Скитания

Последующие годы жизни Брауна наполнены судорожными и безуспешными стараниями заработать хоть немного денег, чтобы прокормить и воспитать детей. Он берется за всякое подвернувшееся дело. Кругом него — блестящие примеры быстрого обогащения. За десять лет, что он не был в родном штате, население Огайо возросло с девятисот тысяч человек до полутора миллионов. С каждым годом продолжают прибывать эмигранты из Европы. Идет бешеная спекуляция земельными участками.

Со сказочной быстротой растут города. Чикаго, который в 1832 году был простым фортом, в 1840 году-представляет собой большой благоустроенный город. Все в этой молодой стране бурлит, рвется вперед, стремится завоевать первые места, лучшие позиции. Люди охвачены жаждой наживы, опьянены «легкими деньгами».

Браун не может уберечься от этой волны. Она захватывает и его. Он то покупает саксонских овец и стрижет их шерсть на продажу, то нанимается пасти овец богатого скотопромышленника в Огайо.

Пять голодных ртов требуют от него пищи. Пять неразумных голов требуют материнского присмотра. Пока Браун с овчарками и пастухами сторожит стадо, в доме хозяйничает шестнадцатилетняя дочь соседа-кузнеца Мэри Дэй.

Мэри — смуглая и сероглазая, с большими руками и тихим голосом. Она быстро и ловко управляется с хозяйством, и дети смотрят на нее с обожанием. При ней они всегда умыты и накормлены. Когда Джон Браун, усталый, возвращается домой, над очагом уже висит начищенный до блеска медный чайник и жареная грудинка стоит на столе. Он устал, но глаза его ищут смуглую девушку-хозяйку.

Она в сенях сбивает масло. Ее сильные руки крепко держат маслобойку. Темные пряди волос выбились из-под чепца и упали на разгоряченное лицо. Он долго смотрит на нее из-за двери. Мэри Дэй не замечает его, губы ее по-детски выпячены от усилия.

Маленькая Руфь вбегает в сени, видит отца и вскрикивает. Он смущен, как пойманный школьник, — обычно он сторонится женщин. Дайант приучила его к мысли, что женщины охотнее общаются с богом, чем со своими мужьями.

Поздно вечером Джон Браун пишет Мэри Дэй письмо. Он вдов и стар, ему тридцать два года, стало быть, он ровно вдвое старше Мэри. Он был женат, но прожил жизнь без любви. Так случилось. Он просит Мэри Дэй быть женой ему и матерью его сиротам. Если Мэри не хочет его, — пусть ничего не говорит, он сам все поймет.

Мэри Дэй долго носит письмо за корсажем. Ей страшно прочесть его, потому что она заранее знает, что в нем написано. Она любит Джона Брауна и боится его. Он не такой, как все фермеры и скотопромышленники, которых она знает Он читает большие, непонятные книги, якшается со всеми неграми в округе; никогда не повышает голоса, и все-таки все его слушаются. Он называет себя стариком, но у него детская улыбка, и Мэри любит даже его холодные, «каменные» глаза.

Джон Браун уже решил про себя, что она отказывает ему, когда вдруг она сказала ему «да».

С этих пор его старания заработать побольше денег для семьи еще усиливаются. Пастбища, стада, овцы, шерсть — он берется за все. Но ум его абсолютно лишен коммерческой изворотливости, торгашеской сметки. В нем нет ни капли купеческой крови, и он не способен дешево купить и дорого продать. Лето 1846 года застает его компаньоном Перкинса, богатого скотопромышленника и дельца. Перкинс приходит в отчаяние от прямоты и честности своего компаньона. Браун готов каждому отдать товар по себестоимости.

Но такого знатока овец не скоро отыщешь, и Перкинс скрепя сердце делает Брауна участником в прибылях.

Когда они открывают в Спрингфильде (Массачузетс) контору по сбыту и покупке шерсти, Перкинс умоляет своего компаньона предоставить ему все переговоры с клиентами. Пусть Браун ведет книги, ездит осматривать стада, а Перкинс как-нибудь сумеет договориться с покупателями. Браун легко уступает ему эту честь. В сущности, дело его мало интересует, он занимается им ради семьи. Теперь в доме прибавилось множество ртов: Мэри Дэй рожала через год. Сначала это были мальчики: Ватсон, Сэлмон, Оливер, потом пошли девочки. Когда старшие сыновья от Дайант кончали школу и уже подумывали о самостоятельной жизни, младшие дети Мэри только начинали ходить.

Но хотя в доме часто не хватало самого необходимого, Браун радовался каждому ребенку. Он сам нянчил маленьких и, несмотря на то, что их было много, знал нрав и привычки каждого из них. И дети любили отца. Он никогда не бранил их за беготню и разорванную в драке одежду; они знали, что он будет беспощаден, только если они солгут. Ложь, зависть, ябедничество в доме Брауна считались наихудшими из пороков. В этих случаях Мэри Дэй всегда поддерживала мужа.

Частые переезды приучили семью мужественно выносить бытовые невзгоды. Приехав на новое место, Мэри с детьми тотчас же принимались за работу. Из жалкой хибарки они умели создавать уютное жилье. В них всех жило молчаливое упорство и способность применяться к обстоятельствам. Виргиния, Огайо, Массачузетс — они всюду бодро вили гнездо, и никто из них, даже мысленно, не упрекнул отца за эти постоянные скитания.

Где-то на бесчисленных дорогах Севера фургон Брауна повстречался с щегольской каретой. На миг из кареты мелькнуло лицо с курчавой бородкой и внимательными глазами. То был Чарльз Диккенс, почетный гость Америки, совершавший путешествие по Соединенным штатам.

Американцы, падкие до знаменитостей, долго зазывали его к себе. Теперь этот всеми признанный и прославленный, знаменитый писатель двух материков осматривал молодую республику. Его мнением дорожили, перед ним заискивали, ему старались показать все самое лучшее, чем в те годы располагала Америка: больницы, университеты, железные дороги, убежища для слепых и престарелых. Американцы лезли из кожи, чтобы доказать знаменитому англичанину, что Новый свет лучше, культурней и опрятней его старой родины.

Но у гостя был острый, насмешливый и проницательный взгляд. Он проникал дальше, чем хотелось бы радушным хозяевам: позади прибранных нарядных гостиных он обнаруживал другие комнаты, «для себя», неряшливые, запущенные, темные.

Ему показывали центр Нью-Йорка, блестящий город банков и магазинов, — он шел в боковые улицы и находил там убогие лачуги и свиней, пожирающих городские отбросы.

«Здесь много переулков почти таких же грязных, как переулки Лондона, — пишет он о Нью-Йорке. — Камни мостовой до того истерты от ходьбы, что блестят; красные кирпичи зданий сухи донельзя. Омнибусам здесь нет числа. Множество пролеток, карет, колясок и тильбюри на высоких колесах. Кучера — и белые и негры — в соломенных, черных, белых, лакированных шляпах, в драповых пальто черного, коричневого и синего цвета. Есть еще кучера в ливреях; это должно быть какой-нибудь южанин одевает своих черных слуг в ливреи и ездит с пышностью султана.

Хорошо содержимых газонов и лужаек здесь нет. Все предметы носят отпечаток новизны. Все строения имеют вид выстроенных и окрашенных в это самое утро. Свиньи — блюстители чистоты в городе. К вечеру они спешат целыми стадами домой».

Улица Нью-Йорка в середине XIX века. (Современный рисунок.)

Диккенс отдает должное деловой предприимчивости американцев, но ему претит их неукротимое чванство, лицемерие, грубость, внезапные переходы от одной крайности к другой. На американских пароходах пассажиры поют священные гимны и развлекаются стрельбой из пистолетов, в каждом городе идет непробудное пьянство и существует несколько обществ трезвости. На улицах раздают печатные приглашения посетить богослужения бесчисленных церквей. Но главное, что возмущает Диккенса в этой новенькой с иголочки стране, — это политическое лицемерие.

«Я нашел здесь много людей, говорящих о свободе, но мало действующих в ее пользу, — пишет он. — Я увидел в них мелочность, портящую всякое политическое здание, необыкновенное мошенничество при выборах, тайные стачки с полицией, трусливые нападения на противников под прикрытием какой-нибудь газеты, с подкупленным пером вместо кинжала, позорное пресмыкание перед наемными плутами, сеющими еще более раздоров и гадостей, — словом, бесчестные сделки в самом обнаженном виде выглядывали здесь из каждого угла.

У них всюду — игра для обращения политики в нечто хищное и разрушительное для самоуважения каждого человека. И таким образом идет эта низкая борьба партий…»

Великий писатель посетил сенат, и в «Американских очерках» появляется насмешливое описание сенатских «бдений»:

«На первый взгляд кажется, что лица у всех членов сената припухли, но причиной этого флюса оказывается табак, которым они набивают обе щеки. Странно также, что очень почтенный джентльмен сидит на председательском месте, положив для большего удобства ноги на письменный стол и спокойно приготовляет себе при помощи перочинного ножа новую табачную заклепку в рот и, когда она готова, заменяет ею прежнюю. Я был удивлен при виде того, что люди, опытные в деле жеванья и плеванья, не умеют хорошо прицелиться, куда плюнуть: некоторые из джентльменов не могли попасть в плевательницу на расстоянии пяти шагов, а один так даже не попал в окно на расстоянии трех шагов».

В рабовладельческих штатах Диккенсу готовили торжественный прием. Но вид негров-невольников возбудил такое негодование в писателе, что он отказался от чествований, предложенных ему рабовладельцами.

Ничто в заокеанской республике не ускользает от взгляда Диккенса. Портреты Вашингтона на вывесках, морские виды на стенах кабаков, бесцеремонные и самоуверенные американские юноши с холеными бакенбардами, красные занавески на окнах, золоченая отделка на паровозах, праздничные шествия членов общества трезвости с зелеными шарфами, эмблемами зеленого змия, — он все видит, все замечает.

В «Американских очерках», книге остроумной, веселой, густо пересыпанной юмором, Диккенс изобличает подлинную, а не показную Америку сороковых годов, — страну безжалостную и напористую, страну-кормилицу для ловких пройдох и страну-мачеху для тех, кто, подобно Брауну, стремился честно заработать свою кукурузную похлебку.


В августе 1849 года из гавани Галифакса отправлялась к берегам Англии «Кэмбрия». Это было большое товаро-пассажирское судно с красной дымящейся трубой и красными занавесками на окнах кают-кампании. Ветер шевелил снасти, и в темноте резко выделялся силуэт рулевого с освещенной перед ним морской картой. «Кэмбрии» предстояло идти до Ливерпуля восемнадцать дней. На борту судна было восемьдесят пассажиров и среди них — высокий, уже седеющий человек, который значился в списке под именем мистера Д. Брауна.

Браун ехал в Англию по поручению Перкинса — узнать, нельзя ли сбывать готовую шерсть на английском рынке. Дела «фирмы» шли неважно, и Перкинс хотел, минуя посредников, завязать сношения с лондонскими купцами. Он вручил компаньону образцы шерсти, и, разгуливая по палубе, Браун поминутно натыкался на ящики с назойливой жирной надписью: «А. Перкинс. Спрингфильд. Массачузетс». Надпись лезла в глаза, и Браун в глубине души ощущал нечто вроде угрызений совести. Он ехал в Европу с радостью, он нетерпеливо ждал британского берега, но не о шерсти он думал, вглядываясь в морскую даль. В Англию его тянуло желание увидеть родину Кромвеля. Он мечтал побывать во Франции, в Германии. Книги, прочитанные им, влекли его посмотреть своими глазами на те места, где происходили великие события, на землю, которая хранила следы Наполеона и Веллингтона.

Когда «Кэмбрия» появилась у английского берега, гавань Ливерпуля была празднично расцвечена флагами всех стран мира. Но в самой Англии было невесело: только что миновал страшный голод в Ирландии, и народ едва оправился после неурожайных лет. По всей Европе шло восстановление реакционных правительств, реставрация монархии и подавление всего, что, хотя бы отдаленно, напоминало свободную мысль.

Джон Браун пришел в уныние от лондонского тумана и от лондонцев. Английские купцы не желали даже взглянуть на образцы: американская шерсть их не интересовала. Хлопок и только хлопок котировался на лондонской бирже. Английский скот был хорош, но плохо кормлен, — на фермах не хватало хлеба.

Браун сообщил Перкинсу, что едет на континент. Компаньон, если угодно, мог думать, что он ищет покупателей во Франции, Германии или Австрии. Но он быстро миновал большие города — Париж и Берлин — и направился к Ватерлоо.

Зачем понадобилось фермеру и скотоводу ехать туда, где некогда решалась судьба Европы и где слава Наполеона получила последний решительный удар? Зачем шагал он под проливным дождем в Кайю, жалкую, маленькую деревушку, где была ставка Наполеона? Что за лихорадочное возбуждение гнало его по глинистому полю к холму, откуда император-полководец наблюдал сражение.

Высоко подняв плечи под непромокаемым плащом, Браун глядел на желтый горизонт, на стога раскиданного там и сям мокрого сена. Вон за тем возвышением стоял со своей артиллерией Ней, оттуда, слева, подошел Веллингтон и там же ожидал подкрепления от Блюхера.

Седеющий фермер припоминал столько раз читанные подробности. Наполеон готовился к решительному штурму, он приказал укрепить батареи перед Бель-Альянсом, вон за тем серым холмом. Под Неем убило трех лошадей. Центр армий Веллингтона был смят, и если бы Наполеон получил подкрепление, судьба Европы повернулась бы совсем иначе. Но Наполеона подвел Груши, этот робкий и нерешительный полководец. Нет, полководцам не пристала нерешительность, у полководца должен быть твердый план и, главное, — несгибаемая, железная воля.

С этой мыслью Браун спускается с холма и идет в деревню обогреться. Он пишет домой письмо: ему удалось присутствовать на военных учениях австрийцев. Он полагает, что австрийских солдат легко победит армия, привыкшая быстро маневрировать. Французские солдаты, которых он также видел, очень хорошо обучены, но это все мелкий народ и, кажется, не очень-то рвущийся в бой…

Армия, маневры, боевое учение — что за темы для американского фермера, который должен интересоваться скотом, шерстью и земледелием?

В октябре Джон Браун с ящиками образцов был на обратном пути в Америку.

Загрузка...