Он проигнорировал выход к «Метрополю», чувствуя, что его затягивает внутрь, что пространство – это спираль, которую людям удается растянуть при помощи силы воли или ежедневной суеты, но они не могут ее разорвать и все равно возвращаются сюда, летят как бабочки на свет, как мячики на резинке. И делая очередной круг мимо сортира и выхода к «Форуму», Павел понял, что и его собственная жизнь – лишнее тому подтверждение, что он с самого начала жаждал оказаться в центре этого города, в его пупке, в его зенице, в дыре его задницы, что воображение подсовывало ему под нос глянцевые и нереальные картинки Центра, в которых блеск и холод сливались в идеальную фата-моргану фантастической формы.

– Да на х… все это, – подумал он, и снова ему на память пришла девчонка, сикающая в песок, и велосипед, который ему подарили на первое причастие. Он поехал тогда на берег Вислы и увидел далекие силуэты высоток.

Это было давно, тогда над всем возвышался Дворец, но его жадному мальчишескому воображению несколько жалких зданий показались хрустальной горой, замком, Эверестом, и с той минуты сбывшаяся мечта должна была иметь привкус высоких этажей, темного пространства и ограниченного плоскостями правильной формы воздуха. Глянец, лак, блеск и многомерность мира, в котором, словно ангелы, перемещаются растиражированные фантомы. «Хочется-то всем, – подумал Павел, – да все не влезут. А если всех затолкать, то они задохнутся и останутся только те, что наверху».

Через пятнадцать минут он почувствовал, что силы его покидают. Он вышел на Маршалковской и купил в «Деликатесах» две булки, кусок колбасы и бутылку минеральной. Вернулся на этаж Яцека, но на этот раз стучать не стал. Нашел свой теплый угол, сел и принялся за еду. И заснул, не успев доесть, и ему приснилась его жизнь.


Но было еще слишком рано, большинство людей не спали. Болек и Пакер не могли оторваться от прошлого. Силь составляла им компанию, хотя была намного моложе и своих воспоминаний у нее еще не было. Время от времени Болек бросал взгляды на сотовый пана Макса, но телефон тихо-мирно лежал среди бутербродов с колбасой и копченым угрем. Это его слегка расстраивало. Тогда он смотрел на довольного Пакера, на улыбающуюся Силь в куцем серебристом платьице-мини и ему делалось легче – значит, он находится среди друзей, и мир вокруг пока еще более-менее соответствует его требованиям. Пакер с наслаждением гладил кожаную обивку дивана. Он освободился от пиджака. Подвернул рукава розовой рубашки с большим отложным воротником и старался не выражаться. «Смирноффка» мягко ласкала внутренности и разглаживала настоящее до такой степени, что минувшее начинало зазывно просвечивать сквозь него. Телевизор выключили. Из кухни плыли теплые запахи. Силь время от времени удалялась туда и возвращалась с таинственной миной. Шторы были задернуты. Пакер перестал отрывать фильтры от «Мальборо». Ему не приходилось с тоской смотреть на пустую рюмку, потому что в рюмку постоянно подливали. Бутылка запотела, прямо как в рекламе. Сквозь подошвы ботинок он ощущал, как пружинит ковер. Золотистый свет струился вообще неизвестно откуда. Пакер украдкой высовывал язык, чтобы лучше почувствовать его вкус. Все вместе мягко кружилось, как карусель. Мысли отрывались от головы, и ему казалось, что они такие же изысканные, как все здесь. Силь выносила полные пепельницы и приносила чистые. Она подавала ему майонез, горчицу и свеклу он с самого начала жаждал оказаться в центре этого города, в его пупке, в его зенице, в дыре его задницы, что воображение подсовывало ему под нос глянцевые и нереальные картинки Центра, в которых блеск и холод сливались в идеальную фата-моргану фантастической формы.

– Да на х… все это, – подумал он, и снова ему на память пришла девчонка, сикающая в песок, и велосипед, который ему подарили на первое причастие. Он поехал тогда на берег Вислы и увидел далекие силуэты высоток.

Это было давно, тогда над всем возвышался Дворец, но его жадному мальчишескому воображению несколько жалких зданий показались хрустальной горой, замком, Эверестом, и с той минуты сбывшаяся мечта должна была иметь привкус высоких этажей, темного пространства и ограниченного плоскостями правильной формы воздуха. Глянец, лак, блеск и многомерность мира, в котором, словно ангелы, перемещаются растиражированные фантомы. «Хочется-то всем, – подумал Павел, – да все не влезут. А если всех затолкать, то они задохнутся и останутся только те, что наверху».

Через пятнадцать минут он почувствовал, что силы его покидают. Он вышел на Маршалковской и купил в «Деликатесах» две булки, кусок колбасы и бутылку минеральной. Вернулся на этаж Яцека, но на этот раз стучать не стал. Нашел свой теплый угол, сел и принялся за еду. И заснул, не успев доесть, и ему приснилась его жизнь.


Но было еще слишком рано, большинство людей не спали. Болек и Пакер не могли оторваться от прошлого. Силь составляла им компанию, хотя была намного моложе и своих воспоминаний у нее еще не было. Время от времени Болек бросал взгляды на сотовый пана Макса, но телефон тихо-мирно лежал среди бутербродов с колбасой и копченым угрем. Это его слегка расстраивало. Тогда он смотрел на довольного Пакера, на улыбающуюся Силь в куцем серебристом платьице-мини и ему делалось легче – значит, он находится среди друзей, и мир вокруг пока еще более-менее соответствует его требованиям. Пакер с наслаждением гладил кожаную обивку дивана. Он освободился от пиджака. Подвернул рукава розовой рубашки с большим отложным воротником и старался не выражаться. «Смирноффка» мягко ласкала внутренности и разглаживала настоящее до такой степени, что минувшее начинало зазывно просвечивать сквозь него. Телевизор выключили. Из кухни плыли теплые запахи. Силь время от времени удалялась туда и возвращалась с таинственной миной. Шторы были задернуты. Пакер перестал отрывать фильтры от «Мальборо». Ему не приходилось с тоской смотреть на пустую рюмку, потому что в рюмку постоянно подливали. Бутылка запотела, прямо как в рекламе. Сквозь подошвы ботинок он ощущал, как пружинит ковер. Золотистый свет струился вообще неизвестно откуда. Пакер украдкой высовывал язык, чтобы лучше почувствовать его вкус. Все вместе мягко кружилось, как карусель. Мысли отрывались от головы, и ему казалось, что они такие же изысканные, как все здесь. Силь выносила полные пепельницы и приносила чистые. Она подавала ему майонез, горчицу и свеклу с хреном. Он справлялся со всем так легко, точно это были «доксы», «атлантики» или «ситизены».

– Господин Пакер, может, еще селедки под шубой? – спросила Силь, с улыбкой глядя ему в глаза: побрившись, Пакер стал хоть куда.

– Может, попробуете устриц? – зазывала Силь.

Но Пакер, стараясь сдержать отвращение, превращал все в шутку:

– Никаких устриц и даже жаб. – А потом поворачивался к Болеку: – А помнишь, Болек, как ходили на Вильнюсский колбасу есть?

– А как же. По семь пятьдесят, открыто всю ночь. Шестьсот двенадцатый еще ходит?

– Ходит.

– Вот был маршрут, скажи?

– И был, и есть. Помнишь, раз заходит Индус, ты хотел срезать у него часы и вывихнул бедняге руку?

– А тогда индусы тоже были? – заинтересовалась Силь.

– Это был наш приятель. Такой, немного цыганистый, – объяснил Пакер.

– Я еще неопытный был, а он начал вырываться, – сказал Болек. – Не люблю, когда кто-то хочет вырваться.

– А помнишь магазин?

– Какой?

– Ну тот, что мы сделали.

– Да какой из них?

– Тот, первый.

– Овощной?

– Триста злотых мелочью, шесть бутылок лимонада, и еще ты поссал в бочку с огурцами.

– Бомбончик! Ты правда это сделал? – Силь хлопнула в ладоши.

– Болька и не такое делал, – с гордостью сказал Пакер. – Правда, потом не мог есть рассольник, потому что его мать там покупала. Приходилось салаты, тертые овощи и все такое есть с разбором. Суп вообще никакой нельзя было есть, потому что мать все в одной кастрюле варила. Тогда было три супа: из огурцов, из помидоров и вообще овощной. И так по кругу. Разве что еще бульон. Но бульон – это не суп, это бульон.

– А почему нельзя? – Силь было интересно.

– Не ему одному. Мне тоже, хотя рассольник я ужасно любил.

– Но почему?

– Ну потому что и бочка, и огурцы, и рассол – все было зачушканено. И банка, в которой мать приносила огурцы, и нож, которым резала, и кастрюля. Все. А к зачушканенному нельзя прикасаться.

– Когда это так было… – с удивлением сказала Силь.

– Если на это pravilno посмотреть, весь микрорайон был зачушканен, ведь в конце концов всю эту бочку кто-то умял. И вообще со всеми этими кастрюлями, тарелками, ножами, ложками, столами – всем этим кухонным барахлом надо было еще посмотреть. Мы с Болькой ходили по улицам и гадали: этот зачушканен, тот наверняка тоже, а тот-то уж со всеми потрохами – и на всякий случай ни с кем не здоровались за руку. Если б узнали, нас бы… что говорить.

– Это так страшно?

– Страшно не страшно, а хреново – точно, – ответил серьезно Пакер.

– Это вроде AIDS, – сказала Силь.

– Нет, тут врач не узнает, а кореша в курсе.

– Хотела бы я тоже что-нибудь такое сделать, – сказала Силь и посмотрела на Болека.

– Это вряд ли, – ответил Болек.

– Почему?

– Пакер тебе скажет. Он у нас специалист.

– Ну потому что от девчонки не считается, – сказал Пакер. – Не считается, буквально. Ты могла бы туда залезть и неделю сидеть, skolko ugodno, и по-такому и по-другому, и все зазря – один вкус бы изменился, и все.

– Это несправедливо, – сказала Силь и надула губки.

– Никто и не говорит, – сказал Болек.

Так они сидели себе и разговаривали, и свет невинности сиял над их головами. Инстинктивно, незаметно для себя, они возвращались в детство и чувствовали, как их тела становятся легкими, свободными от осадка времени, который откладывается в мышцах и мыслях, накапливается в животе, голове и венах, когда каждое действие дается со все большим трудом.

Потом Болек стал вспоминать то одно, то другое, но у него как-то не шло. Он все время скатывался к настоящему и пытался подключить к этому Пакера. Силь убрала со стола, поставила чистые тарелки и пошла на кухню за главным блюдом. Через пару минут она внесла его – дымящееся, сверкающее красками, ароматное. Телефон лежал между тарелками. К столу подошел Шейх и положил голову Пакеру на колени. Пакер почесал ему за ухом. Болек и Силь переглянулись. Пес тыкался носом и требовал еще. Пакер потрепал его по холке. Болек глазам своим не верил. Пакер выпил, оттолкнул пса и взялся за вилку.

– Однако, – сказал он с восхищением, глядя на мясо, украшенное овощами, соусами и грудой зелени.

– Вот скотина, – сказал Болек. Встал, открыл дверь в коридор и крикнул: – Вон! Вон! На тряпку!

– Да брось ты. Мне он не мешает, – сказал Пакер.

Они ели, и над столом то и дело повисало молчание. Выпивали, не произнося ни слова, лишь поднимая рюмки. Пакер, время от времени откидываясь на мягкую спинку кресла, ощущал блаженство внутри и приятствие снаружи. Он двигал челюстями, жевал и глотал, блуждая глазами по мебели, аппаратуре и стенам, щурясь, как котяра на припеке. Съев половину, он закурил и принялся есть дальше, время от времени затягиваясь сигаретой и периодически прикладываясь к рюмке.

«Все правильно», – повторял он про себя. Болек искоса поглядывал на него и думал, что люди вообще-то пригодятся, только надо для них что-нибудь подыскать. Было почти десять. Он взял телефон и вышел в соседнюю комнату, прикрыв за собой дверь.


Нa другом берегу реки Зося тоже закрыла двери – в ванную. Сегодня она уже могла есть. Попробовала в обед, и получилось. Проглотила йогурт с нарезанным кружочками бананом, а потом две тоненькие гренки. Ей захотелось кофе.

Сейчас она сидела в кресле с котом на коленях:

– Что мы можем поделать, Панкратий? Мы сделали, что могли, правда?

Кот не отвечал, зато был такой теплый и мягкий. Растолстевший от «китикэта», с моторчиком внутри, сонный, он действовал как оксазепам. Ей тоже хотелось спать, но, взглянув на расстеленную постель, она оттягивала этот момент в надежде найти что бы еще такое сделать по дому, самое простое, пустяковое, – но в маленькой квартирке дел было как для гномика.

Зося взяла журнал «В четырех стенах» и тут же отложила в сторону.

– Это от свежего воздуха у меня так глаза слипаются, Панкратий. Я сегодня находилась до упаду. Знаешь, тамошних мест я совсем не знаю. Никогда там не была. Смешно, да?… Столько лет жить в одном городе и не знать его. Но тебе этого не понять. Может, если бы ты был собакой, тебе бы там понравилось. Там есть где побегать. Летом наверняка все тонет в зелени. Но не такой, какая здесь у нас, а такой, знаешь, дикой. Правда, тебе как коту она тоже бы понравилась. Крыш там полно. Сначала я села в сто девяносто пятый и доехала аж до Гданьского вокзала. Это очень далеко. Тебе пришлось бы идти целый день, и все равно ты не дошел бы на своих коротких лапках. Я вышла на мосту и спустилась вниз, чтобы пересесть на трамвай. Пришлось спрашивать, какой идет на Жерань. Оказалось, только один. Двенадцатый. Мне сказала об этом такая милая старушка. Ждать пришлось долго, мы разговаривали. Наконец он пришел, почти пустой. Мы сразу въехали на мост, там внизу очень много воды. Ты умер бы от страха, Панкратий, если бы увидел сразу столько воды. Ты не любишь воду. Для тебя это как море. Если бы ты встал на берегу, то другого бы, наверное, и не увидел. Ты ведь совсем не знаешь, каков мир. Ты никуда не ходишь. Сидишь часами на подоконнике, и все. Интересно, что бы ты о нем подумал. Потом, за мостом, мы свернули, и там уже не было ничего, кроме фабрик, фабрик, фабрик. Наконец-то я узнала, где Фабрика легковых автомобилей. Очень все это мрачное. На километры ни одного постороннего, только рабочие. И тех нигде не видно. Лишь несколько человек ждали на остановке. Остальные в цехах. Не хотела бы я работать на фабрике. Это так странно. Тебя закрывают, а потом выпускают. И одни мужчины кругом. Мы ехали и ехали. Я думала, что это никогда не кончится. Ни одного жилого дома, ни одной женщины, и трамвай совсем пустой. Та старушка где-то вышла. Я была совсем одна, и мне было страшно, Панкратий. Промышленная зона. И кругом так светло, так светло, Панкратий. Светло, пусто и тихо. Только автомобили ш-ш-ш, ш-ш-ш. Потом, на конечной, я пересела на автобус. Видела какие-то трубы до самого неба, и город почти уже кончился. Мы переехали через мост, кое-где еще было похоже на Варшаву, а остальное вообще непонятно что. Домики, хатки, будки, и в конце начался настоящий лес. Но он тянулся недолго, раз – и снова пошли дома. Такие старые, наверное еще довоенные, и нам пришлось остановиться, потому что закрыли железнодорожный переезд.

Кот давно уже заснул, а Зося все совершала свое путешествие, и только теперь, когда она могла рассказать о нем, оно становилось реальностью. Десять часов назад страх висел в воздухе, этот яркий дневной свет и был им. Страх проникал в ее тело, и она чувствовала, что оно делается чужим, почти невидимым. Ей всего лишь хотелось пожаловаться. Она решила отыскать пана Павла, потому что больше было некому. Нашла в бумагах адрес. Нашла улицу по карте. Это было на самом верху, слева. Дальше город кончался. Она вышла раньше нужной остановки. Плутала. Люди казались не такими, как в ее краях. Зося не смогла бы объяснить, в чем была разница. Другое выражение лица, другая одежда. Кое-где у окошек сидели женщины. Смотрели на рыжих и белых кур в садиках. В небе кружили стаи голубей. На фоне неба они казались горстью черных, подброшенных вверх камней. Там бегали собаки. – Тебе бы это не понравилось, Панкратий. В запущенных садах каркали вороны. Пока они сидели неподвижно, их трудно было заметить. Она отыскала дом пана Павла. Кто-то показал ей в конце концов. Просто он знал его фамилию. Это был трехэтажный дом. Странно большой на общем фоне. Жизнь вокруг довольствовалась чем попало. На темной лестнице ей захотелось плакать. Какой-то жилец, проходя мимо, сказал: «На втором, дверь справа». Она принялась считать ступеньки, воображая, как бросится ему на шею и выплачет все, что случилось с ней вчера, хотя, выходя из дома, она собиралась трезво и серьезно его предупредить об опасности, это был просто ее долг.

– Не надо ревновать, Панкратий. Пан Павел человек, а ты кот, – прервала она ненадолго свой рассказ, а потом снова вернулась на темную лестницу, где стояла в надежде, что сейчас откроется дверь и в яркой полосе света она увидит голубую джинсовую рубашку. Ту самую, в которой он так часто приходил в магазин и которую она так любила, что в один прекрасный день купила себе похожую и надевала ее дома, когда была одна, прямо на голое тело, чтобы чувствовать ее прикосновение. Как, например, сейчас. Но дверь никто не открывал. Она долго стучала, все громче и громче. Потом опять принималась искать на ощупь кнопку звонка, потом снова стучала, пока у нее не заболели костяшки пальцев, поэтому несколько раз она стукнула кулаком. И тогда сзади раздался голос:

– Нету. Ушел вчера утром и с тех пор не приходил.

Ч. ай был некрепкий и сладкий. Старушка всыпала три ложечки и размешала:

– На здоровье, дитя мое, на здоровье. На дворе, наверное, холод.

На стене висела большая икона с ликом Иисуса Христа. За золотистой рамой – засушенные веточки вербы. Пахло ванилью. Из кухни тянуло теплом. На ореховой этажерке лежали кружевные салфетки, и на каждой было по фарфоровой пастушке. Семь розовых девушек в балетных туфельках и венках изгибались в танце под зеленым рододендроном.

– И знаешь, Панкратий, там тоже был кот. Точнее, кошечка. Она бы тебе наверняка понравилась. Такая красивая, длинношерстная, похожая на персидскую, серо-голубая с темными полосками.

Женщина сняла кошку со стула и села сама.

– Я его знаю вот с таких, дитя мое. И мать его знала. Очень набожная женщина. В костел ходила даже в будни, а в воскресенье непременно – к исповеди и святому причастию. Хотя какие там у нее грехи. Это были бедные люди. Бедные, но порядочные. Я его знала с малых лет и плохого слова не скажу. Всегда поздоровается. Она в больнице работала санитаркой, он на фабрике, а Павел бутылки собирал, всегда такой самостоятельный. Ходил за пьяницами и ждал, когда бутылка освободится. Еще сестры были, но они дома сидели. У них был такой маленький домик. Эту квартиру он купил только несколько лет назад. Когда дела пошли хорошо. Родители получили две комнаты в многоэтажке, потому что их домик снесли бульдозером. Шоссе прокладывали. Отец всю жизнь с этим домишком провозился, то и дело что-то достраивал, латал, подправлял, но такое все это бедное было, всего три комнатенки, не больше. Точно не знаю, я у них не была. Так только их знала. Он такой самостоятельный. Тянулся, в церкви прислуживал, всегда в чистом, хоть и чиненом. Не избалованы были. Другие слоняются без дела, а он с мешком, траву кроликам рвать. Тогда кроликов держали. Сейчас уже меньше. Из крольчатины хороший паштет. Осенью грибы собирал здесь в перелесках. Раньше росли здесь. Сейчас меньше. Они их для себя заготовляли, но и на продажу тоже сушили. Я сама видела. Когда ему было четырнадцать лет, он уже на стройку нанимался работать. Тогда строили, но меньше, чем сейчас. Здесь каждый что-нибудь строил, ставил, пристраивал, каждый сам для себя. От силы наймет себе одного помощника. Другие все лето носятся, а он работает. К частникам ходил, в теплицы – гвоздики, герберы, потом фрезии вошли в моду, – а в день Всех Святых я его видела у кладбища, он торговал свечами и хризантемами. Как стал постарше, начал молоко разносить. В три-четыре утра сядет на велосипед и едет на Брудно, потому что здесь многоэтажных домов не было. Разнесет и в школу к восьми. Уже и бриться начал, а не пил. С другими парнями – «привет» и «до свидания». У них был небольшой огородик рядом с домом, так он поставил там парник, накрыл целлофаном и сеял редиску с салатом для продажи. Купил старый мотоцикл, сам сделал прицеп и возил все это куда-то. Но в костел уже меньше ходил. Времени не было. Может, и по воскресеньям работал. Бог простит, потому что это хороший мальчик. Всем хочется жить лучше. В этом нет ничего дурного. Он не пил, не сквернословил, здоровался. Другие воровали, я-то знаю. А он ездил в центр и на раскладном столике торговал. Я по утрам видела, как он с сумками шел на автобус. Две в руках, одна на плече, как раб, беженец какой-то, как русский. А потом стоял на Маршалковской в дождевике из прозрачной клеенки. Один раз я его случайно увидела. Он стоял под дождем, и было плохо видно, что он там продает, все под целлофаном. Меня он, наверное, не узнал. У него взгляд был такой, словно он не замечал людей, а видел что-то далекое, не знаю где. Все шли мимо, никто не останавливался. Ветер трепал его дождевик, вокруг стола была лужа, а он все закрывал целлофаном свой товар, придавливал чем-то, чтобы по краям не затекало. Ведь там даже не видно было, что он продает, вот так, дитя мое, а он все равно стоял. Другие уже все сложили, и он остался совсем один. Как сейчас помню. Через полчаса я ехала мимо на трамвае, а он все был там.

Кошка пошевелилась. Этажом ниже включили музыку.

– Молодые, но все же сейчас Великий пост, – заметила женщина.

Зося пила чай маленькой ложечкой, чтобы время текло медленнее.

– Вы знаете, мне пришлось приехать, с телефоном что-то не в порядке. Все время занято.

– Да, что-то случилось там позавчера ночью. Кто-то к нему приходил. Я уже легла, дитятко, но не могла заснуть, со стариками так часто бывает. Это довоенный дом, стены толстые, значит, очень сильно должны были шуметь. Потом застучали ботинки по лестнице, отъехала машина, а может, две. Не знаю. Я не вставала. Но он, скорее всего, остался, потому что я не слышала, чтобы ключ поворачивался в замке, это всегда слышно. А ушел, наверное, рано утром, я тогда крепче всего сплю.


– Вроде этих? – спросила Беата.

В кафе вошли двое и встали у стойки.

– В принципе да, – ответил Яцек и повернулся к ним спиной.

Один поставил ногу на подножку стойки. Так что был виден белый носок. Другой взял пепельницу и пару раз ударил по прилавку.

– Цапля! – крикнул он в сторону занавеси из бус и пустил пепельницу волчком.

Бармен вышел к ним со стаканом и тряпкой в руке. Вышел медленно, скованно, как в черно-белом кино.

– Давай боезапас, Цапля.

Бармен поставил стакан, сунул руку под стойку и вынул набор бильярдных шаров.

– Кий в зале, – сказал Цапля.

– Принеси нам два пива, – сказал тот, в носках, и оба пошли в темный зал рядом с сортиром. Молочный свет залил стол, но они остались в тени.

– Этих ты тоже знаешь? – спросила Беата.

– Все они на одно лицо, – ответил Яцек. – Как китайцы.

– Китайцы улыбаются.

– А эти что, нет?

– У меня мороз по коже. У них неподвижные лица. Как звери, как псы. Будто у них мускулов нет.

– У псов есть.

– У собак мускулы, только чтобы грызть.

– Знаешь, чтобы что-то сделать с лицом, надо иметь серьезную причину. У них ее нет. И так все всё знают.

Бармен с двумя кружками пива на подносе прошел мимо них, даже не взглянув.

– Делает вид, что тебя не знает, – сказала Беата.

– Иногда так лучше, – ответил Яцек.

– Для кого?

– Для всех, – сказал Яцек и сунул ладонь под волосы на виске.

– Ухо – это орган человеческого тела, слабее всего снабжаемый кровью, – сказала Беата.

– Жаль только, что не прирастает. Как-то странно теперь себя чувствую.

– Очень больно?

– Слабое кровоснабжение, слабая иннервация.

Бармен вернулся обратно и исчез за своей занавеской из висюлек.

В ярком кругу бильярдного света появились ладони, манжеты и кии. Игроки лениво обходили стол. Сняли куртки, но их рубахи казались вырезанными из черной бумаги. Под лампой собирался дым и стоял там.

Шары с грохотом разбежались и кто-то сказал:

– Ну, блин, Сараево.

Никто на них не смотрел, но они двигались медленным пружинистым шагом, словно каждую секунду готовы были все бросить, уйти и заняться делами поважнее. В теле каждого вместо крови циркулировали отражения и тени собственных поступков, и кожа принимала их форму, как перчатка на руке. Они были лишь оболочками, в которые облекалась взлелеянная ими в мечтах действительность, поскольку время, когда сыновья наследовали жесты своих отцов, подходило к концу. Вниз по Тамке[52]ехали автомобили. Водители видели мир в вороненом свете ночи, и ни один из них не пробовал представить себе, что всего этого просто могло бы не быть. «Астры» обгоняли «корсы», «короллы» обставляли «гольфы», «нексы» объезжали «твинго», «ибитцу» ехали ноздря в ноздрю с «альмерами». Река была окутана тьмой. Автомобили ныряли во мрак, как лемминги, чтобы выползти на другом берегу в гнилую вонь порта. Зеленые, желтые, красные, голубые, серебряные и белые, как четки в руках города.

– П…ц, – сказал один из игроков и выпрямился.

Два шара упали в лузы и покатились в утробе стола с нарастающим глухим стуком.

– Может, в пирамидку? – спросил он.

– В е…ку, – ответил его напарник и стал ставить шары для новой партии.

В пепельнице догорало три окурка.

– Скажи ему, чтобы завел что-нибудь, – сказал тот, который выиграл.

– Поставит каких-нибудь педиков, – сказал другой.

– Наплевать, только чтоб не было так тихо.

– Что, не в кайф?

– Не люблю, когда тихо.

– Точно, ты еб…тый.

– Не люблю. Если тихо, значит, сейчас что-нибудь случится.

– А если музыка, то не случится?

– Может, но тогда не ждешь.

– Играй, Вальдек, не п…ди.


Яцек видел их боковым зрением и старался понять, о чем они разговаривают. Шары со стуком раскатились по столу. Они были похожи на людей, которые собирались, что-то там свое делали, потом расходились, встречались с другими, и так все время, пока не умрет последний. Яцек повторял про себя номер телефона, по которому должен' был звонить Павел. Яцек усмехнулся, ведь ему эти цифры были без надобности, а для кой-кого – просто клад или, допустим, последняя соломинка. А ему по фиг. Шары стукались все реже. Два-три столкновения за один раз. Потом только удар кия и тихий звук одиночного шара между бортов.

– Ты чего смеешься? – спросила Беата.

– Так. Бильярд – это умная игра. Пошли отсюда.


Сон то приходил, то уходил. Иногда ему казалось, что сейчас он находится в квартире, и это пульсирующий красный неоновый свет за окном то будит его, то усыпляет. Когда он сказал продавщице в продуктовом: «Мне сто пятьдесят граммов, пожалуйста», она внимательно посмотрела на него: была Великая Пятница, и еще у него были грязные ногти. Он заметил, когда отдавал бумажку. Эта картина возвращалась к нему в ритме красного света, а вместе с ней и другие. Они накатывались из прошлого, из мест, где он бывал, и время сливалось с пространством. Он видел берлинский Кудам,[53] двоих турков и себя самого. Он топал за ними, стараясь почувствовать себя так же свободно, как они. Турки громко разговаривали и размахивали руками, точно цыгане на Торговой. А он шел бочком, держась у края тротуара, осторожно втягивая воздух, полный незнакомых запахов. За немцами тянулся шлейф парфюмерных ароматов, темнело, у него оставалось лишь тридцать четыре марки, «каро» тоже подходили к концу. Он вынимал их украдкой, по одной, чтобы они его не выдали. Зажженную сигарету прикрывал ладонью, сложенной домиком, – в первый же день он заметил, что здесь нет сигарет с таким коротким фильтром. Тип, у которого он должен был переночевать, не пришел. Моросило. Турки куда-то пропали. Белые «адидасы» на ногах посерели и стали бесформенными. Его манили витрины, но он избегал света. Позже он мало что мог вспомнить о той ночи. У него болели ноги, он схватил насморк, было холодно. На рассвете случайно встретил двоих поляков. Те возвращались откуда-то. Он принялся им все рассказывать. Торопливо, боясь, что они протрезвеют. Они взяли его с собой. Положили на полу. Проснулся в полдень. Те храпели. Потом пришли еще двое и хотели его вышвырнуть.

Все это возникало в виде зыбких видений. Он пытался удержать их в своем воображении, открутить назад, как фильм, но они были очень хрупкие, отрывочные. Они расползались, уходили, и он погружался в темноту, наполненную лишь звуками. Кто-то присел рядом. Ему захотелось представить, что это женщина, но призрак тут же развеялся, и Павел остался один. Потом он попытался сосчитать все деньги, которые у него когда-либо были. И не смог сложить даже пары чисел. Чудились банкноты – то упакованные в пачки, то разложенные веером, то разбросанные; столбики монет, первая в его жизни пятерка с рыбаком, правда, он не мог вспомнить, была ли она действительно его или он украл ее из материного кошелька. Так или иначе, он помнил свое ощущение, когда клал ее на прилавок и смотрел, как продавщица вынимает из ящика лимонад, берет с полки шоколадный батончик с розовой начинкой и совершенно равнодушно подает их ему, да еще и тридцать грошей в придачу. Он помнил прикосновение к теплой каменной ограде перед магазином и запах бензина от голубого мотороллера, принадлежавшего почтальону, который сидел рядом, потягивая пиво. Да. Очень возможно, что он вовсе не украл эту пятерку, хотя частенько тогда подворовывал, но таскал в основном по два злотых. Может, он получил ее за десять пузырей от деда, что ездил на большой колымаге, запряженной парой лошадей, и скупал бутылки по всей округе. Дед всегда одевался в черное. Он платил только по пятьдесят грошей, но брал всякие. В приемном пункте платили по злотому, но только за чистые, да еще эта зараза приемщица с мундштуком в зубах каждый десятый пузырь брала бесплатно.

– Это на бой, – говорила она, и все помалкивали в тряпочку.

На голой площади торчал навес из рифленого железа и нечто вроде прилавка из неструганых досок. На нем стояла жестяная коробка с деньгами. Вокруг деревянные ящики с бутылками. Громоздились прямо до неба. Сдаешь тару и получаешь деньги. Хорошее дело, свободное от инвестиционных рисков. Вкус денег из ничего. Всего и надо-то – знать места, где собрались алкаши, да стихийные свалки в кустах, куда богатенькие выбрасывали бутылки. Дед тоже на таких рассчитывал. Подъезжал и брал оптом. Очищал целые подвалы, чуланы, чердаки. От колымаги несло уксусом, прокисшим пивом и дешевым вином. В жаркий день она воняла, как воровская малина. Все говорили, что дед богач, это он просто для блезиру ходит немытый, в тряпье. Он жил в разрушенном доме за дощатым забором. Нанимал мальчишек на работу. В металлических чанах и бочках отмокали грязные бутылки. Надо было их перемешивать, гонять жижу, на ее поверхности образовывалась жирная пленка. Потом бутылки вынимали по одной и мыли при помощи сверлильного станка, на котором вместо сверла крепился металлический ершик. Однажды кого-то ударило током. Через несколько дней такой работы кожа с рук слезала до мяса. Разъедало щелочью. Но желающие не переводились.

Теперь видения стали совершенно отчетливыми. Дед улыбался, разводил руками и предлагал прийти через пару дней, может, место освободится. Павел шел обратно вдоль забора из горбыля. Из-под коричневой коры свисали золотые капли смолы. Он обошел ограждение и хотел еще раз пройти внутрь, но там уже были не ящики с бутылками, а клетки с лисицами. Зверьки без остановки кружили по сетчатым вольерам. Внизу под ними вздымались кучи горячих живых экскрементов. Тетка в камуфляже показала, что он должен делать. Совковая лопата, тачка, тропинка среди зарослей и куча засохшего говна в сосновом лесу. Он вывозил свежее, давясь вонью. Лисицы не прерывали гипнотического кружения. К лопате прилипало. Прилипало к тачке. Приходилось отскребать.

Тетка сказала:

– Получишь тысячу.

У нее были черные крашеные волосы. Позднее она показала ему помещение холодильника с кормом.

Красный фарш смердел трупом. Стоило открыть дверь, как зеленые мухи неслись внутрь. Горела голая лампочка под потолком. Тетка велела вымыть лопату и тачку. Теперь надо было развозить на ней жратву. Хозяйка открывала решетчатые дверцы и совком для угля отделяла порции. Это был единственный перерыв в монотонном кружении зверьков. Они ели на полусогнутых лапах. Опущенные хвосты дрожали. Потом он тянул шланг и через сетку наливал им воду в те же миски.

– Не слишком много, – так сказала хозяйка. – Вылижут и мыть не придется.

Было лето, он не ходил в школу, миски блестели, как серебряные. Иногда приходил немолодой мужик. Приставлял к дверце клетки другую и загонял туда животное. У тесной клетки пол был из полированного металлического листа. Мужик включал ток и всовывал зверьку в прямую кишку длинный прут с изолированной рукоятью.

– Это на заказ, – говорила тетка. – В июле пальто на меху ей подавай.

Мужик снимал шкурку на площадке между клетками. Красное тельце висело на крючке, и остальные лисицы могли его видеть, но они все топтались, словно ничего не произошло. Остальное должен был делать Павел. Снять это, вывезти и выкопать яму. В перелеске невозможно было найти места, чтобы не попасть в кость. Зеленые и голубые мухи гнались за ним по пятам. Иногда ему чудилось, что все вокруг: деревья, ферма и дом – стоит на тонкой земляной скорлупе и вот-вот провалится в звериную могилу.

Спустя месяц тетка, стоя на крыльце, кликнула его в дом. В комнате все было темное, холодное и блестящее. За стеклом стоял разный хрусталь. Хозяйка посадила его под картиной с голой, запрокинувшейся во сне навзничь женщиной. Вокруг спящей вились розы, а в глубине серна пила воду из озерца. На тетке было кимоно в желто-красные цветы, а на ногах кожаные туфли, красные с золотом. Чем-то пахло, но он не мог понять чем. На столе стояла клетка с оранжевой канарейкой. На другом, покрытом кружевной скатертью, – голубая Матерь Божья, топчущая голову змеи. Павел сидел в глубоком мягком кресле и смотрел, как тетка открывает дверцы буфета и достает из стопки простыней белый конверт. Ей пришлось встать на цыпочки. Павел увидел напрягшиеся икроножные мышцы и желтоватые пятки. В конверте была банкнота с Коперником.

– Я тобой довольна, – сказала хозяйка Павлу.

Он подумал, что ей, должно быть, столько же лет, сколько его матери, но она была совсем на его мать не похожа. Она закурила и подтолкнула к нему картонную пачку дамских. Он взял одну и прикурил от бензиновой зажигалки – о такой он мечтал каждый раз, проходя мимо киоска. Ее поверхность была покрыта эмалью и разрисована райскими птицами. Цена шестьдесят пять злотых, сделано в Китае. Павел выкурил сигарету и ответил на несколько вопросов, исподволь поглядывая на теткины скрещенные ноги. Он чувствовал, как промежности становится тепло, но все равно этого он никак не мог, потому что мысль о матери была неотвязна, словно та стояла в дверях и смотрела. Он не хотел чаю, не хотел пирожных. Хотел лишь как можно скорее уйти оттуда, чтобы избавиться от стыда и в одиночестве рассмотреть банкноту.

В тот же день он купил себе зажигалку. Проехал несколько остановок, чтобы не светиться у киоска около дома. Обратно шел пешком и по дороге купил еще пачку «Кармен». Заплатил восемнадцать злотых. Заскочил за лимонадом, не смог удержаться и взял вдобавок плитку шоколада. Он шагал в сторону дома и, улучив момент, когда вокруг никого не было, щелкнул зажигалкой, но огонь не появился. Голубая искра проскакивала в темноте и гасла. Тогда он сообразил, что нет бензина, поэтому пустился бегом к киоску, где брал сигареты, и спросил про бензин. Ему дали овальную капсулу из мягкого пластика за восемнадцать грошей. Тут его взгляд упал на колоду карт. По тридцать шесть злотых. Твердые, жесткие, приятные на ощупь. Выбрал еще маленький ножичек на цепочке, за девятнадцать злотых. Отойдя от киоска, проткнул им капсулу и заправил зажигалку. Блеснул огонек, и он почувствовал счастье. Он шел, то и дело трогая карманы, где были спрятаны его приобретения.

Ночью ему приснился сон. Женщина в желто-черном кимоно склонялась над ним и вытаскивала у него из одежды, из разных укромных мест, деньги. Из-за горловины, из-за ремня на животе, откуда-то между ног, ягодиц, из подмышек, – и подавала ему. Он лихорадочно совал банкноты в карманы. Они вываливались, уже не влезали, падали, он собирал их, испытывая возбуждение и стыд, а когда проснулся, понял, что пижама мокрая.

Видя этот сон во сне, он подтянул колени к подбородку и крепко обхватил их руками. И почувствовал, как его окутывает тепло. Отзвуки жизни в доме перестали быть похожими на похоронный марш. Они окружали его, как вода. И он опускался на дно, уверенный, что не вынырнет уже никогда, а время будет бесконечно расступаться под его тяжестью.

В последний день лета он работал до сумерек. Назавтра ему сюда уже не надо было приходить. Время от времени он устраивал перекур, вынимая из кармана пачку албанских «Арберий» по двенадцать злотых. В другом кармане у него лежали голубые «Каро» за шестнадцать, но запах «Арберий» был сильнее и необычнее, он лучше заглушал смрад клеток. Когда огонек сигареты стал отчетливо выделяться в сгущающейся темноте, он собрал инструменты, отнес их и пошел получить деньги. Все было так же, как в прошлый раз, с той лишь разницей, что горела лампа, а клетка с канарейкой исчезла. Хозяйка подала ему конверт.

Внутри была тысяча и две сотни. Он посмотрел на нее. Она сказала, что это премия. И добавила: «Теперь есть повод выпить». И принесла бутылку югославского вермута и граненые хрустальные стаканы. Ему понравилось. Вроде микстуры с соком. Липкий, и горечь остается на губах. Красные занавески с рюшами были задернуты. На стенах золотистые бра с цветными стеклышками. Ковер словно овечья шкура. Когда он входил, двери даже не скрипнули. Интересно, искусственные цветы или натуральные? Во всяком случае, на вид они были совершенно новые. Павел никогда не видел столько дорогих вещей и такой большой комнаты. Он сидел на том же месте, что и в прошлый раз. Она остановилась перед ним. А он не поднимал глаз и видел только ее руки.

Потом, лежа на ее теле и облизывая его медленно и размеренно – так она велела, – он сделал открытие, что кожа не всегда пахнет человеком. Он не смог бы точно определить чем, но запах словно исходил от предмета, вещи, которую можно получить. Он пробовал поверхность на вкус и легко покусывал. Она говорила, чтобы он делал то или другое. Он деликатно выполнял приказание, но когда случайно попал губами на теплую и мягкую обивку кресла, то не прервал ласку, не почувствовав большой разницы. То же самое было с ковром, когда они переместились на пол. Время от времени он переходил от ее тела к белой шерсти ковра, и это прикосновение было столь же приятным. Он бессознательно терся о ковер, так что ей даже пришлось сделать ему замечание. Все это тянулось бесконечно, потому что он слышал в глубине дома удары часов: полчаса, четверть, потом восемь и девять и снова одиночные удары. Она затащила его на кухню, потом в ванную и снова объясняла, что ей надо, точно он был по-прежнему на работе. В ярком свете ванной он заметил, что соски у нее цвета сырого мяса или сотенных бумажек. Она тоже внимательно его рассматривала, трогала, выбирала кусок за куском, чтобы употребить именно так, как ей в тот момент хотелось. Но даже вода не смыла с нее запах мебели, одежды, парфюма и всего этого дома. Только ладони у нее были шершавые. Это делало ее похожей на других людей. Он удивился, увидев, что у нее нет волос под мышками, а на заду нет незагорелых мест. Красные ногти на ногах были похожи на кнопки для какой-то игры.

Когда они уже оделись, она сказала ему, что если он иногда будет приходить, то всегда получит от нее деньги. Он спросил сколько. Она ответила, что по-разному, ну, допустим, двести. Тогда он вспомнил те лишние две сотни в конверте.

Ну Пакер и остался, как ему сказал Болек. Вообще-то Пакеру и так не хотелось уходить. На прощание он услышал:

– Вернусь через два часа. Будь как дома. – И Болек показал на разоренный стол, недопитую бутылку и Силь, которая не знала, что об этом и думать, поэтому на всякий случай, пока за Болеком не захлопнулась дверь, сохраняла обиженный вид.

Потом, улыбнувшись Пакеру, она сказала:

– Ну наливайте, пан Пакер, и расскажите еще что-нибудь о прежних временах.

Пакер налил, уселся поудобнее, закурил сигарету – казалось, что он специально тянет время, но ему просто-напросто было и так хорошо, говорить совсем не хотелось.

– А что тут рассказывать. Было, да сплыло. Ничего интересного.

– А мне интересно. Я родилась в декабре восемьдесят первого, а Бомбончик, Болек значит, ни о чем не рассказывает: пришел и ушел. А ты ему все приготовь, и у него постоянно только одно на уме. Такая вот я дура. Ничего не знаю.

– Ты не ходишь в школу? – спросил Пакер.

– Я ходила в кулинарный, но это бесперспективно.

– Кто его знает, – задумался Пакер. – В принципе люди всегда есть хотят. И скажу тебе, детка, что сейчас едят больше. Я тебе уже говорил, что в наше время было всего три супа. А теперь? Или возьмем второе. У нас были котлеты, ребрышки, клецки, по пятницам хек, по воскресеньям иногда свиная отбивная. И все. Если кто хотел чего-нибудь эдакого, то шел в столовку. Мы с Болеком винтили в столовку на Торговой, где Зомбковская, и брали вареники, ленивые или силезские с шампиньонами, или картофельные биточки с маслом.

– Что с маслом?

– Биточки. Такие круглые. На базаре это тоже продавали, но я всегда брезгливый был и не мог из целлофана, а там давали в таких блюдцах из-под цветочных горшков.

– А что еще?

– На базаре? Фляки. В банках из-под молока. Стояла баба с детской коляской, а там двадцатилитровая банка, завернутая в одеяло или в какой-нибудь конверт для новорожденных. Выгодное дело было, на всем базаре ничего другого не сыщешь, а народу тьма. И каждый голодный. Не то что сейчас.

– А Болек?

– Что Болек?

– Он ел эти фляки?

– Ел. Что до жратвы, он брезгливостью никогда не страдал.


Человек на полу постепенно переставал двигаться. Он лежал на боку в такой позе, словно собирался куда-то ехать на детском велосипеде. Согнувшись в три погибели и подтянув колени к подбородку, он двигал ногами в затихающем темпе, а носки белели, как бинты. Тип в фиолетовом спортивном костюме соображал, что делать. Прикидывал разные варианты. Можно продолжать пинать дальше, но клиент был почти без сознания и не ощущал ударов в той мере, в какой бы должен. Можно его поднять и посадить куда-нибудь.

«На фига, – думал фиолетовый. – Все равно сразу свалится. Двинешь его разок и снова сажай, как на горшок». Он несколько раз глубоко вздохнул: «Были б мы где-нибудь подальше, я бы его тачкой переехал. Хоть бы одним колесом. Выжил бы, но запомнил. Тачкой хорошо». Фиолетовый залез на стол и прыгнул на сжатую кисть лежащего обеими ногами. Почувствовал, как что-то хрустнуло, но так, не особенно, поэтому он прыгнул еще раз. Удовлетворения все же не было. Подумал, что «адидасы» на хрен не годятся для такого дела. Тут его взгляд упал на забытый на столе кий. Он взял его, взвесил на ладони, попытался согнуть и потом рассек им воздух, чтобы услышать свист.

– Шеф, – позвал он, – я всажу ему это в жопу. Будет ему сюрприз, когда очнется.

Болек сидел на противоположном краю стола и курил.

Он потер ладонью подбородок и сказал:

– Нет.

– Почему, шеф? Не оставлять же мне его так.

– Зачушканишь вещь.

– Что?

– Дед Пихто. Не сидел?

– Нет. И не собираюсь.

– Ну конечно. Все вы теперь такие. Если что-то зачушканено, то всё. Нельзя пользоваться. Надо выбрасывать.

– Ну так выбросим. Какая проблема.

Болек вздохнул, затушил сигарету и встал.

– Такая, сынок, что вещи делятся на твои, не твои и те, что я велел тебе раздербанить. Кий не твой. Это собственность пана Макса. Как и все здесь, – объяснял Болек, проявляя долготерпение. Потом направился к двери. Остановился перед испуганным братком, вжавшимся в угол зала. – Видал? – спросил Болек. – Расскажешь кому надо. И забери его отсюда.

Он направился к стойке бара. Цапля стоял неподвижно, руки у него, как обычно, были чем-то заняты.

Болек потрепал его по щеке со словами:

– Хороший мальчик. А теперь открой нам.

Бармен взял ключ и пошел к выходу.


– Мне еще надо кое-что сделать, – сказал Яцек Беате, когда перед ними распахнулись автоматические двери, расположенные со стороны улицы Эмилии Платер.

Войдя, они тут же затерялись среди таких же маленьких фигурок. Яцек оставил Беату возле стойки, где продавались бутерброды, а сам стал спускаться по лестнице. Пахло кофе, духами и воздухом подземелья. Она подошла и попросила что-нибудь без мяса. Ей дали бутерброд с сыром, еще она взяла чаю и села за свободный столик. Она ела и удивлялась, что белый хлеб – яд для организма – кажется ей ужасно вкусным. От лампы сверху исходил неподвижный свет, из-за чего лица людей, даже чистые и отдохнувшие, приобретали трупный оттенок. Они выныривали на короткий миг откуда-то из пространства, и оно сразу же снова смыкалось за ними; и люди, хоть и шевелились, были похожи на мертвецов в затопленном городе. Беата пошла взять еще один бутерброд с чаем. Положила три ложки сахара. Попыталась прочесть что-нибудь на огромной электронной доске объявлений над кассами. Но было слишком далеко. Тут до нее дошло, что вообще-то, так, по правде, она никогда нигде не была. Несколько раз в деревне под Седльце, когда бабка еще была жива, и еще один раз у матери в санатории – ездила всего на два дня. Ей тогда пришлось прятаться в комнате, а мать тайно приносила еду. По большому счету это были ее единственные настоящие каникулы, но сейчас название того места вылетело из головы. Вспоминались только большие клумбы цветов. Им не было ни конца ни краю. Возвращались они с матерью в набитом битком поезде. Вышли на Восточном вокзале, перешли улицу и опять были дома. Сейчас она вспомнила, что в комнате матери до сих пор висят сувениры оттуда. Какая-то пластмассовая дребедень с названием санатория.

К Беате подошел старик в синем шерстяном пальто. Поклонился и сел на стул рядом, поглядывая то на нее, то на проходящих мимо пассажиров.

Она проглотила кусок, запила чаем и сказала:

– Если вам интересно, есть ли мне где спать, можете не беспокоиться.

Мужчина бросил на нее испуганный взгляд, поднялся и исчез. Она продолжала есть, пытаясь вспомнить, где был тот санаторий.

Когда через десять минут вернулся Яцек, она сказала ему:

– Поехали куда-нибудь.

– Куда?

– Да куда-нибудь подальше. Сегодня. Например, в горы, в Закопане. Я никогда не была в горах, представляешь?

Он сел напротив и принялся играть пенопластовыми стаканчиками от чая. Она улыбнулась, словно предлагая ему пойти вместе на прогулку или в кино.

– У меня есть почти два миллиона.

– Маловато для Закопане.

– Но я никогда не видела гор, Яцек. Правда и моря тоже. Честно. Как-нибудь перебьемся. Ведь можно и без билетов.

– Я уже старый, малышка. Предпочитаю иметь билет.

– Ну так купим. Тебе.

– А что потом? Где будем спать? Там сейчас зима.

– Знаю, ты старый. Предпочитаешь спать в кровати.

Они засмеялись. Он оставил в покое стаканчики и стал барабанить пальцами по столу, озираясь вокруг, словно ища выход из положения, который должен был явиться в некоем конкретном образе.

– Ладно, – сказал он. – На Закопане идет через час с чем-то. Я жду тут одного типа. Его пока нет, но он придет. Если все будет нормально, у нас появится еще немного денег.

– У меня ничего с собой нет, – сказала она неуверенно и провела ладонью по карманам военной куртки.

– Зубную щетку ты себе купишь, – ответил Яцек. – Я пошел, вернусь через пятнадцать минут, хорошо?

– Хорошо. Я пока куплю щетки.


Но потом тетка пропала. Может, стала сниться кому-то другому, а он стоял теперь в бескрайнем поле, и было это намного раньше, потому что на нем были штаны на лямках крест-накрест. Сбитые коленки болели. Он пытался садиться на корточки, но долго не выдерживал и упирался коленками в твердую сухую землю. Мимо шли другие. Другие всегда его обгоняли. Они уже возвращались, а он еще не одолел и полпути. Некоторые стояли в тени деревьев на краю поля, курили и болтали, но и без этого их прыть была очевидна. Солнце стояло в зените. Оно как будто застыло в одной точке. Его собственная тень превратилась в небольшое пятно под ногами. Время от времени он съедал одну клубничку, чтобы меньше хотелось пить. Ягоды были в пыли. Он выбирал те, что покрупнее. У них был водянистый вкус. Посреди поля стояла дощатая будка. От нее тянуло сухим запахом пестицидов и минеральных удобрений. Туда относили полные лукошки и брали пустые. У старшего была тетрадка в клетку, и он ставил крестики напротив их фамилий. Павел набрал меньше всех. Никто его не подгонял. Система была простая: за полную корзину полагалось четыре злотых. Буханка хлеба. Тогда хлеб всегда стоил четыре злотых. На поднос в костеле клали два. Столько по воскресеньям давала ему мать. Он сжимал в кулаке алюминиевый кружок со скрещенными снопами пшеницы, и тот становился горячим и влажным. Как-то на такой воскресной службе он не сделал никакого движения в сторону причетника в стихаре, и тот прошел мимо. Потом ему было страшновато, но ничего не случилось, небо оставалось по-прежнему равнодушным, и монета в два злотых не исчезла у него из кармана и не сгорела в огне проклятия. С этого дня он делал так всегда. Как раз столько стоило мороженое «Бамбино». Его продавал у костела старик в белом халате. По виду брат-близнец причетника, и со временем оба слились для Павла в одно лицо, значит, деньги так и так попадали туда, куда следовало. Спустя какое-то время мороженое стало другим. В одном стаканчике было два сорта: кремового цвета – ванильное, и розового – фруктовое. Стоило оно теперь всего злотый восемьдесят, и, получая двадцать грошей сдачи, он слышал голос совести, но недолго.

Провонявшие пестицидами страницы тетрадки были очень ветхие. Бумага рассыпалась под очередным крестиком. На старшем были широкие бермуды цвета хаки и шапочка велосипедиста, сшитая из нескольких цветных клиньев. Он все делал молча. На пальце у него была золотая печатка с черепом. Курил «Вавель». Однажды Павлу удалось незаметно подобрать плоскую коробочку с золотым замком на внутренней стороне крышки. Он потом таскал ее в кармане штанов, пока она не развалилась. Это был его кошелек, правда, в нем никогда не оказывалось больше десяти злотых. Монета была большая, тяжелая, с профилем мужчины с курносым носом. Она приятно постукивала по картонным стенкам. Он отдал ее в магазин за красную гоночную машинку из пластмассы, длинную, в форме сигары. На ее днище было написано «INCO-VERITAS», и он тогда думал, что это марка машины. Так он ее и называл, играя сам с собой. Разгонял на асфальте и выкрикивал: «Инко, инко веритас!» – но однажды она разломилась надвое, и он плакал. Складывал половинки, а те срастаться не хотели.

Вечером приезжал пыльный «жук» и забирал урожай. Он наблюдал за этим издалека, с высокой плотины между двумя прудами. В сладостной болотной тени было прохладно и душно. Завидев его, утки срывались с места и садились неподалеку. Полную тишину нарушали лишь удары птичьих тел о темную воду. От будки неслись возбужденные, радостные голоса. Ему казалось, что среди них есть один или два женских. Отсюда невозможно было разглядеть говорящих. До него доносилось хихиканье, вскрики и визг. Его разбирало любопытство. Он пытался подобраться туда по краю клубничной плантации. Деревья скрывали его, но сгущающийся сумрак не давал ничего разглядеть и лишь усиливал звуки. Он никогда раньше не слышал, чтобы взрослые так шумно себя вели. Дома всегда было тихо. Не смеялась мать, молчал отец.

Потом все уехали, и он решил подойти ближе. Пригнувшись, он прошмыгнул по открытому пространству и прижался к дощатой стене. В воздухе все еще стоял запах бензина. Тогда он подумал, что внутри должны быть деньги, где-то там стоит круглая металлическая коробочка, полная мелочи и серо-зеленых банкнот. На дверях висел замок. Он потрогал оконное стекло. Оно держалось в раме на нескольких ржавых гвоздиках. Вокруг было тихо и пусто. Между деревьями просвечивало красное небо. Павел поднял с земли деревяшку и ударил по стеклу.


– Я здесь сегодня уже был, – сказал качок в фиолетовом спортивном костюме Болеку.

– Да, крутится человек как заведенный, а толку, – отозвался Болек.

Автоматические двери сомкнулись за ними. Они пересекли зал ожидания и направились к лестнице. Не оглядываясь. Как опоздавшие пассажиры без багажа. В пассаже свернули направо.

– Вез одного любителя халявы, платить не хотел, – тянул свое фиолетовый.

– Ну и что?

– Ничего. Заплатил. Куда он денется?

– Да, с людьми так. Сначала не хотят, потом хотят, – сказал Болек.

Свернули налево.

– Я бы получше порядки завел, – сказал фиолетовый.

– Ты пока пойди вон туда и позови мне вон того, около автомата. Того, в светлых брюках, – сказал Болек и, подавшись назад, встал к стене.

Парень вошел в зальчик и потонул в красном свете. Хлопнул игрока по плечу, но тот, даже не взглянув, стряхнул его руку. Тогда фиолетовый просто схватил его за куртку, развернул лицом к витрине и показал пальцем на Болека.

Вышли втроем на пустую улицу Яна Павла. Свет порошил откуда-то сверху, лишь немного разжижая темень внизу. Казалось, все трое сейчас исчезнут в ней. Над их головами проносились автомобили.

– Говори, как было, – сказал Болек, а фиолетовый встал у парня за спиной.

– Ну пришел вчера один и говорит, что хочет толкнуть пару граммов.

– И что ты ему ответил?

– Ничего. – Парень пожал плечами. – А что я должен был ему ответить? Я порядок знаю. Крыса тоже его видел.

– Вот именно. Крыса за ним пошел и показал его Вальдеку.

– Я ждал клиента…

Болек сделал шаг вперед, парень подался назад, но уперся в стоявшего у него за спиной фиолетового.

– И Крыса позвонил и сказал.

– Шеф…

Парень полетел вперед, и Болеку пришлось его придержать, чтобы не грохнулся.

– Шеф, Вальдек пытался его догнать…

– Но не догнал. И никому ничего не сказал, не позвонил.

Голова парня отскочила сначала в одну, потом в другую сторону. Машины проносились по мосту с монотонным свистом. Мужчина в старом «субару» менял кассету в магнитоле. Через четыре минуты он свернет на Вавельскую, потом на Груецкую и по Краковской поедет прямиком на юг, вон из города. Из динамиков послышалась «Six Blade Knife».[54]

– Оставь его пока, – сказал Болек, и фиолетовый перестал. Только схватил парня за волосы и держал.

– Он говорил, сегодня придет. Говорил, сегодня принесет товар, так он сказал, пустите меня…

– Вальдек об этом знал? Ну говори!

– Знал. Крыса ему сказал. Пустите!

– А он знал, да не сказал, – запел тихонько Болек. – Хотел для себя его приберечь.

– Да, да. Он думал, у него товар с собой, но тот сказал, что сегодня принесет, пустите…

– Зае…ть такого, – сказал Болек. – И тебя тоже. Хотел нас кинуть? Хотел втюхать не наш товар?

– Я не хотел, пустите…

– Не хотел? Тогда за каким х… он сегодня придет, ну?

– Я вам его покажу, – сказал парень.


«Вечно только жди да жди», – думал Яцек. Ночью вокзал становился маленьким и тесным. Люди шли задевая друг друга. С неба и от города текла темнота. Они прятались от нее и, передохнув, снова ныряли во мрак. Никто не разговаривал. Среди пассажиров царила неспокойная тишина. Шелест одежды, шорох колеблемого воздуха и отзвук миллиона шагов, будто двигались полчища насекомых.

«Вечно продаешь, покупаешь, торчишь здесь как х…». – Яцек подошел к киоску и стал рассматривать голых женщин. Они были красивые, вульгарные и лоснящиеся.

«Тоже ждут», – подумал он и попытался представить себе их жизнь. Как такая встает, чистит зубы, одевается и выходит на улицу, а люди и понятия не имеют, какое у нее тело. Но это было неинтересно. Не скрашивало ожидания, потому что было так же обыденно, как все вокруг. Яцек попытался представить себе южные горы. Это пошло веселее: солнечное утро, железнодорожные пути обрываются, дальше ничего нет, только заснеженные хребты, запах дыма в прозрачном воздухе и золотые отблески на дальних вершинах. Он засмотрелся на воображаемую картину, пока не сообразил, что видит ее сквозь стекло, там же, где голых женщин, и она такая же мертвая, как они.

Яцек отвернулся. Люди все шли и шли. Казалось, они никогда не кончатся. Десять, двадцать, потом еще и еще; один человек – это минус одна секунда от его ожидания, но нет, люди заполняли собой только пространство. Яцек попытался представить себе место, куда они идут, какой-то финиш, но не смог. Каждый появлялся лишь на один короткий миг, длящийся ровно столько, сколько нужно времени, чтобы прикурить сигарету или зажечь спичку. Чирк, и они прогорали вместе с одеждой, багажом и всем остальным.

«Твою мать, – подумал он, его уже тошнило от людских толп. – Валите обратно в свой Гданьск, в Команчу, туда, где кончаются рельсы, в Хомичевку. Где этот сукин сын?» – Он искал взглядом кудрявую голову и светлые брюки. Сейчас его сознание точно отделяло вещи одну от другой и расставляло по местам. И еще обводило по контуру. Яцек сунул ладонь в карман и пощупал картонку с оксазепамом. Последнее время он никогда с ней не расставался. Точнее, последние четыре месяца, с той ночи, как шел по мосту Понятовского в сторону центра и вдруг почувствовал, что должен прыгнуть вниз. В воду, черную и густую. Отблески огней ползали по ней, точно ящерицы. Горячая лапа паники влезла ему под кожу, стараясь нащупать самое чувствительное место. Он не спал уже целую неделю, бродил по городу и внезапно его сознание отделилось от тела. И чтобы чем-то свое тело занять, он бросился бежать, но сверкающий огнями центр города нисколько не приближался, а вода за оградой моста делалась все чернее. Он бежал, отталкиваясь ладонью от балюстрады. Та становилась все ниже, все меньше, вот уже совсем до колен, а потом и до щиколоток. На середине моста его замели полицейские. Он стал рассказывать им какую-то запутанную историю, гнал, не давая им вставить ни слова, пока тот, с правой стороны, не развернулся и не дал ему в лоб, – он ненадолго замолчал, но тут же начал сначала – вежливо, стараясь быть убедительным, нес, не умолкая, сам не зная что. Недалеко от улицы Новый Свят они велели ему исчезнуть и, наверное, спасли ему жизнь. Он заставил себя дойти до дома и там, закрывшись на ключ, до рассвета ходил из угла в угол, от окна к двери и обратно, пока не повалился, одетый, на пол, и не проспал так до полудня в луже пота. Потом кто-то сказал ему, что нужно носить с собой реланиум, оксазепам, что-нибудь такое.

Сейчас Яцек подумал, что надо достать маленькую таблетку, положить ее в рот, подождать, пока она растворится, и после запить чем-нибудь.


Внутри вообще-то ничего не было. Он передвигался на ощупь. Уронил что-то, потом загрохотал какой-то коробок спичек. Он искал их, ползая на карачках. От всего несло химикалиями. Даже от утрамбованной земли, по которой он шарил руками. Запах был густой, как дым, если бы загорелась вся эта будка. Щипало глаза. Может, поэтому он ничего не видел. Наконец нащупал спички. Было страшно, но он зажег одну. Она погасла прежде, чем он успел что-то рассмотреть. Светя себе второй спичкой, он заметил перевернутый ящик, заваленный какой-то рухлядью. Третья спичка помогла углядеть поминальную свечу и зажечь ее. Теперь стало получше, хотя все равно тускло, шатко, неспокойно. Поставив свечку на пол, он стал везде рыскать, на четвереньках, как собака. Коробки, пустые бумажные мешки, грабли, лопаты, тяпки – все в засохшей земле, шершавое, дотронешься, и с него сыплется. Мешки из толстой полиэтиленовой пленки. Оттуда и шла эта вонь. Он переполз в соседнее помещение. Оно казалось более жилым: столик, две табуретки и застланный одеялами топчан. Там же отыскалась горчица, стаканы, нож и жестяная посуда, но коробки нигде не было. Во всех закоулках лежала черная тень. Он совал в нее руки, но попадался один только мусор. Наткнулся на тяжелую, пропотевшую спецовку и резиновые сапоги. Ничего пригодного для игры, ни одного предмета, возбуждающего воображение, способного превратиться во что-то еще, кроме самого себя. Обнаружил какие-то остатки на дне бутылки с вином, но ему не понравилось. Вытряхнул их на землю. В консервной банке было полно окурков. Он запихнул в карман граненую рюмку из толстого фиолетового стекла, но штаны стали жать, и он ее вынул. Раньше ему никогда не приходило в голову, что у взрослых у самих нет ничего интересного. До этого момента он думал, что у них есть все, и завидовал им. По стенам прыгали тени. Нашел ведро и жестяной таз с мыльной водой. Он слышал биение собственного сердца. Вился, как слепень, над одним и тем же местом. Подполз к лежанке. Сунул руку между одеялами и почувствовал еще сохранившееся там тепло. И что-то мягкое и гладкое. Вытащил и в желтом свете разглядел женские трусы. Он удивился, ведь если кто-то тут вообще и спал, то только хозяин этой небольшой плантации, правда, сразу вспомнились женские голоса, которые раздавались здесь пятнадцать минут назад. Он разложил трусы на одеяле. Поднял поминальную свечку выше и невольно представил себе тело незнакомой женщины. Бедра, живот, ляжки, – на секунду ему показалось, что он здесь не один и сейчас его поймают с поличным. Он оглянулся. Окно уже было темно-синим. Через тонкую стенку слышалось кваканье лягушек. Поставив свечку, он стал перекапывать логово. Чего ищет, он и сам не знал, но ему хотелось найти что-нибудь еще, какую-то вещь, ему неизвестную, непонятно какую. Он раскидал одеяла, добрался до грубой простыни и, в конце, до полосатого наматрасника. Поднял подушку, но там ничего не было. Какие-то крошки, может засохший хлеб, и свернутая, примятая газета. Все это он сбросил на пол. Матрас был порван. Он разорвал его дальше по шву и погрузил руки в жесткий волосяной наполнитель. Начал вытаскивать его оттуда пригоршнями, вырывать колючие клочья и кидать за спину. Еще давно кто-то говорил ему, что люди часто прячут деньги в матрасах. Сейчас он это вспомнил, вместе с рассказами парней, что у женщин там волосы, на эту тему была раньше похабная песня, которую он, бывало, бессмысленно выкрикивал, когда его никто не слышал. В конце концов топчан провалился. Земляной пол вокруг был покрыт клубами конского волоса. Он добрался до голых досок, сбросив на пол почти пустой чехол от матраса. Загнал под ноготь занозу. Его охватили злоба и странное возбуждение, которого он раньше никогда не испытывал. Он чувствовал ненависть к мужчинам в шапочках велосипедистов. Вскочил на ноги и перевернул столик. Зазвенело стекло, какие-то жестянки, он сорвал с гвоздя спецовку и бросил в кучу хлама. Попробовал перевернуть топчан, но тот был прибит к стене…

Он сбавил скорость, с трудом переводя дыхание. Сделал еще с десяток шагов, спотыкаясь в темноте, и, лишь добравшись до опушки леса, обернулся назад. Огонь уже вырывался из разбитого окна.

Но даже этот огонь не был способен разбудить его. Пот стекал у него по спине, а он был уверен, что, обливаясь потом, лежит у себя дома тем далеким летом, – свернулся калачиком и с тревогой ожидает утра, чтобы вернуться туда и посмотреть, чем кончилось дело.

– Вообще-то меня зовут Люцина, – сказала Силь. – А вас?

Они стояли друг против друга, двигаясь в ритме музыки. Пакер выбрасывал вперед то одну, то другую ногу. Он светился довольством, вращая локтями так, как делают, играя в «паровозик».

– По-настоящему – Мирослав. Но никто так меня не зовет. Сколько себя помню, все Пакер да Пакер. Даже мама покойница так меня называла.

– Потому что это даже симпатично, – сказала Силь, крутя бедрами в ленивом, замедленном твисте и время от времени поправляя спадающую бретельку. – Но Мирослав тоже ничего. Редкое имя.

– Да, – сказал Пакер, пытаясь оторвать от нее взгляд, но у него не очень-то получалось, потому что Силь все кружила вокруг и заглядывала в глаза.

Ее руки взметались и падали вниз, как водоросли. Так ей казалось. Вообще она часто представляла себя экзотической лианой, которая растет в теплом, изысканном интерьере. Она никому ничего не должна, и все только восторгаются ею, а некоторые хотят потрогать.

– Ну да, – еще раз согласился Пакер. – С Мирославами сейчас, в принципе, не разбежишься. Когда-то было полегче. Так же как со всем остальным. – Он еще пару раз выбросил вперед стопы, помахал локтями, как мельница, и, чтобы как-то завершить фигуру, уселся на диван. Потер руки и налил себе из новой бутылки.

Силь тут же села рядом:

– А обо мне вы забыли, пан Мирослав?

Он хотел что-то ответить, но еще не успел проглотить. Пошло не в то горло, поэтому он наливал в ее рюмку со слезами на глазах, и на скатерти появились пятна.

– Ой, вам, наверное, уже хватит, – засмеялась Силь. – Бомбончик тоже сначала льет мимо, а потом идет спать.

Пакер продышался и сказал:

– У него голова всегда была слабей моей. Он в ногах был слабый и пить не умел. Таскай его потом.

– Нелегко вам приходилось.

– Да нет. Он ведь не всегда такой был. Когда-то он даже в мои брюки влезал. Коротковаты ему были, но сходились.

Силь запустила пальцы в волосы, словно расчесывая их, и вздохнула:

– Хотела бы я его тогда встретить.

– Тогда тебя еще на свете не было, малышка. И чего бы ты тогда добилась?

Силь по-прежнему играла со своими волосами. Ее глаза блуждали где-то далеко. Она сбросила туфли и с ногами забралась на диван.

– Потому что вообще-то я люблю худых, – заметила Силь.

Пакер не слишком догонял, но чувствовал, что не все идет так, как положено, и на всякий случай немного отодвинулся, налил еще в обе рюмки и посмотрел на часы:

– Говорил, через два часа вернется.

– Он всегда так говорит, – ответила Силь. – Потом заявляется под утро и велит напустить воды в ванну. И еще горячего ему приготовь. Бутерброды его не устраивают. А потом еще постель постели. И храпит.

– Мужчина должен храпеть. Когда мой папа переставал храпеть, то мама покойница просыпалась и проверяла, живой ли. Заснуть не могла, если не слышно было, как он храпака задает.

– Но он даже на животе храпит, – сказала Силь.

– Да он сроду такой был.

– Храпел сроду?

– Только на животе и засыпал. И любил, чтобы одеяло на голове, а ноги на улице. Не то что я. У меня они вечно мерзнут, – сказал Пакер.

Музыка кончилась, щелкнула клавиша в музыкальном центре. На верхнем этаже что-то уронили на пол. Пакер искал чем бы заняться. Взял сигарету, покрутил ее в пальцах и сунул в рот.

– Мне тоже прикурить дайте, – сказала Силь.

Пакер подал ей пачку вместе с зажигалкой. Силь, слегка надувшись, обслужила себя сама.

– Если мы все равно не танцуем, то, может, посмотрим кассету? – предложила она после паузы.

– Можно и кассету, почему бы и нет, – с облегчением ответил Пакер.


Беата ждала. Кружила по залу. Руки в карманах куртки. Пальцы касаются желтых зубных щеток и тюбика «колгейта». Она выбрала желтые, потому что они показались ей самыми веселыми. Вспомнила про мыло, но решила спросить об этом Яцека. У нее мелькнула мысль, что они никогда не ходили вместе в магазин. Она прикидывала: еще надо купить пластиковый пакет, мыло опять же, бумажные полотенца, что-нибудь попить и бутерброды. На первое время хватит. И, может, еще каких-нибудь газет, ведь за шесть или семь часов езды умрешь со скуки. За окном мрак, ничего не видно, только освещенные перроны и названия станций. Она легко представила себе пустое купе с коричневыми сиденьями, шторкой и ковриком на полу. Такая теплая безопасная комнатка, которая летит сквозь ночь. Они выберут вагон для курящих и будут открывать окно, чтобы их обдувал ветер. Беата хотела подойти к какой-нибудь кассе и спросить, сколько стоит билет, но везде стояли люди. Они ее смущали. Какая-то женщина везла на тележке целую гору клетчатых сумок. Похожая на ее мать, но у Беаты ничего не шевельнулось внутри. Во всяком случае, ничего особенного она не почувствовала. Троица стриженных под ноль пацанов в одинаковых куртках до пояса двигалась по прямой чуть ли не строевым шагом, как патруль. Беата подумала, что им, наверное, тоже некуда поехать и они просто пришли посмотреть, как уезжают другие, ведь это всегда лучше, чем ничего или продуваемые насквозь улицы. Она старалась отгадать, куда едут все эти люди, но запас сведений о разных местах был у нее невелик. Деревенских узнать было легко. Они были одеты невзрачнее или, наоборот, пестрее, чем горожане. Осматривались в зале ожидания украдкой, неуверенно, как бы сомневаясь, что можно охватить взглядом такое пространство. Они сильно напоминали неверующих в костеле.

Шустрилы в коротких куртках подпирали стены, шушукались, постоянно держа в поле зрения все, что делалось вокруг. Беата подумала, что эти тоже никуда не поедут, так и будут здесь торчать, на вечном сквозняке большого города, который сталкивает людей, но редко связывает их судьбы. Беате вспомнился аквариум у них в биологическом кабинете. Рыбки проплывали в миллиметре, не замечая друг друга. Как-то одна сдохла и висела у самого дна, а остальные сновали рядом, пощипывая ее за красные плавники. Ей хотелось увидеть, чем это кончится, скорее всего остался бы только маленький скелетик, но кто-то ее вынул.

«Триста – четыреста, не больше, – решила она в конце концов. – Ведь это простой „скорый"».

Мужчины неплотным кольцом окружили подиум, на котором стоял автомобиль. Они наклонялись друг к другу, обмениваясь впечатлениями. Беате пришло в голову, что она сама могла бы оказаться на месте этой машины. На подиуме, отгороженном шнуром, и с табличкой, где были бы указаны дата и год рождения, объемы, скрытые преимущества, увлечения и тайные желания, а они бы стояли вокруг, точно так же, как сейчас, и обсуждали ее между собой. Там было и два железнодорожника. В мятой форме, как после долгого переезда.

И тут она заметила тех троих. Толстяка, кудрявого парня и типа в тренировочном костюме. Того самого, который вышвырнул их сегодня из квартиры. Они вошли со стороны стоянки такси и сразу направились к лестнице, ведущей вниз. Кудрявый шел впереди. А те шагов на десять сзади.

Иногда сознание действует молниеносно, раньше, чем само может понять. Срабатывает так быстро, что не поспевает за собой и уже потом, после дела, само себе удивляется. А может, это просто тело отделяется от него ненадолго и начинает жить своей животной и безошибочной жизнью.


Яцеку вдруг стало душно, и он решил выйти из этого террариума, наполненного электронным бульканьем. По экранам перемещались разные твари и взаимно лишали друг друга жизни. Мальчики стояли склонившись над ними и следили за этой стерильной бойней. Будто хирурги или их собственные матери, склонившиеся над газовыми плитами. Итак, ему стало душно, нехорошо, и в воздухе почудились испарения настоящей крови. Он вышел к палаткам. И тут же появился кудрявый.

Они отошли в сторону, и Яцек сказал:

– Наконец-то. Деньги с тобой?

Тот ответил, что да.

– Так куда пойдем? – спросил Яцек.

Тот пожал плечами.

– А кто знает? – спросил Яцек.

– Может, в сральник? – сказал кудрявый.

– Нет, в сральник не хочу. Куда-нибудь еще.

– Ну куда?

– Придумай что-нибудь.

– Ну не знаю, – сказал парень и посмотрел куда-то в глубь перехода, и Яцек почувствовал, что парню страшно и он врет, ведь вопрос выеденного яйца не стоит, достаточно прошвырнуться до Дворца или к «Холидей», и все будет сделано, – это так же просто, как угостить сигаретой. – Ну не знаю, – повторил парень, – может, к перронам…

Яцек посмотрел в ту же сторону и между подвижными фигурами пассажиров увидел неподвижный силуэт грузного мужчины. Он появился где-то около киоска, возле камер хранения, и приближался к ним, в то же время оставаясь неподвижным. Яцек был уверен, что амбал смотрит на них, хотя с такого расстояния не мог этого видеть. Он обернулся вправо и увидел братка в фиолетовом. Их разделяло всего несколько шагов, но когда их глаза встретились, браток его узнал и на его лице отразилось глуповатое удивление. Кудрявый попятился. Он уже сделал свое дело.

«На остановках пусто, на Эмилии пусто, пусто на Яна Павла» – так думал Яцек, хотя это были скорее не мысли, а картины, в которых он видел свою одинокую фигуру на освещенном тротуаре и слышал отчетливый звук своих шагов. И он побежал вперед, прямо в оживленный переход, где киоски. Толстый ускорил шаг и попытался отрезать ему путь, но был чересчур грузен, и на нем были слишком элегантные ботинки на тонкой и скользкой подошве. Сзади раздался крик, Яцек не сомневался, что это тип в фиолетовом кого-то толкнул или опрокинул. И тут же сам налетел на прохожего, инстинктивно схватил другого за плечи, повернул и отшвырнул от себя. Началось замешательство, кто-то уже лежал на земле, но краем глаза Яцек заметил, что фиолетовый прет вперед, расталкивая и отбрасывая всех на своем пути, словно разгребая заросли или вылезая из болота.

Яцек бежал петляя, это был очень нервозный слалом. Прыжок влево, прыжок вправо, женщина с ребенком, снова наискось влево, две монахини с аккуратными атташе-кейсами, между монахинями просвет, запах духов, а сейчас прямо сквозь строй застывших лиц и через пару шагов снова в смешанный, хаотичный муравейник. Только что прибыл какой-то поезд, поэтому ручеек обвешанных сумками и чемоданами пассажиров плыл с перрона по эскалатору вверх, Яцек ударился коленом обо что-то твердое и подумал, что эта толпа приезжих немного попридержит его преследователей, и полетел сломя голову, не разбирая дороги, просто пер вперед, – чем больше бенц, тем лучше.

И тут он услышал, что она его зовет. Она стояла на лестнице, ведущей в зал ожидания, и кричала: «Яцек!» Стояла совершенно неподвижно, опустив руки, и кричала. Он никогда не видел такой неподвижности. Отвел глаза, сразу выбросил из головы и побежал дальше.


Потом ему приснилась старая банкнота в сто злотых. Она испускала такое свечение, словно металлургический завод на обороте был всамделишным и варил сталь. Красный дым из труб тянулся горизонтальными полосами. Правда, может, это вовсе не был конкретный завод, а просто фабрика вообще, потому что вместе с ней ему снился запах отца, когда он раз в месяц доставал из бумажника деньги и клал их перед матерью на кухонный стол. Его пиджак пропах пылью, усталостью и еще чем-то. Позже, когда он сам стал работать, он узнал этот запах. Так пахло внутри металлического шкафчика в раздевалке. Одежда там запотевала, хотя на улице было холодно. Липкий воздух тек из цехов и приваривался к эмалированной поверхности. Деваться от него было некуда. Он просачивался между волокнами, забивался в поры ботинок, пропитывал виниловую «кожу» портфелей, в которых обычно приносили бутерброды. Хлеб, мясо, сыр вбирали его в себя, как губка, и поэтому он проникал в организм даже во время отдыха, в обеденный перерыв. Да. Но это было потом. Пока что он трогал выложенные на стол банкноты, ощущая их мягкую, тряпичную поверхность с черной грязью, осевшей на многочисленных сгибах. Как на ладонях отца. Он мыл их часто, но всегда что-нибудь да оставалось. Под ногтями или в капиллярных линиях большого пальца. Новые сотенные бумажки попадались очень редко. Жесткие и хрустящие. Красного цвета, который переходил в кремовато-желтый. Большинство были очень ветхие. Они не хрустели и пахли точно так же, как отцовский пиджак и черная папка с двумя отделениями, в которой он носил бутерброды и в которой всегда лежала карточка регистрации прихода на работу. Павел раз открыл ее и увидел: 5.56, 5.58, 5.52, 0.00, 5.59. Никаких откровений. Один или два раза встречалось 6.07 или 6.01, подчеркнутое красным карандашом – такого же цвета, как на сотенной. И даже эти цифры пахли фабрикой.

Мать, вручив ему сотню, посылала со списком в магазин, и мелочь, которую ему возвращали на сдачу, и еда, которую он приносил, – все отдавало этим запахом. Он не мог понять, почему это так, пока не оказался, много времени спустя, в колонне мужчин, идущих на смену без чего-то шесть. Они шли поперек мостовой, не обращая внимания на автомобили. Миновав проходную под треск автоматов-регистраторов, они уже более медленным шагом направлялись к влажным раздевалкам с рядами серых шкафчиков и только там, раздевшись до маек– и кальсон, перебрасывались парой слов. Их белье светилось, как кости в земле. Курили. Перекладывали в комбинезоны часы и деньги. Закрывали шкафчики на навесные замки. Бросали окурки на деревянный пол. Шли по коридору в цеха. В первый день он, по сути, ничего не делал. Кто-то должен был все ему показать, но ему только выдали новую спецовку, берет, и все забыли о нем. Он подождал, пока остальные займутся своими делами, и пошел куда-то вперед и очень скоро заблудился. Он кружил среди разгоряченных машин, холивших ходуном, – вот где точно не замерзнешь. Вместо ворот на выходе из цехов были установлены тепловые пушки. Он их раньше никогда не видел, поэтому вышел и вошел несколько раз, чувствуя в брючинах теплое дуновение снизу. Потом попал в кузню. Пневматические молоты высотой в несколько этажей формовали маленькие кусочки разогретого до красноты металла в кружочки, в пузатые кубики, в длинные плоские прутья, а земля гудела, словно ей хотелось, чтобы все это – вместе с оглушительным свистом, грохотом и огненными пастями электрических печей – сейчас провалилось, оказалось там, где ему место. И так везде: огонь, дым, закатанные рукава фланелевых рубах, вонь горящих минералов, и так до самого отбоя: сварочные цеха, везде адское свечение стонущего металла, когда белое переходит в желтое, желтое в оранжевое, оранжевое в красное, а красное постепенно покрывается синим, и на его отвердевшей поверхности застывают радужные разводы.

В два часа дня, выходя вместе со всеми, он заметил, что сам пропитался тем же запахом, что и остальные. Он исходил от волос, ладоней, стоял в горле и даже въелся в сигареты.

Через полчаса, проезжая на автобусе мимо гигантской теплоэлектростанции, он подсчитал в уме, что заработал за день сотенную бумажку и даже чуть побольше.


И Силь направилась к подставке с аппаратурой, чтобы выбрать кассету. Они стояли на нижней полке, поэтому ей пришлось очень низко нагнуться, и Пакер увидел перед собой светлый треугольник трусиков. «Желтые, – подумал он. – Или розовые. Черт его знает». Потом, решив, что это не так важно, он сделал попытку отвести глаза и смотреть куда-нибудь в другую сторону. Но, поскольку раньше уже успел все как следует разглядеть, не сумел найти ничего, стоящего внимания. Он осторожно косился в направлении телевизора, но там все было без перемен. Попка была выпячена тем же курсом, а Силь еще и водила ею туда-сюда, со всей очевидностью находясь в процессе принятия решения. Палец с красным ногтем касался коробок, с тихим стуком перебирал их, то и дело возвращаясь к началу. Кассет было тридцать штук, и все их Силь знала наизусть.

– А что бы вы хотели? – спросила она в конце концов.

– Чтоб без тягомотины, – сказал Пакер ее попке. – Может, какое американское.

Силь наконец выбрала, магнитофон проглотил кассету. Девушка включила телевизор, взяла пульт и села на диван.

– Надо перемотать, – сказала она.

– Подождем, – ответил Пакер. На него напала сонливость, и он раскинулся поудобнее, вытянув ноги далеко перед собой. Взял со стола бутылку, пепельницу, курево и расставил все так, чтоб было под рукой. Он любил кино, но ему частенько случалось засыпать во время фильма, – давно прошли те времена, когда стоило лишь раздаться первым звукам позывных Польской кинохроники в «Сирене» на Инженерной, как у него по телу сразу бежали мурашки.

Магнитофон перемотал ленту, Силь кошачьим движением занесла пульт перед телевизором, и на экране появились двое. Они что-то там лопотали между собой по-немецки.

– Говорила, американский, – без особой настойчивости встрял Пакер.

– Американский и есть. Немецкая версия, – ответила Силь.

– А польскую они уже сделать не могут, – буркнул Пакер.

Мужчины шли по улице. Один был блондином, другой брюнетом. Оба в костюмах. Больше ничего не происходило. Картинка немного прыгала.

– Э-э, там, – сказал Пакер, и глаза у него закрылись.

Ему приснился кинотеатр «Сирена». Годзилла шел по улице, переворачивая дома, и это было круто. Потом появились Родан – Птица Смерти, и Мегагодзилла, и Гедора, и, наконец, Химера Калифа. Все они были симпатичные, маленькие и совсем не страшные, поэтому Пакеру хотелось, чтобы они снились подольше, он попытался поудобнее вытянуться на диване, но необычная близость Силь не давала ему такой возможности. Он приоткрыл глаза и увидел, что Силь смотрит вовсе не на Химеру с тремя гибкими шеями, а на веселое трио. Два господина, блондин и брюнет, вовсю развлекались с рыжей девицей, одетой только в чулки и туфли на шпильке. Теперь там вместо улицы был диван и плюшевые кресла. Они делали то одно, то другое без передыху, не останавливаясь ни на минуту. «Вот это уж точно без тягомотины», – подумал Пакер, и сна как не бывало. Но он не поддался. Он чуял, как Силь упрямо приваливается к его бедру и боку. И твердил про себя: «Блин, нет», чувствуя себя глупее глупого. Конечно, такие вещи он видал не раз и не два, но с ребятами, не при женщинах. Пакеру было просто-напросто стыдно. Закроет он один глаз, а другой открывается сам, и блондин с брюнетом не могли никак достичь настоящего стереокачества.

«Хорошо бы проспать все это дело», – думал Пакер, но, с другой стороны, он боялся того, что может случиться во время его настоящего или притворного сна. Поэтому он замер, распластавшись неподвижно, насколько это было в его силах, всем своим видом выражая такую мысль: лично ему что в лоб, что по лбу. Тело Силь сделалось тяжелым и горячим, хотя она – он же знал – была прямо щепка.

И тут зачирикал телефон. Боковой натиск ослаб и совсем прекратился, и Пакер увидел, что Силь встает, делает тише эти стоны на немецком и снимает трубку.

– Это вас, – сказала она, заслоняя середину экрана.

– Меня? – удивился Пакер.

– Сказала же.

Через две минуты он совершенно протрезвел, и вся эта веселуха, вместе с несостоявшейся тягомотиной, стала ему без разницы. Задержавшись посередине комнаты, уже в пиджаке, он распихивал по карманам сигареты и зажигалку.

– Нужны брюки, трусы и какой-нибудь пакет. И давай звони, вызывай такси. Давай быстрее!


Они покрутились в толпе, надеясь на фарт. Заглядывали в магазинчики и киоски сквозь стекла витрин. Люди оборачивались им вслед.

– Б…дь, – сказал Болек. – Надо посмотреть на остановках.

фиолетовый ответил:

– Ладно, – и в три прыжка оказался наверху, у трамвайных путей, соединяющих Прагу с Охотой, а Болек направился к тем, что вели из Мокотова и обратно.

Он чувствовал усиливающуюся боль в животе. В такое время все люди были серы и бродили туда-сюда с неопределенными целями. «Не будет же этот козел стоять тут и ждать», – подумал Болек и сбежал по лестнице вниз. Фиолетовый уже стоял у фонтана и делал вид, что прочесывает взглядом толпу. То и дело вставал на цыпочки, как шизанутый.

– По нулям, шеф, как в воду канул.

– Слинял на раз.

– Зае…сь. Спугнули его.

– Будь я на пару лет моложе…

Так они говорили, топчась на месте и ища среди десятка голов одну. Фиолетовый сжимал и разжимал кулаки, словно пальцы у него были слеплены клеем. Болек засунул руки в карманы и как-то странно расставил ноги, словно боялся упасть.

– Ну так что, шеф?

– Ты вернись. Та девка, что орала. Может, она еще там.

– Кто-то кричал, но я не видел кто.

– Девка. В военной куртке.

– Ладно, посмотрю. А того козла я где-то видел, шеф. Слишком быстро все покатилось, но точно я его где-то…

– Ладно, а сейчас давай двигай поршнями. Я тут еще покручусь.

И Болек остался один. Посмотрел вслед фиолетовому, убедился, что тот направился куда велено, и попробовал осторожно сделать пару шагов. Боль в животе была все острее, она петляла, кружила, завязывалась узлом, меняла место и слово бы хотела выйти. Болек слегка согнулся и семенил подавшись вперед. Вдавливая кулаки в карманы брюк, он пытался думать о том спокойном и прекрасном, что видел в жизни, но мысли все крутились вокруг шагов и метров, отделяющих его от покрытого кафелем перехода, где с сигаретами в зубах или в пальцах стояли молодые ребята. Болек остановился на минутку, и боль утихла. Ему оставалось еще метров пять, но он уже чувствовал запах. Двое красавцев, оба с серьгой в ухе, стали к нему приглядываться. Один даже улыбнулся, потупив глазки. На ногах у него были тяжелые черные ботинки, все в серебряных накладках. Второй поправил на шее широкий шарф лососевого цвета. Они обменялись замечаниями, и тот, в ботинках, снова улыбнулся, но уже не отводя взгляда.

«О господи, – подумал Болек, понимая, что сейчас бессилен. – О господи боже, в другое время ты бы уже с жизнью попрощался», – додумал он свою мысль, а те стояли и ждали, потому что видали в жизни и не таких, как он.

И когда он почти дошел, а те уже не сомневались, что для них начинается лучшая часть дня, из недр туалета под шум спущенной воды, в облаке ароматов мыла и парфюма, на фоне обманчивого блеска кафеля появился Яцек. Они столкнулись буквально нос к носу, и счет пошел на секунды: у кого быстрей проскочит в мозгу какая-то искра.


Он летел с ураганной скоростью направо, на Новогрудскую, но ему было ясно, что все это становится совершенно бессмысленным. Он взмок, чувствовал себя старым, и ему совершенно не хотелось никуда бежать. Страх, который помог ему взлететь на лестницу чуть ли не по воздуху, испарился, и теперь он был почти уверен, что жирный сцапает его раньше, чем он добежит до Линдлея. Он слышал сзади тяжелые шаги и цоканье подкованных ботинок по мостовой. «Или ждать, или сваливать», – мысль ворочалась очень медленно. Он бежал, а дома с обеих сторон, казалось, застыли на месте. Где-то далеко впереди замаячил прохожий с собакой, но сразу исчез. Это был спальный район. В окнах тюль и цветы, в автомобилях красные огоньки сигнализации. Прямые линии и пустота. «Военные и полиция, – подумал бегущий. – Страшно в переулок свернуть, того и гляди такой вот в пижаме и тапочках башку прострелит». А сзади все те же цок-цок по мостовой. Ему снова вспомнился Майкл Джексон: если ему вздумалось купить Бемово,[55] то почему не добавить к этому и здешние места, тут тоже ничего нет. И тогда они бы сейчас бежали через лунапарк, среди мигающего света иллюминации, огней, блеска, среди дебильной флоры и шизанутой фауны, оба в бейсболках с инициалами «MJ», а остальная часть полуторамиллионного города пошла бы в обслугу чертовых колес, лазерных тиров, бочек смеха и виртуальных кунсткамер, и все стало бы наконец и мнимо, и присно, и во веки веков аминь. Такими мыслями он пытался себя отвлечь, а Линдлея и не думала приближаться. Он споткнулся о выступающую плиту тротуара и потерял равновесие, но сумел удержаться на ногах. Мысли наплывали неизвестно откуда, занимали его голову на какую-то долю секунды и потом отставали, а он бежал вперед. Где-то в горле чувствовалась горечь. В сортире он воткнул в нос трубочку как можно глубже и вдохнул прямо в мозг. Воздух тоже был горьковатым на вкус. Жирный не нагонял его, но и не отставал. Яцек представил, что они будут так бежать и бежать без конца. Они пересекли бы эту чертову Линдлея, потом на Рашинскую, мимо памятника Летчику, скорее бы Жвирки,[56] а там уже просторно, все прямо и ровно, и у кладбища русских солдат сразу наступает осень, там уже в сентябре деревья стоят в красных и желтых языках пламени, а от дачных участков тянет запахом горелых листьев и травы. Пожилые пары несут в сумках бутерброды и термосы с чаем в свои беседки. Там резвятся собаки, и уже брезжит туманный, но погожий день. Из аэропорта едут голубые автобусы с хорошо одетыми людьми, прибывшими посмотреть нашу страну.

Так он занимал себя, но Новогрудская не хотела кончаться, и все это смахивало на какой-то сон, где пространство отклеилось от времени. Потом он сообразил, что жирный один, а тот, второй, куда-то пропал, и, наверное, можно было бы обернуться и встретиться с этим жиртрестом лицом к лицу или придумать что-нибудь еще. Прикидывая, что бы это могло быть, он стал присматриваться к предметам, мимо которых пробегал, но ничего подходящего не попадалось. Урна, раздавленная пачка от сигарет, собачье говно, – в общем, в качестве оружия ничего не годилось. Куража для такого дела он в себе не чувствовал. Просто надоело вот так бежать и бежать. Ему стало жаль времени, замкнутого в бесконечной перспективе улицы. В голову лезли фильмы, которые он когда-то видел, и предметы, которые имел. Он перебирал их в мыслях, вспоминал названия, сортировал и вдруг почувствовал, что бежит один.

Жирный остановился. Довольно далеко, но в свете уличного фонаря было хорошо видно, что с ним что-то не так: он стоял очень странно, на полусогнутых, отведя руки далеко в стороны, словно собирался куда-то красться, но он не двигался с места. Будто услышал нечто и испугался. Яцек недолго смотрел в его сторону, и, не пытаясь больше ничего понять, повернулся, и пошел прочь. Угол Линдлея оказался в двух шагах.


Где-то затопали, и он проснулся, но сразу теснее сжался в комок, потому что звук был похож на шаги великана, идущего с Жолибожа на Мокотов. Перед тем как снова впасть в сон, он еще успел подумать, что жизнь ему снится совершенно беспорядочно, как будто в ней не было никакого смысла. Теперь почему-то привиделся его первый «дипломат» за четыреста пятьдесят злотых. Черный и твердый, из пластика с алюминиевым бортиком. Все тогда такие носили, и в трамвае, когда в давке «дипломаты» ударялись друг о друга, стоял стук. Но сейчас он был не в трамвае, а на лестничной клетке в доме повышенной этажности в Гоцлаве.[57] Он шел вниз медленно, словно боялся. Остановился перед очередной дверью, потом перед другой и так до самого первого этажа. Следующий дом. Он ждет, когда у лифта не останется никого, и лишь тогда нажимает кнопку. Едет на самый верхний этаж, давая себе зарок, что будет звонить лишь в те двери, где в номерах есть счастливые числа – тройки и семерки. Серые стены пахнут свежей краской. Он повторяет про себя пятнадцать заученных слов и репетирует улыбку: «Здравствуйте, мы оказываем услуги по отделке помещений, здравствуйте, мы оказываем…»

Спустился этажом ниже, произнес про себя: «Крибле, крабле, буме» – и пошел к дверям, за которыми слышалась какая-то возня. Они распахнулись почти мгновенно, и он оказался в прихожей, в окружении детворы, которая глазела на него, как на Деда Мороза. Потом вышла женщина в халате и спросила, что ему надо. Тогда он снова завел свою песню про облицовку и обивку, а она смотрела так, словно ждала чего-то еще, не понимая, о чем речь.

Он вспомнил про наглядность, оперся спиной о стену и раскрыл на коленях «дипломат»:

– Посмотрите, это образцы. Мы можем выложить стены панелями из ясеня, сосны, дуба, а для дверей предлагаем обивку цвета бордо, беж или коричневого.

Дети вставали на цыпочки, чтобы увидеть эти чудеса. Кто-то схватился за край «дипломата», и досочки, фрагменты обвязки, квитанции и все остальное полетело на пол. Дети бросились на все эти сокровища, каждый схватил что-нибудь, а женщина все стояла неподвижно и улыбалась, словно извиняясь.

– Верните пану все его вещи, – произнесла она наконец. – Я найду во что вам поиграть. – И обращаясь уже к нему: – Спасибо, но мы здесь только снимаем квартиру. Если вы подождете минутку, то я отыщу для вас телефон владельца. Может, он захочет. Облицовка не помешала бы. Малыши пачкают стены.

В этот день никому ничего впарить не удалось. Он не умел всовывать ногу в дверной проем, чтобы успеть сказать больше чем пару слов. Под конец язык у него заплетался и он предлагал бордовые панели вместо дубовых. Короче, в тот день он ничего не смог продать. И на следующий тоже. Он шел в другие дома. Поднимался и спускался вниз. Встречал мужиков в комбинезонах. Они обивали двери и выкладывали деревянными панелями прихожие.

Несколько раз, увидев тех, кто ему открыл, он говорил:

– Извините, я ошибся.

Прошло четыре дня, результатов ноль. Болели ноги. Он думал о «дипломате» и потраченных на него деньгах. В пятницу у него кончились чистые рубашки, и пришлось надеть ту же, что в понедельник. Было жарко, и он то и дело останавливался передохнуть. Два дома в Витолине[58] – там он уже отстрелялся; он перешел Гроховскую и уселся в сквере около улицы Главного Штаба. Выкурил две сигареты и решил, что, если и сегодня ничего не получится, надо с этим кончать. Вернулся к многоэтажкам.

Его окликнул невысокий щуплый тип:

– Ты занимаешься обивкой дверей?

– Да. То есть я собираю заказы.

– Самое оно. Идем. Покажу, что мне надо.

Они вошли в подъезд, а типчик все болтал без умолку:

– У меня для тебя не совсем обычная халтура – дверь в подвал. Там у меня бизнес, а соседям мешает. Слышь, надо сначала поролон положить, а потом что-нибудь сверху, чтобы вид был, а дверь нестандартная, нужно замеры сделать. У тебя рулетка есть? Да ладно, у меня своя.

Они уже стояли на лестнице, там было темно. Тип сказал, что пойдет вперед и зажжет свет. Тут Павел почувствовал, что его куда-то тащат. Он пробовал упираться, но тех было двое. Его втолкнули куда-то в темноту и тесноту. Дали пару раз, но не слишком сильно, и предупредили, что если он еще раз появится на их территории, то получит по полной программе. Потом вырвали у него из рук «дипломат» и он услышал, как им колотят о стену или пол. Скоро все стихло, нигде никакого движения. Павел нашел входную дверь, но та была заперта. Наткнулся на разбитый «дипломат». Через час он принялся кричать, и кто-то привел дворника. Он взял свой растрескавшийся чемоданчик и потом в парке внимательно, осторожно осмотрел его, но с ним ничего уже нельзя было сделать. И сейчас, во сне, он ясно увидел цифры тысяча девятьсот восемьдесят пять. Они горели над городом подобно неоновым огням, как начало отсчета нового времени, как важная дата, но zusamen [59] грош цена всему этому, да и всему остальному, – такие мысли бродили у него в голове между сном и явью, и он постарался поскорее нырнуть обратно в сон, словно надеясь где-нибудь там, на самом дне, найти то, из-за чего все началось.


– Ты не говорил, что нужно без газа, – сказал Пакер.

– Все тебе скажи, – ответил Болек.

– А что я, дух святой? Откуда мне было знать? Ты сказал, чтобы я по дороге купил какой-нибудь воды. Чтоб запивать, хорошо брать с пузырьками. Всегда такую покупали. Откуда мне было знать?

– Да? Я должен был тебе по телефону сказать? – съязвил Болек.

– Какая разница, хоть и по телефону.

– Это не телефонный разговор, – сказал Болек.

– А, – сказал Пакер.

Они препирались почти шепотом, стоя недалеко от Новогрудской в темном дворе, правда, кое-где в окнах еще горел свет.

– Ну как? – спросил Пакер.

– Щиплет немного. Чертов газ, – сказал Болек.

– В другой раз буду знать, Болька.

Двор-то был темный, но Болек был виден издалека, поскольку на нем не было ни брюк, ни даже трусов, вот он и белел во мраке ночи. Он подмывался водой из бутылки. Пакер стоял рядом, поводя носом.

– Подсыпала мне что-то, как пить дать. Вот приду, я ей… – шептал Болек.

– Болька, ну а мне тоже подсыпала? И себе? Мы ведь из одной кастрюли ели, ведь так? Ты просто обожрался.

– Я еще ни разу в жизни не обжирался, – сказал Болек, с опаской втягивая носом воздух.

– Ничто не длится вечно, – философски заключил Пакер.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Да ничего такого. Но, может, ты бы немного притормозил с едой, Болька? Ведь мы уже не молоденькие.

– Вот сейчас я должен притормозить? Сейчас, когда я могу купить себе все, что захочу? Забыл, как раньше было? Хлеб с сыром да молоко. А сейчас…

– Не в еде счастье.

– Это точно. Почему это я должен себе отказывать, если мне нравится?

Болек швырнул пустую бутылку, и Пакер подал ему другую. Болек снова стал подмываться – спереди и сзади, выгибаясь при этом то в одну, то в другую сторону, как танцор. Наконец, решив, что уже хватит, смелее втянул воздух и сказал:

– Наверное, хватит.

– Ну, не знаю, – сказал Пакер. – Вроде как еще маленько шибает.

– Вода еще есть? – спросил Болек.

– Нет. Я взял две бутылки.

– А три, блин, ты уже не мог! – высоким голосом выкрикнул Болек.

– Болька, что ты все время наезжаешь. Звонишь среди ночи, напускаешь туману, и то, и се ему привези, я несусь как на пожар, думаю, стряслось не знаю что, а он мало того что всего лишь обосрался, да еще и с претензиями…

– Пакер! Я тебе сейчас кое-что скажу, – завопил Болек, но закончить не успел, потому что у них над головой на первом этаже зажегся свет и в открытом окне выросла фигура мужчины.

– Если не заткнетесь, то я звоню в полицию. И вон отсюда, пидоры! Сию минуту!

Болек, не говоря ни слова, стал одеваться в принесенные Пакером вещи. Натянул трусы, потом брюки, прыгая на одной ноге. И Пакер пританцовывал на месте, – он не любил, когда в его присутствии произносили слово «полиция».


Она, конечно, могла побежать за ними, за Яцеком, за жирным и Белобрысым. Ведь у нее было чистое, благородное сердце, чуждое страха. Но она поколебалась всего мгновение, и толпа разделила их. Люди поднимались по лестнице. Те уже смылись. Беата спустилась вниз, следом за ними, но быстро почувствовала, что идет все медленнее и медленнее и наконец не может идти совсем. Пришлось вернуться. Она совсем выбилась из сил. Черные буквы на табло сложились в слово «Закопане». Все вокруг занимались своими делами, словно не было ни ее крика, ни облавы, которую те устроили здесь, – будто все это просто привиделось. Она подумала, что так сходят на нет все события. Исчерпают себя и обрываются, не оставив следа, а мир тут же снова срастается в этом месте. Беата еще раз потрогала зубные щетки в кармане. На глаза навернулись слезы. Она было снова хотела сойти вниз, ей показалось, что внизу темнее и окружающие ничего не заметят. Но там в воздухе висел тот же серо-желтый свет, что и везде. Мимо прошел военный патруль. У патрульных были серьезные детские лица. Они тоже ни о чем не догадывались. Одиночество обступало ее со всех сторон, и оно не имело конца. Прозрачные двери открывались и закрывались, подмешивая в темноту ночи вокзальный свет. На остановке она задрала голову, чтобы проверить, в каком месте «Марриотт» расплывается в небе.


«Да какое мне дело», – подумал Яцек. По Аллеям как ни в чем не бывало ехали машины. «Вот хрен, тоже мне бизнес, ничего нельзя продать, чтобы тут же к тебе кто-нибудь не прицепился». В узком проезде на другой стороне улицы загрохотал поезд.

– Ну, про каникулы скорее всего можно забыть, – сказал он вслух. – Нет правды в жизни.

Вокзал с правой стороны притягивал своим обманчивым светом. Подумалось, что нужно туда вернуться и тогда все закончится раз и навсегда. Он вспомнил, что кудрявый один раз дошел с ним почти до самого дома.

«И черт меня дернул, на хрен надо было». Он и это вспомнит, если его как следует попросят. Мир стал слишком тесен. Знакомишься с кем-нибудь и не знаешь, чем это кончится. Когда-то было лучше. А может, и не захочет вспомнить. Как повернется.

«Знакомство со мной ему теперь не на руку. Или захочет. Как повернется». От остановки отъехал седьмой. Посыпались искры. Улица осветилась так, словно вот-вот вспыхнет. Яцек пересек Аллеи и пошел по Желязной. Старые дома поглощали свет, но что делать с ним дальше, не знали, и по окнам сновали лишь слабые блики, словно люди сидели при неверном пламени свечек или керосинок. Наверное, боялись, что город наконец потребует вернуть ему этот старый пещерный квартал, заставит всех покинуть эти дома и тогда их обитатели выйдут на свет и ослепнут. Яцек дошел до Злотой и свернул направо. Яна Павла была пуста. Он разбежался, перепрыгнул через заборчик и оказался на Эмилии. Во Дворце не светилось ни одно окно.

«Пупок мироздания, просто заеб…сь, – подумал Яцек. – Внизу пара сторожей, и в кустах живой души нет, потому что сегодня слишком холодно». Но это место было не хуже любого другого, поэтому он перебежал мостовую и пошел между деревьями. Ночные автобусы, ревя дизелями, отправлялись в первый рейс. Он обернулся посмотреть, как они ползут в сторону Аллей, чтобы потом разъехаться на все четыре стороны, – казалось, автобусы вышли в город после какой-то катастрофы или эпидемии, потому что на улицах и мостах не было ни души, а сбившиеся в кучу пассажиры смахивали на узников или беглецов, которые неслись на отдаленные скалы Натолина, Вавжишева, Таргувка и Кабатов.[60] Шестьсот первый, шестьсот второй, шестьсот пятый. «Три шестерки – вот вам и дьявол, – засмеялся он про себя. – Или восемнадцать, то есть совершеннолетие, избирательные права и право покупать алкоголь. Как все классно совпадает, стоит человеку оставить свои мысли в покое. Одна подходит к другой без всяких склеек». Окружающий мир со свистом проносился сквозь его мозг, не возбуждая, однако, никаких надежд, никаких воспоминаний. Мысли не выходили за рамки текущей минуты и были полностью адекватны тому, что регистрировали органы чувств. Ему казалось, что вещи замкнуты в себе, они, как телевизионная передача, кончаются ничем – ряд картин, и ничего больше. И он отбросил идею посидеть на лавочке в темноте и покурить, потому что это означало бы перерыв в программе или «просим нас извинить за помехи в эфире». Яцек свернул влево, срезая угол, чтобы как можно скорее выйти на Свентокшискую. Там было все, чем можно подпитать сознание: отблески огней на кузовах машин, множество вещей в витринах и бесконечное количество деталей, наполняющих мозг, долго бывший на голодном пайке. Больше, больше, чтобы чем-то занять этот причудливый электролиз, вбросить что-нибудь в эту сверхъестественную химию, лишь бы они не сосредоточились сами на себе, ибо тогда уже не будет ничего – только прямая, как горизонт, линия осциллографа, horror vacui [61] и благодарим вас, достаточно. Его обогнала уборочная машина, словно мимо пролетела со смертельным шелестом туча насекомых. В огнях перекрестка ее оранжевая спина заблестела, как от пота, и погасла, когда она въехала в глубокую пропасть Свентокшиской. Яцек подождал на светофоре, перешел на другую сторону и двинулся к кольцевой развязке. Справа волной текла ночь, разбиваясь о серебристые стены универмагов. Ее единственный длинный рукав терялся, тая, в глубине Злотой, в огнях Нового Свята.

«Когда улица называлась Киевского, то манекены здесь выглядели не так сексуально». Он попытался схватиться за эту ниточку, ведущую в прошлое, но она тут же порвалась, и он снова оказался один на ярко освещенном длинном отрезке прямой. Полая одежда исполняла свою пантомиму для богатых. Кольцевая развязка напоминала опустевший шатер цирка. Он спустился под землю и, увидев телефоны, вспомнил, что должен позвонить Беате, сказать ей, предостеречь, но подумал, что у него нет ни карты, ни жетона, и успокоился.


– У меня тоже когда-то была собака, но она убежала, – сказал Белобрысый.

– Тоже мне, собака, если она от хозяина убегает, – пожал плечами Болек, потягивая из стакана.

– Это бывает, – сказал Пакер. – У нас была кошка и тоже гуляла неизвестно где. Приходила, когда ей вздумается, а потом совсем пропала.

– Кошки все паскуды, – перебил Белобрысый.

– Кошка – это вам не собака, – сказал Болек. – Она не привязывается к человеку.

– Кто его знает, – задумался Пакер. – У нас был один кот, так ему вообще даже шевелиться было лень. Валялся целыми днями и вставал только, чтобы натрескаться.

– Вот именно. У них душа потемки, – сказал Белобрысый.

– Зловредные твари.

– А у собак не потемки? Сам говорил, что ушла от тебя, – возмутился Пакер.

Они сидели в пустом «Хучи-кучи», который уже закрылся, и каждый пил не то, что другой. Болек пиво, Пакер водку, а Белобрысый ром с колой, потому что был за рулем и Болек сказал ему, чтоб не особенно. За стойкой Цапля перетирал рюмки и стаканы. В бильярдной было темно. Пакер одергивал свой васильковый пиджак. Кожан Болека висел на спинке кресла. Белобрысый тоже снял свой вместе с толстовкой и сидел, то и дело посматривая на свои бицепсы.

– Мой Шейх от меня ни на шаг, – сказал Болек. – А когда я ухожу, он лежит и не ест, не пьет, все в окно выглядывает, хоть ни хрена ему не видно, маловат для этого.

– Не такой он уж маленький, – заметил Пакер.

– Для собаки он большой, – согласился Болек, – но для выглядывания в окно – маленький.

Было почти два часа ночи, причудливые облака сигаретного дыма висели над их головами. Болек курил «Мальборо», Белобрысый «Кэмэл», а Пакер то те, то другие. Цапля все перетирал стаканы, потому что с абстрактной категорией времени можно управиться лишь с помощью чего-то конкретного. Когда вся посуда уже блестела, он вынес ее в подсобку и поставил под кран с водой. Взглянул на себя в зеркало, висевшее над раковиной, и подумал: «Вот так я буду выглядеть лет через десять, если доживу».

Братки за столиком примолкли, уставившись в окно. Через узкие щели жалюзи ночь казалась размытой, как плохая картинка в телевизоре.

– Может, девочек позовем, а, шеф? – спросил наконец Белобрысый.

– Не, – сказал Болек, – завтра дело есть.

– Тогда пусть Цапля пустит музыку, что ли, – сидим тут, будто у нас горе какое. Не беспокойся, шеф, все будет о'кей. Я все сделаю.

– Ладно. Пусть заводит. Но что-нибудь спокойное, – согласился Болек.

– Тут есть одна песня, класс. О матери и моторе, – обрадовался Белобрысый. Он позвал бармена.

Цапля вышел из-за бус со стаканом в руке.

– Эту, новую, Цапля. Где о моторе.

Цапля кивнул и стал рыться в дисках. Наконец нашел, поставил и нажал на кнопку.

– Как они называются? – крикнул Белобрысый.

– «Светляки», – ответил Цапля.

Какое-то время они слушали музыку, а Пакер даже пытался притоптывать в такт ногой.

Болек допил пиво, поиграл стаканом, наконец поставил его и сказал:

– Я не больно-то просекаю, в чем там фишка.

– Да уж не «Бони-М», – поддакнул Пакер.

– Точно. Лучше отвези нас. Наутро работенка есть, – подвел итоги Болек.

Они вышли в темноту. Снизу от Вислы дул холодный ветер, совершенно без запаха, а сигналы автомобилей перекликались где-то вдали, в остекленевшем воздухе, словно одинокие души, осужденные на вечные муки.


Сейчас он снова был в Берлине. Ехал в метро, считал остановки, сжимая в кармане билет. Иногда он ловил на себе чей-то взгляд, но поскольку дело было уже после объединения, он утешал себя мыслью, что его можно принять за дедерона.[62] Все свое он нес с собой, в болоньевой сумке с надписью «USA», купленной на базаре в Варшаве. Над ним простирался город, который он ненавидел и которого жаждал. Он кожей чувствовал его огромное подножие над собой. Здесь была не работа, а говно. Три дня запары, в пыли, среди щебня, где только кран с холодной водой, поэтому он знал, что от него воняет, несмотря на взятый из дома дезодорант «Варс». Он сюда приехал к одному мужику, тот явно не ожидал, что он заявится. Месяц назад они глубокой ночью на Торговой обнимались, как братья, и клялись в вечной дружбе. И вот он здесь, с тремястами марками в застегнутом на пуговицу и булавку кармане. Едет и считает остановки. На Оскар-Хелене-Хайм вошли двое черных. Он не осмелился поднять глаза и сидел уставившись на их новые белые «найки». Его мокасины потрескались и были серыми от пыли. На одном оторвалась бахрома. Он машинально спрятал ногу под сиденье. Болела натертая ладонь. Тильплац, Далем-Дорф, а в карманах крошки табака и задубевший носовой платок. Вообще-то он мог бы ездить так бесконечно. Нормально. Сидишь, не дергаешься. Не надо протискиваться сквозь толпу у вокзала, не надо объяснять на пальцах, какой тебе дать бутерброд, не надо сидеть и цедить пиво, чтобы хватило подольше. Да, здесь нормально. Никакой суеты, никакой ругани, а праздное воображение занимают приземистые, мужиковатые немки, примеряющие золотую бижутерию и черное белье в бездонных пропастях огромных магазинов на Кудаме. Будто он наблюдает за ними сквозь стеклянные панели, а нагие женщины его не замечают, он для них невидим. Их мертвенные тела не имеют человеческого запаха и отражают свет, словно лакированные. Они расхаживают по этажам стеклянных башен, примеряют пальто и пояса для чулок, бросают их и идут дальше, в другие секции, к следующим вешалкам и полкам в поисках туфель, ремешков, духов, перчаток, колец, и тоже их бросают, бродя уже по щиколотки в раскиданных вещах, до которых они едва успели дотронуться, а магазинные интерьеры – это бескрайняя зеркальная анфилада, лабиринт – то ли рай, то ли вечность, – и Павел тоже хочет туда попасть, но в стеклянных стенах нет ни щелки, ни трещинки, ни дверной ручки, они абсолютно гладкие. А женщин все прибывает, новые проникают туда прямо с улицы, просто перетекают сквозь стекло и, попав внутрь, сразу скидывают с себя свои старые вещи, и на блестящих плитках пола растут горы благоухающей одежды, а он по-прежнему никак не может войти.


В темно-синих сумерках мигали зеленые и белые огни. Как лампочки на елке. Из глубины Краковской потянуло холодом, и она почувствовала на лице острые иголки. Швы между тротуарными плитками уже тронуло белым – ветер наметал туда ледяную крупу, и получался геометрический узор. Грохот переместился вправо, спустился ниже, задрожала земля. Руки в карманах уже закоченели. Наконец огоньки пропали и грохот стих. Самолет приземлился. Однажды она видела в кино, как выглядит взлетная полоса ночью. Та была похожа на черную воду. Сигнальные огни отражались от поверхности бетона, и казалось, машина пробьет эту черную гладь и будет падать до самого земного ядра, но все закончилось благополучно.

Она уже успокоилась. Ей необходимо было убежать от всего и позволить событиям подступать медленно, чтобы они успели остыть и сделаться прозрачными. Она присматривалась к ним, и страх переставал биться в ее теле. В конце он совсем замер, застряв холодным комком в горле. Водитель сказал ей, что это последний автобус и что возвращаться ей придется уже ночным. Трамваи тоже уже ушли в парк. Она прошлась немного вперед, чтобы услышать звук собственных шагов. Вокруг не было ни души. Автомобили объезжали бетонный островок. Одни только трогались в путь, другие возвращались. Она нащупала что-то за подкладкой куртки. Нашла дырку и вытащила свою старую зажигалку с леопардовым узором. Язычок пламени появился и погас.

«Газ, наверное, вышел», – подумала она. Подошла к урне. Нашла длинный окурок с белым фильтром. Согрела зажигалку в ладони, и это помогло. У дыма был ментоловый привкус. Мимо проехал какой-то длинный автомобиль. Оттуда летел гудящий ритмичный бас, хотя все окна были закрыты. Зарево, поднимавшееся над центром города, было таким ярким, что невозможно было заметить, где кончается небо и переходит в городской, земной воздух. Время от времени где-то над Мокотовом выныривала луна. Она была почти правильной круглой формы и белая, как ртуть. Облака закрывали ее, но она все равно проглядывала сквозь них, словно холодный слепой зрачок, который не мог оторвать от нее невидящего взгляда. Снова послышался гул.

«Те, наверху, счастливые, как ангелы, – подумала она. – Они сидят в мягких креслах, красивые девушки подают им разноцветные напитки, а город внизу похож на звездное небо или хрустальный дворец; оттуда красная точка ее сигареты совершенно не видна, потому что на всем свете не найдется огонька меньше». Она снова увидела мерцающие зеленые и белые огни. Они двигались сюда с юга, из самой глубины тьмы.

Загрузка...