«Это все равно что с небом», – думала она, улыбаясь. Однажды она сказала об этом подружке.

Та как-то странно на нее посмотрела, а потом сказала:

– По мне, тогда уж лучше с Кобейном, хотя этот папик уже вряд ли был на что-то способен.

Они сидели во дворе и смотрели, как парни сбиваются в кучки и говорят о том типе, которого нашли утром повешенным на качелях. У него обнаружили двенадцать ножевых ран. Обсуждали, когда он их схлопотал – до или после. Те, кто были с ним хорошо знакомы, знали, что это предупреждение, и больше помалкивали.

Сейчас она спала на животе и ее тело светилось голубоватым лунным свечением. И трудно было себе представить что-то большее, чем эта ночь, и что-то столь же малое, как она, Беата, в этой городской ночи, поднимавшейся ввысь и растекавшейся во все стороны, чтобы слиться с темнотой вселенной. Холодный огонь пылал внутри вокзала. Тип в светлом костюме вышел из него целым и невредимым и попытался взять такси, но водитель заблокировал дверцу у него перед носом. Другой сделал то же самое, и еще один. Тут набежали какие-то, потянули его в сторону, вниз, на ту темную бетонную площадку, где днем выгружают посылки из почтовых вагонов. Ветер нес со стороны порта вонь тухлой воды и нервный запах из центра города. Из-под огней на Зеленецкой выезжала груженая под завязку «лада» с прицепом. Русские. Ехали на восток. За стеной ворочалась мать.


Павел лежал на полу, а Яцек на кровати. Тихо переговаривались, пытаясь вспомнить прежние времена, но все события и вещи, которые приходили им в голову, не имели ни звука, ни запаха, ни объема, как за толстым стеклом. Павел прислушивался к лязгу первых трамваев. Они начинают ходить около четырех. Он представил себе, как они выезжают из депо Мокотова, из депо около завода,[31] разгоняются, замедляют ход, а потом движутся словно во сне на месте, и поэтому день никогда не начнется.


В это время Зося пробовала говорить с котом, но кот этими разговорами уже был сыт по горло. Он соскочил с ее коленей и с напряженно вытянутым хвостом направился на кухню, чтобы усесться там перед дверцей холодильника. Это было его любимое занятие: уставиться на белую эмалированную дверцу и облизывать то одну, то другую лапу. Не отрывая взгляда от двери. И так все время. Тогда она оставалась одна. Так, как сейчас. На столе горел ночник, а она сидела в кресле рядом. Квартира была маленькая, но в самый раз. Хотелось бы только, чтобы этаж был другой, пониже. До шестого этажа не дотягивались ветки деревьев. Когда-то она мечтала о том, чтобы, просыпаясь, смотреть, как просеянный сквозь листья деревьев солнечный свет падает на пол. Или, например, дождь: ветер треплет ветки, они бьются в окно и оставляют на стекле мокрые следы. С другой стороны, шестой этаж тоже неплохо. Жизнь течет гораздо ниже. Особенно весной и летом, когда на лавках допоздна сидят подростки с огромными магнитофонами. Зелень поглощает шум – ругательства и похабщина звучат приглушенно. В это время можно было даже открыть окно и смотреть на многоэтажки на улице Нотный стан. По вечерам вид из окна завораживал. Зося представляла себе эти далекие квартиры маленькими, точно игрушечные домики, а садящиеся к столу люди казались похожими на теплых, живых куколок в искусно сшитых одежках. Она воображала, как они ходят друг к другу в гости, приглашают на кофе в маленьких чашечках или на чай в стаканчиках размером с ноготок, а книжки, что стоят у них дома, напечатаны шрифтом мелким-мелким, как укол булавки.

Но сейчас шторы у нее были задернуты. Постель смята. Она пыталась заснуть, но, погасив свет, вынуждена была сразу его зажечь. В темноте все становится явственнее. Она брала кота на колени и пыталась с ним разговаривать, но коты людские разговоры оставляют без внимания. Коты ведут себя так, как если бы они зашли сюда на минутку и им вообще-то уже пора.

Выйдя из метро в Стоклосах,[32] она пробовала позвонить. Номер Павла не отвечал. Небо над Стегнами и Виляновым[33] было такого же цвета, как телефон-автомат, и холодное, как телефонная трубка. Рядом висел красный почтовый ящик. На нем стояли пустые бутылки от пива «Королевское». Дул ветер, откуда-то из глубины города летели электронные гудки. Зося даже не знала, из какого района. Номер начинался на двенадцать, значит, наверное, Прага, она положила трубку, автомат вежливо и равнодушно вернул карту. Она пошла домой, за продуктами заходить не стала. В данный момент она заставляла себя читать, но не могла понять ни одного слова: они выходили из книги и все устремлялись в прошлое – описывать то, что случилось пару часов назад. У нее было еще радио, но и звуки вели себя так же. Зося сделала себе мюсли и чай. И то и другое осталось нетронутым. Она принялась расхаживать по комнате. Прошло несколько минут, прежде чем она осознала, что бегает между прихожей и кухней. Налила воды в ванну, но боялась раздеться. В ванной было зеркало, его присутствие казалось невыносимым. Она подумала о подруге с Виолиновой улицы, о сестре в Гданьске, о знакомых в Рембертове,[34] об их домике с садиком, где она летом пила жасминовый чай под белым зонтом, но все возвращалось к той минуте, когда эти вошли к ней в магазин и первый, широко осклабившись, оперся руками о прилавок. Это был здоровый амбал. Загородил собой чуть не все помещение, и она почти не разглядела того, другого, что стоял спиной и выглядывал на улицу.

– Найдется у тебя что-нибудь для нас, детка? – сказал амбал. – Что-нибудь экстра, понимаешь?

Она спросила, что он хочет, что именно, какую модель.

– Ну что-нибудь моего размера. – Он засмеялся отвалился от прилавка и сделал пируэт, задрав полы пиджака. – Что-нибудь этакое!

Она разложила перед ним несколько штук самых больших размеров.

Он брал их по очереди, поднимал, распялив, вверх и заглядывал внутрь:

– Понимаешь, вентиляция должна быть, вентиляция – это первое дело, потому что если ее нет, то – ха-ха – сама знаешь не хуже меня.

Он клал их обратно на прилавок, смотрел на полки, на правой руке у него была золотая печатка, а в глазах что-то застывшее.

– Нет, это не подойдет, киска, это не то, придумай что-нибудь еще, что-нибудь такое конкретное, может, из вон тех. – И показал пальцем на стопку дамских трусиков в целлофановых упаковках. – Да, эти, эти, давай, давай.

Она подошла к полке и взяла несколько штук. Он перебрал плоские пакетики, как копаются в неинтересных журналах. Разорвал один пакет, другой, тогда она сказала тихо:

– Послушайте… – но не закончила, потому что он посмотрел на нее с этой своей неподвижной улыбкой:

– Показывать так показывать, киска.

Он смахнул с прилавка несколько пар, расчищая место. Она взяла те, распакованные, и разложила их рядком, медленно и тщательно. Три пары белых с кружевом. Он выбрал средние. Ткнул в них. Переводя взгляд с трусов на нее и обратно, стал гладить материал пальцем. Второй все так же неподвижно стоял у двери, выглядывая на улицу. Она хотела крикнуть, но подумала, что ее крик отразится от этой туши и захлебнется раньше, чем вырвется у нее из горла. Зося заставила себя посмотреть на него. Но взгляд остановился на стриженных бобриком светлых волосах и розовом лбу, и она опустила глаза. Эта улыбочка была невыносима. Она смотрела на руку, которой он возил теперь под кружевом, и слышала его дыхание. Ладонь замерла, высунулась наружу и грубо смяла трусики в шаге. Она отпрянула назад, прижавшись спиной к полкам.

А потом этот здоровый сказал другому, чтобы тот закрыл двери. Зося услышала скрежет замка, метнулась к подсобке, но амбал толкнул прилавок бедром, и она оказалась в треугольной ловушке. Она могла бы выскочить, но было видно, что он только того и ждет. Подцепил трусики длинным ухоженным ногтем мизинца и протянул к ней руку.

– Мерить будем? – спросил. – Будем?

Зося вжалась в полки, что-то упало. Она смотрела на него расширившимися глазами, качала головой и говорила «нет», «нет», но слова застревали в горле.

– Ну нет, так нет, – сказал он и снова сделал пируэт. Положил белье и рявкнул: – Отвернись.

Она подчинилась. Прижалась лицом к стопке зеленых хлопчатобумажных блузок. Это было почти мгновение счастья, потому что она не знала, что творится сзади. Как в детстве: стоит закрыть глаза, и все плохое исчезнет.

Но он крикнул, чтобы поворачивалась. Она увидела и начала кричать. Тогда тот, второй, подскочил к ней, перегнулся через прилавок, схватил за блузку на груди и притянул к себе. У него было бледное лицо без всякого выражения. В другой руке он держал полицейскую дубинку. Она почувствовала ее прикосновение на своей щеке. Ничего особенного, легкое поглаживание. Почти ласковое. Она мгновенно умолкла. Черная резина коснулась ее закрытых глаз, носа, потом губ.

Когда они закрывали дверь, из нее начал выходить крик, и она заткнула себе рот красной футболкой, но сразу убрала, потому что ее рвало.

Она побежала к раковине.


На съезде с Лазенковской на Вислостраду голубой «полонез» въехал в ограждение. Полетел радиатор и дальше ехать было невозможно. За рулем была женщина. Трезвая. Ее спутник остановил такси и попросил водилу вызвать по радио дорожную помощь. Женщина плакала. В нескольких окнах многоэтажек на Горношлёнской горел свет. Свидетелем происшествия был один человек. В кустах около пристани спал пьяный старик. Ему было тепло. Завтра он проснется на рассвете, покрытый инеем, но живой. Когда-то он жил на Пшибышевского, где сейчас ветер гнал по асфальту смятую газету прямо под колеса зеленого «форда капри». Мотор машины был еще теплый. На капоте сидел бездомный кот. Бурый, полосатый, без хвоста, старый пройдоха, царь этого двора, но сегодня кто-то закрыл его окошко в подвал. На всей улице светилось только два окна под самой крышей. Это хозяин «форда» готовил себе поздний ужин. Когда-то он жил в районе Грохова, потом в центре и еще в паре других мест. Переезжал. Как все. Ничего нового. До утра ничего не должно было случиться. Большинство людей так делают: спят до утра. Заря начинает разгораться над городом в районе Старой Милосной.[35] Когда-то там была забегаловка. Называлась «Все путем». Павел давно в ней не был, у него засело в памяти, что окна и двери там были зеленого цвета. Это было много лет назад. На площадке перед забегаловкой стояли чуть живые грузовики – «стары», «ельчи» – пыль, ржавчина и изношенные рессоры, а внутри голые жопы из газет и медальоны с изображением святых, болтающиеся под зеркалом. Водители ели в забегаловке. Потом отправлялись дальше. На Белосток, к русским, или в другую сторону. Они с Яцеком ехали на Люблин. Павел взял машину у предков. Сумрак сгущался на шоссе между деревьями, в полях было еще светло. Яцек сидел рядом и дул «Королевское», одну за другой; тогда продавали в бутылочках по ноль тридцать три – их называли чернильницами – и еще бочковое.

Яцек все больше пьянел и постоянно спрашивал:

– А на х… этот пух?

– На продажу, – отвечал Павел, бесясь, что вообще взял его с собой.

– На х… кому этот пух, – раздумывал вслух Яцек и продолжал гробовым голосом: – Они это делают по живому, я раз видал. Такие розовые потом ходят.

Свернули куда-то на Колбель, совсем стемнело, садики, заборы, запах навоза и деревянные халупы. Мужика нашли уже ночью. Два сына стояли за ним, почесывая яйца. Отец в резиновых сапогах, они босые, Павел долго объяснял, а они стояли и смотрели как бараны на новые ворота, ну он опять все сначала: кто ему сказал, от кого он узнал и все дела, в подробностях.

В конце концов мужик покачал головой:

– У меня нет, – и ждал, когда Павел уйдет со двора, из желтого круга лампочки.

Но Павел снова-здорово: кто, зачем, все точно, ошибки быть не может, исключено, у него есть деньги и он хорошо заплатит, но мужик махнул рукой и двинулся на него, предлагая поворачивать оглобли, потому что ни у кого тут нет желания стоять и следить, не прихватит ли этот городской дурак чего-нибудь со двора себе на память, а было там добра – куриный помет, песок, пустая собачья будка да пеленки на веревке.

Ну, Павел дал задний ход, злясь на Яцека, который преспокойно дрых себе в машине, и был уже у калитки, когда один из парней сказал отцу:

– А может, он к Стаху.

Его отец снова махнул рукой, на этот раз в другом смысле: погодь, и спросил:

– А кого надо-то?

Павел назвал. Фамилия совпадала. Но это был его брат, младший, он жил в другом месте, приторговывал, Станиславом звать. Мужик подошел к забору и стал рисовать в темноте сложный план, а мрак тут же стирал его.

Они таскались по каким-то задам еще с добрых полчаса, прежде чем нашли нужный двор. Дальше уже простиралась одна только ночь, без единого огонька. Яцек проснулся и начал ныть, что пиво кончилось. Собака чуть не задушила себя своей цепью. Точно чужих увидала первый раз в жизни. Зажегся свет, и до них донеслось: «Кто там?» Павел крикнул, стараясь перекричать лай, потом опять: кто, зачем, от кого – наверное, у того был сверхъестественный слух или ему было все равно, но он махнул рукой, чтобы вошли, и бросил чем-то в собаку, и псина сразу умолкла.

Желтоватый буфет с голубыми ручками ящиков, клеенка на столе и радио, которое никогда не делали тише. Еще стол, стулья и печь – и больше ничего. Им дали стулья, они уселись и стали смотреть, как женщина в сером рабочем халате ползает на карачках по разостланному на полу лоскуту ткани и перекладывает пух из мешка в мешок. Пух летал в разогретом воздухе как диковинный снег, который не желает опускаться на землю. Женщине помогала дочь. Когда она наклонялась, под юбкой были видны ее белые ляжки. Воняло какой-то кислятиной. Пол был цементный. Хозяин курил на низкой скамеечке. Им тоже захотелось курить, но на столе не было пепельницы, приходилось так сидеть париться, наблюдая, как собирают этот мешок. В какой-то момент Павел сказал, что пух не ахти, в нем много пера.

– Ну дак повыбирайтя, – буркнул хозяин, а девушка захихикала, взбивая в воздух белые хлопья.

Все происходило словно во сне. Осоловелые, карикатурные движения женщин. Пот тек по спине. Жужжали мухи. В чугунке на плите что-то булькало. Наконец набили два мешка и стали их взвешивать на каких-то фуфловых, разъеденных ржой весах. Мешок падал, стрелка прыгала, пух летал по избе. Гирь не было. Хозяин вынул из шкафа мешочек с сахаром. Павел сказал, что надо вычесть вес мешка. А хозяин ему – раз кило, значит кило. А Павел на это, что он видал такую торговлю знаешь где, и позвал: «Пойдем, Яцек». Но, распахнув дверь, увидел, что огромная желтоватая псина свободно бегает по двору. Пришлось вернуться и попросить мужика привязать кобеля. На что этот Стах ответил, что они еще дело не закончили, а Павел ему, что они уходят. Но мужик был кремень, сказал, что за дамский х… не будет перекладывать это говно из мешка в мешок, время тратить, да еще чтобы ему тут по всей избе летало, и так он торгует себе в убыток. Три раздутых мешка стояли в ряд. Делать было нечего. Они сели.

Обратно ехали уже за полночь. Яцека шатало. Павла нет, потому что он эту водку, за свой же, главное, счет, пил через раз. Таков обычай, говорил Стах, а жена поддакивала. Когда уходили, Стах приглашал за следующей партией. Пес проводил их до калитки. Ему хотелось поиграть. Забралы остановили их в Вавере[36] за мостом. Павел уже доставал деньги, как вдруг Яцек послал их по полной программе. И они передумали брать бабки. Отобрали права.


Лежа в темноте, они пытались сложить эту историю по кусочкам в одно целое, но каким оно должно быть – никто не знал.

– В каком году это было? – спросил Яцек.

– По-моему, в восемьдесят третьем. В начале восемьдесят четвертого мне вернули права.

– Зачем тебе был нужен этот пух?

– Я его продавал там одному.

– А потом мы уже туда не ездили?

– Нет.

– У меня такое впечатление, что я был там еще несколько раз.

– Нет. Потом я один ездил.

Подошел первый трамвай. Пронзительный свист налетел с севера, наполнил собой Маршалковскую, спустился ниже, припал к мостовой, но тут же взлетел вверх и погнал в сторону Мокотова.

– Тридцать шестой, – сказал Яцек.

– Откуда ты знаешь?

– Он всегда приезжает первым и почти всегда пустой.

– Откуда ты знаешь?

– Бывает, надоест лежать, я тогда встаю и сижу тут у окна. Наизусть выучил. Сейчас будет восемнадцатый из Жераня.[37]

– Тоже пустой?

– Несколько человек в первом вагоне.

Потом проснулся дом. Кто-то вошел или вышел. Удар металлической двери прошел дрожью по всему дому. По развязке двигались огромные фуры из России. Мусорные баки, стоявшие у остановок, были уже опорожнены.

– Знаешь, – сказал Павел, – мне всегда казалось, что, если бы все люди не встали, остались лежать в кроватях, день вообще бы не начался. Так и было бы темно. Все время.

– Не можешь просто свалить?

– Куда?

Они ненадолго примолкли, в это время пришел восемнадцатый. Он начал путь с площади Конституции, прочесал вальсом мимо остановки на улице Вильчей, его грохот разросся на улице Вспульной, потом снова спрессовался между домами, стал глуше на узком перешейке Журавьей, затих, но, наверное, на светофоре был зеленый, потому что он сразу начал взмывать вверх, как огромное крыло, над площадью Дефилад, пока не достиг Дворца и не разбился о его стены.

– На х… было все это отстраивать, если и так здесь негде спрятаться, – сказал Яцек.

– Что?

– Ну этот город. Здесь все смердит трупами.

– Трупы вроде повытаскивали.

– Вот именно. Подумай: сегодня в полдень, например, Страшный суд и Воскресение…

– Какой суд?

– Ну х… с ним, все равно его не будет. Одно Воскресение. Всеобщее. На Маршалковской лопается асфальт, и они вылезают; на Аллеях расползаются тротуары, и тоже они вылезают, отовсюду. Сидишь в «Макдональдсе» на Свентокшиской, давишься своим бигмаком, и тут здрасьте! Линолеум, бетон – все на кусочки, и вот жмурик, потом другой, везде, на развязке, в Пассаже, в Саксонском[38] трава расступается и они вылезают как грибы или как эти немецкие гномики из гипса – на площади Повстанцев, на площади Дефилад – и дефилируют себе: полиса у себя на улице Видок мучают какого-нибудь торчка, а тут – раз – еще один клиент из-под пола, даже лучше; потом Миров и Муранов, там просто землетрясение… О, тут не будет той благопристойности, как раньше, на кладбищах, в Вульке,[39] на Брудне, на Воле, где пусто, ни одного человека, да все ровными рядками, да сложив ручки, – так, как их клали… Тут будет по-другому.

– Переклинило тебя, Яцек.

– Нет. Просто думаю о том о сем. И об этом тоже. А ты нет?

– У меня не было времени. И с религией я не очень…

– Но «Триллер» Джексона ты видел?

– Ну видел.

– Так вот это то же самое, только среди родных осин. Покупаешь в киоске сигареты и улетаешь в дыру.

– Это меня как-то не колышет, – ответил Павел и потянулся за сигаретой.

– Концы концов уже никого не волнуют, – сказал Яцек с тихим смехом.

– Сегодня один ненормальный спрашивал меня на Центральном, верю ли я в сатану.

– И что ты ему сказал?

– А что я должен был сказать? Ничего.


Потом они заснули. Лежали навзничь с открытыми ртами, и обоим снилась их жизнь, но они ее не узнавали, и поэтому их тела спокойно отдыхали, не пытаясь защищаться. Свет переливался через подоконник и медленно растекался по полу. Как серая вода. Он поднимался все выше и выше, пока не затопил сначала их, потом стол, а потом дошел и до потолка.


Вскоре после этого Шейх встал с подстилки, вытянул передние лапы, прогнулся и зевнул. Поплелся на кухню, но в миске было пусто. Хозяин и Силь спали. От нечего делать Шейх решил попить. Сделал три глотка, шлепая языком по воде. Он чувствовал какое-то беспокойство. Черные когти цокали по темно-красной терракоте. Звук был тихий, сухой, но отчетливый. Пес вышел в коридор, обнюхал хозяйские ботинки и сразу вернулся обратно. Забрался передними лапами на подоконник и выглянул в окно. И увидел странную вещь: откуда-то из глубины Рембертова[40] или Веселой[41] поднимался огонь. Его еще не было видно, но небо уже пылало. В дымке над гребенкой леса на Ольштынке поднималось красное зарево. Похожее на темный огонь, который горит внутри Земли, огонь, никогда не видевший дневного света и от этого слепой. Чем выше, тем он становился бледнее, словно его подпитывали воздушные массы: оранжевый, над ним золотой, который тоже постепенно бледнел, делаясь все горячее, и переходя наконец в серебристо-белое свечение. Черный хвост дыма из трубы Кавечинской ТЭЦ растянулся по всему небу, но, достигнув зарева, сразу рвался, лопался, как от порыва ветра, но не рассеивался, а складывался в огромную фигуру. Она шевелилась, сгущалась, редела, просеивала свет, и казалось, что это живое существо – то ли человек, то ли животное, – которое пытается оторваться от земли, сделать шаг, потом другой, двинуться к реке и перепрыгнуть ее одним махом. Словно учится ходить. Шейх поднял морду и тихо заскулил. Понюхал воздух, клацнул зубами, снял лапы с подоконника и направился в глубь квартиры.


В депо на Ольштынке женщины прибирали красно-зеленый склад «Евро-Сити». Одна из них, пожилая, седая, с завязанным на шее платком, вышла на низкий перрон и быстро перекрестилась.


Они проснулись все же слишком поздно. Съели остатки холодного супа. Выкурили по сигарете. Молча. Яцек раздвинул шторы. Небо было голубое и чистое. Красная стрелка подъемного крана на противоположной стороне улицы была похожа на лапку огромного насекомого. Павел на кухне пил воду из белой кружки. Он надел ботинки и включил радио.

– Одиннадцатый час, – сказал Яцек; Павел выключил радио, и они вышли.

Яцек сказал, что ему надо на Прагу. Павел спросил, можно ли ему с ним. Тот неуверенно кивнул. Они перебежали дорогу, перескочили через ограждение, – как раз подошел второй. Яцек впрыгнул первым. Уселся и ни разу не обернулся. Павел пробил билет и занял свободное место через два кресла от него. Просторно, прозрачно, прохладно. Воздух в вагоне был светло-желтый. С пола поднималась пыль и висела в косых полосах света. Ночью он поспал, голода пока не ощущал, плечо болело меньше. Перебрал в памяти события вчерашнего дня. Все укладывалось в единое целое. Все события подходят одно к другому, когда они уже в прошлом. Страха он не чувствовал. По крайней мере не так явно. Его раздражали грязные носки. Стопы горели. Ближе к Свентокшиской в автобусе стало еще свободнее. На остановке никто не вошел. Павел заметил на полу бумажку. Поднял ее. Это был обычный листок бумаги в клеточку, сложенный вчетверо. Пустой. Ни единого слова. Положил его в карман, бросив взгляд по сторонам. Никто на него не смотрел. Три женщины уставились в окно.

«Могли просто вид сделать», – подумал Павел. Голый Саксонский сад справа влажно блестел. Коричневые стволы деревьев отливали легким живым блеском. Детские коляски были похожи на большие подвижные цветы. Вдалеке мелькнул мертвый фонтан.

«Фонтаны начинают работать с первого мая», – подумал Павел. У Дзержинского[42] горел зеленый, поэтому они в два счета проскочили мимо массивной золотой высотки, торчащей одна-одинешенька над пустым пространством площади, отчего казалось, что высотка того и гляди рухнет. В воздушном океане даже эта железная конструкция должна была почувствовать головокружение. Только он об этом подумал, как почувствовал движение желудка. А потом потянулась та унылая застройка, где ничего не менялось десятилетиями, если не считать дворца Мостовских[43] с левой стороны. Дальше начиналась двойная стена из серо-бурых домов. Каждый раз он ехал мимо и удивлялся, кто может жить среди такой мертвечины, где круглые сутки лежит тень, и утром, когда люди выходят из дома, так же темно, как вечером, когда они возвращаются обратно. Павел закрыл глаза и уснул. Когда очнулся, то увидел серую спину Яцека, исчезающую в дверях. Павел прыгнул вперед, двери закрылись, но он, схватившись за поручень, отжал их и выскочил наружу.

– Бросить меня хотел, – сказал он Яцеку.

Тот остановился, обернулся и удивленно посмотрел на него.

– Я? Нет… – Он вроде бы улыбнулся. – Нет, знаешь, я совершенно о тебе забыл. Задумался.

– Я заснул. Ты хотел отделаться от меня.

– Я забыл. С каждым может случиться, нет? – И Яцек двинулся в сторону Сталинградской, срезая угол, напрямик, мимо палатки с пивом и курами. Только на Ленского он остановился и произнес: – Послушай. Тебе со мной нельзя. Подожди тут, попей пивка, я вернусь самое позднее через час. – Он свернул в Скочиласа,[44] оглянулся и растворился на Брехта.


Павел на автомате пошел в сторону «Филиппинки». Войдя внутрь, он подумал, что есть места, где время как бы затухает. Заказал пиво и спросил типа за стойкой:

– А кем… был этот Галлер?

– Какой Галлер?

– Ну тот генерал, который теперь вместо Ленского?[45]

– Я откуда знаю? И кто был этот Ленский, я тоже сроду не знал.

– Ленский – это Ленский.

– Ну тогда и Галлер – это Галлер.

– Смотри-ка ты.

Он взял свое пиво и сел за старый столик на железных ножках. Сидел и думал, действительно ли Яцек хотел его сплавить.

– Может, и хотел, – пробурчал Павел себе под нос, – козел долбаный, – докончил он про себя и вскинул глаза на бармена, чтобы убедиться, что тот не слышал.

Павел не был до конца уверен, не сказал ли это вслух. Электронные часы над баром показывали двенадцать ноль семь Он сделал большой глоток, желая поскорее выбросить все из головы и углубиться в воспоминания – занятие в основном безвредное.

Двадцать лет назад он был тут в одной квартире через две улицы. Пили «Куба-Либре» – он, еще один тип и две женщины. Раньше ему не доводилось пить ром с колой, и он чувствовал себя неуверенно. Женщины были красивые, звенели бижутерией, и на них были такие обтягивающие джинсы, что, когда какая-нибудь вставала с кресла, он опускал глаза. У старшей была большая грудь, и он очень ее хотел, но сам пришел сюда с младшей.

Путь туда лежал через грязный подъезд и два лестничных марша, потом открывалась дверь, укрепленная металлом снаружи и обитая чем-то для звукоизоляции изнутри. В квартире пахло вещами, о которых он не имел никакого представления. Деревом, кожей, толстыми каталогами одежды и всякого такого. Тогда он первый раз в жизни увидел фотообои. На них был осенний парк или лес. Он сидел спиной к ним и все время оглядывался, чтобы полюбоваться. Встать и потрогать их он не осмеливался, хотя ему этого хотелось почти так же сильно, как коснуться груди той женщины. Они смотрели телевизор, слушали пластинки, неделю назад привезенные из-за границы. Потом женщины подали ужин. Павел не знал, как это едят. В жизни не видал ничего подобного. Подрумяненное, ароматное, политое красным соусом, оно лежало на продолговатых стеклянных блюдах. Ему нравилась женщина постарше, которая была здесь хозяйкой, но он пришел с той, что помоложе, с маленькой грудью. На стаканах были надписи на иностранном языке: White Horse, Johnnie Walker, Malibu и Stock. Все это возбуждало его и вызывало сладкую, мучительную тоску. На ногах у него были грязные кеды. Он беспокоился, что они воняют. Все время поджимал под себя ноги под низким столиком. Когда кончили есть и снова принялись пить, он встал и вышел в ванную. Розовый интерьер ванной и запах лаванды ошеломили его. Он закрылся и проверил защелку. Постоял, разглядывая выложенные плиткой полки и удивительный массивный кран. Он не сразу понял, как им пользоваться, и ошпарил себе руку. У него перехватило дыхание, и он стал тщательно следить, чтобы ничего здесь не нарушить. Осторожно снял кеды, носки и опустил ноги в ванну. И со страхом смотрел, как вода становится серой и пачкает розовую эмаль. Голубые и белые полотенца пахли свежестью, поэтому он обтер стопы туалетной бумагой. Потом взял какой-то дезодорант попроще и попрыскал на носки и внутрь своих кедов. Бросил бумагу в унитаз и спустил воду. Проверил, все ли на своих местах. Когда вернулся в комнату, мужчина захохотал и сказал:

– Что? Пронесло? Не привык желудок-то? Лучше б кровяной колбасы?

Он просто заходился от хохота, наливаясь краской, пока наконец девушка, с которой он пришел, не сказала:

– Манек, отстань.

Он сел на краешек тахты и услышал, как кожа под ним жутко заскрипела. Быстро опустошил стакан, чувствуя, что у него горит лицо, но те двое были поглощены собой – всякими там щипками и хихиканьем на ухо. Грудастая женщина хохотала во все горло, закидывая назад голову, и ее густые светлые волосы текли на спинку кресла. Та, с которой он пришел, сидела уставившись в свой стакан. В конце концов парочка встала и исчезла в соседней комнате.

Потом он много раз во сне убивал того мужчину и овладевал женщиной. Последнее сбылось, и наяву он делал это очень долго, старательно и всегда в той комнате с белым пушистым ковром и осенним парком на стене.

Яцек отодвинул кресло и сел напротив. Улыбнулся:

– Откуда ты узнал, где я?

– А где тебе еще быть?

– Мне до трех позвонить надо.

– Здесь через площадь есть почта.

– Та самая?

– Вроде та.

– Давненько я там не был.


Был почти час дня. По Сталинградской катились пустые трамваи. Между голыми ветками кустов были видны пони в вольере. Темно-коричневые, почти черные, они стояли опустив головы, длинные гривы касались земли, и солнце освещало их с одного бока. Во всем зоопарке не было ни души, кроме нескольких прогульщиков, которые бродили здесь в поисках слона, потому что в слона легче попасть. Но слоны были закрыты.

И у Болека тоже на какое-то мгновение пони мелькнули перед глазами. Два пятнышка, вобравших в себя солнце. Белый «пассат» справа собирался его обставить, Болек нажал на газ, загородил ему дорогу и потерял к нему интерес. Снова подумалось о том, что хорошо бы в конце концов завести сына и в солнечные дни водить его в эту зоологию, сажать на пони и щелкать фотки на память. У Болека в альбоме было много снимков, но на них одни только взрослые, если не считать карточек, сделанных тридцать с лишним лет назад, где был изображен он сам в смешной фанерной коляске – ее форма непонятно почему напоминала ему «ситроен-2СV». Или еще тех, где он сидел голышом на одеяле в белой панамке с завернутыми полями. И это все. Потом уже шли только кореша и знакомые.

С улицы Ленского ехал на зеленый сто семьдесят шестой. Болек посигналил, надавил на газ, тормознул у него перед носом и буквально через шестнадцать секунд с визгом свернул на развязку, а там вперед по Сталинградской, оставляя слева по борту тоску ментовских бараков в Голендзинове[46] и тот последний дом из красного кирпича на отшибе, где упрямо жили люди, хотя здесь на пять километров вперед не было ничего, кроме цехов, ангаров, пропастей и бездн, заключенных в громоздящихся до небес стальных стенах Фабрики легковых автомобилей, сплошной промышленной зоны до горизонта, линии электропередач и прямой жилы трамвайных путей, по которой три раза в день прибывает сюда резерв тел и три раза же отсюда отчаливает.

Сейчас он уже выжимал добрых сто километров, и мимо пролетало все то, чего ему удалось избежать. Площадь около запасного пути сияла множеством цветных крыш. Они сверкали на солнце, как поп-артовская интерпретация морских волн. Болек с презрением вспомнил тот «опель», его бумер летел уже на ста двадцати, а урчал едва в полпинка; теперь Болек с презрением думал о тех, в данный момент редких, одиночках, которые сейчас стояли и ждали, когда он пролетит мимо, чтобы перебежать на другую сторону и с пропуском в руке протопать через главную проходную или через ту, что около прессовочного цеха.

На стадионе, несмотря на холод, парни гоняли мяч. Их тела беззащитно белели на заасфальтированной площадке. Еще несколько минут, и пора будет одеваться и идти на очередное занятие в ПТУ, потому что их отцы старели и все больше уставали. Бумер проскочил здание школы. Вдали виднелся просвет Торуньской. Через минуту Болек въехал в цементную тень и встал прямо у железной калитки костела. Закрыл машину, поправил напузник и побежал через двухполосное шоссе.

На конечной стояло три «икаруса». Водители ждали сменщиков. Болек вошел в будку из коричневых досок. Несколько мужиков стояли с «Королевским» в руках, мечтая о сигарете, потому что внутри запрещалось, а снаружи был настоящий колотун. Щуплый невысокий парень в лопнувших по швам перчатках потягивал пиво. Его красная непромокаемая куртка с капюшоном была украшена эмблемой «Порше»; на лице – двухдневная щетина, которая заканчивалась под глазами.

– Что это с тобой, Пакер, замерз? – спросил Болек.

– Нет, воду с утра отключили, не умывался.

– Не мог где-нибудь по дороге?

– Где? В автобусе?

– А, да, – сказал Болек и стал ждать, пока Пакер допьет.

Пакер справился мгновенно и кивнул в сторону бара:

– Поставишь одну, Болька?

– Потом, Пакер. Потом поставлю сколько захочешь.

– А что за работа?

– Да какая работа. Надо, чтобы ты поехал со мной в одно место и побыл там.

– И что я должен делать?

– Ничего. Смотреть по сторонам.

– Ага, – произнес Пакер и посмотрел сначала налево, потом направо и сказал: – Ну поехали.

Болек покачал головой и постучал пальцем по «ролексу»:

– Подождем немного. Неохота там стоять. Пакер задержал запястье Болека:

– Красивые. Золотые. Хорошо ходят?

– Хорошо. Ты так ими все и промышляешь?

– Чем-то надо. Невыгодно стало. Одно барахло по две сотни. А у кого что поприличнее, тот уже на автобусе не ездит.

– А бросить не хотел бы?

– А потом что? На фабрику идти? Поедешь домой со второй смены, закемаришь, а у тебя часы свистнули… Нет, это не для меня.

– Есть и другие варианты.

– Я уже привык. Может, наладится. Не все же людям жить в такой нищете. Когда-нибудь должны же они разбогатеть, верно?

– А самому бы не хотелось?

– Что?

– Ну разбогатеть.

Пакер разложил локти по столу, подперев кулаком подбородок, и посмотрел снизу вверх на Болека:

– Не, Болька. Это не для меня. Я чересчур чувствительный.

– Ты всегда такой был. Драться не любил. Мне приходилось тебя защищать. Помнишь?

– Зато я был быстрый. Тебе приходилось драться, потому что тебя вечно догоняли.

– Одно из двух, Пакер. Вот были времена, скажи? В конце концов Болек поставил Пакеру и второе пиво. Дал ему пятерку и ухом не повел, когда Пакер принес свое подогретое пиво, а про сдачу и не заикнулся. Они стояли и вспоминали те времена, когда конечная автобусов и трамвайный круг тонули в буйных зарослях сирени, а по вечерам везде царила зеленая темень, лишь кое-где разведенная желтым светом лампочек; правда, фонари были такие низкие, что разбить их было раз плюнуть.

– А та палатка с пивом, – говорил Пакер. – Сколько там после получки лежало, как в кино про войну, но я тогда еще маленький был.

– Да, да, – отвечал Болек, то и дело поглядывая на часы, чтобы не дать себе слишком размякнуть.

В это время с противоположной стороны шоссе на лестнице у бокового входа в костел стоял ксендз. Он смотрел на черный «BMW» и удивлялся, что кто-то загородил машиной ворота храма. Там все только проезжали. В десяти шагах от входа тянулись из Советов на Гданьск огромные автофургоны. Высоко, на уровне цементного креста, изгибалась лента виадука, по которому текли вниз автомобили из-за реки, с Жолибожа, или гнали прямо, на Брудно, оставляя после себя плотную завесу выхлопов и непрекращающуюся дрожь, и она, точно вибрирующий лист металла, навсегда отделила костел от неба; лишь ночью гул немного ослабевал, но стены, впитавшие его, все равно тряслись беспрерывно, амплитуда полученных за день колебаний постепенно снижалась, но никогда не сходила на нет, потому что еще затемно начинали подтягиваться новые машины и, затерявшись на серпантине дороги, принимались перекликаться, как буксиры в тумане. Вдобавок, будто этого было мало, кирпичный колосс теплоэлектростанции время от времени выпускал избыток пара, и тогда воздух лопался от рева, пробуждавшего в памяти что-то древнее, из тех времен, когда еще не было на земле ни людей, ни других тварей, наделенных слухом. Никто и не жил здесь, ни одна живая душа. Ничего и никого, лишь работа, спешка, черные отвалы угля, звонки трамваев и огромные процессии, в которых люди, как муравьи, двигались на первую, вторую и третью смену и обратно, а ночью – предупредительные, для самолетов, красные розетки огней по краю подпирающих небо труб, похожие на электрические терновые венцы. Ну вот, ксендз стоял на ступеньках и смотрел на «BMW», чуть ли не уткнувшуюся бампером в ворота. А ее хозяин с пассажиром уже бежали, лавируя, через шоссе, Болек уже пикнул брелоком, а Пакер замедлил шаг, чтобы полюбоваться на величественный зад машины.

– Вы ко мне?! – крикнул ксендз, но его голос потонул в шуме дизелей машин, двинувшихся от светофора.

Он крикнул громче и тогда увидел их лица и спустился вниз, чтобы сказать что-то другое, но Пакер ощерился в улыбке и закричал:

– Мы не долго, святой отец…

– Не надо загораживать ворота. Здесь не паркинг.

Тут Болек, который уже наполовину открыл дверцу, снова ее захлопнул, посмотрел на священника, словно впервые увидел, и заорал:

– Глянь, Пакер, а у этого гаража и сторож есть, – и, обращаясь к человеку в сутане: – Что, дела пошли в гору, ты теперь нарасхват?

Ксендз открыл рот. Наверху катились два грузовика с прицепами. Приятели уже сели в машину, и Болек, едва успев осторожно пристроиться в правый ряд, сразу полез в левый, подрезав всех, и после этого бумер исчез за завесой красных огоньков, запрудивших поток машин сзади.

Через три минуты они уже были на месте. Оставили машину между двумя украинскими автобусами и медленно пересекли забетонированную площадь. Сторож преградил им путь и сказал, что два злотых. Болек кивнул Пакеру, и Пакер вынул из кармана мелочь. Они стояли на терразитовых ступенях между столбами, оклеенными пластиковой имитацией клинкера.

– Пойдем наверх, – сказал Болек. – Ты останешься в коридоре и будешь на стреме.

– А кто может заявиться?

– Как придут, узнаешь. Но в принципе не должны.

– А как придут?

– Постучи, зайди или крикни, не знаю. Так, чтобы я успел приготовиться.

– А потом?

– А потом отойди в сторонку.

– Ага, – сказал Пакер и затянулся незажженной сигаретой.

Они пошли внутрь, на них дохнуло застоявшимся табачным дымом, пылью и сральником. Это было большое темное помещение без окон: стены, оклеенные видами Швейцарии, искусственные пальмы, красные скатерти, три люстры с подслеповатыми лампочками и вентилятор. В конце комнаты под заснеженной вершиной сидели несколько человек и ели.

Никто на приятелей не взглянул, поэтому Пакер смело сунул руки в карманы и сказал:

– Хорошенькое местечко.

Болек подошел к бару и стал о чем-то говорить с крашеной блондинкой, которая то кивала, то отрицательно качала головой. Было тихо и холодно. Болек оставил девицу в покое. Она покрутила ручку радио. Передавали «Светляков». Девица сделала погромче и прикрыла глаза.

Они направились по лестнице вверх. Длинный коридор с дверями по обе стороны. Дойдя до конца, Болек сделал пальцем неопределенное движение, и Пакер остановился, прислонившись к стене. Решил закурить. Болек посмотрел еще раз в сторону выхода на лестницу и постучался в коричневую дверь с нарисованной краской цифрой пятнадцать.


Женщина стояла на фоне окна, сразу бросалось в глаза, какая она крупная. Болек закрыл за собой дверь и передвинул засов. Женщина что-то ела из пенопластового поддона.

– Чем это так пахнет? – спросил Болек.

– Рыба с жареной картошкой, – ответила женщина.

– Ты ешь рыбу?

– Я католичка.

Он подошел и заглянул в ее «тарелку». Там уже остались только кости и последний ломтик картофеля на пластиковой вилке. Она сунула ее Болеку под нос.

Он машинально открыл рот и проглотил.

– Никогда бы не подумал.

– Что? Что я католичка?

– Нет… Что вообще у вас…

– У нас многое изменилось.

– Знаю, но…

– Дурак, тебе бы только о жратве…

– Ирина…

На ней было темное платье с люрексом, а запах духов был еще темнее, он исходил из-под выреза платья, оттуда, где терялась золотая цепочка. Каблуки-шпильки оставляли в полу маленькие вмятины. Болек смотрел на эти следы и думал о ее тяжелом теле. Она взяла со столика зеркальце, карминно-красную помаду и поправила себе губы.

– У тебя с собой? – спросил Болек.

Она повернулась спиной, расставила ноги, сунула руку под платье и подала ему пакет, завернутый в цветной целлофан. Пакет был теплый.

Болек приложил его к щеке, потом потянул носом и захохотал:

– Там ты тоже душишься.

– Поляки – это извращенцы, – ответила она.

Он подбросил сверток на ладони и спрятал в карман:

– Проверять не буду. Если что не так, я вернусь.

– Ты и так вернешься, – сказала она.

Он подошел и положил ладони ей на грудь. Она даже не пошевелилась. Он лишь почувствовал, как она становится еще тяжелее, еще массивней. Она всунула ему ляжку между ног и слегка подтолкнула.

– Лучше иди, если хочешь сюда еще вернуться.


На стоянке у бумера торчали двое. Один с одной, другой с другой стороны. Заглядывали внутрь. Завидев Болека и Пакера, они медленно отступили на несколько шагов и остались стоять, глядя, как те садятся. На них были красно-голубые спортивные костюмы. Когда черное авто исчезло, они направились к ржавому «жигуленку» и стали выгружать из него клетчатые сумки. Потом принялись таскать их к гостинице.

На коротком прямом участке пути Болек разогнался до восьмидесяти. На перекрестке тормознул, и Пакер вылетел из кресла.

– Так пристегнись, б…! – заорал Болек, хотя Пакер не сказал ни слова. Быстро оглянулся влево, на бесконечную вереницу автомобилей, взглянул в зеркало заднего вида на пустую улочку, где все еще кружилась пыль. Его нога дергалась на педали газа, и стрелка тахометра неспокойно подрагивала, как хвост разъяренного кота.

Наконец слева образовался просвет, и они стартовали. Но не вправо, как все добрые люди, а прямо на бурый газон, разделявший две полосы шоссе. Бумер подпрыгнул на бордюрном камне и встал наискосок влево, выжидая момента, чтобы вклиниться в общее движение, но было уже полтретьего, машины шли плотным потоком, сплошной стеной, на которой мелькали цветные надписи: «Совтрансавто», «KRUGER, KLEEBER», «Мариола», «МанО'К», «Вера Надежда Любовь», «OLECH», «Сельдь – Твоя Рыба, Балтика – Твое Море», – последние летели порожняком, потому что возвращались домой, на север. Пакер наконец пристегнулся и спросил, что они делают.

– Гляди назад, скажешь, если едут, – сказал Болек.

– Едут. Все время.

– Не эти, идиот! Те! Что у гостиницы были.

– Мне тех из-за этих не видно, – печально сказал Пакер.

Наконец на дороге стало свободнее, и Болек выжал сцепление. Машина дернулась вперед, но тут же встала, ерзая на месте, словно ее внезапно поразила какая-то эротическая фантазия и ей захотелось потереться обо что-нибудь боком.

– Чертова глина, – рычал Болек, дубася кулаком по рулю.

Пакер предпринял попытку съехать с кресла как можно ниже, но ремни безопасности держали его где положено, и ему ничего не оставалось, как нервно косить глазами во все стороны, но там, куда проникал его взор, никакой канарейки с мигалкой было не видать.

– Чертова глина! – кричал Болек, из-под задних колес бумера летела желтая грязь и прошлогодняя трава, проезжавшая сзади малолитражка включила дворники, и те нарисовали ей на лобовом стекле серые занавески. Болек дал задний ход, переключился на первую скорость, снова дал задний и сразу на вторую.

Бумер пополз вперед, медленно, нелепо, как во сне, а Болек смотрел, как справа приближается новая волна автомобилей. Наконец они съехали с бордюрного камня и погнали влево, сопровождаемые гудением клаксонов.

Через три километра, около цементного завода, у Пакера затекла шея.

Он повернул голову и сказал:

– Куда мы едем, Болек? Вроде мы ехали в город?

– Планы изменились. Посетим родные края.

– На х…, Болька? – с глубоким удивлением спросил Пакер.


Нa длинной пустой улице пятнами лежала тень. Голые ветви тополей и каштанов отбрасывали на асфальт сложный узор. Позади остался маленький кирпичный костел на пригорке, и заросли акаций, и сосновый перелесок. Сейчас они ехали медленно, будто против течения времени. С правой стороны, на площади, похожей на лесную поляну, стоял большой деревянный дом – из тех, что до войны строили на отвоцком направлении. Здесь таких было немного. Собственно, он один. Двухэтажный, с покатой крышей, с прилепившимся к нему крыльцом и с верандами, которые проявляли явную склонность отделиться от остальной части здания. Серые, прибитые поперек доски обшивки были похожи на жалюзи. Из щелей сыпались опилки и сухие листья. Болек сказал, что раньше дом был больше, и Пакер согласился:

– Да. Но та половина завалилась. Зато тем, кто в этой, было чем топить зимой.

– А тем, кто в той?

Пакер пожал плечами:

– Наверно, они переехали.

Подальше от асфальта, за металлическими сетками и голыми ветками малины и сирени, прятались бурые кубики домов с плоскими крышами, покрытыми толем. Сквозь темные стекла виднелись горшки с пеларгониями и многоножками. Цветы выдавали человеческое присутствие, впрочем, возможно, там не жили, просто кто-то заходил поливать цветы. Они ехали медленно, а за окном будто крутили старый фильм из тех, где мужчины в лавсановых костюмах ходят свободным, уверенным шагом. Они идут на станцию, там садятся в желто-синие вагоны электрички, а днем приезжают на них обратно, потом идут по тропинке, протоптанной среди диких трав, между ивняком и березовыми рощицами; они идут немного усталые, но спокойные, ибо время стоит на месте и цены на продукты питания меняются редко, хотя конвульсивно, а значит, несколько нереально, и нет в этом того тихого ежедневного предательства, как в наши дни. Женщины приносят продукты в авоськах, которые служили еще их матерям и послужат дочерям, вместе с тяжелыми стеклянными сифонами с пластмассовым рычагом в виде пистолетной рукоятки, и пустыми, бережно сложенными пакетами из-под сахарного песка, и банками из-под варенья, молочными бутылками, жестяными, раскрашенными коробками от леденцов, целлофановыми мешочками, бидонами для квашеной капусты из бочонка в частном магазинчике на углу, вместе с сотней других вещей, чей круговорот замедлял вращение мира настолько, что между поздним субботним утром и воскресным днем наступала самая обыкновенная вечность, заполненная воркованием голубиных стай в лазурном, остановленном раз и навсегда небе.

– Сколько твой предок зарабатывал? – спросил Болек.

– Когда был жив? Всего две шестьсот. Сколько помню, вечно две шестьсот.

Они поехали еще медленнее.

Заросли справа поредели, и показался майдан – кусок утоптанной земли с трехэтажным домом за ним. Из-под обваливающейся штукатурки выглядывал кирпич цвета маренго. Красный «Фиат-125» стоял уткнувшись носом в землю. Он был похож на собаку, которая что-то осторожно обнюхивает, опустившись на передние лапы. Из нескольких труб шел дым. Лавочка на припеке была пуста. Пятнадцать градусов на солнце, и некому выпить винца. В окнах второго этажа не видно женщин, опирающихся локтями о подушки, – глазеть стало не на кого. Чтобы было на кого, нужны эти шалопуты, а они или уходят, или рано умирают, – такие настали времена. Так или иначе, они уже с трудом собираются в группы, в те подвижные и неповоротливые стада, которые способны целый день просидеть в одном месте, несмотря на то что одни уходят, другие приходят, а на глаз наблюдателя ничего не меняется.

Они доехали до перекрестка, и Болек спросил:

– Куда тебя?

– Без разницы. Давай у магазина.


Павел стоял на углу Домбровских и вспоминал голос, который только что сказал ему, чтобы он перезвонил вечером по совершенно другому номеру. Когда он попросил пана Макса, трубку сняла женщина, но сейчас он уже сомневался. Это мог быть и мужчина, или молодой парень, или автомат. Голос был мертвый, монотонный. Но дыхание было слышно. Он пытался восстановить в памяти семь цифр, которые отбарабанил голос.

Подошел Яцек с большой бутылкой минеральной воды, но у него тоже записать было нечем.

– Я хорошо запоминаю цифры, – сказал Яцек, и Павел повторил вслух этот номер, а потом спросил, зачем ему минералка. – Пить, – сказал Яцек.

– Да ведь холодно.

– Ну и что?

– Да ничего. Как-то не вяжется.

– Не вяжется, зато пьется. А что, на нервы тебе действует?

– Нет, просто есть охота. Это, наверное, мне от голода так холодно.

Они обогнули площадь слева и свернули в Скочиласа, потому что там почти никого не было, несколько автомобилей, и все – никаких витрин, магазинов, ничего, только приземистые дома, построенные в пятидесятых, – желтые, серые, рассчитанные исключительно на пребывание в них трудящихся, лишенных всяких там капризов и прихотей. «Альбатроса» и «Мевы» уже не было. Подрастающая шпана собиралась где-то еще. Они, не сговариваясь, оглянулись на большие железные двери, за которыми когда-то находились два кинозала, один налево, другой направо, один голубой, другой красный, и в обоих – позолоченные балюстрады, которые должны были изображать балконы, хотя сами залы были узкие и тесные, как кишка, – на пятьдесят – шестьдесят человек, не больше.

Яцек остановился и стал что-то рассказывать. Павел буркнул «не помню» и пошел дальше, стараясь поскорее свернуть на Брехта, а потом сразу на Боровского, потому что там в данный момент действительно было пусто – ничего, кроме кирпичных бараков, складов, гаражей и базы «Связи» с оранжевыми фургончиками на площадке перед ней. Ни веселых «жуков», ни «нис» уже не было. От них не осталось и следа. Павлу пришла в голову мысль, что если не считать квитанций, то за всю свою жизнь он получил не больше трех-четырех писем, и сам написал не больше, и на другой поворот судьбы надежды уже нет. Сейчас он шел по Ратушевой, а шестой трамвай осторожно сворачивал на Торговую.

Яцек догнал его со словами:

– А у предков ты был?

– У них ничего нет, – сказал Павел.

Они пошли вслед за трамваем. На углу у школы стояли салаги в широких штанах и с козырьками, повернутыми назад. Они что-то передавали из рук в руки, все время озираясь по сторонам.

Павел и Яцек прошли между ними, и Павел сказал:

– Я вчера здесь был. Помнишь Богну?

– Неособенно.

– У нее тоже ничего нет.

– А у кого-нибудь вообще есть?

– У тех, у кого есть, я тоже был, и у них тоже ничего не было.

Они пересекли улицу 11 Октября, их подхватил поток Торговой. От остановки мимо Спящих[47] двигался плотный поток мужчин и, срезая угол перекрестка, вливался прямо в открытые двери желто-голубых вагонов: Зомбки, Древница, Зеленка, Кобылка и Тлушч получали обратно своих жителей, отработавших первую смену на Фабрике легковых автомобилей. Светофор нехотя переключается на красный, но они идут, тесно сомкнув ряды, как пристало рабочему классу еще с прежних времен, с героическим представлением, что мир по-прежнему принадлежит им, а вечно улыбающиеся корейцы с «Daewoo» – это всего лишь привидения, герои анекдота, который утратит свою актуальность раньше, чем сделается несмешным. Пестрые цыганки уступали им дорогу, а щипачам осточертели их карманы с бумажниками, в которых ничего, кроме фотографий жен и детей да мелочи на сигареты. Зарплата еще не скоро. Все отдавало потом, металлом, поспешным мытьем под душем после отбоя, и даже дома, в постели, от рабочих исходил запах большой фабрики, отцы передавали его сыновьям, а сыновья своим сыновьям, как черты лица или таланты. Но им доставался в наследство лишь этот смрад раскаленного алюминия, стали, лака и резины, с привкусом сожженного электрической дугой воздуха.

– А куда мы вообще идем? – спросил Павел.

– Ты есть хотел. Попробуем позвонить кой-куда.

Они спустились в подземный переход. Свет люминесцентных ламп висел в воздухе, словно туман. Разглядеть что-то еще можно было, правда, непонятно что. Очертания людей здесь размывались и вновь становились четкими, только когда их обладатели уже выходили у почты, торопясь успеть на четвертый, двадцать шестой или тридцать четвертый, чтобы перебраться на другую сторону Вислы, где был совершенно другой мир. Десятилетиями выходили они, крикливо одетые, на Вильнюсском из поездов и автобусов, как новые конкистадоры, десантировавшиеся в центр города за его чудесами, великолепием и блеском. Из Лохова, Малкини, Пустельника, Радзимина, Посвентного, Гузовачизны и Темного, изо всех этих заповедных Пындровок с пением петухов в пять утра и плоским распаханным горизонтом, где вместо солнца поднимается тень огромного города, словно фата-моргана в пустыне, помноженная на рассказы тех, кто был, видел, трогал или слышал передаваемую из уст в уста легенду, – чем больше ее повторяешь, тем она становится реальнее. Это для искушения их душ через две улицы отсюда возник базар Ружицкого. В районе Бжеской пахнет деревней. Белые пирамиды сердцевидных сыров, яйца, соленые огурцы, связки мертвых цыплят, бледные тушки ощипанных кур, живые птицы в засранных клетках, морковь, петрушка, сметана в банках, черное рапсовое масло в бутылках из-под водки, пшеница, подсолнечник, мак, горох и фасоль в мешках, капуста в бочках, головы свиней, коровье вымя, мухи, чад от паленых перьев, сухой запах джутовых мешков и бабьего пота, мед в бутылках, смалец в банках, гречка, ревень, ягоды, отмеряемые пол-литровой кружкой, и кислый душок хат, несменяемый из поколения в поколение.

Но уже в минуте ходьбы отсюда пахнет блестящим пластиком, целлулоидом и нонайроном. Ботинки в стиле битлов – на каблуке и с задранным мыском, – плексигласовые запонки с голой бабой внутри, галстуки на резинке с готовым узлом и надписью «de Paris», золотые цепочки, лак карминного цвета, кримплен, болонья с серебряными пуговицами, лакированные зимние сапоги на молнии, брюки с вечной стрелкой, водолазки в обтяжку, ремни, кольца, чулки, пудреницы, ленты, тесьма, кошельки – все из полимеров кислотного цвета, словно детский калейдоскоп. После запаха кислой капусты ты попадаешь в мир этих стерильных блестящих красок, и вход сюда открыт для всех, включая тех, у кого никогда ничего не было, кто эти яркие цвета, созданные человеком, видел только в костеле во время майской службы. Это и была единственная настоящая революция, ибо она совершалась в сердцах и глазах людей, которые с того момента становились мечеными, и ничто не могло остановить их марша с восточных равнин от Соколова Подлесского до Острова Мазовецкого, от Калушина до Вышкова, от Минска Мазовецкого до Чехановец. Сначала высылались разведчики, потом передовые отряды, которые завоевывали плацдармы в Зомбках, Зеленке, Рембертове, на отвоцком направлении – в тех местах, откуда на заходе солнца можно увидеть центр города с его зазубренной линией высоток и Дворцом культуры на фоне красного, как икона «Сердце Христа», диска солнца.

Яцек пошел звонить, а Павел остался наблюдать за одним пацаном в коже, который, нанизав на пальцы обеих рук электронные часы «Касио», вертел ими, как жонглер. Черные ремешки вращались вокруг его пальцев, но мальчишка ни разу на них не взглянул, он все время озирался по сторонам. Рядом стоял старик и продавал объемные тапки-дутыши; алкаш в демисезонном пальто держал в руках стопку виниловых пластинок с группой «Christie» на обложке. Но больше всего здесь было вьетнамцев: спортивные костюмы, футболки, хлопчатобумажный трикотаж, поддельные «пумы» и «адидасы». Своими миниатюрными фигурками вьетнамцы напоминали персонажей театра марионеток – чистенькие, аккуратные куклы, которых кто-то запер в подвале, но они, несмотря на это, не утратили ни доброго расположения духа, ни хрупкой элегантности.

Павел подошел к ларьку и ткнул в черный спортивный костюм:

– Почем?

Девушка в пуховике улыбнулась и ответила:

– Шецот.

– Недорого, – сказал Павел.

Она посмотрела ему в глаза и кивнула:

– Если возьмес три, то миллион и пяцот.

Павел перекладывал вещи в упаковках и пытался через целлофан определить фактуру материала.

– Показат?

– Да. Это.

Она достала толстовку бирюзового цвета с орлом на груди.

Он пощупал ткань:

– Китай.

– Not China. Hong Kong, – покачала головой девушка.

– Очень дешево. А те футболки?

Она веером разложила перед ним футболки с лицом мужчины как из комикса:

– Че Гевара сто.

– Сто чего?

– Сто тысяц. Как три, то двесце и пят децет.

Павел не мог отвести глаз от ее темных длинных и нежных пальцев. Выпуклые ногти отливали перламутром.

– А если пять?

– Четыре сет.

На девушке не было никаких украшений. Под коричневой кожей двигались тонкие сухожилия. Трупный свет подземелья не касался ее рук. Павел был уверен, что они теплые. Он попросил, чтобы она показала ему темно-зеленый халат в коричневые с желтым цветы. Она приложила его к себе. Халат был ей велик. Подол почти до земли. Перегнувшись через стол, Павел увидел ее ноги в маленьких белых «адидасах».

– Миллион, – сказала она. – Красивый. Жена?

– Нет, не жена. – Он хотел сказать ей что-нибудь приятное, но в этот момент кто-то тронул его за плечо.


А Болек и Пакер сидели в бумере и пили пиво. Слева от них на первом этаже дома с облупленной штукатуркой был магазинчик. Справа стоял такой же дом. Серый двор, ребенок бил мячом по утрамбованной земле и пытался попасть в железное кольцо, прибитое к дереву. Вышли еще двое детей, и он бросил им мяч. У одного была забинтована рука. Они еще немного покидали мяч, но все как-то мимо, и стали гонять его по двору. Остальные дома на улице были двухэтажные. На некоторых виднелись следы от пуль. На подоконниках стояли банки с едой. Кто-то вошел в магазинчик и сразу вышел. Старушка с палочкой несла в сетке несколько бутылок. Голубело небо. Перспективу улицы замыкала железнодорожная насыпь.

Бумер медленно тронулся с места. Его черная крыша блестела на солнце. Из окна над магазином на них смотрела сорокалетняя, сильно накрашенная женщина в халате, она курила и сейчас как раз делала затяжку. У нее были красные ногти, ее звали Божена. Она повернулась и что-то крикнула в глубь квартиры. На первом этаже в доме напротив парень и девушка смотрели «Львиное Сердце» с Чаком Норрисом, лежа на диване из кожзаменителя. Парень сунул руку девушке под платье.

Автомобиль свернул влево. Узкая гаревая дорожка вела через сосновый лесок. Проехали зеленый лоскут озимых. Снова пошли дома: одноэтажные домишки, сварганенные из кирпича, асбестовых плит и тростниковых матов, оштукатуренные и побеленные известкой. Мужчина во дворе рубил дрова. Его сын копал грядку. Мать на кухне пекла пироги.

Бумер повернул направо, где начинался асфальт, постоял, пропуская автобус. Двери в костел были открыты. По лестнице поднималась девочка с букетом белых цветов. Ее фигурка исчезла в глубине здания, как в темной воде. На проезжей части лежала кошка – плоская и высохшая. Около киоска дымилась урна. Мальчик на велосипеде подъехал к киоску и, не слезая, попросил пачку «клубных». Было тихо и безветренно. Голые тополя бросали на асфальт сложную тень. Они уже начинали цвести. Воздух пах мягко и одуряюще.

Пакер открыл еще одно пиво и подал Болеку. Себе открыл тоже. Они проехали мимо запущенной виллы с колоннами и крыльцом. На дворе кто-то копался в красной «заставе»,[48] но невозможно было понять кто, мужчина или женщина, – открытый капот заслонял фигуру. Из трубы маленькой пекарни поднимался дым. На месте бывшего стадиона стоял недостроенный дом. Женщина в розовом свитере, чтобы сократить себе путь, шла через заросли кустов. Шла, курила и разговаривала сама с собой. Ее высокие тонкие каблуки увязали в земле. По встречной ехала зеленая «лагуна» с компакт-диском у зеркала заднего вида. За ней колыхался оранжевый «КамАЗ», груженный щебнем. Молодые березки стояли в золотистом облаке. Двое малолеток развлекались с презервативом. Надували и выпускали воздух. Потом снова надували и снова выпускали его с визгливым попердыванием.

Бумер катился тяжело и чувственно. Впереди опять были железнодорожные пути. Серебряная бритва рельсов лежала на высокой насыпи. Было так светло, что они не могли разглядеть, какой свет горит на семафоре. Коричневый лес вдали расступался, словно его перерезали ножом. Они вспоминали времена, когда в ту сторону ездили дрезины с кузовами старых «варшав», а шпалы были еще деревянные и от них несло динамитом, ссаками и смазочным маслом. Из фирменных поездов дальнего следования официанты выкидывали мешки с мусором. Те лопались, а содержимое разлеталось вдоль путей. Там были женские прокладки, стекло, всякая дрянь, ничего интересного, правда, иногда попадались банки от кока-колы и пустые пачки от заграничного курева. А раз нашли пиковую даму из порно-колоды. На карте была раскоряченная баба. Они стали искать в том же направлении и нашли бубновую десятку с затейливым треугольником. Ринулись дальше, уже домов стало не видно, но собрать комплект, пригодный хоть для какой-нибудь игры, им так и не удалось. Шарили во рву, обыскивали кусты, шли между рельсами, возвращались обратно, чтобы осмотреть склоны насыпи. Была осень. Травы тускнели и жухли, приобретая цвет загорелой кожи. Потом они заметили еще бубнового валета с причудливым узором. Вертели карту так и сяк и не могли понять, где у нее верх, а где низ. Бумажки, бутылки, банки возбуждали мимолетную надежду. Скорый согнал их с рельсов. Короля треф нашли на тропинке, бегущей по краю канавы. Картинка была четкая, но непонятная. Спускались сумерки. От земли исходил октябрьский холод. А им было жарко. Молча перелетали они, как воробьи, от одной бумажки к другой. У Болека было уже три карты, а у Пакера только одна. Они сжимали их в руках, оставляя на потом, потому что быстро темнело, а надежда еще не угасла, – слишком велико было желание. Только изредка они бросали на карты короткие взгляды, точно на шпаргалки. Потом пустились чуть ли не бегом, зигзагами: рельсы, насыпь, канава, тропинка и обратно. Пакер нашел половинку трефового туза – там была оторванная по пояс блондинка с закрытыми глазами и открытым ртом. Кто-то с ними играл, потому что теперь им попадались все более мелкие обрывки, четвертушки, вырванные из контекста фигурки или изображения непонятно кем производимых действий. Ночь бежала за ними по пятам, и они больше не показывали друг другу свои находки. Запихивали их в карманы и неслись, чесали все быстрей, все дальше. Оба взмокли. И стали в конце концов подбирать без разбора все, что белело в темноте, все плоское и на ощупь похожее на картон. Они остановились, лишь когда показались огни следующей станции. Возвращались взмыленные, молчаливые. Пальцы в карманах ощупывали добычу.


Теперь они уже выросли и ехали на очень малой скорости, потому что бумер трясло на ухабах, он то и дело задевал брюхом по гравию. С правой стороны показался длинный, покрытый толем барак. Из нескольких труб шел дым. В десяти однокомнатных квартирах текла жизнь. Их обитатели сидели на кушетках и смотрели телевизор. Женщины приоткрывали двери, и оттуда текли запахи кухни. Некоторые жильцы что-то мастерили в тесных клетках своих двориков, огороженных металлической сеткой. Чинили мотороллеры или машины, которым уже не суждено было тронуться с места. Между курятниками торчали старые пожелтевшие холодильники. Что-то туда еще клали, какие-то вещи, давно не нужные и позабытые, или те, которыми редко пользовались. Здесь ничего не выбрасывали, вдруг понадобится, тогда они всегда под рукой. На спутниковой антенне сидела ворона.

– Наверняка все еще кроликов разводят.

– А что, кролик – хорошая вещь, – отозвался Пакер. – Только я не любил, когда старый их забивал. Привыкаешь к ним, а тут праздник, за уши, и нет его.

– Остановимся? – спросил Болек.

– А на кой? Я здесь уже никого не знаю. Все новые.

– От старых недалеко ушли.

– Бейрут, Болька. Это Бейрут.

– Обоссать и поджечь.

– Да брось ты. Родимый дом хочешь поджечь, – сказал Пакер и потянулся за пивом.

– Для тебя еще работенка будет, – сказал Болек.

– Главное, чтоб не слишком тяжелая, – сказал Пакер, и они покатили в сторону города.


– Сейчас выйдет, – сказал Яцек и стрельнул окурком.

Они сидели на лавочке. Смотрели на самый длинный в городе дом. Похожий на дырявую стену или муляж крутого обрыва. Никто здесь не обращал на них внимания, они были маленькие, незаметные. В такое время всем не до чего, все торопятся поесть или найти что поесть. Лишь детей это не заботит. Они выделывали на роликах и досках разные фигуры и пируэты, подражая черным братьям из-за океана. Веснушчатые, розовые, толстощекие, в широких штанах и трениках, они шастали по лабиринту двора, расписанного граффити «Harlem», «Bronx» и «Люська-минетчица».

– Говорит, нельзя, мать там у нее, – сказал Яцек, снова закуривая.

Пластиковые ролики грохотали по бетону. Эхо усиливало этот звук. Казалось, кругом стреляют. Наверное, в этом, и был кайф. Один такой голец проехал задом, чуть ли им не по ногам. Согнувшись, он проскочил под рамой ворот, на которых выбивали ковры, обогнул песочницу и пропал.

– Видал? Они ездят по кругу, – сказал Яцек. – До упаду. Потом встают и все сначала.

– Ну и что? – спросил Павел.

– Ничего. Они не ездят прямо. Когда-то, кажется, ездили прямо. А эти кругами.

– А куда им, по-твоему, ехать?

– Вот именно, – заметил Яцек, и тут они увидели ее.

Она шла в их сторону в зеленой армейской куртке с пакетом в руке. Подошла, остановилась перед Яцеком и показала пакет:

– Все только самое лучшее. Идемте к моей подруге.


Снова он наблюдал за быстрыми движениями кухонного ножа. Острие стучало по доске. Кружочки лука-порея рассыпались на тонкие колечки и смешивались с ломтиками моркови и брусочками сельдерея. Время от времени она отодвигала образовавшуюся горку вбок, ритм прерывался, и грудь под черной блузкой переставала прыгать.

– А мяса какого-нибудь нет? – спросил Павел.

– Нет. У мамы есть в морозилке, но у нее все рассчитано.

Откуда-то сзади, из темной прихожей, доносилась музыка. Из ванной вышел Яцек. Подошел к девушке и погладил ее по волосам:

– Все то же самое?

– Да, – сказала она, – но в других пропорциях.

– Пропорции невозможно переоценить, – сказал Яцек и уставился в окно.

Музыка стала громче, стукнула дверь и в кухню заглянула девушка в мини и черных колготках. Большие золотые серьги блестели в синих волосах. На ногах туфли на шпильке, с леопардовым узором. Павел сказал: «Здравствуйте». Ответа не последовало, и он подумал, что не расслышал его. Яцек стоял спиной, выстукивая на подоконнике какой-то ритм.

– Все нашла?

– Да, – ответила Беата. – Кроме растительного масла.

– Сливочное есть.

– Понимаешь…

– Понимаю. Но нету. Вчера жарили картошку, и такая дрянь от нее осталась, что я вылила.

Она прошла очень близко, чуть ли не прижавшись к Павлу, и стала шарить в шкафчиках. Запах мускуса смешивался с запахом кофе, корицы и перца. Павел заметил мелкие веснушки у нее на плечах и подумал, что от природы она рыжая.

Девица захлопнула последнюю дверцу и сказала:

– Нету. Пусть сходят в магазин. А чего они вообще так стоят? – Она повернулась к Павлу. – Садись давай, не то ноги отвалятся. Или пошли в комнату, а они пусть тут командуют.

Силуэт девицы резко выделялся на фоне окна. Она легко поводила бедрами. Ее тело, двигавшееся в сложном ритме, казалось совершенным, словно трехмерное изображение в компьютере. В первую минуту он подумал, что она делает это специально для него, но потом понял, что девица постоянно подсоединена к музыке и двигается, пока та длится, – она просто вернулась к прерванной мелодии. Музыка закончилась, девица повернулась на каблуке и присела на подоконник. Он ожидал, что она заговорит, но началась новая композиция, и ее колено задвигалось в монотонном ритме. Блик скользил по гладкой синтетике, как солнечный зайчик. Она шире расставила ноги, словно парень, присевший на уличное ограждение в ожидании автобуса. Павел водил глазами по комнате и все время натыкался на темноту между ее ног.

– Что у тебя там? – Он кивнул на плеер.

– Не знаю. Вчера дали. Супер, да?

– Песни?

– Нет. Только музыка.

Сейчас она отбивала ритм туфлей. Мысок двигался сначала вертикально, потом горизонтально на неподвижной оси шпильки. Правое бедро отклонялось и впускало немного света.

– Этот ее дистрофан какой-то шизанутый, скажи?

Павел пожал плечами.

– Голошмяк какой-то. Этот костюм он небось после отца донашивает. Давно его знаешь?

– Да так.

– Он вообще-то моется?

– Откуда я знаю?

За ее спиной сияла безупречная и далекая, как в кино, лазурь. Над многоэтажкой, над черными зарослями антенн светило солнце. Он забыл, на каком они этаже, но ощущал, как от потолка исходит тепло, пропитанное запахом мастики и толя, блестящего и смолистого. Шар солнца достиг зенита, и тени входили внутрь предметов. Павел подумал, что мог бы сползти с кожаного дивана и встать перед ней на колени. Она была великолепно равнодушна ко всему, кроме нее самой. Белье и одежда казались частью ее тела, точно слои краски, наложенные на манекен, они плавно переходили один в другой, а потом сливались с пропитанным музыкой воздухом. Ему пришло в голову, что если сунуть руку ей под платье, то не найдешь никакой щелки, там лишь гладкая оболочка и исходящее от нее слабое электрическое тепло. Ни пота, ни шероховатости, словно ее отлили целиком из одного материала.

Девица оторвалась от окна, оттолкнувшись задом от подоконника, пересекла комнату, встала перед ним – бедра оказались на уровне его лица – и начала колыхаться. В такт с ее движениями черное ритмично заслоняло голубое.


Ладонь Яцека лежала на плече у Беаты. В душной кухне стоял слегка тошнотворный запах варящихся в кастрюле овощей. По освещенной солнцем Киевской двигались «икарусы».

– Там мы познакомились, – сказала Беата.

Восточный вокзал даже в самом ярком свете дня казался грязным и запущенным.

– Я помню, – сказал он и крепче прижал ее к себе.

– Ты выглядел как старый дед.

– Я был старше тебя.

– Ты и сейчас старше, но это уже не так чувствуется.

Яцек нашел ее ухо и нежно сжал пальцами теплую мочку. Тогда, давно, она покупала что-то в киоске на вокзале и, отходя, уронила сто тысяч. Он тут же их поднял и смял в кулаке. Он помнил, как она обернулась, нервно роясь в карманах, и он встретился с ней глазами. Она стояла испуганная, беспомощная и маленькая. Рядом и между ними проходили люди. На ней была та же застиранная военная куртка, что и сейчас. Потом она позвала его к себе. Матери не было дома.

– Ты уже не носишь сережек.

– Нет, – сказала она, – уже давно.

– Дырка зарастет.

– Не зарастет. – Она подняла голову, улыбнулась и всем телом прильнула к его боку.

Белый тринадцатый тронулся с остановки. Через два вагона тянулась коричневая надпись «Mane Tekel Ares» с изображением пачки этого курева с краю. Все пассажиры вышли у вокзала. Теперь трамвай поедет пустой в сторону Шмулек, на кольце у Кавенчинской в него сядет женщина с ребенком на руках. Ей надо до конечной, в Коло, к матери. Женщина убежала от мужа. Но мать почти уже ничего не понимала, передвигалась почти на ощупь среди псевдохрусталя, фаянсовых тюленей, собак из цветного стекла, олеографий с Богородицей, стрелков в зеленых маленьких шляпах и, наливая слабый чай, все повторяла:

– Давидек, как же ты вырос. В школу уже ходишь? Бабушка даст тебе печеньица, – и вынимала старые жестяные коробки с затейливым орнаментом и полуобнаженными девами, но внутри было пусто или лежали пуговицы и лоскутки.

Пар осел на стекле, и белый трамвай пропал. Беата нарисовала что-то на запотевшем окне. Они всматривались в кусочки окружающего мира, который проступал под ее пальцами, как фрагменты головоломки. В дверях кухни появился мужчина, но они его не заметили, и он тут же исчез.

– Если хочешь, могу снова их надеть.

– Нет. Так хорошо, – сказал Яцек. Он прислушивался к ее дыханию, стараясь приноровить к нему свое.


Он старался поспевать за ней, но каждый раз, когда до нее оставался всего шаг, она ускользала. Будто у нее были глаза на затылке. Ему казалось, что он загонит ее в угол между золотой изогнутой лампой и диваном с обивкой под леопарда, в закуток между жардиньеркой с искусственными цветами и подставкой под аппаратуру, поймает в проходе между столом и стеллажом, но она без труда уходила, плавно и равнодушно, словно танцевала одна в пустом зале. Он задевал за мебель, спотыкался о ковер, точно слепой или паралитик. Несколько раз он коснулся ее бедер и попки. Это было похоже на неуклюжую игру в «паровозик». Ему пришло в голову, что музыка сейчас может кончиться. Он вытянул руку и тронул ее за плечо. Она остановилась, повернулась, и он увидел ее лицо, совершенно пустое – она улыбалась. «И правильно, так лучше», – подумал он и протянул другую руку, чтобы просто дотронуться до ее груди.

Тут в комнату вошел здоровенный парень. В фиолетовых спортивных штанах и кожане. Павел сделал шаг назад и широко улыбнулся, девушка не дрогнула.

– Что, Люська, снова бал?

Качок расселся на диване, широко расставив ноги. Белые «найки» блестели, как начищенные. Сквозь ежик на голове просвечивала кожа. На поясе рядом с напузником висели ключи на серебряном карабине. Он притоптывал ногой, хотя музыка с его приходом оборвалась.

– А тот, что на кухне с Беатой?

– Знакомый.

– От нее уже толку не будет. Мог бы выйти толк, но не выйдет. – Он покосился на Павла и вопросительно вскинул голову.

– Тоже знакомый. Пришли себе обед приготовить.

– Шо уготовить?

– Обед. Сказала же. У нее мать.

Тип хлопнул себя по коленям и сказал:

– Вот видишь, Люсенька, как хорошо быть сиротой. Не надо по чужим людям таскаться. – Он достал сигареты и закурил в полной тишине – ему, видно, все это было в кайф, он преспокойно затягивался, выпуская дым и наблюдая, как тот висит в воздухе. То ли чего-то ждал, то ли просто сидел, зная, что и они будут сидеть здесь до тех пор, пока ему не вздумается сказать слово или сделать жест. Большой, плечистый, молодой. Любил, чтоб все играло, чтоб все было как надо. Докурил, раздавил окурок, встал, подошел к окну и поманил пальцем Люську. Вынул что-то из напузника и подал ей, а потом сказал, не громко и не тихо: – Тут сто кусков. Вечером заберу. Не хочу с этим шататься по городу.

Девушка взяла, мгновенно взвесив пачку на ладони, потом открыла шкаф и воткнула между белыми простынями.

– Хорошо, – сказал парень, засунув руки в карманы спортивных штанов и наклонив голову, словно соображая.

– Хорошо. Теперь иди и скажи им, чтобы валили отсюда.

Девушка пожала плечами и прислонилась спиной к шкафу:

– Сам скажи. Я против них ничего не имею.

– Я тоже, но пусть сваливают.


Двадцать шестой миновал Киевскую и въехал под мост. Молодой солдат, стриженный «под ноль», с рюкзаком на плече, беспокойно озирался, считая в уме остановки. Только у Агентства он решился обратиться с вопросом к старушке в мохеровом берете.

– О-о-о, так вы уже проехали. Ничего, выйдете на следующей и налево, вернетесь по Любельской.

Солдат вышел у Рогаток, вдохнул стоящий в воздухе сладкий шоколадный аромат, идущий от «Веделя»,[49] и ему захотелось плакать.

В это время из Повисля отправилась электричка. Она катилась через железные пролеты, напоминая сонные американские горки. Блондинка с зеленой тряпичной сумкой на коленях пыталась заглянуть в окна дома по улице 3 Мая, но стекла были словно черные зеркала. Дальше внизу будет вода, поэтому она зажмурила глаза, и желудок привычно подкатил к горлу. Она шепотом отсчитывала удары колес по рельсам. После сорок третьего, она знала, начинается другой берег, и глубоко вздохнула.


– Дело твое, – сказал парень и встал. Прикрыл за собой дверь.

Павел стал прислушиваться, но девушка снова включила музыку и задвигала бедрами, глядя в окно. Глаза Павла блуждали между ее бедрами и дверцей шкафа. Ему чудилось, что он чует запах мускуса, исходивший от ее подмышек, но все перекрывал запах плотной, утрамбованной стопки жестких, накрахмаленных в прачечной простыней. За дверями что-то происходило. Он ничего не слышал, но ощущал вибрации и тревожный гул. А потом сквозь музыку пробились какие-то реальные звуки, но их происхождения он понять не мог. Звуки усилились, но музыка их подхватила, разнесла по комнате и перетопила в свои собственные. Павел отвел взгляд от стеклянной матовой двери и снова сосредоточился на бедрах девицы и дверце шкафа. И тут за дверью что-то быстро передвинули, по воздуху всей квартиры прокатилась волна, и все утихло.

Парень вышел из кухни и уселся на свое прежнее место, а девушка выключила музыку.

– Тебе придется там прибраться, – сказал он. – Эта дрянь вылилась. Новые штаны… – Он рассматривал небольшое пятно, натянув ткань на ляжке. – Хорошо, что широкие, а то бы обварился.

Вдруг он обернулся к Павлу, словно только что увидел.

Сощурив водянистого цвета глазки, он с минуту буравил его неподвижным взглядом, а потом широко осклабился:

– Ну, как делишки? Идут? Что новенького?

Павел почувствовал горячий язык у себя на спине. Тот лизал его снизу, от ног, по спине, плечам, по шее сзади. Жар на шее, в волосах переходил в огонь.

– Вертишься как можешь, – в конце концов ответил Павел.

– Надо, братишка, надо. Без этого никак. – Качок кивал головой все с той же улыбкой. – Люська, дай что-нибудь выпить, – приказал он девушке, не сводя глаз с Павла. Тот принялся шарить по карманам. Боковым зрением он видел, как девушка направляется к шкафу, но идет мимо него и открывает дверцу бара.

– На. Попробуй моих, – сказал парень и протянул Павлу «Кэмэл», вытряхнув одну, потому что Павел никак не мог вытащить.

Девица поставила перед ними бутылку водки и две рюмки.

– Ему налей. Мне уже надо бежать.

Она сделала, как он сказал, а вторую рюмку поставила на место.

– Ну давай. Да не шугайся ты так, – приглашал кожаный. – Вкусно и полезно. Я бы тоже выпил, но, говорю, не могу.

Павел взял рюмку и почувствовал, как водка течет у него по пальцам. Опрокинул ее прямо в горло, а в голове стучали слова парня: «Мне уже надо бежать».

– Это хорошо, что не всегда можно, а то сам знаешь, как бывает, так ведь?

Павел подождал, пока огонь попадет в желудок, и сказал:

– Точно. По-всякому бывает.

– Ну вот. Сечешь. Люська, еще налей братишке.

Девушка оторвалась от окна и наполнила рюмку. Павел старался понять, что говорит ему этот тип, но смысл от него ускользал. Он различал отдельные слова, тихие и громкие. Они распадались на странные звуки, словно кто-то говорил из колодца или звал в темноте. Павел сосредоточился на его губах. Смотрел, как они движутся, и, когда они ненадолго останавливались, кивал головой или вскидывал брови. Снова смотрел на белые неровные зубы, один был отколот, и там мелькал розовый язык. Иногда рот открывался шире, и он понимал, что тот смеется, и тоже смеялся, следя, чтобы успеть вовремя остановиться и его голос не остался бы один в полной тишине. Павел хотел считать рюмки, но потерял счет. Не мог сосредоточиться: девушка, ее попка, дверцы шкафа, рот этого братана, собственная рука с сигаретой, пытающаяся попасть в пепельницу. Они трое были как три автономных механизма. Так ему казалось. Будто пространство между ними сползло вниз и разделило их так, что они не могли дотронуться друг до друга, даже если бы захотели. У парня были часы, но его руки все время двигались, и Павел не мог сориентироваться, сколько на самом деле времени. Наконец левая рука хлопнула по колену, и он увидел, что уже четвертый час.

Парень встал, двинулся к двери, и, когда он уже взялся за ручку двери, Павел наконец вздохнул свободно. Девушка повернулась к ним спиной, рассматривая диски. Братан открыл дверь. Выходя, он оглянулся и кивнул Павлу на прощание. Павел тоже улыбнулся и подмигнул. Но тот продолжал стоять и смотреть, потом сказал:

– Ну что?

– Ничего.

– Так собирайся. Ты думал, что я тебя здесь оставлю, шутничок?


– Сроду здесь не был, – сказал Пакер, когда Болек остановил бумер на обочине дороги, посыпанной гравием.

Им полгорода пришлось проехать. Теперь он остался далеко и чернел у них за спиной на фоне красного неба. Сверху шла железнодорожная насыпь. Вдоль дороги тянулось замусоренное поле. Редкие кусты отбрасывали длинные тени. Солнце уже почти закатилось. Чуть дальше начинался сосновый бор. Ветер шелестел чем-то в траве. Целлофаном, бумагой – непонятно. Вокруг было пусто.

– Останешься тут, – сказал Болек.

– Где? – Пакер беспомощно оглянулся. – Где мне тут оставаться? Здесь ничего нет.

– Можешь, там подождать. – Болек показал на небольшую будку, стоящую на опушке, что-то вроде развалившегося отхожего места. – Тебе со мной нельзя.

Пакер покивал головой и застегнул молнию на куртке до самого подбородка:

– Хоть курева мне оставь.

Болек потянулся к бардачку и достал пачку «Мальборо».

– Не позже, чем через час, – сказал он и повернул ключ.

Деревья уже тонули в полумраке. Болек ехал очень медленно. Лужи попадались глубокие и топкие. Он остановился у забора из гофрированных металлических листов, вышел и постучал в ворота. Через минуту они приоткрылись и кто-то, вглядевшись в пришедшего, распахнул обе створки настежь.

Болек поставил бумер рядом с грязным «полонезом». Вокруг все напоминало расхлябанную стройку. Доски, переброшенные через грязь. Под навесом штабели кирпича, тачки, бочки с мастикой. В глубине площадки стоял дом. Его загораживали сосны, и трудно было понять, большой он или нет.

Плечистый мужчина в кожаной куртке встретил Болека на бетонных ступеньках:

– Иди. Ждет тебя.

Болек оскреб подошвы ботинок о край ступеньки и толкнул стеклянную дверь. Мужчина вошел следом. Нажал на кнопку в коридоре и вернулся на свой пост. Болек двинулся в глубь дома. Цементная плитка усиливала звук его шагов. Стены были кое-где оштукатурены – казалось, кто-то начинал работу то там, то здесь, бросал и начинал снова. Из-за приоткрытой двери показался еще один тип. Он кивнул Болеку. За его спиной двое играли в карты на пластмассовом столике. По телевизору шел мультфильм. Воняло носками. Где-то в недрах дома раздавались медленные, глухие удары. Словно кто-то бился головой о стену. Из темного поперечного коридора вышла жирная такса. Старая. Ей уже не хотелось лаять. Она лишь подняла голову и принюхалась.

Холл замыкала широкая дубовая лестница с резными перилами. С потолка над площадкой свисала стеклянная люстра. В жестяной миске лежала собачья жратва. Болек двинулся наверх. На полпути дубовые ступеньки закончились и пошли бетонные. Перед ним открылся широкий коридор. На цементной плитке лежал зеленый коврик, весь в дырах от окурков. Здесь стены были белые. На них висело несколько картин, где были изображены голые девицы с коричнево-оранжевой кожей на фоне морских пейзажей. Болек добрался до дверей цвета махагон и постучал.

– Просто ёперный театр! – сказал жирный мужчина, проваливаясь в кожаное кресло. – Кто должен был проследить?

– Вальдек со своими, – сказал Болек.

– Скажи ему, что я его зае… – сказал жирный. – Так ему и передай. Я не потерплю на своей территории никаких туфтарей, никаких фраеров, никаких засранцев.

– Говорит, что не догнали. Видели двоих. Говорит, гнались за ними.

– А ты им скажи, что я их зае… Да не стой ты так. Болек присел на низкий пуф.

Жирный – он был в одной серебристой пижаме – потянулся к ящику стола и достал бутылку белого «Абсолюта». Плеснул в два стакана и кивнул Болеку:

– Бери. Ты хороший парень.

Три стены в комнате были обшиты дубом. Четвертая – из стекла. За ней горел яркий свет.

– Разберись с ними. Старый Макс тебя просит.

– Будет сделано, шеф, – сказал Болек и взял стакан.

– Скажи ему, что я его зае…

– Скажу.

Пан Макс опрокинул стакан водки, пошарил по карманам пижамы и достал сигарету. Болек, вскочив, щелкнул зажигалкой. Пан Макс закурил, встал с кресла, кивком головы подозвал Болека, обнял его за плечи и подвел к стеклянной стене. Там, этажом ниже, блестела голубая гладь бассейна. Две девицы в купальниках стояли по пояс в воде и разговаривали.

– Глянь, Болек. Знаешь, сколько это стоит? Ты, наверное, думаешь, что много. Это стоит до х… Одни эти суки берут столько, сколько ты получаешь за полмесяца. Без премиальных, конечно. – Он ударил кулаком в стекло.

Девицы испуганно посмотрели в их сторону, прервали разговор и бросились резвиться.

– Я не за болтовню им плачу, а чтобы вид был. И вот не успеешь отвернуться, как тебя уже напарили. И так чего ни возьми. Ты мои глаза, Болек.

– Да, шеф.

– Если б ты был моим сыном, я бы тебе сказал: «Когда-нибудь все это будет твое». Но ты мне не сын и должен с этим смириться. Не обижаешься?

– Нет, шеф.

– Твоим это никогда не будет, но придет время, и у тебя будет все то же самое. Ты ведь знаешь, как я начинал.

– Знаю, шеф.

– Ни черта ты не знаешь. Когда ты начинал, у тебя был я. А у меня никого не было. Спроси у тех, кто меня знает.

Пан Макс оперся на плечо Болека. Он смотрел в стекло, но взор его проникал гораздо глубже. В прошлое. Вздохнув, он стряхнул воспоминания и ударил кулаком в стекло. Девушки улыбнулись им и помахали рукой.

– Хочешь какую-нибудь? Может, двух? Я не буду смотреть.

– Спасибо, шеф, но у меня на сегодня еще осталось несколько дел.

– Хороший ты парень. Работа прежде всего. – Он хлопнул Болека по спине и направился к столу.

Шлепанцы ударяли его по голым пяткам.

Пан Макс налил в стаканы, они чокнулись, потом он спросил:

– С собой?

– Да, шеф, – ответил Болек и вынул из кармана пакет в черном целлофане.

Пан Макс подбросил его, поймал, улыбнулся и спрятал в стол:

– Ты был один?

– Ясное дело, шеф. Я же понимаю.

– Хороший ты парень.


Пакер скучал и трусил. То и дело щелкал зажигалкой. Будка была чуть больше сортира. Единственное окно было выбито. Уже стемнело. Пакер щелкал зажигалкой. Хотел почитать, что написано на стенах, но газа было еле-еле. Он боялся остаться в полной темноте, боялся, что ему нечем будет зажечь сигарету, поэтому маленький язычок пламени загорался на мгновение и сразу гас.

«Камня всегда надольше хватает, чем газа», – размышлял Пакер. Он гадал, что было раньше в этой халабуде, но ничего путного не приходило в голову. Четыре стены, дыра от выдранного окна и входная дверь. За время коротких вспышек он успел прочесть имена и даты: «Мариуш дембель 92 трахал Дороту», «Патриция берет в рот».

«У меня бы здесь не встал, – подумал Пакер. – На холоде вообще плохо встает».

Он сделал несколько шагов вдоль стены – узнать, что там написано. Очередная вспышка осветила перевернутый крест. Он был нарисован углем. Пакер собрался прочитать слова внизу, но вспомнил, что газ на исходе. Вверху по насыпи проехал поезд. На восток. В желтых окнах стояли черные люди, смотрели в ночь, в сторону Пакера, но никто из них и понятия не имел, что он здесь, что он вообще существует. Ему пришла в голову мысль, что так было всегда: и даже среди бела дня в центре города его видят, но не замечают. Если бы он вдруг пропал, никто не стал бы его искать.

Красные огни поезда исчезли. Пакер вынул сигареты, оторвал фильтр и закурил. Со всех сторон его окружала ночь. Огонек осветил грязь, стекло, надписи и потрескавшуюся стену. Он сделал глубокую затяжку и сказал в темноту:

– Хорош думать, Пакер, хорош думать, не твое это дело. – Страх немного отпустил. – Напиться бы, – подумал он вслух. – И куда его понесло? Такой осторожный стал, куда там. Раньше у него рот вообще не закрывался, когда хвалиться-то было нечем. А теперь таинственный Дон Педро. Колеса, «Мальборо», кожан за пятнадцать кусков, штурмана тоже на пятнадцать потянут, не меньше. Чешки тоже ничего себе. О Господи! А ведь еще пять лет назад он приносил мне радиоприемник «Зодиак» и спрашивал, не смогу ли я толкнуть его своему пассеру. Драться любил, но в делах всегда осторожничал. Больше сорока восьми ни разу не парился. Каждому свое. Кому цветочки, а кому носки вонючие нравятся. Раз приходит и говорит: «Пакер, есть серьезная работа». Я спрашиваю какая, а он, что есть небольшой риск, может, нужно будет одного-другого загасить, но бабки такие, что дать раза и то выгодно. А я сказал: «Спасибо, нет. Это, Болька, по телевизору красиво, а в жизни когда простой укол делают, мне и то сразу плохо становится». Ну он и отвалил. И больше не заходил. Будто на нарах парился или за границу куда мотанул. Вообще-то это нормально, что он теперь о друге не забывает, так ведь? Что-то звякнуло под ногой, и только тут до Пакера дошло, что он разговаривает вслух. Он замолчал и прислушался, но тишина простиралась аж до далекой границы города. Лишь за ней начинался монотонный гул, занималось холодное зарево, словно там обитали какие-то механические и равнодушные существа, которых ничем не прошибешь. Пакер, чтобы взбодриться, снова щелкнул зажигалкой. Сделал шаг вперед и прочитал: «Всех подорвать». Буквы были угловатые и нечеткие. Кто-то начертил их прутиком, вымазанным в говне, догадался Пакер.


Этот тощий тип как из-под земли вырос. Вдруг нарисовался из-за спины Болека и встал около стола. На нем были оранжевые джинсы в обтяжку и желтая футболка. Длинные серые волосы падали на лицо, и Болек не смог определить его возраст.

– Пап, мне надо шестьсот тысяч, – сказал он высоким, стрекочущим голосом. Словно где-то внутри у него звучал дешевый китайский магнитофон или что-то в этом роде.

Пан Макс бросил на него быстрый взгляд, а потом уставился куда-то вдаль и после долгой паузы спросил:

– А еще чего?

– Ничего, только шестьсот тысяч.

– Зачем шестьсот тысяч?

– На такси. Туда и обратно.

– Туда тебя может кто-нибудь из парней отвезти, так что и триста хватит.

– Папа…

– Я сказал триста.

– Папа…

Пан Макс полез в стол за телефоном. Два раза стукнул по кнопкам и сказал в трубку:

– Скажи Лысому, чтобы через пять минут был здесь. Отвезет Молодого в город и привезет обратно. – Положил трубку и произнес: – Слыхал? Пять минут. Иди оденься, а то тебя Лысый такого голого из машины не выпустит.

Молодой хотел что-то сказать, но пан Макс просто перестал обращать на него внимание. Он налил и кивнул Болеку. Болек встал, а Молодой испарился так же тихо, как появился. Без единого звука, словно ходил босиком.

– Думал, из него когда-нибудь толк выйдет, но, наверное, поезд уже ушел. Живет на мои деньги, а мои дела для него бяка. Пропадает по две-три ночи и приходит ухайдоканный. Мне наплевать. Но ребята видели его с такими, что в одном поле бы срать не сел. – Пан Макс понизил голос и перегнулся через стол: – Знаешь, Болек, я боюсь, что он… ну… Это нехорошо так о своем ребенке, но… б…, он вроде педик.

Пан Макс сцепил лежащие на столе руки в замок и опустил голову.

– Шеф, может, еще нет… – сказал Болек. – Ему бы немного постричься…

– Ну, Болек, да разве это от волос зависит? Ты вообще-то рубишь, но иногда не очень. Ты видел, как он ходит, какие у него жесты? Да, Болек, я жду самого плохого, что все придется ему оставить. А он все это спустит в п… со своим мужем, да…

Чтобы отвязаться от этой мысли, пан Макс снова налил. Потом достал из стола еще один сотовый и подал Болеку:

– На. Включи через два часа и разберись с этим пиздюком.


Навел повторял вчерашние блуждания Яцека. Круги он считал, начиная от выхода к «Форуму». Люди расступались, пропускали его, как пропускают всяких чокнутых, обдолбанных или бичей, но он этого не замечал, потому что время, свернувшись в тесную петлю, затягивалось на его шее. События последних дней слиплись, спрессовались, вытеснив пространство и воздух. Они крутились вокруг его головы, сжимаясь в плотное жесткое кольцо, так что время от времени у него перехватывало дыхание. Он считал от одного до девяти, добавлял в конце ноль, но все стерлось из памяти, и любая из этих цифр могла быть началом номера. Один, два, три, четыре, пять, и ни хрена. В обратную сторону шло как-то лучше: ноль, девять, восемь, но тоже ничего определенного. События перемешивались с числами, и, чтобы перевести дух, он вышел наверх к «Метрополю».

Но в окне у Яцека по-прежнему было темно. Он подумал, что, может, Яцек там, но не включает свет. Вот уже целый час он цеплялся за эту надежду. Три раза поднимался наверх. В последний раз не выдержал и начал колотить кулаком. Потом добавил ногой.

Где-то в глубине дома, может этажом ниже, кто-то заорал:

– Чего так дубасить, хулиганье! Сейчас милицию вызову.

Павел ударил еще раз со всей силы и побежал вверх по лестнице, навстречу полной темноте. Там уже не было ничего. Он нащупал стену, потом какую-то деревянную перегородку, снова стену и, вероятно, дверь, потому что с другой стороны загудела пустота. Ладонь попала на теплые трубы, проложенные тесно одна к другой. Он сел на корточки, оперся о трубы спиной и стал прислушиваться, но внутри здания циркулировали лишь отголоски обыденной жизни. Отдаленный стук, смазанный, ослабленный гомон жизни и вибрация, словно асфальтовая шкура города хотела стряхнуть с себя дом.

– Вот козел, – прошептал Павел, и сразу испугался, и твердил это про себя до тех пор, пока не успокоился. Дотронулся до пола, чувствуя, как песчинки налипли на ладонь. Потом сел и подтянул колени к подбородку. Обхватил их руками и подумал, что это хорошее место, тут можно остаться, здесь уже ничего не случится, а дальше только холодное черное небо, где ни у кого нет никаких хлопот.

Он подождал несколько минут и осторожно спустился вниз. Приложил ухо к двери. Услышал, как шум улицы наполняет квартиру, кружится там, задевает за предметы, подкатывает к двери, отражается от нее и возвращается обратно к дрожащим стеклам, снова отражается, идет обратно, и так до бесконечности. Павел пошарил по карманам. Ни одной бумажки. Всунул в щель старую спичку, чтобы как-нибудь подать знак.


А теперь он стоял на остановке, пытаясь слиться с прохожими. Делая вид, что ждет сто тридцать первого, сто восьмидесятого или, например, приятеля. Закурил. Ветер дул от площади Конституции, принося с собой разные запахи. Он подумал, что с противоположной стороны, в палатках, можно купить чего-нибудь горячего, но все мешкал, подсчитывая в уме деньги, что лежали в кармане.

Пару часов назад, когда они вышли с тем качком в кожаной куртке, он хлопнул Павла по плечу и сказал:

– Сам понимаешь, братишка, ведь так?

На улице Павел собирался уйти, но парень его остановил:

– Я в центр. Могу тебя подвезти.

Пришлось пойти за ним в сторону вокзала. Павел шел, немного отстав, и смотрел, как тот идет впереди вразвалку, сверкая белыми «адидасами». На стоянке он выбрал синюю «Ауди-100». Таксист опустил стекло, с минуту они о чем-то говорили, потом водила вышел, достал бумажник и подал «братишке» технический паспорт на автомобиль.


– Поедем по Сирене,[50] – сказал парень, когда они въехали в тень виадука.

Наверху остановилась электричка. В автомобиле пахло освежителем воздуха и было тихо. Павел смотрел на стрелку тахометра. Она то поднималась, то опускалась. Под сиденьем Павел заметил кожаные шлепанцы. Парень что-то насвистывал, а когда свернули на улицу Замойского, стал напевать: «Долбаные мухи срут и все летают». На ручку переключения скоростей был надет меховой чехол, на ключе висел серебристый брелок с голой бабой, рядом с ароматизатором на зеркале заднего вида болталась маленькая чеканка со святым Христофором. Все вокруг было блестящим, мягким и теплым. Сюда не проникал ни один звук. Слева шли люди – кто-то на автовокзал, кто-то возвращался со стадиона. Порыжевшие спины автобусов грелись в последних лучах солнца. В бардачке что-то зачирикало. Качок протянул руку. Павел залез в бардачок, почувствовал холодное прикосновение металла, потом нащупал телефон и подал ему. Тот сказал: «Не сейчас» – и отдал трубку. Они миновали тоннель и порт. Между голых деревьев алело небо. Машина повернула влево под виадук и поехала вдоль насыпи, потом свернула еще раз и остановилась на стоянке у стадиона. Парень искал что-то глазами. Крыши автомобилей отражали косые лучи солнца из-за реки. На трибунах чернели человеческие фигурки. Кто-то подошел сзади к их машине. Парень потянул за рычаг, и крышка багажника заслонила подошедшего. Павел хотел обернуться, но услышал: «Тебе это не интересно». Человек у багажника сразу его захлопнул, и машина двинулась в сторону набережной и въехала на мост. Оба молчали. Павлу вспоминалось разное. Например, этот стадион двадцать лет назад – пустой, безлюдный. Как они с Яцеком перепрыгнули невысокий забор из колючей проволоки, окружающий поле, и вышли на середину. Был поздний вечер, над трибунами висел серебряный месяц, а трава блестела от росы. Павел не мог вспомнить, о чем они разговаривали.

Когда въезжали на Светнокшискую, парень сказал:

– Я на Центральный.

– Хорошо, – ответил Павел.

Везде был зеленый, и через четыре минуты они уже были у зала ожидания. Остановились за белым «мерсом». Слева горели неоновые буквы «Holiday», наступали сумерки.

Павел протянул руку и сказал:

– Спасибо большое.

Качок подал ему руку, и на его лице появилась знакомая застывшая улыбка. Павел потянулся к дверце и тут почувствовал, что его держат железной хваткой.

– Спасибо – многовато будет. Читать надо, – сказал кожаный и показал глазами куда-то вниз.

Павел проследил его взгляд и увидел, что на темном до этого счетчике светятся цифры четыреста пятьдесят, точка и два нуля. Павел дернулся и понял, что бесполезно.

– Не гони. Я думал… – И больше ему ничего не пришло в голову.

– Плохо думал.

Павел снова дернулся, пытаясь дотянуться до двери левой рукой, но этот тип притянул его к себе. Павел почувствовал боль в вывернутом запястье.

– Плохо себя ведешь. Двойка.

– Пусти давай, – сказал Павел и зашипел от боли, потому что парень на этот раз взял его кисть обеими руками, вывернул и потянул вниз. Павел повалился на бок и стал съезжать с кресла, чувствуя, как ручка переключения передач впивается ему в живот.

– Полштуки или оторву тебе клешню.

– Пусти.

Из белого «мерса» вышел водитель. Павел хотел ему крикнуть, но тот подошел к их машине с левой стороны:

– Что, деловой?

– Да вот шибко умный попался… Ты, Мун, стань с той стороны, подержи дверь.

Таксист обошел машину и оперся спиной о стекло. Здоровый. Павел растирал освобожденную руку.

– Ну отстегивай.

– У меня нет.

– Не тренди. У всех что-нибудь да есть.

Павел посмотрел вправо, но черная кожа закрывала окно, словно снаружи уже наступила ночь.

– Нету.

– Ну, если ты настаиваешь, я попрошу его сесть к нам.


И вот он стоял, считал в уме деньги, и голод понемногу проходил. С какой стороны ни посмотри, сигареты всегда дешевле еды. Картошка фри с кетчупом, кебаб, салат, жареная рыба, гамбургер, шашлык, горчица – они сразу кончаются, и легче от них не делается, а «собеских» или «вестов», уложенных по двадцать штук, хватает на многие часы. Так он размышлял, чтобы сохранить хоть какую-то надежду и не забыть того, что было. Он вспомнил противный запах вареных овощей, стоявший в квартире, когда они выходили. Желудок подкатился у него к горлу. Он сделал глубокую затяжку, и это прошло. У него болели ноги. Холод заползал под куртку. Подмораживало. В окне по-прежнему было темно. Кто-то толкнул его и извинился. «Торчу тут как прыщ на ровном месте», – подумал Павел.


– Чем? – спросил Пакер.

– Щенками.

– Не заливай, Болек.

– Сказал. Начинал со щенков. Стоял с коробкой на Торговой у базара и торговал щенками. В шестидесятые годы. Сам мне говорил.

– И на этом сколотил состояние.

– Нет, не на этом. Но он так начинал. Со щенков.

– А вообще, почему бы и нет, – сказал Пакер в задумчивости. – Щенки – вещь хорошая.

Они стояли перед открытым шкафом, и Пакер мерил одежду. Рубашки сидели еще ничего. А вот с пиджаками было хуже. Они висели на нем, как пальто, будто он сбежал откуда-то.

– Брюки подтянутся ремнем, – сказал Болек, прижмуривая то один, то другой глаз.

– Мотня до колен.

– Теперь так носят.

– Ладно гнать, Болька.

– Ты должен выглядеть как человек, так?

– У тебя нет чего-нибудь постарее? Ну что ты носил, пока тебя так не разнесло?

В соседней комнате Силь нажимала кнопки пульта. Шейх лежал на своем месте и смотрел на экран, ожидая, когда станут показывать мультфильм про кота и пса.

– Не знаю. Может, где на антресоли.

Пошли в прихожую. Болек прихватил стул. Когда он на него взгромоздился, стул затрещал. С антресолей полетели вниз пластиковые пакеты и мешки для мусора. Болек слез и стал в них копаться. Чего там только не было: клеши, слаксы, куртки из голубой болоньи с цветными трикотажными резинками по низу и на рукавах, черно-вишневые, словно потертые, ботинки на манной каше с жабьими носами.

– «А он идет, на нем калоши и от жилетки рукава»… – пропел Пакер, глядя на клубки попугайского цвета, на лавсан, полиэстр, полиакрил, фротте, и букле, и на тот удивительный материал, из которого двадцать лет назад делали куртки, – легкий, как бумага, резиновый на ощупь и такой тонкий, что вся вещь помещалась в кулаке. Пакер отбросил это в сторону и принялся перебирать старье дальше.

Из пакетов вылетали жилетки «Рэнглер», черные сабо на деревянной подошве, полосатые клеши с горизонтальными карманами в рамку на бедрах – тюк-в-тюк для презерватива или для сложенной вчетверо старой сотенной, – штаны из набивной ткани с велосипедистами, джинсы, застиранные до лилово-фиолетового цвета, футболки с переводными картинками, через которые солнце обжигало кожу на спине, – но ничего подходящего не было. Под конец оба стояли по щиколотки в барахле, а память уводила их в прошлое, на дискотеку в клуб «Химик», где они стояли в кустах, потягивая вино и покуривая, а дешевые джинсы обтягивали зад, и это было ни с чем не сравнимое чувство. Иногда подъезжали менты, и нужно было линять через плетни, огородами и дворами, и брюки лопались по швам от паха до колена, приходилось идти потом к матери Пакера, просить, чтобы чинила, шила и латала им прорехи на своей довоенной машинке «Зингер» с педалью, и она это делала без лишних слов, ни о чем не спрашивая, хотя от них несло дешевым винищем и сигаретами «Спорт», а в карманах иногда лежали деньги неизвестного происхождения. В темных недрах старого кинотеатра девушки поблескивали, как новенькие монетки в двадцать грошей. От них исходил аромат первых венгерских дезодорантов. Парни стояли в кругу своих собственных запахов. Иногда они выходили, чтобы потные тела обдуло ветром или если требовалось отпинчить какого-нибудь чужака, пахнущего иначе, чем они. Было дело, ничего они не забыли. Девичьи силуэты, похожие на ящериц, переливающиеся блузки в ультрафиолетовых лучах стробоскопа. Парни хотели их, зная, что заполучить желаемое можно только силой, коварством, точно так, как добывают все стоящие вещи. И как любая вещь, они тут же снашиваются, и все приходится начинать сначала, чтобы не довольствоваться чем попало и не превратиться в обыкновенного лоха, который берет что дают, говорит спасибо и больше ему ничего не надо.

Они нашли пару коричневых «адидасов» производства «Радоскура» с четырьмя зубчатыми полосками и сгнившим поролоном внутри, нашли папаху из искусственного меха, нашли сапоги из зеленой кожи, нашли замшевую жилетку с бахромой, нашли висюльку с фотографией группы «Sweet» на кожаном ремешке – голые шеи парней с челками украшали бархотки, – нашли повязку на потное запястье, нашли больше десятка свернутых в клубки синтетических носков, и наконец Болек сказал:

– Вот, – и вынул из целлофанового мешка василькового цвета костюм. Повесил его на вешалку рядом со своим бомбером.

У пиджака были широкие лацканы, накладные карманы, обтяжные пуговицы, а сзади хлястик.

– Мой свадебный, – сказал Болек и пощупал материал. – Глянь, и не помялся нисколько.

– Это немнущийся. Сейчас таких не делают, – сказал Пакер.

– Должны делать, так, на крайний случай. Я тогда был как щепка.

Пакер с сомнением надел пиджак и покрутился перед зеркалом. Пошли в комнату. Рукава были длинноваты, плечи сваливались, а так ничего.

– Как-то по-деревенски, скажи? – неуверенно спросил Пакер.

– Нет. Сейчас ходят кто во что горазд. Главное – целый и без пятен. Отмоешься, побреешься, вычистишь под ногтями, никому и в голову не придет, что этому прикиду уже лет двадцать.

– К этому нужен бумажник. Всегда лучше смотрится, если берешь из галюнка, а не просто из кармана.

– А ты что собираешься брать? – спросил Болек.

– Я так, на всякий случай говорю. И приличная зажигалка. Не какая-то там одноразовая.

– Найдется что-нибудь, – сказал Болек.

Они прошли через две комнаты и оказались в гостиной. Сели у столика с початой бутылкой, и Пакер спросил:

– Серьезно, он со щенков начинал?

– Серьезно. Надо же с чего-то…

– Ну да. Если начинать, то уж все равно с чего.

– Правильно мыслишь, Пакер, правильно мыслишь.

По черному небу за окном летел зеленый пульсирующий огонек, он двигался в сторону Окенча.

Болек налил в рюмки, они чокнулись, стекло зазвенело высоко и чисто, и Пакер подумал: «Блин, хрусталь».

В «Хучи-кучи» было пусто и тепло. Над баром поднималась струйка дыма. Она поднималась совершенно вертикально и растворялась в полумраке под потолком. Кто пускал дым, было не видно. Беата и Яцек сидели в углу зала. Девушка трогала его за щеку, отводила волосы и снова осторожно касалась щеки. Он казался вдвое старше ее.

– Уже засохло, – сказал он.

Из-под прилавка вынырнул бармен. Он был высокий, худой, небритый; на них он даже не взглянул. Затушил окурок. Казалось, он с трудом держался на ногах. В данный момент он был похож на Яцека, как его брат-близнец.

– Извини, – сказала Беата.

– Да брось. Это был хороший день. Хорошо начинался.

– Ты не голодный?

– Нет. Это он хотел есть.

– У меня есть деньги.

– Откуда?

– Я взяла у матери, когда потом пошла к себе.

– Много?

– Все.

– Ну значит, немного, – улыбнулся он, дотрагиваясь до ее руки.

– Она и так меня убьет, когда вернется, – ответила Беата и тоже улыбнулась.

Оба были спокойны. Вечер еще не кончился, а ночь не началась. Они могли касаться друг друга, и никому не было до них дела. Посетителей здесь было мало. А те, кто приходил, приходили по делу и сразу исчезали. И длинноволосые, и бритые, и самые обыкновенные, в пиджаках. Но сначала все перекидывались парой слов с неподвижным барменом. Присаживались на высокий табурет. Иногда брали пиво, но допивать не успевали. Они оставляли запах парфюмерии, грязи и бессонницы. Было такое впечатление, что бар работал круглые сутки, хотя во сколько-то там его закрывали.

– Как надоест, можем поехать на Волю, – сказал Яцек.

– Почему на Волю? – спросила Беата.

– Давно там не был. Двадцать шестым или тридцать четвертым до конечной. Там есть кладбища, фабрики. Я люблю туда ездить. Ночью там никого.

Он рассказал ей о том, как однажды ночью пошел пешком из центра на Грохов, а потом обратно, но уже не по мосту Понятовского, а по Силезско-Домбровскому и дальше по Сверчевского, Вольской, Полчинской и ближе к утру понял, что очутился за городом, вокруг тянулись поля, все зелено, далеко и плоско, до самого туманного горизонта. И подумал, что хорошо так идти, идти и больше не возвращаться, но потом он, как в сказке, один раз обернулся и увидел алеющее, разгорающееся пурпурным светом небо на востоке и встающий там черный силуэт города. Темный и тяжелый, как скалы. Дворец, «Ма-риот», терминал, «Форум», «Интрако» и все остальное. Они выплывали из мрака словно из океана или из-под земли, и силы покинули его. Он почувствовал, что больше не может идти, потому что ему просто-напросто некуда. Спустился с шоссе на тропинку, что бежала вдоль поля, дотащился до первых попавшихся кустов, свернулся в клубок и заснул, как пес. В полдень его разбудило солнце.

Беата спросила, не пробовал ли он повторить попытку.

– Нет, это не для меня. Люди должны оставаться там, где родились. На новом месте все надо начинать сначала, а потом человеку начинает казаться бог знает что. А тут фиг. Завидую тем, кто всю жизнь просидел за печкой. Вот это люди.

– А другие путешествуют.

– Та-а-а. И одни возвращаются, а другие нет. Хочешь еще соку?

– Апельсинового без льда.

Он направился к бару, облокотился на стойку и что-то сказал бармену. Бармен покачал головой и ответил нехотя, не сводя глаз со стаканов. Яцек сказал что-то еще, и тогда этот тип нагнулся и стал шептать ему что-то на ухо. Беата видела, как его покрасневшие глаза блуждают от одного пустого столика к другому и обратно. Стаканы стукнули о стойку, бармен выпрямился и снова покачал головой, Яцек расплатился и вернулся к своему столику.

– Ты его знаешь?

– Цаплю? Да.

– Вид у него неважный.

– Работа такая. Мало двигается, много переживает.

– Он переживает?

– В прошлом месяце ему раскурочили забегаловку.

– Кто?

– Плохие люди, детка, плохие люди.


В переходе народу стало меньше. Те, кто еще час назад торопливо шли с работы, уже сидели по домам. Павел стоял около сортира и наблюдал за звонившими. Они вставляли карты, выстукивали номера и начинали говорить. Отходили с такими же безразличными лицами, что и до звонка. Некоторые вынимали бумажки или записные книжки, но большинство набирали номера по памяти: привет, как дела, буду через час, дома все нормально, могу не успеть, всего хорошего, поцелуйте меня в жопу. Он читал слова по губам. Женщина в длинной шубе улыбнулась ему, и он испытал секундное смятение, но тут же из-за его спины вышел высокий мужчина, застегивая под пальто ширинку, и направился к блондинке. Она подала ему черный «дипломат», и они под руку пошли в глубь перехода. Павел двинулся вслед за ними, надо же было что-то с собой делать, особенно тут, в этом месте, где каждый появляется на мгновение откуда ему вздумается и лишь для того, чтобы перейти кому-нибудь дорогу и пропасть. Их следы тянутся во все стороны, думал Павел, как паутина, расползаются по поверхности, но в любом случае они рано или поздно вернутся сюда, в центр, в самую середку, ведь двигаться по краям, выбирая четырехугольные, восьмиугольные, округлые и окружные пути, – чистое сумасбродство. Поэтому рано или поздно, как минимум раз в жизни, в этом переходе должны были оказаться все, хотя в нем не было ничего особенного. Абсолютное безразличие, имитация камня, стекло, кое-что из самых обычных товаров: билеты, спички, трусы, прокладки, бритвы плюс пара манекенов – все то же, что и везде, включая солдат, которые не покупают ничего, кроме сигарет.

Павел миновал выход к Ротонде. Страх не пускал его наверх, хотя там было темнее, чем здесь. Сюда долетал грохот трамваев. Они приезжали с Мокотова, Жолибожа, Праги и Охоты. Люди делали пересадку, сплетаясь в живой, бездумный клубок, похожий на большую мышцу под черной кожей неба. Наполненную кровью, гибкую и единообразную. Ползущую, тянущуюся, обвивающую полый сердечник круглого перехода, – и, проходя мимо ступеней, ведущих к Дворцу, Павел задался вопросом, а что находится за этой стеной с левой стороны, внутри этого широкого цементного цилиндра в центре, по краю которого лепятся все эти магазинчики, киоски, окошки с левым мылом, эти аквариумы, полные побрякушек, соблазнов, дешевых диковин из сказочки «тысяча и одна мелочь для фраеров». Ведь что-то же должно там быть. Какая-то черная дыра или гигантская пружина, запускающая движение. Где-то там через центральную точку проходила ось, на которой вертелся весь город, и не только ось, но и магнитный полюс, иначе ведь все разлетелось бы в мелкий хрен: далекая Воля, Жерань, Радость, Фаленица, Хомичевка, Тархомин, Окенче, Млочины,[51] – одно за другим уносились бы в пространство, как говно, брошенное в вентилятор.

Загрузка...