Салака, пришедшая осенью метать икру, почему-то не хотела приближаться к берегу. Дул хороший «рыбный» ветер, но за рыбой теперь приходилось отправляться далеко в море. И даже оттуда возвращались с небогатым уловом, а порой совсем пустыми.
Ночами сделалось уже темно, как на морском дне, и холодно, но потом вдруг вернулась летняя жара. На берег катились волны тихой погоды, и женщины, стоя по колено в воде, мыли своих овец.
Саале не относилась безучастно к Кадиным хлопотам, но пребывала в рассеянности и иногда переставляла какую-нибудь вещь с места на место без всякой надобности. Во время работы среди людей она упорно глядела в землю, как делают заключенные или больные. Вечерами ее тянуло из дому; она даже не понимала, куда идет, пока не обнаруживала себя на берегу. Все ее чувства были напряжены и припаяны к одной мысли: отец ведь тоже разошелся с матерью из-за религии, но мама осталась тверда в своей вере.
После ссоры Саале видела Танела только два раза, да и то издали. Саале не хотела попадаться ему на глаза, и Танел тоже, казалось, избегает встреч. Но в те два момента сердце Саале начинало безумно биться.
Вечерами, когда она ходила вдоль пустого берега — ноги в песке и на губах горько-соленый привкус морского ветра, — она думала о многом, вперемешку обо всем, что было для нее важно или причиняло боль. Но это беспокойство мыслей заводило ее в еще больший тупик. И, как однажды, когда она сидела у моря, Саале снова подумала, что она себя замуровала. Теперь это явно был промысел божий. Но Саале чувствовала, как трудно ей жить по божьей воле и каким непосильным для нее теперь становилось отречение от мира.
Ноги в песке остановились. Из песка торчала какая-то деревянная игрушка. Саале нагнулась — формочка для пирожных из песка. Саале перешагнула через нее и пошла своей дорогой.
Но она вернулась. Наполнила формочку и выложила пирожное на гладкую спину камня. Девушка долго слушала, как вздыхают волны, шлепаясь на песок, и, только когда из моря поднялась луна, пошла домой.
Всю дорогу она ненавидела Паулу.
Дома Кади как раз обезглавливала салаку к ужину. Пришло время солить рыбу; теперь она еще случалась, но большого улова море не предвещало. В этот год Кади сторговалась в деревне, да и то загодя, насчет свиньи: когда наступят холода, будет что класть на сковороду. Да и своей картошки ей никогда не хватало на всю зиму, требовалось прикупать. Клочок земли, принадлежащий Кади, был столь каменист, что пахать приходилось с трудом, и родил он плохо. Ведь не зря пока существует народная поговорка, что людям, населяющим побережье, хватает на всю жизнь только работы и камней.
Иногда вечерами Кади раскрывала старый мужнин бумажник, застегнутый английской булавкой, и задумчиво пересчитывала деньги, заработанные летом. Денег было не мало, но и не много. Десятки, которые предлагала Саале, Кади не приняла, — девушке на зиму требовалась одежда, она была почти раздета.
Саале постояла у окна, глядя на лунную дорожку, Протянувшуюся через море, затем нашла в ящике обеденного стола нож и стала помогать Кади.
За этой будничной, привычной работой — разделкой рыбы, во время которой рыбачки приводят в порядок свои мысли и додумывают их до конца, — Кади подняла на девушку теплый взгляд и сказала:
— Детка, от любви не скроешься. Ведь у любви берегов нет.
Уже с раннего утра погода была теплой и светлой, а вода у берега такой прозрачной, что дно просвечивало.
Приемщик рыбы Пунапарт следил за морем в окно своей служебной будки и всякий раз выходил на причал, чтобы порадоваться на прибывающие лодки — они были полны живым серебром.
Ионас Тощий тоже считал, что утро дало хороший улов. Кутье сидел на крыше каюты, как генерал; Тийт держал курс к дому. Загорелые, покрытые рыбной чешуей руки Ионаса спокойно лежали на коленях, и трубка его пускала в ясный морской воздух струйки табачного дыма. А Танел просто смотрел на простор ленивого открытого моря, гладкого, как пол.
Их сопровождала стая крикливых воришек рыбы, которые летели, алчно заглядывая в лодку. Своими наглыми действиями они несколько раз прерывали повествование Ионаса о жене, которой не сиделось дома, и о муже, который тоже любил своим плугом пахать чужое поле. И хотя это была одна из обычных баек Ионаса, Танелу казалось, будто рассказ направлен в его адрес.
Чувство вины мучило его, но много ли толку от мудрости задним числом, когда все уже пропало. Если и попробовать объяснить, как и что произошло у него с Паулой, то Саале ведь не поймет и не поверит. Но теперь это, пожалуй, неважно: все равно бог стоял между ним и его любовью. И все же Танел до конца не верил, что он ничего не значит для Саале. Но, видимо, власть бога над Саале оказалась сильнее, чем ее любовь к Танелу. Аминь! На всем этом теперь надо поставить крест, такая девушка не для рыбака. И все равно Танел безумно любил ее.
Такие темные мысли бродили в светловолосой голове Танела.
Ионас держал трубку глубоко во рту и зорко всматривался в море, словно мог увидеть нечто для него новое.
— Что это там, Ионас? — насторожился и Танел.
— Нях, что-то не то, — бросил Ионас; вопрос Танела подействовал на него раздражительно. — И как это ты умудряешься спрашивать так быстро и много?
Он постучал кулаком по каюте и крикнул Тийту;
— Ты тоже видишь?
Но моторист уже сам догадался сбросить скорость и не отрываясь глядел вперед, где навстречу им плыло, покачиваясь, высунувшееся из воды нечто рогатое.
Мина. В этом они уже не сомневались.
Было бы просто покончить с нею выстрелом из ружья с подходящего расстояния, а так, сколько ни гляди, ничего не сделаешь.
— Откуда же она выплыла? — спросил Танел, обращаясь к Ионасу, который считался знатоком в таких делах.
Ионас объяснил, что со временем ржавчина разъела трос, державший мину, вот она и поднялась. Ничего хитрого.
Ионас и Тийт быстро посовещались между собой. Пожалуй, самым мудрым было бы скорее вернуться в родную пристань и сообщить о находке. Но вдруг за это время какая-нибудь другая лодка наскочит на мину? Иди знай, как может измениться погода и куда отдрейфует рогатая сатана, чтобы натворить несчастье. Случись такое, три рыбака и Кутье до смерти будут ощущать вину. Действовать по приказу сердца и чувству долга — закон моря.
Так рассуждали мужчины в лодке. Метрах в тридцати от мины они совсем выключили мотор, чтобы не создавать волн. Во-первых, эта ржавая падаль могла взорваться от одного только движения волн, а во-вторых, большее расстояние было бы трудно проплыть.
Трое в лодке, не считая собаки, вырабатывали план. Канатов у них хватало. Требовался примерно тридцатиметровый конец. Танел не показывал, что радуется, как мальчишка. Он, самый молодой из них, должен был подплыть к мине и найти способ, как прикрепить ее к канату. Если у мины остался кусок троса, дело не так страшно, но если там лишь голое кольцо, потребуется смелость, и ловкость, и риску гораздо больше. Тогда придется быть с миной один на один, носом к носу, и заглянуть смерти прямо в глаза.
Внешне терпеливо Танел выслушал поучения и наставления: не спеша он стащил через голову свитер, снял штаны и сапоги и осторожно перелез через борт в воду. Вблизи берега вода еще не остыла после лета, но здесь, в открытом море, она обжигала. Уже проплыв полпути, Танел увидел, что мина, как они и предполагали, очень ржавая; совсем вблизи выяснилось, что у этой сатаны с четырьмя рогами довольно порядочный хвост — кусок троса. Задача Танела значительно облегчалась.
Но ему пришлось немало помучиться, прежде чем удалось сделать петлю на конце троса и прицепить к ней канат, и ни разу у него не мелькнула мысль, что от такой работы можно взлететь на небо.
Больше всего его беспокоило, что собственное тело стало неподвижным, как колода, а руки одеревенели, плохо слушались и что к тому же резких движений делать нельзя и торопиться опасно.
В море стояла безграничная тишина, будто воздух затаил дыхание. И только когда Танел поплыл обратно, Кутье начал ерзать на каюте и радостно лаять. Ионас же вынул изо рта свою изогнутую носогрейку и с чувством облегчения сплюнул в воду. До сих пор дело шло успешно.
Танел взобрался в лодку, вытряхнул воду из ушей и влез в одежду. Руки до того одеревенели, что он не мог справиться с пуговицами. Он дрожал и лязгал зубами, даже солнце оказалось не в состоянии согреть его и обсушить. Теперь пригодилась бы добрая стопка водки. По мнению Ионаса, смело можно было сказать, что мина поджидала их лет сорок под водой, еще с первой мировой войны. Тогда их спустили в Балтийское море пятьдесят тысяч штук, да еще неизвестно, сколько во время последней войны.
Тийт запустил мотор, и мужчины смотрели, как рогатик послушно поплыл за их лодкой. Кутье непримиримо скалил зубы и лаял на мину. Поскольку мина была угрожающе ржавой, а до дому довольно далеко, они решили освободиться от нее на ближайшем мысу. Они знали место, где по камням можно выбраться на берег. И делом Танела оставалось вызвать минера.
Ионас оценивающе смотрел на море. Он надеялся, что, если переменчивый ветер не разыграется, бояться нечего. А море выглядело по-летнему ленивым и глубоко спокойным и, кажется, не замышляло ничего недоброго.
Танел следил за миной, а Ионас — за полоской земли на горизонте, которая уже была видна невооруженным глазом. Над водой далеко разносился голос Ионаса:
Мелусина, Мелусина,
полковая розочка…
Это был удивительно теплый для конца августа день, и в доме, стоявшем у самого моря, использовали погоду, чтобы устроить большую стирку. Уже с рассвета руки Кади были по локоть в мыльной пене. Поздние бабочки кружились у колодца, и мухи жужжали на освещенной солнцем стене дома. Временами Кади отрывалась от стирки, разгибала спину и переводила взгляд на море, ибо чем бы ни занималась рыбачка, она всегда смотрит в сторону моря.
Неожиданно воздух вздрогнул от тяжелого далекого грохота, похожего на осеннюю грозу. Кади посмотрела на небо, но оно оставалось невозмутимо высоким и светлым.
К вечеру белье было выстирано и выкручено, и Саале на тачке повезла его на берег полоскать, потому что вода в их колодце содержала слишком много железа и имела болотисто-ржавый оттенок. Она хотя и была вкусна и годилась для питья, но белье от нее желтело.
Подоткнув подолы юбок, Кади и Саале в резиновых сапогах стояли в воде у берега. Солнце садилось, и море было разноцветным. Женщины макали свои простыни в воду — золотую и синюю. Затем Кади повезла часть белья домой, а Саале осталась дополаскивать.
Чайки покачивались на тихой воде и отдыхали на прибрежных камнях в лучах заходящего солнца. А на песчаную пустошь уже пал вечерний сумрак, и можжевельники стояли все черные.
Саале полоскала скатерть, в уголках которой были вышиты клубники. Держа край скатерти в руках, она прислушалась.
— Са-але! Са-але!
Девушка повернула голову к берегу и стала искать глазами, кто ее зовет.
Она увидела Кади.
Зов повторился. Снова послышалось:
— Са-але! Са-але!
И только теперь Саале услыхала в голосе, зовущем ее, тревогу.
Она выжала скатерть, положила на камень к остальному белью и выбралась на берег. Земля уже была в густо-синей темноте, а море еще лежало розовое.
Закравшееся вдруг в сердце Саале предчувствие недоброго усилилось оттого, что Кади вот так, подняв руки над головой, зовет ее. Саале сначала шла по песку тяжелыми шагами, а с полпути пустилась бегом. Она задыхалась и не осмеливалась ничего спросить. В сумерках невозможно было прочесть выражение лица Кади.
— Случилось что-нибудь? — спросила все-таки наконец Саале.
— Да… — По голосу Кади трудно было предугадать, что она скажет. — От их лодки только щепки остались. Говорят, мина взорвалась на мысу, почти у самого берега.
И без объяснений Саале поняла, о какой лодке говорит Кади.
Хельментина только что принесла ей это известие; в деревне же знали еще днем, что между камнями, на поверхности воды, животами кверху плавала выловленная Ионасом, Танелом и Тийтом салака.
Кади пошла к дому. Добавить было нечего, да и что зря тратить слова… И эти-то, произнесенные, она оторвала от губ с большим трудом.
В этот долгий вечер и еще более долгую ночь Кади и Саале сидели как каменные изваяния. Всегда беспокойные Кадины руки не чесали шерсть, не двигали вязальные спицы. Отрешенно лежали руки всю ночь на большом переднике. Кошка мяукала у двери, просилась во двор, но сидящие ничего не слышали. Глаза Кади не привыкли плакать. К тому же порой, даже при самых суровых ударах судьбы, нет слез. Так было и когда ее Юхана застрелили вот здесь же, прямо на пороге. Хельментина ныла и просила: «Поплачь хоть немножко!»
Теперь, так же как тогда, Кади не могла ни плакать, ни говорить. Но она думала об этих трех мужчинах, и думать было так же мучительно.
Моторист — родом не из этих мест: он ходил здесь в море только второй год. Кади знала о нем мало, к тому же Тийт был неразговорчивый мужик, и разговоров, которые теперь хорошо было бы вспомнить, у Кади с ним не случалось. Но она ясно видела памятью его лицо, молодое и бородатое, и подстриженную челку на лбу, как теперь в моде у молодых мужчин. Кади почти ощущала вину за то, что она так мало знала об этом парне — даже не могла сказать, какие у него были глаза.
А думать о Танеле и Ионасе — все равно что резать по живому. Танел был ей как сын. У нее на руках он засыпал ребенком, подолгу играл у нее в комнате; не отставая ни на шаг, всюду ходил за ней следом. Кади не была одинокой старухой, как засохшее дерево, потому что, и став юношей, Танел время от времени приходил сюда хозяйничать. Если же он долго не появлялся, Кади скучала и беспокоилась. И когда Танел не уехал вместе с матерью, а остался здесь, Кади была по-настоящему счастлива.
Ребенок у рыбачки не для того, чтобы гладить его или играть с ним: сын или дочь — ее будущее. Но с Танелом Кади не сдерживала своего материнского чувства, порывов нежности, не разделенных ее погибшими сыновьями. И словно случайно ее рука иногда оказывалась в его волосах. Но она тут же торопилась сказать, что парню пора уже сходить к цирюльнику — вся шея заросла.
Танел, как в детстве, ходил за Кади по пятам, рассказывал все, что было на душе, и хотел, чтобы она его выслушала. Теперь, наверно, от Танела не осталось даже кусочка, который можно было бы предать земле. В этом потеря Кади была даже большей, чем у матери Мартти, чей красивый погибший сын был отнесен к месту последнего упокоения на плечах друзей.
И Ионаса следовало помянуть.
Может быть, все хорошее, что сделал Ионас за много лет для Кади, вызовет слезы и смягчит боль. Первые годы Кадино вдовство вызывало у людей озабоченность, и если холодными зимними утрами, в трескучий мороз из трубы ее дома не поднимался дым, испуганная Хельментина бежала через пустошь посмотреть, что случилось. Но ничего не случилось: просто Кади не хотелось есть, спать и топить печь.
И однажды пришел Ионас, сказал свое «нях», расчистил от глубокого снега дорожки к колодцу и воротам, наколол дров, принес воды, хлеба и рыбы. Он ходил сюда не как жених, а как человек, для которого чужая беда все равно что своя.
Так думала Кади о Ионасе.
Это были черные часы раздумий в жизни обеих женщин. Вечер перешел в ночь, а они все сидели. Саале не видела в темноте Кадиного лица, но чувствовала, что стоит ей произнести имя бога, — Кади убьет ее. Да Саале и сама не в состоянии была бы сейчас говорить о воле божьей или о божьем испытании. Самой Саале это казалось бы глумлением над человеческой болью и любовью. В Саале поднялось тупое и яростное сопротивление: если человеку нельзя любить мир, то зачем же для этого мира создан человек? Саале расстегнула ворот платья — внутренний мятеж душил ее. Она поднялась со своего места и, шатаясь, побрела через погруженную в темноту комнату в свою каморку. Не зажигая света, она нащупала на комоде вещь, которую хотела найти. Свою глиняную птицу. Она поднесла ее к губам и подула.
Кади вздрогнула и повернула голову.
Свисток есть свисток, свист не имеет оттенков чувств, но Кади услыхала отчаяние и призыв. В нем прозвучала самая безнадежная тоска по всему утраченному. В нем сосредоточились сила и надежда.
По лицу Саале текли слезы. Оно было мокрым даже тогда, когда в свете утра Кади посмотрела на нее. Спящая Саале выглядела очень бледной и истомленной, и Кади почувствовала, что она, старуха, еще нужна кое-кому. Она долго смотрела на спящую девушку, — ведь совсем недавно Кади надеялась нянчить детей Саале и Танела.
Затем Кади пошла во двор, подняла тяжелые веки и оценивающе посмотрела на небо и море. Казалось, она осталась ими довольна; протянула через двор несколько веревок и развесила белье сушиться.
Руки, которые в ночном траурном бдении не хотели ни за что браться, теперь требовали работы. Потому что руки живут сами по себе, своей, отдельной жизнью, и все остальное их не касается. Войны и моря и раньше забирали мужчин, но, несмотря на это, ничьи руки не остановились. Душа — да, это другое дело: она болеет, обливается кровью, переживает и стонет, она не занята ничем другим, кроме собственной боли.
Кади желала в это утро ветра, хорошего сильного ветра, чтобы белье на веревке плескалось, чтобы всю зиму оно пахло морем и солнцем.
Утром море вдруг потеряло покой — на волнах появились гребешки. Осень вступала в свои права.
Когда Саале пришла на работу, во дворе цеха был собачий холод, хотя солнце и светило. Навстречу ей попался приемщик рыбы Пунапарт с одним конторщиком. Кто знает, что они так яростно делили, но, подойдя к Саале, они замолчали на полуслове и с сочувствием и уважением к ее горю подняли шляпы. Обычно здесь даже «тэрэ» не говорили — лишь вскидывали молча на миг к уху палец и этим ограничивались.
Как всегда, в это утро в автоклаве кипятились консервные коробки. Автомат капал масло; за длинным столом женщины нанизывали рыбу на прутья и из коптильных печей вытаскивали решетки с сочащейся жиром, сладко пахнущей салакой. Потому что осенний улов, по сравнению с некоторыми другими годами, был не так уж плох: рыбы хватало и для переработки и для отчетов. Только народ в городе без конца скандалил и шумел в магазинах и газетах, требуя вместо процентов улова свежей рыбы.
В полдень пришла девушка из холодильника, с которой Саале ни разу не говорила, а знала ее только в лицо. Девушка подошла к Саале, положила руку ей на плечо и сказала:
— Иди, он там.
Но Саале не поняла. И девушка снова повторила:
— Ну, иди же. Мина ведь взорвалась, когда он ходил за минером…
Глаза Саале заволокло туманом, а голова сделалась будто ватная; она ничего не понимала, только сердце бешено забилось — впору придерживать руками, чтобы не выскочило, Саале пошла по пятам за девушкой через помещения и, остановившись в двери, увидела странную группу людей.
В ярком свете дня посреди двора стоял в своей шапочке и свитере Танел. Сын Хельви — Матти держал его за руку, и целая стая деревенских детишек окружала его. И пес был с ним. Кутье.
Люди шли через двор к Танелу сначала поодиночке, но их становилось все больше. И Танел, кажется, что-то объяснял им. Очевидно, он отвечал на расспросы.
И Саале пошла через двор к нему, зажав зубами прядь волос.
Теперь Танел увидел ее.
Девушка была в своей обычной черной одежде, и черные чулки были у нее на ногах. Но Танел видел ее глаза.
Глаза Саале говорили о всех чувствах сразу.