Приложения

Египетская предсказательница

(Опыт гностического повествования)

Посвящается сестре моей Елизавете

Яков Бауман был молодой еще человек лет тридцати трех и, казалось, без определенных занятий. Был он блондин роста среднего, худощавый и задумчивый. Глаза его подчас имели выражение весьма мечтательное, хотя склонностью к мечтательности владелец их как будто не отличался.

Пожалуй, здесь уже приличествовало бы пояснить, чем замечателен человек, выбранный мною в герои повествования, но, право, я затрудняюсь сделать это, ибо при некоторых несомненных своих достоинствах Яков Бауман все же ничем решительно замечателен не был. Что же касается его жизни, то жизнь, проходящую день за днем, без шума и неожиданных приключений, в хорошем литературном обществе принято считать неинтересной. Такой-то и была, к огорчению моему, жизнь занимающего меня лица: в ней совершенно, и даже с известной преднамеренностью, отсутствовали события, и не то, чтоб какие особенные, а просто всяческие, такие, что обычно приключаются чуть ли не на каждом шагу с большинством людей.

Но, не согласитесь ли вы, что человек, обойденный судьбою в отношении событий, тем самым уже выделяется из ряда прочих, более удачливых, по справедливости приобретая основание ожидать если не сочувствия, то хотя бы внимания к нему читателей?

Герой, пусть в кавычках, моего повествования, которое не из подражания своеобразной моде названо гностическим, всегда испытывал особенное пристрастие к философским занятиям. Между прочим, мне доподлинно известно, что он серьезно задумал написать небольшой трактат, размером в несколько десятков строк, посвященный выяснению истинного значения Канта для тайноведения или, вернее, для окончательного просвещения языческих философов, которым системой кантовой, лишь развившей забытое учение апостола Павла, неоспоримо должно бы быть доказано, что без откровения невозможно иметь познания ни о Боге, ни о душе и что умный мир совсем неприступен для естественного разума, ибо Бог обитает в таком свете, куда никакое умозрение проникнуть не может.

Впрочем, в далекой юности прочел он изрядное количество романов рыцарских и иных, оставивших на нем легкий след. И теперь, в зрелом по годам возрасте, обозревая иногда свою жизнь, он невольно ловил себя на чувстве тайной неудовлетворенности и насмешливого недоумения, сопровождавшем воспоминание о прочитанных некогда сочинениях, в которых знатные красавицы так охотно и быстро влюблялись в одиноких бедных юношей, и вообще провидение неизменно заботилось лишь о том, чтоб на долю юношей выпадало возможно больше удивительнейших и в конце концов приятнейших галантных приключений.

Конечно, прожив и продумав достаточно для того, чтоб успеть познать тщету и горечь всех радостей, соблазняющих здесь человека, еще не сотворившего себя духовным, он, если б и умел мечтать, то уж наверное теперь предметом мечтаний его были бы не подобные приключения, а иные явления, странные, даже сверхъестественные, возможность которых, однако, вполне подтверждалась не только верой его, но и разумом, изощренным гностическими рассуждениями мистиков. Но, по-видимому, не умел он, да и не любил мечтать, и, если подчас ничем более важным не был занят, то всего охотнее пребывал в созерцательной и совершенной праздности, которую сам определял при случае, как сосредоточенное бездумие.

Однажды неосторожно он увлекся прелестным созданием, незаметно ставшим его невестой, но в самый торжественный момент испугался того, что могло произойти, и неожиданно исчез. Но кто из нас порой не бывает подвержен увлечениям, и какое же это, если мыслить строго, событие!

Во всяком случае, никогда впоследствии Яков Бауман не проявлял раскаяния в том, что по собственной вине остался лишенным нежной спутницы, и сожалел, как ни странно, о том лишь, что имя покинутой невесты не было «Наина» – имя особенно им любимое.

Он сохранил единственный подарок своей невесты – старинный золотой перстень, на котором арабскими буквами вырезаны были имена. Он показывал его сведущим лицам, даже ученым востоковедам, но одни читали арабские знаки так: «Бог есть. Есть Бог», другие: «Бог мой – любовь», а иные так вовсе отказывались объяснить значение загадочных начертаний, ссылаясь на чрезмерную их древность. Как бы там ни было, Яков Бауман не заботился о составлении себе гороскопа и не слишком заинтересовался попавшей как-то ему снова на глаза визитной карточкой провинциальной гадалки, где значилось:

«Египетская предсказательница прошедшего, настоящего и будущего Н. А. Бабкина».

* * *

Был вечер, просторная комната освещалась свечой. Сидя у топившейся раскрытой печи, он держал в руках книгу – из тех, о которых сказано, что в подобных книгах дело идет вовсе не о том только, что в них буквально написано, а о скрытых силах, которые вели пером автора и которые вливаются в жилы читателя, так что по ним струится новое чувство истины; испытывая правильное действие этих книг, читатель получает, в известном отношении, посвящение рассудка.

Он читал об ангелах, охраняющих человека, и, время от времени отрываясь от книги, глядел на огонь, словно завороженный магией горящих дров, влекомый к привычному таинственному зрелищу. И снова огненные страницы.

– Ангел, мой ангел неотлучно охраняет меня. И сейчас он близко, здесь, за мною, незримо бодрствует. Как радостно, легко и вместе как бесконечно страшно от этого сознания: он здесь, всегда здесь, лишь ради меня покинувший неведомые мне обители, но обернусь, и вот нет никого, и я не вижу его. А он видит каждое мое движение, следит малейшую мысль, видит меня лучше, нежели я сам, – мой тихий страж… Лишь он свободен по-настоящему, свободен и от оков, налагаемых временем: время не властно над ним, непрестанно приближающимся к весне своей юности и, чудесный, чем старше он становится, тем моложе должен казаться. Умный и знающий ангел!..

Взволнованный, умиленный, Яков Бауман долго не сводил глаз с висевшего над кроватью его молящегося ангела, неповторимо изображенного Филиппино Липпи, потом задумался, опустив голову. Когда он поднял ее, то увидел незнакомца, вошедшего неприметно, но испуга и удивления не ощутил.

Тот глядел сурово, и в то же время неслыханно-нежно прозвучал его голос, когда еле слышно, словно не раскрывая губ, он молвил: «Пойдемте».

Они шли очень быстро, почти бежали, но об усталости не думалось. Вот миновали и городской вал. Как долго шли они, об этом судить было невозможно. Вдруг возле большого, экзотически ярко освещенного дома, вокруг которого не видно было иных строений, незнакомец остановился. Без усилия поднимаясь по высокой, цветами убранной лестнице, взошли они наверх и очутились в покоях, залитых голубым светом.

Навстречу им медленно поднялась молодая женщина несказанно-прекрасная, не слишком высокая и чрезвычайно бледная. На ней было гладкое черное платье безо всяких украшений.

Сразу обратившись к Якову Бауману, прекрасная госпожа неожиданно простерла к нему обе руки с выражением мольбы и целомудренной покорности. Но он, совершенно потрясенный, испытывал вблизи нее робость такую, о силе которой немыслимо составить себе представление. Робость эта увеличивалась в нем с каждым мгновением и вместе с тем все существо его было словно пронизано еще не испытанными доселе чувствами благоговейного восхищения и порывистого воодушевления, лишавшего его одновременно дыхания и рассудка. Он упал на колени и залился слезами. Потом показалось ему, будто мать его, юная и веселая, склонившись над ним, ласково проводит рукой по его воспаленным глазам. Он сделал движение, чтобы поцеловать ее руку, но это не удалось ему.

– Пойдемте, – промолвил тот же, хорошо знакомый голос. Они перешли в полутемную залу, где за круглым столом, покрытым тяжелой, скажем, византийской парчой, на котором лежало распятие, сидели пятеро мужчин бритые и во фраках. Перед каждым зажжена была свеча. Когда они входили в залу, сидевшие там молча привстали и снова сели по знаку незнакомца.

Яков Бауман хотел было спросить, что делают здесь за круглым столом и зачем распятие, когда взор его привлечен был висевшим в углублении залы зеркалом странной формы, ровно ничего не отражавшим. Только что собрался он промолвить: «Где я?» как один из пяти подошел к нему и, взяв за руку, подвел к окну. Взглянув в окно, он у подъезда увидел крошечную черную каретку с золотым гербом, запряженную четверкой породистых лошадей.

– Спешите, – сказал внятно подошедший и, повторив еще дважды это же слово на незнакомом языке, вернулся к своему месту. – «Странно, что в целом доме не видно слуг, а между тем нигде в комнатах и даже на зеркале не заметно пыли, – подумал Яков Бауман, – ни одной пылинки!»

И вот снова они вдвоем куда-то спешат в темноте. – Вы не покинете меня больше? – спросил Яков Бауман дрожавшим от волнения голосом. – Я с вами, – ответил незнакомец, но, сказавши, тотчас отошел, и прежде, чем можно было понять сокровенный смысл произнесенных им слов, он исчез; и Яков Бауман, почувствовавший сразу смертельную усталость, но и небывалую до того ясность мысли, ощущение которой доставляло ему острую радость, – остался один.

Он не помнил, как отыскал в темноте дорогу и вернулся домой. Кто-то, очевидно, хозяйничал без него в комнате, которую он, выходя из дому, не успел запереть на ключ: дрова продолжали гореть в раскрытой печке. Усевшись на том же кресле, он крепко уснул, и приснилось ему, будто он припоминает сон, недавно виденный. Он шел в сопровождении друга и любимой своей собачки, черной Находки, по тянувшейся бесконечно вдаль дороге, усаженной высокими розовыми кустами. Они курили и тихо беседовали. О чем, ему никак не удавалось вспомнить, но, кажется, о сведенборговых откровениях. Находка также разговаривала с ним и лизала руки, ласково позванивая бубенчиком ошейника.

Так идя, нагнали они каретку с золотым гербом, запряженную четверкой сильных белых лошадей, которых, однако, с трудом, еле-еле тащили за собой каретку. – Что же в ней и кто в ней, что четырем лошадям не справиться? – полюбопытствовал Яков Бауман и сделал попытку заглянуть в крошечное занавешенное оконце, но друг властно отстранил его, и тут белые кони разом рванулись вперед и во весь дух понесли каретку, из которой необычайно приятный женский голос крикнул: «Спешите».

Яков Бауман был изумлен и огорчен, и ему захотелось поскорей вернуться домой, чтоб вспомнить одно ужасно как нужное имя… Проснулся он, наконец, от резкого стука в дверь. В комнату вошла прислуживавшая ему претолстая, зато добрая, соседка.

– Я раньше никак не могла к вам достучаться, – взволнованно заявила она и торжественно-медленно, растягивая каждую букву, продолжала: – А к вам недавно приезжала какая-то дама.

– Как ее имя? – нетерпеливо воскликнул Яков Бауман.

– На…

– Наина? – весело перебил он. – Признайтесь же, что она так вам и объявила: «Меня зовут Наина»!

– Наверное сказать по могу. Об имени спросить ее я не догадалась, да, по правде сказать, и не посмела бы, – наивно пробормотала добродушная женщина, вконец переконфузившись. – Но возможно, что вы угадали: такое красивое имя «Наина», мне кажется, удивительно как подходит приезжей даме.

– Не огорчайтесь, вы поступили правильно. Все равно завтра утром мы с вами простимся надолго, – ласково и совсем уж серьезно промолвил он. – Я отправляюсь в далекое странствие и вряд ли скоро вернусь.

– Господин уезжает в Египет?

– Пожалуй, и еще гораздо ближе…

– Любой факт мистичен, если его не профанировать, – подумал при этом Яков Бауман и невольно улыбнулся, живо представив себе некоторые взгляды и лица известных литературных критиков.


С.-Петербург 1921 Март – Декабрь

И. Е. Лощилов. «Между Упорным переулком и Укромным тупиком…»

О прозе А. Беленсона[1]

…И рост этих новых явлений происходит только в те промежутки, когда перестает действовать инерция; мы знаем, собственно, только действие инерции – промежуток, когда инерции нет, по оптическим законам истории кажется нам тупиком. (В конечном счете, каждый новатор трудится для инерции, каждая революция производится для канона.) У истории же тупиков не бывает. Есть только промежутки.

Юрий Тынянов

«Усачева улица, на которой проживал Неменяемов, помещается в красной Москве, посередке между Упорным переулком и Укромным тупиком», – так начинается одна из частей повествования, о котором пойдет речь [Лугин, 1928b, с. 243].

Метаморфоза автора этого повествования, – сколь характерна для поколения, к которому он принадлежал, столь и, несмотря на характерность, – разительна.

Начало и расцвет литературной деятельности Александра Эммануиловича Беленсона (1890–1949) приходится на 1910-е годы. В этом контексте он известен как издатель альманаха «Стрелец», объединившего символистов и Розанова с футуристами, как автор трех сборников изящных иронических стихотворений, балансировавших на грани пародии и стилизации (первый вышел в 1914 году, последний – в 1924), а также острой театральной и литературной критики, публиковавшейся в начале 1920-х годов в газете «Жизнь искусства» [Яборова, Пирогова, 19891-

Вторая ипостась связана с адаптацией к условиям и «правилам игры» советской культуры «сталинского» периода. Начиная с 1938 года, Беленсон выступает в качестве поэта-песенника «Александра Лугина», преимущественно военно-патриотического характера («Винтовка», «Боевая пехотная», «Песня про наводчика Ибрагимова», «Капитан Гастелло», «В сердцах горит Кремлевский свет!»).

Между остро-индивидуальной поэтикой Александра Беленсона и безличным рифмоплетством «А. Лугина» – книга «Джиадэ» [Лугин, 1928b], книга с особой поэтикой и особой судьбой.

Осенью 1928 года недавно образованное издательство «Федерация» выпустило в унаследованной от писательской артели «Круг» серии «Новости русской литературы» книгу, на обложке которой значилось: Александр Лугин. Джиадэ. Роман ни о чем [Книжная летопись, 1928, с. 2890; Эльзон, 1980, с. 134; Сычева, 1995, с. 82–83]. На титульном листе название варьировалось: Александр Лугин. Джиадэ, или Трагические похождения индивидуалиста. Первый из четырех входящих в состав издания текстов дал название всей книге; он был снабжен подзаголовком: Джиадэ. Роман ни о чем (Из книги «Египетская предсказательница»)[2].

Для внимательного читателя литературы 1920-х годов заключенное в скобки указание содержит прозрачный намек на подлинное авторство: в 1922 году вышел в свет «3-й и последний» выпуск альманаха «Стрелец», в состав которого вошло нескольких страниц изысканной прозы Беленсона, озаглавленных: Египетская предсказательница (Опыт гностического повествования) [Беленсон, 1922, с. 53–60].

Итак, автор «Джиадэ» – несомненно, еще вполне Александр Беленсон, литератор, эффект которого Николай Евреинов в панегирическом предисловии сравнивал с остро-специфическим вкусом маслин: «Об А. Э. Беленсоне можно сказать то же, что о маслинах: – его или очень любят или вовсе не любят. Беленсон в искусстве – это те же маслины в гастрономии. <…> “Свое” у Беленсона в его писаниях, свое, Беленсоновское! Легкость, краткость, экивок, в соединении с значительностью подхода к теме, – все свое, Беленсоновское. Он обращается со словами, как опытный режиссер с ширмами: – они и украшают, и скрывают в то же время. <… > Его сфера – намек, полупризнанье, ироническая улыбка, недосказ, вообще, область d'inachevee.Здесь он подчас прямо-таки неподражаем» [Беленсон, 1921, с. 9, 12-1з][3]. Вместе с тем (и выходные данные книги служат тому доказательством), – уже Александр Лугин.

Этот псевдоним, насколько нам известно, впервые был использован летом 1927 года для подписи к кинорецензии в центральной газете, где об агитфильме «Неоплаченное письмо» говорилось: «Со стороны содержания дело обстоит как будто благополучно: тут и красноармейская часть, и выигрывающая 8.000 руб. облигация, дающая счастье беднякам, а богачей посрамляющая, и советская деревня, и деревенский быт. Но быт этот взят олеографично, изображаемые моменты неприятно-слащавы, и вся старательность показа бессильна убедить зрителя в том, что население советских деревень только и занято тем, что ходит на ярмарки, развлекается и сватается, да еще чудит» [Лугин, 1927].

В феврале 1928 года этим же именем Беленсон подписывает очерк о санатории «Узкое» [Лугин, 1928а]. Об эпохе и культуре, к которым принадлежал автор, здесь напоминает лишь имя Владимира Соловьева, «некогда умершего в этой самой комнате» в имении Трубецких, которое стало ныне санаторием ЦЕКУБУ [Там же, с. 17]. На страницах «Джиадэ» Соловьев появляется в качестве литературного персонажа: «… в один знойный вечер я получила записку, подписанную “Wladimir Solowiew”, автор которой сообщал, что он узнал во мне свою вечную подругу…» [Лугин, 1928b, с. 2з]. Бодряческий тон финала предвосхищает оконча-[3] тельную метаморфозу: «Однако ж машина давно подана и уже мчится по Калужскому шоссе к рабочей Москве, где и помечтать-то об отдыхе – недосуг. Прекрасный дом отдыха в “Узком”!» [Лугин, 1928а, с. 17].

Происхождение псевдонима связано с биографией писателя: эта фамилия принадлежала его второй жене, брак с которой был узаконен в 1928 году. В отличие от первой жены Беленсона, актрисы Фаины (Фанни) Александровны Глинской (1892–1970; ей посвящена книга «Джиадэ»)[4], вторая не была связана с миром литературы и искусства. Однако биографическим фактом значение псевдонима не исчерпывается.

Эпиграф, предпосланный второй главе повести «Джиадэ», таков: «…Он старался осуществить на холсте свой идеал – женщину-ангела. Лермонтов. Отрывок из начатой повести» [Лугин, 1928b, с. 15]. Таким образом, автор отсылает к незавершенной повести Лермонтова, более известной под редакторским названием «Штосс» (1841). Согласно «Лермонтовской энциклопедии», «Штосс» – «отрывок, начинающийся фразой “У графа В… был музыкальный вечер”. Это неоконч. повесть о художнике Лугине, человеке со сложным внутр. миром; он тоскует по идеалу, “фантастическую любовь” к к-рому Л. называет “самой невинной и вместе самой вредной для человека с воображением”. Олицетворение этого идеала – таинственная красавица, к-рую Лугин стремится выиграть в карты у старика-призрака. На протяжении всей повести Л. подчеркивает болезненный характер своего героя» [Найдич, 1981; курсив мой. – И. Л.]. Автор «Джиадэ» обнаруживает свое родство с романтическим безумцем из повести, построенной на игре созвучных слов и имен: карточная игра штосс, фамилия действующего лица («в Столярном переулке, у Кокушкина моста, дом титюлярного сове<тника> Штосса, квартира номер 27» [Лермонтов, 1981, с. 322]) и вопросительная конструкция с «словоерсом»: Что-с? Последний вариант поддержан пародийной советской аббревиатурой: в «Трагических похождениях индивидуалиста» упоминается «коммерческий директор-распорядитель Чтосиздата, товарищ Леон Леонтьевич Леонов, член партии коммунистов с 1904 г.» [Лугин, 1928b, с. 116].

В словарной статье о Беленсоне, преимущественно отражающей дореволюционный период, о книге «Джиадэ» говорится как о «стернианской» прозе, построенной «на цитатах, каламбурах, коллаже стилизаций и пародий» [Яборова, Пирогова, 1989]. А. В. Блюм писал о ней: «В книгу вошли 4 небольших сатирических и мистических романа (или повести), своего рода “гофманиады”, напоминающие произведения “Серапионовых братьев”, К. К. Вагинова, А. В. Чаянова <…> В них часто упоминаются и цитируются Вл. Соловьев, Шопенгауер и другие “несозвучные эпохе” авторы. Пародийно “цитируется” Троцкий <…>» [Блюм, 2003, с. 121].

В составе книги – четыре относительно самостоятельных сочинения: «Джиадэ (Роман ни о чем)», «Трагические похождения индивидуалиста», «Мимолетности» и «Сказание о птичке божьей (Два варианта)». Четыре небольшие повести объединены фигурой героя-индивидуалиста, вокруг которой организовано повествование в каждом из случаев. В «Джиадэ» этот герой носит имя Генрих, но не имеет фамилии; в «Трагических похождениях…» – это безымянный писатель Арский, в «Мимолетностях» (объем и характер которых приближаются к параметрам новеллы) – Дмитрий Неверов, в двух вариантах «Сказания…» именование также вариативно: Яков Невменяемов и Яков же Неменяемов.

Вкупе с вариативным названием книги, читающимся по-разному на обложке и на титульном листе, это позволяет увидеть четыре отдельных повести как единый текст – экспериментальный роман, трагическая суть которого при этом лишается оттенка иронии. Персонаж повести «Джиадэ», Генрих, записывает «под рубрикой “Заметы горестные сердца”»: «Каждый писатель может написать лишь одну книгу: это роман ни о чем и это роман о себе. Автобиографичность – право, которое порой бываешь обязан осуществить» [Лугин, 1928b, с. 20].

Рецензент из «Сибирских огней» писал: «И напрасно старается автор – выписками из дневников, цитатами, ссылками, фантастичностью обстановки и пр. – провести какие-то грани между собой и своими “героями”, отмежеваться от них – эти старания ему не помогают. Мысли, чувства, слова и поступки всех этих Джиадэ, Генриха, Ины, Арского, Невменяемова и др. – мысли, чувства, и слова, и поступки самого Лугина. Неудачной попыткой снять с себя ответственность является и его предупреждение, что “Джиадэ – роман ни о чем”. Это предупреждение – не что иное, как маскировка! Наоборот, книга Лугина очень определенно говорит и “кое о чем”, и “кое о ком”. Она говорит, прежде всего, о том, что автор и его “герои” являются представителями внутренней эмиграции» [Шугаев, 1929, с. 231].

Тональность упоминаний и откликов на книгу была близка к стилистике приговора: «Книжка Лугина свидетельствует о нездоровом уклоне в работе молодого издательства “Федерация”. Особый колорит придает “Джиадэ” густая струя мистицизма, которую не в состоянии замаскировать ни беззубая ирония автора, ни ультра-натуралистические “мимолетности”» [Ипполит, 1929а]. «Появление книги Лугина в наше время, конечно, скандально. “Джиадэ” будет прочитана – много – десятками квалифицированных читателей. Но непростительная издательская ошибка делает достоянием гласности литературный документ, по-новому подчеркивающий все реакционное значение всякого эстетского подхода к жизни, всякой попытки обойти острые вопросы современности» [Григорьев, 1928, с. 72]. «Из книг, доставшихся “Федерации”, достаточно указать хотя бы такой перл, как “Джиадэ” Лугина – книгу, скомпрометировавшую издательство в первые же дни. <… > Издательская машина заработала бесперебойно, но как?» [Леонтьев, 1929]. «Книжка чрезвычайно путанная, производит впечатление мистического бреда» [Книги, 1929]. «… Ведь есть же произведения (например, пресловутого А. Лугина), которые следует критиковать очень резко» [Зелинский, 1929]. «“Джиадэ” – пища и не для богов и не для простых смертных. Она найдет поклонников у литературных снобов и гурманов, которые не имеют ни настоящего, ни будущего, а довольствуются сакраментальной “египетской маркой”, заменяющей им жизнь, борьбу, творчество» [Замошкин, 1929, с. 302][5]. «Автор подмигивает и иронизирует над своими любезными героями, но кого обманут фигуры умолчания, эта маска иронии?! Если, печатая “Джиадэ” в нескольких тысячах экземплярах, Издательство "Федерация" руководилось намерениями выставить напоказ перед всем светом идейную и творческую нищету, слюнявую немощь последышей русского декаданса, то, конечно, более “доступного” образца, чем роман А. Лугина, нельзя себе и представить. Однако нам кажется, что даже предполагаемыми этим намерениями никак нельзя оправдать издания этой тусклой, бездарной, вредной пачкотни» [Ипполит, 1929b, с. 56]. «Нужно ли еще доказывать, что книга Лугина – вредная, реакционная книга? Приведенные выше выписки и ссылки говорят сами за себя» [Шугаев, 1929, с. 232]. «К группе буржуазной литературы следует отнести и другое явление истекшего года – “роман ни о чем” Александра Лугина “Джиадэ”. Здесь нововременский идеолог – Розанов – справляет тризну по самому себе. Пропитанный мистицизмом, мистической эротикой и, вместе с тем, довольно примитивным цинизмом, роман этот – кстати, далекий от талантливости – объективно рисуется как бы одним из проявлений тех переговоров, которые ведутся между остатками старой и новой буржуазии: а не слиться ли нам, не составить ли некий психоидеологический сплав из остатков разбитых жизнью мировоззрений и ублюдочных зародышей “новых” представлений о действительности?» [Ермилов, 1929, с. 55–56].

В сентябре 1929 года «Джиадэ» упомянута среди «книг, которые не следует читать» [Левицкая, 1929, с. 30][6]. Вскоре, после серии разгромных рецензий, книга попала под запрет и была изъята из торгового и библиотечного оборота [Блюм, 2003, с. 121].

При всей литературной изощренности текста Беленсона-Лугина, насыщенного реминисценциями из классической и современной литературы, семантизация имен – топонимов и антропонимов – доведена до предельной наглядности, едва ли не до схематизма. Так, героиня второй части «Трагических похождений индивидуалиста», «Блаженная исповедь, или Испытание верой (Эмоциональное удобочитаемое)», носит имя Вера, которое обыгрывается в первых же «тактах» повествования: «В Смольном среди примерных и озорных институток воспиталась и развилась Вера. Однажды Смольный Веру утратил. И еще иное произошло: Веру, кровно со Смольным связанную, жизнь резко отделила, отгородила от него; так распорядилась жизнь, что прежняя связь была разрушена, и оказалось, что закон Смольного, который был и законом Веры, перестал быть ее законом. С этих пор вся жизнь Веры стала иной, новой, а сама Вера, оставаясь собой, также стала новой, иной. <…> Такой именно двузаконной была новая жизнь Веры, определявшаяся двумя состояниями – движением и покоем, причем лишь первое дано было выражать Вере» [Лугин, 1928, с. 133–134]. «Двузаконность» Веры (веры) не только выражает идею двоеверия, но и выступает генератором текстопорождения: «– Но, Вера, любовь моя! <…> – Лукавая улыбка: “Разве на каламбуре, на игре верой можно построить роман?”» [Лугин, 1928b, с. 139–140].

Герой следующего текстового блока, небольшой повести или новеллы «Мимолетное», носит имя Дмитрий Неверов и проживает в Москве на Шоссе энтузиастов [Там же, с. 176].

О бытийном статусе героини, давшей книге имя, говорится словами, перекликающимися с лермонтовским эпиграфом: «Джиадэ не была ангелом, вопреки уверениям влюбленного в нее Генриха, но она и не была женщиной…» [Лугин, 1928b, с. 15]. «Джиадэ не имеет начала. Джиадэ е с т ь, иными словами, она никогда не была, из чего, разумеется, не следует заключать, будто ее никогда и не было» [Там же, с. 69].

В четырех повествованиях, как в гоголевском «Миргороде», в четырех разных «регистрах» – от высокой романтической иронии до грубо-цинического гротеска – проигрывается тема «пребывания в лимбе», в зоне причастности, но и неполной принадлежности разным сферам бытия, эпохам, странам и народам, – даже городам.

Крупные блоки повествования снабжены указаниями на место и время создания:

1. Джиадэ (Роман ни о чем) <Ленинград. Апрель 1921 г.>

2. Трагические похождения индивидуалиста

a) Неистовый сценарист, или Испытание луной <Ленинград. Апрель 1924 г>

b) Блаженная исповедь, или Испытание верой <Ленинград. Май 1924 г.>

3. Мимолетности <Москва. Январь 1928 г.>

4. Сказание о птичке божьей (два варианта)

a) Первый вариант. Испытание ничем <Ленинград. Июнь 1924 г.>

b) Послесловие <Москва. Февраль 1926 г.>

c) Второй вариант. Собственно сказание о птичке божьей <Москва. Январь 1928 г>

Линейность хронологии нарушена лишь единожды («Мимолетное» опережает первый вариант «Сказания…» и «Послесловие», хотя датировано, как и второй вариант, январем 1928 года). Локализация автора приурочена к двум городам, двум традиционным топосам русской литературы, Москве и Петербургу, называемому по-новому, «по-советски»: Ленинград. Город, основанный Петром Великим, был переименован лишь в январе 1924 года, и указание на время и место создания первой из повестей («Ленинград. Апрель 1921 г.»), таким образом, сродни «Мартобря 86 числа. Между днем и ночью», «Мадрид. Февруарий тридцатый» и «Январь того же года, случившийся после февраля»[7].

С меной имени связана одна из самых опасных политических острот в книге: «Между тем гости понемногу расходились. В окнах стояла белая петербургская ночь. Кажется, это было единственное белое, что еще смело не таиться в красном городе Ленина, что еще не догадались или не успели переименовать» [Лугин, 1928b, с. 97].

Еще в 1922 году в статье «Ангелы, люди, вещи» Беленсон писал: «Никаким завоеваниям техники не обогнать “Шинель”, “Братьев Карамазовых”, “Анну Каренину”. Пушкин способен стариться лишь в представлении кретина» [Abbe, 1922].

Начало этой статьи перекликается с началом тыняновского «Промежутка» (1924)[8]: «Полоса изобретений в поэзии очевидно заканчивается. Очень уж много наизобретали. Нужен длительный, может быть, период, чтоб наскоро изобретенное упорядочить, усовершенствовать, приспособить. <…> В ином положении у нас художественная проза. В этой области полоса изобретений еще и не начиналась. Все, что нам упорно подносится как образец нового, на самом деле есть лишь дурно понятное и исковерканное старое» [Там же].

«Программная» часть статьи Беленсона-Аbbе с небольшими изменениями вошла в текст «Джиадэ» Беленсона-Лугина, но приписана перу персонажа: “В одной из многочисленных тетрадей Генриха под рубрикой “Наблюдения холодного ума” значилось несколько в разное время сделанных записей: “Новая проза отметет вещи с большой буквы, а заодно и ребяческое желание равнять искусство по радио, пару и электронам, ибо человеку всё было известно о полете до изобретения летательных машин. Новой прозе не нужна будет и внешняя словесная фантастика. Она покажет фантастичность человека, сидящего у себя дома на стуле. <…>”» [Лугин, 1928b, с. 9–10].

Последняя из повестей является практическим воплощением этой программы. «Первый вариант» «Сказания о птичке божьей» начинается игрой паронимами (приватно – превратно) и многозначностью слова (сидеть на стуле – сидеть в тюрьме), а также с парадокса, инвертирующего датировку первой из повестей (Ленинград, 1921)[9]:

«В лето такого-то года, а коли на точность пошло, то такого-то числа такого-то месяца в городе Санкт-Петербурге в Улице красных зорь сидел приватно у себя дома на стуле Невменяемов. То, что сидел он, еще не удивительно: многие, очень многие сидели превратно в это самое время, а удивителен стул.

Старинный Александровской эпохи, недавно реставрированный и заново отполированный стул этот, на котором сидел Невменяемов, был настоящего красного дерева и, по некоторым признакам, даже жакоб.

Красное дерево, как известно, редкое дерево, не ровня деревьям других классов, например, белому дереву или кактусу, однако для экспорта за границу оно по некоторым щекотливым обстоятельствам непригодно» [Лугин, 1928b, с. 185][10].

Фантастичность состоит не только в том, что Невменяемов сидит «у себя дома на стуле» (а не в тюрьме): физически сидя на стуле, экзистенциально (и на уровне расхожей политической риторики) он, как и автор, сидит между двух стульев. В «Пятнадцатом эпизоде» над свежей могилой Невменяемова его сослуживец, резонер и «бывший лицеист» Философемин, «в юности весьма владевший и даром и дарами речи» произносит «несколько юбилейных слов», где двусмысленность положения постулирована «от противного»: «История реэволюции российской общественности отметит, что и ты применительно к обстоятельствам сиживал на пресловутом стуле красного дерева жакоб, представляющем ныне и присно колоссальную музейную ценность, но стул сей под твоим мужественным седалищем никогда не был двуличным и лицемерным в отношении двух стульев, между которых иные принципиально примазываются» [Там же, с. 202–203].

Вариативна и раздвоена не только фамилия персонажа: Невменяемов в первых 12-и эпизодах «Первого варианта» живет в Ленинграде, далее, как и его «двойник» Неменяемов из «Второго варианта» – в Москве.

В «ценнейшей рукописи» покойного Невменяемова, «сыскавшейся» у автора, говорится: «События алогичны, хотя последовательны вне пространства и времени, обремененного вещественностью координат» [Там же, с. 209].

Литературный эксперимент (с сюжетом, местом и временем «сказания»-повествования) скрывает, однако, образ тотальной «пограничности» быта и реальности советских двадцатых – растянувшегося на десятилетие послереволюционного мартобря11.

На Духов День Невменяемов, «с утра, встав пораньше», «пошел не на службу, а в церковь, в храм св. Архидиакона Евпла, что на Мясницкой, коли не срыт еще, насупротив Армяногрегорианского переулка» [Лугин, 1928b, с. 200]. Во время написания повести (1924) он еще не был «срыт» властью. Однако ко времени выхода книги (1928) этого храма не существовало: он был уничтожен в 1926 году. «На службе ему поставили на вид <.. > говорят: “Манкировать стали, на службу не ходите”, а он: “Нет, хожу – всю как есть службу выстоял”» [Там же].

Вернемся, однако, к адресу героя: «Усачева улица, на которой проживал Неменяемов, помещается в красной Москве, посередке между Упорным переулком и Укромным тупиком» [Лугин, 1928b, с. 243]. После истории персонажа по фамилии Невменяемов, прошедшего в первой части полный сюжетный цикл, он прочитывается как метафора, полузашифрованная в этимонах антропонимов и подлинных московских урбанонимов. «Грубая» расшифровка могла бы быть примерно такой: безумный индивидуалист (Невменяемов) сохраняет свою сущность в неизменности (Неменяемов), она проявляет исключительное упорство и оказывается способной найти для себя укромный уголок.

Усачева улица в Хамовниках (именно так, а не улица имени Усачева) получила название в XIX веке по имени жившего здесь купца С. И. Усачева. «Адрес» Неменяемова находится в противоречии с реальной топографией Москвы, но обретает художественный смысл в системе язы-[11] ковых, а не эмпирических («вещественных») координат. Алфавитный порядок, отраженный в справочных изданиях, реверсирует и расширяет последовательность упоминания в тексте: Укромный тупик (б. 2-й Покровский тупик; упразднен уже в 1980-е годы), Уланский переулок, Ульяновская ул. (б. Николоямская), Упорный переулок (б. Меняевский, затем Мараевский), Усачева улица [Вся Москва, 1927, с. 141].

В исключительно изощренной словесной вязи повести название улицы включается в развертывание семантического и эстетического потенциала, заключенного в эпиграфе («motto конструкции»), взятом из текста стихотворения Г. Р. Державина «Аристиппова баня» (1811): «И смерть как гостью ожидает, / Крутя задумавшись усы» [Лугин, 1928В, с. 225]. Усы контекстуально связываются со смертью (поэтому укромное место и оказывается тупиком: «Пожалте бриться!» [Там же, с. 227]): «Смерть работает сдельно во французской на паях парикмахерской “Жан-Жак” парикмахерским подмастерьем. <…> Она ж идет вечерком в ближайшую пивнушку с концертным отделением и там за столиком перелистывает красную книжищу “Вся Москва на 1928 г.”. Перво-наперво смотрит наименования на “у”, кому бы визит нанести: Усагин, Усаковский, Усанов, Усатов, Усатов-Мусатов.

– Вишь ты, – говорит подмастерье, – мало тебе того, что Усатов, – еще и Мусатова приклеил. Путаники, евразийцы! – Он продолжает: – Усачов, Усватова, Усевич, Усенко, Усикова, Усит, Усков, Усманов, Усов, Усолов, Усольцев, Усольцева-Веселаго. Туда ж затесалась, ехидная, видно, бабеночка. Господи, до чего же их все-таки много, чертей полуусатых! – вздыхает смерть и кричит истошным голосом: – Человек услужающий, еще кружку пива, да поживей!

Засим, не попав в переполненный смертниками автобус, плетется он домой, бормоча: “Всё – суета сует. Надоело. Устал”. И в душе его продолжается гнусное-прегнусное дребезжанье» [Там же, с. 245–246][12].

После разгромных рецензий начала 1929 года о «Джиадэ» почти не вспоминают. Лишь в 1933 году в очерке с характерным названием «Последние тучи рассеянной бури» из книги, посвященной «религиозным влияниям в русской литературе», о Лугине было сказано: «Он делает все возможное, чтобы запутать читателя, сбить его с толку и под шумок напичкать разными мистическими бреднями, которые у него разбросаны по всему роману. <…> Одним словом, “неэвклидова относительность беспамятства и раздвоенностей, поражающих воображение” и, под сурдинку, настраивающих читателя на мистический лад – таков роман Лугина» [Медынский, 1933, с. 234–235]. Три года спустя критик Селивановский вспоминает о второй книге стихов Беленсона и – вне прямой связи с «Джиадэ» – раскрывает псевдоним: «Вот книжка Александра Беленсона-Лугина “Врата тесные” (Петербург, 1922), Беленсона, который некогда издавал желтый альманах “Стрелец”, а теперь, в начале нэпа, стал сочинять такие политически прозрачные стишонки <…>» [Селивановский, 1936, с. 155; далее цитируется стихотворение «Я не певец пустых полей…»].

В мире неофициальной культуры память о книге со странным названием, тем не менее, жила. В 1958 году она неожиданно упомянута (хоть и названа «одним декадентским романом») в одной из сносок в книге выдающегося пианиста Г. М. Когана [1958, с. 32]. Знают ее и персонажи написанной в 1976 году (и изданной впервые в Лондоне в 1992-м) повести А. Г. Наймана [2004, с. 121].

Избавление от «бациллы индивидуальной, зловреднейшей» [Лугин, 1928b, с. 252], хоть и сохранило Беленсону жизнь, не спасло его от душевной катастрофы: автор книги стихов «Безумия» (1924), романа «Джиадэ» (1928) и сочинитель слов для «Марша чекистов» и «Песни о маршале Берия» (1945) умер 9 апреля 1949 года в одной из московских психиатрических клиник.

О характере его болезни известно немногое; известно, в частности, что он страдал от «музыкальных галлюцинаций», слышал звуки рояля из-под кровати.

Тексту «гностического повествования» «Египетская предсказательница» предшествовало: «Посвящается сестре моей Елизавете» [Беленсон, 1921, с. 54]. Сестра писателя, Елизавета Эммануиловна Беленсон (1887 –?) покинула Россию в 1919 году, публиковалась под своим именем и под псевдонимом Эли Эльсон в редактируемом Бердяевым журнале «Путь».

Позволим себе закончить статью, одна из задач которой – привлечь внимание к «выпавшей» из видимой истории литературы талантливой книге и трагической судьбе ее автора, отрывком из статьи, написанной его сестрой в 1926 году, во время промежутка между поэтическими безумиями брата (1924) и выходом в свет написанного им романа ни о чем (1928): «Не только на пути в Дамаск являет Господь себя человеку. И в стенах желтого дома таятся благостные ясли Вифлеемские. В терновом пламени постигает больная душа божественный закон, дабы, по избавлении своем, преклониться перед чудом небесной любви. Быть может, в этом и заключается метафизический смысл подобного заболевания. Его религиозный смысл – в искупительном страдании. Проходя через все круги ада, душа кровью своей платит дань за грехи прошлого и за милость в будущем» [Эльсон, 1926, с. 137].


Литература

Беленсон А. Искусственная жизнь / вступ. статья Н. Н. Евреинова; обложка и 13 рисунков Юрия Анненкова; марка Давида Бурлюка. Пб.: [Стрелец], 1921.

Беленсон А. Египетская предсказательница (Опыт гностического повествования) // Стрелец: Сборник 3-й и последний / под ред. А. Беленсона; рис. в тексте Ю. Анненкова; марка Д. Бурлюка. СПб. [Пг.: Стрелец], 1922. С. 53–60.

Беленсон А. Э. Голубые панталоны. Рудня-Смоленск: «Мнемозина», 2010.

Блюм А. В. Запрещенные книги русских писателей и литературоведов. 1917–1991. Индекс советской цензуры с комментариями. СПб.: Санкт-Петербургский гос. университет культуры и искусств, 2003.

Волошин M. A. Собр. соч. Т. 1: Стихотворения и поэмы 1899–1926 / сост. и подгот. текста В. П. Купченко, А. В. Лаврова. М.: Эллис Лак, 2000.

Вся Москва: Адресная и справочная книга на 1927 год; с приложением нового плана г. Москвы. М.: Издательство Московского Коммунального Хозяйства, 1927.

Григорьев Я. Об эстетском течении в современной литературе (По поводу книг: Эльза Триоле – «Защитный цвет», А. Лугин – «Джиадэ» и др.) // На литературном посту. 1928. № 22, ноябрь. С. 70–72.

Ермилов В. Буржуазная и попутническая литература // Ежегодник литературы и искусства на 1929 год. М.: Издательство Комакадемии, 1929. С. 48–81.

Замошкин И. [Рец. на: Лугин А. Джиадэ: Роман ни о чем.] // Новый мир. 1929. Кн. 1. С. 301–302.

Зелинский К. О критическом положении критики (II) // Литературная газета. 1929. № 8, 10 июня. С. 2.

Ипполит И. [Ситковский И. К.] (а) [Рец. на: ] Александр Лугин. Джиадэ или трагические похождения индивидуалиста. Федерация. 1928 г. 254 стр. Ц. 1 р. 75 к. Тир. 4.000. //Правда. 1929. № 5 (4139), 6 янв. С. 5.

Ипполит И. [Ситковский И. К.] (b) Духовные предки и богемные потомки // Книга и революция. 1929. № 2. С. 56.

Книги, не рекомендованные для массовых библиотек [Без подписи] // Красный библиотекарь. 1929. № 1. С. 83.

Коган Г. М. У врат мастерства: Психологические предпосылки успешной пианистической работы. М.: Советский композитор, 1958.

Левицкая Е. О книгах, которые не следует читать // Книга и революция. 1929. № 9, 5 мая. С. 29–31.

Леонтьев Б. Новый дом на старом болоте (Об издательстве «Федерация») // Литературная газета. 1929. № 24, 30 сент. С. 2.

Лермонтов М. Ю. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. Проза. Письма / изд. 2-е, испр. и доп. Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1981.

Лугин А. Новые кинокартины [Рец. на фильмы «Неоплаченное письмо» (Межрабпом-Русь, 1927) и «Тарас Трясило» (ВУФКУ 1926)] //Известия. 1927. № 171 (3105), 29 июля. С. 5.

Лугин А. (а) Республика Санузия: Очерк //Красная нива. 1928. № 9, 26 февр. [С. 16–17].

Лугин А. (b) Джиадэ, или Трагические похождения индивидуалиста: Роман ни о чем. М.: Издательство «Федерация», артель писателей «Круг», 1928.

Мацуее Н. И. Художественная литература русская и переводная. 19281932 гг. Указатель статей, рецензий и аннотаций. М.: Гослитиздат, 1936.

Медынский Г. А. Религиозные влияния в русской литературе: Очерки из истории русской художественной литературы XIX и XX вв. М.: Государсттвенное антирелигиозное издательство, 1933.

Найдич Э. Э. «<Штосс>» // Лермонтовская энциклопедия. М.: Советская Энциклопедия, 1981. С. 627.

Найман А. Г. Месяц в глухом месте // Вестник Европы. 2004. № 11. С. 99–121.

Ольховый Б. О попутничестве и попутчиках // Печать и революция. 1929. № 6. С. 3–22.

Парнис А. Е, Тименчик Р. Д. Программы «Бродячей собаки» // Памятники культуры. Новые открытия. Письменность. Искусство. Археология: Ежегодник. 1983. Л.: Наука, 1985. С. 160–257.

Пильняк Б. Письмо в редакцию // Литературная газета. 1929. № 20, 2 сент. С. 1.

Селивановский А. П. Очерки по истории русской советской поэзии. М.: ГИХЛ, 1936.

Сычева О. В. Из истории деятельности издательства «Федерация» (По материалам РГАЛИ) // Современные проблемы книгоиздательства, книжной торговли и пропаганды книги: Межведомственный сб. научн. трудов. Вып. 10 / отв. ред. А. А. Гречихин. М.: Издательство МГАП «Мир книги», 1995. С. 82–91.

Тальников Д. [Шпитальников Л. Д.] Литературные заметки // Красная Новь. 1929. № 2. С. 190–199.

Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977.

Шкловский В. Рыбу ножом // Жизнь искусства. 1921. № 780–785, 19–24 июля. С. 2.

Шугаев А. Замаскированное издевательство // Сибирские огни. 1929. Кн. 2 (март-апрель). С. 231–232.

Эльзон М. Д. Издательство «Федерация» // Книга: Исследования и материалы. Сб. 40. М.: Всесоюзная Книжная палата, 1980. С. 133–151.

Эльсон Э. [Беленсон Е. Э.] Безумие и вера // Путь: Орган русской религиозной мысли. 1926. № 2, янв. Париж. С. 137–138.

Яборова Е., Пирогова А. Беленсон (Бейленсон) Александр Эммануилович // Русские писатели. 1800–1917. Биографический словарь. Т. 1. А – Г. М.: Советская энциклопедия, 1989. С. 205.

Abbe [Беленсон А. Э.] Ангелы, люди, вещи // Жизнь искусства. 1922. № 49 (872), 12 дек. С. 3.

Загрузка...