ГЛАВА III

Сколько Джек себя помнил, он всегда любил животных и растения, крутые серые утесы и рыжую пену волн.

Да и что, кроме них, можно было любить? Люди, особенно взрослые, до сих пор казались Джеку просто ничтожествами, достойными одного лишь презрения. Разумеется, их не избежать, а подчас они могут быть и полезны; но в них нет ничего интересного и приятного, и они очень мешают жить. А за последние три года в его отношение к старшим вкралось нечто новое: он стал думать, что они — природные, так сказать наследственные его враги. Никакая их грубость и глупость, никакие низкие поступки и мелочные придирки его не удивляли: чего еще ждать от созданий, по самой природе своей тупых, злобных и непоследовательных; однажды придя к такому выводу, он презрительно махнул рукой на все их наставления и запреты, в том числе и разумные и необходимые. Он уже не задумывался над тем, почему ему что-либо запрещают — раз запрещено, значит, уж наверно, зря, безо всякой разумной причины.

Он не знал других взрослых, кроме тех, кому вынужден был подчиняться и кого глубоко презирал. После того, как Джек с Молли лишились своей чернобровой матери, которую он почти не помнил, они четыре года жили в Сент-Айвс на попечении бабушки и тетки — взбалмошной старой девы. Эти две почтенные особы видели в обоих детях наказание божье, посланное им за грехи, и почитали своим долгом через определенные промежутки времени кормить их и мыть, главное — мыть; ни одного мальчика на свете не отмывали так самоотверженно, как Джека. Но как ни полезны холодная вода и мохнатые полотенца, для души подрастающего мальчика этого отнюдь не достаточно; еще совсем крошкой Джек по ночам садился в постели и горько упрекал того большого и непонятного, во образе человеческом, кому велено было молиться.

— Это нечестно, — говорил он. — Зачем ты меня создал и никому не приказал меня любить?

Отец-моряк, во всяком случае, его любил; отрадно знать, что есть на свете человек, который не видит ничего постыдного в том, что ты смугл и некрасив и глаза у тебя черные, как у покойной матери, — отрадно, даже если этот человек почти всегда где-то далеко в море. Но однажды ночью грянула буря, вдоль всего побережья замелькали огни — сигналы бедствия, а наутро приехала мертвенно-бледная тетя Сара с телеграммой. С тех пор осиротевшие дети жили в доме викария в Порткэррике.

Дядя Джозайя и тетя Сара очень заботились о том, чтобы пылкий мальчик был здоров телом и духом, но он почти не видел от них ни любви, ни тепла; а если и выпадали на его долю крохи доброты, со стороны дяди они казались ему обидной навязчивостью, а со стороны тетки — слабостью, достойной одного презрения. Пусть бы уж люди были честны и не пытались поймать тебя на удочку фальшивой ласки. У взрослых есть два признанных оружия, пускай ими и действуют. Одно оружие — поучения, иначе говоря, болтовня; другое — грубая сила. Насилие, конечно, штука неприятная, но Джек считал, что естественнее пускать в ход именно его. В конце концов все равно накажут, так уж лучше, без лишних проволочек, прямо с этого и начинать! Да, викарий очень удивился бы, знай он, что его нотации возмущают племянника куда больше, чем наказания. Бесконечные побои внушали мальчику даже некоторое уважение к человеку, который умеет больно бить; и если бы дядя действовал только палкой, Джек не так бы на него озлобился; но поучения он глубоко презирал, а редкие попытки обойтись с ним поласковее вызывали в нем лютое отвращение.

Тетку он просто не считал за человека. Бедная женщина, конечно, никогда не была с ним жестока; слабая душа, полная добрых намерений, она, наверно, за всю свою жизнь никому не сказала резкого слова. Она хотела, чтобы все вокруг улыбались, чтобы довольные, веселые дети и слуги покорно взирали на того, кого она почитала своим и их господином и повелителем; и горевала она (если не считать того, что своих детей у нее не было) только об одном: что лица окружающих хотя по большей части и покорные, далеко не всегда казались довольными и веселыми. Джек, вечно непослушный, вечно бунтующий, оставался для нее неразрешимой загадкой. Она неизменно была к нему добра, — она просто не умела быть недоброй, — но смотрела на него, пожалуй, со страхом и с чувством, которое, будь она женщиной не столь слабой и мягкой, обратилось бы в неприязнь: уж очень он был беспокойный! Как она ни старалась, чтобы все шло гладко, этот буян неизменно разбивал в пух и прах ее маленькие хитрости.

Если бы у нее хоть раз мелькнула догадка, что мальчик одинок и несчастен, она бы искренне ужаснулась; ведь даже читая в приходской газете о том, что кто-то дурно обращается с ребенком, она не могла удержаться от слез; и, при всей своей робости, она зачастую осмеливалась вступаться за Джека и упрашивала свое земное божество избавить мальчика от наказания. Если бы он хоть когда-нибудь сам попросил прощения, она бы относилась к нему лучше; но это упрямое равнодушие отталкивало ее. Однажды она, совершенно не умеющая лгать, даже чуточку погрешила против истины, чтобы отвести от племянника гнев викария. Разумеется, ее тотчас уличили, потому что Джек не стал отпираться и сразу сказал правду. Беда в том, что хоть он всегда сознавался в своих проступках, но делал это, как видно, вовсе не из отвращения ко лжи, а просто от дерзости; ведь когда ему это было на руку, он без зазрения совести сыпал самыми невероятными выдумками. Но он никогда не изворачивался; если уж он лгал, то обдуманно и смело, глядя старшим прямо в глаза, — и этого тетя Сара тоже не могла понять. А потому, при всем желании заменить Джеку мать, она только и могла кротко и длинно читать ему до смешного бесполезные нотации. Всю свою нежность она изливала на Молли, — девочка была еще слишком мала, чтобы проявить какие-либо дурные наклонности, если они у нее имелись, — а Джеку с его ожесточенным сердцем предоставила самому стоять за себя.

Джек не завидовал сестренке, которую все любили. На свой лад, сдержанно и застенчиво, он и сам ее любил. Но у них было слишком мало общего. Молли была не только мала и притом девочка, — эти два недостатка он бы ей, пожалуй, простил, — она была еще и «паинька». Она аккуратно затворяла за собой дверь, гости сажали ее к себе на колени, целовали, хвалили, пичкали сластями и охотно гладили ее золотистые кудри. Порою Джек спрашивал себя, неужели ее не тошнит от этих нежностей и почему она не отхватит свои волосы ножницами тети Сары и не швырнет кому-нибудь в лицо. Если бы это его вот так стали гладить да мусолить, он бы выдрал себе все волосы напрочь.

Из всех людей, по его мнению, какие-то права на него имели только головорезы, у которых он вот уже почти два года был атаманом. Его нравственные устои были просты и грубы, как у дикаря; ему и в голову не приходило, что бить окна, воровать яблоки в садах, громить чужие огороды — низко и нечестно; и его ничуть не интересовало, что думают и чего хотят его подданные: он — повелитель, и воля его — закон; но бросить своих мальчишек в беде, допустить, чтоб кого-нибудь из них поколотили, вместо того чтобы как-нибудь изловчиться и принять удар на себя, — это он счел бы чудовищной подлостью. В своем крохотном королевстве он был неограниченный деспот; он не сомневался, что единственный долг подданного — повиновение, а единственный долг правителя — верность; и он был безупречно верен своим мальчишкам, но в глубине души их презирал.

От людей, будь то взрослые или его сверстники, он всегда с облегчением возвращался к своим крылатым и четвероногим друзьям, к утесам, вересковой долине и морю. Щенята и кролики, деревенские собаки и кошки знали такого Джека, о существовании которого викарий и не подозревал. Среди людей даже малыши, которым он покровительствовал, не знали настоящего Джека: Билли Греггса он презрительно терпел, с Молли был добродушно-снисходителен; с животными же, особенно с маленькими и беспомощными зверьками, он бывал бесконечно добрым и нежным.

Но лучшее, что было в Джеке, знала одна только Меченая. Эта старая рыжая дворняга, доживавшая свой век при конюшне, поистине ничем не блистала, и, кроме Джека, у нее в целом свете не было друзей. Даже в лучшие свои времена она не отличалась красотой: самая жалкая помесь, хвост куцый, лапы кривые, уши рваные, и на одном — белое пятно. Теперь она состарилась, ослепла и в сторожа больше не годилась. Милосерднее всего было бы ее усыпить; она день ото дня слабела и, уже не в силах двигаться и содержать себя в чистоте, становилась сама себе в тягость и вызывала у всех отвращение. Но миссис Реймонд и помыслить не могла о том, чтобы уничтожить живое существо, а викарий был слишком справедлив, чтобы вышвырнуть вон верного слугу, который больше не может работать; и Меченая оставалась на дворе подле конюшни: ей отвели угол, ее сытно кормили и терпели, как терпят нищих стариков. И вот на эту дряхлую, жалкую, уродливую дворнягу, которую забыла смерть, изливал Джек никому не ведомые сокровища любви и нежности. Он никогда не забывал вымыть ее, расчесать косматую шерсть, заботливо размочить для нее сухари, и не прощал тем, кто смеялся над ее немощью. С виду черствый и грубый, он немо, неистово, страстно ненавидел всякую несправедливость. Никто никогда не поступал по справедливости с Меченой, потому что она состарилась и ослепла, а ведь это и само по себе горько и несправедливо. Никто никогда не был справедлив и к нему, потому что он родился грешным и безобразным; но ведь он в этом не виноват, как не виновата Меченая в том, что ослепла. У них была одна и та же горькая судьба — и только Меченая знала тайну Джека.

Ибо у Джека была тайна — одна-единственная и столь простая, так ясно написанная у него на лице, что ее прочел бы всякий, кто поглядел бы на него без предубеждения. Но в доме викария так не смотрел никто — и тайна оставалась нераскрытой. Она заключалась в том, что Джек был несчастлив. Он этого не сознавал, он удивился бы и возмутился, скажи ему кто-нибудь об этом, и, однако, это было так. Правда, у него были свои радости и развлечения, чаще всего недобрые, но никакие забавы не могли заглушить ноющую боль внутри, словно там была пустота, которую ничто не могло заполнить. Радоваться наступлению ночи, потому что еще один день позади; скрывать всякую самую малую свою боль и обиду из страха, как бы кто-нибудь о них не догадался; знать, что он всем враг и все — враги ему, подчас очень сильные и опасные, — все это стало для него привычным; если он об этом и задумывался, то думал только, что мир почему-то устроен глупо, но горевать об этом не стоит, все равно тут ничего не поделаешь.

Вот этот неутоленный душевный голод и заставлял Джека искать привязанности и ласки где угодно, только не у людей. Унылая серая корнуэллская пустошь, поросшая вереском, была ему куда более нежной матерью, чем тетя Сара со всей ее добротой. В самые тяжкие дни, когда озорство не помогало и даже в драке не отпускала тревога и ноющая боль в душе, он убегал из дому и часами бродил один по утесам. Потом отыскивал тихое тенистое ущелье или расселину в скале, зарывался во влажный папоротник и лежал так, и понемногу успокаивался.

И хоть он был слеп и брел ощупью во мраке, он научился понимать и любить целительную силу природы. А теперь, когда улетел дрозд, глаза его открылись и он прозрел.

Долго сидел он у окна и все смотрел; потом, уже в темноте, наконец, разделся и лег, сосредоточенный, притихший. По счастью, ни одна душа не заботилась о нем настолько, чтобы зайти и посмотреть на него спящего, как бывает с мальчиками, у которых есть мать; и гордости его не грозила опасность, что кто-нибудь увидит его плачущим во сне. Правда, утром он сам обнаружил, что ресницы его еще мокры от слез, и на минуту устыдился. Потом выглянул в окно и забыл о своем смущении, ибо увидел новое небо и новую землю.

И начались чудесные дни, долгие дни изумления и радости, то сияющие светом, песнями, красками, то окутанные таинственной дымкой. Разумеется, оставалось немало привычной докуки: по воскресеньям церковь, по будням — школа, и дома по-прежнему молитвы и чтение библии вслух, и тетка Сара, и дядя Джозайя. Но в конце концов это были неприятности временные и не столь важные; прежде Джек не замечал, что они отнимают лишь малую часть суток, а ведь у него оставалось еще так много чудесных часов. Миновало воскресенье, потом понедельник, вторник, среда, а первый восторг пробуждения все еще не рассеялся; с самой субботы он ни с кем не дрался и не ссорился, не озорничал и не донимал никого ни дома, ни в школе. Едва ли не впервые за всю свою жизнь он четыре дня кряду не заслужил ни единого замечания — такое поведение он считал постыдным, оно было против всех его правил и привычек, а теперь он об этом и не подумал; он вел себя точно «паинька», каких он всегда презирал, — и даже не замечал этого, поглощенный радостью жизни, сиянием солнца и звезд, блеском песка и мерцанием морской пены. В понедельник вечером была гроза; Джек, никем не замеченный, выскользнул из дому, в непроглядной грохочущей тьме ушел на пустошь и лег под проливным дождем среди вереска. Потом настал вторник — тихий, прохладный, серебристо-серый; после грозного сверканья молний землю и море окутали мягкие тени. И уж конечно, никогда мир не был прекраснее и не было на свете мальчика более счастливого, более полного радости жизни.

Но всего чудесней оказалась среда. Весь день, от огненно-опаловой утренней зари и до облачного аметиста сумерек, сверкал и переливался драгоценными камнями: сапфиром моря и алмазными брызгами, звоном жаворонков в голубой вышине и солнечными лучами, пламенеющими на золотистом дроке; в этот день для Джека на земле был мир, и даже к людям он ощутил благоволение. В такой день дядю — и того невозможно было ненавидеть.

Он поднялся с рассветом, и восход солнца застал его уже на берегу. Был отлив, и Джек вскарабкался на выступившую из-под воды длинную, зубчатую каменную гряду, на которой разбилось столько судов, что отвесную кручу над нею прозвали Утесом мертвеца. Потом ему надоело скользить по спутанным водорослям и острым, режущим ноги ракушкам, он лег подле неглубокой заводи меж камней и загляделся в пронизанную солнцем воду. Тут было множество разноцветных анемонов — зеленые, розовые, оранжевые, они широко раскрывали свои венчики и тянули вверх сотни ярких щупалец. В одном уголке разросся заколдованный лес кораллов, и среди них упорно, с великим трудом пробиралась морская улитка.

Вдруг за кустиком водорослей что-то блеснуло всеми цветами радуги, и заводь подернулась шелковистой рябью. Джек не шелохнулся, только смотрел. Вскоре из водорослей выскользнула крохотная рыбка, дюйма в два длиной, и пустилась кружить по заводи, отсвечивая розовым и серебром. Джек быстро опустил руку в воду и ловко поймал рыбешку.

Он поднял ее и, держа на свету, разглядывал переливы красок на чешуе, а рыбка билась и трепетала у него в руке. Потом он вдруг понял, как она хороша, осторожно опустил руку в воду, разжал — и рыбка метнулась прочь. Никто не вправе лишать свободы существо, словно сделанное из радуги. Рука еще оставалась в воде, он рассеянно поглядел на нее. Нет, она не переливается радугой; а все-таки она красивая — даже красивей, чем та рыбка. Все не вынимая руку из воды, он стал сжимать и разжимать пальцы, изучая игру мышц и сильное, гибкое запястье. Да, это красиво — и это его рука, часть его самого.

В этот день уроки опять кончались рано; Билли Греггс предложил пойти удить рыбу, раз уж не удалось в субботу; но Джек отказался; ему хотелось быть совсем одному, карабкаться на утесы и смотреть через глубокие расселины вниз, на волны в час отлива.

Сразу после обеда, набив карманы вишнями и прихватив сачок, он вышел из дому и в саду увидел Молли: она сидела одна, уткнувшись лицом в большой куст лаванды.

— Эй, Молл! — весело окликнул он на ходу. Ответа не было, и он заметил, что плечи сестры вздрагивают: она плакала. Джек повернулся и подошел.

— Что это с тобой? Опять дядя пилил? Молли подняла заплаканное лицо.

— Он велел мне сидеть дома... целый день! А мне так хотелось пойти выкупать Дэйзи! Доктор Дженкинс прописал ей морские купанья.

Дэйзи, безносая кукла, лежала тут же в траве; никакие морские купанья уже не могли ей помочь в ее плачевном состоянии, да и повредить тоже, но Молли, конечно, этого не понимала.

— Что за свинство! — возмутился Джек: ему и самому часто приходилось сидеть взаперти, и он искренне посочувствовал Молли. — Бедняга! А что ты такого натворила?

В ответ Молли опять разразилась слезами.

— Ничего я не натворила! Если бы я не слушалась, пускай бы наказывали, но я ничего не сделала! Просто Мэри-Энн стряпает, и дядя не велит мне выходить одной.

— Но ведь ты не всегда гуляешь с Мэри-Энн. А где твои подружки?

— Эмми нет дома, а Джейни Скотт не могла прийти. Чем же я виновата! Я ничего не сделала, а меня все равно наказали. Это нечестно!

Джек нахмурился: в словах Молли он услышал отзвук собственных обид. Либо обо всем надо договариваться по-хорошему — и тогда не будет нужды в наградах и наказаниях, либо уж пускай наказывают только за дело. У дяди и, как видно, у дядиного бога есть целая хитроумная система, по которой всякий должен нести заслуженную кару; а получается, что человеку и без того не везет, а его еще за это и наказывают. Джек поглядел на залитые солнцем утесы и вздохнул: он так надеялся славно погулять в одиночестве...

— Не плачь, старушка, — сказал он. — Пойдем спросим тетю Сару, может, она отпустит тебя со мной.

По счастью, мистера Реймонда не оказалось дома, а тетя Сара хоть и удивилась необычной просьбе Джека, всегда такого нелюдимого и независимого, но спорить не стала, и брат с сестрой начали спускаться по крутой тропинке; первый порыв Джека немного остыл, и он только старался не слишком жалеть, что не удастся побродить одному, а Молли семенила рядом с ним, сияя ут радости.

Очень скоро он и думать забыл о своем разочаровании. Так славно сверкало море в солнечных лучах, и еще приятней было видеть, как ему радуется Молли. Оказалось, эта малышка, на которую Джек привык смотреть свысока, в девять лет тонко чувствует красоту, между тем как в нем, таком большом, только сейчас впервые пробудилось это чувство. Когда зеленые волны, разбиваясь о мокрые камни, осыпали все вокруг дождем искрящихся на солнце брызг, Молли чуть не прыгала от восторга. Джек привел ее в свой любимый уголок: здесь, среди скал, стоя на коленях на узкой ровной площадке, можно было сквозь расселину в граните заглянуть в пещеру далеко внизу, где грохотали и пенились волны. Так он стоял, бережно обняв сестренку за плечи, чтобы она не упала, потом, почувствовав, что она вся дрожит, отодвинул ее подальше от края.

— Не бойся! Я не дам тебе свалиться.

И тут он увидел, что Молли дрожит не от страха. Она подняла на него раскрытые во всю ширь сияющие глаза.

— Джек, — сказала она, — может быть, там внизу живет бог?

Потом настал час отлива, и Джек повел ее на каменную гряду и показал ей разные чудеса. Они кормили анемоны кусочками мертвых улиток, которые привязывали к волосам (девочка выдергивала их у себя, в увлечении не замечая боли) и потом вытаскивали обратно недоеденную приманку, чтоб поглядеть, как анемоны «обижаются» и съеживаются в бесформенный комок. Они раздели Дэйзи, торжественно ее искупали, вытерли перепачканными носовыми платками и залепили клейкими водорослями ее разбитый нос. Видела бы шайка, как ее атаман играет с сестрой в куклы! Они поймали краба, посмеялись, передразнивая его безобразную мину, и опять выпустили на волю. И наконец уселись рядышком, опустив босые ноги в наполненную водой неглубокую выемку, и принялись за вишни.

Молли бросила вишневую косточку в воду, и через минуту Джек услыхал, как она, наклонясь над этой прозрачной лужей, рассказывает сама себе сказку; прежней застенчивости, всегда нападавшей на нее при брате, как не бывало.

— И вот выросло в море дерево, — говорила Молли, — это было морское вишневое дерево, и на нем росло много-много морских вишен... Вот раз пришел краб, увидел морские вишни и думает: отнесу-ка я их домой моим деткам...

— Молли, — вдруг сказал Джек, — ты когда-нибудь рассказываешь сказки тете Саре? Не просто враки — это всякий рассказывает, — а вот про крабов, про вишни и всякое такое?

Девочка изумленно оглянулась на него.

— Конечно нет

Джек порядком смутился.

— Ну да, ясно, — сказал он, словно извиняясь. — Понимаешь, я просто не знал. Я думал, может, раз ты послушная и она тебя любит...

— Так легче всего, — серьезно ответила девочка. — Когда слушаешься, тебя оставляют в покое.

Этот ответ был для Джека откровением. Стало быть, и Молли тоже живет своей тайной жизнью, не позволяя взрослым лезть ей в душу грязными лапами! Она послушная девочка, а он скверный мальчишка, но оба они стремятся к одной и той же цели, разница только в средствах.

«Маленькая, а храбрая!» — подумал Джек и впервые посмотрел на сестру с уважением.

Они доели вишни. Молли улеглась на горячем от солнца камне и уснула, подложив руку под растрепанную кудрявую голову. Джек прикрыл ей лицо шляпой, чтобы солнце не било в глаза, и сидел не шевелясь, глядя на голубые мерцающие воды. Немного погодя он оглянулся на сестру. Молли спала сладким сном. Одну босую ногу она поджала, другую вытянула, чистая гладкая кожа, еще влажная, блестела на солнце. Джек долго сидел не шевелясь и серьезно смотрел на сестренку; потом наклонился и осторожно погладил маленькую босую ногу. Впервые за всю его жизнь ему захотелось приласкать не зверька и не птицу, а человека.

Загрузка...