Яцеку, а также Асе и Войтеку – они-то знают, за что
Ночью шел снег. Павел встал с постели и пошел в ванную. Там горел свет, зеркало было разбито. Сброшенные с полки тюбики, щетки и флаконы валялись на полу. Раздавленный тюбик выстрелил пастой, и она осталась висеть на салатовой стене белой змейкой. Бритвенные станки были втоптаны в разодранную коробку с порошком. Расколотая крышка унитаза валялась в углу. Павел подумал, что тут слишком много стекла, и вернулся в прихожую надеть ботинки. Он поднял с пола зубную щетку, сунул под кран, снял со стены немного пасты. Присел на корточки и выбрал себе бритву с надломленной ручкой. Под ванной нашелся аэрозоль с пеной для бритья; он был весь помят, но внутри еще что-то булькало. Павел побрился, глядя в осколок зеркала. Сполоснул лицо. Белый пластиковый флакон «Олд спайс» треснул, но на дне его еще оставалось немного жидкости. Он встряхнул покореженной грушевидной бутылочкой. Та захрустела, как детская пустая погремушка. Несколько капель упало на ладонь. Павел растер их по щекам. «Почти не щипало – значит, не порезался», – подумал он. Пошел отлить, потом вернулся в комнату.
Тут тоже было не лучше. Больше хрупких вещей. Цветные внутренности магнитофона вывалились на пол из серебристого развороченного корпуса. Павел щелкнул выключателем. Люстра была разбита. День только начинался. Свет утра был похож на пыль, висящую в воздухе. Из распоротой обивки дивана торчало что-то белое. Он погладил прореху ладонью и направился к выброшенной из шкафа одежде. Ища в полумраке во что переодеться, понюхал несколько вещей. Надел рубашку, свитер, около кровати нашел брюки, в уцелевшем ящике отыскал носки, натянул их, и только тогда почувствовал, что дрожь наконец унялась.
Павел смотрел в окно, отхлебывая кофе. Снег лежал на крышах домов, на тротуаре, черные деревья стали белыми, все напоминало какой-то рождественский праздник в далеком детстве. Красный автобус осторожно пошел на поворот. Тихо и сонно вырулил и поехал по прямой, постепенно исчезая в перспективе липовой аллеи. Кроны деревьев расплывались в низком небе. Павел стал вслушиваться, не стучит ли капель по водостокам. Тихо.
«Полежит еще», – подумал. Он ждал, пока кофе взвинтит нервы и мысли до состояния, похожего на страх или хотя бы на удивление. Сделав последний глоток, Павел вылил кофейную гущу, сполоснул кружку, поставил на место и вернулся в комнату.
Он затолкал в шкаф ворох шмоток и освободил себе место для ходьбы: десять шагов туда и обратно, от двери в кухню до двери на балкон. Насчитав сто с лишним шагов, он бросил это дело, прижался лбом к холодному стеклу и закрыл глаза.
– Думать, думать, – бормотал он. – Надо на ночь принять снотворное.
За окном проезжала снегоуборочная машина, снимая снежную стружку с голубоватого асфальта, но Павел этого не видел, а когда открыл глаза, белый пейзаж уже был перечеркнут горизонтальной песчаной полосой. Он почувствовал сожаление, тот род печали, что сопровождает полузабытое воспоминание, – воспоминание, от которого остался лишь слабый след.
Павел вернулся на кухню. Часы показывали пять тридцать две. Самые бедные уже встали и ехали туда, куда полагалось. Длинный прямой участок дороги, ведущий к автобусному кольцу, был очищен от снега. Темная полоса вела вдаль и в будущее. Приближались две малолитражки, похожие на игрушки, – одна веселого огненного цвета, другая – зеленый металлик. С такого расстояния, да еще сверху, со второго этажа, лиц водителей было не разглядеть, но он и так знал, что это, вне всяких сомнений, были благонамеренные граждане и не пройдет и девяти часов, как они проедут здесь обратно, в той же самой, а может, другой последовательности. Стук двухцилиндровых двигателей отражался от голого асфальта. А двум воронам было хоть бы хны, они продолжали сидеть где сидели – на своем каштане, ветви которого торчали над поворотом, как спицы ободранного зонта. Автомобили свернули и покатили дальше, а он почувствовал в сердце легкий укол зависти.
Павел перешел в комнату, чтобы оттуда продолжать следить за двумя цветными пятнышками, которые все уменьшались и таяли в сером тумане утра, там, где деревья сливались с мачтами электропередач, а змея шоссе ползла вверх по мосту над железнодорожными путями, и мгновение казалось, что машины карабкаются ввысь, прямо в мутное небо.
Он пошел за мусорным ведром. Поставил его посередине комнаты. Стало ясно – чтобы убрать этот свинарник, и десяти ведер мало. Пинками загнал разбитые бутылки под диван. Та же участь постигла книги. Теперь здесь можно было ходить хоть с закрытыми глазами. Путь удлинился до окна в кухне. Павел протоптал тропинку среди разбитой посуды. Десять плюс пять – пятнадцать шагов в одну сторону.
«Без пяти шесть, – подумал Павел. – В жопу все это». Надел в прихожей коричневую кожаную куртку, вышел и захлопнул дверь, даже не проверив, с собой ли ключи.
По утрам, в снежную безветренную погоду, воздух на окраинах отдает угольным дымом и раздается металлический стук лопат по асфальту. Павел решил дойти до конечной, теплый автобус сейчас – то, что надо. Над рыжими веточками постриженного кустарника лепились сахарные полоски. Он прошел мимо старомодного особняка с четырьмя колоннами у входа. На крыльце стоял трехколесный велосипед с замершей вертушкой на руле. На тропинке не было никаких следов, кроме нескольких углублений от кошачьих лап. Павел миновал и следующий дом, и еще два – серые, голые коробки. Их обитатели уже вышли на улицу. Разнесли снег на подошвах. Осталась грязь и жалкая трава. Потом застройка внезапно кончилась, словно отпрыгнула в сторону, освобождая место остроконечной громаде костела. Кирпич цвета свернувшейся крови. Как кровоточащая сквозь бинты рана. В глубине улицы Павел увидел стоящий автобус. Вокруг ни души. Где-то залаяла собака. Лай потонул в стуке колес далекого невидимого поезда. Наверное, экспресс или скорый, потому что звук быстро пропал.
В теплом полумраке автобуса Павел впал в короткий горячечный сон. Обрывки снов быстро сменяли друг друга. Пассажиры свободно проходили сквозь являвшиеся ему призраки, не причиняя им никакого вреда: те лопались и тут же срастались снова, ибо материя прошлого, из которой они сотканы, живая. На свете только люди бывают такими же живыми. За считанные минуты перед ним промелькнуло несколько лет жизни, он задержался на последней ночи, оттолкнулся и вернулся в детство, в те времена, когда никому еще не приходило в голову, что бизнес спасет мир. Он замер с закрытыми глазами, втянув голову в плечи и зажав ладони между колен. В этой позе, слегка подавшись вперед, Павел был похож на пацана, который зашатался на самом краю и сейчас прыгнет, а может5 и струсит, предпочтя безопасное падение на спину.
Звякнул звонок, двери зашипели, и автобус тронулся с места. Павел по-прежнему сидел зажмурившись. Это такая игра: отгадать, где сейчас идет «икарус». Быстро открываешь глаза и – пан или пропал: дом Завадского, опрокинутые помойные баки, перекресток с Быстрицкой, березовый лесок, лавочка с алкашами, и так до следующей остановки. Слушаешь мотор и считаешь метры в темноте. Угадал или нет. Слепым легче – из-за постоянного чувства опасности у них, наверное, в конце концов вырабатывается привычка.
Он почувствовал, что автобус поворачивает, и открыл глаза. Белизна его ослепила. Сейчас будет остановка. Занесенная снегом, поросшая кустарником площадка, а за ней начинается металлическая стена склада и тропинка, ведущая к трем расположенным неподалеку баракам, где недели тянутся по длинным темным коридорам, и когда в конце их уже наступал понедельник, в начале едва брезжила суббота. На остановке ни души. Ее старомодный столб был похож на тюбик красной губной помады, воткнутой в обшарпанный листок бумаги. Везде уже давно висели новые голубые таблички, а здесь нет.
«Бейрут, – подумал Павел. – Зачем им остановка? Куда им отсюда деваться? Кобель их е…» И Павел ощутил, как его охватывает тоска, дерьмовая жалость к себе, – ее, бывает, приносят с собой воспоминания, те непрошеные картины, которые выползают неизвестно откуда именно в тот момент, когда сознание должно быть таким же ясным и холодным, как ясна и холодна реальность.
Автобус начал взбираться на мост. Навстречу ехал грузовик, вез бидоны с молоком. Бидоны были цвета дождя, их крышки блестели, как дешевые коронки. Такие ассоциации подсовывало ему подсознание. Балюстрада казалась хлипкой и ненадежной. Ажурный узор из полосного железа являл безнадежно приземленную иллюстрацию бесконечности. Рельсы бежали на север и через триста километров терялись в море как серебряные нити, а линии электропередач терялись в небе, озаряемом по ночам факелами нефтеперегонных заводов. Пассажирский пронесся в направлении города. Вынырнул из грязно-серого утра и тут же снова пропал в нем. Из открытой кабины водителя слышалась музыка, это играло радио – для тех, кто уже проснулся. Мелодии, которые передавали по первой программе, имели привкус сонной скуки, а иначе все эти люди вокруг давно бы сошли с ума или умерли от удара, ведь невозможно пережить целых пять тысяч утр, должен же быть какой-то способ – яд или другое средство, – чтобы заполнить пустоту между небом и землей.
Мост кончился, снова пошли дома. Каждый стоял на своем, огороженный сеткой, ее квадратные ячейки тиражировали в бесконечность квадратную форму зданий, окон и площадей. На остановке вошли три человека. Автобус дернулся, толстая женщина с билетом в руке качнулась и навалилась ему на плечо. Павел почувствовал ее мягкий зад и запах духов.
По правой стороне когда-то лежали поля. Над рекой собирались облака, поднимались вверх и бежали по небу, таща за собой тени по жнивью, где осенью паслись коровы. Улица была узкая, машины ехали медленно. Горизонт был похож на аппликацию из обрывков зеленой бумаги. Как-то он поехал в ту сторону на велосипеде. Охристые тропинки вились среди ракит. Он увидел девочку-подростка в красном купальнике. Сидела себе и сикала. Павел даже заметил темное пятно на песке. Завидев его, девчонка не торопясь выпрямилась и начала медленно натягивать трусы.
Теперь ряд рекламных щитов отделял шоссе от океана серых трав, выросших на месте огородов. На горизонте стояли серые многоэтажки, скорее, свисали с неба, как бурый дырявый занавес: облака и стены одного цвета.
«П… белобрысая», – подумал Павел. Он хорошо помнил, как красная ткань ползла вверх, и почти слышал тихий шелест, с которым она скользила по светлым волосам. А потом все исчезло, припечатанное щелчком резинки, когда девчонка отпустила ее большими пальцами и встала руки в боки. Он нажал на педали, чувствуя на лице горячий ветер. Огромные щиты отгораживали его от этих воспоминаний.
Кто-то остановился возле его места:
– Что ж это вдруг сегодня, – на автобусе?
Павел поднял голову, узнал говорящего и ответил:
– Та-а, иногда полезно.
Он стоял у окна и смотрел на коричневое здание управления железной дороги. Здесь от снега не осталось и следа. Мостовая и тротуар мокрые. Колеса автомобилей с шипением катились по асфальту. Фасад за металлической решеткой, казалось, ушел в землю. «Тимпан», вспомнил он словцо из школы, а потом, тоже откуда-то издалека, к нему вернулось словосочетание «Бранденбургские ворота» и еще другие слова и образы. Так прошло минуты три. Он перевел взгляд на церковь. Черные баллоны, оплетенные сеткой из ветвей без листьев.
«Кой х… туда ходит, – подумал он. – Тут русские, там немцы, тут немцы, там русские», – крутилось у него в голове. На Вильнюсский вокзал прибыла электричка, толпа текла по зебре на красный свет, прямо в горло подземного перехода, и выливалась с противоположной стороны, у почты: трамваи откусывали по кусочку от ее подвижной туши, проглатывали и увозили в город, на все четыре стороны.
Хуже всего тем, подумал Павел, кому надо ехать по магистрали Восток – Запад, потому что им приходится тащиться до Зомбковской и ловить битком набитый, просевший от тяжести сто тридцать восьмой, который повезет их к огромному газохранилищу, снившемуся ему по ночам, – ему снилось, как чудовищные резервуары лопаются, взрываются и огонь разливается прямо по земле, оголяя ее, очищая от всего – зарослей, трав и стихийных свалок на Ольшняке,[1] вытекает из железнодорожных тоннелей на Козьей Горке, и от депо остаются голые скелеты цехов и вагонов с рассыпающимися жилами рельсов, «Камчатка»[2] горит, как карточный домик, и все воровки и отравительницы, прекрасные и недостижимые, сплавляются в единое целое с металлическими остовами своих кроватей. Этот сон снился ему множество раз.
На углу у почты, около Славика Четвертого,[3] застыли три цыганки. Такие яркие, что даже утренний свет ничего не мог с ними поделать. Выждав, когда толпа поредеет, цыганки спустились под землю. Он поискал их взглядом, но они наверх не вышли. Двадцать первый сверкнул снопом искр и помчался в южную часть города. Воздух со стоном расступался перед ним, а женщина с огромной сумкой в красно-голубые полосы едва успела отскочить в сторону. Павел попытался вспомнить, есть ли в Москве трамваи. Нарисовал пальцем на стекле загогулину. Стекло было сухое, и на нем остался только мутный сальный след. Он отошел от окна. Заскрипел паркет под серым ковром. Павел направился на кухню. Здесь пол был сделан из широких досок и покрыт лаком. На столе остатки завтрака: две рюмки для яиц, две керамические тарелки и корзинка с черным хлебом. Одно яйцо почти не тронуто… Желток просвечивает сквозь белок, как глаз из-под бельма. К краю тарелки с недоеденными кукурузными хлопьями прилип один кусочек, Павел дотронулся до него. Он был размокший и холодный. Подцепил пальцем и лизнул. Без сахара. Попробовал молоко в другой тарелке. Сладкое, как сироп. Вернулся в прихожую. Толкнул желтую крашеную дверь, но тут же затворил ее. Вернулся в кухню, открыл шкафчик из темного дерева. Там стояли две стопки тарелок – мелкие и глубокие отдельно, остальное место занимали кофейник и супница, покрытые пылью. Еще там было три разнокалиберных чашки. Пахло влажным деревом и едой. В шкафчиках, куда редко заглядывают, всегда чувствуется застоявшийся запах несвежего хлеба. Павел закрыл дверцы и посмотрел в окно, но там все было по-прежнему. Дом напротив поблескивал мертвыми окнами.
Он вернулся в комнату и начал кружить по тому месту, где в прежние времена обычно ставили столы. На четвертом круге он сошел с дистанции, его занесло в сторону белого стеллажа. Сунув руки в карманы, он принялся рассматривать то, что лежало на полках. Разная дребедень, которая ни о чем ему не говорила. Фаянсовая танцовщица, стеклянная посудина, полная всякой хренотени, египетский сонник, китайская И-Цзин,[4] телефонная книга, четырехтомная энциклопедия, несколько аудиокассет: «Marillion», «Pet Shop Boys», английский для начинающих, Смолень с Ласковиком,[5] Кора[6] с «Маанамом»,[7] щетка для волос, рожок для обуви. Заглянул в бар и обнаружил там початую бутылку каберне, рюмки, пепельницу и отражение собственного живота в зеркале. Он захлопнул крышку, стекло задребезжало, зазвонил трамвай, задрожал пол.
Шкаф был закрыт на ключ. Без него замок не хотел открываться. Павел надавил на дверцы, пытаясь вернуть створки в прежнее положение, и дернул еще разок.
Он с трудом сунул руку в плотно спрессованную стопу постельного белья, шевеля пальцами так, точно расклеивал страницы большой, лежащей плашмя книги. «Постирал, и гладить не надо», – подумал Павел. Между этой стопой и полотенцами было свободное место, поэтому он запустил туда руку поглубже, почти по локоть, и стал водить там ею в прохладной и шершавой темноте, но ничего не нашел. На нижней полке стоял утюг. Павел подвинул его, чтобы пошарить за стопкой скатертей и льняных штор. Утюг был еще теплый. Регулятор стоял на отметке «хлопок». Павел стал рассматривать одежду. Футболки на ощупь такие мягкие, какими бывают только поношенные, многократно стиранные вещи. Зеленая, черная, красная, две белых, опять черная и на самом дне бирюзовая. Четыре пары джинсов – белые и голубые «левиса», темно-зеленые вельветовые и застиранный потертый комбинезон цвета хаки – соседствовали с теплыми спортивными анораками. У них на сгибах кое-где виднелись надписи и эмблемы. Тыльной стороной ладони Павел ощущал то выпуклую вышивку, то липкое прикосновение прорезиненных надписей. Выше лежали блузки и юбки. Он взял их и, не двигая с места, пропустил через большие пальцы, как две колоды огромных квелых карт, затем слегка раздвинул и заглянул поглубже. Сверток в газете. Павел осторожно вынул его, сел на корточки и положил находку на пол, насвистывая: «Эх раз, еще раз…» Пожелтевшая «Жиче Варшавы» рассыпалась в руках, как тоненькая облатка, лицо Ярошевича лопнуло посередине. Он поднял крышку бомбоньерки и нашел там локон светлых волос, сухую, почерневшую от времени розу и стопочку исписанных страниц. Бросил свистеть, скомкал все кое-как и сунул на место. Обрывки газет сгреб ногой под ковер.
На уровне лица находилась полка с бельем. Шероховатые чашечки лифчиков, сложенные одна в другую: черные, белые, черные, бежевые, бессмысленная конструкция, бесплотная и жесткая, две шапочки, скрепленные между собой, две жокейки без козырьков. Он прервал ненадолго свое занятие и отошел к окну. Толпа поредела, стрелки часов на башне остановились на четверти четвертого неизвестно какого дня. Павел окинул взглядом тротуары и переходы, улицу Сверчевского, Вильнюсскую, скосил глаза на Торговую, чувствуя лбом холод стекла. Сто первый проволок брюхо по рельсам и остановился перед церковью. Какой-то тип в варенке выбежал из очереди, тянущейся к киоску, и проскочил в закрывающиеся двери. Из-за угла нарисовались трое пацанов, свернули на Кирилла[8] и потопали в сторону парка. Полы их болоньевых курток развевались от ветра, как крылья: черные, коричневые и синие. Они уже успели принять, и холод был им нипочем. Павел подумал, что хотел бы быть на их месте. Еще сто метров, и они проскользнут в извилистые аллейки, безлиственные густые заросли скроют их, они затеряются там и, хоть не станут невидимками, будут в безопасности. Деревья сомкнутся над ними не хуже потолка, найдут они себе лавочку рядом со стариками, играющими в шашки, беспокойство покинет их, и небо цвета дыма будет светить им до самых сумерек, до того времени, когда, избавившись от боли и стаха, они снова ринутся во мрак, полный электрических звезд, сыплющихся из пантографов трамваев, которые бегут по улице 11 Ноября и Сталевой прямо в вифлеемскую ночь Шмулек и Таргувка,[9] и будут ждать, ждать, ждать сколько влезет, времени у них хоть пруд пруди, а у него осталось – кот наплакал.
Пацаны прошли по Ягеллонской мимо бензозаправки. Пятьсот девятый шуганул их сигналом, но Павел уже этого не видел. Он вернулся к открытому шкафу. Потрогал трусики. Они лежали как стопка разноцветных книжек. Сказочки в пастельных тонах, почитай мне, мама, – желтый «Дональд Макдак», фисташковая «Уточка-Чудачка», «Проделки, каверзы и трюки обезьянки Фуки-Муки»… Он провел пальцами по сгибам. Сверху вниз, один раз и другой, а потом осторожно сунул ладонь между черными и белыми. Почувствовал, что у него встает.
И тут понял, что он не один. Замер, прислушиваясь. Стук повторился. Тихий, едва слышный, но, без сомнения, идущий откуда-то из квартиры. Павел втянул воздух и зажал рот. Сделал шаг, пол заскрипел, он застыл на месте, и тогда что-то стукнуло совершенно отчетливо. Он подошел к дивану, накрытому белой лохматой накидкой. Приподнял ее за край.
Черепаха смотрела на него холодно и не мигая, словно фотоаппарат. Коричневая матовость делала ее похожей на какую-то старую кожаную вещь. Черепаха пошевелилась, и пустая тарелка, в которую она попала ногой, звякнула о пол.
– Ты, чертово ракообразное, – сказал Павел тихо и перевел дух.
Павел закрыл шкаф как раз в тот момент, когда в прихожей заскрежетал замок.
На ней было длинное серое шерстяное пальто. Павел подошел помочь, но она быстрым ловким движением сбросила пальто с плеч и повесила на вешалку. Переобулась и пошла на кухню. Сразу принялась убирать со стола: посуду в раковину, объедки в мусорное ведро, недоеденное яйцо к раковине, – на него она не взглянула ни разу, и руки у нее дрожали. В тишине и сером свете утра стук и звяканье казались слишком резкими и раздражающими.
Наконец она начала разговор:
– Извини, что я так тебя бросила. Думала, успею. Начальница – зараза, а у меня еще долг за прошлый месяц. – Взглянула на зеленые пластмассовые часы на стене. На них было восемь двадцать две. – Что будешь? Кофе или чай? Мне уже надо идти.
– Когда в школу?
– На будущий год. Давай кофе.
Павел сидел на стуле и смотрел ей на ноги. Голубые пантолеты на небольшом каблучке выстукивали по полу между раковиной и плитой. Везде, даже дома, она хотела выглядеть по-светски. Никогда не носила растоптанных тапок. Стук-стук-стук и чашка, и чайная ложка, стук-стук, коробка с кофе, свист чайника.
– С молоком?
– Все равно, – ответил он, рассматривая ее ягодицы под бежевой тканью платья, идеально отутюженного, – наверное, ей пришлось встать черт знает во сколько, чтобы привести в порядок себя и ребенка. И еще белье погладить – он вспомнил теплый утюг.
Темные волосы у нее были завязаны сзади на шее.
– А ты как?
– Все так же.
– Ты являешься чуть свет, через столько лет, и говоришь «все так же»?
– Все так же. Шел мимо, захотелось узнать, ты все еще здесь живешь или нет.
– А где мне жить? В Калифорнии?
Она поставила перед ним коричневую чашку с зеленым ободком. Он почувствовал запах духов и тепло, исходившее от ее тела, и вдруг понял, что в квартире холодно. Когда она нагнулась, он покосился на ее грудь. Это оттуда шел запах. Частички тепла выскальзывали из-под платья, поднимались от лобка вверх по животу и ручейком текли вверх между сиськами, прыскали, как вода из резиновой груши. Что если после стольких лет положить ей туда руку? И посмотреть, что будет, посмотреть, можно ли преодолеть время и – интересно, как все получится. Но это было лишь мгновение. Она выпрямилась и отошла. Он снова оказался в холодном и пустом пространстве дома, где редко появляются чужие.
– Как там Йолька? – спросил. – Как остальные?
– Вышла за грека и уехала. Болек…
– Ну? Я как-то встретил его на улице. Он спешил.
– Деньги делает. Вернее, они сами у него делаются. Продает, покупает, что-то в этом роде. – Она поставила чашку на подоконник.
С окна, с потолка, со стены сыпалась серая пыль, во дворе лаяла собака, под батареей валялась утренняя плюшевая игрушка.
– Я иногда захожу к нему. – Она поставила свою чашку в раковину, потом подошла взять его. – Ну, мне в самом деле уже надо идти.
– Он живет все там же?
– Да.
Почти пустой двадцать шестой унес ее прямиком в синюю даль, на запад, по мосту над гнилым притоком реки. Минута в пространстве, когда город на другом берегу кажется макетом будущей застройки. Маленькие башенки пытаются дотянуться до неба – так было испокон веку, и всегда им не хватает высоты.
Павел машинально пошел вслед за трамваем. Пересек Ягеллонскую и свернул к парку, надо было спокойно подумать. Коричневые стволы деревьев влажно блестели, добавляя мрачности в окружающий пейзаж. Никто здесь не гулял. Он прошел мимо старика на лавке, похожего на старый манекен. Тот даже не взглянул на Павла. Сидел, курил сигарету в темном мундштуке, сунув руки в карманы шинели.
«Весна хуже осени», – подумал Павел. Он уже дошел до широкой аллеи, ведущей прямо к зоопарку. Но сейчас ему было не до обезьян с пингвинами. Свернул налево и снова оказался на улице. Увидев киоск, вспомнил, что у него нет с собой сигарет. Пошарил по карманам, собирая бумажки, – набралось сто двадцать тысяч. Поискал еще, но больше ничего не было. Фальшивая «Zippo», ключи, использованная телефонная карта, никаких документов, два жетона. Купил «Марс», закурил, и у него закружилась голова. Башни костела Святого Флориана целились в небо, как в прежние времена ракеты. Старушки входили внутрь. Маленькие черные фигурки. Катились как бусинки. От остановки отошел сто шестьдесят второй. Прохожие смотрели прямо перед собой, то есть в будущее. Рыжая девица скользнула по нему равнодушным взглядом. Он подождал, когда зажжется зеленый, и перешел на другую сторону улицы. Все же надо дать себе еще немного времени, еще одну сигарету, думал Павел, и пока искал место, где можно примоститься или хотя бы спрятаться от ветра, дующего с реки, сообразил, что это же его родные места. Отсюда до роддома было меньше Ста шагов. Белые кареты «скорой помощи» на подъезде к нему, здесь, в грязи сквера, среди зарослей кустарника, под набухшим небом, казались нереальными и бесстыдными, как смерть. В дверях приемного покоя то и дело мелькали халаты дежурных ангелов, потому что, как припрет, люди делаются нервными и пытаются за пятнадцать минут отыграть всю свою загубленную жизнь.
«Вот куда мне надо, – подумал Павел. – Пусть меня зашьют обратно. Такое кесарево в другую сторону».
Мимо прошел старик в шинели. Павла все обгоняли, хотя прохожих было немного. В половине десятого город затихает, замирает, предоставляя время тем, кому нечего делать. Павел стрельнул хабариком. Тот упал в желтую траву. Струйка дыма поднялась вертикально вверх, а потом ее унес ветер.
«Хватит думать». – Павел повернулся и двинулся в направлении Флорианской, где с незапамятных времен на краю тротуара торчали мужчины в свитерках bouclé и расклешенных брюках с несминаемыми стрелками, заглаженными еще лет двадцать назад. Над ними, над едва слышным шелестом их беседы, вздымались до самого неба кирпичные стены, но было ли что за ними – какие-нибудь квартиры, однокомнатные там, с кухней и старой, облупившейся мебелью, – кто знает. Молодые не сильно отличались от отцов. Только одевались поярче, «форд» или «буллз» или «найки», лижущие языками тротуар. Сбившись в тесные кучки, стояли, прикидывая, как справляться с этим миром, с какого боку к нему подойти. Женщин здесь не было. Пятнистая дворняга бегала от одной группы к другой, ища своего хозяина. Кто-то запустил петарду.
«Ах да, – подумал Павел. – Ведь скоро Пасха».
Около универмага его настигли воспоминания, как когда-то он с матерью ходил в кукольный театр. В темноте светились огоньки сигарет. Мужчины стояли в подворотнях и бросали слова, которых он не понимал, – так, только некоторые. Был ноябрь или декабрь. Белый свет от фонарей не доходил до тротуара. Дрожал и шипел где-то наверху. Металлический блеск лежал на голых ветках деревьев. Мать ускорила шаг, и через ее холодную ладонь он чувствовал, как ей страшно.
На залитой желтым светом сцене, в серебристых пыльных лучах прожекторов, принц спасал принцессу или что-то в этом духе, какая-то визгливая история, которая занимала его лишь постольку, поскольку он был в таком месте впервые. Ему хотелось еще раз пройти по той улице, пробитой во мраке, в двух шагах от освещенной Торговой, и еще раз посмотреть на красные огоньки, блуждающие вверх-вниз. Когда представление закончилось, мать крепко взяла его за руку и проскользнула с ним в середину толпы родителей с детьми. Он был разочарован. Универмаг был похож на стеклянный шкаф. Где-то там, внутри, стояла, склонившись над корзиной со всякой снедью, та гипсовая женщина с большой грудью и с задом как две подушки. Он часто о ней думал.
Переходя пустую, блестевшую асфальтом улицу Окшеи с единственным автомобилем вдалеке, едущим от реки, Павел вспомнил, что там, за магазином, он был когда-то с отцом. Плоская одноэтажная застройка, идти туда надо было через ворота в кирпичной стене. В скверном помещении мужчины в резиновых сапогах кидали лопатами внутренности животных в металлические емкости. Бетонная силосная яма была наполнена лоснящимися кусками печени – целой горой скользких, отливающих глянцем багровых сгустков; под ногами хлюпала кровь. У отца был там какой-то знакомый.
За спиной влажно прошелестел автомобиль. Принес с собой запах тумана над портом. Свернул влево. Автобусы в это время шли пустые.
Павел шел вдоль бесконечного ряда машин и угадывал марки. Здесь не так дуло – панельный дом горчичного цвета закрывал это место от ветра. Деревья выросли, а огромная свалка строительного мусора превратилась в детскую площадку. Он миновал одиннадцатиэтажку, и холод ударил ему в лицо, но, к счастью, за ней сразу же потянулась другая. Павел считал подъезды. Везде стояли домофоны. Корпус четыре, подъезд шесть. В сумме должно быть десять. Никогда не мог запомнить. Он провел пальцем по кнопкам. Из какой-то квартиры принялись допытываться, кто это, и замолчали, то же самое в другой, но потом наконец запищало. Павел толкнул дверь, почувствовал запах мокрого бетона и, чтобы было быстрее, стал подниматься пешком.
Ему открыл какой-то боров.
– Я ничего не покупаю, – сказал он, сразу закрывая дверь. – И на х… было этот домофон ставить, – пробурчал он себе под нос.
– Болек?…
Дверь замерла и поехала в другую сторону.
– Что Болек? Ты кто такой? Братан… – Он повысил голос. В глубине квартиры залаял пес. Потом между дверной притолокой и ногой в джинсе просунулась морда ротвейлера.
– Спокойно, Шейх. Ну что тебе?
– Болек, это я, Павел.
– Какой Павел? – Он наморщил лоб, и шарик памяти начал вращаться, стуча, пока не оказался в нужной лузе. – От Кичора?
– От Богны, старый знакомый…
Боров начал вглядываться, недоверчивая усмешка тронула уголки его губ, правой рукой он шире распахнул дверь, а левой схватил пса за ошейник:
– Не могу… А я, как с торговым агентом…
– Я купил еще и эту, рядом, и велел раздолбать стену. Вместе тут сто тридцать метров.
Золотая цепь соскользнула у него с запястья на предплечье. Потянувшись за бутылкой, он встряхнул рукой, и цепура вернулась на место. Когда он брал рюмку или сигарету, она снова скатывалась, останавливаясь где-то на полпути к локтю. Собака, лежа на алом матрасе, перестала открывать глаза. Павел сказал, что сегодня ему забирать машину из автосервиса, и пил через раз. Огонь гулял по пустому желудку, подбираясь к самому горлу, и голова тоже была пустой, но холодной. День поднимался, разрастался, далекий центр города был накрыт зонтом облачности, но свет уже вовсю пробивался сквозь него, расправляясь и приподнимая свод сизых туч. Над гостиницей реяло маленькое знамя чистой синевы.
«Не потеплеет, так хоть прояснится», – подумал Павел и стал разглядывать квартиру. Она казалась копией, снятой с чего-то такого, что вряд ли существует. Тяжелая мебель неизвестного черного дерева была окована желтым металлом. Огромный буфет врастал в потолок, а может, даже пробивал его и заканчивался этажом выше. По дымчатому стеклу были пущены золотые арабески, за этой красотой виднелся сервиз. Павел сидел в кресле из черной кожи, пил из рюмки с серебряным узором. Живот у Болека без всяких помех вываливался из-под футболки. Они сидели в тени пальмы, стоявшей в фаянсовом кашпо. Над пальмой пылала латунная люстра. Павел не утратил способности соображать трезво и точно, но мыслям не за что было зацепиться. Он курил одну сигарету за другой, чтобы заглушить голод. Самолет летел слева направо поперек окна: зеленый мерцающий светлячок на рваном лоскутке неба, очистившемся от облаков.
– Помнишь, Павел, как в «Капризе» нам солдатня чуть не вломила?
Он помнил. Пьяный капрал получил тогда стулом, гардеробщик закрыл двери, поэтому они, воспользовавшись тем же самым стулом, выскочили через большое окно и побежали в сторону вокзала, а потом по лестнице вниз, к парку, чтобы исчезнуть там во мраке, – бежали, пока хватило дыхания, потом повалились на снег и стали хохотать во все горло, а поезда на мосту вспарывали небо желтыми молниями.
«Теперь бы небось не больно-то побегал, боров», – подумал Павел. Болек снова выпил, опрокинув рюмку прямо себе в горло. Было видно, как водка отрывается от стекла, плывет по воздуху и падает в раскрытый рот. Время хулиганило, выкидывало коленца, бежало то быстрее, то медленнее, делая едва видимое почти что видимым. Павел никак не мог вспомнить, что означают два удара – четверть часа или половину. Солнце показалось из-за туч, но окна в комнате выходили не на солнечную сторону. Другой самолет, яркий, как искра, летел слева направо с задранным носом прямо на север, в Стокгольм, Осло, Хельсинки, может, даже в Гренландию, чтобы там с шипением погаснуть в снегу. Почувствовав холод в левом ботинке, Павел пошевелил пальцами, – носок промок. Болек с тихим малиновым звоном раздавил окурок в пепельнице, икнул и скрылся в глубине квартиры.
И Павел остался созерцать все в одиночестве. Слева от него было море. Безбрежное, голубое, с белыми барашками и парусником на полпути между креслом и горизонтом. Пальма вырастала из горшка как раз в том месте, где должна уже быть суша. Павел перевел глаза правее. Фотообои не заканчивались в углу, они перегибались и вползали на соседнюю стену, ту, где было окно, и, если бы не рама, незаметно переходили бы в небо.
Павел повернулся в другую сторону. Буфет он уже видел, осталось осмотреть только правую часть комнаты. Тут стена была покрыта коричневой тканью с тиснением в розы телесного цвета. Из стены торчало бра в виде какого-то зеленого цветка. Ниже красовался бар из бронзы. Из львиных лап вырастали колесики. Едва початые «Дэниеле» и «Уокер» стояли в ряд, «Смирноффа» было уже скорее меньше, чем больше, только уровень бренди вместе с этикеткой тонули в тени.
«Шмудила», – подумал Павел, чувствуя на губах беловатый обжигающий ржаной вкус. В дальнем углу поблескивала мертвая туша, телевизора, под которым размещалось все необходимое: видеомагнитофон, кассеты, CD-плеер и радио. Кончики трех пультов выступали из полки как носки начищенных ботинок. Павел снова посмотрел на буфет. Мысли кружили по комнате вслед за увиденным, то отставая, то возвращаясь на место. Павел потянулся за сигаретой. Взял «Мальборо», но потом воткнул ее обратно. Надпись можно закрыть пальцем, но у «Мальборо» не было золотого ободка, как у его «Марса». Он встал.
Болек вошел в последний момент. Он застегивал брюки, где-то шумела вода. Павел почувствовал, как волосы на голове встают дыбом. Замерев и скосив глаза, он пытался увидеть, что творится сзади.
– Стой! Не шевелись.
– Давно хотел это барахло выбросить. Да здесь половину всего можно повыбрасывать и купить новое. – Он подцепил пальцем картину на крючке.
Рамка стукнулась о стену. Где-то внутри дома заработал лифт.
Болек еще раз взглянул на мальчика в белом костюмчике с восковой свечой в руке, потом сел на диван и налил:
– Сейчас бы остался без яиц.
– Я хотел рассмотреть поближе, – сказал Павел.
– Вот и рассмотрел. Я забыл тебе сказать, чтоб ты не двигался. С ним только так. Знаешь, сколько я отвалил за дрессировку? За эти деньги можно было бы еще одного такого купить, и еще осталось бы.
Они выпили, и время побежало быстрее. Павел чувствовал, как оно разгоняется и, точно сквозняком, им тянет по квартире, оно течет по лестнице вниз, выливается на улицу, подхватывает всех людей, подобно наводнению, и несет их, они пытаются удержаться на поверхности, но тонут, выплыть удается лишь самым шустрым и одиноким. И он отставил рюмку, а сигарету брать не стал:
– Болек, мне нужны бабки.
Тот посмотрел на него пустым взглядом, таким же пустым, как бутылка на столе, но совершенно трезвым. Отвел глаза и сцепил руки на животе:
– И мне тоже, ты не поверишь…
– Болек, я серьезно.
– Я тоже. Любой делается серьезным, когда речь заходит о деньгах.
– Богна мне посоветовала к тебе обратиться.
Болек наклонился вперед, слегка поддернув рукава куртки, словно собирался что-то делать руками – исполнить пантомиму, например, или нарисовать в воздухе какую-нибудь сложную, громоздкую фигуру.
– А она здесь при чем? Вот пусть тебе и даст, если такая умная.
– Она только сказала…
– Сколько?
– Двести.
Болек расплел пальцы, вытянул ногу и полез в карман брюк. Вытащил горсть банкнот, отделил две бумажки и бросил на стеклянную столешницу. Они упали как бумажные цветы, не доделанные до конца какой-то мастерицей.
– Болек, мне надо двести кусков.
Тот снова наклонился вперед, опершись руками о колени, и посмотрел на Павла так, словно только сейчас увидел.
– Братан, ты что, е…тый? Ведь я тебя даже не знаю как следует.
Народу в автобусе было мало. Он скользил под бетонными дугами эстакад. Двое малолеток плевали сверху на проезжающие автомобили. Старая забава всех мальчишек – стрельба по движущимся мишеням. У их ног, на краю перекладины, стояла бутылка из-под пива и преспокойно ждала своего часа. Многоэтажки по обеим сторонам все глубже врастали в землю. Сколько им уже. Они – как отвесные скалы, на которых гнездятся птицы. Жители этих домов успели состариться, некоторые даже умерли, на их место пришли новые и теперь борются с застоявшимися запахами чужих тел. Немало нужно попотеть в четырех стенах, чтобы вонь впиталась в бетон. Павел хотел угадать, в котором доме его когда-то рвало, а потом он посреди ночи решил отправиться домой, помнится, совершенно пустой, – ни на сигареты, ни на билет. Тогда он еще не курил так много, мог потерпеть два или три часа – столько пришлось идти, – город ночью был большой и неподвижный, как сновидение.
«Лифчик у нее был, а сисек не было». – Но ни дома, ни имени так и не вспомнил. Пошли дачные участки. Клубящиеся на небе облака сплющивали пейзаж, заборы, домишки и деревья становились игрушечными, будто здесь обитали лилипуты, – настоящее царство кукол. Переплетенные голые ветви жесткой паутиной покрывали все до горизонта, и нигде ни единой живой души, только ветряки на крышах беседок поворачиваются по ветру, купаясь в безбрежных воздушных потоках. И это проехали. И снова автобус нырнул в невидимую тень многоэтажек, дневной свет сгустился, время от времени его разжижали плывущие под колеса поперечные улицы, но потом отраженный от цемента свет вновь затоплял автобус, а Павлу хотелось вспомнить еще что-нибудь из далекого прошлого, чтобы, вырвавшись из реальности, перевести дух, побыть немного в прошлом, где нам почти нечего бояться.
Но не успел, потому что въехали на мост. Дымили трубы Секерок,[10] ветер тянул белые косы дыма на запад. Они расплывались в небе над Садыбой,[11] над Палюхом[12] и собаками, которые выли в клетках приюта день и ночь, но никто за ними не приходил. Что-то вжикнуло по левой полосе, он успел заметить красный зад машины с берлинскими номерами.
«Если бы река текла с запада на восток, всем было бы лучше. И тем, и другим, – думал Павел. – Одни плыли бы по течению, другие на парусах». Он вспомнил рисунок из какой-то школьной книжки: бородатые оборванцы, тянущие баржу вдоль берега.
«Всем было бы лучше, а так ни х…, поезд, машина или самолет». Желтая медленная река маслянисто блестела. Водовороты медленно закручивали пену, потом выпрямлялись; вода текла на север под мостами: под пятью здешними, а потом в Новы Двуре, Вышогроде, Плоцке, под двумя во Влоцлавке, в Тору ни и еще под одним мостом в Фордоне,[13] который тревожил его воображение с того момента, как кто-то сказал ему, что именно там расположена женская тюрьма, раньше он знал ее название только по этикеткам на банках с джемом. Дело прошлое, но река всегда оживляла это воспоминание: цвет и сладость клубничного джема, тихий хруст тех странных то ли косточек, то ли зернышек, похожих на запятые или поры на кожице ягоды. И еще холод и полумрак длинных коридоров, где движутся молчаливые женщины в коконах одиночества, более недоступные, чем королевы в стародавние времена, и в тысячу раз более телесные. Он воображал, как их пальцы касаются баночек, и пытался представить запах их кожи, которая должна была быть гладкой и белой под серо-бурой тюремной робой, нежной, как у растений, которые растут в темноте. Но это было давно, он все помнил, но уже ничего не чувствовал. Ресторан на воде белел, как обглоданная кость. Ехали быстро. День делал глубокие вдохи перед полуднем, когда трасса поперхнется, движение захлебнется и прекратится совсем. Вдали виднелось черное горло Роздрожа.[14] И тут тип в бомбере на меху попросил предъявить билет.
Павел принялся медленно перетряхивать карманы – в безнадежном деле спешка ни к чему. Куртка: один на груди, два внутренних и два внизу, потом на брюках: задние, еще два спереди, пистон;[15] снова куртка, – Павел следил, как темный тоннель приближается с головокружительной скоростью. Кондюк нависал над ним, обеими руками держась за верхний поручень. Краем глаза Павел заметил ногу в белом «адидасе». Она притоптывала по черному полу. Женщина в красном пальто прошла к выходу.
– Ну что, дальше будем гнать дуру или выйдем и поговорим по-людски?
Автобус замедлил ход, вкатываясь на стоянку. Услышав шипение, Павел прыгнул. Почувствовал руку на своих волосах, пригнулся, женщина вспорхнула со ступенек, расталкивая толпу и давая ему возможность пройти, упала. Павел перепрыгнул через нее, двинул кого-то локтем и в десять прыжков оказался на лестнице. Еще не взбежав наверх, он понял, что шансов почти нет, но не остановился, а ринулся направо, прямиком в открытые ворота парка. Кругом пусто, сыро, и чем дальше, тем тише. Павел попробовал поднажать, споткнулся и едва устоял на ногах. Смысла продолжать не было, он хотел остановиться, но в тот самый момент кто-то сделал ему подсечку. Он полетел головой вперед и зарылся ладонями в гравий. Теперь можно было перевести дух. Попытался встать, но чья-то нога надавила ему сзади на шею, впечатав лицо в землю. А потом кто-то пнул его два раза, он сгруппировался, перекатившись на бок, и увидел, что их трое. Тот, что в коже, стоял согнувшись и тяжело дышал, двое других тоже запыхались, но не так сильно. Павел, поднявшись на колени, ждал в центре треугольника.
– Ну и зачем оно тебе надо? – спросил невысокий, в джинсе и бейсболке.
– Спринтер долбаный, – сказал третий.
Быстрое прерывистое дыхание подхватывало звуки. Трепало их по краям, и они получались смазанными.
Павел медленно встал с коленей и на полусогнутых дотащился до лавки. Те трое, окружив его, ждали, пока сердце и легкие справятся с воздухом и кровью. Их злоба медленно испарялась, а Павла покидал страх. Красные огоньки автобусов, шедших по Аллеям,[16] пробивались сквозь полумрак парка. Он то и дело озарялся огнями, с тонких веточек деревьев свисали капли серебряного света. Падая, они лопались, но свет исчезал, не растворяясь в воздухе.
– Ну ладно, давай документы, – сказал тот, в бомбере.
– У меня нет.
– Тогда отстегивай.
– Говорю, я пустой.
Кондюк кивнул остальным, те взяли его под руки и поставили на ноги. Нашли горсть мелочи, меньше сотни, осмотрели зажигалку и засунули ему все обратно в карманы.
– Один мусор, – сказал тот, что в бейсболке. – В отделение надо мудака. Скажем, что оказал сопротивление, пусть посидит.
– Охота тебе? – спросил третий.
– Он меня достал. Чего я бежал?
Они подтолкнули его к выходу на Пенькную,[17] но он не двинулся с места.
Его схватили за руки, кто-то ударил сзади по голове:
– Двигай поршнями, придурок, не то останешься здесь навсегда.
– Господа, нет, я не могу в отделение, мне некогда.
Он стал вырываться, они тянули его за руки, гравий хрустел, вдали показалась женщина с коляской, мысли прыгали в голове, вспомнилась черная рукоятка пистолета, которую он заметил у Болека в прихожей. Она выглядывала из шмоток, брошенных на тумбочку у входа, Павел заметил ее краем глаза – он был уверен, что и Болек, шедший следом за ним, тоже приметил эту рукоятку. К ним приближалась женщина с коляской. На ней было серое пальто, ее очки в туманном воздухе поблескивали, как кружочки льда. Женщина все больше замедляла шаг, потом свернула в боковую аллейку и пустилась бегом. Ребенок заплакал.
– Вот обручальное кольцо, берите. Это тоже деньги. – Он стал стягивать кольцо, но то сидело крепко. Тогда он сунул палец в рот, послюнил, и оно слезло.
А в это время Болек шествовал через анфиладу комнат в своей квартире. Начал с той, в которой они тогда сидели, черно-золотой, потом прошел через голубую с серебряными прибамбасами, потом красную, потом через кухню, сверкавшую белизной, – оставшиеся два помещения выходили на другую сторону: первая была цвета морской волны, с большим пустым аквариумом, вторая – серебряно-серая с вращающимся креслом посередине и зеркалом, в котором отражалось небо, и это отражение было ярче и краше оригинала. Пес остался на своей лежанке, и Болек путешествовал один. Вот он открыл последние двери. Тут все было розовое. Правда, вокруг царил полумрак, но так может пахнуть только розовое – как внутри пудреницы. Болек подошел к окну и раздвинул шторы. Под белой простыней лежала женщина. Тонкая ткань облегала ее тело почти как вторая кожа. Ноги, бедра – все вырисовывалось отчетливо, только было словно слегка растушевано. Болек присел на краешек рядом и шлепнул ее по жопе. Она забормотала что-то под простыней, высунула голову – это была крашеная блондинка. Перевернулась на спину. Грудь торчала прямо в потолок. Он положил ладонь на левую сиську.
– Ну, ну, Бомбончик, я еще не проснулась.
– Ну и спи. Кто тебе запрещает. – Болек скинул тапки и растянулся рядом.
Он привалился, стараясь взгромоздиться на нее, но блондинка высунула руку из-под простыни и ущипнула его за складку жира на животе:
– Бомбончик, ну брось. Лучше скажи, кто это приходил. Я слышала. А может, мне приснилось?
Болек положил ладонь ей между ног. Простыня пошла складками на манер драпировки, изображающей лучи солнца.
– Да там один, Павел.
– Что ему надо?
– Бабки. Всем нужны бабки.
– И что?
– И ничего. Послал его к пану Максу.
– Недобрый.
– Мог бы натравить на него Шейха. – Он пододвинулся ближе и поцеловал ее в шею. Попытался перекинуть левую ляжку через ее ногу.
– Брось, – сказала она.
– Ну, пожалуйста…
– Ты побрился?
– Да. И помылся.
– Ну тогда можешь сделать то, что я люблю.
Болек сполз вниз и встал на колени в ногах кровати. Приподнял края простыни и натянул себе на голову. Теперь он был похож на старомодного фотографа. По Остробрамской неслись три пожарные машины. Голубые вспышки рассекали поток машин надвое. Старушка за рулем серой малолитражки от страха съехала на обочину. Силь лежала с широко открытыми глазами. У нее была такая игра: продержаться как можно дольше, прежде чем они закроются сами.
Выйдя из лифта, Павел немного подождал, пока глаза привыкнут к темноте. Стоял и думал, что все тихо и, пока лифт едет вниз, можно не бояться. Никто его не увидит, никто не услышит. Этот этаж пустовал. Его сняли китайцы, вставили во все двери новые замки, и на этом дело кончилось. Жизнь с ее возней и движением текла ниже. Он даже чувствовал запах людей. Кухни здесь были очень тесные, и в обеденное время хозяйки приоткрывали входные двери на цепочках. Павел вынул сигарету и зажег спичку. Серо-коричневая тьма клубилась в конце коридора. Будто поднялась пыль, но воздух был неподвижен. Это старые стены так отражают свет. Спичка отскочила от стекла, ведущего на галерею, но там внутри не было никаких окон, ничего, только стена да черный навес крыши. Огонек погас. Павел сунул сигарету обратно в пачку. Двинулся по коридору почти на ощупь. Эхо шагов поднималось над плиткой пола и летело вверх, куда-то в глубь здания. Шесть ступенек, лестничная площадка, еще шесть ступенек, и вот маленькое пятнышко света – легкий укол в темноте. Павел нащупал дверь и тихонько постучал.
Но хозяина не было. Наверное, вкалывал где-то. На самом деле обитатель этой квартиры час назад закрыл за собой дверь и спустился вниз по лестнице. Он боялся лифта, вообще замкнутого пространства, сдавливающего тело и мозг со всех шести сторон до тех пор, пока не сплющит его в горячий кубик, из которого начнет хлестать кровь. Именно такие картины рисовало ему воображение. Он пробежал шесть этажей вниз, чтобы почувствовать на лице движение прохладного воздуха, и толкнул стальную дверь, запиравшуюся автоматически, которая долбанула за спиной так громко, словно рушился дом, но на улице никто ничего не заметил. Он был одет во все серое. Пиджак, свитер, брюки, только ботинки были черные – правда, давно не чищенные. На Маршалковской его подхватило ветром и понесло в преисподнюю под гостиницей. Здесь, в нервном свете голых лампочек, все были равны: красивые и некрасивые, богатые и бедные. Мертвенный свет забивал поры, как пыль, въедался в тело и одежду, как смрад или старость – ни пятнышка тени, ни крохи жалости. Все двигались здесь как рыбы, освоившие прямохождение. Яцек (да, я вспомнил, его звали Яцек) свернул влево, прошел мимо выхода к трамвайной остановке в сторону Жолибожа,[18] мимо выхода к «Метрополю», к Аллеям и к трамваям на Прагу, пробился сквозь людской поток, текущий по ступенькам от Центрального универмага, проигнорировал выход к трамвайной остановке в сторону Охоты и пошел по второму кругу. Это была безопасная орбита – остатки его собственной крови тоже кружили по артериям, и его толкая по кругу, на безопасный путь безумства, которое тоже почти всегда имеет форму замкнутого круга. К тому же он знал, что вид у него хреновый, поэтому предпочитал оставаться под землей. Щетина, отросшая клочьями, липкие волосы, серое лицо, словно зима тянулась уже неизвестно сколько, а солнце было лишь какой-то дебильной декорацией, или, может, оно давно выдохлось, как старая батарейка.
«Б…ство. Еще один кружок, и надо сваливать отсюда», – подумал Яцек. Но сделал целых три, потому что уродство неподвижных лиц означало безопасность, оно позволяло слиться с толпой. Яцек сунул руку под свитер и нащупал сигарету. Полиса затолкали алкаша в темный угол. Четыре пацана плечом к плечу – козырьки назад – гребли прямо на него. Он вильнул в сторону и вышел на улицу около вьетнамского ларька, источавшего какие-то непривычные съедобные запахи; между голыми ветками кленов проступал Дворец,[19] отбрасывая огромную тень, которая могла бы накрыть полгорода, если бы тот сгрудился здесь. Но ему нужно было другое укрытие. Он двинулся прямиком на запад, вдоль киосков, где русские за пять минут до отхода своего поезда шерстили ларьки, выискивая порнографию, красивые пачки сигарет и сувениры в забитых товаром витринах. Вдалеке виднелось здание вокзала. Несуразное, тяжелое, оно так ушло в землю, будто его сбросили сюда с большой высоты. Яцек шел в его направлении, но вокзал не приближался. Так бывает, когда разрозненные и совершенно никчемные мысли слишком быстро сменяют одна другую. Они отделяют человека от мира как упругая материя, толкают в грудь, заставляя поверить, что это сон – из тех, где бежишь, а убежать не можешь.
«Е-мое, вообще не дойдешь», – думал Яцек. Он чувствовал, как его сухое и холодное тело при каждом порыве ветра обливается холодным потом. Ветер скользил по внутренностям, будто тело было пустым и его заполняли только куски городского пространства, обрывки пейзажа, словно там в убыстренном темпе крутился немой фильм.
«Е-мое», – повторял Яцек как начало молитвы, продолжения которой он не знал. Небо нависло над ним гигантской глыбой правильной формы, но какой именно, он не мог определить. А вверх посмотреть боялся. Здесь было не лучше, чем в лифте. В конце концов он взял сигарету, сделал три слабые затяжки, потом три глубокие и снова три слабые, и тут как раз началась лестница, ведущая прямо в утробу вокзала.
«Чудо-юдо рыба-кит, у него живот болит…» – строчка пришла ему в голову, он не помнил, откуда она. Похолодало, но ему стало теплее.
В красных отблесках света мальчишки пытались обыграть автоматы, – звонки, электронное бульканье, стрельба и меланхолический, чувственный звон поглощаемых жетонов. Яцек подходил то к одному, то к другому, но все качали головами, не отрывая взгляда от экрана. Они судорожно цеплялись за рычаги автоматов, потому что для них это был единственный способ хоть как-то защититься от реального мира. Яцек вышел из кафе, свернул направо, потом еще раз направо. В теле еще ощущалась нервная дрожь, оттого что он побыл в тепле. Он взглянул на часы, время было на исходе, и Яцек ускорил шаг. Этот переход был самым оживленным местом на вокзале. Он соединял две автобусные остановки, зал ожидания, перроны и два самых длинных пассажа с магазинчиками. Все здесь было залито светом, живая толпа вибрировала, как всегда бывает в тех местах, куда одни приходят с надеждой, а другие смываются с облегчением. Яцек протопал до самого конца, высматривая знакомые лица. Щуплый невысокий парнишка с лохматой головой скользнул по нему пустым взглядом и покачал головой. Он стоял около автоматических дверей – единственная неподвижная фигура посреди непрерывного потока тел. Яцек хотел приблизиться к нему, но тот уже смотрел в другую сторону. Около выхода на первый перрон он заметил девушку в коричневых расклешенных брюках и короткой заляпанной дубленке. За спиной у нее плыла рыжая крыша вагона. Поезд шел на другую сторону реки, может, в Белосток, может, в Москву, а может, еще дальше. Он направился к девушке, так и не угадав, узнала она его или нет, потому что в ее глазах отражалась одна бездонная пустота.
Яцек не мог вспомнить, как ее зовут, поэтому просто спросил:
– Ну как? Есть что-нибудь?
Она взглянула на него и пожала плечами, он увидел почерневший зуб, вверху справа одного переднего зуба не было, руки она глубоко засунула в рукава дубленки.
– Ничего? – повторил Яцек и понял, откуда ее знает.
В прошлом году летом они точно так же искали товар, и тоже – нигде ничего. Как сегодня. Они посадили ее с собой в машину, потому что у нее был какой-то знакомый, который… и т. д. Разогретые сиденья обжигали даже сквозь одежду, все были потные и грязные. Стояли на пустых перекрестках у светофоров, а дневной свет лился с неба как жидкий металл. Они пили воду и, проклиная все на свете, кружили между двумя кабаками и спортивной площадкой какой-то школы (точно, это было в середине июня) – девушка и трое парней, – а безжалостный свет затоплял их мозг, вытекал из носа, глаз, еще немного, и их хватит кондрашка, у них загорятся внутренности, тачка взорвется и белый огонь поглотит их навеки. В конце концов она вышла на углу Иоанна Павла и Новолипок, взяла бабки и слиняла.
Они стояли на самом солнцепеке и следили за красными минутами на автомобильных часах, а Веник их успокаивал:
– Спокуха, я ее знаю, придет, спокуха, я ее знаю. – Но не больно-то верилось, что он и сам в это верит.
В конце концов она все же показалась между домами, худая, в своих слишком свободных джинсах и блузке в желтых и зеленых попугаях. Села в машину и сказала, что у нее два грамма. Все разозлились, потому что должно было быть три.
– Себе взяла, – сказал водитель. – Грамм взяла себе.
А потом все разозлились еще больше, потому что товар был полное фуфло – желтый, липкий левак.
– В жизни не видел такого говыдла, – сказал Веник, а потом набросился на нее, чтобы отдавала деньги или то, что заныкала.
А она сидела на заднем сиденье, опустив руки почти до пола, и все повторяла, что ничего не брала, просто продавец знает, какие дела в городе, вот и накручивает. Пусть сами к нему сходят, если хочется, но она не советует, потому что он один троих сделает, легко. При этих словах водитель включил зажигание, и пока они двое делили эту дрянь, рванул как сумасшедший с места в карьер, свернул на улицу Солидарности, кругом почему-то был зеленый свет, поехал дальше по Вольской, под мостом свернул на Примаса. Нашел тихое место на краю парка и взялся за девушку конкретно. Сначала велел ей вынуть все из карманов и сумочки – там один мусор: пустой футлярчик от помады, пачка сигарет, старые, вылизанные дочиста целлофановые упаковки, тридцать тысяч, всякий сор, крошки, бумажные носовые платки с пятнышками крови, и все, – после этого он вытащил ее из автомобиля и начал обыскивать. В карманах тоже ничего не было – пыль, пропитанная потом, и цветные вырезки из какой-то газеты. Тогда он взялся за нее саму, но и в трусах ничего не нашел. Она даже не сопротивлялась. Только твердила как заведенная, чтобы ей отсыпали дозу.
– Ладно, – сказал водитель, – но отсосешь всем. Когда уже сидели в машине, он все повторял:
– Имейте в виду, что когда-то это была красивая девушка.
– Ничего, – наконец отозвалась она. – Телевизор не смотришь?
– Нет.
– Тогда купи себе вчерашнюю газету.
– Не знаешь кого-нибудь?
– Нет. Это меня больше не интересует.
Героиновый сон склеил ей веки – конец разговора.
Очередной поезд – на этот раз крыши вагонов были черные как бархат – подошел к перрону. Яцек оставил девушку в покое и направился в сторону подземного перехода под развязкой. Нашел телефон, работающий на жетонах. Было мертвое время – полдень, – и толпа редела. Из трубки неслись длинные гудки. Наверху грохотали трамваи. Яцек перешел к другому автомату и набрал номер. Снова длинные спокойные звуки, которые наполняли голову, потом весь подземный лабиринт, потом вытекали на улицу и разливались над целым городом. Он повесил трубку, все смолкло, слышен был только звук шагов быстро и молча идущих людей. Яцек решил двинуться к Иерусалимским аллеям и вышел наверх. Из бесконечной перспективы моста Понятовского дул ветер и гнал редкие холодные тучи, бежавшие над большими рекламными щитами «Кока-колы». Сверкающая стужа привела в движение огромные массы воздуха, они неслись прямо на Яцека, и это его слегка успокаивало: что могла значить для этой невообразимой громады такая малость, как он – сгусток страха вперемешку с кровью, крошечная капля в воздушном океане. Легкий одномоторный самолет красного цвета летел на восток и тянул за собой рекламу страхования жизни «ФЕНИКС». Яцек выбрал Саскую Кемпу,[20] потому что там он кое с кем был знаком, не знал только номера телефона.
Но Павел все равно вошел в квартиру. Самым обычным образом – повернул ручку и оказался внутри. Здесь воздух был лишь на тон светлее, чем на лестничной площадке. Павел почувствовал запах ношеной одежды, обуви и привкус пыли. Он открыл дверь с матовым стеклом и вошел в комнату. Серый пыльный свет проникал в комнату сквозь задернутые шторы и оседал на мебели. Павел раздвинул шторы и сразу узнал эту квартиру. За десять лет она совсем выцвела, постепенно все в ней сделалось едва различимо. Ничто так не разрушает краски, как время, ничто так не стирает углы, как течение часов и минут. Потому что время – это материя, которую просто не видно. Красный стеллаж с книгами порыжел, а корешки поредели, как зубы к старости. Крепкий чай в стакане стал мутным. Павел искал признаков жизни, но ничего не обнаружил. Он оглянулся в поисках часов, стараясь услышать тиканье. Направился в темную кухню, продолжая прислушиваться. Время текло спокойно и монотонно.
– Яцек! – позвал он громко.
Ответом ему было какое-то боковое эхо, гудение, отраженное от стены, и какие-то отголоски в трубах. Он заглянул в пепельницу. Все окурки были одной дешевой марки и очень короткие. Павел сел в кресло, стараясь вспомнить что-нибудь из их с Яцеком общего прошлого, но откуда-то всплывал один только щуплый блондин в джинсовом костюме. Когда-то они виделись очень часто. Сознание не сохранило ни одного слова, ничего, только какие-то смутные чувства. Он хотел задержать их хоть на мгновение, чтобы понять, какие именно.
– Как же время летит. Летит, не поймешь, откуда и куда, и ни хрена от него не остается. – Он чувствовал боль в плече и голод. Зажег свет на кухне, холодильника не было, заглянул в шкафчик и нашел плавленый сырок. Принялся отколупывать ножом засохшие кусочки и глотать.
Был и чай. Павел повернул ручку плиты, но конфорка оставалась мертвой и молчала. В комнате на подоконнике лежал тюремный кипятильник, сделанный из двух бритвенных лезвий. Павел побоялся включить его в сеть и просто напился воды из-под крана. Лег на узкую кровать, накрытую чем-то шершавым и грязным. В этом загаженном сарае он почувствовал себя в безопасности. Он висел над городом, всеми забытый, все события происходили где-то в другом месте. Павел вспомнил их последнюю встречу. Три года назад на Маршалковской кто-то тронул его за плечо. Высокий, худой, опустившийся парень. Серый костюм тяжело свисал с плеч. В карманах, должно быть, куча всего, так они были раздуты.
– Извините, – сказал парень, – мне нужно немного денег. Не могли бы вы… пятьдесят тысяч…
Павел ускорил шаг, буркнув:
– Я спешу, у меня нет мелких. – Но потом остановился, обернулся и неуверенно спросил: – Яцек?
Только сейчас ему пришло в голову, что Яцек, наверное, выстебывался, он прекрасно знал, к кому обращается, а тогда он сначала удивился, а потом обрадовался. Они полдня просидели в баре «Метрополя».
– Что, в самом деле так плохо, старик?
– Почему плохо, хорошо, – отвечал тот с улыбкой.
– Да брось. Пристаешь к людям на улице, просишь пятьдесят тысяч…
– Побираюсь, хочешь сказать.
– Ну да, на самом деле так. Просишь подаяние.
– Бывает, человеку немного не хватает. А ты, я вижу, в полном, полнейшем… Один прикид потянет на пару кусков.
– Ну, когда бываешь в разных местах, надо выглядеть.
– Бизнес…
– Ну да. – И весь остаток вечера говорил, собственно, он один. Длинно и нудно рассказывал, как начинал с нескольких сотен, вообще было тяжело, все сам, все сам, и вот теперь ему не на что жаловаться, само крутится, а через несколько лет наверняка уже будет ого-го. Один раз он только прервался и спросил, не может ли он как-то помочь – работой, так, для начала, но заметил в глазах Яцека усмешку и больше не спрашивал, почувствовав, что начинает заводиться. В конце вынул два миллиона и положил на стол.
Тот покачал головой и сказал:
– Не, старик. Я просил пятьдесят.
Сейчас, лежа в этой грязной берлоге, он повторял:
– Просто развел меня, козел, и как все разыграл.
Павел вскочил с постели и стал кружить по комнате. Скинул с полки «Капитана Блада» и пнул его в угол под овальный столик – последний писк времен Гомулки, на котором стояло радио марки «Юбиляр». Покрутил ручку. Проехался по шкале.
Везде одна болтовня, треск или обрывки незнакомых песен. В конце концов какая-то станция, тарахтевшая как пулемет, сообщила, что скоро два часа, и Павел вздохнул с облегчением.
«Чего только мы не делали вместе», – думал он, уставившись в окно. Голубое небо было близким и чистым. Дома казались плоскими, как аппликация из грязной бумаги, как картонная книжка-игрушка, где в вырезанных окошках появляются принцессы, Марьи-царевны, Иванушки и свинопасы. Только эта книжка для взрослых. Но крышка памяти захлопнулась раз и навсегда. В просвете между домами торчал Дворец со свежепозолоченным шпилем. Красный самолетик как раз летел мимо, таща за собой огромный гондон с надписью «ФЕНИКС». Тут он почувствовал, что не один, и обернулся. На вид ей было лет восемнадцать, но это, судя по всему, было ей безразлично. Бурый свитер, зеленая куртка, голубые подвернутые снизу джинсы и «мартенсы». На плече плетеная веревочная котомка. Девушка смотрела на него без всякого удивления, как на живую вещь.
– Я принесла ему еду, – сказала она, проходя в кухню.
– Его нет.
– А когда будет?
– Не знаю. Я его не застал.
– Что вам от него надо?
– Ничего. Шел мимо и зашел.
– Ему нельзя выходить.
– Почему?
– Долго не возвращается.
– Ты его девушка?
– Я приношу ему еду. Овощи. Он должен есть овощи, больше овощей. А ему подавай мясо. Это неправильно.
– Он болеет?
– Нет. Но есть мясо – это плохо. Все равно что питаться страданием и смертью. После этого нельзя оставаться нормальным.
– А после салата можно? Что ты несешь, детка?
Она вышла из кухни и повесила куртку на спинку стула. У нее была большая грудь. За стеной творилось неизвестно что. Самолетик сделал круг и летел теперь на восток, в сторону Воли.[21] Девушка закатала рукава. Латунные и медные браслеты зазвенели на запястьях. Она вернулась на кухню, взяла из раковины кастрюлю, из сумки лук-порей, морковь, цветную капусту, петрушку и начала все это нарезать брусочками.
– Газ отключили, – сказал Павел.
– Я знаю. Я сниму пломбу, а потом снова поставлю.
Грудь под свитером подскакивала в такт ударам ножа.
– Ему надо есть овощи. А то выйдет в город и наестся там всякой дряни из ларьков.
Он смотрел на нее, и его мысли перестали блуждать где попало. Осели на какое-то время, – было только два часа, и у него в запасе оставался еще целый час.
Стоя в дверях кухни, он рассказал ей почти все. Булькала кастрюля. Он чувствовал, что у него вспотел лоб. Может быть, от жара и пара, а может, он просто вспотел, ведя свой отрывистый рассказ, который она слушала вполуха, моя посуду и очищая раковину от липкой грязи, накопившейся за неделю. Он говорил и думал: «Ах… с ним, я ее больше не увижу, тем более что ей и так все это по барабану». Время от времени она бросала на него взгляд, словно хотела убедиться, откуда исходит звук, не радио ли это, будто его присутствие казалось ей не совсем реальным. На лбу у нее было несколько прыщей. Она сняла свитер. Осталась в черной хлопчатобумажной блузке:
– Не понимаю, зачем тебе надо было столько денег. Я, например, стараюсь ограничивать свои потребности. Самоограничение делает человека независимым. Если бы люди понимали, что все это им совсем не нужно… Надо жить в соответствии со своей сущностью, а не с тем, что тебе навязывают все кому не лень, чтобы вытянуть из тебя еще больше. Наверняка ты ешь слишком мало овощей, наверняка любишь мясо, поскольку тебе кажется, что это увеличивает твою агрессивность, силу и вообще. Ты должен есть овощи, понимаешь, это меняет сознание человека, и тогда ты будешь в ладу с самим собой, а не с тем шовинистически-христианским мировоззрением, которое разрешает убивать и съедать невинные создания, а ведь это ведет к возникновению хаоса в космосе, потому что человек является частью космоса, так же как растения и животные, которые, в конце концов, не сделали нам ничего плохого. Тебе надо есть цветную, белокочанную и брюссельскую капусту без соли, потому что она оказывает воздействие на верхний поясничный отдел, ведь блокирование энергии в этой области приводит к тому, что ты слишком близко к сердцу принимаешь материальные проблемы. Еще хорошо помогает соответствующий массаж.
– Дело в том, что я взял в долг деньги и теперь должен отдавать, а у меня их нет. Брюссельская капуста тут не поможет.
– Если бы ты вовремя начал, ты никогда бы не оказался в таком положении. Я, например, мысленно делю свое тело на семь частей и стараюсь ежедневно питаться овощами одной из семи групп. Это дает мне возможность жить в полной гармонии с собой и космосом. Ведь мы принадлежим космосу, скажешь, нет?
– Гагарин?
– Что?
– Космонавт такой.
– А, ты об этих фашиствующих технократах. Знаешь, что сказал Лао-Цзы?
– Знаю. Выше х… не прыгнешь.
– Что?
Он подумал, что, может, уже четырнадцать пятнадцать и самолет из Праги сейчас снижается где-нибудь над Жирардовом и Сохачевом и через десять минут приземлится на Окенче.[22] Потом вспомнилось далекое прошлое. Как они в большом зале ожидания на вокзале охотились за пустыми пачками от заграничных сигарет. Когда толпа редела, они принимались шарить в урнах или издали высматривали в пепельницах эти цветные коробочки. Кто смел, тот и съел, и плевать им было на чьи-то косые взгляды. Шлепали себе в серых мокрых кедах, а джинсы на них были из тех, что не меняют цвет даже после сотой стирки. Так было. Бело-зеленая «Суэц», бело-красная «Винстон», коричневая пластиковая «Филип Моррис», сине-желтая с золотом «555» – та самая марка, которую курил Мао. Если бы они об этом узнали, цена бы подскочила и за одну пачку можно было бы получить зеленую «LM» с кабриолетом или синюю «Данхилл». И еще серебряно-черную «Дезайр» и коричневый «Казбек», который никто не хотел брать. Высокие мужчины в темных костюмах и светло-голубых рубашках смотрели на них с улыбкой, а как-то раз, когда он рылся в пепельнице, один темнокожий тип дал ему полпачки «Мальборо», но того, красного, так что ничего особенного. Потом все пошли под бетонный навес, моросил мелкий дождь, корпуса самолетов выныривали из тумана – серебряные, гладкие, блестящие – и снова исчезали в нем. Может, тогда-то все и началось. В сто семьдесят пятом автобусе они доставали мятые пачки, рассматривали и читали надписи.
– Ничего, – ответил он и пошел в комнату.
За стеной кто-то долбил в стену, возможно чьей-то головой. Ему захотелось прочитать названия на корешках книг. Кое-как он разобрал, что большой черный – это Лондон, бордовый – Бустер и белый – Сухецкий. На мгновение ему показалось, что минуты падают на пол к его ногам, как капли ртути, дрожат, а потом катятся в угол под столик, где радио.
«Значит, пол здесь покатый», – подумал он.
Девушка выглянула из кухни и спросила, не хочет ли он ячменного кофе.
– Знаешь, он сделан из зерен грубого помола, поэтому его энергетическая структура осталась не нарушенной и…
– Тогда уж лучше массаж, – ответил Павел.
– Хорошо. Только сначала в туалет. Мочевой пузырь должен быть пустым, чтобы не было напряжения между органами. Тогда энергия сможет свободно циркулировать. Впрочем, вода и жидкость вообще негативно влияют…
– Ладно, иду.
Ванна с ржавчиной на дне, пожелтевший, как старая кость, унитаз. Он отлил в раковину, дернул за цепочку и хорошенько вымыл свой конец. Вода была холодная. На веревке висел зеленый камуфляж. Рядом с толчком лежала стопка газет. Павел присел посмотреть: «Разем», «Перспективы», «И т. д.», «Панорама». Видно, тот, кто тут жил, постепенно освобождался от движения времени. И нигде ни одного зеркала, которое могло бы отразить перемены.
«Просто идеальное место», – подумал Павел. Теперь безопасность имела запах хлорки и влажного бетона.
Девушка велела раздеться и лечь на живот. Вынула из сумки флакончик с желтой жидкостью.
– Это специальное масло, – сказала она.
Натерла ладони, а потом пустила тонкую струйку ему на спину. Он почувствовал холод, но когда она коснулась его кожи, перестал об этом думать. Начала с боков. Мяла сильно, почти грубо. Ногти у нее были коротко острижены. Потом ниже, аж до ягодиц, потом снова вверх. Хватала пальцами тело, словно это был толстый материал или резиновая оболочка манекена. Ему стало тепло, он почувствовал себя вещью и снова стал думать о безопасности, которая на этот раз ассоциировалась с резким запахом ее пота. Она не пользовалась дезодорантом. Он закрыл глаза и спрятал лицо в сгибе локтя. Ему казалось, что она черпает из его тела полными горстями, лепит из него шарики, кубики и непонятные, только что изобретенные ею фигуры, разбрасывает их по квартире, распихивает по углам, затыкает то под кухонную мойку, то за батарею, прилепляет под подоконник; эту материю поглощает пыль, которая облепляет ее, как детский пластилин, и никто-никто никогда уже о нем, Павле, не спросит. Это было совсем не больно. Он был как тесто, тяжелое и легко прилипающее к рукам. Нервы, кровь и зрение пропадали в этой массе, похожей на оконную замазку или полуживую плоть. Все новые куски легко отделялись от его тридцатичетырехлетнего тела, словно оно было одноразовой дешевой дрянью. Скоро он почувствовал холод на голых ребрах. Ее тонкая ладонь проскользнула внутрь и начала тискать легкие, кусок за куском извлекая их пористую ткань и лепя из нее розовые комки размером с пончик. Павел подумал, хорошо бы сохраниться в таком раздробленном состоянии, пусть его сознание угаснет, но не совсем, и когда-нибудь, неизвестно когда, пусть его снова слепят в соответствии с нормами того времени. Но потом ему пришло в голову, что квартира слишком мала и не сможет вместить его всего, в ней не найдется столько закутков, чтобы запрятать там все комки, кусочки и шарики. Ему совсем не хотелось оказаться на помойке, в глубине этого темного двора, где отовсюду, куда ни глянь, торчали стены, а в окнах мелькали белые рубашки – там размещались какие-то конторы, – но основными обитателями здешних мест все же были вечный полумрак и застывший воздух. И еще кошки. Они постоянно воевали за жратву в стальных контейнерах. По ночам их вопли заглушали шум с улицы. И хотя он собирался перевоплотиться в не совсем живую материю, эти вечно голодные твари наверняка бы его растерзали, уж попытались бы точно. Тут Павел почувствовал, что ее руки коснулись сердца.
– Ну вот, – сказала девушка. – Теперь все зажимы сняты.
Она похлопывала его открытыми ладонями. Мягкие влажные звуки наводили на мысль об ударах по сырому мясу. Но ему было хорошо. Он попробовал представить, как под черной блузкой подпрыгивают ее большие груди, как ударяются друг о друга со звуком, похожим на шлепки ладоней по спине. Павел сказал ей, чтобы передохнула.
– Ладно, – сказала она.
Он перевернулся на спину, и было видно, что у него стоит. Но она сидела боком и не обращала на него внимания. Ее лоб блестел от пота. Она была полноватая. Сейчас он это заметил. В ухе – серебряная сережка.
– Ты где живешь?
– На Праге.
– Что ты чувствуешь, когда это делаешь?
– Ничего.
– Ничего? Тебя это не возбуждает?
– Что?
– Ну то, что массируешь меня.
– Это должно расслаблять, а не возбуждать.
– А что тебя возбуждает?
Она пожала плечами, а он протянул руку и коснулся ее груди. Она не отреагировала никак. Не пошевелилась, не взглянула. Его жест был из реального мира, в котором не было тайн. Он воспользовался этим. Другую руку всунул себе в трусы.
– Все зря, – произнесла девушка. – Не будет никакого положительного результата, опять перенапряжение и заблокированные каналы.
Он сунул руку ей под блузку и нашел сосок. Осторожно сжал его пальцами и стал вращать. Никакой реакции. Он нащупал другую грудь. Она показалась ему даже тяжелее той, которую он только что оставил. Потом он встал на колени на своей подстилке, прижался к ее спине и сжал руками обе груди. Со стороны они оба выглядели довольно странно. Она легко подалась вперед, но это был не защитный жест, просто ей нужно было опереться локтями о колени, чтобы сохранить равновесие. Он коснулся губами ее волос. Их давно не мыли. Он видел белый пробор.
– Я еще тайский массаж знаю.
– Это как? – спросил он и прижался к ней еще сильнее, засунув правую руку ниже, на живот и обнаружив там три складки жира и утопленный в них пупок.
– Его делают ногами. Ты ляжешь на пол, а я просто буду по тебе ходить.
– Хоть ботинки-то снимешь?
– Да. Чтобы не блокировать энергию.
Ему это тоже понравилось, хотя иногда он задыхался. Он лежал на животе, рядом была полка с книгами, за которую ей приходилось держаться, чтобы не съехать с его натертой маслом спины. Он чувствовал, как девушка по щиколотки проваливается в его тело. Кожа и мясо расступаются, и она бродит во внутренностях – теплых, скользких, невосприимчивых к боли, словно их сделали из разноцветной пластмассы, покрыли и наполнили некоей инертной массой. Перед началом массажа он попросил ее снять джинсы. Она подчинилась с тем же безразличием, с каким позволила слизать ей пот со лба.
«Пусть не живая, зато теплая – сойдет», – повторял он про себя, прекрасно зная, что делает. Он представлял себе, что ее пальцы копаются в его внутренностях, как в горячей грязи. Его мысли все бродили вокруг материи, он представлял ее как нечто старое и бесформенное, неброское, безучастное, неподвижное и пассивное.
После того как он объяснил, чего от нее хочет, она, безучастно вставая на колени около стула, попросила включить радио, тишина ей будет мешать. Он пошел к приемнику, повернул ручку и тут вспомнил о времени.
Голос в трубке был низкий и неповоротливый. Наверняка его владелец давно сидел и еще долго не собирался вставать.
– Нету. По этому телефону он бывает только в пятнадцать.
– А по другому?
На том конце провода засмеялись и положили трубку. Он остался стоять, слушая гудки и глядя на исцарапанный корпус телефона-автомата. Бетонный потолок нависал здесь так низко, что до него можно было дотянуться рукой. Наверху трамваи, грохоча, разъезжались на все четыре стороны света. Здесь была центральная точка, а он был в ней, и ему хотелось плакать, но он забыл, как это делается, и не мог вспомнить. Кто-то оставил запах духов на черном эбоните. Он ухватился за это ощущение, крепче прижал щеку к трубке, но прикосновение было холодным, липким и печальным.
– Говорит или сломат? – услышал он за спиной.
– Сломат, – ответил Яцек, и вьетнамец в синей ветровке, улыбнувшись ему, пошел искать другой автомат.
Можно было еще немного постоять тут, вроде бы по делу, с трубкой в руке. Он начал крутить диск и прерывать случайные соединения, семьдесят два, тридцать, ноль-ноль, еще раз, потом четыре двойки, три пятерки, шесть, – все для того, чтобы только не уходить отсюда. В какой-то момент в трубке раздался женский голос, но он услышал только начало слова «алло!»
Он попытался вспомнить эту комбинацию цифр, но мужчина в пальто и со злым лицом сказал громко:
– Жетоны! Чтобы говорить, нужно бросить жетон!
Дефилируя мимо витрин в переходе, он обнаружил, что у него расстегнуты брюки. Привел себя в порядок, закурил, никто не обращал на него внимания. Он двинулся мимо стеклянных стен в восточном направлении. Сквозняка здесь почти не чувствовалось. Мимо прошли две телки с задницами наружу. На них были высокие черные сапоги, и, наверное, им было холодно. Он никогда не мог добиться правды об этих колготках или чулках. На настойчивые расспросы о том, греют они или нет, он неизменно получал уклончивые ответы. Всю свою жизнь. Сколько себя помнил. Еще можно вернуться в квартиру и закончить то, что начал. Толпа подталкивала его, несла, он воспользовался этим и решил выбросить все из головы. Где-то в этих краях продавали первые в городе гамбургеры. Двадцать лет назад. Из единственного окошка в обширной глухой стене высовывалась баба в белом халате; маленькая булка со сплющенной внутри котлетой по два пятьдесят или по пять. Все вполне приличное. Да. С улицы Рутковского постоянно тек пестрый людской поток. Как-то раз, давным-давно, когда еще можно было тратить время на что вздумается, он свернул с Нового Свята и стал считать предметы, разложенные в витринах. Просто шел и считал – солнечные очки, косметички, ботинки, ремни, носки, фарфоровые фигурки, часы, саше, чемоданы, – но буквально через пару шагов досчитал уже до тысячи, сбился и почувствовал, что голова у него раздулась, разбухла, как налившийся соком арбуз, и он бросил это дело. Теперь вот стоял и смотрел на Братскую, и на него накатывала жажда обладания. Она носилась в воздухе. Каждая вещь, каждый предмет излучали нечто такое, какой-то нематериальный запах, проникающий сквозь стекла витрин и стелющийся как дым, туман или тяжелый газ. Этот запах затоплял узкое русло улицы, поднимался к крышам домов в центре, его подхватывал ветер и разносил по небу над всеми районами города. Замусоренная Воля, снулый Мокотов[23] – все получали свою долю, и даже ушлая, наполовину животная Прага (несмотря на то что у нее была своя собственная барахолка). Этот воздух, напоенный блеском, тек отсюда, из центра города, из его главной вены, как кровь, на которую слетаются мухи. Люди не могут мечтать о вещах несуществующих. Их привлекает лишь то, что они уже видели. И далекие печальные окраины, избушки на Выгоде тоже получат свое. Безнадежный самострой из старых, крашенных краской кирпичей в Бялоленце, милосердная зелень Секерок, покрывающая эти дома, где зимой ссут в ведро в сенях; деревянная застройка Грохова из прогибающихся досок; стены Кола и Млынова, все в разводах, покрывшиеся патиной от дыма цигарок без фильтра: «Мазуров», «Спорта», «Вавеля», и с фильтром: «Силезии», «Зенита», и плоских дамских с мундштуком, – все были во власти этого запаха, он спускался с неба и наполнял сны, а жизнь без мечты – что башмак без каблука, в жопу ее. И ничего, ни единой вещи, которая принадлежала бы ему, – может, в этом зародыш всего… И сейчас не изменилось ничего. Люди идут тесной толпой, с чутким взглядом косуль, глядя то вправо, то влево, то вперед. Назад не оглядывается никто.
У сигареты был отвратительный вкус. Мужчины – быстрые и уверенные в себе. Каждый идет к своему автомобилю. У кого-то его уже угнали. Такая игра. Полицейские здесь недалеко, на улице Видок. Большие стеклянные панели в другой мир. Так должна выглядеть бесконечность. Стоит войти, и можешь блуждать там, пока не околеешь. Мест перехода в городе предостаточно. Всегда найдутся какие-нибудь двери, ведь чтобы вернуть надежду, все средства хороши.
Он дошел до улицы Киевского и свернул к кинотеатру «Палладиум», чтобы немного постоять в затишке у входа. Автомобили с визгом ныряли в тоннель, справа перспективу перекрывал Дом мебели, где на кожаных диванах трахались манекены, чтобы все было по-настоящему. Больше минуты у «Палладиума» он не выдержал, перешел на другую сторону, миновал «Релакс», освежив воспоминания о билетах по двадцать злотых и о тех типах с бойкими и бездумными лицами, которые всегда обитали здесь, в темном узком проходе. Их белые футболки светились в темноте, как фосфоресцирующие рыбы. Эти люди тоже принадлежали к классу холоднокровных, только у них еще были спокойные, быстрые пальцы. Он боялся их, как неподвижно застывших псов.
Дальше «дом под стульчаками»[24] и «Сезам». Он пытался вспомнить запах, затоплявший этажи большого магазина со жратвой внизу и всем остальным наверху. Горячий, словно прокопченный. Не плохой и не хороший, а своеобразный. Непонятным образом он связывался в памяти с темной шершавой плиткой на ступенях лестницы, где невозможно было поскользнуться. Обувь просто прилипала к ней, и было трудно идти, потому что у молодняка походка всегда плавная. Рядом была когда-то закусочная, где меньше чем за десятку давали макароны с колбасой. Однажды дождливым днем он зашел туда и уронил тарелку.
Он подождал на светофоре, вскочил в восемнадцатый и проехал две остановки, вертя головой во все стороны.
Прежде чем войти, окинул взглядом улицу. Внутри было заметно темнее и теплее. Из радиоприемника неслась «Свобода» со Щетой на барабанах, но вошедший в этом не разбирался.
При виде начальника девушка-продавщица встала и сказала:
– Здравствуйте.
Он тоже поздоровался и мгновенно ощупал помещение глазами:
– Никто не приходил?.
– Нет. Только покупатели.
– Много?
– Как обычно.
На улице поливал косой дождь. Налетела туча, но это ненадолго. На полках лежали его товары, толку от них как от козла молока. Большую часть он еще не оплатил. Он зашел за прилавок и открыл кассу. Пересчитал банкноты.
– И это все?
– Все, – ответила она.
– Мало.
– В обед приходил господин Залевский за деньгами. Вы на прошлой неделе говорили, что ему в первую очередь.
– Хорошо, Зося, – сказал он спокойно.
Хотелось схватить металлический ящик и запустить им в зеркало на стене, а потом упасть в кресло и закрыть лицо руками. Такие картины ему рисовались.
– Сколько ты ему дала?
– Десять миллионов.
Он еще раз пересчитал банкноты. Жиденькая стопочка. Наводящая на мысль о внезапном конце. Он играл с нею, тасовал бумажки, сортировал по номиналам, раскладывал по две, три, четыре – сумма не менялась. Захлопнул ящик и уселся на стул. Тот затрещал, и он понял, какая стоит тишина. Только радио, и ничьего дыхания вокруг.
– Зося, я знаю, что должен тебе за прошлый месяц, но я забираю эти деньги. Они мне сейчас нужны.
– Надо что-нибудь оставить в кассе на завтра. Своих мне не хватит, – сказала она робко, словно извиняясь.
Снаружи падали последние капли дождя. За автомобилями неслась водяная пыль. Желтый «полонез» пошел на обгон белого «форда». Коричневые деревья на другой стороне улицы влажно блестели. На Зосе была зеленая блузка, сколотая под шеей серебряной брошкой, и серая юбка. Несколько раз он говорил ей, чтобы она одевалась чуть раскованней, носила чуть покороче: «Пойми, Зося, ведь речь идет о клиенте», но на следующий день она являлась в чем-то такого же цвета и длины. Самое большее – с расстегнутой у шеи пуговкой вместо брошки. Или с распущенными волосами. Как сегодня. Он попросил у нее чашку кофе. Зося пошла в подсобку. Мелькнули ее худые щиколотки и темные туфли на низком каблуке. Она никогда не опаздывала, не допускала малейшей неточности, говорила тихо, мало и по делу, у нее были темные волосы, она не пользовалась губной помадой, он нашел ее по объявлению в «Газете Выборчей».
Зося подала ему чашку с блюдцем. С одной ложечкой сахара без верха. От вида кофе его тошнило, но ему хотелось попросить ее о чем-нибудь, чтобы сделать ей приятное. От нее исходил легкий цветочный запах, она коротко стригла ногти, на безымянном пальце левой руки носила скромное колечко; теперь она вернулась на свое место за прилавком.
– Нет, – сказал он. – Нет, Зося. Сегодня закроешь в семь, а завтра не приходи. Сделаем маленький перерыв. Если сегодня что-нибудь еще купят, деньги возьми себе в счет моего долга.
Кто-то прошел под окном. Смеркалось. В доме напротив уже зажигали свет. Черная согнувшаяся фигура перешла улицу. Где-то со стоном тормозил трамвай. Дул холодный ветер, постепенно открывая звезды.
– Ох, я забыла зажечь свет, – спохватилась Зося.
Зеркало отчетливо и безучастно отражало ее фигуру. Ничего не приходило в голову. У него еще оставалось полчашки до выхода. Он смотрел на улицу. В квартире на первом этаже только собирались обедать.
Тут он заметил марципанового барашка.
– Это ты принесла овечку?
– Я. Но можно снять…
– Нет. Пусть висит. Для красоты.
Ему подумалось, что ночь он мог бы провести у нее. Где-нибудь в Урсынове,[25] в двухкомнатной квартире: светлая сосновая мебель, циновка в прихожей, кухня, украшенная коллекцией деревянных ложек, на стеллаже – переносной телевизор. После стольких месяцев знакомства эта мысль впервые пришла ему в голову. Столик со скатертью в бело-голубую клетку и розовый махровый коврик возле ванной.
– У вас неприятности, да? – спросила она своим тихим голосом.
Он улыбнулся, чашка звякнула о блюдце, и он поставил ее на прилавок:
– Пустяки. Бизнес есть бизнес.
– Если б я могла как-то помочь…
Он встал и направился к выходу:
– Спасибо, Зося. Не надо сидеть здесь до семи. Можешь закрыть раньше.
Он перешел улицу, застегивая молнию на куртке, – дуло ужасно. Даже свистело. Звезды были серебряные, с острыми, как иглы, лучами, далекие, – внезапно он увидел, как с улицы Добжанского выруливает темная машина. Остановилась у магазина. Вышли двое. И прямо туда. У одного было что-то в руке. Она стояла в витрине, и он почти увидел, как ее лицо принимает любезное выражение. Он медленно пошел вперед, свернул на Белую и побежал в сторону Электоральной.
Болек в это время, а может чуть пораньше, ел мясо, а Силь пила виноградный сок. Они сидели в черно-золотой комнате, работал телевизор, Болек в том же, в чем утром, Силь – в белой футболке. Болек ел свиную отбивную. Она лежала на листьях салата в венке из ломтиков жареного картофеля, рядом стоял стакан пива. Силь скучала. Потягивая сок, она смотрела на людей в телевизоре, давала им возможность немного поговорить, а потом уничтожала нажатием кнопки, и появлялись другие, они разыгрывали какую-то историю, но там были одни мужчины, и она искала дальше: попала на спорт, где немецкий комментатор выговаривал имена японских мотоциклистов – это позабавило ее с минуту, – потом на музыкальный канал, но там показывали какие-то древние записи, сделанные еще до ее рождения, поэтому она остановилась на черно-белом арабском канале, где вот уже три часа подряд крутили какой-то фильм.
– Бомбончик, пойдем куда-нибудь.
– Но ты ведь приготовила обед, – ответил Болек и показал вилкой на тарелку.
– Не в ресторан. Так просто. В кино, потанцевать.
– Я не могу. Мне должны звонить.
– Телефон же при тебе.
– Нет. Может, мне придется сначала съездить в одно место, чтобы забрать кое-что оттуда.
– Мне скучно, Бомбончик.
– Поставь кассету.
– Я их уже наизусть знаю.
– Позвони в прокат. Пусть принесут еще.
– Я не люблю кассеты, я люблю кино.
– Не сегодня.
– Не вчера, не позавчера, не завтра, не послезавтра…
Стакан Силь стукнул по стеклянному столу.
– Держишь меня тут как в тюрьме, тебе только одно подавай.
– Я сегодня правда не могу, Люцина.
Заиграл телефон, и Болек протянул руку к трубке. Слушал молча. В конце сказал: «Хорошо».
– Вот видишь, малышка, я же говорил.
– Ну хотя бы Шейха закрой. Я боюсь его. Он так смотрит. Я не могу пошевелиться. Все время смотрит.
– Это хороший пес.
– Я знаю. Но ты его закрой.
Он встал, вышел в прихожую и начал одеваться. Закончив, последний раз осмотрел себя в зеркале. Все сидело безукоризненно.
– Закрою тебя снаружи на ключ.
– Б…! Болек! Ты со мной как…
– Люцина, или я закрываю дверь, или не закрываю Шейха.
Она схватила пульт и принялась давить на кнопки. За окном плыли сизые облака.
Он бежал почти так же быстро, как два часа назад. Только на Мархлевского сбавил темп, пересек мостовую и остановился на пустой остановке. Две пожилые женщины и он. Со стороны Жолибожа ничего не показывалось. Может, поехать на семнадцатом: прямо на юг, в безлюдные в такой час кварталы между Конструкторской и Доманевской, где петля в начале Марынарской, по которой несутся машины, въезжают на виадук и короткое мгновение текут прямо в небо, а потом, сдавшись, опускаются на землю прямо посреди дачных участков. Там бы он мог спрятаться, в районе «Цеми»,[26] на зловеще пустых улицах, где гуляет ветер и нет ни одной живой души – разве какой-нибудь сторож, хотя что там воры забыли. Кубы офисных зданий «Унитры» с темными, грязными стеклами, здесь по ночам бродят роботы-привидения, а человеку в здравом рассудке делать нечего. Значит, туда, если семнадцатый подойдет. Ближе к улице Воронича трамвай становится похож на разоренный аквариум, пустой и холодный, как лед. Он бывал в тех краях всего один раз. Воскресным утром. Казалось, люди навсегда покинули эти места – сразу после того, как все построили. Он слыхал, что в Америке есть такие города. Но семнадцатого все не было. Поэтому он стал ждать двадцать девятый, чтобы рвануть на Окенче. Под вечер трамвайное кольцо всегда обнимает пустоту. В будках из стекла и железа прячутся тени и огоньки сигарет. Мелочь пересыпается в карманах межу пальцами, сокращая ожидание. Окенче, думал он, Окенче, где город обрывается сразу за Минеральной, а дальше один полумрак – до самого Гройца. Слева, за забором из сетки, в пожухлой траве лежит гигантское «X» двух взлетных полос, их призывные чернильные огни манят самолеты, а далекие башни аэропорта похожи на палубы затонувших крейсеров. Из-за гула в небе земля кажется в два раза больше и совершенно безлюдной. Недалеко, за три остановки отсюда, он когда-то спал с женщиной. Да, было дело, но двадцать девятый все не шел.
Наконец где-то далеко, в Муранове, замаячил, колыхаясь, одинокий огонек. Тут он вспомнил, что у него нет билета. От крытого рынка несло битой птицей. Он подошел к женщине в светлом плаще и спросил, не продаст ли она ему билетик.
– Оставьте меня в покое! – крикнула она.
Подъехал девятнадцатый.
Киоск оказался только на Свентокшиской. Он купил билеты и две мягких пачки «Мальборо», все время ища глазами большой темный автомобиль, и уже насчитал их не меньше пяти. Они спокойно проезжали мимо или мелькали вдалеке, летя по дуге кольцевой развязки. «Вента», «вектра», старые «скорпио» и х… знает что еще. Постепенно страх покидал его – вместе с надеждой. Справа шло сияние. Воля уже догорала, в Познани было немного светлее. На край освещенного экрана проецировались высотки возле Центрального вокзала. Узкая черная туча клином нависала над землей. Пейзаж гас, росли звезды, люди прятались от ветра на остановках. Тротуары по-прежнему были мокрые. Наверное, ночью мороз застеклит лужи. Теперь у него было чуть побольше миллиона, но все равно мало, чтобы где-то пережить эту ночь. Он прикидывал, не пойти ли домой, но от одной мысли об этом возвращался страх, хотя он знал, что у него в запасе еще три дня. Три дня, начиная с сегодняшнего утра. То есть по сути уже только два.
– Сифонит, как х… знает что, – проворчал он.
Воротник куртки едва закрывал сзади шею. Он подумал, не пойти ли в Центральный универмаг, чтобы купить себе шапку, но вместо этого решил податься на Центральный вокзал – там за тепло денег не берут.
В переходе тянуло горелой помойкой. Его обогнала какая-то малолетка на роликах. Вся в черном, в обтяг, на голове каска. Он почувствовал запах пота и духов. У него болели ноги. Девушка была уже далеко. Из глубины вокзала волнами плыл теплый воздух. Павел повернул вправо и поднялся по эскалатору в здание вокзала.
Коричневый свет в баре едва отделял лица от темноты. Здесь, как тряпичные куклы, сидели, ели, спали пассажиры, потеряв счет времени. Он не смог доесть вторую порцию. Рубленый бифштекс лежал облитый разваренной капустой, холодная картошка по вкусу напоминала соленый клейстер. Внизу по Аллеям бежал поток машин. Солнце на крышах автомобилей играло, как блики на темной поверхности воды. Он попытался сосредоточиться на каком-нибудь конкретном человеке, хоть вон на том, в красной «хонде», но добрался вместе с ним только до пересечения с улицей Кручей, испугавшись черной дыры тоннеля Понятовского, который ночью всегда казался ему огромным горлом, выйдешь ли из него на другом берегу целым и невредимым – неизвестно. Поэтому он выбрал старую белую малолитражку, которая уже сворачивала на Новый Свят и по Уяздовским аллеям доехала до огромных многоэтажек, что стоят на улицах Ялтинской, Батуми и Сочи. Водитель – лет пятидесяти, у него на заднем сиденье портфель, от которого несет бутербродами – кисловатым запахом хлеба, который слишком долго лежал в тепле в целлофане. Под зеркалом заднего вида висит маленькая круглая чеканка с Ченстоховской Божьей Матерью. Он из тех, у кого всегда грязь под ногтями. Коричневая куртка застегнута до подбородка, на голове – коричневая шляпочка. Вышел у своего дома и поехал на свой седьмой этаж. Открыла ему жена.
Павел отвернулся от окна и увидел перед собой какого-то небритого типа в зеленом пальто. Из рукавов у него торчали другие рукава, а из-под них – третьи.
Он слегка наклонился и сказал:
– Извините, вы еще будете есть?
– Нет, не буду, – ответил Павел машинально.
– Тогда я, – ответил небритый, сел и принялся есть. Спокойно, не торопясь: кусок котлеты, немного капусты, ломтик картошки с вилки. Обтрепанная рыжая шерсть, словно языки пламени, окружала кисти его рук. – Жалко, остыло, – сказал он, проглотив очередную порцию. – Иногда трудно сразу сориентироваться. Вы сели далеко от входа. Я всегда сначала смотрю через стекло и вхожу, только если наверняка.
– Я взял две порции и вторую уже не осилил.
– У одного две, а у другого половина. Не так уж плохо, а?
У него было красное лицо и голубые глаза. Вони от него не чувствовалось. Разве чуть-чуть, как из непроветренного платяного шкафа. Съев все, сказал «спасибо». Во рту торчало несколько желтых зубов.
– Вы здесь живете?
– С некоторых пор. Скоро потеплеет. Это нехорошее место. – Он оглянулся. – Сегодня эта выдра. Если поставите чай, я смогу еще посидеть. Она выгоняет тех, кто ничего не покупает.
Павел достал банкноту и положил перед мужичонкой.
– А вам взять? Чертовски жирная здесь жратва. Павел кивнул в ответ. На часах было девятнадцать сорок две. Небритый вернулся со стаканами, отдал сдачу. Они бросили пакетики в воду и смотрели, как от тех начинают тянуться полосы карамельного цвета.
– Это плохое место, но сейчас не из чего особенно выбирать. На Восточном вокзале еще хуже, ей-богу, хуже Восточного ничего быть не может. – Он сказал это понизив голос, словно кто-то мог их подслушивать. – Я там когда-то жил. Это ад.
– Почему ад? – спросил Павел и бросил в стакан кружок лимона.
– Вы в дьявола верите? – Небритый склонился над столиком, и Павел почувствовал его горячее вонючее дыхание. – Ну в дьявола, – зашептал он.
– Не знаю. – Павел пожал плечами. – В дьявола?
– Вот видишь. Раз не веришь, что я тебе буду рассказывать. Это история для верующих.
– А здесь как?
– Одно паскудство, но перебиться можно.
– Как в чистилище?
Небритый захихикал:
– Отгадал. Вроде того. Покаяние. Каешься, каешься, все в холостую. Всю жизнь можешь каяться, и шиш.
Чай перестал дымиться, стаканы наполовину опустели, было уже почти восемь. В зал вошли двое охранников в черной форме.
– Где дела делаются, должен быть порядок.
– Какие дела?
– Давай мне сотню зеленых, и я тебе, уважаемый, устрою все, что пожелаешь. Когда никого не знаешь, а кой-чего хочешь, то сотня за услугу – считай, что ничего. Бутылка, порошок, гера, кока, девка, мальчик, девочка – на месте или на вынос, с доставкой на такси или на леваке. А может, нужен кто-нибудь, чтобы дела уладить? Одна сотня, командир.
– Спасибо. Может, в другой раз.
– Я сюда каждые два часа захожу. Примерно по нечетным. Дай хоть пятьдесят тысяч.
Павел положил деньги перед небритым и вышел на галерею. Напоследок услышал, как тот сказал ему в спину:
– Но это не задаток. Если что надо – беру сотню.
Павел стоял и смотрел вниз, опершись о перила. Бомж спустился по лестнице, пересек зал и встал в очередь у киоска. Но передумал и двинулся в сторону двух быков в бомберах. Стал что-то им говорить, показывая на часы над лестницей, ведущей на перроны, – они, склонившись к нему, слушали. Один хлопнул его по плечу, потом эти двое пошли вниз. Вокзальное освещение придавало всем лицам трупный оттенок. Каждая фигура отбрасывала тусклую многократную тень.
За спиной стукнули автоматические двери; на улице Эмилии Платер, как всегда, было сумрачно – тень от Дворца лежала здесь даже ночью. Огромная глыба неба осела на это место. Ее обрубали корпуса Центрального универмага, а справа отпиливал неровный ряд домов на Аллеях. Люди прятались в освещенных недрах автобусов. Пятьсот первый, пятьсот пятый и пятьсот десятый были похожи на небольшие пещеры, выдолбленные в черной скале. Водитель пятьсот пятого отошел перекусить к вьетнамской палатке, пассажиры ждали, шевеля в ботинках замерзшими пальцами. Павел смотрел, как пятьсот десятый с обвислым брюхом отъезжает от остановки: Не успеет он выкурить одну-две сигареты, как придет следующий, можно будет сесть, доехать до конечной и пойти домой, навести порядок в своей раскуроченной квартире: подмести, помыть, расставить все по местам, как он делал всегда, только на этот раз более основательно. И надо-то посидеть минут пятнадцать среди посторонних людей, проехать один мост, ведущий из пустого в порожнее, потом колосс ТЭЦ по левой стороне, с трубами, на которых горят красные огни, точно электрические терновые венцы. Он закурил сигарету, чтобы засечь время. Ветер дул из-за угла, подхватывая искры от сигареты. Павел прикрыл ее ладонью. Тип в каком-то незнакомом мундире пытался закурить, но потом бросил попытки и попросил огоньку.
И тут в автобусе, через грязное стекло автоматических дверей, он увидел Яцека. Тот же костюм, те же длинные волосы. Но на этот раз Яцек бежал прямиком в закрытые двери. Сделал два шага и встал на подвижной ступени. Двери раздвинулись, и серая фигура проскользнула мимо него. В эту секунду к выходу подбежал парень в бомбере. Он уже наполовину высунулся наружу, когда Павел пнул ему под ноги урну.
Красный неоновый свет вспыхивал через каждые пятнадцать секунд, озаряя комнату. Горел ночник на радиоприемнике. Они сидели у стола напротив друг друга. Их тени на голой стене выдыхали дым. Радио передавало какую-то старую невыразительную музыку.
– У него был пистолет, – сказал Павел.
– У кого? – спросил Яцек. Он оторвал взгляд от стены и посмотрел на Павла, словно очнувшись от сна.
– Того, кто за тобой гнался. Вывалился у него, когда он упал. Наверное, был под курткой. Вижу, скользит по бетону. Черный…
– Чего ж ты не взял?
– Я уже убегал.
– Вот это было б да. Мог бы взять.
– Мог.
– И сейчас показал бы его мне.
– Ты мне не веришь? Не веришь, что я его остановил?
Яцек встал и подошел к радиоприемнику. Поймал другую станцию. Это была «Свобода» с Весеком Орловским, но они об этом не догадывались.
Он передвинул красную стрелку влево, нашел классическую музыку и сказал:
– Она мне все рассказала.
– Ты мне не веришь, – твердил свое Павел и смотрел ему в лицо, освещенное желтым светом лампы.
– Не в этом дело, просто теперь мы были бы с пистолетом.
– Зачем нам пистолет?
– Иметь лучше, чем не иметь, – сказал, улыбаясь, Яцек.
Это были скрипки. Много скрипок. Звук бился в комнате и не находил выхода. Звенел все выше и выше и вдруг упал глубоко вниз, в темное гудение контрабасов, увязавшее в дешевом динамике. Яцек сделал громче, так, что радио стало сипеть. Какое-то время он вслушивался в хрип и вдруг убавил звук.
– Ты что-то сказал? – спросил он.
– Нет. Ничего. И что она тебе рассказала?
– Все. Что приходили к тебе, что разнесли твою квартиру и предупредили, что то же сделают и с тобой. Кто они?
– Не знаю. Я их не знаю. Это заказуха. Говорил только один. Остальные ничего не говорили, делали свое и все.
– У кого ты занимал?
– Там у одного с Фаленицы.[27] Знакомый. Чуть ли не вместе работали.
– А теперь он хочет тебя замочить.
– Прошло полгода, как я должен был вернуть деньги.
– Да, недорого он берет за кредит.
– Знакомый. В бассейне познакомились.
– Ты умеешь плавать?
– Потом мы пошли в кабак. Так мы познакомились.
– Пистолет бы тебе не помешал.
– Он разным занимался. Поговорили. Знаешь, как это бывает. Я был у него дома, у него собаки, кошки…
– Девяносто вторая «беретта». Магазин на пятнадцать патронов. Можно и побольше. На двадцать.
– Я тогда крутился как мог, то здесь, то там, бабло, поставки, бизнес спасет мир. А потом как пошло… Каждый день все надо, думал, вот-вот отобью. А в банке быстро не бывает…
– Нет, здесь пистолет не помог бы. Зачем ты ходишь в бассейн, если плавать не умеешь?
– Ну, я за компанию.
– Жалко, этот на двадцать слишком бокастый, выпирает.
– Он говорил, что нет проблем, что для него это не деньги. Я думал, что для меня тоже…
– А чем ты вообще занимаешься? Ты говорил тогда, я забыл.
– Торговлей.
– А чем?
– Всем подряд. Раньше шерстью, теперь хлопком.
– Трусами?
– И трусами тоже.
– И кальсонами?
– И кальсонами. Всем.
– Пятьдесят кусков ты потратил на эти труселя?
– Это совсем немного. Знаешь, сколько одна доставка стоит?
– Жалко, что ты его не поднял. Он был черный?
– Да. Я пытался занять, чтобы отдать, но все как-то просекали, что у меня проблемы, да и не у кого было.
– Может, он еще там?
– Исключено. Там светло как днем. Почему он за тобой гнался?
– Не знаю. Он погнался, а я стал убегать.
– Как ты догадался, что он за тобой?
– Это сразу чувствуется. Если глаза есть.
Красный неоновый огонь успокоился, замер и залил комнату ровным светом. Яцек сказал: «Опять сломался», и оба замолчали, слушая звуки, долетавшие с улицы: минутную тишину Новогрудской, шарканье на Кручей, вечное бульканье с автомобильной развязки, которая не засыпает никогда, разве только на одно короткое мгновение перед рассветом, но и тогда она продолжает дышать, как огромная больная трахея, и эти звуки напоминают о том, что небо и пространство бесконечны, что они поглотят все, проглотят, и никакой русский «TIR», никакой бундесовский конвой не смогут прошмыгнуть здесь с мало-мальски человеческим звуком, – ничего, только эхо среди камней, громыханье мусоровозов, призывный свист ветра в трамвайных проводах, подземные стоны поездов, вопли автомобилей, их визг на поворотах, когда они пытаются обогнать друг друга на скользком от тумана извилистом подъеме на Сольце[28] и исчезают в темноте Вислострады; а река отражает и звуки, и огни, точно тонкая вибрирующая полоса металла, и отсюда бессонница, отсюда бесконечность мира, где любое дерьмо может разрастись до размеров, делающих его уже невидимым.
Вот так они стояли, курили и слушали, ведь всегда есть какое-то утешение в том, что ты здесь, а не в каком-нибудь другом месте, коих бесконечное множество, и как подумаешь об этом, свихнуться можно.
Яцек встал, приблизился к окну и задернул шторы. Красный свет потускнел. Яцек сунул руки в карманы и начал кружить вокруг стола. Воздух пришел в движение. На столе стояла тарелка с какими-то объедками, похожая на большую пепельницу. Он направился в ванную и сразу вернулся, чтобы взять с полки свечу, прилепленную к блюдцу.
– Лампочка перегорела, – сказал он и пошел обратно в ванную.
Слабый свет сочился через дверное стекло в комнату. Павлу показалось, что там кто-то стоит. Встал, чтобы проверить, – никого не было. Это темнота на время приняла форму человека. Павел снова сел на стул и закурил. Первая пачка уже кончалась. Снаружи было тихо. В воздухе пахло чесноком. Он подумал, что это запах ее пота остался в квартире. Появился Яцек, задул свечу и поставил на место.
– Та девушка… – начал Павел.
– Ее зовут Беата.
– Ты давно ее знаешь?
– С полгода, а может, год. Заходит иногда. Что, понравилась?
– Несет непонятно что, а так ничего.
– Это я ее научил.
– Чему?
– Тому, что она говорила. Всю эту хренотень об энергии и все такое.
Павел внимательно посмотрел на него, хотя в такой темноте большого смысла в этом не было.
– Ну ты даешь. Ты веришь в это?
– Нет.
– Тогда зачем?
Яцек рассмеялся, подошел к окну, отодвинул занавеску и выглянул на улицу:
– Главное, чтоб она верила. На безрыбье и рак – рыба. Правильно?
– Не понимаю.
– Ну и ладно. Потом поймешь. Само придет. Разве что раздобудешь какой-нибудь пистолет.
Тут Павел вскочил со стула и закричал:
– Отвали ты с этим пистолетом! На х… мне пистолет! Что я, какой-нибудь…
Неоновый свет погас, потом зажегся и вернулся к своему пятнадцатисекундному ритму.
– Видал? Стоит крикнуть – и вот, – сказал Яцек. Он отошел от окна и продолжал спокойным тоном: – Послушай, я не могу тебе дать денег, у меня нет. Все, что я могу, – это дать тебе совет. И все. Ну, может, еще продать что-нибудь, но, сам видишь, покупатель вряд ли найдется.
– Хоть переночевать дай, – тихо сказал Павел.
Беата в это время спала. Было это на Праге. Ее тело в темноте слегка светилось, как месяц. Киевская уже затихла. Машины тянулись в Тысячелетия.[29] Некоторым уже было не суждено оттуда вернуться. Путешествие в один конец. Сперва до виадука на Радзиминской, потом по Забранецкой и дальше, на Утрату,[30] между ивняком и помойками, под беспощадным небом, где парни на раз управлялись с чем надо, и рассвет заставал одну только выпотрошенную цветную скорлупу автомобилей. Простыня прикрывала девушку до пояса. От огромного саркофага Восточного вокзала исходило слабое грязное свечение. Оно отиралось о стекла комнаты, но проникнуть внутрь не могло, потому что ее тело было слишком молодо, не думало о смерти и не грезило о ней. В другой комнате спала мать. Еще была кухня, и все. На полу линолеум и коврики, хрустальные рюмки в полированной горке. Ее тесная комната была заставлена вещами, в отличие от комнаты матери, где слова растворялись в воздухе так же, как сигаретный дым, без следа. А здесь предметы громоздились, карабкались один на другой, прижимались и обнимали друг друга. Иногда, проснувшись ночью, она садилась на кровати с закрытыми глазами и касалась всего пальцами, угадывая: серый мишка, которому десять лет назад она делала уколы пипеткой с голубой резинкой, маленькая гитара размером с гавайскую, которую так и не смогли настроить (изредка Беата пыталась сыграть на одной струне услышанную где-нибудь мелодию), ваза из пережженной глины, куда она складывала все, что не должно было потеряться или могло когда-нибудь пригодиться. В ее брюхе копились забытые истории, несделанные дела, вещи, стоившие того, чтобы их трогать или рассматривать: пуговицы, рассыпанные бусы, билетики на память, пустые зажигалки, мелочь, сережки с отломанными гвоздиками, зеленые банкноты с генералом, флакончики от ароматического масла, половинка щипцов для ногтей с золотой рыбкой на зеленой эмали, картонка со стершейся арабской вязью. Вплотную к тахте стояла полка, а на ней ночник и несколько книжек по диете и философии. Последние ни разу не открытые. Ей было достаточно того, что они есть, что можно трогать их разноцветные корешки и обложки, на которых были нарисованы божества или лица мужчин с полуприкрытыми глазами и с гирляндами из оранжевых лепестков на шее. Тут же стояла пепельница из белого пластилина, которую она сама слепила и сама обожгла в духовке, – пустая и чистая, потому что месяц назад Беата бросила курить. Фарфоровая танцовщица без руки, стеклянное сердце с дыркой, из которой торчали две шариковые ручки: красная и зеленая. Все это принадлежало ей. И магнитола, и кассеты, аккуратным рядком стоявшие в стенке, где хранилась ее одежда, и плетеная из синтетической соломки корзинка с дешевой косметикой, которой она не пользовалась вот уже недели две, и зеркальце, и три кактуса на подоконнике. Да, это все. Ну, еще стены, а точнее одна, та, у которой стояла тахта, другую занимала мебельная стенка, а две оставшиеся – окно и дверь. Беата нарисовала на ней большое желтое солнце. Мать, придя с работы, ругалась, но на том дело и кончилось: звать маляра – дорогое удовольствие. Итак, два года назад – солнце, а через год на его фоне – зеленый зазубренный лист конопли… На этот раз мать не сказала ничего, может вообще не заметила. После к этому прибавилась фотография Курта Кобейна. Проплакала она тогда всю ночь. Взяла к себе в постель магнитофон, прижалась к нему и ночь напролет крутила «Nevermind». Заснула под утро в слезах.
Мать вошла в комнату, увидела черный провод, тянувшийся из розетки под одеяло, и закричала:
– Идиотка, ведь током убьет!
Беата подождала, пока старая уйдет на работу. Тогда она сняла со стены икону «Сердце Иисуса» в позолоченной раме, выдрала картонку и образок, а на его место вставила Кобейна.
Потом Яцек дал ей иллюстрацию, вырванную из книги. Там был изображен Кришна, у него было голубое тело, а вокруг гирлянды цветов. После этого ей перестала сниться любовь с Кобейном. Сначала ей даже было немного жаль, потому что тогда она просыпалась в слезах, то ли от грусти, то ли от счастья. Потом она все же решила, что одно дело вариант с парнем, а другое – с богом. Даже днем, в школе, представлялось ей это голубое тело.