Портрет

Йаоханнеса радушно приняли в роскошном кирпичном особняке Питера Класа ван Рёйвена на берегу старейшего делфтского канала и проводили в приемную со знакомыми деревянными стенами. Последние десять лет он одну за другой носил сюда свои картины.

— Хозяин сейчас занят, — сказала ему молодая служанка. — Скажите, по какому вы делу, я передам.

— Да так, хотел увидеть картины.

Служанка хихикнула.

— Вы? Вы еще на них не насмотрелись? — Она провела его в большой зал. — Я скажу ему, что вы здесь.

Оставлен один — как раз то, о чем он мечтал. Его картины мягким светом грели зал со всех сторон.

Крупный «Вид Делфта» одиноко сиял с дальней стены. Затишье перед тем, как город проснется. Свет, единственный актер, любовно ласкает далекую башню Ньиве Керк и желтые крыши вдали. А на переднем плане — городская стена, Снидамские и Роттердамские ворота и даже рыбачьи лодки — неподвижны, темны, прикрыты облаком, все еще спят. Увидит ли кто в этом запечатленном моменте величие Господне? Издалека глаз охватывал картину целиком. Йоханнес подошел ближе и как будто взаправду приблизился к городу. Он и не знал этого волшебного ощущения прежде, когда писал картину из комнатенки по другую сторону реки.

О, чего бы он теперь ни отдал ради той конурки, ради ее заветной тишины. Сейчас приходилось работать в общей комнате их жалкого жилища на рыночной площади. Постоянно под ногами сновали дети, громыхая кломпами по полу. Мальчики то и дело издавали боевые крики, девочки ссорились, деля между собой домашние обязанности. Надрывный кашель маленькой Гертруды. Плач младенца. Шумная таверна матери через стену и пьяница шурин Виллем, голосящий что-то нечленораздельное из коридора.

А Ян мечтал о тишине. Любой неожиданный звук — и мазок может лечь под неверным углом. Свет не так будет падать на бороздки от кисти, и придется класть новые мазки. Исправленный участок возвысится над холстом примерно на толщину шелковой нити — тут уж ничего не поделаешь. И всякий раз, смотря на картину, Ян будет видеть кричащие ошибки. Ошибки, которые, заметь он их сейчас, лишили бы его сил.

Вместо ошибок он теперь выискивал на картине самые удачные, точные, выверенные участки, признаки состоявшегося мастера. Да, вот отсюда глаз радовала приятная синева крыши на Роттердамских воротах, а вот тут, спереди, густые мазки передают рельеф черепичных крыш. Хорошо, что ни говори. Но не случаен ли этот успех?

Что-то в зале изменилось с последнего раза. Что же? Ян обвел глазами вокруг. Ну конечно! Питер перевесил «Улочку» поближе к «Виду Делфта». И впрямь удачное соседство: простота тихой улицы и широкий размах целого города. Кровь быстрее побежала по жилам. Вон та кричащая красная ставня — венецианский кармин, — близость людей, неторопливо занимающихся своим делом, — как правдиво все это смотрится. На бровке тротуара спиной к зрителю уселась девочка в буром платье (натуральная умбра), так что оно раздулось сзади, будто огромная тыква. Ян улыбнулся. Сколько раз он видел своих дочерей, точно так же сидящих и чем-то целиком поглощенных.

Только нужны ли кому-нибудь еще образы простых людей, неспешно занимающихся своими делами? Добавит ли новая картина скромной порции мяса на обеденном столе у художника?

Сзади послышался стук каблуков по мрамору. Ян обернулся.

— Как здоровье, Питер? — спросил он хозяина.

— Ничего, ничего.

— А пивоварня?

— Замечательно. Дело растет как на дрожжах.

Питер предложил Яну бокал вина из пузатого графина, но художник жестом отказался.

— Итак, ты задумал новую картину и пришел подразнить меня рассказами?

— Нет, пока ничего нового. Я все еще решаю.

— Да чего тут решать? Просто усади Катерину или одну из своих дочерей — и пиши! Кисть сама справится.

Ян фыркнул от такой наивности.

— Знаю-знаю, — усмехнулся пивовар. — По-твоему, каждая картина должна нести какую-то особую правду.

— Ну, или хотя бы дополнять действительность.

Чтобы полотно впитало в себя даже крупицу правды, требовалось время на раздумья, порой не один месяц кажущейся бездеятельности. Нельзя приказать себе найти правду — однако можно целиком отдать себя работе над картиной, забыть обо всем вокруг, как та девочка на тротуаре, душой и телом предавшаяся своему занятию. Только сейчас он не мог решиться ни на один сюжет, всякий раз бичуя себя за гордыню.

— Человеку отведено жизни лишь на несколько картин, — сказал Ян. — Нужно правильно выбирать.

— Да уж, выбирать ты мастер. Признайся, тебе просто нравится, чтобы я ждал.

Художник горько усмехнулся этой шутке. Если бы Питер знал, как тяжело приходится между картинами, как всякий раз трепещешь от неотвратимого приближения конца. Заканчивая очередное полотно, Ян, к своему стыду, страшился возвращения в семью, к домашнему очагу. За работой семья расплывалась в небытие, а вот между картинами возвращалась, и с ней возвращалась ответственность.

— Брат предложил мне торговать у него шелком, — сказал Ян. — Я кое-что знаю об этом деле. Мой отец был ткачом.

Питер зажег изогнутую фарфоровую трубку и глубоко затянулся. Его лицо посерьезнело.

— А у тебя ведь есть долг, знаешь ли.

Ян знал. Двести гульденов, взятые под залог двух ненаписанных картин, которые он продаст либо Питеру, либо любому другому. А между тем Ян пришел просить еще двести.

— Я знаю. Как раз ищу сюжет.

— Нет-нет, я не про этот долг говорю — я про долг перед миром в целом. Долг таланта.

«Да-да, продолжай, — про себя просил его Ян. — Убеди меня». Он смотрел на теплый свет, льющийся по рукам девушки с письмом, сидевшей у открытого окна.

— Зачем миру нужна еще одна картина одинокой женщины в комнате? Или сотня таких картин?

Это был опасный вопрос. Может, не стоило его задавать, и все-таки Ян отчаянно желал услышать ответ, который рассеял бы его неуверенность, эту проклятую спутницу, лежащую по ночам, в темноте, между ним и Катериной и отравляющую его радостные мечты о новой картине.

— Мир сам не знает, что ему нужно, — ответил Питер, — Придет время, и кому-то потребуется твоя новая картина женщины у окна.

— Но цена…

И Ян говорил не о выручке за картину. Цена для его семьи. Цена для Катерины, которой он так целиком и не достался: даже наедине с ней он думал о картинах. Цена для малышки Гертруды, которая из-за плохой одежды или слабого огня в камине заболела чахоткой и таяла на глазах. Каждая новая картина, каждый месяц, упущенный для торговли шелком, дорого стоили его близким.

— Ну, раз не с рассказами о новой картине, то зачем же ты пожаловал ко мне, мастер Ян?

— Я… — Язык не поворачивался назвать истинную причину. — Я просто зашел посмотреть на свои работы.

— А, это пожалуйста, друг мой. — Питер хлопнул его по спине. — Мои двери всегда для тебя открыты — приходи, когда пожелаешь. А сейчас, если ты не против, мне пора.

Он прошел к дверям, потом обернулся:

— Пиши, Йоханнес, пиши!

Ян улыбнулся и кивнул. Только другому художнику дано понять его трудности, постоянный поиск компромиссов между законами природы и стремлением проникнуть в самую суть своих персонажей — компромиссов, без которых он навсегда бы остался на задворках искусства, обычным провинциальным художником. С незаметным вкладом в живопись и жалкой горсткой последователей.

Одну за другой рассматривал он картины — девять только в этом зале, — впитывая, как истощенный путник, молоко сердечных чувств. Умиротворенный, он застыл перед «Молочницей». Ее простенькая комнатенка с разбитым окном, крошащейся штукатуркой на стенах, ломтями хлеба на столе — и сколько достоинства в ее действии, в переливании молока, столь живом, что Яну слышался плеск молока на дне глиняной миски. Да! А работая над складками ее рукава, он не просто смешивал краски, как всякий другой художник; он накладывал их с разной толщиной. Когда Ян впервые открыл этот прием, то знал: он больше никогда не будет писать одежду по-прежнему. Это случилось всего через несколько суток после рождения одного из детей — Франциса, а может, Беатрис, — и он разрывался от восторга, не ведая, с кем поделиться столь сокровенным знанием: Катерина бы не поняла. Одно это открытие должно было убедить его работать дальше, но сейчас, в период тоскливого болезненного бездействия перед новым озарением, Ян вынужден признать: оно не убеждало.

Он шел мимо открытых мастерских близ Остендского канала, чувствуя, что ищет что-то, хотя что, Ян не знал. Он прошел мимо свечника, опускающего фитили в дымящийся чан, мимо кузнеца, седельника, плотника, мимо валяльщика, сбивающего сукно в деревянном корыте, мимо столяра, выстругивающего нечто за рядами кломпов и деревянных часов, мисок и ложек, мимо художника по фарфору, расписывающего горы посуды все теми же синими каналами, ивами и ветряными мельницами. Все ремесленники вроде довольны своими станками, корытами, наковальнями. Ни в одном из них Ян не чувствовал родственной души.

Он вспомнил отца, как много лет назад тот склонялся над ткацким станком, воспроизводя на ткани собственные мелкие узоры. Получал ли отец от этого удовольствие?

Из-за угла донесся частый стук деревянных башмаков по булыжной мостовой, и не успел Ян остановиться, как в него врезалась девчушка в растрепанных юбках.

— Магдалина! — узнал он в ней свою вторую дочь.

— Папа!

— Куда это ты несешься? Разве воспитанные девочки так поступают?

Ян пригладил ей волосы.

— На городскую стену. Мама разрешила. Я все свои дела сделала, а ты ушел — не надо было за маленькими следить. Я скоро вернусь. Только одним глазком посмотрю.

— Знаю. Знаю, как тебе там нравится.

Магдалина выбежала из дома, позабыв про чепчик, и теперь ветер играл ее распущенными волосами. Солнечные лучи пробивались сквозь них, ее фигурка казалась воздушной.

— Пойдем со мной, папа, ну пожалуйста! Оттуда столько всего видно!

Она аж дрожала от нетерпения.

Ян усмехнулся и покачал головой. Сегодня утром он уже играл с ребятами в кегли: они так просили его, говорили, будто он обещал. А он и вправду обещал. Только сейчас день уже на исходе, и ему еще много надо успеть.

— Как-нибудь в другой раз. Смотри, возвращайся до заката.

Магдалина побежала дальше, только пятки засверкали. Пятки старых башмаков, сношенные до тонких полосок.

Ее лицо, исполненное ожидания и надежды, — с таким же выражением она просила его прошлой зимой пойти кататься на парусных санях. Тогда он тоже отказался, а зима выдалась на редкость теплой, лед треснул, и они упустили возможность. Ему было больно и обидно. Это его вина, что они живут так плохо: вечно он чем-то занят. От этих мыслей он даже чуть не пошел догонять Магдалину, но передумал и двинулся дальше, выбирая окольные пути под зелеными липами вдоль канала.

Он обошел рыночную площадь, чтоб не попасться на глаза пекарю Хендрику ван Бёйтену. Вчера от Хендрика пришел счет на невероятную сумму: четыреста восемьдесят гульденов. Больше, чем годичная выручка ремесленника. Были и еще долги — бакалейщику, ткачу. А теперь эти изношенные башмаки швырнули его в пучину отчаяния.

Влекомый невидимой нитью, Йоханнес очутился перед домом кузена, с облегчением узнал, что его нет, быстро перешел через торговые ряды и вышел на Папистский угол улицы Ауде-Лангендейк, где жила его знатная теща, Мария Тинс. Он замешкался было у лакированной дубовой двери и тут вспомнил о башмаках Магдалины и взялся за серебряный молоток. Без долгих разговоров, прямо с порога, он спросил, не даст ли теща ему двести гульденов в залог следующей картины.

Она прищурилась, гладя Яну за плечо, как будто что-то позади него — клавесин или трещина в стене — были гораздо интереснее и важнее. Так она заставляла его чувствовать себя попрошайкой, хотя сама была должна ему не меньше, пусть и не деньгами. Не раз он спасал ее безмозглого сына Виллема от тюрьмы за нарушение порядка в общественных местах: стоило Виллему увидеть на рыночной площади Катерину, свою единственную сестру, как он спускал штаны, нагибался и хохотал. А сколько раз ему, Яну, приходилось разнимать драчунов в материнской таверне «Мехелен», когда Виллем обычно оказывался в самой гуще событий. Несмотря на все это, Мария Тинс считала Яна недостойным. Но сейчас он отважно смотрел ей в лицо. Даже дома тяжелые рубиновые серьги оттягивали ей уши.

— Меня наконец-то признали в Делфте, — сказал он.

— Кто? Один пекарь? Один пивовар? Что, кто-то дает заказы? Просят расписать церковь?

— Нет, конечно! Протестантская церковь никогда не наймет обращенного католика.

Она сжала губы и негодующе тряхнула двойным подбородком. Теща потребовала от Яна принять католичество и принести ей подтверждение епископа, прежде чем она отдаст за него Катерину. Ян охотно согласился, невзирая на все предсказуемые последствия для его карьеры.

— Меня избрали старостой гильдии святого Луки, — сказал он.

— Слыхала, слыхала. Мои поздравления. За это хоть что-нибудь платят?

Тонкие косточки ходили ходуном на ее руке, пока она барабанила тяжелыми от драгоценностей пальцами по столу.

— Немного. Хотя, может быть, что-то другое из этого выйдет.

— Может быть, может быть… Все ты за свое. А меж тем Катерина ждет ребенка.

— Да, ждет, несмотря на выходки вашего сына. На той неделе он с палкой гонялся за ней по рыночной площади. Перепугал до полусмерти. Она теперь из дома носу не показывает.

— Мне горько об этом слышать, Ян. Виллем всегда был диким, всегда завистливым.

— Это уже не зависть. Он опасен — пусть не для других, но уж точно для самого себя. И как вы можете его защищать, когда он и на вас нападал?

Она потерла виски, отгоняя воспоминания.

— Что делать? Это он перенял от отца.

— А мне-то что делать?

— Если хочешь, чтобы дома на столе лежали не только сухари, забудь о картинах. Наймись в гончарню расписывать посуду. Уж сейчас-то, с твоим новым положением в гильдии, тебя точно возьмут. Еще не поздно превратить твое умение в деньги. В хлеб, картошку и мясо. В одежду и обувь для детей.

Тарелка за тарелкой, блюдо за блюдом. Он представил посуду, выстроенную перед ним в безжалостную стену, и почувствовал, как слабеют колени. Ян посмотрел по сторонам: он часто находил вдохновение в убранстве комнаты. Вещи способны так умело передавать чувства. Внимание привлек золоченый кувшин на красной скатерти, он стоял словно на алтаре и отражал свет всевозможными оттенками, от алого до золотисто-желтого.

— Какой красивый кувшин. У вас найдется ему замена? Мне нравится, как скатерть отражается в золоте. Может, я взял бы его…

— Бери, бери. И скатерть тоже забирай. — Она махнула рукой на кувшин, однако Ян знал, что теща и на него рукой махнула. — Господи, за что мне такой зять? Что сын, что зять — оба безответственные, оба ненормальные.

— А деньги? — напомнил он.

— Я подумаю. Не обещаю. Виллем разъярится, если решит, что я тебе покровительствую, и опять начнет крушить дом. Он не забыл о прошлом займе. И считает, я принесу вам изрядную сумму на крестины. Только я не смогу. Бейерланды задерживают с выплатой.

— Если бы снять маленькую студию, где меня никто не будет отвлекать, я бы, наверное, писал больше…

— Говорю же тебе, подумаю.

По дороге домой с наступающими сумерками в душе Яна росла тупая душевная боль. Он возвращался без единого стюйвера. Как он посмотрит в глаза Катерине? Все, решено, сегодня он скажет ей, что найдет другую работу. Не в гончарне, нет, пойти туда — несмываемый позор; никто никогда не назовет его больше художником, только ремесленником. Лучше заняться чем-нибудь совершенно новым. Скажем, продавать ткани у кузена. Да, завтра же он и начнет. Всего на пару лет, может, меньше, если дела пойдут хорошо. Хотя он и так слишком долго собирается с мыслями перед каждой картиной; оторваться — значит, нанести непоправимый удар по его мастерству. Долго же потом придется ползти назад.

Едва он свернул к себе на улицу, как услышал крики из собственного дома. Соседи толпились снаружи. Ян распахнул дверь. Дети визжали, Гертруда и малыш плакали, а Виллем бил Катерину палкой. Она упала на прялку и сжалась в клубок, пытаясь защитить нерожденное дитя. Ян размахнулся и с сокрушительной силой ударил Виллема кувшином по голове. Он оттащил оглушенного шурина от Катерины и что было сил двинул его в живот. Виллем рухнул на мольберт. Ян пнул его ногой, заломил руки за спину и навалился сверху.

— Францис, живо неси сюда веревки, все, что у нас есть. Мария, Корнелия, помогите матери.

Ян связал еще не пришедшего в себя Виллема по рукам и ногам, привязал его к стулу, а стул — к лестнице. Потом его взгляд упал на палку: с одного конца торчал железный гвоздь.

— Йоханнес, сейчас же приведи сюда ван Овергау. Он вправлял тебе руку, помнишь? Как выйдешь из дома, беги в сторону церкви; четвертый дом — его. Магдалина? Где ее носит?! Беатрис! Давай за бабушкой Марией. И прихвати фонарь, дочка, там темно.

Комната вертелась вокруг железного гвоздя, пока Ян не услышал, как Катерина шепчет старшим дочерям: «Ничего, ничего. Ничего страшного». Она уже заглаживала перед детьми вину Виллема. «Он же их дядя как-никак», — сказала бы она. Ян взял у старшей дочери, Марии, мокрое полотенце и протер руку Катерины там, где гвоздь оставил длинный глубокий след.

— С чего все началось?

— Он ворвался сюда, кричал как ненормальный…

Виллем зашевелился и начал выкрикивать что-то о дьяволице. Ян заткнул ему рот красной скатертью и вернулся к Катерине, виня себя за собственную беспечность. Останься он дома, такого бы не произошло. Терзаемый муками совести, Ян отер лицо и шею Катерины полотенцем.

— Со мной ничего страшного, — повторила она.

— Да, но ребенок…

В комнате царил незнакомый, тревожный дух. Перевернутый стул, сломанная прялка, перекошенная картина, изображавшая Христа у Марфы и Марии, сброшенная со стола скатерть, глиняные осколки на полу, разлитый суп, качающаяся колыбель и из нее — плач забытого ребенка. Треснул привычный мир. Колыбель ритмично поскрипывала. Город, нарисованный на боку колыбели, когда Ян готовился к «Виду Делфта», то ловил отблески свечного света, то исчезал в темноте, то снова ловил, то опять исчезал. Ян долго не решался остановить колыбель. «Она пережила ребенка, для которого была сделана, — мою бабку», — вдруг подумал Ян. Как же так получается, что вещи живут дольше людей?

Он взял девочку на руки, прижался щекой к ее нежным волосикам, качался из стороны в сторону, успокаивая малышку, вдыхал ее молочный запах, чувствовал, как ее ротик пытается сосать его шею.

Ван Овергау не заставил себя долго ждать. Он осмотрел Катерину и перевязал рану. Мария Тинс же медлила, точно говорила Яну, что не ему ее торопить. Как только она вошла, то обвела комнату широко раскрытыми глазами и метнулась к кровати Катерины.

— Со мной все хорошо, матушка.

Ян выложил Марии Тинс начистоту:

— Я могу созвать сюда магистратов и упечь его за решетку. Или мы сами поместим его в одно исправительное заведение.

— Куда?

— К Тэрлингу.

Виллем отчаянно задергался и попытался заговорить.

Она колебалась. Ян протянул ей палку с гвоздем.

— У Тэрлинга лучше, чем в тюрьме или в сумасшедшем доме.

Испуг показался в ее глазах. Она решилась. Теща оказалась у Яна в неоплатном долгу. Жалобно, не смея посмотреть на сына, мычащего через кляп, Мария Тинс кивнула. Не дожидаясь, пока она передумает, Ян попросил соседа позвать Тэрлинга.

— Да, и скажи, чтобы захватил кандалы.

Ночь Ян и Катерина провели в немом потрясении. Наутро случился выкидыш. Ян днями сидел у постели Катерины. Не зная, чем помочь, он носил ей чашки бульона, починил прялку. И всю неделю просыпался по ночам от криков Гертруды, шатаясь подходил к ее кровати и прижимал к себе горячее мокрое тельце, пока отцовские объятия и стакан теплого молока не успокаивали ее настолько, чтобы позабыть о кошмаре и вернуться ко сну.

Старшие дети быстро возобновили шумные игры и споры. Слишком быстро. Двери хлопали: оказавшись снаружи, дети хотели в дом, а попав внутрь — на улицу. Двое младших сыновей, Францис и Игнациус, принялись подражать случившемуся и устраивали настоящие бои, ударяя друг друга чашками по голове, пихая в живот и связывая побежденного. Они спорили, кто будет папой, а кто дядей Виллемом, отбирая друг у друга чашку, пока игра не перерастала в драку и Яну не приходилось их разнимать.

Он согласился присматривать за Виллемом в исправительном доме. Сторож брату своему[22] — вряд ли лучший способ попасть в Царствие Небесное. Может, живопись откроет дорогу?

Его жизнь утекала.

Мария Тинс дала ему триста гульденов. Пусть это и не заработанные деньги; главное, они давали передышку. Он выплатил часть долга пекарю и бакалейщику, купил детям новые башмаки и парусные сани, а себе — красок и терпентина. На этом деньги кончились.

Если бы только он мог работать быстрее. «Пиши, Йоханнес, пиши», — твердил он себе. Но если работать быстрее, откуда взять время на созерцание и размышление — два единственных способа запечатлеть жизнь так, чтобы ее понять? Ведь все, что он пишет: корзина с хлебом, кувшин, шкатулка с драгоценностями, медное ведро — разве это не сама жизнь?

Он толок в ступке ультрамарин, любуясь глубиной синего цвета, насыщенного, как измельченный лазурит, когда из комнаты донесся детский гам. Его дочь, Магдалина. Давно уж должна была перерасти эти ребячества. Стоило ему войти в комнату, как дети замерли. Никто не смел шелохнуться, даже Игнациус. Благословенная тишина, и только поскрипывание ножек стула по полу, пока Магдалина пыталась отодвинуться подальше от отцовского гнева.

В следующий миг она подняла голову. Щеки горели от стыда, в глазах читалось раскаяние. Ян смягчился. Она стоит здесь, как Божий дар. Синяя кофта топорщилась, словно взволнованное небо. Было в ней что-то, чего он никак не мог уловить: скрытая внутренняя жизнь. Его не переставали удивлять эти полеты фантазии, эта вечная потребность куда-то бежать. Остановить бы на мгновение эту жизнь, чтобы перенести ее на картину. И оставить человечеству навсегда. Да.

Но можно ли писать то, чего он не понимает? О чем даже не знает?

— Сядь.

Только попытка принесет ответ.

Стул опять скрипнул по полу, когда дочь села за стол у окна.

Небесная голубизна ее глаз — как же он прежде этого не замечал? Простое лицо, а на нем нетерпение, которое она старательно сдерживала. «Для меня», — подумал Ян. Передать это лицо — честно, без гордости, перешагнув через знакомые приемы, — в этом была его задача, в этом он видел свой долг, как говорил Питер. Ее лицо отражалось в открытом окне; в одном из стекол светилась ее щека, будто смешанная с жемчужной пылью. Он слегка приоткрыл окно, устанавливая нужный угол. Ветер пошевелил волосы на ее виске.

— Если обещаешь сидеть смирно, я тебя напишу, Магдалина. Но только если ты перестанешь шуметь.

Ее глаза широко распахнулись, и она плотно сжала губы, борясь с улыбкой, которая грозила прорваться в слова. Он принес корзинку для шитья и поставил на столе, размышляя о ее короткой и все же дорогой истории: эту корзинку Катерина выбрала у торговца из десятка других. Он пододвинул к свету Гертрудин стакан молока — стакан, который сегодня кто-то вымыл, и вчера вымыл, и третьего дня. Рядом со стаканом, чуть-чуть позади, он поместил кувшин: тот сверкал на свету и отражал синий рукав Магдалины. Нет. Кувшин, конечно, красивый, однако без него выйдет правдивее. Ян убрал его и положил Магдалине на колени рубашку брата, к которой надо было пришить пуговицы. Выровнял ее плечи, ощущая, как они напрягаются и потом расслабляются под его ладонями. Пригладил платье и белый льняной чепчик, сшитый Катериной. Ее рука легла тыльной стороной кисти на рубашку, пальцы разжались. Замечательно! Всякое действие позабыто; рука в покое.

Жена поспешила забрать стакан с молоком.

— Нет-нет, оставь его, Катерина. Прямо там, на свету. Он наполняет всю картину святостью простой жизни.

«Сцена подготовлена идеально», — думал он, боясь впасть в грех гордыни. Он отступил, глубоко вздохнул — и в золотисто-медовом свете ему предстала замершей скромная, незримая работа женщин, хранящих домашний очаг. Этот портрет, думал он, может быть его единственным взглядом в Царствие Небесное.

Загрузка...