Взгляд Магдалины

Как-то к вечеру, закончив стирку и отпросившись у матушки, Магдалина помчалась от их дома близ Ньиве Керк — Новой церкви — через рыночную площадь, мимо пекарни ван Бёйтена, по двум каменным мостам через каналы, мимо кузницы до самой городской стены, где она карабкалась вверх по охровым ступеням, каждая высотой ей до колена, пока не поднялась на свое любимое место во всем Делфте — на круглую сторожевую площадку. С этой высоты чего только не увидишь! О, если бы она могла писать картины! Посмотришь в одну сторону — Снидамские ворота, за которыми близнецами высятся башенки Роттердамских ворот, а за ними — корабли с причудливыми, бурыми, как яичная скорлупа, парусами поднимаются от моря по могучей реке Ски. Посмотришь в другую — там по картофельным полям движутся деревянные плуги, отбрасывая на землю тени, словно костлявые пальцы, и зеленые сады, правильные, какими матушка желала бы видеть своих одиннадцать чад, и дым от гончарен и кирпичных заводов. А что дальше, она не знала. Не знала…

Так Магдалина стояла и смотрела во все глаза. Позади скрипела мельница, работавшая без устали, точно сердце, на горьком морском ветру. Внизу желтоватой лентой извивалась река Ски. Чем напряженнее вглядывалась Магдалина, тем явственнее виделось ей, что река берет свой цвет от неба. Лодки вдоль пристаней покачивались на волнах, звенели цепями, били друг друга о борт — все эти звуки сливались в ее любимую музыку. И не то чтобы сегодня был особенный день: она любила стоять на сторожевой площадке в любую погоду. Даже дождь, стучащий по серому морю и серым мостам, заливающий лицо и руки холодной водой, наполнял Магдалину необъяснимым счастьем.

Магдалина наклонилась над прорезью в стене — и в тот же миг порыв ветра задрал ее юбки. Мужчины на мосту оживленно закричали непонятные слова. Не стоит спрашивать у матушки, что они значат: матушка не хотела, чтобы Магдалина сюда ходила. Она говорит, сторожевая площадка полна охранников, курящих табак, взволнованно говорит, будто пытается напугать. Только как здесь можно чего-то бояться?

Здесь, высоко-высоко над городом, Магдалина думала о том, о чем не догадывались ее близкие. Никто и не узнает, размышляла она, разве что прочтут по ее лицу или она сама наберется храбрости обо всем рассказать. Здесь ее посещали мысли, от которых захватывало дух: сокровенные желания или мимолетные фантазии. Она мечтала, чтобы кто-то другой делал работу по дому и у нее было время каждый день перед ужином бегать на городскую стену или на кладбище при Старой церкви — поднимать опавшие листья с могилы брата. Она мечтала, чтобы малышка не плакала, а мальчики не ссорились, не дрались и не бегали с криками по дому (отец наверняка мечтал о том же самом). Она мечтала, чтобы не надо было мыть столько посуды: тринадцать тарелок после каждой еды. Она мечтала, чтобы в солнечный день на рыночной площади ее волосы сияли ярким золотистым цветом, как у Гертруды. Она мечтала сесть в карету и отправиться по невиданным землям, изображенным на отцовской карте.

Она вспоминала, как рассвирепел бакалейщик, увидев в ее ладони четыре гульдена: все, что дала матушка на покрытие долга, который, насколько ей известно, переваливал за сотню. Если бы только он не кричал — его дыхание едко било чесноком в нос. Пекарь Хендрик ван Бёйтен был добрее. Дважды он списывал отцовские долги за картины. А сколько раз он угощал ее только что выпеченными булками и иногда даже мазал сверху медом!.. Если бы бакалейщик был таким же…

И если бы отец чаще брал на Ски парусные сани. Он купил замечательные сани, с высоким белым парусом. «Восемьдесят гульденов, — пробормотала тогда матушка. — На всю зиму еды хватило бы». Зимой по воскресным дням, если позволяла погода и отец не работал над очередной картиной, он брал детей кататься в санях по хрустальному льду на каналах. Магдалина и не представляла, что бывает такая скорость! Колкий холодный воздух вдувал радость и надежду в уши и в открытый рот.

Она вспомнила, как однажды утром, наблюдая за отцом, смешивавшим свинцовые белила с едва заметной точкой желтой краски, чтобы передать цвет гусиного пера, которым матушка писала письмо, пустилась в мечты о том, как когда-нибудь будет сама писать письма, полные интересных новостей и нежных слов, подписываясь: «Вечно любящая Магдалина Элизабет».

Отец часто писал матушку и один раз — Марию, обернув ее голову золотистым тюрбаном и положив на плечи белую атласную шаль. Пятнадцатилетняя Мария была старше Магдалины всего на одиннадцать месяцев. Здорово, наверное, одеться, как она, нацепить жемчужные сережки и позволить отцу усадить ее в нужную позу. Но желаннее всего, чтобы отец смотрел только на нее, Магдалину, не уделяя больше никому внимания.

И была у нее еще одна мечта, перед которой блекли остальные. Магдалина мечтала писать картины. «Да, — говорила она себе, перегибаясь через край стены, — я хочу писать. Вот это — и все остальное». Как широко простирался отсюда мир! Его красота складывалась не только из цвета и формы, а еще из размеров, размаха, из самого воздуха — и поэтому казалась непередаваемой. Если б одного желания было достаточно! Отец лишь загадочно улыбался, когда она говорила, что хочет писать, — словно Магдалина хотела плавать по морям (что, впрочем, она тоже хотела, ведь прежде чем писать, надо посмотреть на мир). А стоило матушке об этом услышать, как она тотчас вручала дочери корзинку с шитьем.

Часто, затаившись в углу комнаты, она наблюдала, как отец работает. Поскольку он хотел тишины да еще малышня сновала туда-сюда, Магдалина не мучила его вопросами. Все равно он редко отвечал. Тайком она следила, сколько льняного масла он берет, чтобы развести ультрамарин, и как потом накладывает его поверх слоя красно-коричневой краски. И словно по волшебству синий цвет платья выходил теплее, чем на палитре. Он не брал ее с собой на чердак, где растирал в порошок желтый оловянистый свинец, зато частенько посылал ее за свинцом и льняным маслом к аптекарю. На краски всегда находились деньги — только что было отвечать аптекарю, когда он требовал вернуть долг за лекарства для младшего братика?

Ей бы собственные краски и кисти — уж она писала бы не только женщин в тесных комнатушках. Она писала бы их на рынке, на картофельных полях, за беседой, в лодках на Ски и за молитвой в Старой церкви. Она писала бы Ски зимой, когда отцы учат детей кататься на коньках…

Отцы учат детей. Эта мысль оборвала ее мечты.

Не сбыться ее желанию. Здесь, на сторожевой площадке, наблюдая, как облака отбрасывают тени на реку, Магдалина знала: ее доля — мыть посуду да штопать дырки.

Измученная мечтами, она начала спускаться. Надо спешить домой, помочь матушке с ужином.

Так все и шло, пока одним весенним днем, который ничем не отличался от других, разве что днем раньше Магдалина была на городской стене, а по всему Делфту вдоль каналов распустилась липа (зеленые листья светлели от сквозивших солнечных лучей или оставались темными там, где один лист прикрывал другой), не раздался крик. «Не хочу больше штопать! — кричала Магдалина матери, домашним стенам и всему миру. — Хочу творить!»

В комнату зашел отец, взглянул на матушку, потом хмуро — на Магдалину. Она должна была присмирять младших братьев или выгонять их за дверь, если сильно расшалятся, и вот нате вам — громче всех и шумит. Все замерли, даже мальчики. Поначалу Магдалина, оглушенная собственным криком, не смела поднять глаза выше отцовской руки, испачканной ультрамарином. Она любила отца, любила то, что он делал этой рукой, и, как ей казалось, любила то же, что любит отец, хотя они никогда об этом не разговаривали. Ободренная, Магдалина перевела взгляд на его лицо. Оно вдруг смягчилось, словно отец впервые заметил дочь. Он увлек ее к столу у окна, принес швейную корзинку, положил ей на колени рубашку с оторванными пуговицами, приоткрыл окно, потом слегка прикрыл его, нашел угол, под которым отражалось ее лицо.

— Если обещаешь сидеть смирно, я тебя напишу, Магдалина. Но только если ты перестанешь шуметь.

Он повернул ей плечи, и теплые руки на мгновение задержались, успокаивая ее. Матушка хотела было убрать со стола стакан с молоком.

— Нет-нет, оставь его, Катерина. Прямо там, на свету.

Так она позировала целыми днями, неподвижная, насколько хватало сил, и вместе с тем обязанная пришивать пуговицы, чтобы не прогневать матушку. Время будто застыло. Всякий предмет, попадавший ей на глаза, накрепко врезался в память. Скатерть на столе, корзинка, стакан с молоком, каждый день выставляемый в ту же точку, пожелтевшая карта на стене — ей приятно было думать, что все эти вещи, которые она трогала, которые знает как свои пять пальцев, окажутся на картине. На них будут смотреть, восхищаться ими, может, даже любить.

Солнечными днями оконные стекла блестели в ее глазах. «Словно драгоценные камни, переплавленные в квадратные полоски», — думала она. Все прозрачные, но каждое слегка отличается по цвету: вот это побелее, это пожелтее, это будто очень-очень разбавленное вино, это как бледный-бледный тюльпан. Магдалину страшно интересовало, как делают стекла, и все-таки она не решалась спросить. Не хотела его отвлекать.

За окном шла бойкая торговля яблоками, салом, метлами, деревянными ведрами. Особенно интересно было смотреть на подносчиков сыра в их красных широкополых шляпах и ослепительно белых халатах. Попарно они таскали носилки, подвешенные им на плечи и прогибающиеся под тяжестью сырных голов. Две белые фигуры, носилки, отбрасывающие коричневую тень на мостовую между ними, сырные круги — до чего удачная бы вышла композиция. На задний план, против здания гильдии, она поместила бы мальчишку с телегой, полной серебристой трески. А на передний план — наверное, пару сизых голубей, клюющих хлебные крошки. Звон колоколов, отбивающих время на Новой церкви, отозвался в ее груди. «Всем это кажется обычным, — думала она. — Но не мне».

Весь месяц она почти не разговаривала: происходящее было важнее слов. Отец потребовал не шуметь — вот она ни звука и не проронила. В сердце защемило, когда она поняла, что отец даже не удивлен этой тишиной, не замечает ее. Магдалина украдкой поглядывала на отца, так и не сумев решить, что она для него значит. Под конец она разобралась, что была ему не интереснее стакана молока.

Может, это все потому, что она не такая красавица, как Мария? Магдалина знала: ее нижняя челюсть слишком выступает вперед, бледные водянистые глаза сидят слишком широко, а на лбу у нее родимое пятно, которое она всегда старалась спрятать под чепчик. Что, если никто не захочет купить картину, что тогда? Вдруг это ее вина, если не захотят, вдруг решат, что она недостаточно красива? Ей так хотелось услышать что-нибудь от отца, но он разговаривал не с ней, а скорее с собой. Говорил, как солнце белит чепчик у нее на лбу, как на шее отражается синий воротник, как в складках ее платья охровый цвет насыщается венецианским кармином. И ничего о ней, кричала себе Магдалина, только о чем-то вокруг нее, о том, чего она не делала, к чему вовсе не имеет отношения. Тогда-то Магдалина поняла несбыточность другой своей мечты: никогда, даже проживи она целую вечность, отец не посмотрит на нее с любовью — только с интересом, как на натурщицу. «Если два человека любят в жизни одно и то же, — рассуждала она, — то они и друг друга должны любить, хотя бы чуть-чуть, хотя бы без слов». И невзирая на душевные муки, видя, с каким интересом он пишет, как глубоко поглощен картиной, Магдалина продолжала тихонько сидеть и смотреть из окна. Лишь позже, когда она увидела картину, то, что было задумано как спокойствие, оказалось скорее похожим на мечтательность.

Пивовар Питер Клас ван Рёйвен, главный покровитель отца, не купил картину. Он увидел ее, но прошел мимо, к другой. Опозоренная, Магдалина за весь вечер не произнесла ни слова. Картину без рамы повесили на кухне, где спали маленькие дети. Потом пришлось отказаться от комнат в таверне «Мехелен» на рыночной площади и переехать в еще меньшие комнатенки у бабушки Марии, на Ауде-Лангендейк. Отец больше не катал их по Ски на парусных санях: он продал сани. Он редко писал: слишком темными и тесными были комнатки, слишком громко кричали дети. А через несколько лет он умер.

Она умывала его в последний раз, трогала его коченеющие пальцы и думала — мысль до того постыдная, что она ее так и не произнесла: ведь какая бы вышла картина, какой памятник — дочь с синим тазиком и влажным полотенцем положила свою руку на руку отца; обессиленная жена спит на испанском стуле, сжимая в руках распятие; а он, отец и муж, смотрит блестящими глазами уже в другой мир. Художник пишет других, но никто так и не написал его, не сохранил его образа. С какой радостью она взялась бы за дело… Но нет, ей не под силу. Ей не хватало умения, а тот, кто мог ее научить, ни разу не предложил.

Несмотря на все просьбы, матушка продала отцовские краски и кисти в гильдию святого Луки. Деньги пошли на покрытие долга. Когда матушка совсем изнемогла от забот, Магдалина решила отнести свою картину пекарю, Хендрику ван Бёйтену. Она знала, что была у него любимицей. И Хендрик принял картину — ее и «Девушку с гйтарой», списав шестьсот семнадцать гульденов и шесть стюйверов, их более чем двухлетний долг за хлеб. Принял с улыбкой — и дал ей теплую булку.

Через год Магдалина вышла замуж за седельника Николаса, первого мужчину, который ее заметил. Трудолюбивый работник, пропахший кожей и маслом, научил ее плотским удовольствиям и, как она вскоре поняла, оказался начисто лишенным воображения. Они переехали в Амстердам, и Магдалина целых двадцать лет не видела картины.

В тысяча шестьсот девяносто шестом году, похоронив последнего ребенка, дочку Магритту, Магдалина прочла в амстердамской газете об аукционе ста тридцати четырех картин разных художников. «Шестнадцатого мая, в час дня, в гостинице «Ауде-Херен», — гласила заметка, — состоится аукцион, на котором будут выставлены картины исключительного мастерства, в том числе двадцать одна прекрасная работа покойного Я. Вермера Делфтского». Всего через неделю. Магдалина вспомнила Хендрика. Конечно, он ведь не обязан держать картины у себя. И ее портрет может быть здесь. Мысль о картине не давала ей заснуть по ночам.

Когда она пришла на аукцион, ее вновь пронзила давно, казалось бы, угасшая детская мечта: запечатлеть на холсте все, что она видит и как она видит. О, сколько лет минуло с тех пор, а у нее нет даже детей, напомнивших бы об ушедших годах. «Стоило ли тогда жить?» — невольно спросила себя Магдалина и испугалась вопроса. Одних желаний оказалось недостаточно. Может, она ошиблась; может, надо было настаивать, чтоб отец передал ей свое мастерство? А может, нет. Надежда, что когда-нибудь с его помощью она научится писать, только усугубила бы муки от родов и смертей. С другой стороны, умей Магдалина писать, она изобразила бы и роды, и смерть, и собственные муки. В ее жизни была бы цель. Только достаточно ли этого — раскрывать правду в искусстве?

Она не знала.

Среди стольких отцовских картин она словно шла по пути своего детства. Окно, залитое медовым светом, испанский стул, карта на стене, глядя на которую она столько мечтала, золоченый кувшин бабушки Марии, парчовая кофточка — обыкновенные вещи находили у Магдалины столь сильный отклик, что казалось, в них была заключена душа.

И вдруг на обрамленном холсте — она! У Магдалины аж ноги подкосились.

Хендрик отдал картину. Хоть пекарь и благоволил к Магдалине, картину он все-таки не оставил.

Совсем еще девочка, она смотрела в окно, вместо того чтобы заниматься шитьем; будто она одним лишь взглядом могла послать свой дух в мир. А башмачки — она совсем про них забыла! Как она любила эти башмачки, считала себя в них настоящей красавицей. Под конец она протерла подошвы до дыр, но пока, недавно купленные, башмачки сверкали пряжками с холста; каждый — источник золотистого света. Радость будто горячим воздухом наполнила ее.

Что ж, пусть она и не красавица, зато в ее лице были наивность, простодушие, ушедшее с годами, застывшее желание в наклоне ее фигуры, мечта в пристальных глазах. Картина словно говорила: эта девочка еще не знает, что жизнь внезапно обрывается, что состоит она по большей части из повторов и лишений, что пуговицы обязательно оторвутся, как бы усердно ни шить, что мечты редко сбываются. Даже сейчас, все еще переполненная желаниями, она просила Николаса пойти с ней, посмотреть, какой она была, когда бегала мечтать на городскую стену, когда надежды только зарождались и жизнь казалась полной возможностей, — но он не стал закрывать на день магазин по прихоти жены.

Она встала на носочки, едва дыша, услышав, как объявили ее картину. Рука в кармане сжалась вокруг двадцати четырех гульденов — часть одолжена у двух соседок, часть тайком взята из шкатулки, где Николас держал деньги на кожу для седел. Это все, что ей удалось собрать, большего она просить не посмела. Он бы все равно сказал, что это глупость.

— Двадцать, — предложил мужчина перед ней.

— Двадцать два, — сказал другой.

— Двадцать четыре! — так быстро и громко крикнула она, что аукционист опешил. Заметил ли он сходство на ее лице? Он не предлагал повышать ставки. Картина достанется ей!

— Двадцать пять.

Внутри ее что-то оборвалось.

Остаток торгов слился для нее в сплошной монотонный шум. Картина ушла к мужчине, который постоянно советовался с женой. Это хороший знак, решила Магдалина, картина отправится в счастливую семью. Сорок семь гульденов. Большинство остальных картин было продано дороже, но и сорок семь ничего. На миг она даже почувствовала гордость. А потом с горечью вспомнила о Хендрике: сорок семь гульденов минус комиссионные даже близко не равны их долгу перед пекарем.

Она шла следом за парой, купившей портрет, по дождливому Амстердаму, желая представиться им, чуть-чуть поговорить, однако затем отстала. У нее теперь такие плохие зубы — а это состоятельные люди. Женщина даже носила чулки. Что она скажет им? Что они подумают о ней? Она не хотела показаться попрошайкой.

Магдалина медленно брела вдоль мокрой каменной стены, на которой радугой играл свет, и вода отражала синеву ее лучшего платья. Платье быстро мокло, и цвет из светло-голубого превращался в насыщенный лазоревый — любимый цвет отца. Мелкие капли дождя плели из зеленоватой воды в канале тонкие темные кружева, и, глядя на них, Магдалина размышляла, писал ли кто-нибудь такую воду. Может ли что-нибудь, столь несущественное, как жизнь дождевой капли, быть подаренной миру замершей на картине? И нужно ли это миру вообще?

Она размышляла о людях на сегодняшних портретах, не только на отцовских — любых. Их глаза, поворот головы, их одиночество, скорбь, страдание — все это взято художником, чтобы показать спустя многие годы тем, кто никогда не встретится с ними лицом к лицу. Она думала о людях, которые смогут находиться так близко от нее и смотреть, смотреть на ее портрет, но никогда ее не узнают…


Загрузка...