Вечерним поездом выехали в Лондон.
В вагоне было душно и тесно. Под потолком помигивала синяя лампочка, и от этого света люди выглядели болезненно-бледными. Большинство пассажиров — военные в разномастных шинелях: французских, польских, датских. Слышалась разноязычная речь. Мать и дочь почувствовали себя вдруг очень одинокими среди этих иностранных офицеров разбитых гитлеровцами армий.
Почти все правительства оккупированных Германией стран перекочевали в Англию. Здесь собрались все короли Европы — норвежский, югославский и греческий, датская и голландская королевы. Только шведский король избежал этой участи и пребывал у себя в нейтральной стране.
Сидевшие напротив английский и польский лейтенанты разговаривали о войне, о втором фронте. Антошка отлично понимала плохо говорившего по-английски поляка и с трудом улавливала смысл быстрой речи англичанина.
— Мы не позволим русским вторгнуться в Польшу, — говорил англичанин, — мы придем туда первыми.
— А по-моему, Польша должна быть для поляков, — возражал собеседник. — Мы готовы хоть сегодня высадиться в Европе и идти с боями в нашу страну, дайте только команду. Надоело бездельничать, страшно слушать, что творят гитлеровцы в родной Польше.
В спор вовлекалось все больше участников. И главное, что волновало солдат и офицеров во французской, польской, норвежской, голландской и других униформах, солдат, потерявших родину, — это второй фронт. «Вы, англичане, бережете только себя, думаете о себе, — упрекал английского подполковника французский офицер с авиационными петлицами на вороте мундира. — Вся гитлеровская военная машина обрушилась на русских. Ударьте по немцам с Британских островов, высадитесь в Европе — это оттянет с русского фронта десятки германских дивизий, это облегчит положение русских, приблизит победу. Мы готовы к бою, но вы связываете нас по рукам и ногам». «Немцы не выдержат долго борьбы на два фронта», — горячо подтверждал польский офицер. «Это дело высокой политики», — защищался англичанин.
Мать и дочь не вмешивались в разговор. Они сидели, прижавшись друг к другу, и, делая вид, что дремлют, вслушивались в разговор, постигая вновь и вновь великий смысл слова «Родина», счастье жить на родной, свободной от врагов земле.
Утром поезд прибыл в Лондон, и поток людей вынес их на привокзальную площадь, к длинной очереди на такси.
И вот впервые Елизавета Карповна и Антошка увидели страшную картину разрушения.
Такси тащилось в потоке машин по широкой улице. По обеим сторонам ни одного, буквально ни одного уцелевшего дома. Черные коробки сгоревших зданий, груды кирпича, глыбы вздыбленного бетона, ощетинившегося арматурными прутьями, скрюченные железные балки, решетки, куски лестниц с мраморными ступенями и сугробами пыли на них. В проеме окна ветер трепал, как черное знамя, полотнище темной портьеры.
За всем этим хаосом искореженного железа и битого камня мерещились люди. По этой лестнице бегали дети… В этом окне по вечерам горел свет… В этом дворе, наверно, стояли песочницы… Здесь, конечно, была школа, — на стене уцелел кусок выцветшей географической карты.
Пожилой шофер в форменной поношенной куртке долго ехал молча, потом спросил:
— Миссис приехала из Швеции? (Он заметил на чемоданах шведские наклейки.)
— Да, — ответила Елизавета Карповна.
— Ну, полюбуйтесь на новый порядок в Европе. Вам все это незнакомо, — кивнул он головой на развалины и бесстрастным голосом гида стал рассказывать, как осенью сорокового года в течение двух месяцев гитлеровцы методично, с десяти вечера до семи утра бомбили британскую столицу, улицу за улицей, дом за домом. Налетало по триста — пятьсот самолетов за ночь. Каждую ночь бомбили какой-нибудь один район. К утру прилетали немецкие разведчики и проверяли работу бомбардировщиков, фиксировали уцелевшие дома, которые новая волна бомбардировщиков сносила с лица земли. — А у нас на весь Лондон бывало пять — восемь истребителей, да в каждом районе по нескольку зенитных пушечек. Не подготовились наши власти, и немец хозяйничал как хотел. Фашисты рассчитывали поставить на колени англичан, думали, народ не выдержит этого ада.
— Наверно, много людей погибло? — тихо спросила Елизавета Карповна.
— Посчитайте: больше миллиона домов и коттеджей в Лондоне было уничтожено и основательно повреждено. Из-под развалин извлекли пятьдесят тысяч трупов. Раненых не считали… Бомбоубежищ не строили. Люди прятались в метро, но разве весь Лондон под землю засунешь?
Антошка сжалась.
Шофер продолжал:
— Последний массированный удар по Лондону был в мае сорок первого года, а как только Гитлер напал на Россию, страшные бомбежки, слава богу, прекратились. Немцы стали сбрасывать бомбы на русские города. Два года, а не два месяца бомбят. Вам, шведам, не понять этого. Если бы русские не выдержали натиска, мы бы с вами сейчас сидели где-нибудь в концлагере.
Ехали через Сити — деловой центр города, где размещаются английские банки, правления крупнейших фирм. Немцы основательно изуродовали огромные мрачные здания, но двухэтажные коттеджи бомбить легче, чем каменные здания английских миллионеров, построенные на века. Все же и здесь было много бесформенных глыб мрамора, битого зеркального стекла, скрюченных железных балок. И над этим хаосом возвышался собор святого Павла с проломленным куполом.
Все это походило на жуткие декорации, потому что сами улицы были широкие, чистые, оживленные. По мостовой катили двухэтажные омнибусы, вереницы автомобилей, на уцелевших стенах пестрели яркие полотнища торговой рекламы, по тротуарам спешили люди, разговаривали, смеялись. Жизнь шла своим размеренным темпом, словно и не было вокруг этих страшных разрушений. Над руинами носились голуби и воробьи. Возле развалин церкви девушка продавала весенние цветы.
— Вон птицы успели свить себе новые гнезда, — сказал шофер, — а люди… когда люди обретут потерянный очаг? Сотни лет стояли наши дома и еще не одну сотню лет послужили бы. Я и сейчас ночую в метро, дом разбит, дочь погибла от нацистской бомбы, жена умерла. Вы, шведы, счастливые. Молитесь за победу русских, чтобы и с вами такой беды не приключилось.
Шофер осторожно объехал группу молоденьких девушек в защитных комбинезонах и пилотках, кокетливо державшихся на пышных волосах. Девушки тащили на веревочках баллон воздушного заграждения. Ветер колыхал огромное серое туловище баллона, и он казался живым.
Машина остановилась у четырехэтажного каменного здания, вернее, у сохранившегося крыла его. Здесь помещался пансион, адрес которого Елизавете Карповне вручили на аэродроме.
Елизавета Карповна отсчитывала деньги. Антошке не хотелось, чтобы ее принимали за шведку, и она сказала:
— А мы не шведки, мы русские и возвращаемся домой. Завтра, наверно, будем уже в Москве.
Старик взглянул на девчонку и протянул обратно деньги, которые собирался уже положить в кошелек.
— С русских денег не возьму.
— Но вы же на работе, это не ваш автомобиль, прошу вас, возьмите, — упрашивала Елизавета Карповна.
Шофер решительно захлопнул дверцу машины и включил газ. На прощание крикнул:
— Храни вас бог!
Хозяйка пансиона встретила приветливо. Это была женщина лет сорока пяти, с белокурыми крашеными волосами, яркими карими глазами, подтянутая, живая. У нее были густо подведены брови, причем одна бровь нарисована значительно выше другой, что придавало лицу удивленное выражение. Видно, ей некогда было заниматься косметикой, и она по привычке, без зеркала, наугад, рисовала на лбу черные как смоль брови.
— Меня зовут Мэри Павловна, — представилась она. — Я русский челофек, родилась в город Могилев, мне было три годов, родители приехали в Англия. У меня всегда живут русски люди.
Хозяйка пересыпала свою русскую речь английскими словами, и понять ее было не так-то просто.
— Пожалста, налефт, — говорила она, — ваш рум, ваш дом, номер один.
— Не дом, а комната, — поправила ее Елизавета Карповна.
— Извиняйть! — засмеялась Мэри Павловна. — Стирать голову и руки можно в басрум направ.
— Мыть голову и руки, — поправила уже Антошка.
— Через час будем ленчевать, — сказала Мэри Павловна, взглянув на часы-брошку, приколотую к карману блузки.
— О, это звучит совсем страшно! — заметила Елизавета Карповна. — По-русски надо сказать «будем завтракать».
В маленькой комнате, оклеенной темными обоями, было неуютно, пахло каменным углем и сыростью. Угол комнаты, видно поврежденный бомбой, был заделан на потолке свежими, необструганными досками.
Присели за стол, и хозяйка сказала, что гости должны сдать паспорт, чтобы получить «рейшенкартс» и «пойнтс» — продовольственные карточки и талоны, что горячей воды нет, утюг можно нагреть на кухне, камин топится «натюрель» — брикетами угля, за которые надо платить отдельно. «Велик и труден русски язык», «По одьёжке прогивайт ножки», «Чьёрт возьми», — пересыпала она заученными фразами разговор, и видно было, что это своего рода сервис — обслуживание шуткой. Елизавета Карповна пыталась говорить с хозяйкой по-английски, но Мэри Павловна уверяла, что ей легче управляться с русским. На обоих языках она говорила одинаково плохо; впрочем, это ее, кажется, не смущало. Веселая и энергичная, она вся была поглощена делами своего пансиона — это был ее мир, ее жизнь. И вдруг она как-то обмякла и, снимая пальцами с ресниц слезы, чтобы не размазать грим, всхлипнула.
— О товарищ мадам, — жалобно сказала она, — как тяжело, когда у человека нет фазерланд!
— Нет родины, — подсказала Елизавета Карповна.
— Да, да, родины. Для английских я русская, для русских я иностранный человек. Кто я? Жизнь очень трудно. Нет родина.
Но Мэри Павловна поборола минутную слабость.
— Надо работа, работа, работа, тогда хорош, и надо победа, победа, тогда я поеду в Могилев на свой родина. Много русские хотят ехать умирать на родин, я хочу ехать жить. Правда, можно немножко жить? Я много, много вязал шарф и пуловер, посылал русски солдат.
Мэри Павловна расспрашивала о Москве, о положении на фронтах.
Антошка уселась на подоконник и сквозь мутное стекло смотрела на кладбище домов.
На противоположной стороне улицы несколько мужчин и женщин разбирали развалины. Они вытаскивали из груды мусора уцелевшие кирпичи, сбивали с них наросты цемента, отряхивали от пыли и сносили вниз к грузовику. Из этих кирпичей будут строить новый дом.
Всюду, куда достигал взгляд, были руины, руины… Улица походила на развороченный муравейник. Люди работали весело, переговаривались, смеялись. Молодая женщина в брезентовом комбинезоне извлекла из щебня большой кусок зеркала, рукавицей протерла его, тут же приладила на камне и стала поправлять прическу. К ней подошла другая и, видно, одобрила находку. Антошка, глядя на них, отогревалась от ужаса, от какой-то безнадежности, которая охватывала ее при виде развалин.
Вечером хозяйка пригласила своих гостей в кино.
— Это совсем близко, — сказала она.
Шли по улице в кромешной тьме. На перекрестках посередине мостовой мелькали крестики светофоров. Лампы были прикрыты металлическими колпаками, в середине которых были сделаны крестообразные прорези. Крестики — зеленые, желтые и красные — расплывались в тумане и мелькали, как звездочки.
Только Мэри Павловна могла угадать, где находится кинотеатр. Дверь она нашла на ощупь. Вошли в темный вестибюль и оттуда в освещенный. Кинозал был переполнен. Началась картина. Вот миловидная женщина покупает в магазине модную шляпку, легкую, украшенную цветами и вуалью. Приходит домой, показывает мужу, сынишке. Легла спать. Проснулась, зажгла ночник и, сидя перед зеркалом в пижаме, примеряет шляпку и так и сяк, радуется обновке. И вдруг протяжный вой сирены. Началась война. Шляпка валяется скомканная с обгоревшей вуалью. И снова вой сирены. На этот раз уже не на экране, а на улице. В зале зажигается свет, демонстрация кинофильма прерывается.
— Леди и джентльмены, — спокойно объявляет администратор, — воздушный налет. Кто желает уйти в бомбоубежище?
Елизавета Карповна с Антошкой вскочили с мест, но Мэри Павловна сказала:
— Никто никуда не уйдет, картина очень интересная.
И действительно, вышла только одна пара. Свет погас, и кинофильм продолжался. В зале зачиркали спички, зажигалки. Многие закурили. В действие на экране врывались глухие отзвуки взрывов на улице. Но люди дружно смеялись, громко обсуждали события на экране, все жили жизнью маленькой семьи, и это презрение к опасности подбадривало всех. Антошке тоже стало уютно и весело. Картина отличная, и фашисты не могут помешать лондонцам отдыхать.