно, нравилось болтать с ней, слушать ее рассказы, порой спрашивать мнения – в общем, проводить с Леонорой время. Но не более того, только – проводить время!

К пятнадцати годам из нескладной девочки-подростка Вероника превратилась во вполне сформировавшуюся девушку, и у них с Леонорой появились совместные «заботы»: подобрать наряды, осветлить солнечными лучами и лимонным соком волосы, натереть кожу душистыми маслами, вызвать пирожника и, перебивая друг друга, назаказывать кучу разных вкусностей к обеду.

Но Вероника не забывала: «не доверять вполне». И она не пускала мачеху в самое для себя святое – свои мечты и видения, не поддаваясь ни на хитрые уловки, ни на увещевания.

– Что ты видишь? – как-то раз спросила Леонора. – Это что-то вроде миража?

– Нет-нет, я не вижу миражей. – Вероника была по-своему честна.

– О чем же говорили твой отец и брат?

– Наверное, они сердятся, что я слишком много мечтаю, и боятся, что я никогда не выйду замуж! К тому же я не так красива, как ты! – притворно вздыхала Вероника.

Льстивая речь всегда делала свое дело – Леонора отвлекалась. Но она все же прекрасно понимала, что на некоторые темы падчерица просто не хочет с ней говорить. Это, несомненно, уязвляло Леонору, и она не оставляла попыток.

– Ты можешь абсолютно довериться мне, Вероника, – бархатным голосом вещала она, – я же теперь твоя мать.

Очевидно, падчерица вытаращилась на нее слишком выразительно, так как Леонора тут же поправилась:

– Я очень стараюсь ею стать, моя дорогая! Мы вместе будем молиться об этом на воскресной мессе, не правда ли?

Темный взгляд исподлобья в ответ – Леонора сделала вид, что не заметила ничего особенного.

* * *

Собор… Невероятно огромный и сказочно красивый, он достался Испании от дней арабского владычества. Тщательно перестроенный из большой мечети и дополненный капеллами, он сохранял еще черты былой роскоши. А на некоторых внешних порталах – надписи арабской танцующей вязью: «Нет бога, кроме Аллаха, и Мохаммед – Его пророк», – отчего-то ускользнувшие от пытливого взора инквизиции. Досталась испанцам и башня мечети, бывший минарет, над которым теперь кропотливо трудились христианские архитекторы, медленно, но верно превращая его в колокольню.

В соборе у их семьи была своя скамья – слева, ближе к середине. Отец предпочитал приходить к мессе пораньше, задолго до начала. Может быть, из-за всегдашней своей приверженности к порядку, а может – чтобы в который раз подчеркнуть свою верность католичеству. Это никогда не было лишним!

Обмакнув пальцы в каменную чашу со святой водой и перекрестившись, Вероника быстро прошла на свое место – в самом углу, у стены. Она обратила внимание, что Леонора опускала пальца в чашу очень медленно, скользила самыми кончиками по поверхности воды, будто в глубокой задумчивости, а к скамье подходила плывущей походкой. Но даже из-под приличествующей случаю темной (но замечательно прозрачной!) вуали, прикрывавшей лицо, сверкали ее черные, как ночь, глаза, следя за произведенным впечатлением. Нежные коралловые губы привлекательно шевелились, шепча слова молитв, тонкие пальцы, перебиравшие четки, продуманно вздрагивали, заставляя блеснуть то один, то другой камешек колечек – Леонора была очень красива и, даже будучи замужней женщиной, собирала богатый урожай восхищенных взглядов городских кавалеров.

Опускаясь на скамью рядом с падчерицей, Леонора недовольно проговорила:

– Мало того что мой супруг вечно норовит притащить меня на мессу до колоколов, еще ты, Вероника, носишься, как ребенок! Для девушки это непозволительно!

– Я никому не мешаю.

– Не в этом дело! – Мачеха с досадой (ее не понимают!) скривила красивые губы. – Если ты хочешь найти себе достойного жениха, обучись приличным манерам!

– А если я не хочу найти жениха, тогда хорошие манеры не нужны? – Было приятно иногда подразнить Леонору, притворяясь глупой девчонкой.

Мачеха фыркнула и отвернулась.

Леонора сидела рядом молча, и все же она страшно мешала Веронике. Невозможно было сосредоточиться, помолиться Богу. «Кажется, она думает обо мне, – догадалась Вероника. – А еще, похоже, вон о том щеголе!» Франтоватый и модно причесанный молодой человек с большой жемчужной серьгой в ухе, один из тех кабальеро, что известны всему городу, уже не в первый раз устраивался чуть впереди, через проход от них, и во время мессы немного напоказ оглядывался назад.

Чуть склонив голову к Веронике и едва шевеля губами, Леонора прошептала:

– Он смотрит на тебя, моя дорогая!

Вероника дернула плечом, все же бросив на щеголя взгляд украдкой. От Леоноры это не ускользнуло, и она добавила, тихо пожимая ладонь Вероники:

– Ну, не слепая же ты, моя девочка! Он смотрит на тебя и улыбается!

Нельзя сказать, что все это оставило Веронику совершенно равнодушной. Ей, конечно, тоже хотелось нравиться молодым людям, ловить взгляды восхищения – такие, какими одаривали Леонору, но… Не придется ли для этого и вести себя, подобно Леоноре? Мысли спутались, стало стыдно, что месса проходит мимо ее сознания и души, и Вероника отвернулась от мачехи. Раскусила ли ее мачеха, нет ли, но ослепительные губы сложились в одобрительно-снисходительную улыбку: Леонора никогда не отказывала себе в удовольствии поинтриговать.

* * *

Веронике нравилось бывать в соборе. Особенно нравились его густая тишина, таинственное молчание алтаря и великолепие сводчатых ниш, где притаилось гулкое эхо. Она была благодарна отцу за то, что он приводил их к мессе пораньше, пусть это и выводило из себя Леонору, для которой в полупустом соборе не доставало «зрителей».

Вероника тихонько усаживалась и начинала вслушиваться в тишину вокруг. О, она не была пустой, эта тишина! В ней можно было различить множество потаенных звуков, растворенных временем: и звон вчерашних колоколов, и тонкий свист птиц, и шорохи, похожие на трепетание крыльев ангелов, и вздохи молившихся здесь столько веков людей – и мусульман, и христиан… Тогда она, словно едва-едва касаясь слухом (сердцем!) прошлого, улавливала легчайшее, как дуновение ветерка, переплетение возгласов: «In nomine… Аллах… Patris… акбар… et Filii… Аллах… et Spiritus Sancti… акбар… Amen…» И это было замечательно красиво!

А еще – один дивный Голос, который звучал в те дни, когда она хорошо себя вела! Иногда он «обращался» к ней не только в соборе, но отчего-то она была уверена, что голос и собор нераздельны. Голос не сообщил ей пока ничего особенного, но когда Вероника его слышала, ее сердце исполнялось такой небесной радости и звенящего счастья, что трепетало от восторга даже тогда, когда он просто называл ее по имени… Вот как сейчас: «Вероника… Ве-ро-о-о-ни-ка…»

Она зажмурилась от счастья, но вслух (как всегда) ничего не произнесла: голос мог с ней общаться и без слов, незачем пугать людей, они же ничего не слышат!

Один раз он сказал ей: «Нехорошо кидаться булочкой! Дуэнья любит тебя – и в хлебе была частичка ее любви!»

Голос уличил ее в утреннем проступке: Вероника (ей не хотелось больше есть) бросила булочку под стол собакам, вечно крутившимся около. Стало ужасно стыдно, и пришлось сознаться в проступке на исповеди. Священник, выслушавший ее, скорбно и наставительно изрек:

– Нехорошо, дитя мое!

– Вот и он так сказал! – вздохнула она.

– Кто?

Вероника подумала, что можно назвать голос так, как он сам себя представил – Хранителем.

– Ангел-хранитель? – испуганно уточнил священник.

Веронике не понравилось, как изменился его тон, и она, оправдываясь в душе перед самой собой и голосом, дипломатично сформулировала:

– Просто я хотела сказать, что дуэнья говорила мне, будто бы ангел-хранитель плачет, если я веду себя дурно!

– Это верно, милая! – успокоенно подвел итог священник.

После этого голос не обнаруживал себя много-много дней.

И как-то на воскресной мессе, прямо во время проповеди, вспомнив об этом, Вероника разрыдалась и поклялась в душе, что если Хранитель вернется, она больше никому ни за что не станет рассказывать о нем!

Ее слезы были отнесены на счет силы слова проповедника и одобрены. Все быстро забыли об этом маленьком инциденте. А после мессы, когда они уже шли по проходу к дверям, она услышала: «Приходи еще, Вероника!» Голос был весел.

Она потянула отца назад – побыть в соборе еще, но Леонора шла, не оборачиваясь, вперед, и отец растерялся. Священник, запомнивший слезы Вероники во время его проповеди и до сего момента одобрительно поглядывавший на нее, разрешил затруднение:

– Оставьте девочку здесь на некоторое время. Я присмотрю за ней, не беспокойтесь.

Остаться одной в соборе хотя бы ненадолго! Зная, что толпа уже не вернется!

Она водила пальцем по полуистертому золоченому крестику на бархатной обложке молитвенника и взахлеб рассказывала Хранителю обо всем, что произошло за эти дни, хотя, конечно, он все это знал. Они славно провели несколько часов! Он вздыхал над ее печалями – и тогда ей казалось, будто что-то ласково-теплое окутывает плечи и голову, – и весело хохотал над ее шутками – и вторило эхо под сводами, нежными волнами пробегая снизу вверх и от входа к алтарю.

Еще она спросила его:

«Как мне быть с Леонорой? Она ждет от меня полного доверия».

«Ты знаешь, как – слушай сердце».

А напоследок он сказал: «Скоро ты расстанешься с братом. Не забывай его: он всегда будет в этом нуждаться».

* * *

В карете было душновато. К тому же сильно жало под мышками старое коричневое платье, которое Веронике велели надеть, отправляясь в монастырь. Бедная старенькая дуэнья рыдала, натягивая на Веронику это тряпье, и горько причитала:

– На три года! Они мне говорят – всего на три года! Мою овечку, мою сиротку! Да как же это так! Да виданное ли это дело!

Путь был недолгим, но Леонора приказала кучеру не торопиться. Видимо, чтобы по дороге выговориться перед падчерицей. Не для того ли, чтобы оправдаться? Бессмысленно: Вероника была со странностями, это правда, но не идиотка! Ей давно было понятно, что Леонора в конце концов постарается избавиться от нее – либо выдаст поскорее замуж, либо сплавит в монастырь. Причем последнее было даже предпочтительнее – безопаснее! «О, всего лишь на время, моя дорогая! Это для твоей же пользы, моя дорогая!»

Этим и кончилось, хотя отец и оттягивал этот момент, сколько мог. Последней каплей, переполнившей чашу терпения Леоноры, стал его собственный подарок дочери – дорогущее красное бархатное платье, все в кружевах и золотом шитье.

О, Вероника прекрасно видела, как Леонора посмотрела на нее, когда падчерица предстала перед ней в обновке! Платье очень шло Веронике. Его цвет оттенял свежесть ее лица, кружева воротника вторили нежному изгибу плеч, а золотой поясок туго очерчивал тонкую талию. Леонора недобро кивнула: несомненно, она увидела все это. И, так же несомненно, решила, что ей самой это платье пошло бы не меньше. И это, к слову сказать, было сущей правдой!

Вероника тихонько ретировалась, оставив мачеху наедине с отцом выяснять отношения, и, раздевшись в гардеробной, уложила платье в сундук. Теперь ей не хотелось его носить. К тому же она была уверена, что Леонора проверит, сняла ли Вероника платье и куда его положила.

Так и произошло: немного времени спустя Леонора, высоко подобрав полы одежд, прошествовала мимо нее по галерее – стремительная, нетерпеливая, в сопровождении своих поджарых тонконогих псов. Стукнула дверь в гардеробной, лязгнули засовы сундука, и, после выразительной паузы, хлопнула его крышка. Вероника воочию могла представить себе в этот момент удовлетворенное лицо мачехи. Ну, и слава богу! Сама Вероника прекрасно обойдется без этого платья!

* * *

Служка, молчаливый и строгий, открыл им маленькую дверцу в воротах монастыря и, после долгого шествия по дворам и коридорам, ввел в служебное помещение задней части храма. Оставив их в просторном коридоре перед дверью приемного зала, сначала вошел один. Вышел быстро и, не поднимая головы, скромно пряча лицо в складках капюшона, вежливым жестом пригласил женщин войти.

В зале было сумрачно, прохладно и тихо. У дальнего окна, отвернувшись, стоял невысокий пожилой человек в светлой одежде монаха-доминиканца. Видимо, это и был падре Бальтазар, священник, с которым сеньора д’Эстанса договаривалась о приеме падчерицы на воспитание в монастырь. Служка подошел к нему и что-то тихо произнес. Священник кивнул и сделал ему знак удалиться.

Отчего-то Вероника была спокойна, хотя, казалось бы, столь серьезные перемены судьбы должны были заставить ее волноваться. Нет, она нисколько не волновалась. Более того, она испытывала странное радостное любопытство перед грядущим и сама этому удивлялась. Что-то важное и интересное ждало ее впереди… Что же? Что же?!

Она погрузилась в свои мысли-мечты и, пока Леонора произносила положенные приветствия, разглядывала помещение. Большой закопченный камин довольно сумрачного вида, огромный заваленный книгами и свитками стол на изогнутых ножках, строгое кресло с высокой узкой спинкой, суровое деревянное ложе в углу – комната произвела на Веронику сильное впечатление. Было ясно, что здесь жил человек аскетического склада и большой учености…

Вероника сделала усилие, чтобы сосредоточиться и разобрать, о чем так велеречиво вещает мачеха.

– …думая прежде всего о самой девушке, падре, – говорила Леонора. – У нее, как я уже говорила, своеобразный склад ума, но характер покладистый и…

– Я полагаю, сеньора, – холодно перебил ее священник, – что у меня достанет опыта разобраться в тонкостях ее натуры.

Нечто в его голосе привлекло внимание Вероники… она наконец подняла на него глаза… и обнаружила, что он, как видно, давно разглядывает ее – его усталые серые глаза смотрели на нее внимательно и… В их бездонной глубине мелькнуло что-то безумно близкое, знакомое, родное… И вдруг светлое ожидание и предчувствие неведомой радости стало «уплотняться», словно обретая зримые формы, и в ту же секунду Вероника, не отдавая себе отчета в том, что делает, бросилась священнику в ноги и выдохнула:

– Учитель!!! Наконец-то ты нашелся! Как долго ты не приходил!

Леонора с досадой дернула бровью:

– Я же говорила, падре, что она у нас не в себе! – Но, спохватившись, умильно добавила: – Надеюсь, наше скромное пожертвование на монастырь будет угодно Богу!

Но падре Бальтазар больше не обращал на Леонору внимания: во все глаза он изумленно взирал на Веронику и молчал.

– Встань, дитя мое, – наконец произнес он, поднимая ее за плечи, – встань и не волнуйся!

Она послушно встала, но продолжала смотреть на него с радостной любовью и в восторге шептала:

– Учитель, я совсем-совсем не волнуюсь, я же теперь с тобой! Просто я так рада! Очень!!!

Леонора что-то еще говорила, но священник слушал ее невнимательно и через некоторое время, наспех попрощавшись, выдворил восвояси.

– Что ж, дитя мое, – обратился он к Веронике, – отныне тебе предстоит жить в этой обители…

– С тобой, Учитель? – радостно перебила она.

Он смущенно кашлянул:

– Я буду рядом. Ты сможешь обращаться ко мне, когда будет нужда. Я имею в виду – кроме обычной исповеди: я – духовник сестер этого монастыря. Но твоей непосредственной начальницей будет отныне мать Тересия, настоятельница. Она сейчас придет, чтобы отвести тебя в твою келью, а после отдыха ознакомит со здешними порядками. Ты должна будешь строго подчиняться правилам обители и слушаться мать Тересию во всем.

– Хорошо, Учитель!

– Тебе следует называть меня «падре» и обращаться на вы. Поняла?

– Поняла, Учи… падре. А почему мне нельзя звать теб… вас по-прежнему?

– По-прежнему… – Он вздохнул. – Мы с тобой поговорим об этом. Как-нибудь потом. А пока просто будь послушной. Сеньора д’Эстанса сказала, что ты не слишком умна. С этим я еще разберусь. Но, в любом случае, для послушания много ума не требуется. Итак, я – твой духовник, а ты – послушница и воспитанница этой обители.

– Я буду послушной вам, падре! – Она оставалась радостной.

Он погладил ее по голове и, прислушиваясь к шагам за дверью, задумчиво добавил:

– Хотя «Учитель» мне отчего-то больше по душе…

* * *

Настоятельница понравилась Веронике. Это была невысокая женщина, немного похожая на ее родную мать, только не с настороженно-грустными, как у матери, а живыми и веселыми глазами. Ладонь ее, когда она взяла свою новую послушницу за руку, оказалась сильной и теплой. Это доставило Веронике удовольствие и еще больше расположило ее к матери Тересии. И Вероника решила, что будет слушаться матушку настоятельницу не только потому, что этого хочет Учитель, но и потому, что это было само по себе приятно.

Отчего Учитель не разрешил ей называть себя по-прежнему (как «тогда», в лесу), Вероника не стала думать: падре Бальтазар был не первым человеком, которого она знала «когда-то», неопределимо давно, и не первым – кто явно не «узнавал» ее. Вероника к такому привыкла: наверное, некогда произошло что-то, что необратимо изменило мир и людей вокруг нее. То, что она сама, к своему несчастью, почему-то пропустила или забыла. Правда, теплилась еще надежда, что Учитель на самом деле не забыл ее, а просто дает ей какой-то определенный урок – например, вспомнить и понять все самой…

– Вот твоя келья. Ты можешь оставить здесь свои вещи.

Вероника поставила в угол своей новой комнаты небольшой холщовый мешок, собранный заботливой дуэньей и политый ее слезами.

– Это все? – Брови настоятельницы поползли вверх.

Вероника кивнула, на всякий случай оглядев свой мешок: что с ним не так?

– Для молоденькой девушки удивительно мало, но для монастырской послушницы – похвально! – подвела итог мать Тересия. – Пойдем, я сама покажу тебе все необходимое.

* * *

Монастырь был небольшим и довольно старым, судя по толщине и замшелости стен и некоторой ветхости его ограды. Но зато за его задним двором простирался сад. Он показался Веронике необыкновенным! Старые кипарисы, грушевые и абрикосовые деревья росли вперемешку с лимонами и апельсинами. Посаженные без какого бы то ни было порядка лилии и розы соседствовали с левкоями и лавандой. А в самом конце сада без всякого ухода, зато вполне привольно росли кусты тамариска, заполняя собой все пространства до стен, ограждающих монастырь.

Когда мать Тересия показывала Веронике кухню, трапезную, бельевую, баню, комнату для рукоделия и другие помещения, та вежливо кивала, задавала свои скромные вопросы и немного рассеянно отвечала на вопросы настоятельницы. В саду же Вероника оживилась, в восторге вдыхая сладкие и нежные запахи.

– Сад стар, как и монастырь, – сказала мать Тересия, – да и подзапущен: когда-то было землетрясение, потом – чума. Мы ухаживаем за ним, как можем, но на хозяйственном дворе и в швейной мастерской руки нужнее.

– Можно ли мне здесь гулять хотя бы иногда? – Вероника коснулась шершавого ствола кипариса кончиками пальцев.

Мать Тересия проследила взглядом за ее рукой:

– Гулять? У тебя будет не так много свободного времени, Вероника. А впрочем, конечно. Только соблюдай общий и обязательный для всех распорядок.

Они побыли в саду еще немного, и мать Тересия с видимым удовольствием показала Веронике особый участок – посадки лекарственных трав.

– Мы используем травы очень широко: душистые – на кухне для приготовления разных блюд и заготовок, а лекарственные – в монастырском лазарете. В дни поста или во время болезни душистые травы – настоящее утешение для слабых и немощных. Правда, – настоятельница вздохнула, – у нас нет сестер, хорошо знающих траволечение.

– Я знаю многие травы, – отозвалась Вероника, склоняясь над розмарином и вдыхая-вбирая в себя его терпкий аромат.

– Вот как! Кто же учил тебя?

Вероника прекрасно помнила строгую молчаливую женщину, слегка сутулившуюся, хлопотавшую у круглого очага в длинном деревянном доме. Помнила и ее горшочки со снадобьями, пучки развешенных по стенам пахучих трав, охапки душистых цветов, которые та поручала Веронике собрать у ручья…

– Одна женщина, – ответила Вероника и во избежание дальнейших вопросов быстро добавила: – Это было очень давно, но многие травы я помню.

Только не сказала, что растения назывались «тогда» по-другому, хотя она и теперь необъяснимо точно знает (чувствует!), как их использовать.

– Расскажи мне. – Голос настоятельницы был необыкновенно добр: она не экзаменовала Веронику, а мягко просила ее.

– Вот, смотри… – Вероника взяла мать Тересию за руку. Та несколько удивилась, но руки не отняла. – Это мята. Ее добавляют в питье, когда жарко, а еще она успокаивает слабонервных и дает хороший сон. Это – шалфей. Понюхай – запах расскажет тебе многое. Только закрой глаза. Непременно закрой! Пахнет дымно и островато. Будто горит очаг, дрова немного дымят, но огонь горяч и уютен, и пахнет лимоном! Странно, правда? Подогретое питье из шалфея поможет при простуде и болезнях горла. А это… Забыла, как называется эта трава, отвар из нее пахнет приятно, но горек на вкус. Она хороша, когда разболится живот. А эту, с противными мелкими желтыми цветками, просто сушат и вешают на стену.

– Она отгоняет болезни?

– Она отгоняет мух!

И они вместе расхохотались.

– Ты странная девочка, – отсмеявшись, задумчиво сказала мать Тересия, – странная. Но мне кажется, что ты быстро привыкнешь и освоишься. Ступай в свою келью, приберись и жди колокола к вечерне. Я подумаю, кого из сестер попросить побыть с тобою рядом первое время. И еще – падре Бальтазар велел отпускать тебя к нему, когда ты захочешь, кроме часов занятости на обязательных послушаниях. Но тебе следует все же предупреждать меня всякий раз. Ты поняла?

– Да, матушка.

– Вот и хорошо. Да, вот тебе и первое послушание: займись-ка огородом лечебных трав!

Вероника обрадованно кивнула, но мать Тересия объяснила, что при получении послушания на какую-либо работу следует ответить: «Во славу Божью».

– Во славу Божью… – как эхо повторила Вероника. Эти слова до того пришлись ей по душе, что она, делая ударение на втором слове, произнесла еще и еще: – Во славу – Божью! Во славу – Божью!

* * *

Колокол звал ко всенощной. Первой в монастырской жизни Вероники. Она почти и не побыла в своей комнатушке-келье: только вошла и присела на край жесткой узкой постели – в дверь постучались, как поскреблись. Вошла худенькая бледная девушка.

– Я – сестра Анхелика. Матушка настоятельница велела мне быть рядом с тобой и все объяснять. Ты можешь…

Анхелика говорила тихо, не поднимая глаз, и конец фразы слабо истек-растворился в сгущающихся сумерках.

– Милая, я могу – что? – переспросила Вероника и потянулась погладить Анхелику по руке, чтобы подбодрить.

Но та вдруг испуганно сделала шаг назад, к двери. Может быть, потому, что голос Вероники прозвучал звучно и даже весело на фоне ее собственного, робкого до прозрачности. Вероника расстроилась:

– Я, кажется, напугала тебя? Боже мой, я совсем этого не хотела! – Она постаралась теперь говорить потише: все-таки следует помнить, что она в монастыре. – Что я сейчас должна делать?

– Сейчас все собираются в церкви, – прошелестел голос Анхелики, – идем.

По дороге к храму, сцепив пальцы с зажатыми в них четками и сложив кисти рук на животе, низко склоняя голову, новая подружка объясняла:

– Порядок здесь такой: нас будят перед рассветом – надо быстро умыться и привести себя в порядок. После утренней келейной молитвы идем в храм – читается первый час. Вслед за этим или после мессы, раз-два в неделю или чаще – по решению матушки настоятельницы или духовника обители, падре Бальтазара, – проводится капитул. Капитул – общее собрание сестер.

– Для чего?

– Решаются разные вопросы: хозяйственные и… другие.

Вероника молчала, но ее взгляд просил разъяснений, и Анхелика нехотя добавила:

– Ну, например, дисциплинарные или… вопросы личного покаяния… – И тут же торопливо продолжила: – Затем начинается утренняя месса, на которой обязаны присутствовать все. Есть еще несколько богослужений в течение дня, и если у тебя нет особого послушания или срочной работы и ты не больна, приходи в храм. В полдень, не раньше, мы обедаем и отдыхаем во время сиесты. Потом – опять послушания, келейные молитвы, вечерня. В самом конце дня, перед повечерием, бывает легкая трапеза, а во время поста ужинают только слабые и больные. Отход ко сну – в одно и то же время для всех. И выходить ночью из кельи возбраняется. За этим следят дежурные сестры и докладывают старшей сестре Лусии.

Анхелика умолкла и отвернулась. Вероника и слушала и не слушала: гораздо интереснее оказалось изучать саму Анхелику, попытаться так же, как она, сложить руки на животе, опустить голову, шагать размеренно и нешироко, без спешки, но и не задерживаясь. Но при имени старшей сестры будто тень темной птицы пронеслась над головой, и Вероника внимательно взглянула на Анхелику. Та, не поднимая головы, тихо произнесла:

– Все ли ты поняла? Если что-то непонятно, я тебе еще объясню.

– Все понятно. Нет, постой-ка, не все. У меня есть вопросы – о тебе. Можно мне их задать?

– Обо мне?.. – растерялась Анхелика.

– Да, расскажи мне о себе, если можно. Мне очень интересно!

Голос Анхелики оставался по-прежнему тих, но ответ прозвучал неожиданно твердо, почти резко:

– Мне нечего рассказывать, да я бы и не хотела! – Она подумала немного и добавила, словно пытаясь сгладить впечатление: – Может быть, потом…

– Да-да… – Вероника и не настаивала, лишь примирительно улыбнулась: – Конечно, потом – когда мы привыкнем и полюбим друг друга!

Ей хотелось подружиться с этой девушкой, и она говорила от чистого сердца, но та посмотрела затравленно – и Вероника внезапно ощутила волну тоскливого страха, затопляющего сердце Анхелики. Словно она сама стала на мгновение Анхеликой и во всей полноте, до физической осязаемости, явственно испытала то же самое чувство! И это чувство было омерзительно до одури…

«Что-то не так, – замерла Вероника, – не меня же она боится?!» Но решила больше ни о чем Анхелику не спрашивать. Ни о чем – что не касается жизни в обители. А еще – не дотрагиваться до Анхелики, если это ее так пугает.

Не показывая и виду, что она уловила чужие чувства, негромко, но внятно произнесла:

– Я обещаю спрашивать тебя только о порядках монастыря. Но ты сама можешь говорить со мною о чем угодно!

Анхелика облегченно вздохнула. Теперь Вероника чувствовала, как постепенно тает, уходит, растворяется отвратительный страх, липко опутывавший душу Анхелики…

Последний удар вечернего колокола – и под строгими сводами храма медленно и слаженно поплыли слова молитв, дымок от свечей, шорох робких движений. На стенах почти ритмично задвигались пятна теней. Была особая, великолепно-торжественная музыка во всем этом действе, но Вероника вдруг осознала, что безумно устала, ужасно голодна и очень хочет спать. Молитвословия текли мимо сознания и не доходили до сердца. Но стыдно не было: на это уже не было сил.

После вечерни и благословения матушки настоятельницы все разошлись по кельям, и Вероника была рада тому, что осталась наконец одна. Уже совсем засыпая, она думала о том, как замечательно было найти Учителя! А еще – как хорошо, что здесь есть сад и можно будет ухаживать за травами; как добра мать Тересия; как… Тут она сбилась: перед мысленным взором возникла печальная Анхелика, ее непонятный страх снова вкрался в душу. Вероника отогнала неприятное видение, остановила внутреннее внимание на Учителе и – с удовольствием уснула.

* * *

Сквозь дымку предрассветного сна в сознание проникали удары колокола. «У-у-у-тро, у-у-у-тро…» – размеренно повторял его звон. Утро… Какое по счету? Кажется, прошло около месяца со дня, когда ворота монастыря закрылись за спиной Вероники.

Она потянулась, лежа на спине, и поджала колени. Уже вставать? Неожиданно ей в голову пришло грустное соображение: дуэнья не принесет молока и булочек! Мысль явилась внезапно и удивила Веронику. От булочек она, разумеется, не отказалась бы. Но разве именно об этом Вероника сейчас пожалела? Нет-нет! Где-то в глубине сознания, как тень от плывущей под толщей воды рыбки, мелькала и все никак не ловилась смутная, но очевидно неприятная мысль. Надо было непременно поймать ее. Уловить и выудить из глубины «наверх», чтобы рассмотреть, осмыслить и только тогда, обезвреженную и неопасную, отбросить прочь. Иначе она весь день будет мешать, колоться как заноза и вообще доставлять неприятность.

В коридоре за дверью послышались шаги сестер, собирающихся к совместной утренней молитве. От кельи к келье, от двери к двери перемещались шорохи шагов и низкий голос старшей сестры, строго произносивший: «Pater Noster…» Но Вероника не встала: прежде всего должна быть обнаружена неприятная мысль! В дверь постучали. Еще. И еще. Назойливый голос, голос сестры Лусии, чуть громче произнес: «Pater Noster». Надо было продолжить: «qui es in caelis…» – и прочесть всю молитву «Отче Наш, сущий на небесах…» – с нее начинался день. Но откликнуться, а значит – упустить колющую мысль, было бы непоправимой ошибкой! И Вероника крепко зажмурилась и даже зажала ладонями уши: «Я помолюсь потом одна, когда вы уйдете». Шаги и голоса удалились.

Надо прислушаться к себе, не открывая глаз. Вероника стала размышлять: итак, почему она вспомнила про булочки своей доброй дуэньи? Может быть, оттого, что ей порой очень хочется есть? Само по себе это предположение не было ни удивительным, ни странным: действительно, есть хотелось часто. Устав монастыря не допускал излишеств в питании. Да что там излишеств – бывало, особенно к вечеру, сестры оставались откровенно голодными! Правда, Вероника не замечала ни в ком ни раздражения, ни печали по этому поводу. Более того, многие (если не все!) с огромным энтузиазмом и удовольствием выполняли послушание «Eleemosinarium» – раздачу милостыни бедным. В том числе продуктов, часто далеко не лишних в самой обители! Но матушка Тересия говорила: «Отдать то, что тебе самому не нужно, – не жертва Богу. Будем делиться, сестры, и необходимым!»

И монахини вкладывали в это послушание весь свой пыл. Не оттого ли, что оно исполнялось у ворот обители, на улице, и они имели невинную возможность разбавить тягучее однообразие монастырской жизни? Кто знает. Но думать так о деле Божьем, пожалуй, что и грешно! Но ведь вспоминать о том, как ее кормили в родительском доме – не грех? И Вероника стала вспоминать, как по утрам дуэнья будила ее, помогала привести себя в порядок, помолиться и отправляла поприветствовать родителей, а в последние годы – только отца и брата. После этого и Веронике можно было занять свое место за столом, на котором уже… Стоп! «Брат!» – Вероника вздрогнула и, боясь ошибиться, еще раз мысленно прошла всю сцену за утренним столом. Так и есть – она получала чувствительный укол в сердце именно при мыслях о брате! Что-то, связанное именно с Антонио, причиняло беспокойство! Неужели с ним что-то случилось?

Она находилась в монастыре совсем недолго, но родные уже навестили ее. Один раз – отец с Леонорой, другой – Антонио. Отец и мачеха нанесли ей, если можно так выразиться, традиционный визит: сласти и фрукты в корзине (она же не монахиня, а всего лишь воспитанница!) и слова ласковых отеческих назиданий, а также новые чулки и добротное белье – знак неусыпной заботы мачехи. Но Антонио приходил с чем-то совсем иным!

Вероника в отчаянии потерла лоб: ей никак не удавалось вспомнить, о чем тогда негромко, почти таинственно, говорил брат, уведя ее поглубже в монастырский сад. А ведь он говорил о чем-то чрезвычайно для него важном! Только вот о чем?! Видимо, брат, к огромному ее теперешнему сожалению, пришел не вовремя – в минуты рассеяния Вероники, во время ее грез наяву. Впервые в жизни Вероника пожалела о том, что в такие мгновенья она плохо воспринимает окружающее. Теперь придется крепко потрудиться, чтобы вспомнить хоть что-то из последней встречи с Антонио. Внутренний голос говорил ей, что это крайне важно!

Колокол уже звал к мессе. Ах, как нехорошо пропускать богослужение! Она было вскочила, чтобы бежать в храм… «Храм! Мы выходили с Антонио из храма, когда он наклонился и сказал… Что же он сказал? Что-то про сад. Да-да, он позвал в сад, чтобы сообщить нечто важное, а потом мы гуляли по саду… Я думала о своих травах, о старом кипарисе за миртовыми кустами у ветхой стены и решала, рассказать ли Антонио о своем гнездышке под кипарисом. Почему не сказала? Он вдруг стал нахваливать арабскую культуру вообще и сады и архитектуру в частности – что-то про их логическое, но простое устроение. Это меня сбило – и о своем убежище за миртовыми кустами я промолчала. А он продолжил, и все – об арабах, их высокой культуре, развитой науке… Почему об арабах-то?!» Дальше дело никак не продвигалось. Еще немного – и Вероника отказалась бы от попыток вспомнить тот разговор, но тут память сама, как подарок, предложила ключ от запертой двери: Багдад! «Багдад! Он так и сказал, что уезжает в Багдад – на родину предков! И поэтому пришел попрощаться со мною! Ведь он же прощался со мною!!!»

Да, теперь ей стали понятны и предосторожности Антонио (для чего он и удалился с нею в сад), и его необычная (прощальная!) ласковость, и даже блеснувшие на мгновение в глазах слезы: он прощался с нею, возможно, навсегда. Но ведь именно об этом и предупредил ее однажды в соборе Хранитель: «Скоро ты расстанешься с братом!» И возможно, именно это предупреждение Хранителя, пусть и не осознаваемое ясно в минуту последнего разговора с братом, из глубины сознания подсказало ей сделать Антонио подарок – Вероника сняла с пальца маленькое золотое колечко с крохотным рубинчиком и протянула его брату:

– Пусть оно будет с тобой!

Теперь она осознавала прощальный смысл своего подарка, но в ту минуту ей почему-то просто понравилась эта мысль: перстенек с рубином должен отправиться в Багдад! И еще она сказала Антонио:

– Тебе там понравится!

– Разве это сейчас имеет значение? – удивился он. – А впрочем, уверен, что ты права! Тянет меня туда или просто я не могу здесь больше жить: постоянный страх быть изобличенным сначала как не христианин, теперь – как «не до конца христианин», «не такой, как нужно христианин», потом будет что-нибудь еще! Прости, сестричка, тебе этого не понять: ты родилась и выросла в другой вере, не как я. Да и вообще, ты другая! – Он передохнул и закончил: – Да, я бегу! Но этого никто не должен знать! Хорошенько запомни!

Она твердо обещала не говорить о нем ни с кем, никогда, ни при каких обстоятельствах.

Вероника вздохнула: конечно, она потратила много времени. Но что же поделаешь!

Колокол уже давно не звонил – месса была, как видно, в полном разгаре, и надо было скорее туда бежать. И она, быстро собравшись, со всех ног побежала в церковь.

* * *

От алтаря уже доносилось: «Credo in Unum Deum…» Вероника, конечно, опоздала. Сильно опоздала, что было грубейшей провинностью! И естественно, не могло остаться незамеченным! Бдительное око старшей сестры по-вороньи зорко и цепко проследило за Вероникой, торопящейся занять свое место. Вероника прошла бы поближе к алтарю, так как очень любила мессы падре Бальтазара и жаждала видеть все вблизи. Но увы! – это было запрещено: у каждой из них в церкви было свое место на скамье. Таким образом сестра Лусия легко примечала отсутствие каждой.

Сидевшая рядом Анхелика прошептала:

– Poena gravis – серьезное наказание…

– Знаю, только уж очень нужно было задержаться!

– Она все же накажет тебя, и объяснения не помогут.

«Объяснений не будет», – вздохнула про себя Вероника.

За месяц Анхелика, если можно так выразиться, привыкла к ней и уже не вздрагивала, когда Вероника ненароком касалась ее руки, не смотрела испуганно и даже улыбалась, когда новая подружка старалась иной раз повеселить ее. Но не более того. По-прежнему Анхелика не говорила ничего сверх того, что касалось лишь жизни в обители. Веронике очень хотелось узнать, как Анхелика оказалась в монастыре, по своему ли желанию, из какой она семьи, есть ли у нее родные и прочее. Но не решалась, чтобы лишний раз не вынуждать подружку нервничать.

Отзвучали последние аккорды органа, падре преподал всем присутствующим благословение, и сестры потянулись к выходу. У самых дверей, как всегда, стояли мать Тересия и сестра Лусия, дожидаясь, пока выйдет последняя из сестер. Матушка настоятельница смотрела на всех ласково, а старшая сестра – строго и сердито, будто именно ей и никому другому предстоит отвечать на Страшном суде за проступки всех присутствующих. Каждой из проходящих мимо она тихо говорила какое-то одно слово. «Капитул», – расслышала Вероника, подойдя ближе. И вдруг, сама не понимая как и зачем, развернулась, вышла из общей, двигающейся к выходу вереницы сестер и направилась к алтарю.

– Падре, – негромко позвала она, ничуть не сомневаясь, что тот еще не ушел и непременно услышит ее.

И действительно, через несколько секунд падре вышел из боковой двери. Он вопросительно смотрел на Веронику.

– Падре, я нуждаюсь в исповеди.

– Прямо сейчас, дитя мое?

– Непременно сейчас.

– Хорошо, подойди к исповедальной нише, я сейчас подойду.

Вероника отошла к стене, где падре Бальтазар исповедывал всех. Здесь и была «исповедальная ниша» – округлый свод ложной арки над окном, украшенным витражом, и каменный уступ-скамья, на который обычно садился сам падре, ставя исповедующихся на колени около себя.

Она ждала его, специально стоя полубоком к проходу и с интересом наблюдая, как сестра Лусия недовольно оглядывается в сторону алтаря и исповедальной ниши.

Подошел падре и сел на каменный уступ, устроившись на овчинном коврике величиной в две ладони и положив на пол, для Вероники, коврик побольше, из шерстяных ниток, грубой крестьянской вязки: он всегда готовился как для долгого разговора, и было стыдно отвлекать его по пустякам. Вероника опустилась на колени возле его ног.

– Я слушаю, дитя мое. В чем ты хочешь покаяться?

«В чем же я хочу покаяться? – Вероника замешкалась. – Чувствую ли я вину за то, что опоздала к мессе? Кажется, не чувствую». Она вздохнула и произнесла, не думая о том, что именно произносит:

– Confi teor… исповедуюсь… – и опять умолкла.

– Тебе нечего сказать, – проницательно заключил падре Бальтазар.

– Я опоздала к мессе, – заторопилась Вероника, опасаясь, что сестра Лусия еще не ушла.

– Это, конечно, большая оплошность, но ведь ты не сокрушаешься об этом в своем сердце, – он не спрашивал, а утверждал, – и раз это не искреннее раскаяние – значит, совсем не раскаяние!

Она вздохнула и поднялась с колен, чтобы уйти.

– Стой, – приказал он. – Я не отпускал тебя. Хорошо в тебе то, по крайней мере, что ты откровенна в своих порывах и чувствах.

Он замолчал, а она не решалась ни сказать что-либо, ни двинуться с места. Он сидел к ней боком, и она не видела его лица, а только капюшон, покрывающий низко опущенную голову. Наконец он произнес:

– Ты здесь уже месяц. Почему ты не приходишь ко мне на беседу?

– Раньше всегда ты сам решал, когда мне следует прийти к тебе.

И тут же смешалась от страшной путаницы. Да, заглядывая в его глаза, со всей для себя очевидностью Вероника понимала: этого человека она знает давно. Очень давно! Некогда, раньше, он и был ее Учителем. Да только когда это – «раньше»? Выходило плохо: ведь она лишь месяц назад впервые увидела падре. Но ведь она сразу узнала его! Верно, да только он-то ее не признал… А может быть, не захотел признать? Наверное, здесь все же скрыто какое-то задание, выполнить которое Вероника должна, не получая подсказок. Как же быть?!

Ее сознание лихорадочно подыскивало объяснение – не находило, путалось, и Вероника, кусая губу, уже едва не плакала от растерянности и огорчения, негодуя на саму себя и беспорядок в своей голове.

– Вот что, Вероника, – голос падре Бальтазара был мягок, – думаю, мне следует побеседовать с тобой. Придешь сегодня же, в сиесту, нечего откладывать! Я уже давно об этом думаю. Теперь иди на капитул и прими со смирением то, что будет решено относительно твоего проступка. Это все же грех – опаздывать к мессе. И вообще, опаздывать – грех. Пунктуальность – одна из главных добродетелей!

* * *

Капитул начался, как обычно, с общей молитвы. Горячо, от всей души молилась матушка Тересия; вместе с нею, так же искренне, несколько ее ближайших послушниц и монахинь, в том числе – Анхелика.

А вкруг сестры Лусии, молчаливой до холодности и с выражением то ли сдержанности, то ли презрения на лице, сгрудились несколько невнятных созданий. Ближе всех к старшей сестре стояла, почти прильнув, Франческа – существо неопределенного возраста, с мышиной физиономией, нездоровой кожей и вечно хлюпающим носом, наперсница Лусии и (поговаривали) ее наушница. Франческа шмыгала по монастырю в поисках оплошностей, совершенных вольно или невольно сестрами, появлялась неожиданно то в кухне, то в бельевой мастерской, то на хозяйственном дворе, сладко улыбаясь и мелко кивая головой. Произнеся положенное «Бог в помощь», старалась почему-то подойти поближе, вплотную, и заглянуть в глаза.

Вероника откровенно не любила «сестру шпионку». Да и она ли одна? Когда Франческа в первый раз явилась в сад, Вероника, напевая себе под нос, возилась с прополкой лечебных трав – работа не очень-то приятная, но необходимая и хорошо, что не ежедневная!

– Бог в помощь, сестра.

Вероника было уже ответила положенное «Молитвами Пресвятой Девы Господь да помилует нас», поднимая голову навстречу подошедшей, но тут же отпрянула: маленькие глазки-буравчики Франчески уставились ей прямо в лицо. Да к тому же неожиданно и дурно пахнуло луком. И Вероника промолчала.

– Бог в помощь. – Франческа сделала новую попытку подойти вплотную – Вероника отступила назад на пару нескрываемо больших шагов.

И Франческа, помедлив, засеменила прочь, кивая и оглядываясь назад из-под надвинутой на самые глаза накидки-капюшона. В тот день за ужином Вероника не обнаружила рядом со своей тарелкой ложки. Забыла ли ее подать сестра кухарка? Вряд ли: Франческа старательно отворачивалась, делая вид, что усерднее всех молится перед едой.

У многих были свои ложки, но у Вероники – нет. Она непременно осталась бы голодной, так как говорить за трапезой, а уж тем более жаловаться, запрещалось уставом монастыря. Но совершенно неожиданно (и видимо, не только для Вероники) вдруг подала свой слабый, но в эту минуту – нервно-звенящий голос Анхелика:

– Матушка настоятельница, благословите мне позаботиться о сестре Веронике, из скромности молчащей о том, что у нее нет ложки. – Печься о ближних, разумеется, не запрещалось.

– Конечно, конечно, Анхелика! Смиренные мои птички! Вот, передай ей мою ложку. Это мой подарок тебе, Вероника!

Изумленная происходящим, Вероника приняла подарок, с которым она теперь имела право не расставаться. И обратила внимание, как сильно дрожат пальцы у Анхелики, отчего-то решившейся на столь смелый (для нее, можно сказать, отчаянный!) поступок, и как ниже низкого опустился капюшон Франчески…

– Все ли в сборе? – спросила мать Тересия после предварительной молитвы.

– Все, мать Тересия, – подтвердила старшая сестра и, оглянувшись на Веронику, подчеркнуто едко добавила: – Теперь – все!

– Что ж, сестры, приступим.

Для начала обсудили несколько неотложных хозяйственных дел, требующих внимания не только настоятельницы и сестры казначеи, но и остальных насельниц монастыря. Наконец перешли к дисциплинарной части.

По обычаю вперед вышла старшая сестра. Повернувшись к небольшому, упрятанному в нишу и украшенному цветами изваянию Девы Марии, медленно перекрестилась и, обращаясь ко всем, трагическим голосом произнесла:

– Кто из вас, присутствующие здесь сестры мои во Христе, хочет обличить себя в каком-либо проступке или прилюдно, для углубления покаянного чувства, признаться в совершенном грехе?

Всеобщее молчание, вздохи, опущенные головы: мгновенного ответа не требовалось – благочестивые размышления с сокрушением в сердце были вполне уместны. «Как сильно отличается один и тот же вопрос в устах одного человека от того же вопроса в устах другого! – подумала Вероника. – Когда матушка Тересия осторожно и ласково спрашивает, не согрешил ли кто из нас, видно, как она нас любит и вовсе не хочет поранить, но всем сердцем желает нашего исправления! А эта?! Даже не хочу ее сестрой называть. Ведь все-все врет!»

Вероника с негодованием, близким к отвращению, смотрела на воздетые к Пресвятой Деве руки Лусии. Захотелось подойти и принудить ее опустить их! В облике старшей сестры было много цыганского, беспокойного, сумрачного – так виделось Веронике, да еще – что-то мужеподобное, что само по себе было неприятно, а тут еще – эти деланые жесты! Вдруг Вероника заметила, как Лусия, не переставая молиться, почесывает большим пальцем основание указательного. Стало ужасно смешно! Вероника поняла, что ей неудержимо хочется рассмеяться! И еще поняла, что эта часть собрания – проявленная нелюбовь Лусии к ней, к Веронике, и что Лусия все равно доведет дело с опозданием на мессу до конца. Да и, по сути, опаздывать действительно грешно. Тем более – на мессу!

И Вероника не колеблясь прошла вперед.

– Вот, сестры… – пафосно начала старшая сестра, но ее перебила матушка Тересия:

– Вероника, милая, что ты имеешь сказать?

Чтобы не видеть самодовольного лица Лусии и бегающих глаз Франчески, Вероника повернулась к матушке Тересии и, как рекомендовал устав обители (для вящего покаяния), легла ничком на пол, вытянув ноги, и распростерла руки крестообразно. Молча полежав некоторое время лицом вниз, внятно произнесла, стараясь обращаться к матери настоятельнице, к молчаливой Анхелике, к сестре кухарке Урсуле – веселой и бойкой толстушке, к Катарине – длинной, как жердь, и любвеобильной, как само небо, и ко всем другим сестрам, которых любила. А пуще всего – к Спасителю и Деве Марии.

– Я согрешила опозданием к мессе и раскаиваюсь в этом.

Лусия хотела большего:

– Ты не говоришь – почему?

Вероника молчала, но вступилась мать Тересия:

– Какая бы ни была причина, Вероника раскаялась. Встань, дитя мое, и займи свое место. Надеюсь, ты вынесешь это на ближайшую исповедь? Верно?

Вставая, Вероника кивнула.

* * *

В сиесту предстояло отправиться на беседу к падре Бальтазару. И Вероника все утро, копаясь в земле в травяном садике, думала лишь об этой намеченной встрече.

Вообще-то, она не очень любила работу на грядках, искренне полагая, что, если не мешать растениям, они и сами будут расти. Следует лишь время от времени поливать их. Но приходилось делать и многое другое: пропалывать, окучивать, рыхлить, – все это изрядно ей докучало. Но Вероника приучила себя молиться или мечтать. О, мечтать-то она умела! А в это время руки сами совершали что положено.

Сегодня же Вероника думала лишь о предстоящей беседе с падре Бальтазаром – думала и во время обеда, и работая в саду. В тот день, когда Леонора только привезла ее в монастырь, падре сказал: «Ты можешь обращаться ко мне, когда будет нужда». И она неоднократно подумывала об этом, но ее всегда останавливала мысль: вот сейчас – действительно ли это нужно? Ведь еще «тогда» (в неуловимом теперь, далеком прошлом) она твердо усвоила, что беспокоить Учителя можно лишь в случае действительной необходимости, реальной нужды, или – он позовет сам. Именно поэтому ее не оставляли колебания. Вероника не подходила даже к исповеди, что у многих могло вызвать вопросы, хотя для воспитанницы, не монахини, частая исповедь не была обязательной.

Но теперь он звал ее сам. Она немного волновалась. У самой двери его комнаты, уже подняв руку, чтобы постучать, Вероника остановилась и замерла в окончательной нерешительности. Сколько она так простояла бы, неизвестно, но из двери, толкнув Веронику плечом, вышел монах и, возможно из-за неожиданности столкновения, громко попрекнул ее. Из двери показался падре Бальтазар и, строго взглянув на монаха, жестом пригласил Веронику войти.

Тихое полутемное помещение уже было ей знакомо и, так же, как в первый раз, вызвало приятные чувства. И еще здесь можно было отдохнуть от изнуряющей жары: сухой полуденный воздух, казалось, совсем не проникал в узкие окна. Вероника облегченно вздохнула, она больше совсем не волновалась.

– Подойди ко мне, дитя мое, – прозвучал в прохладной тишине негромкий голос.

Она подошла и склонилась под благословение. Священник благословил и предложил ей сесть, обведя широким жестом все помещение. Она остановила свой выбор на скамеечке возле самого камина, которая уютно соседствовала с большим деревянным креслом. Маленькая скамеечка и кресло с высокой спинкой составляли удивительно гармоничную пару. Падре Бальтазар кивнул с видимым одобрением и, улыбнувшись, устроился в кресле. Некоторое время они молчали.

– Зимой прохлада этой комнаты причиняла бы дискомфорт, если бы не этот старый камин, – заметил он.

Теперь улыбнулась и кивнула Вероника, представив себе, как звонко должны трещать в камине поленья долгими зимними вечерами и как весело могут плясать блики огня на стенах.

Потом они разговаривали. И как-то очень быстро, задавая меткие вопросы, падре узнал, как она росла, с кем дружила, как крепко любит отца и брата и как скучает теперь по Антонио, как своевременно Леонора определила ее в эту обитель и многое-многое другое. Например, то, что еще в детстве научилась читать и писать и почерк у нее красивый и разборчивый. Тут падре улыбнулся и негромко пропел, на манер уличных куплетов:

Научили деву в юности писать —

Видно, что монашкой ей судили стать!

А потом, неожиданно для самой себя, Вероника поведала ему, что когда-то очень давно у нее были и другие родители, а еще – друг, которого она очень любила и по которому порой сильно скучает, почти как по брату, а может, и больше. При этом Вероника и боялась и ждала удивленных вопросов падре, но он ничего не спросил. Лишь неотрывно смотрел на нее и все больше серьезнел, и все более внимательными становились его глаза.

Наконец она умолкла. Молчал и падре. И Вероника вдруг испугалась, что и он (он тоже, как все!) примет ее за помешанную или испугается ее странных рассказов и строго велит забыть кажущиеся бредом «воспоминания» о жизни «тогда», «там», с теми «другими» ее близкими людьми. Но падре не говорил ни слова и все смотрел на нее задумчиво. Потом спросил:

– Давно ли тебя посещают эти загадочные видения?

– У меня нет загадочных видений, – заторопилась она объяснить, – я…

– Хорошо, хорошо, – прервал он ее. – Скажем так, давно ли у тебя появились мысли об этой «другой» твоей жизни?

– Они всегда были со мной, сколько я себя помню. Раньше их было даже больше, значительно больше! Но когда я была маленькой, меня за них ругали, пугали инквизицией и приказывали забыть… ну, не думать эти мысли… и я, кажется, стала забывать… – Она вздохнула и робко спросила, почти уверенная в его утвердительном ответе: – Вы тоже велите мне выкинуть все это из головы?

– Нет, Вероника, – неожиданно ответил он, – нет. Все это крайне интересно. Это похоже на… Впрочем, я еще подумаю.

– А может быть, это действительно болезнь? – скорбно вздохнула она. – Почти все так думают.

Падре не отвечал.

– Тогда, наверное, ты знаешь, как это лечится. Ты вылечишь меня?

– Все, что я велю тебе сейчас, – больше ни с кем никогда не говорить об этом. Ты поняла?

– Да, Учи… то есть, падре. Да, падре.

– Кстати, а почему ты пытаешься называть меня, несколько странно, Учителем и все путаешь «ты» и «вы»?

Вероника удивленно взглянула на него: шутит? Падре Бальтазар улыбался, и она решила – да, шутит.

– Я не забыла тебя.

– То есть ты хочешь сказать, что…

– Что я помню, кто ты.

– И я?..

– Мой Учитель.

После этого падре долго размышлял, низко склонив голову и не глядя на Веронику. И она опять начала опасаться, правильно ли ответила. Впрочем, что же еще она могла ответить?

Наконец, проводив до самых дверей, он отпустил ее и велел приходить в это же время каждый четверг. И долго (Вероника чувствовала!) смотрел ей вслед, пока она удалялась по коридору. Лишь повернув за угол, Вероника услышала стук закрывшейся двери. Ее немного смущало, что он ничего толком не сказал о ее «воспоминаниях». Но ведь он не велел и забывать их! Уже одно это само по себе вызывало тихий умиротворяющий восторг. К тому же было ясно, что он не счел ее больной!

Вероника так устала опасаться окружающих, быть начеку, чтобы не проговориться и лишний раз не подвергать опасности ни родных, ни себя. Ей так хотелось довериться хотя бы одному человеку! Довериться полностью, безоглядно, без сомнений и колебаний. А падре Бальтазару отчего-то было приятно доверять, и она решила, что, пожалуй, не станет скрывать от него ничего.

* * *

Итак, каждый четверг! В предвкушении этого дня Вероника и не заметила, как пролетела целая неделя. Она, разумеется, видела падре Бальтазара на богослужениях, да к тому же не забыла вынести на исповедь свое сокрушение о совершенном проступке (опоздании к мессе). Но одно дело – видеть его, как и все остальные, другое – слушать Учителя (про себя она продолжала его так называть) в беседе, предназначенной лично для тебя!

В четверг, с самым началом сиесты, она уже неслась по коридорам к комнате падре ног под собой не чуя! И непременно поспела бы вовремя, и даже раньше, если бы не услышала странные звуки: смесь неприятного назойливого бубнения и жалобных всхлипов – из полутемного коридорчика-тупика, ответвляющегося от основной галереи. Вероника не успела даже поразмыслить, как ноги уже сами понесли ее в сторону этих всхлипов. Странным образом она сразу заподозрила, что именно так, тоненько и беззащитно-обреченно, может плакать Анхелика.

Вероника не ошиблась. Картина, представшая взору, сначала ошеломила ее до немоты, а затем повергла в ярость: Анхелика была зажата в углу массивным торсом старшей сестры, которая жадно обнимала и бесстыдно шарила руками по всему телу несчастной Анхелики, низким, каким-то жабьим голосом читая «нравоучение»:

– В этом нет ничего дурного, сладенькая моя! Уверяю тебя. Ведь истинная любовь жаждет близости. Послушай меня, моя овечка, и будь со мной ласковей!

Громко, не скрывая отвращения к Лусии, Вероника проговорила, чеканя каждое слово – не из намерения напугать, а просто потому, что иначе у нее задрожали бы от омерзения губы:

– О, позволь и мне, сестра моя, получить твои драгоценные наставления в том, что касается любви! Ведь речь пойдет о христианской любви, верно?

Если бы в сумрачном коридоре раздался пороховой залп или удар грома, Лусия, кажется, не испугалась бы больше. Она отскочила от бедняжки Анхелики с проворством, которое Вероника не могла и предположить в такой далеко не изящной фигуре. Неприкрытой ненавистью полыхнуло в глазах старшей сестры. Но – о, боже! – какой свет облегчения, радости и надежды вспыхнул в заплаканных глазах Анхелики!

– Что ты делаешь здесь, маленькая тварь? – прошипела Лусия. – Шпионишь за мной?!

– Если я и тварь, то тварь Божья! А что касается искусства шпионить, то я не посмею сравниться с твоей, дражайшая моя сестра, ученицей Франческой!

Анхелика тем временем поспешно выскользнула из своего пыточного угла и встала рядом с Вероникой.

– Уходи, – негромко сказала ей Вероника.

– Не уйду, я буду с тобой, – стуча зубами, но вполне твердо, так же негромко ответила та.

Лусия смотрела на них зло, но растерянно.

– Хорошо же, – наконец выдавила она, – за то, что ты, Вероника, разгуливаешь где попало в то время, которое благочестивые сестры уделяют молитве…

Вероника презрительно фыркнула и взглядом показала, что уж Лусия-то в это время предавалась совсем иному!

– …я накажу тебя! К тому же, если ты и ответишь, что у тебя имелись веские причины выйти из своей кельи, ты не отпросилась у меня!

– Почему – у тебя? Я обязана докладывать лишь матушке Тересии. – Она подумала и добавила с намеком и вызовом: – Докладывать обо всем, что сочту нужным.

– Мать настоятельница сейчас в отъезде, – надменно проговорила старшая сестра, – а значит, вы все подчиняетесь мне!

И она, подскочив, схватила Веронику за запястье и куда-то потащила. Сопротивляться было совершенно бессмысленно, но Вероника утешала себя тем, что вряд ли Лусия посмеет наказать и Анхелику, а пожалуй, и оставит ее в покое, хотя бы на какое-то время. Сильно огорчало только одно: никто не знал, что Вероника направлялась к падре Бальтазару – значит, никто не предупредит его, что она не придет, и тем более не объяснит почему.

Протащив ее по каким-то замысловатым галереям, Лусия, не размыкая своей железной хватки, спустилась на несколько ступеней вниз (Веронике показалось, что они уже под землей) и впихнула свою жертву в низкую скрипучую дверь. Едва Вероника переступила порог, как дверь за ее спиной тут же захлопнулась и с наружной стороны свирепо лязгнул засов. Вопреки ожиданиям, она оказалась не в темноте: пусть крохотное и зарешеченное, но в этой каморке было окошко, расположенное вровень с землей.

– Что же видела моя маленькая сестра? – гнусно пропел голос, доносившийся через небольшое смотровое отверстие в двери.

Вероника мгновенно обернулась и, топнув ногой, с веселой злостью выпалила:

– Как ты, благочестивейшая из сестер, преподаешь урок любви – вполне нехристианской любви – бедной, беззащитной Анхелике!

– Просидишь здесь на одной воде и хлебе, впрочем, может быть, и без них, пока не образумишься, – рявкнула Лусия напоследок.

Ее башмаки, удаляясь, тяжело затопали по коридору. Вероника, используя последний шанс, крикнула, подлетев к двери и уткнувшись губами в щель:

– Хорошо бы узнать об этом нашему духовнику, чтобы он не ждал меня напрасно!

Приложила к щели ухо – ничего. Тишина.

Вероника оглядела свое узилище: маленькое помещение с низким потолком, соломенный тюфяк в одном углу, нелепый глиняный горшок – в другом. Больше ничего. Интересно, долго ли ей сидеть здесь? На одной из стен у самого пола виднелись процарапанные зарубки. Неужели у ее бедной предшественницы счет шел не на часы, а на дни? Вероника поежилась. Но все же решила, что поступила правильно, заступившись за подругу перед старшей… «Кем-кем?» – называть Лусию старшей сестрой, по обычаю избираемой из самых опытных и благочестивых, теперь просто язык не поворачивался!

Вероника прилегла на тюфяк: торопиться некуда. К тому же здесь, почти что под землей, было прохладнее, чем в верхних помещениях. По причине ли тишины и прохлады или потому, что Вероника совсем не беспокоилась о своей дальнейшей судьбе («Лусия виновата – Лусия пусть и беспокоится!»), мысли потекли легко. Сначала – о падре Бальтазаре: возможно, он продолжает ждать ее. Но тут она здраво заключила, что их духовник – человек столь малоэмоциональный, что, не разузнав, в чем причина ее неявки в назначенный час, волноваться не станет. А его скрупулезность, даже дотошность непременно подвигнет его на «расследование».

Дальше Вероника, естественно, подумала об Анхелике. Теперь легко и ясно открывались причины и скованности, и пугливости подруги, и ее неприятие самых обычных прикосновений. Видно, Лусия так допекла ее своими домогательствами, что та уже не могла спокойно реагировать даже на дружеское рукопожатие! Да еще вечно рядом крутит своим крысиным носом Франческа, наушничая своей «патронессе»! Бедная Анхелика!

Вероника, разъяснив для себя самых важных два вопроса, окончательно умиротворилась и задремала.

* * *

Проснулась она за несколько мгновений до того, как со стороны окна послышался неясный шорох; открыла глаза и стала ждать.

– Вероника, эй, ты здесь? – шепотом спрашивал кто-то.

Вероника встала и подошла к окну:

– Анхелика, ты?

– Я, – раздался вздох, – кто же еще?

– Я рада тебя видеть. Вернее, я пока вижу только твои старенькие холщовые туфли на веревочной подошве, – со смехом поправилась Вероника.

Снаружи опять раздался вздох; холщовые туфли, немного потоптавшись, отступили – их место заняли, упершись в землю, две ладони, и в окошко глянули заплаканные глаза Анхелики.

– Ты удивительная, Вероника: смеешься, а я… я чувствую себя ужасно виноватой и… В общем, я сожалею. Прости меня!

– Вот еще! Она сожалеет! Не о том ли, что я остановила эту мерзавку?

– Что ты! Конечно нет. Просто ты теперь так наказана из-за меня!

Вероника взялась за решетку, подтянулась и произнесла самым убедительным тоном:

– Я наказана несправедливо, и мы обе это знаем. Но свой поступок, который дурным не считаю и о котором ни секунды не жалею, я повторила бы, если б довелось, сколько угодно раз!

Анхелика завздыхала, теперь уже утешенно-благодарно, и, пугливо оглянувшись, пробормотала:

– Теперь ты кое-что знаешь про меня. Я хочу попросить… в общем, мне бы не хотелось, чтобы кто-нибудь… Я ведь не виновата! Поверь, не виновата!

– Не беспокойся, я это знаю и не выдам тебя! Только, прости уж, мне кажется, обо всем этом следует поговорить с матушкой Тересией или с падре. Думаю, сделай ты это раньше, они бы защитили тебя!

Новый вздох:

– Я очень трушу, Вероника! Мать Тересия добра – слишком добра! – и доверчива. А падре… По уставу он не может вмешиваться в управление делами обители.

– Ничего себе, «дела обители»! – горячо перебила Вероника.

– К тому же Лусия чья-то ставленница и метит в аббатисы. У нее богатые покровители. Впрочем, может быть, я чего-то не понимаю. Но я боюсь ее!

– Я буду с тобой рядом, сколько смогу.

Глаза Анхелики наполнились слезами благодарности.

– Ты мне сразу понравилась, Вероника. Я очень-очень тебя прошу, остерегайся Лусии и этой ее шпионки, Франчески. Будь осмотрительной, не то пропадешь! А я… я постараюсь набраться храбрости, обещаю тебе.

Что-то в последних словах Анхелики показалось Веронике странно знакомым, но она немного устала, хотела пить и проголодалась, и дальше ощущения знакомости мысли не пошли.

Напоследок Анхелика пообещала:

– Я постараюсь утаить кусок хлеба за ужином. Вот только с водой не знаю, как быть: кувшин под платьем не пронесешь.

И убежала.

* * *

Оставшись одна, Вероника опять прилегла. Очень захотелось есть и пить. Она даже не могла понять, чего хочется больше. Чтобы не думать об этом, она попробовала поразмышлять о другом: почему последние слова Анхелики имели явный привкус некогда уже бывшего, уже говорившегося.

Некоторое время ничего не получалось, и Вероника решила, что, пожалуй, продолжать не стоит: может разболеться голова – слева, как это бывало, стоило Веронике себя принудить. Нет, с головой все оставалось нормально, но в низкое окошко уже втекали лучи клонившегося к закату солнца, а вместе с ними – волны расплывающегося по каморке зноя…

Вероника стала впадать в странное забытье, в жарком мареве которого медленно, будто в волшебном танце, завращались знакомо-незнакомые лица: седобородый старец с суровым взглядом падре, хорошенький маленький мальчик на белом верблюжонке, девушки… Одна из них печальным голосом Анхелики говорила ей: «Ты понравилась мне… привыкни… или пропадешь». А еще – обжигающий сердце взгляд сказочно красивых мужских глаз! О, эти глаза в обрамлении длинных и медленных, как вечерние тени, ресниц! Сладкий сон…

Кто-то тронул ее за плечо – Вероника подскочила, покрывшись испариной от окатившего ее волной испуга. Нет, показалось – никого. Впрочем, это могло быть и прикосновение Хранителя: он часто будил ее именно тогда, когда это было необходимо. И действительно, через мгновение по коридору, приближаясь к двери, протопали шаги. Лязгнул засов, проскрипела отворяемая дверь.

– Удалось ли моей маленькой сестре вспомнить, что она видела?

Вероника, не думая и вставать, ответила нависшей над ней Лусии:

– Я и не забывала.

– Может быть, этот душистый ломоть хлеба и кувшин прохладной воды помогут тебе не ошибиться с воспоминаниями?

– Вполне может быть, – с лукавой нерешительностью промямлила, вставая, Вероника. – Я должна подумать.

Старшая монахиня протянула ей глиняный сосуд и стала хищно наблюдать, как Вероника торопливо глотает воду, припав к влажному щербатому краю.

– Ну, хватит, – грубо отобрав кувшин, Лусия с нескрываемым нетерпением ждала ответа.

Вероника состроила глупую физиономию, сунула в рот палец и стала возить ногой по земле, нарочно шаркая и загребая перед собой мыском туфли.

– Так, значит, хлеба ты пока не получишь! – рявкнула монахиня и удалилась, топая, как солдат, и шваркнув дверью.

– Ы-ы-ы, – ехидно проскулила Вероника в смотровое отверстие двери, потом плюнула вслед Лусии, туда же – в отверстие. Плюнула от всей души: сильно и с удовольствием – еще и еще!

И все же есть хотелось все сильнее. Выпитая вода растворилась в крови, как вино, и закружилась голова, не позволяя стоять на ногах. «Надо лечь и ждать лежа. Хотя – чего ждать? – на мгновение озадачилась Вероника, но тут же рассердилась на саму себя: – Все это скоро кончится, я чувствую! Значит, надо просто переждать».

Под кровом ночи к ней опять прокралась Анхелика, притащив немаленький кусок хлеба и несколько оливок. Поспешно убежала, оставив свой трогательный дар, позволивший Веронике утолить чувство острого голода и спокойно уснуть.

* * *

А на рассвете, как-то очень неслышно отворив дверь и незаметно подойдя, над Вероникой склонился падре Бальтазар:

– Вероника, очнись, ты слышишь меня?

Она проснулась при первых звуках его голоса и радостно вскочила:

– Падре!

– Как я погляжу, ты даже не ослабела. Хорошо. Ты крепкая девочка. Идем.

– Куда, падре?

– На мессу, дитя мое! Куда же еще?

– А потом обратно? Сюда?

Он рассмеялся:

– Нет, твое заточение окончено.

По дороге в храм он коротко пояснил ей, что справлялся у старшей сестры, что же могло задержать воспитанницу Веронику до такой степени, что та не явилась на назначенную им встречу. Сестра Лусия ответила, что Вероника-де бродила в неурочный час по монастырю и была наказана «уединением» на трое суток. Падре счел, что для такого сурового наказания проступок не столь тяжел, и отечески рекомендовал старшей сестре ограничиться одними сутками. С чем она со смирением согласилась. Говоря все это, он испытующе смотрел на Веронику. Но та решила пока не прибавлять ничего к тому, что «открыла» Лусия. Ради Анхелики и ради ее шанса проявить мужество.

* * *

– Итак, ты говорила, что у тебя красивый почерк?

Еще одна неделя до следующего четверга тянулась медленно и томительно – как слабый летний ветерок над жаркой виноградной долиной. И все же семь дней позади. Позади и семь полуденных «Анжеле», отсчитанных церковным колоколом, и половинка Луны, и семь краюх хлеба, и семьдесят оливок, и – бесконечное количество шагов по монастырским галереям, по коридорам, по травяному саду…

– Да, падре, я могу показать.

– Пройди за скрипторий и возьми пергамент и перо. Я продиктую тебе кое-что для пробы.

Он внимательно проследил, как она подошла к письменному столу-скрипторию, как взяла в левую руку перо и, рассмотрев, поправила ногтем самый кончик, как заглянула в чернильницу и осторожно опустила перо внутрь. Потом, не занося над пергаментом, дождалась, пока лишняя капля соскользнет-сорвется вниз, обратно в рог с чернилами.

Удовлетворенный увиденным, падре продиктовал:

– Святой Иероним называл переписывание книг способом побороть праздность, победить плотские пороки и тем самым обеспечить спасение своей души.

И стал с интересом наблюдать, как она пыхтит над стареньким, зачищенным от прежнего текста (ради экономии) листом пергамента, высунув от усердия язык и слизывая пот с верхней губы.

– Что ж, – заключил он, проверив написанное, – одна ошибка, аккуратное письмо, а почерк красивый. Неплохо, неплохо. Думаю, ты начнешь сразу с переписывания. А чтобы не тратить времени попусту на вещи ненужные, будешь переписывать тексты, необходимые мне для научной работы.

Вероника от радости захлопала в ладоши – падре поморщился:

– Не спеши радоваться: я буду наказывать за ошибки!

– Хорошо.

– Что ж хорошего в наказании? Лучше бы ты сказала: «Я постараюсь писать без ошибок, падре».

* * *

Она очень старалась. Строчки ложились на размеченный тонкой иглой пергамент красиво и ровно, при переписывании она не делала ошибок и даже научилась витиевато и изысканно выделять заглавные буквы в начале абзацев красными чернилами. А еще – однажды она сумела переписать-скопировать текст на арабском. Совершенно не зная языка! Без ошибок – даже падре был удивлен!

Вскоре Вероника перестала замечать, тратит ли она на переписывание силы, настолько интересным оказалось само это занятие: разнообразие изучаемых падре Бальтазаром книг и трудов его собственных простиралось далеко за границы традиционного богословия!

Столкнувшись с этим фактом в первый раз, Вероника, понизив голос до шепота и едва не заикаясь от испуга, спросила:

– Падре… но ведь Святая палата… считает это…

– Ересью? – закончил за нее священник.

– Да, – почти беззвучно выдавила Вероника. – А вдруг кто-нибудь узнает, что у вас здесь находятся книги по алхимии и астрологии?

– А кто узнает? – так же шепотом, но с искрящимися от смеха глазами спросил он. – Здесь же нет, кроме нас с тобой, ни души!

Он раскатисто и открыто рассмеялся, а Вероника, в порыве благодарности за эту глубину доверия к ней, схватила его руку и прижала к своим губам.

– Ну-ну, – падре погладил ее по голове, – не стоит благодарности: мы ведь с тобой давние знакомцы. Не так ли?

Вероника кивнула, ничуть не сомневаясь в серьезности последних его слов.

– Если хочешь, – продолжил он, и свет отеческой любви озарил его лицо, – можешь называть меня, наедине, Учителем.

– Как раньше? – От счастья Вероника чуть не разрыдалась.

– Ну, скажем, как раньше. – Если падре и был в чем-то неуверен, голос его не выдал.

* * *

Ей приходилось то делать выписки из каких-то медицинских трактатов, то, страшно боясь ошибиться в написании терминов, корпеть над описанием химических опытов, то перерисовывать астрологические схемы и космограммы или раскрашивать гравюры.

– Я полагаю, – заметил однажды падре Бальтазар, – что здесь от тебя больше проку, чем в саду. Если хочешь, я поговорю с матерью Тересией, чтобы она отпускала тебя ко мне, в виде исключения, дважды-трижды в неделю.

Хотела ли она?! Его предложение привело ее в восторг, и если бы не строгость Учителя (впрочем, ей ли привыкать к его строгости?), Вероника бросилась бы ему на шею: ее душа будто только и ждала этого предложения!

– Ты все же чересчур порывиста, дитя мое, – вздохнул священник и, задумавшись, повторил: – Чересчур.

– Да-да, ты уже говорил мне, – смущенно пробормотала она, – я постараюсь исправиться.

– Говорил тебе? Гм. Вот что, давай-ка вернемся к разговору о твоих видениях-воспоминаниях.

– Воспоминаниях? Ты назвал их воспоминаниями? – У нее вдруг пересохло в горле, и слова вышли тихо и сипло.

– Именно – воспоминаниями, – подтвердил падре. – Думаю, почти уверен, что я сталкиваюсь в твоем лице с редким явлением – памятью прошлых жизней.

И он пояснил дрожащей от волнения Веронике, что такое «прошлые жизни» и как люди, неоднократно рождаясь на свет, учатся следовать воле Бога, находить путь, предначертанный им свыше, и исполнять возложенную на них Богом миссию. И о том, как много на этом пути сложностей, трудностей и опасностей, как много искушений отречься от Бога и Его воли и положиться только на собственные силы и волю в каждой, дарованной как Высшая милость, новой жизни.

– Большинство людей учатся крайне медленно. Они открывают глаза в новой жизни так же, как пробуждаются утром каждого нового дня: бессмысленно повторяя вчерашние ошибки. И влачатся из жизни в жизнь, испытывая Высшее милосердие, как влачатся из одного дня в следующий – не слыша Бога, не чувствуя Его призывов, не прося Его ни о чем и частенько даже не желая Его вовсе! Они лишь вяло и отстраненно хотят (хотят, видите ли!) своего просветления и очищения от грехов, но вовсе не намереваются оставить все дурное и действительно что-то для этого сделать. Многим и вовсе достаточно одних – их собственных! – религиозных убеждений. Будто убеждения могут спасти их души! И так, день за днем (и жизнь за жизнью!) – к полному упадку. И порой только ударившись о самое «дно», человек может начать осознавать бессилие своего гордого «я» – «я» без Бога. Впрочем, – падре усмехнулся с горькой иронией, – некоторые пытаются еще и «дно» продолбить.

– Как же «проснуться»?

– Ты хорошо спросила – проснуться. Именно проснуться! Ответ – исполнять волю Бога!

– Так просто?

– Может быть, это и просто, глупое дитя, – он погладил ее по голове, – но бесконечно трудно! А сейчас расскажи мне все, что помнишь.

Они проговорили до сумерек. Вероника рассказала обо всем, что только могла вспомнить из своих видений. И – чудо! – у нее ни разу не заболела и не закружилась голова. Более того, в присутствии падре-Учителя из неведомых доселе закоулков памяти вышли и ладно выстроились новые детали ее жизни «там», в лесу. А еще – несколько пока не связанных между собой новых «картинок», совершенно точно не относящихся к «холодному лесу».

Наконец рассказ закончился. Затрещал в наступившей тишине фитилек свечи, рассыпались искры.

– Значит, я все же столкнулся с этим поразительным явлением, памятью предыдущей жизни, – произнес падре Бальтазар и улыбнулся светло и радостно. – А ведь я, признаться, сильно сомневался, что так бывает. Думал, что люди, абсолютно все, просто лишены этой памяти. Что ж, хорошо, что я ошибся. Память есть, и она может быть оживлена, даже если и не у всех – сути явления это не меняет! Не меняет сути явления – понимаешь ли ты это, дружок?!

Вероника слушала падре с удовольствием: не потому, что разделяла его научные убеждения, а потому, что просто была рада его, Учителя, радости. А он, немного лукаво, продолжил:

– А знаешь, не выпить ли нам по этому поводу вина? Мне привезли из провинции славное вино. Bonum vinum! Помнишь евангельский эпизод с чудом в Кане Галилейской, когда Спаситель претворил воду в вино?

Вероника кивнула.

– Спаситель наш на празднике даровал людям великолепное вино! Наилучшее! Какое же еще? И я, многогрешный, стремлюсь к идеалу даже в выборе вина, норовя уподобиться Христу – хотя бы в этом!

И они оба весело рассмеялись.

* * *

Вероника жила теперь «двойной жизнью». Одна, буднично и неярко, шла в обители – послушания, капитулы, еженедельная баня, пение в хоре. Другая, яркая, насыщенная, полная живых впечатлений, начиналась тогда, когда появлялся падре Бальтазар, и – мир начинал быть!

Служил ли падре мессу, предлагал ли совместную молитву, давал ли послушание, приглашал ли на занятия (переписывание, чтение, письмо под диктовку) – все было настоящим, искренним, одухотворенным.

В те дни, когда она должна была работать у падре, Вероника просыпалась еще до восхода солнца, в предрассветных сумерках, прохладе и тишине, радостно готовясь к этой работе и обдумывая, чем он сегодня займет ее. Она о многом успевала поразмыслить, прежде чем в коридоре появлялась дежурная сестра с колокольчиком. Когда раздавался ее возглас «Pater Noster», Вероника уже была одета и готова к утренней молитве. А порой ее заставали уже в церкви.

В прочие же дни она могла, к своей досаде (памятуя слова Учителя: «Пунктуальность – одна из важных добродетелей»), и проспать. На что и посетовала-пожаловалась ему однажды на исповеди.

– Проспать? – Он поморщился. – Это не годится! Вот тебе «лекарство»: еще раз проспишь, на следующий день ко мне не приходи.

Больше она не опаздывала к утренней молитве никогда.

* * *

– Работа с травами в саду – очень важное для тебя послушание. Кроме того, чем ты занимаешься обычно, я попрошу тебя еще вот о чем: возьми, пожалуйста, эти семена и вырасти их для меня. – Падре смущенно улыбнулся и добавил: – По правде говоря, я совсем не знаю особенностей этих растений, но мне будут крайне нужны первые цветки и самые верхние листочки вот этого (он протянул ей один кулек) и плоды этого (он дал второй).

Грядочка для порученных падре Бальтазаром растений была вскопана в тот же день. Вероника рассудила, что, не зная характера растений, их семена лучше разделить на несколько порций, чтобы высадить при разной Луне – убывающей и растущей. Сказала об этом падре.

– Делай, как знаешь, – кивнул он, – здесь я полностью полагаюсь на твою интуицию.

Вероника тщательно ухаживала за посадками, и все семена проросли. Цветки первого растения появились в конце лета. Бледно-розовые, с тоненькой лиловой каймой, они были собраны в полнолуние и разложены для сушки в самом темном, но продуваемом ветерком месте. Плодами второго оказались небольшие, с мизинец, изогнутые, как арабский меч, стручки. До середины лета стручки висели упругими и зелеными, будто бы без намерения увеличиться в размере или изменить цвет. Но после полнолуния стручки вдруг распухли, стали сначала алыми, потом – темно-вишневыми, а под конец – дымчато-сизыми, а их носики вдруг удлинились и заострились птичьими клювами.

Вероника с любопытством наблюдала за ними и даже хотела зарисовать все эти метаморфозы, но падре сказал, что это ни к чему: впереди их ждет гораздо более интересная работа.

– Я закончил на днях медицинский трактат о влиянии некоторых растений на характер сна человека. Трактат невелик, и не я начал эти исследования. Много интересных сведений я нашел у арабских врачей, но я продолжил – и получил интересные результаты!

Да, свитки с арабскими текстами, загадочными и притягательными для Вероники, частенько лежали на его столе. А кроме того – «Тайная тайных» (трактат, переведенный с арабского на латынь), могучий старинный фолиант «Lux aeternum» неизвестного ей содержания, разрозненные пергаменты с описанием химических опытов и записи медицинского характера, знакомые Веронике, так как она сама их и копировала для падре. После работы, чтобы соблюсти осторожность, свитки ли, пергаменты ли, приборы ли непонятного ей предназначения – все каждый раз убиралось в его личный сундук с добротным замком. На столе оставался лишь рог с чернилами, пара листов пергамента, да старенькая Библия в потертом кожаном переплете с позеленевшими медными защелками.

К странным приборам Вероника присматривалась долго – нечто вроде линеечек, изогнутые лекала, измерительные «козьи ножки» с зажимами для перьев, – но не решалась ни о чем спросить у падре. Лишь раз не удержалась и изумленно ахнула, когда он достал из каких-то своих мистически бездонных закромов удивительный шар, закованный в медные обручи, скрепленные под разными углами регулировочными винтами, с отмеченной штырем-шишечкой макушкой, на четырех изящно изогнутых «львиных» лапах-подставках.

– Это армиллярная сфера, от латинского слова armilla, «кольцо», – ответил падре на ее горящий в глазах вопрос. – Астрономический прибор, предназначенный для измерения углов. Он достался мне от арабов, а найден был в свое время в Хиральде, башне Севильского собора. Говорят, раньше там была целая астрономическая обсерватория. Но до нас почти ничего не дошло, – он вздохнул, – а ко мне причудливыми путями судьбы перешел этот прибор.

Он помолчал немного и, понизив голос, заговорил снова. Веронике показалось, что эти слова он не говорил никогда и никому и сейчас они выходят прямо из его сердца, не вмещающего больше горечи досады и разочарования.

– Сколько книг уничтожено, дитя мое, если бы ты только могла себе представить! Сколько арабских ученых загублено или навсегда покинули Испанию из страха быть казненными! Сколько знаний утеряно безвозвратно… Несколько лет назад волею Божьей я оказался в Гранаде, после взятия города христианами, в самой гуще событий: испанцы в тот день жгли не угодные Святой палате арабские книги. Огромное количество – горы! – книг и древнейших свитков пылали на площади. Инквизиция устроила настоящее аутодафе мавританскому ученому наследию… Как они горели! Это было страшно, поверь, Вероника. Страшно: пир и торжество мрака!

– Но ведь Коран…

– Дитя мое, пойми и запомни навсегда: Коран и мир арабской науки и культуры – не одно и то же!

Он хотел сказать что-то еще, но запнулся, опустил руки и замолчал.

– Падре, – она тихонько тронула его за рукав, но он, словно оглушенный собственными эмоциями, не отзывался. Тогда она позвала громче, не в силах видеть его раненый взгляд: – Учитель, послушай меня!

Он очнулся:

– Да, дитя мое, слушаю тебя.

– Я буду стараться изо всех сил! Я стану учиться всему, что ты дашь мне! Конечно, я не так умна и не добавлю ничего нового к Знанию мира, но… я так тебе верю!

– Ничто, Вероника, не пропадет напрасно из приложенных усилий: Богу угодны старание и упорный труд. Твоя капелька знаний вольется в океан Знания всеобщего и не окажется лишней. Итак, будем трудиться, дитя мое!

– Во славу Божью! – с готовностью откликнулась она.

– Во славу Божью, – заключил падре.

* * *

Из выращенных Вероникой растений падре приготовил нечто вроде снадобий. Тщательно следуя его указаниям, она долго перетирала высушенные цветки и зернышки из стручков в порошок. Затем, вместе с падре Бальтазаром и под его неусыпным надзором, добавляла туда какие-то минералы, долго-долго перемешивала, потом растворяла в воде. Раствор же сам падре, нагревая и выпаривая, прогнал через удивительное устройство из трубочек и колбочек.

Готовый порошок с помощью меда скатали в шарики, похожие на пастилки от простуды, и поместили в коробочки с затейливыми узорами-арабесками на крышечках. Вероника долго разглядывала эти коробочки, переводя зачарованный взгляд с одной на другую.

– Хочешь узнать, что это? – Падре с улыбкой смотрел на распираемую любопытством Веронику.

– Я, кажется, знаю, что это… – осторожно начала она.

– Что же это, по-твоему? – Его глаза светились радостным ожиданием, как всегда в предвкушении работы или в предчувствии интересного результата.

– Это, – Вероника отчего-то понизила голос до таинственного шепота, – это дверь в другой мир.

Падре расхохотался:

– Умри – лучше не скажешь! Поразительно, ты попала прямо в точку!

– Просто мне показалось, – смущенно пролепетала она, – что я уже видела у тебя такие коробочки с горошинками, разными такими горошинками, Учитель… то есть падре… то есть когда вы были Учителем… то есть ты и сейчас мой…

Вот мука-то! Видно, этой путанице не будет конца!

– Ты хочешь сказать, – мягко проговорил он, словно боясь вспугнуть в ней некое тонкое чувствование, – что я уже потчевал тебя подобными снадобьями когда-то и ты…

Его голос предлагал ей закончить фразу, и она смелее проговорила:

– …видела этот другой мир.

– Другой мир, – удовлетворенно повторил падре, – в котором…

«Он хочет, чтобы я пересказала ему содержание прошлых уроков. Это не очень сложно, хотя спроси он меня лет пять назад – проку было бы больше», – подумала Вероника.

– Мне рассказывать все? – уточнила она.

– Вот именно, дитя мое, расскажи все, что только сможешь вспомнить!

– Ага, поняла. – Вероника закрыла глаза, чтобы лучше сосредоточиться. – Другой мир… Да-да, другой мир… в котором я тоже – другая…

И она поведала ему о том, как «летала» над соснами, «видела» других людей на расстоянии, «слышала» их мысли. И о том, что сначала Учитель предлагал ей воспользоваться вот такими же горошинками, но потом она научилась и сама находить «дверь в другой мир». И о многом другом.

Когда Вероника, закончив рассказ, открыла глаза, увидела, что падре сидит напротив нее, закрыв ладонями лицо. И она замерла в растерянности: добавить ли что-нибудь еще к сказанному или в эту минуту следует помолчать? В то же мгновение падре отнял руки от лица и, столкнувшись с ее обескураженным взглядом, улыбнулся ободряюще:

– Все хорошо, дружок, все хорошо, не смущайся. Твой рассказ заставил меня кое о чем задуматься. Да, все правильно, я на верном пути – вывод очевиден. Итак, готова ли ты продолжить?

Она кивнула.

– Что ж, приступим. Наша цель… – Он на мгновение запнулся, подбирая слова. – Лучше так: моя цель – зная лечебные дозы этих снадобий, подобрать такую, которая изменит состояние сознания и откроет, как ты выразилась, «дверь в другой мир», чтобы показать нам истинные возможности нашей натуры и вероятные опасности на этом пути. Твоя же цель – как существа, одаренного особо тонким восприятием и открытостью к иным мирам – быть моим, если можно так выразиться, «инструментом». Ты будешь точно запоминать и описывать все, что с тобою происходит, а о малейшем страхе, недомогании или хотя бы сомнении тут же сообщать мне. Поняла?

Она снова кивнула.

– Ты стала немногословна, и это, в общем, хорошо, – заметил он.

– Тебя никогда не развлекали беседы с женщиной, – пошутила она.

– И это верно, – со смехом подтвердил падре. – Но в данном случае вооружись всем своим словарным запасом, не умолчи ни об одном своем ощущении – не бойся показаться болтливой! За работу, дитя мое.

* * *

Комбинации горошин из разных коробочек варьировались с величайшей осторожностью, количества их подбирались самым скрупулезным образом, наблюдения записывались во всех подробностях – это все было необычайно важно для падре Бальтазара. Для Вероники же главным было то, что она имеет возможность – не боясь и не прячась! – уходить от давящей обыденности в свои мечтания и видения, как обычно человек выходит в сад на прогулку, чтобы укрыться от летнего зноя. Вероника была благодарна Учителю за то, что теперь врата в мир ее видений распахивались легко и свободно и она путешествовала за этими вратами под его с неусыпным вниманием.

Заботясь о ее безопасности, падре велел ей проговаривать каждый шаг, каждый «поворот», каждый нюанс настроения. «Возвратившись», Вероника обнаруживала, что он исписал целый ворох листов – это были его наблюдения и записи всего ею произнесенного.

Первые пробы состояли из одной-двух горошин и не возымели почти никакого действия: только слегка закружилась голова и пол комнаты чуть качнулся, как палуба корабля на легкой волне. Добавив еще пару шариков, падре добился того, что Вероника наикрепчайшим образом уснула и без снов и какого-либо намека на беспокойство проспала всю сиесту и весь вечер и очнулась только тогда, когда над монастырем повисла ослепительная, как серебряное блюдо, Луна.

– Замечательно! – прокомментировал падре. – Ты считаешь, что это плохой результат?! Глупое создание! Наоборот, мы в двух шагах от полного успеха и, по крайней мере, на верном пути! Как ты себя чувствуешь?

– Хорошо. Только хочется есть и… поспать еще. Не знаю, чего больше.

– Есть ты хочешь всегда, – заметил падре, – вот, возьми хлеб и фрукты. Ты же любишь фрукты? А сейчас отправляйся в келью – я предупрежу мать настоятельницу, что тебе требуется серьезный отдых.

Вероника обожала фрукты и от нетерпения принялась уплетать грушу – прямо здесь же, вонзаясь зубами в спелую мякоть и смахивая со щек липкие капли брызжущего сока. Падре вздохнул:

– Ты безоглядно порывиста, Вероника. Это нехорошо. Неполезно! Впрочем, – добавил он, видя, что она готова бросить все фрукты и покаянно кинуться ему в ноги, – ты открыта и непосредственна, как ребенок. Видно, такова твоя натура.

* * *

В следующий раз проба снадобий опять возросла вдвое…

Мир заколебался… задрожал каждой свое пылинкой, стал мягким и податливым… Вероника шагнула в него, наслаждаясь мягкостью и округлостью этого мира, его тишиной и покоем.

– Вернись. Помни, что я жду тебя… – Голос падре прозвучал где-то рядом, и она поняла, что на этот странный мягкий мир не стоит тратить времени, и «вернулась» в комнату…

Были и другие миры: сверкающий и остроугольный, как кристалл; сплошь состоящий из разноцветных полупрозрачных шаров, которые лопались при малейшем прикосновении со звуком падающей в воду капли; пустынный и каменистый, с гуляющим по всему пространству, как ветер, эхом… Был мир, где к ней начали приближаться странные светящиеся существа, жаждавшие поглотить, вобрать в себя ее силу и дыхание жизни… И мир, где назойливые бестелесные голоса наперебой предлагали ей свою помощь в качестве проводников… И какие-то еще…

В какой-то момент Вероника осознала, что при неизменности порции снадобья только от нее зависит, в какую «дверь» она войдет. И научилась выбирать.

Ее любимыми стали два мира: один – где она умела летать, другой – тот каменистый, со странствующим эхом. Эхо оказалось вполне самостоятельным, а к тому же – любопытным и знающим немало интересного. Вероника быстро наловчилась выуживать у него ответы на свои вопросы. Сначала она было начала проверять эхо, спрашивая его о том, что и сама хорошо знала. Но им обоим – и эху, и Веронике – это быстро наскучило. И она спросила о другом:

– Скажи мне об Анхелике!

– …Анхелике? – Эхо, как ему и полагалось, повторяло последние слова, но интонация непредсказуемо свободно менялась, на этот раз – на вопросительную.

– Да, об Анхелике. Я ничего о ней не знаю, а ты?

– …знаю… знаю… знаю… – Эхо явно сэкономило на последнем слове.

– Что ты знаешь? – не отступала Вероника.

– …ты знаешь… ты знаешь, – уверило эхо.

– Ты что-то путаешь, – удивилась Вероника. – Я ничего о ней не знаю: она не говорит со мной о себе, а я и не спрашиваю.

– …ты знаешь, – упрямо повторило эхо, – …знаешь…аешь…аиш…аишу!

– Глупое эхо! – рассердилась она.

– …глупое, – сокрушенно согласилось эхо.

Тогда она решила спросить об Учителе. И тут, заметавшись по своему пустынному каменному миру, отталкиваясь-откатываясь от каждого камня, от каждой щели, перебивая самое себя, эхо затрепетало:

– …учителя… знаешь… учителя… – И неожиданно новое слово вплелось в этот хаос: – Помни… помни… помни…

Эхо стало растворяться, его мир – мерцать, отступать. Вероника сделала усилие удержать готовое исчезнуть эхо. На это ушло так много сил, что ее не просто «вывело», а буквально «выбросило» обратно, в комнату падре.

Она рассказала ему о своей попытке расспросить эхо об Анхелике, об остальном хотела умолчать, но все же призналась.

– Ты спрашивала эхо об Учителе? Ты сомневаешься? – Голос падре был мягок и немного печален.

– Я – нет. – Вероника выделила первое слово и посмотрела на падре вопросительно.

Он встал из своего любимого кресла и прошелся по комнате, расправляя затекшую спину. Долго молчал.

– Думаю, я правильно разрешил тебе звать себя Учителем, – наконец произнес он, – все правильно!

Понятнее не стало. Но Вероника вдруг вспомнила его слова: «Для послушания много ума не требуется», – и пришла радостная мысль, что если всем сердцем довериться Высшему Замыслу, все произойдет так, как предначертано свыше. И глупо пытаться тащить на свет и вникать в каждую деталь, малейший нюанс этого Замысла. Глупо и небезопасно, ибо нетерпение и отчаяние от непонимания лишают сердце умиротворенности, сил и внимания, столь необходимых для внутренней работы. И сразу стало спокойно и легко.

* * *

– Скажи, что ты хочешь узнать – я попробую сама отыскать нужные «двери», – однажды предложила Вероника.

– Пока я хочу лишь попытаться открыть твое второе зрение, чтобы, если это возможно, узнать что-нибудь о прошлых жизнях, твоей и моей. Это должно, как я понимаю, разъяснить мне сегодняшние мои жизненные вопросы и недоумения.

– Разве у тебя могут быть недоумения? – сильно удивилась она.

– Разумеется. Но это – мои недоумения, дитя мое. Только мои. Хотя порой мне становится невыносимо держать это в душе и хочется хоть с кем-нибудь поделиться! Но пока тебе не следует об этом даже и думать. А за свои вопросы не опасайся: на них-то у меня достанет ответов. Но и ты способна мне помочь.

Вероника произнесла только кроткое: «Я готова». Хотя ее глаза говорили: «Возьми саму мою жизнь, если нужно!» Он прекрасно понял ее взгляд и, привычно погладив по голове, ласково ответил:

– Так много не требуется – лишь твое доверие и послушание. Да, так ты настаиваешь, что могла бы и сама найти нужную «дверь»?

– Я даже могу, ну, так я чувствую, обходиться и без снадобий.

– Вот как!

– Да. Я знаю, например, что когда начинаю засыпать или вот-вот проснусь – и если я не забываю во сне о своем вопросе, – то ответ приходит в эти мгновения сам собой. Или мне Хранитель… Ой!

– Что «ой»? Ты сказала что-то, что не собиралась говорить? Можешь не продолжать, я не стану расспрашивать.

– В том-то и дело, что я хочу рассказать тебе, Учитель, об одном голосе. Я поклялась, что не стану о нем никому рассказывать, иначе он уходит и долго не появляется! И я боюсь, что он пропадет вовсе, а сама все-таки хочу рассказать тебе – только тебе! – об этом голосе… нет, существе… нет, все-таки – голосе. Не знаю, как его лучше назвать.

– Попробуем разобраться. Итак, ты произнесла «Хранитель» и – тут же запнулась. Из дальнейшего я понял, что есть некий голос, который ты называешь (или он сам себя называет) Хранителем и общением с которым ты очень дорожишь. И теперь, сдерживаемая своей собственной клятвой, боишься рассказать о нем, чтобы не потерять. Верно?

– Верно. Все-все именно так! Что же мне делать?

– Я не имею права разрешить тебя от этой клятвы, так как не я с тебя ее брал. Давай помолимся, дружок, чтобы Бог разрешил твое сомнение. Я вижу, что это очень важно для тебя. И всем сердцем одобряю то, что ты держишь слово – пусть и данное себе самой!

Падре преклонил колени перед распятием, лежащим на небольшом аналое у стены. Вероника расположилась рядом. После первых начинательных молитв – Miserere, Pater Noster – он умолк. Вероника подумала: не ждет ли он, чтобы дальше продолжила она? И слегка скосилась на него. В полутемном помещении – они работали теперь и по ночам – горела лишь одна свеча, выхватывающая из темноты его твердый профиль. Нет, падре Бальтазар продолжал, теперь молча, молиться, предоставляя ей возможность самостоятельно раскрыть сердце и суть своего прошения Спасителю.

Ее молитва сложилась коротко, ясно и открыто: «Господи, всем сердцем прошу тебя – открой Свою волю: можно ли мне рассказать о Хранителе моему земному Учителю?» И, так же открыто и ясно, прямо в сердце пришел благодатный покой и светлая радость – это могло означать лишь одно: Высшее «да»!

– Да, Учитель, да! – воскликнула она, едва успев поблагодарить Бога.

– И я это почувствовал, дружок.

…Едва она успела завершить свой радостно-торопливый рассказ о Хранителе, тот сразу же объявился рядом: «Ве-ро-ни-ка-а-а…»

– Падре, он здесь. Я слышу его. Можно мне побыть с ним?

– Разумеется. Тем более что у меня есть неотложные дела в ризнице. – И он вышел.

«Как долго ты не приходил, Хранитель!»

«Ты не звала меня».

«Раньше я не звала, но ты все же приходил!»

«Раньше я приходил к ребенку. Ты повзрослела – все изменилось».

«Что изменилось?»

«Теперь ты сама можешь принимать решения».

«Если я буду звать – ты всегда будешь приходить?»

Некоторое время Хранитель безмолвствовал.

«Не всегда: я тоже принимаю решение», – наконец произнес он.

Вероника тоже немного подумала, прежде чем спросить:

«Что тебя остановит?»

«Например, твое намерение совершить недолжное».

«Ты не придешь, даже чтобы остановить меня?!»

«Я не вправе: воля человека – Высший дар. И – Закон Свободы!»

«Хранитель, я буду стараться не совершать недолжного! И… я люблю тебя!»

«И я люблю тебя, Вероника!»

…Вернувшийся через некоторое время падре застал ее глубоко спящей и разбудил, только когда колокол позвал к утрене.

* * *

– Вероника, ты уделяешь слишком мало внимания внутримонастырской жизни. – Голос сестры Лусии был до тошноты назидателен.

– Я выполняю все послушания и не опаздываю на богослужения!

– И все же твое духовное состояние меня крайне заботит… – Рука Лусии выразительно сжимала небольшую плеть.

Вероника фыркнула, и Лусия повысила голос:

– Ты несносно дерзка и не проявляешь должного смирения перед старшими! А ведь я отвечаю за тебя, сестра моя!

«Кто же это тебе меня поручил?!» – изумилась про себя Вероника.

Она искренне полагала, что уж коли падре Бальтазар является ее духовником, то именно он и решает, чем Вероника должна заниматься вообще и в частности – сколько времени уделять, например, травяному садику, какое принять молитвенное правило, как часто исповедываться и прочая… Да, еще он велел Веронике слушаться матушку настоятельницу. Но вот слушаться еще и Лусию?! Конечно, та была выбрана в свое время старшей сестрой. А ведь старшей по уставу избирается одна из самых опытных и наиболее благочестивых монахинь. Благочестивых! Это Лусия-то?! Да Вероника готова была слушаться кого угодно: Анхелику, Катарину, сестру кухарку Урсулу, хоть старого сторожа Томаса, добрейшего молчуна, – каждый из них мог научить ее чему-нибудь доброму! Но не Лусия, только не Лусия!

Лусия не обходилась одними нотациями. Дело не дошло пока до плетки, к которой Лусия имела особое пристрастие, но несколько раз, всегда в отсутствие матери настоятельницы, Веронику оставляли без обеда. И уже дважды («За несдержанность и непочтительность к старшим! Ну и что, что ты торопишься к духовнику!») Вероника побывала в монастырской тюрьме, как она это называла в пику Лусии, которая лицемерно наименовывала это наказание «уединением».

Вообще, когда мать Тересия отлучалась по делам из обители, для сестер наступали суровые дни: наказания сыпались направо и налево, раздаваемые не знающей снисхождения старшей сестрой. Порой кто-нибудь не выдерживал и жаловался духовнику – тот делал Лусии внушение, и на некоторое время та затаивалась, пытаясь все же доискаться, кто «донес» на нее. Мести ее (а не меньше, если не больше – ее «уроков любви») боялись отчаянно. Поэтому жаловались нечасто и с величайшей предосторожностью!

– А так как отвечаю за тебя сейчас я, – развивала свою мысль Лусия, – то, полагаю, и наказание для тебя должна подобрать тоже я. Верно? Надеюсь, ты не сочтешь десять ударов жестоким.

«Вот и до плетки дошло! Что ж, бей. Я все равно всегда буду говорить то, что сочту нужным! Жаль только огорчать матушку Тересию: не такое у нее сердце, чтобы и вас с Франческой теми же методами воспитывать. А увещеваний – ни настоятельницы, ни падре – не больно-то вы боитесь». Вероника понимала, что Лусия наказывает ее не только и не столько за непочтительность и малое участие в делах обители. Все давно знали, что, несмотря на то что Вероника левша, у нее красивый почерк и что падре нуждается в переписчиках, а посему она много работает у падре, по его же прямому указанию. Нет, Лусия наказывала ее за тот случай с Анхеликой, и Вероника не могла не съязвить:

– О, я уверена, что твоя безмерная – безграничная! – любовь к сестрам, сестра моя Лусия, подскажет твоему сердцу наилучший способ моего очищения!

Раз! – плетка ожгла щеку! Вероника прикрыла глаза, чтобы не посмели показаться слезы, и застыла навытяжку с побелевшим лицом и сжатыми кулаками. Она ждала еще ударов, но Лусия, видимо, не решилась продолжить. Теперь она изливала свой гнев в потоке упреков и брани.

Из-за кустов показалась мышиная мордочка Франчески. И Лусия тут же призвала свою наперсницу в свидетельницы оскорблений, нанесенных-де ей Вероникой. Франческа с готовностью закивала. Согласилась она и исполнить наказание Вероники плетью. Еще бы ей не согласиться!

Лусия удалилась.

Франческа усердствовала от всего своего мерзкого сердца. Чуть ли не высунув язык. И спина Вероники была вмиг исполосована до крови. Ей было не просто страшно больно, но еще – она чувствовала себя до обидного беззащитно… Отсчитав положенные десять ударов, Франческа с сожалением опустила плеть и важно проговорила, будто приобщаясь к руководящему праву Лусии:

– Ступай к себе.

К себе?! Ну уж нет, хоть в этом Вероника не подчинится. И едва поправив на спине платье, она бросилась к падре.

Нашла его в исповедальной нише, сидящим по обыкновению на овчинном коврике, и, заливаясь слезами, упала к его ногам:

– Она не должна меня воспитывать! Не должна! Она просто права не имеет!

Падре не отвечал, и Вероника подняла взгляд. Он смотрел не на нее, но так печальны были его глаза, что ее слезы мгновенно пересохли. Чуть спокойнее она произнесла:

– Я знаю, что меня должны воспитывать мужчины: отец, брат, ты. Точно знаю, что так должно быть, так – правильно! Ты можешь и знаешь, как это делать, Лусия – нет! Она переделывает меня и мучает без всякого смысла!

Он перевел на нее свой пронзительно печальный взгляд, и Вероника вдруг почувствовала, что он говорит: «Той силы, на которую ты надеешься, той силы, которая была у Учителя, у меня нет!» И как это ни было прискорбно, это была правда. И как в подтверждение падре Бальтазар произнес:

– Многое приходится сносить без надежды на то, что когда-нибудь ситуация изменится. Приходится просто терпеть и…

– И тебе?! – Она перебила горячечно и почти молитвенно просила его взглядом дать отрицательный ответ: невыносимо было думать, что ее Учитель не тот, что был «раньше» – сильный, выдержанный, уверенный…

– И мне, – кивнул падре, и в сердце Вероники что-то захолодело, он же сдавленно проговорил: – Как же мне объяснить тебе? Здесь все не так. Не так! Я здесь задыхаюсь как в ловушке! Пойми, мне ничуть не легче, чем тебе!

«Здесь» – она поняла это: не в этом монастыре, не в этом городе, а – во всей этой жизни! И примерила слово «ловушка» к себе: Лусия, Франческа, невозможность вернуться под отчий кров, непрекращающееся смешение ситуаций и лиц – путаница в голове. Это ли не ловушка? Ловушка, из которой она (с течением времени все с большим усилием) вырывалась, ныряя в свои мечты, как птица в облака.

Она схватила его руку и, прижимая ее к щеке, с отчаянием зашептала:

– Что, что происходит – со мной, с тобой? Когда мы уйдем отсюда?

– Куда? – Падре болезненно поморщился и аккуратно освободил свою руку.

– В лес, к морю, в горы – куда угодно! Может быть, там ты вновь обретешь свою силу, прежнюю силу и… все вспомнишь?

Она протянула руку и осторожно, как больного, погладила падре по плечу. Он устало вздохнул и еле слышно проронил:

– Помоги-ка мне встать, дитя мое. Что-то мне сегодня нездоровится, и ноги не держат. Проводи меня.

Вероника с готовностью вскочила, и падре, ухватившись за ее локоть, встал – его рука заметно дрожала. «Да ведь он болен! – догадалась Вероника. – Я могла бы это заметить и раньше: глаза блестят, руки горячи и дрожат! Где были мои глаза?!» Она тут же забыла и про Лусию, и про плетку!

Вероника отвела падре в его покои и помогла улечься в постель. Его явно била лихорадка, и она тут же хотела бежать за лекарем или кликнуть еще кого-нибудь, но он, слабо потянув ее за рукав и усадив подле себя, едва разлепив губы, произнес:

– Мне… ничего… не нужно. Обычно помогает тишина и покой… Впрочем, было бы хорошо, если бы ты осталась… мне может потребоваться помощь… Но матери Тересии сейчас нет, и я, право, не знаю…

Сейчас Вероника была сильнее его и – решила сама:

– Я остаюсь. Я никуда не уйду, и ты можешь ни о чем не беспокоиться.

В ее словах, видимо, было достаточно твердости – падре успокоенно прикрыл глаза и только попросил пить. Вероника напоила его красным вином, разбавленным лимонной водой, и он провалился то ли в сон, то ли в забытье. Пока она не могла больше ничего сделать. Он сказал: покой и тишина – и не велел никого звать – оставалось только ждать.

Убедившись, что падре лежит удобно, она оставила его на короткое время – предупредить, что останется у постели больного, пока тот сам не отпустит ее. Лусия немало изумилась тем, что Вероника (после столь сурового наказания!) вот так запросто предстает перед ней без страха и покорности. И, сурово нахмурясь, не преминула одарить «свою дорогую младшую сестру» очередным нравоучением, которое последняя пропустила мимо ушей и, как только Лусия отстала от нее, помчалась со всех ног обратно. И хорошо еще, что по дороге ей попалась Катарина, которой Вероника «поручила» сыскать Анхелику и прислать с ней травы, что сушатся у Вероники в келье: «Вы не сможете выбрать нужные, так что несите все!» Катарина кинулась исполнять. «Хорошо, что у падре в комнате есть камин – я сделаю отвар».

* * *

Падре поправлялся небыстро. Несколько раз лихорадка принимала такой суровый оборот, что Вероника была готова бежать за помощью. От слабости он не мог говорить, но пронзительный взгляд воспаленных глаз останавливал ее: падре не разрешал звать никого – она не смела ослушаться.

Иногда он просил пить. Разрешал поить себя теми настоями трав, что она готовила. И совсем ничего не ел. Вероника ухаживала за падре со всею тщательностью и в то же время – с предосторожностью: она боялась сделать что-то не так и тем нарушить его покой. Спала тут же в кресле, свернувшись клубком, а то и на полу, попросту растянувшись на коврике у его ног.

Накануне вечером был кризис; горячка достигла, видимо, своего предела. Падре бредил, и Вероника с болью в душе слушала бессвязные обрывки фраз:

– Не верю… за что?! Мои ученики… Фра Томас, умоляю! Этого не может быть… Снова аутодафе… Фра Томас, выслушайте!..

К ночи горячка спала. Вероника отжала и повесила сушиться у камина мокрые салфетки, которые она, непрерывно меняя, клала на лоб падре Бальтазара. Осталось еще немного травяного настоя, который прогоняет жар, но, похоже, он больше не понадобится. Подумав, Вероника все же приготовила питья в запас – красное вино с добавлением особых (только внутренним чутьем определяемых) пропорций воды, меда и лимонного сока. Это питье хорошо помогало и нравилось Учителю.

От бессонницы и волнения ее восприятие обострилось. И когда падре открыл глаза, Вероника тут же, понимая все без слов, приподняла больного за плечи и поднесла к его губам чашу с разбавленным вином. Падре надолго припал к краю чаши пересохшими губами, а когда жажда была утолена, откинувшись на подушку, тепло взглянул на свою сиделку.

– У тебя сильные руки, дружок. – Голос был слаб, но полон благодарности.

– Я целыми днями машу тяпкой, – отшутилась она.

– И умелые, – продолжил падре, – ты хорошо помогала. Будто вдоль и поперек изучила арабский трактат «Тайная тайных» о лекарствах и премудростях врачевания! А мой послушник, Алехандро, куда он делся?

– Он шумный – я прогнала его.

– Прогнала? Вот как! – Падре беззвучно рассмеялся.

– Я поступила худо? – смутилась Вероника.

– Нет, добро: он и вправду шумный. Но во время болезни без помощи трудно, не идти же в лазарет! Уж лучше потерпеть Алехандро, – он доверительно улыбнулся ей как родному человеку.

Некоторое время они молчали. Потом падре с некоторой, как показалось Веронике, подозрительностью и смущением спросил:

– Я бредил?

– Вчера был кризис. Но больше он не повторится, и я думаю…

– Скажи мне, я бредил?

Тон его голоса говорил о том, что этот вопрос был для него крайне важен. И она кивнула. Во взгляде падре появился новый вопрос – Вероника поспешила пересказать все, что запомнила.

– Так-так… – Он отвернулся к стене.

Вероника подумала, что, наверное, надо сказать: «Не беспокойся, я никому ничего не скажу!» Но тут же решила, что это лишнее: падре доверял ей и более опасные свои мысли. Что уж теперь – бред и чье-то, в горячечном бреду произнесенное, имя? Почему он так встревожен?

– Кто это – фра Томас? – как можно обыденнее спросила она. – Твой друг?

Падре резко обернулся, его глаза опять загорелись нездоровым огнем. Вероника хотела было уверить его, что она просто так спросила и ответа не ждет. Но ответ прозвучал незамедлительно:

– Друг? Друг?! О, нет, только не друг! Фра Томас – это брат Томас Торквемада, Великий Инквизитор!

А душу Вероники овило мягким саваном предчувствия: «Меня ждет беда…»

Словно на негнущихся ногах вестников несчастья в комнату неслышно вошли и стали во множестве у стен непрошеные гости. И смотрят безмолвно, не отводят пристальных глаз. И не уйдут, пока предчувствие не исполнится.

«Ждет беда… ждет беда…»

* * *

– Я расскажу тебе, дитя мое, о фра Томасе.

– Может быть, подождать, пока ты окрепнешь после болезни? – Она боялась, как бы не вернулась, из-за нервного возбуждения, лихорадка.

– Для этого рассказа я совершенно здоров. И мне давно надо было бы излить кому-нибудь душу – возможно, эти приступы оставили бы меня. Да некому! А ты хорошо слушаешь, а еще того лучше – хорошо молчишь. Так вот, молчи и слушай, Вероника. Слушай и молчи: мне нелегко это рассказывать. Даже тебе…

Он начал:

– Я был молод. Очень молод. И конечно, по молодости лет необыкновенно горяч и решителен. Я поступил послушником в монастырь Санта-Крус, в Сеговии, где настоятельствовал фра Томас Торквемада. Фра Томас ему было в ту пору уже около шестидесяти, при первой же встрече поразил меня: в нем была невероятная сила! Весь его облик говорил о несгибаемой воле и самоотречении в служении идеалам христианства. Он и доныне стоит перед моим мысленным взором: высокий худой человек в черном плаще доминиканца. Лицо бледное, но выражение глаз – это непередаваемо! – полно кротости, благородства и даже (да-да!) милосердия. Таким я его тогда увидел, и таким он поразил мое неокрепшее юношеское воображение. Да и не только мое. Люди шли за ним, веря, как самому Христу!

Я не знал, в начале моего пути, какому монашескому ордену принести обет. Сердце мое искало. Единственное, что я знал точно, что хочу служить Нашему Спасителю, борясь за чистоту Его учения, против ереси, искореняя самую малую погрешность и малейшее отступление от Истины. И я нашел! О да, нашел… Dominicanes – доминиканцы. Или лучше – Domini canes, что значит «Псы Господа» – так еще называли себя члены ордена Святого Доминика. Ордена проповедников, – нищенствующих, но организованных, воистину как дисциплинированная армия! – отвоевывающих и возвращающих в лоно Церкви заблудших овец, еретиков. Ниспровержение ереси – в этом состояла цель и особая миссия ордена доминиканцев.

Единственным орудием в этой борьбе с ересью, где бы она ни появлялась, должно было стать красноречие – убеждение проповедью, подкрепленное личным примером нестяжания и верности Христовым заповедям. Эти высокие принципы покорили мое пылкое сердце. И мне казалось закономерным и в высшей степени справедливым даже то, что именно доминиканцы создали Святую палату и взяли под свой контроль инквизицию Испании.

Моя тяга к книгам и просвещению стала последней каплей, склонившей чашу весов моего выбора в пользу ордена Святого Доминика: доминиканцы осуществляли цензуру книгопечатания и продажу книг, а пост Учителя Священного Двора всегда занимал доминиканец – это ли не было доказательством правильности моего выбора?

Настоятель Санта-Крус, фра Томас Торквемада, стал для меня олицетворением непреклонного человеческого духа в его стремлении к истине. Он был настоящим аскетом: не ел мяса, не носил ни тонких одежд, ни даже льняного белья. С равным презрением отвергал и титулы, и звания, и материальные блага; был равнодушен к восхвалениям и безукоризненно честен: он даже не позволял себе содержать родную сестру, а ведь был настоятелем большого монастыря! А как он был целомудрен! И это человек, поднявшийся из безвестности простого монаха к вершинам власти и репутации святого! Отец настоятель стал для меня образцом для подражания. Я был горд иметь его наставником и мечтал сравниться с ним – со временем, разумеется! – в аскетизме, несгибаемой воле и безжалостности к себе и врагам истины.

Падре Бальтазар, замолчав, взял дрожащей рукой чашу с горьким травяным настоем, поднес к губам, но, даже не пригубив, опустил руки. Голова его поникла. Вероника подсела ближе, подхватила готовую упасть и пролиться чашу и вновь протянула ее падре. Он отпил несколько глотков, не замечая горечи напитка, и продолжил:

– Да, несгибаемая воля – вот что пленило меня больше всего! Когда фра Томаса избрали духовником королевы Изабеллы и самого кардинала, я обрадовался: по моему мнению, это был безошибочный знак верности и моего пути. Когда он стал одним из восьми руководителей Святой палаты Испании, я возблагодарил за это Бога. А когда его назначили – я уже был тогда монахом – Великим Инквизитором, сердце мое исполнилось ликования в ожидании великих дел и свершений! И я последовал за ним сюда, в Севилью, где трибунал инквизиции к тому времени уже был учрежден. В то время я последовал бы за ним куда угодно, хоть в саму преисподнюю! Куда он, я надеюсь, и угодил после смерти. Да только теперь следовать за ним я не желаю!

Ты спросишь, что изменилось? Ничего. В том-то и дело – ничего! Это я раньше был слеп! Инквизиция оказалась спящим до поры до времени чудовищем. Он, именно он, фра Томас Торквемада, пробудил его своим беспощадным стремлением к тому, что он – только он! – полагал истиной. Я прозрел. Но не тогда, когда в Сеговии, Севилье, Толедо и Авиле запылали костры инквизиции, на которые отправляли ни в чем не повинных людей – несчастных, опороченных завистливыми соседями, да и просто глупых и необразованных, не умеющих ответить на вопросы, запутавшихся под градом обвинений суда. Если я и жалел их, то не слишком-то сильно. Ведь это делалось Christi nomine invocato – именем Христа!

Я прозрел, когда на аутодафе, в эти же костры, полетели книги. Тысячи книг и рукописей, содержащих уникальные знания, собранные за века гениальными учеными, были уничтожены только потому, что написаны были либо до Христа, либо учеными-нехристианами. Это ли не чудовищно! И тогда я увидел, какую зловещую услугу оказал брат Томас Испании: жесточайший террор, всеобщая слежка и доносы, казни и высылка всех неугодных, и в первую голову, заметь, трудолюбивых и образованных – мусульман и евреев. И поверь, у меня есть веские основания подозревать, что интереснейшая культура Нового Света, который именно Испании было суждено открыть, также будет уничтожена. Christi nomine invocato!!!

Эти последние слова приподнявшийся над подушкой падре, наверное, прокричал бы, но сил не было – и вырвался стон.

И закашлявшись, обессиленный, он опять откинулся на ложе. Вероника бережно промокнула выступившую у него на лбу испарину. Она уже несколько раз прятала близкие слезы, боясь, что ее взволнованное участие станет последней каплей для зыбкого равновесия здоровья падре, и жар вернется. Но падре Бальтазар, похоже, не обращал на нее внимания. Его речь оставалась четкой и связной, хотя на щеках горел нездоровый румянец, а глаза блестели болезненно. Он отпил еще настоя и продолжил:

– Я все понял и во всем разобрался. Но поздно.

– Но ведь фра Томас… он уже умер. Может быть, все позади? «Поздно» – из-за принесенных монашеских обетов?

– Он умер, но у него нашлись отменные ученики! Всегда найдется кто-то, кто захочет услужить дьяволу! А обеты… Вечные обеты, в том числе послушания – и Богу, и ордену, – конечно, даны. Это необратимо. И играют огромную роль в моей жизни. Но я намеренно попросился в этот удаленный от города, небольшой и скромный монастырь и стал просто падре Бальтазаром де Сеговия, – он усмехнулся. – Некий падре из Сеговии… Незаметный, безызвестный. И это хорошо. Плохо другое – хотя сейчас я отошел от дел Святой палаты, ранее я участвовал в нескольких процессах ее трибунала. Я сам стал частью – действующей деталью! – безобразной и ужасающей машины под названием «Инквизиция». Хотя и это не главное…

– Что же?.. – осторожно спросила Вероника, так как он надолго умолк.

– Самое главное и худшее – это то, что фра Томас, жаждавший лепить людей по своему образу и подобию, успел посеять в моей душе зерна несгибаемого и безжалостного отношения к людям.

Вероника с облегчением выдохнула:

– Ты ошибаешься, Учитель! В твоем сердце царят любовь и милосердие, хотя ты тверд и несентиментален.

– Дитя мое, я не позволяю этим «зернам» дать всходы! Пока я справляюсь! Но кто знает, достанет ли мне любви и мужества преуспевать в этом и далее?

* * *

Бесконечная печаль поселилась в душе Вероники. Учитель поделился с ней одной своей тайной. Возможно, еще что-то тяготило и угнетало его, но для Вероники и сказанного было довольно, чтобы горечь и боль за Учителя прочно обосновались в ее сердце. Нет, она не перестала верить ему, не перестала учиться у него, и мессы его по-прежнему были для нее лучшей музыкой и отдохновением души. Но то, что она раньше лишь предполагала, жестоко подтвердилось и навсегда обрело гнетуще четкую форму: Учитель больше не обладал той силой, какую имел «тогда», в «холодном лесу», и в этой жизни вряд ли ее обретет, настолько он был надломлен. Та внутренняя сила была нужна не Веронике, а прежде всего – ему самому! Но сила ушла, и ничего тут не поделаешь. Что ж, пусть все идет, как идет. Она не станет менее преданна Учителю, и любовь ее не угаснет.

* * *

Падре выздоровел, и они вернулись к обычным занятиям: переписывание текстов, химические опыты, приготовление снадобий. Впрочем, вскоре Вероника окончательно решила, что прекрасно может обходиться и без снадобий, уводящих ее сознание за пределы обыденного мира. Это было, конечно, не так уж легко и просто, но со временем «дверь в другой мир» стала открываться так, как того хотелось самой Веронике. Падре называл это «внутренним путешествием». Частенько она не разумела тех вопросов, которые он просил ее задать в мире эха или Хранителю, и лишь передавала (слово в слово) и вопрос и ответ и радовалась, что полезна Учителю!

Однажды он спросил ее:

– Как тебе удается обходиться без снадобий в твоих «внутренних путешествиях»?

– Это удавалось мне и раньше. Снадобья лишь открыли мне, что есть еще миры, которых я раньше не видела. Стало интереснее.

– А что вызывало твои «картинки» раньше? И как ты узнавала в людях своих… м-м-м… бывших знакомых? Ведь ты не могла не приметить некоторых обстоятельств, условий, при которых твое видение окружающего меняется на необычное? Или при которых тебе лучше всего мечтается?

Учитель, как видно, имел право задавать прямые вопросы, от которых обычно у Вероники болела голова. Боль не пришла, и она с облегчением вздохнула:

– Конечно, заметила. Мне лучше мечтается в дороге, еще, как я тебе уже говорила, прямо перед тем, как уснуть, или когда я только-только просыпаюсь. Иногда бывает такая странная Луна или закат Солнца. Облака всегда так необычно плывут и притягивают меня. Слова людей иногда кажутся мне уже слышанными, а запахи и вкус новой еды – странно знакомыми. А еще – глаза.

– Глаза?

– Да, по глазам я всегда точно определяю, знала я этого человека «когда-то» или нет. Не по цвету глаз или форме, нет. Что-то глубоко внутри…

– Вот как! Интересно! – Он походил немного по комнате, что-то задумчиво приговаривая себе под нос, и произнес неожиданное: – Значит, дитя мое, твоей способности к «внутренним путешествиям» путешествие настоящее не повредит?

– Настоящее путешествие?! – Она чуть было не захлопала в ладоши, но вовремя вспомнила, что падре этого не одобряет, и, хлопнув один раз, осеклась и сцепила ладони в восторге.

– Вижу ответ по твоей реакции. Так вот, у меня есть неотложные дела в Кордове, в университете, да и еще кое-где.

Я уже предупредил мать Тересию: ты отправишься со мной. От меня не ускользнуло, что ты несколько приуныла после моей болезни. Думаю, нам обоим это путешествие будет полезно. Так что собирайся, дружок, путь неблизкий.

* * *

Неблизкий? Какое это имело значение?! Путешествие само по себе было счастьем, а с Учителем – тем более!

Вероника собралась быстро: маленький молитвенник, пара чулок да гребень – что еще нужно! С благословения настоятельницы и с помощью сестры кухарки Урсулы она собрала корзину провианта: фрукты, сыр, хлеб, овощи. Нахально добавила ко всему бутыль хорошего вина. Урсула лишь добродушно хмыкнула и, украдкой выглянув за дверь, сунула в корзину еще и немного сухих фруктов, печенья с миндалем и душистый медовый пряник. Вероника расцеловала ее.

Капитан небольшого судна, поднимавшегося вверх по Гвадалквивиру к Кордове, был явно не из торопливых. Матросы его команды, кто с повязанным на манер контрабандистов платком, кто в небрежно нахлобученной шляпе, и все как один – с засученными рукавами и в штанах грубого сукна, закатанных до колен, казалось, еле шевелились. Зато браво стреляли глазами на странную пару – пожилого священника-доминиканца и девушку в монашеской накидке. Кто-то было осмелился отпустить двусмысленную шутку. Но капитан так сурово одернул горе-шутника (присовокупив пословицу: «Райская сласть, да не про твою грешную пасть!») и так выразительно обвел взглядом тех, кто откликнулся на шутку смехом, что матросы тут же оставили этих двоих в покое.

Приподняв за тулью свою потрепанную шляпу с замысловатым пером неузнаваемой птицы, капитан с почтением склонился перед священником:

– Прошу прощения, падре, за моих матросов. Они, конечно, не больно-то воспитаны, это так, сеньор. Но, видит Бог, эти ребята в душе не так уж плохи! Мы все почитаем Христа и Пресвятую Деву. И к мессе ходим! Никто больше не причинит вам беспокойства, слово капитана!

Он еще раз извинился и, приняв от падре благословение, отошел.

Его неспешные приказания выполнялись все же четко – как видно, команда была слаженна. Падре устроился с молитвенником подальше от борта, под хлопающим на речном ветерке навесом. Вероника же прошла на самый нос корабля. Она почти свесилась за борт и с удовольствием стала следить за чуть зеленоватой водой, обтекающей потемневшую обшивку. Если не поднимать головы, можно было бы даже вовсе забыть об окружающем и…

– Гхм, сеньорита, – смущенно кашлянул рядом старый матрос, – вы бы прошли под навес: кожа-то, как я погляжу, у вас нежная, как бы солнце ей не повредило! Прошу прощенья, конечно, надеюсь, что не обидел.

– Спасибо, сеньор. Не беспокойтесь, я не боюсь солнца.

– Гхм, «сеньор»… Скажете тоже, добрая сеньорита, то есть сестра. Не называйте меня так. Если ребята услышат, мне от их шуток житья не будет! Извините, конечно. Не сердитесь на меня!

Вероника улыбнулась: конечно, она не сердилась, ведь старик желал ей добра, хотя он и прервал ее мечты.

– Как же мне звать тебя?

– Боэльо. Педро Боэльо, к вашим услугам, сестра. Если вам что-нибудь понадобится, вода там или что еще, обращайтесь прямо к старику Боэльо, ко мне то есть. И падре вашему скажите… – Он еще покашлял-похмыкал, как бы собираясь с духом, и негромко, но твердо добавил: – И еще скажите ему, мы тут с ребятами играем иногда в карты… Так вот, это просто карты, ну, вы понимаете?

Она совсем не понимала и, приветливо-ободряюще улыбаясь старому матросу, ждала разъяснений.

– Я хочу сказать, что это вовсе не какое-то там колдовство или заговоры, а просто игра. Мы – люди простые, и развлечения наши, сами понимаете… В общем, не стоит никому сообщать, верно? Потолкуйте с падре, сестра.

Боэльо кашлянул в кулак и отошел. Вероника поняла, что старик говорил об инквизиции. Кому, что и зачем они с падре могли сообщить? Но эти простые люди не знали их и не доверяли. Ей стало жаль их.

Она целый день провела на носу корабля, а падре – на корме, под навесом. Вероника мечтала, глядя то на плавно удаляющийся – неспешно, несуетно, – будто уплывающий назад, берег, то на небо, на редкие пушинки облаков, свободно меняющие свои очертания. «Как было бы замечательно, – вдруг подумалось ей, – превратиться в птицу! Вот прямо тут же, на этой палубе! Превратиться в белую-белую птицу и взлететь над этим кораблем, над землей, над рекой!» Куда бы она полетела? Домой? Пожалуй, нет. Наверное, сначала просто в небо – как можно выше к облакам, белоснежным, чистым, как души праведников. Сквозь облака – широко раскинув крылья, замирая от пьянящей свободы, а затем, во все глаза рассматривая сверху землю, понеслась бы туда, где Гвадалквивир соединяется с морем. Вероника никогда не видела море, но заранее любила его и почти воочию могла представить себе его простор, таящий в себе свободу и силу. Жаль, что они направляются не вниз по течению, в Кадис, а вверх.

Калейдоскоп сменяющих друг друга пейзажей – то оливковые рощи, то пастбища, то виноградники – кружил голову. До самого вечера Вероника все никак не могла насытиться ими, жадно ловя глазами каждый изгиб реки и малейшее изменение берега. Падре не звал ее. Ему, похоже, тоже было хорошо в уединении. Пару раз с некоторого расстояния Вероника посматривала – не нужна ли ему? Он смотрел куда-то в сторону, невидящим взглядом, и она возвращалась на свое место.

Поздно вечером, когда стемнело, Вероника накрыла на салфетке походный ужин. Они ужинали почти в полном молчании под тихий плеск речной волны за кормой. Спал ли падре ночью, Вероника не знала. Сама же она лежала без сна на скамье, укрывшись плащом, и долго-долго смотрела на далекие звезды. Ночью ход корабля был еще более мягок, и Вероника «плыла» под звездным небом, будто на облаке. Она и не уснула, а словно перетекла сознанием в сон, где так же легко плыла в тишине под облаками и звездами, раскинув руки, как крылья…

* * *

По пути падре успел сказать несколько слов о Кордове.

– Я люблю этот город, хотя след инквизиции здесь весьма значителен!

– Кордова красива?

– Это ты увидишь сама. Для меня же самое важное – что некогда, еще при маврах, здесь был учрежден университет: трудились ученые, расцветали науки, тут учились тысячи студентов. В свое время только, пожалуй, Багдад мог сравниться с Кордовой своей цивилизованностью. Здесь были огромные библиотеки, множество школ, сотни бань. Правда, все это, почти все, погублено внутренними политическими распрями бывшего халифата.

– Все исчезло – школы, библиотеки?

– Не все. Человеческую мысль убить трудно. Сейчас, конечно, все пришло в упадок. Разрушена даже оросительная система, на которой держалось земледелие в округе. Знаешь ли, дитя мое, что многие акведуки в Испании действуют еще со времен Римской империи? Что ж, иные времена – иные люди. А ведь некогда здесь жили и творили ибн Рушд и Маймонид. Первый – араб, второй – еврей.

– Ученые?

– Да. Ибн Рушд, мы называем его Аверроэс, – физик, математик, врач. Маймонид – целитель и философ. Я читал их труды и на арабском, и в переводе на испанский.

– Они не запрещены? Остались их книги?

Падре помолчал, затем тихо и печально произнес:

– Запрещены. Приходится рисковать. Книги еще остались, и не только этих авторов. Кстати, именно это и привело меня в Кордову. Это прямая причина, но не официальная. Официально же я здесь – для встречи с представителями нашего ордена по вопросу… А, не все ли равно! Я должен добыть несколько крайне необходимых мне книг и знаю, что найти их можно в еврейском квартале Кордовы. У меня точные данные – и я их найду. – Падре улыбнулся и заговорщически подмигнул: – В еврейском квартале можно раздобыть что угодно!

– Я пойду с тобой? – Поход в еврейский квартал представлялся теперь Веронике чуть ли не приключением.

– Нет, дружок. Ни в коем случае! – И, увидев на ее лице унылое разочарование, он строго разъяснил: – За теми, кто посещает еврейский квартал, сразу начинают следить – это опасно, дитя мое. Я переоденусь в специально приготовленное для этого случая платье и пройду туда и обратно незамеченным. Одному это сделать легко, вдвоем же мы слишком заметны.

Что ж, проку от нее Учителю, действительно мало, а риск растет. И наверняка он все продумал до мелочей. Даже то – где ей провести время в его отсутствие. Словно услышав ее мысли, падре произнес:

– Я оставлю тебя в церкви Успения Богородицы, тебе там понравится. Мой друг, падре Андреас, присмотрит за тобой.

Они уже подплыли, после некоторого плутания по настоящему лабиринту проток, к небольшому дощатому причалу. Сам город виднелся на некотором возвышении над рекой. Он предстал взору Вероники великолепием белоснежных зданий и показался воистину пленительным!

Они недолго поднимались вверх по извилистым улочкам, петлявшим меж жилых домов, таверн, маленьких церквей. Солнце начинало уже припекать, вливая жаркое марево в узкие проходы улиц и почти безлюдные переулки. Ближе к центру, в ремесленных рядах, было чуть более людно. А основная жизнь кипела в самом сердце города: на площади, где шумно шла торговля зеленью, овощами, рыбой, и у церковных папертей, где толклись нищие и калеки, бесцеремонно хватающие за рукава и подолы всех входящих и выходящих из храма.

– Кордова почти не утеряла своего мавританского обличья, – на ходу прокомментировал падре Бальтазар. – По-прежнему в центре – храм, как раньше – мечеть. Собственно, если уж быть до конца точным, церковь Успения – это и есть бывшая мечеть, а вокруг – торговые кварталы и мастерские ремесленников. И только за ними, до самых городских стен, жилые кварталы. А ты заметила, что улицы расширяются только у городских ворот?

– Да. А почему?

– Чтобы могли пройти вьючные животные, дитя мое, только для этого. Мы воздвигли в этом краю множество христианских церквей, наполнили его монастырями, но, знаешь, арабский дух здесь еще дышит.

Судя по голосу, последняя мысль не причиняла падре ни досады, ни беспокойства. Вероника давно уже привыкла к его высказываниям и откровенным сравнениям разных религий и культур, упоминаниям имен мавританских ученых, привыкла к появляющимся у него на столе странным книгам и рукописям: всей душой падре Бальтазар ушел в науку и внутренне явно отстранился, несмотря на то что был доминиканцем, от какой бы то ни было внешней борьбы. Вероника теперь вполне понимала причину.

* * *

Храм Успения Богородицы был огромен. Уж не больше ли севильского? В его двор они попали, пройдя через врата в колокольне («Это Врата Прощения», – назвал падре).

– А колокольня – бывший минарет! – весело заявила Вероника.

– Не так громко, – нахмурился падре. – Как ты это поняла?

– Легко понять: здесь была, как и в Севилье, мечеть – значит, был и минарет.

– Колокольню могли построить, разрушив минарет полностью, – парировал падре. – Тогда это не бывший минарет, а просто построенная на его месте колокольня.

– Камень тот же, что у самого храма, – не сдавалась Вероника.

– Камень нетрудно подобрать.

– Тогда не знаю. Просто само пришло и все – минарет.

– Просто о многом тебе говорит внутреннее чутье, а не наблюдательность.

«Плохо», – выразительно вздохнула она.

– Разве я сказал, что это плохо? – Падре уловил ее разочарование. – Внутреннее чутье – это великолепно. Мне в свое время его не хватило…

Они прошли через пальмовое патио с фонтанами. Вероника отметила про себя, что здесь было удивительно красиво. И, как видно, те, кто пришел сюда после арабов, тоже это оценили: дворики вокруг храма сохраняли изысканный мавританский облик.

Вероника потянула падре Бальтазара за рукав и тихо удивленно прошептала:

– Отчего мне это так нравится, Учитель? Может быть оттого, что во мне отчасти есть арабская кровь?

Он понял, о чем она говорит, и так же шепотом откликнулся:

– Не только. Что-то в самой глубине твоей души, дружок, явно принимает все мавританское как давно знакомое. И знакомое – не понаслышке.

Она не успела спросить его о чем-то очень важном, как он воскликнул:

– А, вот и падре Андреас!

Навстречу им шел, радостно раскинув руки для братских объятий, низенький веселый толстячок монах с лучезарнейшей улыбкой на устах. Перво наперво он предложил им отобедать с дороги, но падре Бальтазар очень торопился.

– Сначала – дело! Думаю, и она потерпит, – сказал он о Веронике и, хотя его друг был несколько удивлен, добавил лишь: – Пусть пока походит по храму одна.

Одна так одна. Внутри было еще довольно многолюдно, и Вероника решила сначала побродить вокруг храма. Она обошла несколько патио, то удаляясь, то приближаясь к церковным стенам. Вид отовсюду был прекрасен: при переделке мечети строители заложили камнем по-мусульмански многочисленные двери, ведущие внутрь, но основной вид это не портило. Местами сохранились даже украшенные арабесками мраморные плиты и изящные восточные фрески. Жаль, что она не может тут же поделиться впечатлением с Учителем. Впрочем, при всей любви к наукам, его почти не трогали красоты архитектуры.

Вероника подошла к горячей, будто колышущейся в густом полуденном воздухе, стене храма, коснулась-погладила ее ладонью, потом прислонилась к ней спиной и закрыла глаза, вслушиваясь в пространство…

«Ве-ро-ни-ка…»

«Здравствуй, Хранитель! Я тебе рада!»

Легкое касание – словно нежным перышком – по самому кончику ее носа:

«Слушай…»

«Да-да, я слушаю, Хранитель!»

«Кадис…»

«Кадис?»

«Идите в Кадис – вы оба найдете, что ищете. И – не забудь, что увидишь!»

Тишина.

Кадис – она запомнила. Вот теперь можно пройти в сам храм.

Внутри она обнаружила нечто весьма неожиданное и удивительное – огромное количество колон. Настоящий лес! Колонны величественно возвышались, заполняя собой все внутреннее пространство основного зала. Но совсем не отягощали его и не вызывали чувства преграды. Напротив, у Вероники возникло впечатление, будто каждая колонна приглашает ее сделать еще и еще один шаг внутрь. Захотелось побродить между ними. Два или три человека находились где-то поблизости, но именно из-за этого «леса» колонн совсем не мешали.

Оказалось, что колонны – красные, белые, фиолетовые – не повторяют одна другую! А разнообразие их форм надолго приковало к себе внимание изумленной Вероники. Она трогала мрамор, яшму и гранит, из которых было создано все это великолепие, задирала голову вверх и разглядывала поразительные полосатые двухъярусные арки, напоминающие древние акведуки, скользила взглядом по капеллам вдоль внутренних стен…

Каплю за каплей – день за днем, год за годом – роняло здесь время в бездну вечности. Роняло, но не теряло бесследно. Как и в севильском соборе, из глубин кажущегося забвения выплыло-проникло в слух Вероники ажурное и бесшумное переплетение голосов: «Салам алейкум, дорогой… Ах, падре, я так грешна… Ва-алейкум ассалам и ты, почтеннейший… In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti…» Кружилась голова, и немного качался и плыл под ногами пол…

– Тебе нравится здесь? – Голос падре прозвучал несколько неожиданно, и Вероника вздрогнула. – Вижу, что нравится: ты созерцала, витала в облаках.

Она кивнула и улыбнулась: Учитель все понимает. Но заметила, что он чем-то опечален.

– Что-то не так?

– Неудача. Человек, которого я искал и который обещал мне нужную книгу, исчез. Какая нелепость и досада: никто не знает, куда он пропал и появится ли здесь вновь! Боятся. Конечно, все просто боятся проговориться! Еще бы: в этом городе – одна из самых больших тюрем инквизиции! Ума не приложу, что мне теперь делать? Воистину: одна дума у гнедого и иная – у хозяина, который его седлает! – При слове «хозяин» падре Бальтазар возвел очи вверх, в заоблачную небесную высь.

– Кадис, – неожиданно для себя самой произнесла Вероника.

Он задумчиво и внимательно посмотрел на нее и потер лоб.

– Ты считаешь, что…

– Надо отправляться в Кадис: там мы оба найдем то, что ищем.

– Попробую-ка я послушаться тебя, дитя мое. Уж больно уверенно ты вещаешь. Кто знает, не приготовил ли и вправду нам Бог какой-нибудь подарок!

Спрашивать Учителя о дальнейшем пути было лишним: он все сделает так, как нужно. В этом Вероника была уверена.

* * *

Утром, после ночлега в монастырской гостинице, она обнаружила, что падре Бальтазар действительно уже обо всем позаботился. С помощью расторопного и практичного падре Андреаса был нанят крепкий ухоженный мул, собрана еще одна корзина провианта и (главное!) выправлена специальная бумага: поручение к посещению братьев-францисканцев – документ, который должен был защитить их как от любопытства соглядатаев инквизиции, шныряющих по всем дорогам Испании, так и от излишнего внимания королевской полиции.

Падре решил идти по суше: это было дешевле и безопаснее, хотя и несколько дольше. Ну и хорошо! Ведь можно было вдоволь слушать Учителя! Его увлекательные рассказы искупали все: и изматывающую жару, и дорожную пыль, и приступы не ожиданного упрямства мула, и ночевки на грязных постоялых дворах, вечно дурно пахнущих уксусом и хлевом. Правда, от последнего они быстро отказались – падре предпочел ночлег в стороне от дороги, в поле под открытым небом, ночевке в сомнительной постели с омерзительными насекомыми. Надо ли говорить, что Вероника была с этим горячо согласна!

Расположившись в тени придорожных деревьев на отдых, они вели неспешные беседы. Впрочем, говорил в основном падре, а Вероника, открыв рот, внимала. И молчала. Он даже заметил:

– Я боялся, что меня больше будет утомлять общение с женщиной, чем тяготы пути. По счастью, вижу, что опасения мои не оправдались. – Он ласково улыбнулся и задумчиво добавил: – Надо бы ввести обязательные дни молчания в нашей обители. В воспитательных целях!

Если же Учитель умолкал, Вероника, опрокинувшись навзничь в траву, уносилась взглядом в небо с плывущими по нему облаками. Ее завораживало их свободное и мистически-неуловимое изменение. Движение облаков, то растекающихся на голубом фоне, то таявших, иногда будто прекращалось – тогда сама Вероника плыла под ними куда-то в неизвестное, в непонятное…

* * *

Все же этот переход-путешествие к Кадису было трудным. За дорогу она так умаялась, что замаячивший вдали город не вызвал у нее никакого интереса. Вот только море, которое Вероника видела впервые в жизни, сияющей издали синевой неудержимо влекло ее к себе.

– Море… – только и выдохнула она.

– Тебе настолько нравится? – Падре был, похоже, удивлен.

А Вероника удивилась его равнодушию, но ничего не сказала в ответ, лишь подумала: «Наверное, к берегу мы и не подойдем…» Но Учитель неожиданно сам предложил:

– Надо бы отдохнуть и привести себя в порядок перед входом в город: стряхнуть дорожную пыль, а заодно и пообедать. Не тащить же остатки провизии в Кадис – пойдем налегке! Так что, раз тебе так нравится море, давай спустимся на самый берег.

Они свернули с дороги вправо, стали спускаться. И Вероника так заторопилась (будто море могло куда-нибудь вдруг исчезнуть!), что перешла с шага на бег. Вырвавшись из-за деревьев на открытое пространство, замерла, потрясенная величием представшего ее взору пейзажа. Волнующе-живое, во всем своем неоглядном великолепии, море наполнило ее душу неведомой до сего часа очищающе светлой энергией! Сами собой взлетели вверх крыльями руки, и Вероника крикнула – и плещущим о камни волнам, и парящим в вышине чайкам, и Солнцу – всему миру:

– Э-э-й! Эге-гей! Здравствуйте, я здесь! Море, я пришла к тебе!

Не оглянувшись на падре Бальтазара (забыв о нем!), она вошла в воду прямо в платье. Вода уже дошла ей до пояса, когда набежавшая волна легко, словно шаля, взлетела выше, толкнула в грудь, захлестнула за воротник и игриво отступила. Это страшно понравилось Веронике, и она, задохнувшись от счастья, погладила поверхность воды ладонью и проговорила как в забытьи:

– Море, мне хорошо с тобой…

Простояв так довольно долго и наигравшись с волной, она вдруг вспомнила о падре и смущенно оглянулась. Но он преспокойно занимался своим делом: успев развьючить мула и пустить его на лужайку, расстелил на земле плащ и устроился на нем отдыхать. Он лежал на боку, удобно подогнув одно колено, и задумчиво смотрел на нее.

– Ты умеешь плавать, Вероника?

– Нет.

– Но ты не боишься?

Она отрицательно помотала головой, продолжая радостно улыбаться.

– Платье теперь придется сушить, – бесстрастно заметил падре, – завернись пока в мой плащ.

Вероника выбралась на берег, и платье сразу неприятно прилипло к телу, захлопало по ногам отяжелевшим подолом.

– Бог мой, как ты худа! – воскликнул падре. – Ты часто бываешь голодна?

– Всегда, – пожала плечами Вероника и без паузы спросила: – А можно мне еще искупаться?

Теперь пожал плечами падре:

– Как знаешь. Мне это никогда не доставляло удовольствия.

Она стала срывать с себя тугое мокрое платье, и падре отвернулся.

Купаться раздетой оказалось просто восхитительно! Вода нежно обтекала тело, даря новые силы, ласкала утомленную жарой и пылью кожу. Сразу и без труда у Вероники получилось задерживать дыхание, и она без опасений улеглась на воду вниз лицом и, закрыв глаза, легко представила, что летит над морем, над берегом, над Кадисом, над Испанией – свободная от тревог и сомнений. Ощущения были по-родному знакомыми…

* * *

«Кадис. Хранитель сказал – Кадис: вы оба найдете там то, что ищете», – помнила Вероника. Но думала она теперь только о море. Падре так же, как и в Кордове, оставил ее в городском соборе. Но красив был собор или нет – Вероника не разобрала. Она томилась в его гулкой тишине и вязкой духоте, ерзала на скамье и все оглядывалась в ожидании падре на распахнутую, залитую солнцем дверь. Наконец силы покинули ее, и Вероника задремала, уронив голову на спинку передней скамьи и подложив локоть под щеку…

…Во сне, гулком и вязком, как воздух соборного нефа, она слышала плеск воды – мощный, громкий. И – корабль! Большой и красивый! Он то взмывал на волне вверх, то неспешно устремлялся вниз. Свист ветра и хлопанье парусов мешали расслышать чей-то до боли знакомый голос…

Вероника проснулась, как от толчка в плечо. Очень болела голова, ломило в затылке. «Надо выйти наружу», – подумала она, а на улице, поддавшись внезапному порыву, направилась к морю. Ноги уверенно несли ее вперед и вперед, мимо церквей, мимо покрытых белым налетом соли домов, мимо торговых рядов на площади. И только попав из нешумных городских переулков в грязный портовый квартал, она остановилась. Вокруг сновали торговки рыбой, ма льчишки-носильщики с переброшенными через спины постромками огромных корзин громко зазывали клиентов, нахваливая каждый свое умение и честность, небольшими группами слонялись сошедшие на берег моряки в лихо заломленных шляпах. То там, то сям мелькали дорогие плащи с торчащими из-под них шпагами: у знатных сеньоров тоже были дела в порту.

«Зачем я здесь?.. Ах, да… море… Надо подойти поближе к воде, там прохладнее». Вероника побрела к причалу, прямо к синеющей впереди кромке воды. Там, у причала, еле заметно покачиваясь на небольшой волне, был пришвартован красавец парусник – заграничное торговое судно. Она подняла глаза вверх, рассматривая высокие мачты и просоленные паруса… и вдруг заметила, что стоящий у борта человек разглядывает ее. Высокий, русоволосый, сероглазый, по облику – северянин, моряк был похож на… Да нет же, это и был он сам, Вероника не могла ошибиться! Ноги задрожали, радостно заколотилось сердце – она приблизилась к борту и не помня себя крикнула:

– Ольвин! Ольвин, наконец-то! Я так тебя ждала!

И она протянула к нему обе руки. Как завороженный, мужчина потянулся руками ей навстречу, перегнувшись через борт. Их руки, конечно, не могли встретиться из-за высоты, но встретились глаза – они оба смотрели и смотрели друг на друга, и странное выражение светилось в глазах северянина. Он что-то сказал ей на своем гортанном языке, и Вероника растерянно прошептала:

– Я забыла… то есть я не знаю этого языка. Но ты же узнал меня, правда?

Он еще что-то произнес и улыбнулся. В этот момент к нему подошел приятель и заговорщицки толкнул его в плечо, поцокал языком и засмеялся, бесцеремонно уставившись на Веронику. Веронике это не понравилось, и она смутилась, не зная, что делать дальше. Двое мужчин на борту переговаривались; при этом Ольвин (она же узнала его!) недовольно морщился, а дружок фамильярно трепал его по плечу и насмешливо скалился, а потом сделал Веронике приглашающий жест. Она посмотрела на Ольвина:

– Что мне делать?

Он тоже махнул ей рукой. Правда, смотрел не так, как приятель, а печально-задумчиво и почти ласково.

– Я не могу, Ольвин, не могу: здесь Учитель и мои родные. Я не могу уйти, не сказав им ничего.

Ее вдруг осенило, что неизбежно их расставание – вот так сразу, после короткой встречи, подаренной судьбой. Меж тем капитан корабля отдал приказ – матросы забегали, подбирая канаты и ставя паруса, загрохотала якорная цепь. Вероника испуганно поняла, что Ольвин уплывет прямо сейчас! Стоящему у борта северянину тоже было явно не по себе: он все разглядывал ее обескураженно-печально. Потом, в безотчетном порыве, снял с шеи какой-то медальон и сделал ей легко читаемый жест – лови! Она подхватила падающий прямо в руки предмет, зажала в кулаке, не рассматривая, и одними губами прошептала:

– Спасибо.

Корабль уже отплывал, и Вероника медленно пошла вслед за ним по причалу. В последней надежде она крикнула Ольвину:

– Ты приплывешь еще? Ты ведь приплывешь и найдешь меня в Севилье?!

И он вдруг уверенно и твердо кивнул головой!

Она постояла еще немного на причале, провожая взглядом удаляющееся судно. Затем разжала кулак и рассмотрела подарок. Медальон оказался древней монетой с пробитым у самого края отверстием, через которое был продет обычный кожаный шнурок. На потемневшем от времени серебре еще просматривалось довольно ясное, хотя и изрядно потертое изображение: лик какого-то языческого божества или царя, а вкруг него – похожие на отпечатки птичьих лап то ли знаки, то ли буквы. Вероника с удовольствием повесила монету-медальон себе на шею и улыбнулась: Ольвин вернется и отыщет ее. Иначе и быть не может.

* * *

– Я нашел все, что хотел: пропавший в Кордове человек нашелся здесь, в Кадисе. Это кажется невероятным! Ты пожимаешь плечами? Понимаю, ты не удивлена, и мне по душе твоя невозмутимость. – Глаза падре сияли. – Конечно, мне пришлось опять переодеваться, идти в еврейскую общину, да и денег заплатить тоже пришлось, но – вот результат: теперь эта книга моя!

Он просто светился счастьем и не замечал, что с Вероникой произошли некоторые перемены, и ей тоже есть о чем рассказать! И она решила – потом, она все расскажет ему как-нибудь потом.

В Севилье жизнь вернулась в обычное русло. Потекли размеренные дни, наполненные молитвой и мессами, послушанием в огороде трав, работой за скрипторием у падре. В сердце Вероники царили мир и покой. Само путешествие, что подарил ей Учитель, было незабываемым. Но совершенно особое место в душе заняли отныне море и встреча с Ольвином. Пожалуй, о последнем она и рассказала бы падре, но появилась еще одна причина, вынуждавшая молчать о такой важной для нее встрече…

…На обратном пути падре Бальтазар повел разговор о том, что Веронике, по его размышлениям, следовало принять постриг. По истечении трех лет пребывания в монастыре в качестве воспитанницы и послушницы Веронике надлежало принять решение: стать монахиней или вернуться под отчий кров в ожидании подходящего жениха. Падре был уверен, что натура и устроение души Вероники таково, что замужество может попросту погубить ее и во всяком случае испортит ее судьбу.

И если до этого Вероника искала подходящий момент, чтобы рассказать Учителю о встрече с Ольвином, то после разговора о постриге испуганно молчала, лишь осторожно трогая по временам монету, спрятанную под платьем. В душе началась настоящая борьба: с одной стороны, она до сего момента и не задумывалась о будущем, но с другой – судьба монахини не находила отклика в ее сердце. С замужеством же дело обстояло и вовсе непонятно: ведь она ясно вспомнила, что Ольвин – еще «тогда», давно! – взял ее в жены. (Тогда о каком постриге или замужестве может еще идти речь?) Потом они, правда, по какой-то причине расстались. Саму причину Вероника, как назло, забыла, но точно знала, что вовсе не из-за того, будто они могли разлюбить друг друга! Некогда падре толковал ей о «прошлой» жизни. Это было не вполне понятно. Понятно было только то, что сейчас они с Ольвином живы, оба живы, а значит – она не вправе нарушать супружеского обета. Да по совести, и не хочет.

Уже в монастыре в своих необычных снах она несколько раз видела, как Ольвин медленно идет вдоль скалистого берега и несет ее на руках. Наверное, она сильно захворала, так как тело ее бесчувственно обмякло, безвольно болтаются руки, а голова запрокинута. А может, она сильно ударилась: у раны над левым ухом запеклась кровь. Конь Ольвина понуро бредет за хозяином – свесившись поперек его крупа, подозрительно недвижно, лежит тело Учителя. Ему, видно, совсем плохо: он даже не шевелится! А попона коня, под животом Учителя, пропитана кровью… Потом Вероника «видит», отрывочно, как Ольвин оставляет их обоих в лесной землянке… сжигает свой дом… отводит высокую худощавую женщину в поселок… И уплывает куда-то на корабле. И Вероника незримо «стоит» рядом с ним, пока он, пряча слезы, все оглядывается за корму – туда, где скрывается за пенным морским горизонтом каменистый фьорд. Она хочет утешить Ольвина: «обнимает» его голову, «гладит» плечи, но руки проходят сквозь его тело, как облака… и Ольвин ничего не замечает.

Что же произошло? Почему он оставил их с Учителем в лесу? Почему в таком отчаянии покидает родной край? Но именно здесь сон-видение обрывался, всегда обрывался! За ним, на грани пробуждения, следовала невероятная вспышка света, переносившая сознание Вероники в реальность.

…Как бы то ни было, теперь они с Ольвином встретились. А то, что тогда в Кадисе это был именно он, Вероника нисколько не сомневалась. Пусть и выглядел он теперь по-другому – уж с изменением внешности «давно» ей знакомых людей Вероника свыклась! Смущало то, что Учитель забыл или не хочет помнить об этом ее замужестве. Спросить она не осмелилась (ведь и она сама вспомнила об этом не так давно), а что делать – не знала. Пусть уж все идет теперь как-нибудь так, само по себе…

А в Севилье, в первый же день по прибытии, не откладывая, падре повел ее на встречу с каким-то высокопоставленным священником. Неужели это был сам архиепископ?

– Я хочу быть уверен в сроках пострига. Он только посмотрит на тебя, дитя мое, всего лишь – посмотрит. Но этот человек высокодуховен и необыкновенно проницателен. С его советом нам с тобой будет значительно легче принять решение.

«Принять решение о постриге? – У Вероники дрогнуло сердце. – Боже правый, я пока не готова! Неужели нельзя хоть немного подождать?»

Она стояла посреди роскошного зала перед архиепископом на негнущихся ногах, мяла в потных ладонях край платья и только робко взглядывала из-подо лба в сторону большого кресла и сидящего на нем человека преклонных лет в дорогой сутане. Тот молчал. Молчал и падре Бальтазар, замерший за спиной Вероники. Замерли и два монаха у кресла, низконизко склонив свои капюшоны и зажав в руках длинные четки. В тишине, казалось, звенел от напряжения воздух, и даже легкие пылинки, не дерзая плясать, застыли в луче солнечного света, расчертившем надвое зал от окна до середины.

Наконец архиепископ кивком подозвал падре и произнес всего одно слово, неведомо как долетевшее до слуха замершей, натянутой как струна Вероники:

– Ждать!

Архиепископ благословил всех; повинуясь его едва заметному жесту, подскочили монахи-келейники – опираясь на их локти и на свой посох, он степенно удалился.

Падре Бальтазар не казался разочарованным:

– Будем ждать, – только и заметил он.

«Ждать», – успокоилось сердце Вероники.

* * *

Незаметно прошла осень…

Приятно неспешная работа в саду, заготовка сухофруктов и цукатов, чистка орехов под дружное пение сестер, осенний eleemosinarium (жертвование фруктов и овощей бедным), засолка рыбы перемежали привычную церковную жизнь.

Прошелестела легкой пеленой дождя недолгая зима…

Ровно, недымно горел огонь в камине у падре, уютно поскрипывали о пергамент перья, вкусно пахло корицей от горячего напитка с вином… На Рождество в обитель заявились визитаторы, церковные наблюдатели от Святой палаты, и чуть было не испортили праздник, углядев излишнюю трату свечей за скрипториями и в трапезной, а в придачу – мелкие нарушения дисциплины. О последнем они и не прознали бы, да подоспела услужливая Франческа. Эдакой ее прыти подивилась даже сестра Лусия! «Бродячие шпионы!» – прошипел падре то ли о визитаторах, то ли о Франческе с Лусией – «язвах обители», как он их иногда называл. Его тоже могли допросить, и дело наверняка кончилось бы плачевно. И, зная несгибаемую и прямолинейную в таких ситуациях натуру падре, мудрая матушка Тересия, припевая самые сладостные гимны непосильным и высоким трудам отцов-визитаторов, под белы руки отвела «дорогих гостей» прямиком в трапезную. А уж сестра Урсула так расстаралась, что превзошла саму себя, и через час обо всех обнаруженных недочетах было начисто забыто!

Волнами цветущего миндаля и апельсиновых деревьев нахлынула весна…

Перед Святой неделей всей обителью готовили украшения для статуи Девы Марии – цветы, кружева, расшитую корону. Вероника в упоении плела цветочные гирлянды для Пресвятой Девы. Сестры постарше говорили, что в эту Пасху их процессия будет, пожалуй, самой пышной в Севилье! А сестры помоложе весь пост разучивали новые песнопения и повторяли, чтобы не забыть, как будет проходить шествие со сценами из Страстей Господних. И когда в Великую субботу зазвучали их необыкновенно нежные голоса и торжественно зазвонил колокол, в толпе многие заплакали: так трогательно и дивно красиво все вышло!

Незаметно в Севилью втекло жаркое лето…

Особенно жаркое в этом году. И особо томительное: все чаще Вероника думала об Ольвине. Как-то раз ей вдруг пришло в голову, что она не сказала ему там, в Кадисе, где ее, собственно, искать. Эта мысль не давала Веронике покоя, и она все чаще стала подумывать о том, что, видно, опять придется идти в порт. Ведь до порта Ольвин точно доберется. А вот дальше? Так что по всему выходило – надо как-то попасть в речную гавань. А там… будет видно!

* * *

Ночью Вероника металась в постели и то проваливалась в удушливо-навязчивый сон, то ошалело вскакивала, растерянно озираясь и утирая со лба пот. Во сне Ольвин искал ее в порту, а она была рядом с ним, пыталась схватить за руку, дотронуться до плеча, но ее ладони проходили через его тело как воздух, а горло не могло исторгнуть ни звука, хотя она кричала Ольвину в самые уши: «Я здесь! Я жива!» Все тщетно – он не видел, не слышал и не осязал ее, словно Вероника стала призраком. Так было и в тех снах, где Ольвин уплывал на корабле из родной страны.

Она встала и оделась: «Не могу здесь больше! Надо выйти на воздух». Днем она частенько пряталась в дальнем конце сада, чтобы побыть в уединении, помечтать, помолиться. Там, под старым кипарисом, за миртовыми кустами у самой ограды было ее «убежище», почти такое же, как некогда в саду отчего дома. Сейчас ноги сами несли ее через непроглядную темень туда, где иногда она укрывалась и ночью этим невыносимо жарким летом. Вероника не думала о том, что нарушает правило не покидать ночью кельи и что может быть наказана за это: знала, что проснется точно перед рассветом и пойдет сразу к утрене. Гд е ее и встретит дежурная сестра. Так всегда было.

Как-то раз при обходе сада старый добрый Томас, немой монастырский сторож, наткнулся на нее спящую, но лишь покачал головой. Прежде чем Вероника проснулась, он, видно, долго стоял над ней с фонарем, так его ошеломила «находка». Вероника улыбнулась ему, щурясь со сна от падающего на лицо света. А старик вдруг протянул свою морщинистую руку и ласково погладил ее по щеке. Еще раз покачал головой и удалился – фонарь тихо уплыл молочным пятном меж миртовых и олеандровых кустов, покачиваясь и дрожа в старческой руке. Больше Томас никогда не беспокоил ее. Правда, порой Вероника стала находить в «убежище» неожиданные подарки: то оливки, то апельсин, то крошечный пряник.

«Слава богу, здесь не так жарко. Все-таки у меня здесь хорошее место, – удовлетворенно подумала Вероника, свернувшись калачиком, – и Анхелике тоже понравилось!»

Однажды она показала это укромное место подружке. Боялась только, Анхелика затревожится: мол, как бы чего не вышло. Но что не проболтается – в этом Вероника была абсолютно уверена. Анхелике место очень понравилось. А устроившись поудобней на траве, она вдруг как-то странно взглянула на Веронику и, потупившись, проговорила:

– Я так тебе благодарна.

– За что? – искренне не поняла Вероника.

– Ты… многое для меня сделала… – Анхелика подбирала слова.

– Когда защитила от Лусии? – предположила Вероника.

– Не только, – по своему обыкновению еле слышно произнесла подружка, – хотя за это тоже, конечно. А еще я перестала бояться! Ты долго ничего не спрашивала… И дала мне возможность не объясняться, не оправдываться. Помнишь, ты хотела узнать, как я сюда попала?

– Если не хочешь…

– Нет-нет, теперь хочу. Правда, ничего особенного ты не услышишь… – Анхелика помялась немного и продолжила: – В общем, я очень полюбила одного человека. Мы с ним выросли вместе и, признавшись друг другу в любви, решили, что обязательно поженимся. А в согласии родителей были уверены. Но когда он посватался, отец та-а-ак рассердился! Диего был небогат, может, в этом была причина? Отец ничего не объяснил и посадил меня под замок. Диего через верную служанку передал записку: он предлагал бежать с ним. Но я не решилась. Только попробовала просить за него перед отцом, да еще… Ох, да что теперь… в общем, сдуру ляпнула, что так люблю Диего, что, мол, готова с ним хоть на край света! Думала, родители смягчатся. Вот он – мой край света! – она мотнула головой назад, за плечо, где за садовыми деревьями тянулся над кронами к небу высокий шпиль с крестом.

– Они насильно упекли тебя сюда?! – ахнула Вероника.

– Нет, что ты! Здесь я по своей воле. Стать монахиней – невестой Христовой! – служить Господу, что же лучше? А теперь я и Лусии не боюсь!

– А твой Диего? – нетерпеливо спросила Вероника.

– А, Диего… Он женился.

– Как это – женился?!

– Как все. А через служанку передал, что женится с горя: из-за того, что я предала его, отказавшись бежать с ним. А я еще и не думала тогда о монастыре…

У Вероники чуть не вырвалось: «Да ведь это он предал тебя!» Промолчала.

– Сюда я сама попросилась, – продолжила Анхелика обыденным тоном, – родители сопротивлялись, да только тут уж я настояла.

Несмотря на обыденный тон, Вероника чувствовала, что сердце Анхелики еще томится обидой и горечью. И просто обняла подружку, а та, склонившись на ее плечо, вдруг безудержно разрыдалась. А Вероника не останавливала ее: если долго не плакать, такие горячие чувства могут сжечь душу! Это отчего-то было Веронике понятно и близко. Только подумала: «Как все бывает спутано в душе: и радость служения Богу и – обида на бывшего возлюбленного…»

– Я давно не плакала вот так, чтобы сердце освободить, – почти совсем успокоившись, но еще слегка всхлипывая, проговорила Анхелика. – Спасибо тебе. Можно я буду иногда приходить сюда? Можно? Спасибо.

* * *

– Анхелика, мне надо в город.

– Что ты! – Подружка было замахала на нее руками, изумленная и испуганная одновременно, но, глядя в расширенные, смотрящие в никуда глаза Вероники, вздохнула: – Ты ведь все равно пойдешь, верно? Я тебя изучила. Постараюсь что-нибудь придумать, если тебя будут искать.

Вероника дружески-горячо сжала ее руку. Анхелика вздохнула еще глубже:

– Не нравится мне все это. Ты уж возвращайся поскорее, ладно? Только как ты выйдешь за ворота? Старый Томас тебя не выпустит.

– Я его даже не побеспокою. Я никому не доставлю хлопот!

Вероника уже давно обдумывала, как ей выбраться за стены монастыря. Помог случай: именно в том месте, где она облюбовала себе «убежище», в кладке монастырской ограды обнаружился изъян. Сначала выпало несколько больших камней, затем осыпался верхний край, и по упавшим камням оказалось легко взобраться на самый верх стены. Из любопытства Вероника так и сделала. С противоположной стороны к ограде примыкал насыпной холмик, густо поросший травой, – можно было без опаски спрыгнуть.

У нее было достаточно времени, чтобы найти порт и вернуться обратно. Ее не должны хватиться до самой вечерни.

Найти речной порт оказалось несложно, достаточно было просто спуститься к Гвадалквивиру. И, попетляв немного меж домов с ажурными коваными воротами и зарешеченными балконами, пройдя мимо своего некогда любимого собора, мимо дворца-крепости Алькасар, Вероника попала точно в порт. Здесь шумел торг, который не прервала даже сиеста, гудела разношерстная толпа, слонялись зеваки; так же, как в Кадисе, орали, стараясь привлечь к себе внимание, мальчишки-носильщики с огромными корзинами на плечах. Не было только моря. Но севильский порт все же показался Веронике ничуть не меньше кадисского. Пока она обошла все причалы, времени было потрачено много. Повсюду она расспрашивала о торговом фрегате «Роз-Мари» (она запомнила в Кадисе его название). Правда, не знала, из какой он страны, но это, наверное, и не помогло бы: фрегата «Роз-Мари» не видел здесь никто. Это не только не смутило ее, напротив – даже успокоило. Она решила, что будет приходить сюда хотя бы раз в месяц, а может и чаще, и обязательно найдет своего Ольвина.

В хорошем расположении духа Вероника уже было собралась вернуться в обитель, как вдруг легкий ветерок с реки донес до ее слуха звуки гитары. Это было удивительно, ведь расстояние до противоположного берега казалось изрядным! Вероника даже обратилась, скромно извинившись, к гулявшей по набережной (в сопровождении служанок и дуэньи) почтенной донне в изысканной мантилье. Не слышит ли сеньора… Ах, не слышит… «Простите, я не хотела Вас побеспокоить», – Вероника смущенно отошла. Но она-то сама слышала гитару! И – пошла к мосту через реку, пошла на звук гитарных струн.

На другом берегу, видя, куда она направляется, Веронику ухватил за рукав аккуратно одетый господин:

– Видно, у вас, сестра, есть в том районе поистине неотложные дела! Если бы спросили меня, я бы не посоветовал вам появляться в Триане!

Вероника с удивлением и досадой на задержку обернулась:

– О чем вы, сеньор?

– Это небезопасный квартал. Настоящая городская клоака! Вижу, вы не знаете – там живут контрабандисты и проститутки. Да еще там пристанище цыган. У Трианы дурная слава, так что, сестра…

Гитара теперь была слышна отчетливо, и – о, боже! – что это была за игра! Отчаянно-стремительный перебор струн летел то холодно-надменным, то напористо-зажигательным ритмом. Гитара, казалось, и обвиняла кого-то, и рыдала, и смеялась, и дерзко кричала о любви, и – звала, звала, звала… Не говоря больше ни слова, Вероника высвободила у аккуратного господина свой рукав и пошла на этот зов. «Человек, руки которого благословлены таким музыкальным даром, не может быть бандитом!»

Солнце склонялось к закату. Его лучи вызолотили булыжник мостовой, ветхие стены бедных домов, черепицу старых крыш – Триана не казалась опасной. Гитара смолкла, и Вероника остановилась: «Куда теперь? Ну, играй же!» И словно в ответ, уже совсем близко, сначала раздался женский смех, затем – перестук каблуков и звонкие хлопки ладоней и кастаньет, и наконец мучительно-страстно запела гитара. Вероника свернула за угол и замерла, более не решаясь приблизиться. Группа людей (мужчины, женщины, несколько мальчишек) расположилась в тени огромного платана. Большинство, судя по цветастой одежде и обилию самых немыслимых украшений, были цыганами.

Спиной к Веронике, поставив на табурет ногу в разбитом, но, судя по франтовской пряжке, некогда дорогом башмаке, стоял цыган с золотой серьгой в ухе. Он-то и играл на гитаре. Перед ним отплясывали фламенко две женщины в радужно пестрых юбках: одна – молодая девушка, другая – по годам могла бы приходиться ей матерью или старшей сестрой. У обеих на запястьях и голых щиколотках звенели браслеты, а бусы на смуглых шеях поражали своим количеством и пестротой. В вихре танца опасно высоко вздымались юбки, беспечно и призывно взлетали вверх, лихо ударяя в кастаньеты, бронзовые от загара руки. Окружающие вторили в такт пляске, хлопая с азартом в ладоши.

Гитара серебряно заливалась головокружительной мелодией и разве что мертвого не вовлекла бы в этот вдохновенный танец! Нежные одиночные переборы сменялись вольно-романтичным наигрышем, за которым следовали будто страдающие тягучие аккорды, и вдруг мелодия безудержно срывалась и неслась все сметающим бурным потоком! Вероника забыла обо всем на свете. Существовали только эти огненные звуки, только этот пламенный ритм – музыка нескрываемо страстной и непобедимой любви! И эта музыка, слившись с томным закатным солнцем, влилась в сердце Вероники, вплавилась в самую кровь, и от неведомого доселе чувства сбилось дыхание. Она прислонилась к стене – ее заметили.

– Эй, красотка, – обернулся гитарист, – иди к нам! Мы тебя не обидим!

Его серьга, задорно блеснув на солнце, ослепила Веронику, и она на секунду замешкалась.

– Ну, что же ты, сестренка?! – крикнула ей молодая цыганка. – Иди к нам! Эй, люди, посмотрите-ка на нее. Она мне кого-то напоминает! Верно, и я могла бы быть такой же опрятной и чистенькой, родись я в другом квартале, где-нибудь поближе к собору. А может, мы и были с тобой сестрами? А? Может, это цыгане (она повела рукой в сторону окружающих) меня выкрали и подбросили в Триану! Кто знает, сестренка, кто знает! Да ступай же сюда, мы не кусаемся!

– Я не боюсь. – Вероника тихо приблизилась и, прижав руки к груди, обратилась к гитаристу: – Вы так играли, сеньор! Как хорошо Вы играли!

Тот расхохотался, обнажив белоснежные зубы:

– Я и в прочих отношениях неплох, красотка! Ты не пожалеешь, если останешься со мной здесь. Ты такая глазастенькая и, как видно, шустрая, раз не побоялась перейти реку. Оставайся-ка со мной!

Все добродушно засмеялись, а цыганка постарше ткнула в бок свою товарку:

– Что, Зарема, по вкусу тебе речи этого пройдохи? Помяни мое слово, подружка, намучаешься ты с ним!

– Молчи, старая карга! – живо отозвался «пройдоха». – Еще никто на свете не упрекал меня безнаказанно!

Веронике не хотелось быть причиной их ссоры, и она примирительно пробормотала:

– Впрочем, мне ведь уже пора. Надеюсь, я не сильно побеспокоила вас.

Она хотела уйти, но Зарема подскочила к ней, возбужденно блестя бойкими глазами, и, уперев руки в бока, закричала:

– Видишь, Гонсалес, она отказывается! Ты отказываешься? Ведь ты же отказываешься пойти с моим любовником?!

Вероника поморщилась и отступила: это было уже чересчур. Один из присутствующих попробовал осадить молодую цыганку:

– Не обижай эту девушку, Зарема. Она, как видно, только из монастырских стен и не готова к твоей грубой речи.

– Ах-ах, мы же девушки! – Монисты и браслеты угрожающе звенели у самого лица Вероники. – Как я об этом забыла?! Мы так стыдливы! Ай-я-яй!!! А вдруг тебе понравится, сестренка? Вдруг понравится?! Откуда ты знаешь?

Сердце Вероники заколотилось в неясном чувстве – то ли страха, то ли смущения, то ли… Цыганка напоминала ей кого-то – кого-то неприятно знакомого. Она попятилась, но Зарема и не думала отступать.

– Гонсалес – парень не промах! И красавчик, каких не всякий день сыщешь! Одни глаза чего стоят: пропасть и огонь, а не глаза! Так что иди смелей, пока он зовет, – тебе понравится! Только не обессудь – я за это тебя убью! Как Бог свят, убью!!!

Она выхватила откуда—то из бесчисленных цветастых складок маленький кинжал. Окружающие примолкли и в напряжении ждали развязки. Но тут гитарист отбросил в сторону свой инструмент и перехватил запястье своей неистовой любовницы:

– Я не потерплю, красотка, чтобы кто-то здесь обращался со мной, как с несмысленным мулом! Кто это позволил тебе распоряжаться мною? Что до монашки или кто она там, пусть идет, откуда пришла. Мне нет до нее никакого дела, хотя девчонка недурна! Но у меня нет охоты связываться со Святой палатой. Твоя ревность, Зарема, сводит меня с ума, и я, пожалуй, покончу с тобой где-нибудь подальше от Севильи, чтобы ты своими воплями больше никогда не беспокоила ни меня, ни городскую полицию!

И он отвесил ей хорошую звонкую оплеуху. Толпа покатилась со смеху, а Зарема так взвыла, что Вероника подумала, не ударит ли та кинжалом любовника? Но Зарема, не смея обратить на него свой гнев, обернулась к Веронике:

– Это все из-за тебя! Из-за тебя меня бьют! Постой же, я тебе отомщу! Ты даже не представляешь, до чего мне хочется тебя ударить!

Во всем облике Заремы было столько беспощадной решимости и угрозы, что оставаться на месте было бессмысленно и опасно, и Вероника со всех ног бросилась бежать в сторону моста. Догоняла ли ее Зарема или нет, она не знала. Только сердце отчаянно колотилось в груди, и – проносились мимо дома, дома, дома… Не помня себя Вероника выбежала на берег, но моста нигде не было видно: наверное, она спутала направление! Вероника растерялась: «Куда теперь?» Чуть не плача, она брела вдоль берега, пока на нее не наткнулась полиция – альгвасил и два солдата с алебардами и небольшими щитами. Разумеется, им не понравилось, что она бродит одна без видимого смысла и цели в опасном районе и не сознается, как ее зовут и откуда она. И ситуация могла принять дурной оборот, если бы не вмешательство одного молодого сеньора (по виду – высокородного кабальеро) с приятным спокойным лицом и быстрыми карими глазами. Он разобрал, в чем дело, и взял на себя все разузнать и отвести девушку в обитель. Полиция удалилась.

От усталости и переживаний Вероника уже довольно плохо соображала и едва могла вспомнить название своего монастыря. На счастье, сеньор знал его местонахождение и сразу предложил туда отправиться, с чем Вероника с облегчением согласилась.

По пути они разговорились; она назвалась, он тоже сообщил свое имя – дон Цезаре. Сеньор оказался приятным собеседником, образованным и тонко чувствующим. Он с нескрываемым удовольствием слушал Веронику, отвечал на ее вопросы и задавал свои. Когда они уже подходили к монастырской ограде, он вдруг произнес, мягко беря ее за локоть:

– В тебе есть нечто, Вероника, к чему быстро привыкаешь. И без чего уже, кажется, я не смогу обойтись!

Она удивленно взглянула на него – сеньор смотрел пристально и вызывающе. И у нее слегка кольнуло сердце.

– Мне пора, сеньор. Благодарю за помощь и за уделенное мне время.

– Твоим провожатым быть приятно и нескучно. Но, вижу, ты направляешься не к воротам?

– Нет, сеньор. Мне не хотелось бы никого тревожить. – Она хотела обойти вопрос своего побега, но он сам догадался:

– Ты удрала через эту вот щель?! Храбрая девочка! Ты чудесная и нравишься мне все больше. Уже уходишь? Жаль! Ну, прощай. Думаю, не скоро я тебя забуду.

– Прощайте, дон Цезаре. Вы слишком добры ко мне.

Перескочив по холмику и камням через стену, она постояла немного, прислушиваясь: сеньор удалялся – его шаги быстро затихали вдали.

* * *

Никто не заметил ее отсутствия. Но пережитые днем приключения к ночи сказались – начался жар, и на вечерне проныра-Франческа заметила, что Вероника шатается и вся горит. Сестра Лусия хотела было тут же отправить ее в лазарет, но Вероника умолила чуть не со слезами мать настоятельницу просто остаться в келье:

– Я не больна, виной дневная жара – я слишком долго пробыла на солнце!

Анхелика проводила и уложила ее в постель, принесла воды, оставив кружку возле кровати. Вероника задремала. И сразу навалился кошмар: ей виделось, будто Зарема уже стоит за дверью ее кельи и ломится, чтобы войти, то стуча кулаками, то ударяя кинжалом, грозя сломать невесть откуда взявшийся в двери замок. В безумном страхе Вероника ждала, что вот-вот дверь поддастся. Потом Зарема под щелканье невидимых кастаньет как-то не сразу, не целиком, а неприятно по частям обратилась в… Лусию! Будто одна каким-то образом составляла часть другой! Она больше не ломилась в дверь, а мерзко ухмыляясь, спокойно ждала: Вероника теперь была обязана ей открыть. И к страху примешалась брезгливость: теперь Зарема-Лусия была не просто опасна, а омерзительно страшна тем, что хотела не только убить. Не только! Вероника попыталась звать на помощь, но лишь бессильно шевелились губы: «Ольвин… О-о…»

– …Очнись, Вероника, да очнись же! Как она жалобно стонет, падре! – тревожно произнес голос Анхелики.

Вероника открыла глаза. Над нею склонился падре Бальтазар и Анхелика.

– Я специально позвала вас, падре. Боюсь, что придется все же перевести ее в лазарет: она вся горит!

– Нет нужды, – прохладная сухая ладонь легла на разгоряченный лоб, – она сильная, скоро выздоровеет. Ступай, Анхелика, ты правильно сделала, что позвала меня. Я дам ей лекарство.

Когда Анхелика ушла, падре Бальтазар сам напоил Веронику каким-то лекарством и, глядя на нее отечески ласково, спросил:

– Ты кого-то звала, дитя мое?

– Ольвина… – пересохшими губами пролепетала она.

– Так-так. Кто же это?

Она посмотрела с укором: «Я же рассказывала тебе!» Мучительно выдавила:

– Мой друг и… – хотела сказать «муж», но передумала. – …хороший друг.

– Ах, да. Ты говорила мне. Как бы то ни было, думаю, тебе лучше забыть о нем: ты теперь в монастыре. И скоро твоя судьба окончательно изменится. Я имею в виду твой постриг.

Что она могла сказать? Возможно, раз так считает сам Учитель, это наилучшая для нее доля. Возможно. Кажется, до сих пор ей не удалось убедить его даже в существовании Ольвина. Падре лишь без устали объяснял, что она когда-то («В прошлой жизни» – так он сказал) знала человека с этим или похожим норманнским именем, но теперь-де его нет! «Его нет сейчас! Ты понимаешь ли это, Вероника?» Так что ж говорить об их браке. И она опять промолчала. И закрыла глаза, чтобы не расплакаться от вдруг подступившего к горлу невесть откуда взявшегося одиночества. А падре еще раз ласково погладил ее по голове и ушел.

* * *

Она и вправду быстро поправилась. Но дни стояли по-прежнему знойные, ночи оставались душными, и Вероника после общей вечерней молитвы снова стала выбираться в сад. На еще дрожащих от слабости ногах она доплеталась до своего «убежища» и без сил валилась в траву. Здесь, на относительно более свежем воздухе, ее, по крайней мере, не мучили кошмары и не болела голова.

В одну из непроглядных ночей новолуния со стороны ограды, где была осыпь, послышались тихие шаги. Она испуганно окликнула:

– Кто здесь?

– О, неужели мне так повезло, что я сразу нашел тебя, Вероника?! – ответил спокойный мужской голос и обрадованно добавил: – Это судьба!

Она замерла и, не смея до конца поверить, слабо спросила:

– Это ты, Ольвин?

После едва заметной паузы мужчина подтвердил:

– Это я, моя маленькая Вероника.

– Ты искал и сам нашел меня?!

– Видит Бог, что я действительно искал тебя! Это чистая правда. Забыть тебя оказалось выше моих сил!

Он приблизился и опустился рядом в траву. Он был будто бы немного не таким, каким она его помнила. Да что с того? Ведь почти всё и вся изменилось – она давно привыкла. И Вероника уткнулась в его плечо:

– Если бы ты знал, как я скучала по тебе, Ольвин!

«Ольвин» обнял ее за плечи и, целуя в лоб, в щеки, нежно проговорил:

– А я, если бы знал, как ты встретишь меня, непременно бы поторопился!

– Ты знаешь, я плохо помню, что там у нас с тобой произошло, только последнее – кто-то ударил меня вот сюда, – она коснулась головы за левым ухом, – и теперь здесь часто болит. Но что бы ни было, знай, что я искала тебя и там, в Кадисе, помнишь? И здесь, в Севилье.

«Ольвин» неопределенно покивал. Она воодушевилась:

– Значит, не произошло ничего страшного?

– Ровным счетом, – заверил «Ольвин». – И не волнуйся так, ради бога, ты же вся дрожишь.

Он привлек ее к себе еще ближе, и Вероника с удовольствием прижалась к его груди. Он удовлетворенно вздохнул:

– Какая ты славная! Я ведь долго не мог забыть тебя, Вероника. Что-то неотступно звало меня к тебе, и я не стал сопротивляться. Небо на моей стороне: ты нашлась быстро! Уйдешь со мной сейчас?

– Уйти с тобой? Прямо сейчас? Но я пока не могу. Ты знаешь, здесь Учитель! Я нашла и его!

Однако «Ольвин» не выказал большой радости:

– Учитель? Что ж с того? Я ведь искал не его, а тебя!

Чтобы исправить неловкость, она примирительно проговорила:

– Я пока не могу пойти с тобой, но ведь ты сможешь навещать меня здесь? А потом, может быть, все как-нибудь уладится?

– Я обязательно приду! Только ты пока не говори никому.

– Не скажу. А ты и вправду больше не оставишь меня?

– Ни за что! Я хочу увести тебя отсюда в мой дом. И я это сделаю!

Вероника вздохнула:

– Как ты решишь, ты же мой муж. Только немного подожди.

Услышав последние ее слова, мужчина надолго умолк, над чем-то размышляя. Вероника подумала, что он решает, как быть дальше. Наконец он произнес, медленно и тщательно, как ей показалось, подбирая слова, в которых сквозила некоторая нерешительность:

– Хорошо. Но… раз уж я твой муж, близость со мной тебе не покажется странной и неприемлемой… теперь?

– Нет, конечно. Как и раньше. Только не торопи меня – не сегодня.

Он с явным облегчением закончил:

– Я не стану торопить тебя, малышка. Хотя ты и говоришь немного странно, но уж очень ты мне пришлась по сердцу. Хочу, чтобы ты стала моею, и я буду не я, если не выужу тебя из этого мрачного места! Я всем сердцем этого желаю и просто обязан это сделать, иначе они здесь уморят тебя! Ты не такая, как все.

Вероника вдруг испугалась, что Ольвину не понравилось, что она теперь не такая, как «тогда». И она со смущением уклончиво проговорила:

– Я болела. Но сейчас уже поправилась, только немного слаба.

– Это ничего, будь такой, какая ты есть. Мне это даже нравится! Я чувствую, что мне будет хорошо с тобой. Думаю, что я тебя тоже не разочарую. Что ж, я готов подождать. Поцелуешь меня на прощанье?

Вероника подняла лицо к нему навстречу – он склонился, задев краем широкополой шляпы ее бровь; заметив это, отбросил шляпу в сторону – черные волосы волнами разлетелись по кружевам воротника. Вероника закрыла глаза и, обняв его за шею, на мгновенье горячо припала к его губам.

– Какое блаженство! – прошептал «Ольвин». – Ты, малышка, цены себе не знаешь! Ну что ж, я счастлив, что такое сокровище достанется мне!

И он удалился тем же путем, что и пришел – через осыпь ограды.

* * *

«Ольвин», действительно, не оставил Веронику. Он пришел следующей же ночью, найдя ее на том же месте – под старым кипарисом. Уверенная в его святом праве на нее, она без особых колебаний уступила его горячему напору и нашла, что Ольвин стал более страстен, чем «раньше»: не прятал своих чувств, не скрывал желания. Это даже понравилось ей. Правда, он теперь был несколько, на ее взгляд, тороплив – как голодный ребенок, завидевший блюдо со сластями. А ей хотелось больше нежных касаний, медленных поцелуев, чего-то такого… И все же он и таким ей нравился. Вопреки собственным смутным опасениям она не разочаровалась. Лишь за одно мягко попрекнула его:

– Ты же обещал, что больше не будет больно.

– Но ведь ты же была девственна, малышка… – смешался «Ольвин». – Но не бойся, я ведь пришел, чтобы непременно увести тебя!

Вероника пыталась уверить его, что в обители ей не так уж и плохо, а главное – она здесь с Учителем. «Ольвин» же настаивал на уходе, живописуя, какая жизнь ждет их впереди, и как он будет беречь ее и заботится, и какие города и страны непременно покажет, и какие книги будет ей покупать, чтобы она не скучала.

– Тебе нужно увидеть мир. Тебе это непременно нужно, я вижу! И я сделаю все, чтобы ты не разочаровалась. Для меня это тоже важно, поверь: рядом с тобой и для меня мир вокруг преображается. Это удивительно! И ты знаешь, мы ведь чем-то с тобою похожи. Наверное, родились под одной звездой!

Чтобы не расстраивать его, Вероника обещала уйти с ним – в ближайшее же время, как только она соберется с духом… Но «Ольвин» становился все более нетерпеливым и настойчивым:

– Вероника, пожалуйста, уйдем! Я здесь сильно рискую. Да и ты тоже. Я не боюсь риска, поверь, но к чему так тянуть? Отчего ты упрямишься?

Но чем упорнее он просил уйти с ним, тем более нерешительной, несмотря на уже данное ему обещание, она становилась. И все отчаяннее упрямилась. «Ольвин» же сказал, что уже привел двух лошадей, они стоят по ту сторону ограды, и Веронике надо непременно сегодня же последовать за ним, в его дом в Севилье, а потом он перевезет ее дальше. Он был тороплив и деловит, а Веронике вдруг пришло в голову именно сейчас порасспросить его о том медальоне-монете, который она продолжала хранить на груди.

– Некогда, малышка! Пойми, надо уходить!

– Но мне так хочется узнать о монете…

– Ну, что еще за монета?! Ах, эта? Не знаю, то есть не помню… – Он начал заметно раздражаться, а в голосе появились требовательные нотки: – Хватит болтать о пустяках, у нас крайне мало времени!

Он крепко ухватил Веронику за запястье, и ей это не понравилось: «Ольвин» стал казаться чужим и далеким, а главное – каким-то досадно необязательным, ненужным в этом саду, на фоне темнеющего силуэта храма…

– Ольвин, то, что ты говоришь… как ты говоришь… Я не узнаю, я не привыкла… Так нельзя, Ольвин!

– Святые угодники! – окончательно вскипел он. – Кто этот норманн, хотел бы я знать! Этот чертов норманн, которого ты непрестанно поминаешь!

– Ольвин, ты пугаешь меня!

– Тебе же было хорошо со мной! Со мной!!! Я это ясно видел! Так кто же этот Ольвин и зачем он нам с тобой?!

– Это не ты… не Ольвин! Кто ты?!! Постой, я знаю… Ты – дон Цезаре!

И она закричала, как раненый зверь, попавший в смертельную ловушку, – закричала от ужаса из-за допущенной ошибки, и от непоправимости ее, и от безысходности, от бессильной ярости против коварства собственной ущербной памяти, заведшей ее в этот капкан! Дон Цезаре, стараясь привести ее в чувство, ударил по щеке – раз, другой. Бесполезно – Вероника кричала, и ее голос тоской и болью наполнял монастырский сад.

Сеньор вскочил на ноги и рывком поднял Веронику, пытаясь все же увести ее за собой или унести на руках, но она словно оцепенела. И смотрела на него с ужасом: порывом ветра подняло край его воротника, и дорогие кружева на мгновение прикрыли нижнюю часть лица дона Цезаре… и теперь на нее требовательно смотрели жгучие карие глаза, хорошо знакомые глаза. Слишком хорошо! Вот почему она так жестоко ошиблась:

– Высокородная Тийа?! Ты?! Здесь?!!

– О, боже, сумасшедшая, о чем ты?! Уйдем или мы оба здесь погибнем! Да замолчи же! Бог мой, сюда идут!

В ответ – лишь расширенные глаза с бездонными зрачками, полными страдания и безнадежности.

– Что ж, видно нет Божьей воли… – прошептал он и не окончил фразы.

От монастыря уже бежали в их сторону с факелами – монахини, сторож, еще какие-то люди – много людей! И дон Цезаре, со стоном досады и разочарования, выпустил ее руки, оттолкнув от себя, и молча перемахнул через осыпь ограды. За ним исчезли в ночи стук упавших со стены камней, удаляющийся топот копыт его лошадей, и наступила тишина.

Недолгая тишина: люди были уже близко. И они ее видели. Да Вероника и не пряталась – застыла, обезволела.

– Вот она! – раздались голоса. – Мы нашли ее. Вероника, ты больна? Вероника, что с тобой? Кто-нибудь, позовите лекаря! Лекаря скорее!

Ее губы беззвучно шептали: «Не надо лекаря… я не больна… Позовите Учителя… пожалуйста… ну пожалуйста, позовите Учителя…» Только никто ее не слышал. Даже падре Бальтазар не услышал. Даже он опоздал. О, если бы он пришел раньше или хотя бы вместе с ними! Но Веронику увели другие. И привели лекаря. И осмотрели, обнаружив то, что должны были или хотели обнаружить: прелюбодеяние – нарушение заповеди Божьей! – в стенах обители. Преступление против Церкви? Налицо!

И как ни старалась матушка настоятельница защитить Веронику, как ни пытался падре Бальтазар объяснить происшедшее ее безумием – что могли они поделать, как могли противостоять визитаторам от Святой палаты? С инквизицией шутки смертельно опасны!

* * *

Малюсенькое тюремное окошко было зарешечено; тусклых предрассветных лучей, пробивавшихся меж толстых прутьев, хватало лишь на то, чтобы неясно различать окружающее. Вероника лежала на ворохе соломы и равнодушно следила за тем, как разорванные решеткой блики солнца, ползущие по стене, делаются час за часом все ярче. Она ждала, когда в квадрате окна станут видны облака. Ей все время хотелось видеть облака…

Противоположной стены не было. На ее месте, от пола до потолка, вместо двери красовалась решетка, как и на окне – только прутья ее были толще, а проемы, через которые просматривался тюремный коридор, шире. В коридоре располагалось несколько таких же ниш-камер, как и та, где находилась Вероника. В некоторых смутно копошились или лежали неподвижно люди, но многие ниши были пусты. В темном коридоре, разделяющем ряды зарешеченных ниш, горела всю ночь пара факелов, но их неровного и скудного света доставало только на то, чтобы зрительно поделить коридор на три неравные части.

То, что находилось за пределами ее узилища, по ту сторону толстенных прутьев, Веронику уже мало интересовало. Впрочем, так же мало ее интересовала теперь даже собственная судьба – круг восприятия сузился до предела: собрать в кучу всю солому, поудобнее расстелить на ней плащ, который ей по счастью оставили, дождаться утреннего света и наблюдать за облаками в нещедром окне…

Ночью из дальнего угла, мерзко шурша и неприятно часто перебегая с места на место, приближаясь и приближаясь, явилась крыса. Веронике вовсе не хотелось с ней знакомиться близко. И она встала на четвереньки, наклонив голову низко, и громким шепотом, вложив в слова всю внутреннюю силу, на какую была сейчас способна, произнесла предназначенное лишь для крысы:

– У-хо-ди! Ты мне мешаешь! Скоро меня уведут, но пока я здесь, ты не будешь меня беспокоить! За это я буду оставлять тебе хлеба возле стены.

И не встала с четверенек, пока крыса, мелко вздрагивая шкуркой и беспокойно водя усиками, не исчезла, пятясь, в своей дыре. Больше ничто не шуршало, и оставшуюся часть ночи, коротко помолившись, Вероника проспала.

Теперь она была даже спокойна: больше не нужно было выуживать из своей странной, ненормальной памяти части непонятных «воспоминаний»… не нужно было напрягать свой жалкий разум, силясь свести в единую картину мироздания эти разрозненные обрывки… ни к чему было разбирать и запоминать неясные видения, то вдохновенные, то пугающие… Ничего не нужно было. Ни-че-го! Абсолютно все теперь сделает за нее судьба – в лице особых исполнителей трибунала Святой палаты.

Вероника нисколько не мучилась оттого, как отвечать на вопросы суда, что именно говорить, в чем сознаваться, а что – утаить: большего напряжения, чем в ту последнюю ночь в монастырском саду, ее разум все равно бы не выдержал. И она просто поплыла по течению времени, предоставив суду инквизиции провести последнюю черту под писанием ее Пути, прерванного столь ужасной ошибкой. Сейчас Веронике было совершенно безразлично, как именно все закончится. Какая-то последняя, тончайшая, струна души, надорванно зазвенев, лопнула – и связь с жизнью в одно неуловимое мгновение была утрачена. А вместе с этим рассеялись, растворились, истаяли в бездонных глубинах бытия-времени все прочее, что принадлежало к самому понятию жизни: беспокойство о будущем, мысли о близких, волнение о собственной участи. Наступил покой.

И Вероника недвижно и тихо лежала на соломе, флегматично наблюдая через квадратик окошка за движением медленных облаков…

* * *

Не было страшно и когда она впервые предстала перед судом инквизиции.

Трое судейских восседали за столом, уставленным свечами, между которыми возвышалось распятие и лежало Евангелие. Первое, что ее попросили сделать – это принести присягу в том, что она будет говорить только правду. Вероника, положив на Евангелие ладонь, чистосердечно пообещала. И далее отвечала, нисколько не заботясь о сути задаваемых ей вопросов и последствиях своих прямодушных ответов. Сидящий в углу секретарь, поначалу старательно скрывающий зевоту, с каждым ответом Вероники взглядывал на нее все удивленнее и все усерднее скрипел пером, выводя на бумаге ее наивные ответы.

Для начала спросили имя, место и обстоятельства рождения и что-то о семье. Факт, что сеньорита д’Эстанса происходила из семьи мориска, произвел неблагоприятное впечатление. Еще спросили, кто ее духовник и как давно она исповедовалась. Вопросы были простые, и Веронике даже показалось, что расспрашивают ее вполне доброжелательно. Впрочем, она, конечно, догадывалась, что главные вопросы впереди. На вопрос же, знает ли сеньорита д’Эстанса, за что арестована, Вероника сказала, что догадывается.

– Кажется, из-за того, что ко мне в монастырь приходил мужчина, – несколько даже равнодушно предположила она.

– Ты не считаешь содеянное преступлением? – удивился судья.

– Я совершила ужасную, греховную ошибку, – искренне ответила Вероника, не признавая впрямую своей вины: у нее не было сил вдаваться в объяснения.

На втором допросе от нее явно пытались добиться внятных и точных подробностей ее «преступления». Вероника отвечала так, как могла, но ответы, наверное, не устраивали инквизиторов – они задавали свои вопросы снова и снова, стараясь ее запутать.

– Нам все известно, – увещевал судья, беспрерывно листая какие-то свои бумаги, – и нам жаль тебя, Вероника! Ты согрешила, но кто-то вовлек тебя в это преступление, кто-то ввел тебя, такую неопытную, в заблуждение! Назови имя этого человека – это станет знаком твоего примирения с матерью-Церковью!

– Никто намеренно не замышлял против меня зло. Это я спутала одного человека с другим. Если кто и виноват, так только я одна и только в этом.

– Кого с кем ты спутала? – ухватились за ее ответ инквизиторы.

И Вероника невозмутимо рассказала им, что приняла совершенно постороннего мужчину за своего мужа, с которым с пятнадцати лет соединена узами супружеских обетов, совершенных по законам его страны.

– Разве ты была замужем? Как же тебя приняли в монастырь?!

Вероника испугалась, что в чем-нибудь обвинят падре Бальтазара, и поскорее добавила, что по болезни она сама забыла об этом. Да и муж ее где-то потерялся… В общем, она не знает, где он теперь. И ее оставили в покое еще на несколько дней.

В следующий раз ее долго и занудно уговаривали, что, дескать, инквизиции все известно, и замужем-де она никогда не была, а то, что отрицает свою вину в преступлении против веры и Церкви, лишь усугубляет ее положение!

– Не утаивай правды, не лицемерь, Вероника! Ты получишь прощение, только если покаешься и скажешь, кто ввел тебя в этот грех!

Никто не вводил. Она полагала, что имеет дело с собственным мужем. А кто это был на самом деле, кто его знает! Назвал ли он ей свое имя? Какое-то назвал, но она его уже не помнит. Это правда, сеньоры. Помнит ли Вероника имя мужа? О да, конечно – Ольвин. Так его зовут. И медальон, который Вы, сеньор, держите в руках – его подарок: Вероника виделась с ним в прошлом году в… где-то… она забыла. Языческий амулет? Возможно: Ольвин не был христианином.

После этих слов члены трибунала долго совещались, сумрачно поглядывая в сторону обвиняемой, и скорбно качали головами.

Ее речь повергала их то в растерянность, то в гнев, то в недоумение: Вероника ни разу не сбилась, не противоречила сама себе и – не боялась.

Для инквизиции, скрупулезно и точно соблюдавшей собственные уложения о допросах, ясно было, по крайней мере, одно: вина Вероники очевидна и доказана. А закон гласит, что в таковом случае пытки не применяются; буквы же закона следовало придерживаться твердо и неукоснительно! И дальше запугивания дело не пошло – Веронике лишь показали (для назидания!) комнату пыток, полную отвратительных и изощренных механизмов.

Но пытки пытками, а одной жертвы (да еще так нелепо попавшейся!) Святой палате было явно недостаточно. И в какой-то день трибунал сменил тактику.

Вдруг принесли овощей и сыра, хлеб стал, в отличие от предыдущих дней, свеж и кусок – больше. Вероника поделилась сыром с крысой, которую давно по-дружески называла Франческой, и та охотно откликалась. Франческа, неотвратимо вытягиваемая из норы сырным духом, уже через мгновенье возбужденно блестела глазами, высунув нос из щели. Все последнее время крыса вела себя так деликатно, что Вероника разрешила ей съесть сыр прямо в камере, у стены.

Затем позволено было принять посетителей, и один за другим стали появляться гости. Было трогательно и грустно видеть Леонору, поспешившую первой ее навестить, даже без супруга («Он в дальней поездке, дорогая. Я сообщила ему, но пока он вернется… Я ничего не могу поделать, прости меня!»). Да и не надо ничего делать. Какое это теперь имеет значение? А Леонора вдруг горько разрыдалась, нелепо и некрасиво кривя губы, и сквозь слезы все жалела несчастную сироту («О ком она?» – недоуменно смотрела на нее Вероника), а еще каялась в том, что это по ее, Леоноры, наущению Веронику увезли в монастырь.

– Могла ли я тогда предположить, бедная моя… – Леонора, не закончив фразы, опять залилась слезами.

Сопровождающий посетителей монах-доминиканец, не дождавшись, видимо, того, ради чего Леоноре и разрешили визит, вывел ее из камеры. Было слышно, как в коридоре он распекал ее: «Вы обязаны были задать ей наши вопросы!» – и как Леонора подавленно оправдывалась: «Я не могла… Бедная девочка…»

Потом пришла мать Тересия. Она тоже плакала. Матушку Тересию было пронзительно жалко! Украдкой кивнув на монаха-соглядатая и двух стражников, маячивших в коридоре, Вероника попросила ее ничего не говорить. И они просидели молча, обнявшись и прижавшись друг к другу, все отпущенное время.

Наконец к ней допустили и духовника. Падре Бальтазар задержался дольше всех. Очевидно, наблюдатели получили на его счет особые указания, позволив ему остаться с обвиняемой столько, сколько он сам сочтет нужным. Видно, трибунал надеялся, что в доверительной беседе духовнику удастся убедить Веронику не упорствовать и во всем («В чем?!») сознаться.

Веронике было бы приятно просто повидать Учителя, помолчать, держа за отеческую руку. Но он вдруг принялся что-то ей втолковывать, да еще не впрямую, памятуя о соглядатаях, а издалека и обиняком! И, как ей ни было трудно и неприятно, пришлось напрячься и попытаться понять его. Слова падре доходили обрывочно:

– Не забывай… помни… это важно не только для тебя, но и для меня… Сохрани память об этой жизни…

Память? Память?! Когда до Вероники дошло, о чем он просит, ее сердце перехватило спазмом настоящего отчаяния и негодования. И она, вскочив с соломы, на которой они оба сидели, и сжав кулаки, почти закричала:

– Не хочу! Как же ты не понимаешь! Не хочу больше ничего помнить!

Он с силой дернул ее за подол – сесть. Но, бухнувшись на солому, она опять вскочила, теперь уже на колени, и, стоя на коленях, вцепилась обеими руками в его запястья, чуть не сорвав четки. Когда же он осторожно высвободил у нее свои руки, Вероника схватила его за облачение на груди, подтащила к себе (он не сопротивлялся) и зашептала прямо в лицо:

– Я хочу забыть все: Ольвина, Тийу, Леонору, Анхелику, да и тебя – всех и вся! Всё то, что ты называешь «прошлые жизни»! Всё, всё забыть!

– Нельзя. Тебе – нельзя!

– Почему именно мне нельзя? За что?!

– Это дар свыше, Вероника, – терпеливо отвечал падре.

– Я не просила у Бога этого дара! Дара, который мучил меня всю жизнь, причинял беспокойство моим родным и в конце концов довел меня до беды!

– Не дар довел тебя до беды, а…

– Не дар, – перебила она, – знаю, не дар! А моя неспособность с ним справиться! Я не выдержала испытания, не прошла урока и – прервала свой Путь! Виновата я одна. И никто мне не может помочь. Даже ты. Верно?

– Верно, дитя мое, – с величайшей горечью вздохнул падре.

Простота и глубокое смирение его ответа разом вернули ей прежнее спокойствие, и Вероника, разжав пальцы, выпустила его одежду. Тогда он медленно и внятно заговорил:

– Выслушай меня, Вероника. Выслушай внимательно! Ты была не просто моей ученицей и послушницей, в тебе – часть моего сердца! Ты – как дитя мне! Больше чем дитя! Я ужаснулся, когда узнал о твоем грехе. Ведь это не просто грех – это огромная ошибка, которая прерывает твой Путь. И я не в силах спасти тебя! Скажу только одно.

Он взял ее за руку и проговорил, заглядывая в глаза, будто стараясь убедиться, что она его вполне понимает:

– Испей чашу до дна. С уверенностью в любви Божьей. И моей.

– Хорошо. Раз это говоришь ты, значит, так и должно. До дна? Я запомнила. Хотя я и не понимаю, о чем ты говоришь.

Но падре повторил еще несколько раз: «Испей до дна… До дна…» – прежде чем удостоверился, что эти его слова запечатлелись прямо в ее сердце. Только тогда он удалился, попрощавшись с Вероникой долгим прямым взглядом.

* * *

«Совершенное в стенах монастыря прелюбодеяние… Доказанность преступления против матери-Церкви… Отсутствие сколько-нибудь смягчающих обстоятельств… Упорство в непризнании вины, что говорит об отсутствие у обвиняемой искреннего желания примириться со Святой Церковью… – холодно звучали в судебном зале слова обвинения. И наконец приговор: – Объявляется неисправимой еретичкой и передается в руки гражданских властей».

«В руки гражданских властей» означало одно, всегда одно – аутодафе!

Christi nomine invocato!!!

…Вынесение приговора измученная и обессиленная допросами Вероника выслушала совершенно бесчувственно. Поняла лишь, что дело наконец подошло к самому концу и остается только набираться мужества перед тем, как судебный исполнитель поднесет факел к вязанке хвороста у ее ног.

«Испей чашу до дна!» – эти слова падре почему-то умиротворяли душу и наполняли ее хоть какой-то силой. И Вероника буквально цеплялась за них остатками своего все более и более расплывающегося сознания.

* * *

Утром очень не хотелось просыпаться, все длился и длился чудесный сон, навеянный незвано пришедшим Хранителем. Ночью Хранитель взял Веронику на руки, и ей стало тепло и уютно. А он всю ночь баюкал ее и пел – невероятно красивы и райски чисты были звуки его песни! Наверное, это была небесная колыбельная. Иначе как бы Вероника уснула в ночь перед казнью?

Даже проснувшись, она продолжала внимать дивным звукам и улыбаться ангельской песни Хранителя. И так и отправилась, улыбаясь, пешком через весь город, облаченная (как и остальные осужденные) в санбенито – позорную накидку нераскаявшегося еретика, размалеванную нечистью и вздымающимися вверх языками пламени, – в уродливом колпаке, с крестом Святого Андрея в одной руке и незажженной зеленой свечой в другой.

Впрочем, колпак с нее все время спадал, церковный служка подхватывал и водружал колпак обратно, но он опять падал и падал. И в какой-то момент (она не заметила когда именно) с колпаком от нее отстали.

Медленная процессия, возглавляемая доминиканцами, несущими перед собой зеленый крест инквизиции, обвитый траурной вуалью, торжественно прошествовала по улицам Севильи. По бокам помпезного шествия, казавшегося Веронике смешно-нелепым карнавалом, шли представители гражданских властей, позади всех – еще какие-то люди и чины Святой палаты. Кто на мулах, кто на лошадях, кто пеший, в черных плащах с белыми крестами на груди, они несли кресты, мечи, оливковые ветви как знак… – чего? не милосердия ли? – и знамена инквизиции с красиво вышитыми словами «Pestem fugat haereticam»: «Погибель ждет еретика»!

Рядом с каждым осужденным шагал священник, пытавшийся убедить несчастного хотя бы в последний час признать свою вину. Тот, что сопровождал Веронику – высокий и худой, как жердь, с сухими, сжатыми в щель губами и казавшимися безжизненными глазами, – много слов не тратил. Он выдал ей очевидно заранее заготовленные увещевания и, не дожидаясь ответа, отвернулся. И хорошо сделал: все равно Вероника не замечала ничего вокруг. Она обращала мало внимания и на толпу, опускающуюся на колени при появлении грозной и внушительной кавалькады инквизиции, а смотрела только поверх голов – вверх, в небо, с наслаждением вдыхая запахи приближающейся осени, по-прежнему предпочитая слушать пение своего Хранителя, а не литанию инквизиторов и стоны и жалобы таких же, как и она сама, осужденных.

Была еще какая-то заминка или просто остановка перед собором, наверное предназначенная для того, чтобы Вероника могла попрощаться с ним. Впрочем, ее тюремщики тоже не теряли времени попусту и, пока она любовалась на прощанье красотой и величием собора, отслужили мессу прямо под открытым небом, ловко закончив ее именно тогда, когда и Вероника готова была продолжить путь.

За городом, посреди луга Святого Себастьяна, возведено было зловещее сооружение – кемадеро – каменная платформа с несколькими столбами, окружающими огромный крест, и разложенными вокруг них вязанками хвороста. Последняя остановка. Вероника же смотрела вверх, туда, где по синему полю плыли белоснежные перышки облаков. Плыли так заманчиво-свободно, что Веронике все нестерпимей хотелось к ним присоединиться, легко потянувшись к небу руками. И она, с досадой на задержку, оглянулась назад, на сопровождавшего ее священника. К своему удивлению, Вероника увидела рядом с ним… падре Бальтазара, оказавшегося здесь неведомо как. Оба священника о чем-то напряженно спорили.

– Она не хочет пить и не просила об этом, – настаивал ее провожатый.

– Я видел, как она делала отчаянные знаки, – уверял падре, – и дело милосердия – исполнить ее последнюю волю перед казнью!

– Ты хочешь пить? – угрюмо поинтересовался у нее инквизитор.

Вероника на мгновение растерялась. Пить? Сейчас? Но неожиданно и необъяснимо, может быть из-за странно-пристального взгляда падре Бальтазара, в сознании всплыли его последние обращенные к ней слова: «Испей эту чашу до дна», повернувшись еще и другим смыслом – «эту чашу»! И она, более не думая и не рассуждая, жадно потянулась к тому, что Учитель держал в руке. Это была небольшая, слегка позеленевшая медная плошка, наполовину заполненная какой-то жидкостью. Не дожидаясь конца рассуждений инквизитора и не дав ему проверить содержимое медной чаши, Вероника выхватила ее из рук падре и, залпом проглотив всю жидкость, вернула чашу обратно. Это нетерпение сошло за сильную жажду, и тюремщик успокоился. А падре внимательно взглянул на дно чаши, убедился, что она совершенно пуста, с явным облегчением убрал ее куда-то в складки своего широкого кожаного пояса и незаметно растворился в толпе.

Внезапно Вероника почувствовала, что земля под ногами слегка качнулась. Что это? Краски дня вдруг стали ярче и сочнее, запахи приятнее, а звуки (и пение Хранителя в том числе!) – насыщеннее и звонче! Мир вокруг стремительно приобретал бесконечно гармоничные, мягкие очертания! Одновременно закололо в груди слева, запершило и сдавило горло; сначала слегка, а потом все острее стало не хватать воздуха, но при этом совсем не хотелось делать больших вдохов! Пришла рассудительная мысль: зачем? Все и так прекрасно!

Уже привязанная к столбу (как она здесь оказалась?), Вероника была целиком погружена в эти новые ощущения, удивительно сочетавшие в себе восторженное переживание полноты и гармонии бытия и растущие удушье и резь в сердце. Сочетание столь разнородных ощущений было поразительно само по себе, тем более что к ним вскоре присоединилось, постепенно вытесняя собой все неприятное, и третье: угасание всех внешних чувств. То есть Вероника еще продолжала ясно видеть (вот хворост уложен у ее ног, вот священник-доминиканец помахал перед ее носом распятием, вот уже пошел дым, застилая собой окружающее, а за ним стал подниматься огонь), но уже ничего не слышала и не чувствовала. Тело будто онемело, умерло раньше, чем от него отлетела ее душа! «Что же это я выпила? Ах, падре, падре…» Веронике стало ужасно смешно (в уме она даже погрозила ему пальцем), и непременно рассмеялась бы, да только уже совсем не слушались губы…

А потом тела не стало вовсе! Зато невероятно легко и радостно стало душе! Легко и свободно! И Вероника наконец вскинула как крылья руки – другие какие-то руки, до сего момента стесняемые несвободой этого тщедушного и ни на что не годного тела, – и взлетела! Нетрудно и невесомо – вверх, в давно манившую ее бездонную синь…

Она проплыла над оставленным своим телом, брошенным, как оказавшееся ненужным старое платье (пусть о нем теперь позаботятся ее судьи), и над группой священников, среди которых стоял Учитель… Пролетела над толпой жадного до зрелищ люда, где, к своему удивлению, заметила дона Цезаре с растерянным и осунувшимся лицом и будто слепым взглядом…

Из всех единственно эти двое, Учитель и дон Цезаре, хотя они и не видели летящую Веронику, смотрели не на костер, а в небо…

Казни продолжались, но все это уже не имело ровным счетом никакого значения: Веронику звал Свет, преизбыточно-щедро разлившийся откуда-то сверху, из-за сияющих облаков, обещающий Свободу и полный невыразимой Любви и Надежды. И Вероника, вдохновенно радостная и наконец свободная от всех тревог и сомнений, ликуя, взмыла вверх, над полем, над Севильей, над миром – в небо, в облака… в этот Божественный Свет.

Вербное Воскресение, 2004.

Москва

Загрузка...