ГЛАВА VI

Как ни был взбешен доктор Дженкинс, он держал язык за зубами. Правда, когда он вышел из дома Реймондов, он готов был тотчас же предать случившееся гласности и только после ожесточенного спора со своим коллегой решил пока промолчать.

— Профессиональная тайна! — перебил он на обратном пути рассуждения старика. — А если я приду в дом и увижу, что совершается убийство, я тоже, по-вашему, обязан соблюдать профессиональную тайну? А тут без пяти минут убийство. Толкуют про то, какой викарий достойный и порядочный человек... остается благодарить бога, что не все похожи на него! С этакой мерзостью я не часто сталкивался, даже когда практиковал в ливерпульских трущобах. Можно подумать, что мальчика терзал дикий зверь.

— Не спорю, случай ужасный, — кротко отвечал доктор Уильямс. — Но кому пойдет на пользу, если вы его разгласите? Погубите репутацию викария, газеты поднимут страшный шум, а положение мальчика станет еще хуже прежнего. И, наконец, подумайте о несчастной миссис Реймонд!

Однако сдержанность обоих врачей оказалась напрасной. Вероятно, проболталась прислуга; так или иначе, в понедельник к вечеру весь Порткэррик и все окрестные деревни только и говорили, что о скандале в доме викария. Даже нелюдимый старый сквайр, закоренелый тори, страдающий подагрой и дурным нравом, покинул свое угрюмое гнездо на вершине утеса, чтобы торжественно обсудить все это со школьным учителем и с помощником мистера Реймонда. Видя, что скрывать больше нечего, а их молчание только дает пищу самым невероятным сплетням, оба врача решили огласить все, что знали. Тогда мистер Хьюит подробно сообщил им обо всех чудовищных прегрешениях Джека; а помощник викария с полной серьезностью заметил, что действия мистера Реймонда, «сколь ни прискорбны они для всех нас», вызваны лишь чересчур ревностным попечением о всеобщей нравственности.

— А мне что до этого, сэр? — гремел старый сквайр. — Как будто я без вас не знаю, что Джек Реймонд отъявленный негодяй! Да это в Порткэррике всякая собака знает, и это тут ни при чем. Если мальчишке не место среди порядочных людей, засадите его в исправительный дом, для чего же еще мы их содержим на наши кровные деньги? Но что бы там ни было, покуда я здесь хозяин, я не потерплю у себя в округе никакой вивисекции и средневековых пыток.

Под конец дело, разумеется, замяли, но без бурной сцены в доме викария не обошлось. В любое другое время мистер Реймонд с негодованием отверг бы всякое вмешательство посторонних в свои семейные заботы; но потрясение, пережитое им в то субботнее утро, когда он понял, что едва не стал виновником непоправимого несчастья, совсем выбило его из колеи. И вот он сидит у стола, опершись головой на руку, беспокойно постукивает ногой по полу и выслушивает все, что говорят его обвинители; потом со вздохом поднимает глаза.

— Без сомнения, вы правы, джентльмены, — говорит он. — Да, я виноват, но намерения у меня были самые лучшие. Я полагал, что не столь важно, если и пострадает одно бренное тело, лишь бы не погибли многие бессмертные души. Быть может, я совершил ошибку, послав племянника в школу, где он мог совращать других, я ведь знал его дурной нрав, которым провидению угодно было меня покарать. Я слышал, — прибавил викарий, обращаясь к доктору Дженкинсу, — что иные врачи полагают, будто такие порочные наклонности можно искоренить при помощи особого гигиенического лечения; но самая основа этой теории, на мой взгляд, глубоко безнравственна. Как может гигиена излечить грех?

— Я не богослов, — резко ответил доктор Дженкинс. — Я старался спасти мальчику жизнь и, надеюсь, рассудок; его нравственность меня не занимала.

Бледное лицо викария стало землистым.

— Вы опасаетесь за его разум? — спросил он. Доктор Дженкинс опомнился: не следовало говорить так беспощадно.

— Нет, — сказал он, — дело не так уж скверно; но я опасаюсь истерии. Слишком сильно было нервное потрясение.

Немного спустя в кабинет вошла миссис Реймонд и застала мужа одного; он был бледен, как мертвец. При виде жены он торопливо поднялся; ему было достаточно тяжко сознавать, что он потерял уважение своих прихожан, он не желал видеть еще и распухшие от слез глаза жены.

— Джозайя, — с трудом выговорила она, когда он уже готов был выйти из комнаты.

Викарий обернулся и величественно остановился перед нею.

— Да, Сара.

— Когда пойдешь наверх... если можно... не разговаривай в коридоре, хорошо? Это... это очень тревожит Джека...

— Ты хочешь сказать, что его тревожит мой голос?

— Я... помнишь, вчера вечером ты позвал Мэри-Энн? Джек услыхал, и с ним сделался припадок. Он... он очень болен, Джозайя.

Ее голос задрожал и оборвался. Долгие годы она была покорной женой, а теперь ей было стыдно за мужа. Она скорей умерла бы, чем высказала ему это; но говорить было незачем: он прочел это в ее взгляде.

***

Быть может, единственным человеком во всем Порткэррике, кто ничего не слыхал о случившемся, был сам Джек. У него в комнате, разумеется, ни о чем таком не заговаривали, а если бы и заговорили, он бы, пожалуй, не услышал. Две недели кряду он каждый вечер начинал бредить и проводил в беспамятстве чуть ли не каждую ночь. Днем он обычно лежал ко всему безучастный, изредка еле слышно стонал, чаще застывал в каком-то оцепенении. Если к нему обращались, он поднимал тяжелые веки, смотрел устало и равнодушно или холодно и неприязненно и опять молча закрывал глаза. Когда входил дядя, мальчика охватывали приступы такого ужаса, что доктор Дженкинс вынужден был запретить викарию переступать порог этой комнаты; но ко всему остальному больной, казалось, был глух и слеп. Даже ежедневной мучительной перевязки он словно не замечал. В первый раз, когда сняты были бинты, миссис Реймонд, помогавшая доктору, разрыдалась от ужаса и стыда; мальчик на мгновенье поднял глаза и еле слышно с досадой прошептал: «Оставьте меня в покое!»

Болезнь тянулась дольше, чем предполагали сначала. Осложнений не было, но Джек все никак не мог оправиться. Сломанная рука медленно, но верно срасталась, даже раны от истязаний почти уже зажили, а он по-прежнему лежал без сил, без движения, и его то и дело лихорадило. Однако время и заботливый уход все же победили, и он начал поправляться; на дворе стоял уже август, когда наконец ко всему равнодушная бледная тень прежнего Джека спустилась вниз и прилегла на кушетке в гостиной.

И хоть все ему было безразлично, а выздоравливать все же оказалось приятно. Теперь вокруг него не так суетились, не торчали беспрестанно у него в комнате, не спрашивали поминутно: «Голова не болит?» или «Я не задел твою руку?» По правде говоря, когда доктор Дженкинс сказал: «Ну, вот, он здоров, ему надо только окрепнуть», — тетя Сара и все в доме, кажется, вздохнули с облегчением: теперь можно было его избегать. С ним по-прежнему обращались как с больным; заботливо поправляли подушки на кушетке; в положенные часы поили лекарствами и крепким бульоном; но в общем его оставляли в покое. Теперь он изредка мельком видел Молли — девочка робко останавливалась на пороге и пугливо смотрела на него из-за спутанных кудрей; ужас и таинственность, воцарившиеся в доме, передались и ей, и она безотчетно связала это настроение с болезнью брата. А Джек, бросив на сестренку беглый взгляд, равнодушно отворачивался: она его больше не занимала. Хуже всего было то, что, возвращенный к обычному распорядку жизни в доме, он снова был вынужден встречаться с дядей. Но хотя Джек смертельно боялся первой встречи, когда эта минута наступила, он был совершенно спокоен. Стараясь не смотреть друг на друга, они поговорили о каких-то пустяках.

Потом равнодушие и пустота внутри сменились вялым любопытством. Мысль, остановившаяся, как часы во время землетрясения, вновь нехотя сдвинулась с мертвой точки, но теперь она снова и снова шла все по тому же тесному замкнутому кругу, спотыкаясь, точно сонный раб, лениво проделывающий одну и ту же бессмысленную работу. Опять и опять Джек пытался разгадать ту же загадку: откуда она, внутренняя связь между гнусностями, внешне так не похожими друг на друга? Он нимало не сомневался, что связь эта существует; в чем она заключается, его мало интересовало; и, однако, он день за днем возвращался к этой головоломке, хмуро и холодно поворачивал ее на все лады, понемногу составляя туманную, бесформенную и уродливую теорию из тех, какие хорошо знакомы врачам в домах для умалишенных.

Случайно услышанные давным-давно, еще прежде, чем он выпустил дрозда, обрывки разговоров, которые шепотом вели между собою одноклассники, казавшиеся ему такими же мальчишками, как он сам; строки из библии, столько раз читанные, что все слова были знакомы и привычны, хотя в смысл их он никогда не вдумывался; сценки, нечаянно виденные на соседних скотных дворах; куски каких-то старинных историй из латинской хрестоматии; фотографии, объяснившие ему, что означали эти слова, сценки, отрывки, — все это теперь ожило в мозгу и неотступно преследовало его. Вспоминалось и лицо дяди в ту последнюю ночь; то же выражение смутно почудилось Джеку и в час, когда взгляды их встретились над беспомощной собакой. Наверно, такое же лицо было у Тарквиния, когда он подкрался к ложу Лукреции.

В последнее воскресенье августа к Реймондам заглянул доктор Дженкинс. Обедня уже отошла, но семья викария еще не вернулась из церкви. Дома был только Джек, он лежал на кушетке у окна и широко раскрытыми глазами безнадежно смотрел на исхлестанную дождем вересковую долину.

Доктор Дженкинс, как и все вокруг, поверил всему, в чем обвиняли Джека, и до сих пор относился к нему с холодным равнодушным сожалением; но в эту минуту желание утешить мальчика оказалось сильнее всего.

— Может быть, для тебя было бы лучше жить не дома? — спросил он.

Трагическое лицо Джека словно застыло.

— Да, поэтому дядя меня и не отпустит.

Это прозвучало без горечи, — так называют своими словами простую, будничную истину.

— А ты с ним об этом говорил?

— Я спрашивал, можно ли мне уехать куда-нибудь и поступить в другую школу.

— И он не согласился?

— Конечно нет.

Минута прошла в молчании.

— Джек, — снова заговорил доктор, — ты понимаешь, почему дядя тебя не отпускает?

— А я и не надеялся, что он отпустит, — ровным голосом ответил Джек, — я ему нужен для забавы. Вы никогда не видали, как он дрессирует щенят? Дядя любит, когда кто-нибудь живой бьется у него в руках.

Доктор Дженкинс содрогнулся: такая ненависть прозвучала в этом ровном голосе. Они опять помолчали; старший сосредоточенно думал, младший опять устремил безнадежный взгляд в мокрую даль за окном.

— Мне кажется, я смогу его уговорить, — сказал наконец доктор Дженкинс.

— Конечно: вы слишком много знаете.

— Имей в виду, мальчик, я не люблю циников, даже взрослых. Допустим, я попрошу за тебя.

Жесткая складка легла у губ Джека.

— Зачем? Вам-то что?

— Ничего. Просто я вижу, что ты несчастлив, и мне тебя жаль.

Джек порывисто сел, в глазах его блеснул затаенный огонек.

— Вы хотите мне помочь?

— Если смогу, — очень серьезно сказал доктор Дженкинс, озадаченный этой переменой.

Джек изо всех сил стиснул руки.

— Тогда вытащите меня отсюда! — заговорил он хриплым, срывающимся голосом. — Отправьте меня куда-нибудь, чтоб мне никогда больше не видеть дядю. Я... я больше не могу здесь... вам, конечно, не понять... я буду терпеть, сколько смогу, но долго мне не выдержать...

Слова замерли у него на губах, как замирает внезапный порыв ветра. Доктор Дженкинс с недоумением смотрел на него.

— Поговорим начистоту, Джек, — сказал он наконец. — Я знаю, тебе пришлось тяжко... очень тяжко, и я тебе сочувствую больше, чем можно выразить словами. Думаю, если бы твой дядя с самого начала больше доверял тебе, а не... ну, да не о том речь. Но, допустим, сейчас мы попробуем тебе поверить. Скорее всего он не хочет отпустить тебя в школу потому, что опасается... опасается, как бы ты не оказался дурным товарищем для других мальчиков. Разве не в этом настоящая причина?..

Он поднял глаза — и осекся: Джек смотрел на него в упор, от этого холодного, затаенного, неотступного взгляда из-под полуопущенных век у него перехватило дыхание.

— По-вашему, все дело в этом?

Голос Джека, прозвучавший после недолгого молчания, привел доктора в себя. И он спросил серьезно:

— А по-твоему, нет?

Мальчик медленно опустил глаза; итак, доктор Дженкинс ничего не понял.

А доктор настаивал на своем:

— Но дядя объяснял тебе, какие у него причины?

Опять короткое молчание.

— Он сказал, что его долг нести свой крест самому, а не перекладывать на чужие плечи, — как прежде вяло и равнодушно, словно речь шла о посторонних, отозвался Джек.

— Так я и думал. Послушай: один мой друг давно уже директором хорошей школы в Йоркшире. Мне кажется, если я потолкую с твоим дядей, он разрешит мне на мою ответственность рекомендовать тебя туда. После всего, что произошло, это будет нелегкая ответственность, Джек; но я хочу тебе поверить. Надеюсь, ты не заставишь меня об этом пожалеть?

В глазах Джека стал разгораться угрюмый огонь. Не дождавшись ответа, доктор Дженкинс мягко прибавил:

— Видишь ли, дружок, я ведь должен подумать и о других. Если из-за тебя погибнет какой-нибудь малыш и это случится по моей вине, я никогда себе не прощу.

— Зачем же мне поступать в хорошую школу, раз я такой скверный? — прервал Джек. — Хватит с меня хороших людей. Может, найдется на свете кто-нибудь, кого мне уже не испортить! И вообще незачем мне поступать в школу. Лучше я сам начну зарабатывать свой хлеб. У меня достаточно силы, и я... — Он задохнулся, потом с усмешкой прибавил: — Я не стану привередничать. Пойду хоть юнгой на невольничий корабль, если хотите, лишь бы подальше от дяди.

— Не говори глупостей, мальчик, — с мягким укором заметил доктор. — Поразмысли хорошенько, обещай мне, что начнешь новую жизнь, откажешься от прежних привычек, и я...

Он взял Джека за руку, тот в бешенстве вырвался.

— Не буду я ничего обещать. Я сам найду выход.

— Очень жаль, — искренне сказал доктор Дженкинс. — Было бы лучше, если б ты принял мою помощь.

Больше он ничего не успел сказать: возвратились из церкви домашние, и доктором сразу завладела Молли. Она была его лучшим другом во всем Порткэррике; доктор Дженкинс питал к ней ту своеобразную, глубоко серьезную братскую нежность, с какою одинокие холостяки относятся подчас к совсем маленьким и простодушным девочкам.

Джек снова погрузился в обычное угрюмое молчание. За столом его не было слышно. Но когда отпили чай, он вдруг сказал:

— Дядя!

Он так редко первый заговаривал теперь с викарием, что все удивленно на него посмотрели.

— Это решено, что мне нельзя поступить в школу?

Лицо у мистера Реймонда стало суровое.

— Да, решено, и ты сам знаешь, почему. Тебе уже раз было сказано, и довольно об этом.

— Хорошо. Я только хотел знать наверняка.

— Иди приляг, Джек, — робко попросила миссис Реймонд. Ей было не по себе оттого, что такой разговор произошел при докторе Дженкинсе. — Когда Молли ляжет спать, я приду и почитаю тебе.

Джек подошел к кушетке и лег. После болезни он стал на редкость послушным в мелочах.

— Доктор Дженкинс обещал мне почитать, — сказал он небрежно.

Доктор удивленно оглянулся: ничего подобного он не обещал. Джек пристально смотрел на него, и доктор Дженкинс снова подумал, что странно и дико видеть это сдерживаемое напряжение на еще детском лице.

— Не затрудняй доктора, — сказала тетя Сара. — Я сама тебе почитаю.

— Доктор Дженкинс обещал, — повторил Джек.

Лицо его застыло, точно маска, в черных глазах была непреклонная воля. Доктор Дженкинс подошел к кушетке. Он просто не мог не покориться силе, скрытой в этом мальчике.

— Изволь, я почитаю тебе, дружок. Что ты хочешь послушать — какой-нибудь рассказ?

— Главу из библии, пожалуйста. По воскресеньям мы читаем только библию.

— Вас это в самом деле не затруднит, доктор? — спросила миссис Реймонд.

Доктор Дженкинс обернулся, чтобы ответить, и вдруг почувствовал, как пальцы Джека стиснули его руку.

— Ничуть, — сказал он. — Я с удовольствием почитаю, если только вы и мистер Реймонд запасетесь терпением: чтец я неважный. Разрешите... — Он подвинул для нее стул и прибавил вполголоса: — Не надо ему сейчас перечить; под вечер его все еще немного лихорадит.

Миссис Реймонд села и взяла Молли на колени.

— Я уже нашел главу, сэр, — сказал Джек, передавая доктору библию в коричневом переплете. — Может быть, вы немного повернете кушетку? Свет режет мне глаза. Вот хорошо, спасибо.

Теперь кушетка стояла так, что кресло дяди оказалось как раз напротив Джека. Доктор Дженкинс сел подле мальчика и взял у него библию. Она была раскрыта на главе с отмеченным стихом.

— Неужели ты хочешь эту главу? — удивился он. — Ведь это глава проклятий.

Викарий бросил на них беспокойный взгляд.

— Лучше прочесть евангелие на сегодня, — предложил он.

— Я уже читал утром, — равнодушно сказал Джек. — Пожалуйста, сэр, эту главу, если вам не трудно. Мне надо было выучить ее наизусть, а я не уверен, что все запомнил.

Эти спокойные слова никак не отвечали выражению его лица, и в докторе Дженкинсе шевельнулось любопытство.

«А мальчик с норовом, — подумал он. — Хорошо, что не я должен его укрощать». Однако он не стал больше возражать и принялся за чтение; его и озадачивало и немного забавляло, что им так помыкает проштрафившийся школьник.

Джек впился глазами в лицо дяди и беззвучно шевелил губами, — как видно, повторял про себя выученную главу. Доктор читал дальше; он пропустил девятнадцатый стих, под которым страницу пересекала бурая полоса, обошел иные слишком смелые выражения, хоть слушатели и знали их назубок. Его мучило смущение, неловкость, чуть ли не досада.

— Попробуем поискать что-нибудь более подходящее, — сказал он, дочитав главу. — Может быть, я почитаю о...

— Пожалуйста, следующую главу, — мягко попросил Джек, не поворачивая головы и не сводя глаз с неподвижной фигуры в кресле.

— Не приставай, Джек, — резко сказал викарий. — Предоставь доктору Дженкинсу выбирать самому.

Пальцы Джека стиснули запястье доктора.

— Пожалуйста, продолжайте, — прошептал он, не шевелясь. — Следующую главу...

Лицо у него по-прежнему было застывшее, белое, как бумага.

«Хотел бы я знать, что он затеял? — подумал доктор Дженкинс. — Уж наверно что-нибудь недоброе».

Он знал библию далеко не так хорошо, как Реймонды. Взглянул на первые стихи двадцать восьмой главы — и начал читать, радуясь, что с проклятиями покончено и настал черед благословений. Только в конце страницы он понял, о чем речь в этой главе.

«Проклят ты будешь в городе и проклят ты будешь в поле. Прокляты будут житницы твои и кладовые твои. Проклят будет плод чрева твоего и плод земли твоей, плод волов твоих и плод овец твоих. Проклят ты будешь при входе твоем и проклят при выходе твоем...»

Доктор Дженкинс опустил библию на колени; он просто не в силах был продолжать.

Миссис Реймонд вся побелела, губы ее дрожали. Девочка у нее на коленях тоже побледнела, хоть и не понимала, отчего ей так страшно. Огромные глаза Джека по-прежнему не отрывались от лица викария.

В комнате воцарилась гнетущая тишина. Доктор Дженкинс снова взялся за книгу и продолжал читать с мучительным ощущением, что участвует в казни. Беспомощно запинаясь и путаясь, произносил он проклятие за проклятием, чем дальше, тем более грозные:

«От трепета сердца твоего, которым ты будешь объят, и от того, что ты будешь видеть глазами твоими, утром ты скажешь: о, если бы пришел вечер! — а вечером скажешь: о, если бы наступило утро!..»

Викарий вскочил на ноги, сдавленный крик вырвался из его груди.

Библия упала на пол. Джек стоял на коленях на кушетке, вцепившись одной рукой в изножье, и смотрел дяде прямо в глаза. Громко заплакала Молли.

— Благодарю вас, — сказал Джек и снова лег. — Теперь дядя меня отпустит.

Загрузка...