Тихо, на спасенной ладье, в гавань вплывает старик.
Семен Фадеевич Юрков вошел в класс со своим неизменным потрепанным портфелем. Ученики - а в классе находились те из них, что были членами "Лит. кружка", - радостно заголосили, приветствуя старого педагога, которому принято было симпатизировать.
Юрков поставил портфель на учительский стол, щелкнул замком. И извлек из глубины портфеля два предмета - один простой, другой несколько более сложный и тяжеловесный - круглую вогнутую стекляшку и тяжелый полевой бинокль времен Великой Отечественной войны, в черном кирзовом футляре. Эти предметы он торжественно поместил в центр своего учительского стола, на всеобщее обозрение. Затем он подошел к школьной доске, взял кусочек мела и размашисто написал крупными, четкими, округлыми буквами (он любил эффектно начинать свои уроки):
Девчонки, не бойтесь секса -
Хуй во рту слаще кекса!
Класс зашумел. Девчонки, которых было большинство, залились румянцем и захихикали. Мальчишки загоготали. Юрков поднял плоскую, белую ладонь, призывая к тишине, и начал говорить:
- Это рифмованное изречение я сегодня утром увидел нацарапанным на стене своего подъезда, среди других многочисленных сграфитти. Поскольку я направлялся сюда, к вам, и, конечно, внутренне готовился к нашему с вами разговору, я решился самонадеянно переместить этот афоризм с того места, которое отвела ему наша культура, - украсть ее из подъезда, где, как в пещере Платона, вечно царит полумрак, снять с мягких штукатурных поверхностей анонимного дискурса, которые столь податливы, столь готовы к тому, чтобы покрыться всевозможными татуировками. Я решился украсть эту мудрость и переместить ее в место, для нее непригодное - на черную доску, занимающую положение "царских врат" в нашей с вами часовне знания. Осуществив этот перенос, я осуществил своего рода инструментальную инверсию: то, что предназначено культурой к выцарапыванию на меловой мягкой поверхности с помощью ножа, теперь написано мягким мелом на твердой черной доске, с которой все написанное вскоре стирается. Знания легко приходят и легко уходят, уступая место другим знаниям - новейшим, усовершенствованным. Но фольклорные "понимания" желают быть врезаны в кожу вещей. У них нет истории, поэтому они въедаются в поверхность предметов. Как видите, я хочу еще раз обратить ваше внимание на материальность означающих, чьим означаемым является контекст как таковой. Все вы, я полагаю, прочли текст "Бинокля и монокля", о чем я просил вас накануне, поскольку сегодня - как вы помните - мы собирались побеседовать об этом тексте Ануфриева и Пепперштейна. Основным содержанием этого текста как раз и является описание простейшей инструментальной инверсии, вроде той, которую я только что вам попытался продемонстрировать - инверсии, которая становится возможной благодаря грубой материальности означающих. Конечно же, мы не только побеседуем об этом, но и поработаем с компьютерными программами, созданными нашими гениями-аниматорами - Таней и Герой.
Юрков сделал вежливый полупоклон в сторону парты, за которой сидели Гера Соков по прозвищу Ну Погоди и Таня Ластова по прозвищу Лапочка.
- Компьютерная анимация делает видимыми те тавтологии, которые составляют основу любой семантизации. Сам по себе смысл не может быть формой, хотя нередко и является нам в "форме смысла", зато идеальной формой является тавтологическое высказывание, например: "смысл - это смысл".
Сказать "смысл это смысл" - почти то же самое, что назвать компьютер его тайным именем. Тайное имя компьютера, самое тайное и самое явное из его имен, не есть "сезам", оно ничего не открывает, оно, наоборот, все закрывает. Это имя - Отключается, точно так же как тайное имя человека - Смертен. Изречение, которое я написал на доске, представляет собой, как видите, своего рода народную рекламу фелляции, восхваляющую вкусовые качества пениса. Кстати, рифма "секс - кекс" использовалась Ануфриевым и Пепперштейном в лирике 80-х годов. Вот, например, четверостишие из цикла "Гитлер":
Дедушка пишет о детском сексе.
Среди банок с халвой, с принадлежностями врача.
Хорошо, когда детство в Альпах, марля на кексе,
Прозрачное небо, прозрачная моча.
В одном из центральных "переходных" эпизодов "Бинокля и монокля" Кранах засыпает на школьной скамье, на которой - прямо возле его спящего лица - высечено "Катя сосет хуй". Эта сцена напоминает кинозаставку, так называемый "шарик", уводящий изображение во тьму слепого кадра. В старых фильмах такие угасания расчленяют действие на "главы". Заснув, Кранах впервые видит во сне Дунаева, который, перед тем как нанести ему удар биноклем, называет его "хуесосом". В своем автокомментарии авторы говорят о мазохизме фон Кранаха.
Из чего можно вывести и вменяемый ему в инвективном ключе пассивный гомосексуализм. Мы видим, что здесь царствует тюремно-криминальная риторика, впрочем, официально легитимированная в русско-советском контексте - достаточно вспомнить Хрущева, обзывавшего художников-модернистов "пидорасами". В автокомментарии говорится о поучающем, "педагогическом" ударе. Само по себе это еще не упраздняет агрессивные, садистические мотивации удара, пусть даже его содержание - поучение. Вспомним такие выражения, как "проучить", "преподнести урок" - выражения, в которых акт агрессии и акт передачи знания тождественны друг другу. Цитата из Каста-неды, приводимая авторами, вполне иллюстрирует разрыв между научением и агрессивностью, предлагающей себя в качестве "энергии научения". Удар, наносимый доном Хуаном, должен быть нанесен по "точке сборки", которая находится вне тела, в ауре "светящегося яйца". И тем не менее дон Хуан наносит брутальный удар прямо по спине ученика. Это "педагогическая комедия", состоящая из пинков и размазанных по лицам духовных тортов, разыгрывается как бы двумя ключевыми "оперными" героями европейской культуры - "доном Хуаном" и "доном Карлосом", заброшенными в экзотику мексиканской деревни, в L'exotisme colonial психоделической апологетики.
Следовательская деятельность Кранаха (за исключением допроса в Витебске) разворачивается в педагогических пространствах - Управление полевой полиции, где он работает, размешается в бывшей гимназии. Разделы школьного знания распространятся затем на работу "учителей"-гестаповцев, "наследующих" школе. Заплечных дел мастера называют "Анатом" и помещают его в кабинет анатомии. Кранах, занимающий кабинет химии, заключен в рамки таблицы Менделеева, само имя которого говорит о том, что его таблица суть мандала.
Многократно отмечалось, что портрет Менделеева играет одну из ключевых ролей в романе Ануфриева и Пепперштейна "Мифогенная любовь каст" - это изображение одного из богоподобных бородачей, одного из "дедов-рекреаторов мира". Как пишут и сами авторы в многочисленных автокомментариях, портрет Менделеева отсылает к иконописному канону "Ветхий Деньми" или же "Ты еси иерей по чину Мельхиседекову" - этот канон был запрещен Стоглавым собором, а затем лично Петром Первым, поскольку он, в скрытой форме, нарушал табу на изображения Бога-Отца. В одном из эпизодов "Мифогенной любви" Дунаев пользуется портретом Менделеева - этой чтимой и запретной иконой - как оружием, разбивая углом портрета кощеево яйцо.
Единственный из проведенных Кранахом допросов, на котором мы, как читатели, присутствуем, осуществляется в контексте химической (наркотической) инспирации. Кстати, мне хотелось бы обратить ваше внимание на то, что кабинет, в котором мы с вами сейчас находимся - кабинет литературы и русского языка, - в силу всевластного совпадения действительно находится между кабинетами анатомии и химии.
В классе радостно засмеялись этому остроумному наблюдению. Ученики слушали Юркова внимательно - он был опытным педагогом и лектором, умел, что называется, "держать" аудиторию.
- Да, друзья, изволите видеть: мы зажаты между анатомией и химией между Хенигом и Кранахом. Впрочем, не хочу, чтобы это прозвучало депрессивно. Язык, литература - это переход от механического содержания тел к их биохимической анимации. Сейчас мы прослушаем небольшой до. клад, который нам Танечка любезно подготовила. Танюша сообщит нам кое-какие факты относительно написания "Бинокля и монокля", в чем ей поможет ее друг - компьютер. Не рекомендую вам обращаться к услугам карманных диктофонов. Лучше конспектировать по старинке, в тетрадях. Посему раскройте тетради, поставьте сегодняшнее число и записывайте то, что сочтете нужным, - мне будет интересно потом взглянуть на ваши записи, если вы, конечно, не будете возражать.
Юрков подошел к доске и написал под словами "слаще кекса" дату:
2.08.2008.
- Август, - промолвил он задумчиво. - Начинается август. Когда-то он был месяцем каникул. Помните, ребята, как у Заболоцкого:
Железный Август в длинных сапогах
Стоял в лугах с большой тарелкой дичи,
И выстрелы гремели на лугах,
И в воздухе переплетались тушки птичьи…
Таня Лапочка, тринадцатилетняя красотка, лучшая ученица класса, встала из-за парты и положила на край учительского стола листки с компьютерной распечаткой своего доклада. Затем она села на вращающийся фортепьянный табурет, на котором - по традиции - восседали "докладчики", и, изящно закинув ногу на ногу, закурила тонкую, как спичка, ярко-зеленую сигарету с антиастматическим наполнителем, состоящим из белены и перуанской марихуаны. Юрков вежливо подвинул к ней хрустальную пепельницу.
- Текст "Бинокль и монокль" был написан Ануфриевым и Пепперш-тейном как глава тридцать восьмая для второй части романа "Мифогенная любовь каст", - начала Лапочка, трогательным жестом поправляя длинные гладкие волосы цвета акациевого меда и стряхивая пепел в пепельницу. - Однако, будучи в Мюнхене в июне - июле 1995 года, авторы получили от философа Игоря Смирнова предложение предоставить текст для возможной публикации в Берлине.
Таня нажала на клавишу компьютера, и на экранчике появилась несколько нечеткая, цветная фотография: зал мюнхенской пивной - той самой, которую когда-то особенно любили Гитлер и его партийные товарищи, - спина официанта, несущего огромные кружки с пивом, так называемые "массы", и за деревянным столом небольшая, разгоряченная пивом компания. Лапочка нажала на увеличение, и красные, возбужденные лица сидящих за столом надвинулись, выплыли из глубины экранчи-ка, став еще более расплывчатыми. Используя маус в качестве указки, Лапочка стала называть имена этих любителей пива.
- Слева направо сидят: Сергей Ануфриев, Мария Чуйкова, московские писатели Лев Рубинштейн и Владимир Сорокин, чьи тексты мы тщательно изучали на предыдущих занятиях, затем Виктория Самойлова и Павел Пепперштейн, а напротив - Игорь Смирнов и Рената Деринг-Смирнова. Через некоторое время после этой встречи в пивной, находясь в Цюрихе, Ануфриев и Пепперштейн решили послать Смирнову рукопись только что законченной главы 38-й "Бинокль и Монокль", снабдив ее дискурсивным комментарием. Так и случилось, что эта глава, помимо ее существования в контексте романа "Мифогенная любовь каст", приобрела статус отдельного рассказа.
Текст рассказа был написан в тетради, купленной 25 ноября 1994 года в холодный пасмурный день, в Милане, в маленьком писчебумажном магазине возле церкви Санта-Мария Делла Грация, где находящаяся там фреска Леонардо "Тайная вечеря" была в это время закрыта на реставрацию. На переплете тетради вы можете видеть репродукции гравюр с видами старинных парусников.
Лапочка снова тронула клавишу, и на экранчике компьютера возникло фото закрытой тетради - желтоватого цвета, с темно-зеленым корешком. - Текст был начат 22 мая 1995 года во время возвращения Пепперштей-на из Парижа в Москву через Кельн. Начало, вплоть до фразы "но постепенно он увлекся, втянулся в работу", было написано Пашей в самолете "Кельн - Москва". Текст писался в состоянии легкого алкогольного опьянения - перед полетом Паша выпил в баре аэропорта два стакана пива, а во время обеда в самолете - три стакана белого вина.
На экранчике возникло фойе кельнского аэропорта, затем салон самоета российской авиакомпании.
- Вскоре к работе над текстом подключился Сережа Ануфриев. Следующий фрагмент написан 1 июня 1995 года в Одессе, на пляже имени Чкалова, в левой его части, граничащей с так называемым "йоговским пляжем". На этих пляжах, как вы можете видеть на снимке, отдыхала в основном молодежь, причем девушки загорали, как было принято говорить тогда, "без верха", topless.
Компьютер продемонстрировал классу мутный, пляжный снимок - на первом плане было голое девическое плечо, отражающее солнечный свет.
- Следующий фрагмент, - продолжала Лапочка, - написан Сережей и Пашей 13 июля 1995 года в поезде Кельн - Мюнхен. Затем работа над рассказом продолжалась уже в Цюрихе, где Ануфриев, Чуйкова, Самойлова и Пепперштейн гостили у их подруги Клаудии Йоллес в так называемом "доме ветра" на площади Штюссихоффштатт, в пяти минутах ходьбы от улицы Шпигельгассе, где жил Ленин накануне Февральской революции 1917 года и где также находилось когда-то кабаре "Вольтер", излюбленное местечко дадаистов, подписавших в этом кабаре свой манифест. В этот период, несмотря на летнюю жару, благополучие и курортный образ жизни, оба автора страдали от различных физических недомоганий - Сережа мучился зубной болью (в результате были удалены два зуба под новокаиновой анестезией), Паша был болен гриппом и к тому же страдал от участившихя астматических приступов. Болезнь, в сочетании с комфортом, способствовала творческой активности. Комментарий был написан в первых числах августа 95 года, во время отдыха в Альпах, в местечке Венген в высокогорной части кантона Берн, в шале семьи Йоллес. Лето 95 года было жарким, и, как вы можете убедиться, взглянув на снимок, гора Юнгфрау, эта величественная и прекрасная девственница, великолепный вид на которую открывается с веранды упомянутого шале, была полуобнажена, почти лишившись плотности своих вечных снежных покрытий, своих бесчисленных сверкающих плев…
Лапочка перешла к графологической экспертизе текста. На экране компьютера замелькали увеличенные кусочки фраз, образцы почерков - ровный, округлый почерк Ануфриева, разъезжающийся, неразборчивый почерк Пепперштейна… Юрков перестал слушать ее.
"Молодец девочка, она, как всегда, хорошо подготовилась, - думал он. - Пусть они приучаются к аккуратности, к дотошности. Без дотошности нет ни истории литературы, ни самой литературы".
Хотя все эти бесчисленные факты были и не слишком интересны, несмотря даже на то, что Лапочка пыталась оживить доклад пикантными деталями, вроде замечаний о степени обнаженности девушек на пляже Чкалова и степени обнаженности горы Юнгфрау жарким летом 95 года. Эти эрогенные замечания действовали на слушателей безотказно, прежде всего потому, что сама Лапочка была полуобнаженной, если не сказать совсем обнаженной - прозрачные платья, вошедшие в моду в этом сезоне, делали летнюю атмосферу еще более накаленной. Лето было, конечно же, гораздо более жарким, чем в 1995 году.
Лапочка была слишком хороша собой в своем бесцветном и прозрачном платьице, под которым вообще ничего не было, кроме ее тринадцатилетнего тела, покрытого ровным загаром. В классной комнате мог бы быть ад, но кондиционер превращал ее в подобие рая. За огромным окном из цельного стекла на флагштоке болтались три флага - российский бело-сине-красный, флаг Москвы и флаг префектуры Северо-Западного округа: тибетская Калачакра-мандала на фоне синего силуэта химкинского водохранилища. Рабочие в оранжевых комбинезонах возились на стройплощадке - там возводились коттеджики для учителей. Они выглядели как в сказке: башенки, черепичные крыши, винтовые лесенки. На башенках укреплялись жестяные эмблемы различных школьных дисциплин: математики, физики, химии, физкультуры…
Семен Фадеевич нашел взглядом почти достроенный коттеджик с жестяной книгой на шпиле. Этот домик предназначался для него. Когда отделочные работы будут закончены, он со своим немудреным холостяцким скарбом, с множеством книг, переберется сюда из распадающейся "хрущобы" - сюда, поближе к школе. И, даст Бог, проведет в этом игрушечном скворечнике счастливую, деятельную старость. Конечно, эта новейшая фамильярность, пришедшая из Америки, несколько смущала его - "Сережка", "Пашка"… Он отчасти все еще принадлежал к старой школе, для приверженцев которой литературные персонажи были более реальны, чем авторы. "Сережка" и "Пашка", разъезжавшие со своими девушками по заграницам и курортам и только и думавшие, как бы урвать от жизни лишнюю чашку пива или лишний стаканчик йогурта, казалось, не имели никакого отношения к судьбам фон Кранаха,
Дунаева, Яснова, Коконова… Семена Фадеевича интересовали только эти судьбы - подлинные судьбы, не имеющие конца, огромные и строгие - а отнюдь не глупые приключения Сережки с Пашкой. Точно так же ожиревший Тургенев, сидевший на своих немецких водах, не имел никакого отношения к судьбам Аси и Нехлюдова. Конечно, в глубине души Семен Фадеевич понимал, что правда за Лапочкой и за современной американской школой, но его не интересовали 90-е годы, его интересовали сороковые - время войны, Великой Войны, время, которое он смутно помнил в детстве. Эвакуация, недоедание, бедность, голос радиодиктора Левитана, поезда, какие-то кульки, лужи, глина…
Великая Отечественная Война. ВОВ. Надо будет указать ребятам на связь между этой аббревиатурой и именем главного героя "Мифогенной любви каст" Дунаева - Володя, Вова. Это имя самой войны, превращающееся в призыв: "Вов! А, Вов!" Он снова взглянул на Таню. Она продолжала говорить, орудуя маусом, с помощью которого она демонстрировала классу специфику тех или иных графизмов: завитки Ануфриева, микроскопические зачеркивания Пепперштейна.
Иногда она отбрасывала назад волосы изящным движением кисти. Эти маленькие острые соски… Другие девчонки тоже были прекрасны. Лена Брюнова по прозвищу Абба и Соня Шумейко по прозвищу Вторая Фея сидели вообще голые, в одних набедренных повязках на индейский лад, с пестрыми перьями в волосах. Семен Фадеевич засунул руку в карман и незаметно дотронулся до своего члена сквозь ткань подкладки. Ему уже исполнилось семьдесят четыре, но только последний год он стал испытывать некоторые проблемы с эрекцией. До этого он не задумывался о том, что это придет - старость, бессилие.
Раньше ему казалось, что жизнь не обделила его любовными приключениями. Он был высок ростом, хорош собой, умен, остроумен. Летом его скульптурное лицо покрывалось бронзоватым загаром. Ему всегда говорили, что он похож на Пастернака. Он действительно был очень похож на Пастернака, особенно если несколько "славянизировать" еврейские черты поэта. Однако его сексуальная жизнь никогда (даже мысленно) не была связана со школой: школа всегда была важнее, священнее. Ничто не любил он так искренне, как долгие и горячие детские прения о литературе. Ученицы часто влюблялись в него, но он всегда, с виртуозным тактом и теплотой, переводил их детские страсти на сверкающие рельсы любви к словесности.
Письма Татьяны! Он мог бы стать коллекционером подобных писем. Но из деликатности он уничтожал их. Сам он не испытывал тогда искушений - целомудрие казалось ему таким естественным! И вот теперь, когда старость приблизилась столь внезапно и, казалось бы, следует навсегда расстаться с фантазиями определенного свойства, именно теперь его стало томить желание. Тела девочек, как назло, освободились от уродливых школьных униформ, да и литературоведческий дискурс мучительно сексуализировался. Считается, что вербализации ослабляют tension. Роковая ошибка Фрейда! Только проговаривание и создает желание, а отнюдь не умолчания. Он вдруг понял, сколько упустил! Выебать, выебать бы всех этих маленьких девочек, этих девчонок-тинейджеров, так, чтобы они постанывали и сладко кричали, как кричали матери их, зачиная этих существ…
Он оглянулся на написанное им на доске. Неизвестно еще, кто больше боится секса - девчонки или старики. Конечно, старики. Вот он участвует в рекламе секса, и так чудовищно бескорыстен в этом деле! Они будут ебаться друг с другом, эти девчонки и мальчишки, а также их родители, но не с ним, не с ним…
Наверное, он не побоялся бы скандала и выебал бы какую-нибудь из этих девчонок (кто в наше время боится скандалов?). Ей бы это было приятно, даже лестно. Они все любят его. Они знают: он готов ради них на все. Если бы вдруг нагрянули фашисты, он пошел бы со своим классом на смерть, как Януш Корчак. К тому же русская девочка в этом возрасте, как никто другой, жаждет истины. Она может отдаться в благодарность за одну мудрую и точную фразу учителя.
Он окинул взглядом классную комнату, в которой проработал несколько десятилетий. Еще недавно здесь были другие окна - тоже большие, но узкие, с решетками в виде лучей восходящего (а, может быть, заходящего) солнца. Вместо них пробили во время реконструкции одно большое окно.
Убрали не только решетки, но и рамы - сделали одно сплошное, пуленепробиваемое стекло. Когда-то в глубине класса стоял небольшой бюстик Ленина - прямо под портретом Пушкина. Теперь под этим портретом видна небольшая черная статуэтка каслинского литья, изображающая Чаадаева на балу: в гусарском мундире, со скрещенными на груди руками, он прислонился к белой алебастровой колонне, словно символ отстраненности, неучастия и надменности. Когда-то это была средняя общеобразовательная школа номер 159. Теперь - Государственный лицей Северо-Западного округа. Все изменилось. Все изменилось к лучшему. Но… Он вспомнил ядовито-печальные строки Гейне:
Жалко только, что сухотка
Моего спинного мозга
Скоро вынудит покинуть
Прогрессивный этот мир.
Юрков был здоров, но он ощущал старость, точнее, переход к старости. Он испытывал язвящую климактерическую печаль. - Самое страшное это когда уже нельзя будет онанировать, - подумалось ему. Это, наверное, похоже на стальные наручники. Климакс, старение. Русская литература всегда пренебрегала этими темами. Старость не была проблемой, потому что она означала не слабость, а наоборот, силу и власть. О стариках не заботились - их боялись. Так принято на Востоке. Эта едкая печаль стареющего интеллигента возможна только в обществе, где создан культ молодости. Писатели-американцы - вот кто любил описывать эту печаль, смешанную с раздражением.
- Слова "старость" и "страсть" состоят из одних и тех же букв, - сказал Семен Фадеевич себе. - Все зависит, как всегда, от мелочи. Пара букв переброшена из одной части слова в другую, и вот уже все накренилось, разъехалось…
Таня Лапочка закончила свой доклад. Учитель поблагодарил ее за отличную работу и пригласил всех пройти в кабинет интерактивной анимации, где группа ребят под руководство Ну Погоди приготовила развлечение для остальных. В полутемном кабинете освещены были только три экрана различной формы.
Один светился зеленым и представлял собой поверхность большого стола, стилизованного под бильярдный. Справа от "бильярда" находился квадратный розоватый экран. Напротив - лимонный, прямоугольный, слегка вогнутый. Ну Погоди и его "ассистенты" - киберпанк Ревизоров по кличке Сенди и Оля Флоренская по кличке Дыня - раздали всем громоздкие виртуальные очки. Затем молчаливый пухлый гений Ну Погоди удалился за ширму, где был установлен компьютер-оператор. Сенди врубил энергичный дарк-сайд в компьютерной аранжировке.
- Завязывай рэйв, Ревизор, - сказал кто-то из ребят со смехом.
- Отхлынь, щелочь, - надменно ответил прыщеватый Сенди, перекатывая за щекой шарик ароматизированного насвая. С видом штурмана, вращающего штурвал, он стал осторожно перемещать серебряные движки синтезатора.
Дарк-сайд плавно перешел в возвышенный и холодный эмпти-эйдж, затем в поэтичный амбиент, наполненный полыми и ускользающими звуками подводного мира, страстным пением китов и игривыми верещаниями дельфинов, затем зазвучали унылые голоса якутских и тувинских шаманов, словно бы придавленных тысячетонными мраморными плитами. Крики полинезийцев, обработанные в духе лондонского этно-транса, незаметно перетекли в веселые мелодии диско, и вдруг, совершенно неожиданно, прорезался и зазвучал в полную свою силу мотив "Вставай, страна огромная!"
Ребята зааплодировали. Однако аплодисменты мгновенно оборвались, перекрытые следующим эффектом: в центре розового экрана обозначился интерактивный облик эсэсовца. Виден был только торс, медленно вращающийся, поворачивающийся к зрителям неотвратимо, как башня танка. Торс увенчивала небольшая головка в фуражке. Монокль в правом глазу испускал острый "диснеевский" блик через равномерные промежутки времени. Эсэсовец был в черной униформе, которая представляла из себя кусок темного звездного неба с созвездием Плеяд. На околыше фуражки сохранен был маленький череп - крошечная адамова головка, похожая на обсосанный леденец. Торс отделился от экрана и повис в пространстве, медленно вращаясь, посреди комнаты. Сенди включил эмпти-эйджевский хит "Ich liebe disch, RussLand!", сквозь хоралы которого проступала электронная версия "Войны священной".
Анимация была, конечно, примитивная. Особенно плохо проработано было лицо: черты Кранаха настолько оказались слабы, что постоянно исчезали.
"Пора поговорить с директором о новой технике, - подумал Юрков. На этих допотопных машинах ребята не могут развернуться".
В центре лимонного экрана возник образ Дунаева. Его лицо было колла ным способом заимствовано из старого голливудского фильма "Бен Гур" собственно, это и было лицо самого Бен Гура, однако глаз видно не было, поскольку прямо из них вырастал бинокль.
Начался поединок. Он разворачивался как бы в небесах (появились довольно плохо сделанные облака) над "бильярдным столом", на котором происходила высадка союзников в Нормандии. Высадка союзников была старой анимационной работой Ну Погоди, которую он все время усовершенствовал. Это была действительно отличная анимация знаменитых хроникальных кадров.
Трехмерные солдаты союзников бежали по воде и падали в воду, реяли белые пузыри парашютов, вздымались взрывы: можно было разглядеть каждый камень, выброшенный взрывной волной в воздух… Непонятно, правда, было, почему Ну Погоди вставил этот эпизод в данном случае. Поскольку "Высадку союзников" все видели уже много раз, на "бильярд" вообще никто не смотрел: все внимание было сосредоточено на поединке Кранаха и Дунаева.
Кранах стал посылать моноклем белые молнии, стараясь задеть чувствительные стекла вражеского бинокля. Дунаев ловко уворачивался, он был довольно мобилен. При этом он постепенно увеличивал размеры бинокля, надвигаясь на Кранаха двумя тяжелыми, вытаращенными трубами. В тех случаях, когда Кранаху все-таки удавалось задеть Дунаева молнией, тот весь передергивался, его амебообразное тело содрогалось, становилось более вялым и бледным в оттенках, а трубы резко сокращались в размерах, словно два фаллоса, растерявших свое возбуждение в результате испуга. Зато Дунаев обладал способностями к быстрой регенерации - оправившись от удара, он стремительно бил Кранаха трубами, причем заветной целью его ударов был, конечно же, монокль. Иногда он попадал по черепу на фуражке Кранаха, и в те секунды череп издавал краткий Крик, скорее напоминающий птичий крик ликования, нежели крик боли или скорби. Не сразу Юрков понял, что это растянутое на птичий манер слово "пизда". Прежде чем умолкнуть, череп открывал аккуратный ротик и забавно щелкал зубками.
Чаще всего Дунаев таранил своими трубами торс эсэсовца - кусок ночного неба, свернутый наподобие рулона. После каждого сильного удара от этого торса отщеплялся кусочек - черная тростинка или кляксочка - и этот кусочек, словно кусочек сажи, словно черная снежинка, танцуя и кружась, опускался на поле боя, где все бежали и падали смазанные фигурки союзников.
Постепенно берег Нормандии покрывался этим черным снегом, и все хуже было видно солдат, взрывы, каски, тени… Если падала звезда, из тела Кранаха вниз, в нормандский хаос, то сверху, на специальном экранчике, имевшем вид извивающегося в небе картуша, зажигались слова One Wish, что, видимо, должно было означать, что зрители могут загадывать желания. Однако желания загадывали не только зрители - загадывал желание и Дунаев. Поэтому падение звезды было особо опасно для Кранаха, ибо у интерактивного Дунаева всегда оказывалось только одно желание - нанести новый мощный удар по врагу, после чего эсэсовец, как правило, терял значительный фрагмент своего тела.
Кранах таял быстро, на глазах становясь отчетливой, черной буквой К. Юркова порадовало внимание, с которым ребята изучили план первитиновых галлюцинаций фон Кранаха. Дунаев ударил по К, отбил обе короткие черточки. Они упали как крылья черной стрекозы. Осталась лишь одна вертикальная черточка, увенчанная условной эсэсовской фуражкой и снабженная моноклем. Похоже было на могильный столбик, затерянный среди снегов, на котором висит фуражка убитого фашиста, - такие столбики изображались на советских карикатурах и плакатах времен войн. Бессмертные шедевры Кук-рыниксов, Моора, Дени, Бор. Ефимова! Дунаев, однако, вскоре сбил фуражку - она упала и растаяла в темнеющем ландшафте Нормандии. На прощанье череп четырехкратно прокричал "Пиииииззззда!"
Однако и для Дунаева поединок не проходил безболезненно. Молнии, посылаемые ловким и коварным моноклем Кранаха, все чаще врезались в его аморфное тело, делая его все более бледным, рыхлым, неповоротливым, бесцветным. Наконец после целой серии трассирующих молний, стилизованных под сверкающие залпы зенитных орудий, Дунаев атонально сжался и растаял. Его исчезновение сопровождалось звуком, напоминающим водянистый глоток, с каким старый унитаз поглощает очередную порцию испражнений. Дунаева словно бы спустили в невидимую канализацию.
Напоследок он все-таки ударил еще раз по врагу - последняя черточка Кранаха стала точкой, затем стала меньше точки, ушла в растры боковых экранчиков, затерялась, истаяла.
Бинокль и монокль остались в "небе" одни, без своих носителей, как и полагалось по программе, заданной комментарием Ануфриева и Пеп-перштейна.
Поединок продолжался. Тактика противников, однако, изменилась: борьба стала более отвлеченной, рафинированной, более соответствующей оптическому предназначению этих предметов. Исчезли тупые удары, молнии, толчки. Движения дуэлянтов сделались плавными, парящими, напоминающими танец. Вращаясь по своим переплетающимся орбитам, они становились то больше, то меньше, и их боевое искусство сводилось теперь к стремлению показать своего противника сквозь себя, сквозь собственную оптику. То разрастался монокль, занимая своим простым стеклянистым телом все небо сражения. Он как бы брал все в круглую рамку, и сквозь него зрители видели бинокль в обликах унизитель-ных.смешных, нелепых и монструозных: то как две слипшиеся сладкие палочки (заимствованные с непристойной рекламы Twix), то как грязного двухголового льва, то в виде обоссанного двугорбого верблюда… Изображения были нарочито карикатурные, лоснящиеся, усеянные мелкими, оскорбительными деталями.
Но когда упрощенный космос поворачивался к зрителям другой стороной, они имели возможность созерцать монокль сквозь две трубы бинокля. Это были, собственно, уже два кружочка, похожие на две луны, робко нарисованные тушью - ничтожные, ненужные…
Юрков догадывался, что произойдет дальше. Предметы постепенно сблизятся, приступят к совокуплению, к соитию. Монокль встроится в одну из труб бинокля в качестве дополнительной линзы. Он будет съеден, утратит свою самостоятельность. Но, с другой стороны, станет оптическим диверсантом, навеки испортив бинокль собой. В конце концов "зрение" бинокля окончательно утратит фокус, сделается уже не раздвоенным, а расстроенным зрением - плывущим, дробящимся, салатообразным, быть может, фасеточным, как зрение мух или пчел.
Семен Фадеевич смотрел на все это не очень внимательно. Его всегда раздражало качество изображения, характерное для компьютерной анимации, где вещи сотканы словно из наслоений цветного студня. В них есть что-то мыльное. Бестелесная слизь… Оранжевая слякоть - как сказал Пастернак. К тому же его по-прежнему мучили две страсти, плохо согласующиеся друг с другом, - ностальгия и похоть. Он вспоминал давние занятия литературного кружка, без всей этой технологии, но зато какие были тогда горячие, бесконечные споры о литературе! Бесконечные, увлеченные, иногда наивные, но… Что-то в них было такое, что заставляло вспоминать их снова и снова. Ему вспомнилась горячая дискуссия о поэме "Видевший Ленина". Когда это было? Где-то в начале восьмидесятых. Какой был увлекательный спор об образе Двухтысячного Года, о лицах и телах времен! Вот этот год уже позади. И во многом ребята тогда были правы. Их предчувствия… Где теперь те дети? Давно стали взрослыми. Один расстрелян. Есаулов - так, кажется, его звали. Он убил нескольких учителей во время учительского собрания. Говорят, он хотел стать поэтом, но у него не было дара, и отчаяние толкнуло его на этот поступок. Жестокий поступок, бессмысленное преступление, но… В глубине души Юрков считал, что эта трагедия расчистила дорогу новым, лучшим педагогам. Как ни странно, после этого злодеяния в школе повеяло свежим ветерком. В темноте он стоял слишком близко к двум девочкам - Тане Лапочке и ее подружке по прозвищу Красавица-Скромница. Они были похожи друг на друга, почти как близнецы. Он чувствовал тепло их тел, запах легких детских духов. Недавно, в ярко освещенном классе, он подумал, что эрекция, возможно, уже никогда не навестит его. Вздорная мысль! Здесь, в темноте, эрекция была тут как тут.
Проще всего было бы, конечно, просто прижаться к ним, как делали в таких случаях всегда, во все времена. Это можно было сделать незаметно для остальных, а девчонки удивились бы, но вида бы не подали. Но его останавливало, что не только он, но и они слишком хорошо знали "Лолиту", слишком много обсуждали семантику подобных ситуаций на предыдущих занятиях. Отличница Лапочка даже написала остроумный реферат "ГУМ-берт: голодные духи в раю". Ей удалось взять интервью у нескольких профессиональных извращенцев (так называемых "прижимал"), "работавших" в аркадах и на мостиках ГУМа. Ему, восхищавшемуся этим рефератом, было стыдно самому повторять подвиги подопытных Лапочки.
Конечно, этот стыд был просто глупостью - он это понимал, но преодолеть эту глупость, эту робость был не в силах. Он решил, что пришла пора отдохнуть.
Тронув Лапочку за гладкое горячее плечо, он прошептал в ее круглое нежное ухо, украшенное сережкой в виде крошечной серебряной свастики:
- Танечка, я устал. Пойду отдохну у себя. Ты остаешься за старшего.
Лапочка полуповернула к нему красивое лицо, кивнула (успокаивающе и дружески, и в то же время почтительно), улыбнулась одними уголками губ. В ее глазах, как в маленьких зеркалах, отражались цветные фрагменты анимационных глупостей. Живой ее глаз отражал совокупление двух фиктивных оптических приспособлений, двух гаджетов. Простое поглощалось более сложным.
"У себя" означало особую, почти приватную комнатку. Теперь каждый учитель имел такую в здании школы. Семен Фадеевич зашторил окно, выходящее на школьный двор. Нам столике стоял поднос с остывшим обедом, принесенным кем-то из учениц из школьной столовой. Стремясь, что называется, "быть в форме", Семен Фадеевич последние годы экспериментировал с различными диетами, причем довольно успешно. Диеты, сменяя друг друга, как сны, порождали легкость и энтузиазм.
Уже три месяца Юрков ел только белое: белый творог, белки яиц, белую репу и редьку, сметану, пил молоко, кефир, ел яблоки "белый налив" без кожуры, ел белую брынзу, белый рис, белую лапшу, белоснежную рыбу, ел белые лепешки, пастилу, мякоть кокоса… В школьной столовой ему готовили особо. Пожилой учитель взглянул на еду. Легкий голод-то он ощущал, но у пожилого были другие планы.
Он подошел к маленькому холодильнику, по форме напоминающему книжный шкафчик, вынул из кармана ключ и вставил его в замок нижнего ящичка. Ящичек плавно выкатился из глубины на своих невидимых роликах. Это была аптечка, наполненная ампулами, пузырьками… На стеклах миниатюрных сосудов кое-где посверкивали крошечные островки инея, как зеркальные конфетти после новогоднего бала. Здесь хранилась целая коллекция различных витаминов, лекарств, биостимуляторов, релаксантов, травяных экстрактов, мазей, снотворных. В том числе имелись и различные галлюциногены. В последнее время Юрков полюбил их. Теперь он, случалось, предпочитал тот или иной "трип" вечернему телевизору или кинофильму. Более того, даже часы, которые он привык посвящать чтению, все чаще и чаще становились прибежищем галлюциноза. И сейчас, после напряжения, испытанного во время работы, после этих ярких приступов сексуальной неудовлетворенности, Юркову хотелось чего-нибудь этакого… Чего-то по-настоящему запредельного.
Несколько минут он задумчиво созерцал пеструю коллекцию препаратов, раздумывая, что бы ему выбрать. Наконец он остановился на почтенном коктейле ПСП + кетамин, модном году в восемьдесят восьмом, когда в Москве процветала Медгерменевтика.
- По теме сегодняшних занятий, - бормочет учитель. - Другие писатели, возможно, вынудили бы прибегнуть к кокаину, к ДМТ, к псилоциби-новым грибам, к МДМД или же к ЛСД. Какой-нибудь литератор еще, чего доброго, мог бы спровоцировать прием самого дедушки Мескалито, да еще с гармином, содержащим обворожительные и опасные МАО-ингибиторы делающие галлюциноз бесконечным. Но сегодняшние, пожалуй, взывают именно к данному миксу: ПСП + кетамин. Да-с. Таково меню. Компьютерная анимация, конечно, хороша, но ведь это всего лишь эрзац галлюциноза: "технэ" вместо "псюхе". Не пройдет, господин нотариус! Не пройдет. Пускай дети играют в свои игрушки, взрослому человеку, тем более в преклонных годах, нужен настоящий галлюциноз. Без подвохов. Вот так-то вот, прапорщик Дзюбский! Такие вот помидоры. Детям игрушки, взрослым - спелые грушки!
Юрков по-стариковски бормочет, смешивая препараты. Он надевает на руку инъекционный браслет, вкладывает в патронташ ампулку. Этот патронташ напоминает элемент черкесского или лезгинского национального костюма. В такой костюм был одет последний царь Николай Второй в тот момент, когда он подписал свое отречение на станции "Дно". Отречься. Приходит время, в очередной раз, отречься. Уйти на дно - зеленое, пушистое, мягкое. Залечь там, как сом.
Юрков быстро, не глядя, ставит в магнитофон кассету. Нажимает на "плэй". Играй же, все то, что умеет играть! Пускай будет вещь, которую люди называют музыкой. Осталось нажать на еще одну кнопку - янтарно-красную кнопку на инъекционном браслете. Старик нажимает на эту кнопку. Микроскопическая игла делает почти не ощутимый укол.
Торт. Вначале был торт. Необъятный, белоснежный, исподволь похрустывающий своими ракушками. В его внутренних слоях, с уровня на уровень, лились питательные соки. Старикано не поняло, с какой стороны оно вышло на Торт. Кажется, оно взяло его сбоку, с уголка. Торцом выходит на существ счастие. В какой-то момент показалось, что в одном месте, где среди сахарных снегов шло рекой жаркое малиновое повидло, можно увязнуть навсегда.
Но музыка поднялась изнутри большими белыми валенками и протолкнула вверх, где топорщились бесчисленные одутловатые терема из хрупкого бизе, сработанные смешливыми поварятами. Музыка (это был, конечно же, не Бизе, а другой композитор, родившийся лет за 200 до того, как Бизе появился на свет) надулась и, возможно, лопнула. И так несколько раз. Тортик. Приземлился в торт. Быстро, как согбенный и юркий монах по сухому бревну, пробежала литературная ассоциация. В одной повести ветер унес человека и бросил его в торт. Ему чуть было не срезали голову, но он сбежал сквозь бездонную кастрюлю. Туннель привел его в вонючий зоопарк, где в клетке умирало существо по имени Туб, давно потерявшее человеческий облик. Где торт, там и бездна. Сейчас Юркову казалось очевидным только лишь имя Туб - так зовут всех умирающих. Еще одно увязание. Сколько клея в сладком! На одном из отрогов торта пухлые зайчата отбивали земные поклоны перед огромной морковью, которая лежала в гробу. "Нельзя глупеть, - с хохотом промолвил изумрудный шлем. - А то отнимут еду. Вообще перестанут кормить".
Заиндевевшие коросты марципана звонко, по-весеннему, разламывались под ногами. Под ногами кого? Под ногами чего? Под ногами души. Под ногами трепещущего сердца. Под ногами путешествующих глаз. У всего живого есть ноги - если и не гладкие и длинные ноги красавицы девушки, то хотя бы ножки насекомого. Он стал альпинистом, ему было холодно и приятно взбираться все выше и выше по сладкой горе. Восхождение на гору Кармел. Кармел это Карамель. С карамелькой в защечном мешочке, в коротком монашеском платьице, здесь пробегала Маленькая Тереза, последняя святая девочка кармелитов. Она написала когда-то, что обычные духовные восхождения ей, девочке, не под силу, поэтому ей хотелось бы подняться к Богу на лифте. Она называла себя "мячиком Христа".
Постепенно старый учитель овладевал своим галлюцинозом. Из глубины его неокрепшей, новорожденной старости поднялась некая сила. Это была его личная сила, напомнившая ему о том, что у него есть собственная воля и собственные намерения. Здесь он нигде не видел себя, но он помнил, что он - УЧИТЕЛЬ ЛИТЕРАТУРЫ. Он "помнил" это в мире, где припоминание было проявлением экстравагантности. Более того, память здесь была чудом. И хотя слово "УЧИТЕЛЬ" и слово "ЛИТЕРАТУРА" были сейчас двумя колоссальными цукатами, взятыми на просвет, в их соединении все же содержался немыслимый пафос. Это словосочетание утратило всю свою повседневность. Равнодушие, подспудно коллекционируемое усталостью, было внезапно взорвано и развеяно в прах. Собственная харизма предстала перед ним во всем своем блеске.
Галлюцинаторный торт, как истинный остров Пафос, заставил его вспомнить о своем призвании. Как мог он, словно глупый тинейджер, мучиться поутру о девчонках! Как мог он уныло мечтать о прошлом! Ведь он же - УЧИТЕЛЬ! Сегодня утром из его уст выплыли слова: "Литература это переход от механического содержания тел к их биохимической анимации". Тогда он произнес это мимоходом, как рядовую интеллектуальную ремарку, вовсе не предназначенную для того, чтобы вызвать у слушателей шквал молитвенного энтузиазма. Теперь это собственное высказывание, по прихоти делирия, развернулось перед его изумленным взором в высочайшую мудрость. За сухими и скромным интеллигентными словами почудилось "дыхание Божие" - ведь именно Оно осуществляет переход от механического содержания тел к их биохимической анимации. Глубоко потрясенный собственной мудростью, побрякивая рыцарскими латами, он продолжал путь к вершинам острова.
Он знал теперь, что ищет Сокровище, что-то вроде Святого Грааля, но не Грааль. Он ищет путь к Сокровищу - быть может, лифт святой Терезы, а может быть, бездонную кастрюлю мастера Туба. Каким бы ни был путь, он найдет сокровище и вернется в мир с трофеем. "Надо принести что-нибудь ребятам", - подумал он о своих учениках. Ландшафт вокруг него постепенно прояснялся, становился реальнее.
На склонах, вместо крошащегося бизе и марципана, показалась зеленая трава, слегка тронутая инеем. Навязчивые образы бинокля и монокля, которым был посвящен этот день, видимо, и теперь присутствовали в его сознании. На вершине холма он обнаружил плиту, щедро инкрустированную драгоценными камнями, а также жемчугом и кораллами. Жемчужины, алмазы, рубины, сапфиры, изумруды, опалы, кусочки малахита, нефрита и розовой яшмы - все это складывалось в текст. Это была развернутая цитата из Пруста, из той части первого тома "Поисков", которая называется "Любовь Свана". С изумлением он стал читать. Оказывается, и здесь возможно чтение. Текст был ему хорошо знаком, и читая, он тщательно следил, чтобы галлюциноз не внес в текст каких-либо искажений или подтасовок. Подтасовок не было.
"… Даже монокли у многих из тех, которые окружали теперь Свана (в былое время ношение монокля указывало бы Свану только на то, что этот человек носит монокль, и ни на что больше), уже не обозначали для него определенной привычки, у всех одинаковой, - теперь они каждому придавали нечто своеобразное. Быть может, оттого, что Сван рассматривал сейчас генерала де Фробервиля и маркиза де Бреоте, разговаривавших у входа, только как фигуры на картине, хотя они в течение долгого времени были его приятелями, людьми, для него полезными, рекомендовавшими его в Джокей-клоб, его секундантами, монокль, торчавший между век генерала, точно осколок снаряда, вонзившийся в его пошлое, покрытое шрамами, самодовольное лицо и превращавший его в одноглазого циклопа, показался Свану отвратительной раной, которой генерал вправе был гордиться, но которую неприлично было показывать, а к оборотной стороне монокля, который маркиз де Бреоте носил вместо обыкновенных очков, только когда выезжал в свет, ради пущей торжественности (так именно поступал и Сван), для каковой цели служили ему еще жемчужно-серого цвета перчатки, шапокляк и белый галстук, приклеен был видневшийся, словно естественнонаучный препарат под микроскопом, бесконечно малый его взгляд, приветливо мерцавший и все время улыбавшийся высоте потолков, праздничности сборища, интересной программе и чудным прохладительным напиткам…
У маркиза де Форестеля монокль был крохотный, без оправы; все время заставляя страдальчески щуриться тот глаз, в который он врастал, как ненужный хрящ, назначение которого непостижимо, а вещество драгоценно, он придавал лицу маркиза выражение нежной грусти и внушал женщинам мысль, что маркиз принадлежит к числу людей, которых любовь может тяжко ранить. А монокль господина де Сен-Канде, окруженный, точно Сатурн, громадным кольцом, составлял центр тяжести его лица, черты которого располагались в зависимости от монокля: так, например, красный нос с раздувающимися ноздрями и толстые саркастические губы Сен-Канде старались поддерживать своими гримасами беглый огонь остроумия, которым сверкал стеклянный диск всякий раз, как он убеждался, что его предпочитают прекраснейшим в мире глазам молодые порочные снобки, мечтающие при взгляде на него об извращенных ласках и об утонченном разврате; между тем сзади г-на де Сен-Канде медленно двигался в праздничной толпе г-н де Палланси, с большой, как у карпа, головой, с круглыми глазами, и, словно нацеливаясь на жертву, беспрестанно сжимал и разжимал челюсти, - этот как бы носил с собой случайный и, быть может, чисто символический осколок своего аквариума, часть, по которой узнается целое…
Свану стало так больно, что он провел рукой по лбу; при этом он уронил монокль; он поднял его и протер стекло. И, конечно, если бы он себя сейчас видел, то присоединил бы к коллекции моноклей, остановивших на себе его внимание, вот этот, от которого он отделался, как от докучной мысли, и с запотевшей поверхности которого он пытался стереть носовым платком свои треволнения".
Еще несколько вечностей назад Юрков не мог вспомнить имя автора "Трех Толстяков", теперь же он легко заверил канонический перевод Любимова, с характерными для него изящными и громоздкими неловкостями, придающими этому переводу особую ценность. Цитата была сохранена в неприкосновенности, если не считать, что это, в общем-то, были три цитаты, соединенные в одну. К этому моменту сингулярные вихри кетаминового прихода окончательно утихли, уступив место кропотливой иллюстраторской работе галлюциноза, разворачивающего свои иллюстрации на фоне теплых "перин" ПСП. Особенно эта тщательность сказалась на качестве отделки плиты.
Имена шести носителей монокля - Свана, де Фробервиля, де Бреоте, де Форестеля, де Сен-Канде и де Палланси - сверкали особенно яркими скоплениями бриллиантов. От слов "рекомендовавшими его в Джокей-клоб" вбок отходил темно-синий ворсистый шланг, чье пушистое извивающееся тело многократно было схвачено золотыми и серебряными кольцами. Шланг подсоединялся к искрящемуся фонтанчику, скромному и неказистому, который старательно орошал побитый градом огородик, смущенно прячущий свои искалеченные грядки за чередой кольев, на которые брошен был сверху толстый, мутный, испачканный в земле целлофан. От слов "жемчужно-серого цвета перчатки" шел игрушечный железнодорожный мост, украшенный миниатюрными флагами социалистической Венгрии, на котором неподвижно стоял почтовый поезд. В окошке тепловоза можно было разглядеть пластмассовую фигурку только что застрелившегося машиниста - он лежал, уронив голову на пульт управления, сжимая в одной руке микроскопический пистолет "Макаров", а в другой крошечное распечатанное письмо. Из-под желтых завитков пластмассовых волос на его висок стекала большая и неподвижная капля темной крови. Приглядевшись, Юрков понял, что это ртутный шарик в стеклянной капсуле. От слов "ненужный хрящ, назначение которого непостижимо, а вещество драгоценно" длинное рубиновое ожерелье тянулось к круглой танцплощадке, иллюминированной разноцветными лампочками.
Там кружилась одинокая пара под звуки веселой музыки. От слов "любовь может тяжко ранить" отходило множество золотых ниток, которые все, однако, сходились к маленькому китайскому чайничку, на поверхности которого искусно вылепленные и раскрашенные персонажи с вытаращенными глазами и исступленными лицами наседали друг на друга в одном порыве - дотянуться до носика, откуда в чашку лилась струйка горячего крепкого чая, струйка, витая как шнурок и слегка окутанная паром. От слов "его предпочитают прекраснейшим в мире глазам молодые, порочные снобки" шла черная прямая трубка, уходящая в большую гору черного свежего асфальта. Наконец, от слов "чисто символический осколок своего аквариума" тянулась пышная белая кисея, чей дальний конец действительно покрывал собою аквариум (это была единственная "прямая" иллюстрация), правда, вовсе не осколок аквариума, а совершенно целый аквариум, причем огромный.
Аквариум был наполнен не водой, а зеленоватым воздухом. Там виднелся уголок цветущего сада, запущенного и заросшего. Среди высокой травы и кустов стоял деревянный столик и скамеечка. За столиком сидел человек и читал какие-то документы. Иногда он задумчиво поднимал лицо. Одет он был в простую полотняную рубашку, в широких штанах, в белых парусиновых туфлях. Перед ним стояла большая красная чашка, наполненная темным вареньем. Иногда он брал тоненькую серебряную палочку, макал ее в варенье и писал красным малиновым вареньем на листах бумаги, над которыми уже кружились заботливые осы и мухи. За его спиной, сквозь сосны, сверкала под обрывом река, откуда доносились веселые крики купальщиков и повизгивания девочек. Молодой мотоциклист заботливо мыл из шланга свой сверкающий мотоцикл. Его подруга, в пестром ситцевом платье, стояла рядом, прислонившись к дереву и подушечкой своего пальца прикасалась к прозрачной и теплой струйке смолы, стекающей по разогретой коре дерева. Соседи в белых майках пилили блестящей пилой бревно.
Русская литература! Не ты ли когда-то создала этот мир, чтобы потом медленно и словно бы нехотя высвобождаться из его неловких объятий? Уходишь ли ты из мира, или же только грозишься нагрянуть в него? Кто спит за твоим иконостасом, прогретым ласковыми лучами летнего солнца? Наверное, когда-нибудь, пройдя через бесчисленные забвения, ты станешь религией будущего. Тогда книги, когда-то листаемые читателями, раскинувшимися в постелях или на пляжных ковриках, будут уложены в драгоценные дарохранительницы, усыпанные алмазами. Только в особые дни священники будут нарушать их святой покой.
Маленький храм, весь из красной резины. Внутри тепло. Очень тепло. На возвышении стоит небольшая статуя Николая Второго, с ног до головы покрытая лепестками черемухи. Вокруг, наверное, дремлет монастырь. В боковом закутке хитрый русский монашек сидит за компьютером. Сбоку от алтаря - музейная витринка. Вот они - шесть моноклей, разложены на красном теплом бархате. Под каждым - аккуратная бирка с именем владельца: Форестель, Фробервиль, Бреоте, Сен-Канде, Палланси, Сван. Над моноклями в той же витринке лежит индейский томагавк со слегка окровавленным лезвием. "Наверное, эти шестеро убиты, - подумал старик. - А стекляшки здесь вместо скальпов. Это трофеи".
Слово "трофеи" зажглось в нем ярким пламенем. БЕЗ ТРОФЕЕВ НЕ ВОЗВРАЩАТЬСЯ! - заорало в душе какое-то жадное существо. Он хотел схватить трофеи, но, как назло, не было рук. Да и вообще тела не было под рукой. Вдруг появились двое: пышнотелая боярыня и морской офицер в белом кителе с золотыми якорями на рукавах. Офицер сделал жест рукой, как будто подбрасывая вверх мяч. ЧУДО! ЧУДО! - по-юродски заверещало сознание. Монокли стали выплывать один за другим из витринки, они выстроились в воздухе, образовав оптический туннель, куда Юркову позволено было заглянуть. Монокли были тонкие, пленочные, отнюдь не из стекла. "Контактные линзы!" - догадался педагог. Затем он ощутил, что линзы, одна за другой, мягко встраиваются в его изумленные глаза, нежно скользят по слизистой глазури, обнимают (ласково, милосердно), просачиваются сквозь закрытые веки, наслаиваются на глазное яблоко, наслаиваются, как череда лечащих, целительных прикосновений… Юркова охватил трепет. "Я ПРОЗРЕВАЮ", - экстатически подумал он. Он понял, что всю жизнь был почти слеп, и сейчас ему подарили новое зрение. Ему предстоит увидеть…
Он открыл глаза и увидел, что на него с любопытством смотрит Красавица-Скромница. В руках она держала белый кувшинчик.
- Семен Фадеевич, я принесла вам горячее молоко, - сказала она. - Что это вы тут делаете?
Она с усмешкой покосилась на столик, где валялись пустые ампулы, на открытый холодильник-аптечку. Юрков обнаружил, что стоит посреди комнаты в позе паука, упираясь руками и ногами в пушистый коврик. Он поднялся, осторожно принял из рук девочки кувшинчик.
- Заходи, Шурочка. Я тут галлюцинировал немного.
- Что за снадобье? - весело спросила Красавица.
- Коктейль "Трансцендентное". Хочешь?
- Ну, если только с вами, - хихикнула девочка.
- Ой, даже не знаю. Меня тут просто завалили галлюцинозом. Сатори-хуятори, и всякое такое. К тому же я еще хотел сегодня поработать. Надо бы все-таки что-то сделать с программой для младших классов. Он показал на письменный стол, где лежала открытая книга стихов Вильгельма Кюхельбеккера и тетрадь с заметками и выписками.
- Ну, а может быть, все же разочек. "Трип не триппер", как говорят наши идиотики, - засмеялась девочка.
- Трип не триппер, - рассеянно повторил Семен Фадеевич. - Ну что ж, если ты так считаешь… К тому же я хотел показать тебе, что такое настоящее литературоведение. Что на самом деле такое - интертекст.
Вскоре они уже лежали рядом на узкой кушетке. В нужные моменты галлюциноз (обычно такой самовлюбленный) может быть скромным. Он умеет быть слугой. Он, как могущественный джинн, может быть сводней. Духи галлюциноза могут превращаться во что-то вроде тех китайских детей, толстеньких девочек и мальчиков с удовлетворенными улыбками на жирных щечках, которые прислуживают совокупляющимся парочкам на старинных китайских изображениях.
Одобрительно хихикая и кивая друг другу своими головками, увенчанными пучками на затылках, они подносят любовникам то чашку любовного зелья, то корень сладострастия, измельченный на яшмовом подносике, то еще что-нибудь в этом духе. Незаметно и как-то сам собой, посреди, кажется, огромной реки, которая несла их куда-то вдоль темного и древнего туннеля, или же посреди золотого подземного озера, случился первый поцелуй - вроде бы длился он несколько кальп, так что возникло даже подозрение, не эту ли странную вещь называют "нирваной". Желание, аккумулированное телом старика, и желание живущее в теле тринадцатилетней д:вочки, эти желания воспользовались случаем, чтобы заставить отнестись с себе с должным почтением - желание стало домиком, затерянным в cierax, затем водопадом, смерчем, медленно бредущим вдоль горизонта, хр;мом, до краев заполненным резвящимися белыми сурками. Все актеры, все священнослужители - все превосходно знали свои роли. Руки кользили по телам. Ноги сплетались как дороги внезапно ожившей стран!. Учитель и ученица совокупились.
Музыка (на этот раз это оказалао почему-то группа "Абба") наполняла комнатку ангельскими голосами:
Там, где игракг правильную музыку,
Туда ты идешь искать его.
Танцующая королева!
Ты - танцующая королева!
Полузабытая группа. И все же неябытая. Были ли вообще людьми эти шведки и шведы? Их голоса и лицалишком человечны для того, чтобы быть человеческими. Не то что чудсшщный лик Петра под Полтавой - ужасный и прекрасный и, надо полагть, убивающий… Такими бывают лики настоящих людей. Музыка диско! Веселая беззаботня танцевальная музыка семидесятых годов XX века! Не ты ли создала этотшр, чтобы потом медленно и словно бы нехотя высвобождаться из его объятий? Уходишь ли ты из мира или только грозишься нагрянуть в него? Кто спит за твоим теплым иконостасом, прогретым ласковыми лучами летнего солнца? Когда-то, пройдя сквозь бесчисленные забвения, ты стнешь религией будущего. Тогда песни, под которые юные парочки танцеали, целовались и занимались любовью, будут исполняться в храмах, во время затянувшихся богослужений…
Путаясь в своей длинной белой юбке Хемуль поднимался к вершинам острова. Его преследовало ощущение, го он уже был здесь, что он совсем недавно взбирался по этой тропе подучами тропического солнца. Но он знал, что это ложь. Белая моторная мка, видневшаяся с кручи на фоне сверкающего синего моря, свидетелйъовала о том, что они только что и первый раз в жизни прибыли сюда. НЗольшая, теплая компания друзей и подруг. Почти семья. Наконец он достиг пика. Отсюдастров виден был целиком. Он был похож на круглый пирог, от которого одной стороны вырезали большой клиновидный кусок.
Сегодня Хемуль пополнил свой геарий. Кое-что для коллекции… Но хотелось бы принести что-нибудь ре amp;amp;ам. Какой-нибудь трофей. Он поднял глаза от зеленого ковра трав и цвов. Перед ним, посреди небольшой полянки, возвышался деревянный сто. На вершине столба был укреплен барометр. Прекрасный барометр! Вот i - превосходный трофей для ребят. Подобрав свою юбку, Хемуль ловко пез на столб. Столб был гладкий, горячий, он слегка извивался, как сама шодость. Когда он был на вершине, у барометра, он вспомнил, что случится с ним через несколько секунд. Барометр показывал "пасмурно". И здесь ложь? Он щелкнул по барометру. Тут же поляна заполнилась хаттифнатами - белыми, извивающимися, как сама юность. Они приближались. Приближались. Толчками он стал раскачивать столб. Сначала робко, потом сильнее, сильнее. Его движения стали равномерными, уверенными. Он больше не боялся хаттифнатов. Они покачивались в такт его толчкам, они стонали и пели, они блаженствовали. Он стал их богом. Он и барометр. Солнце висело, невидимое, над самой белой каплеобразной головой Хемуля. Оно было все ближе. И они были все ближе.
Оргазм пробудил его от грез. Он кончал на голый живот Красавицы-Скромницы. Белая сперма стекла ручейком по ее ноге, островком свернулась в уютном углублении пупка. Глаза ее были закрыты.
- Полюс, - пробормотала она.
Часто приходится слышать, что рай располагается на острове. Это звучит правдоподобно. Остров это всегда чье-то тело в воде, которое стало неподвижным и усеянным чудесами и достопримечательностями. Или же это два слившихся тела - тела любовников.
Кем бы мы ни были - украшением мира или его стыдом, - наши тела тоже когда-нибудь станут островом. Отчасти они смягчатся, отчасти окаменеют, покроются растительностью, тенями, обзаведутся раз и навсегда собственными заливами и гротами - и вот тогда-то мы и обретем долгожданный рай, именно такой, каким его изображают на картинах. Мы поселимся на поверхности собственных тел, мы впервые окажемся на "своей земле" - нагие, как насекомые, избавленные от забот и недомоганий, мы будем беспечно бродить по себе, плавать в себе, плясать над собой, водить хороводы в собственном небе, взбираться на свои вершины и обнимать друг друга в своих углублениях. Старик и девочка, тесно обнявшись, лежали на узкой кушетке в медленно темнеющей комнате. Девочка нарисовала пальцем в воздухе вензель. Старик взял со столика блюдце с крупно нарезанными ломтиками капустной кочерыжки.
- То, что любят зайчата, - сказала Красавица-Скромница.
- Да, зайчата, - сосредоточенно повторил Семен Фадеевич, съедая ломтик. Он ел Центр. Белую сердцевину Всего. По углам комнаты толстой парчой еще лежал медленно оседающий галлюциноз.
Внутри головы какой-то из подсобных "духов галлюциноза" на прощание громко произнес смехотворным голосом:
Старичье! Старичье!
Чье оно'' Оно ничье.
Учитель был отпущен на волю. Он был свободен. Его "переходный период" закончился. Настоящая старость, великолепная, здоровая, полноценная, цветущая, отныне вступила в свои права. Старик догадывался, что эта великолепная старость, возможно, будет вечной. Кажется, он стал Бессмертным.
"Я рад, что мне нашлось скромное местечко в даосском пантеоне", - подумал старичок, с детской жадностью целуя полудетский сосок Красавицы. Затем, несколько неожиданно для самого себя, он прочел ей на память стихотворение, которое он написал когда-то в молодости, еще в шестидесятые годы, находясь под влиянием Мандельштама и влюбленности. Собственный голос показался ему малознакомым, отдаленно напоминающим квакающий голосок Корнея Чуковского. Но строки стихотворения, когда-то осужденного им как беспомощное, теперь казались прекрасными и многозначительными, пропитанными бесконечной любовью:
Под свист тяжелых зимних птиц.
Под звяканье холодных медных спиц,
Твоя рука в перчатке опушенной
Толкнет калитку в садик оглушенный.
И ты войдешь. Сверкающей тропинкой,
Где девочка с заснеженною спинкой
Над мальчиком чугунным наклонилась
И с инеем зеленым подружилась.
Нас не одна зима такая ждет.
В ресницах снег и мутный хоровод…
И стан на стан. И стон на стон.
И сквозь провал во времени - чарльстон.
Дай локоток. Там есть одно местечко.
Где кожа хмурится, и бледная насечка
Тончайших линий льется сквозь загар,
Сквозь солнца блеск и праздничный пожар…
Потом лишь свежий и холодный сок
И поцелуи на задворках дач, И господа.
И розовый песок. И быстрое дыхание. Не плач.
Диванная подушка вся в слезах.
Ее личин суровых важен торс.
Ее морщин ковровых влажен ворс.
Снаружи солнце. Солнце мух и птах.
Ты вспомнишь все: аптечную квартиру,
И в темной комнате коричневый рояль,
И сон про снег, про пар и про вуаль
И про упреки городу и миру.
Но я скажу, что завтрак на столе,
Что чашки строятся в декабрьское карэ,
И на сенатской площади верандной
Лишь ждут дворянский крик - гортанный крик командный.
Но не придет диктатор Трубецкой.
А ты приди. И снова будь со мной.
1995-1996