2 Грибовидный ужас и ползучесть жизни

...грибы, занимающие видное место в растительном царстве, питаются также, как животные: дрожжи, сапрофиты (гниль) и паразиты питаются уже готовыми органическими веществами. <...> Замечателен тот факт, что грибы, распространенные в чрезвычайном изобилии, не смогли развиться. <...> Это, можно сказать, выкидыши растительного мира.

Анри Бергсон. Творческая Эволюция[79]

Предназначение грибов — освободить мир от старого мусора

Джон Кейдж[80]

Тогда как в предыдущей главе непростая связь между производительностью и разложением по большей части строилась вокруг человека в частности и интерьера вообще, здесь мы рассмотрим распространение склизкости жизни с точки зрения среды и экстерьера. Исторически гриб[81] играл важную геофизическую роль: ранние образования слизи разъедали сплошную каменистую поверхность земли, приводя к формированию почвы. Поп-культура отводит царству грибов участки произрастающих из тлена земли грибных тел, кучкующихся близ мрачных надгробий, сырых катакомб и внутри загадочных потрескавшихся туннелей. Грибы принадлежат древности и всегда связаны со смертью, разложением и сыростью.

Чтобы испытать подобное ощущение «произрастания из тлена», возьмем следующий пассаж из короткого рассказа «Тень на дне мира» одного из представителей «странной литературы» Томаса Лиготти:

Во сне нас поглощала лихорадочная жизнь земли, раскинувшаяся среди зрелого, изрядно загнивающего мира странных наростов и преобразований. Мы оказались посреди пышущего тьмой пейзажа, где даже воздух созрел до красноватых оттенков, и все носило морщинистую гримасу разложения, трупные пятна на старой плоти. Лицо самой земли было переплетено с множеством других лиц, таких, что были искажены отвратительными судорогами. Гротескные выражения впечатывали себя в тёмные морщины древней коры и в завитки увядшего листа; мясистые черты выглядывали из влажных борозд; хрустящая кожица стеблей и мертвых семян растрескалась на множество искаженных улыбок. Все было причудливой маской, нарисованной бурыми, сыпными красками — красками, которые кровоточили ядовитой интенсивностью, настолько богатой и яркой, что вещи дрожали от собственной спелости[82].

В «Романсе грибного мира» P. Т. Рольф и Ф. У. Рольф указывают на более чем странное отношение к грибам в научном, литературном и других сообществах, проливая свет на всеобщее презрение к грибам как на часть распространенной микофобии[83]. Они обосновывают эту фобию, рассматривая грибы в фольклоре и литературе, где прослеживается их устойчивая ассоциация с мором и смертью и где грибы воспринимаются как «агенты разложения»[84]. Грибы очищают лесную почву от органических останков и, как следствие, добывают жизненно необходимые вещества из омертвевшего, освобождая место для новой жизни. Грибы разлагают своих органических соседей с помощью продуктов секреции[85], равно как и путем ризоматического распространения[86].

Так, вне органического гриб разрушает неорганические структуры; особенно он поносим за вред, причиняемый человеческим строениям. Как показывают P. Т. Рольф и Ф. У. Рольф, такие рассказы, как «Падение дома Ашеров» Эдгара По, полны описаний гнили и плесени[87]. Это грибковое рас-строение (de-structuring) распространяется на зыбкие пространственные измерения древней истории в целом (порча древних рукописей, постепенное разрушение руин) и покрывает все пространство цивилизации, которое бесконечно рассыпается во времени. Стимпанк-роман Джеффа Вандермеера «Шрик: послесловие» и его предшественник «Город святых и безумцев» явно используют эту тему. Местом действия обеих книг является город Амбра, — город, в котором исконных жителей, расу наделенных сознанием грибов, называемых «серошапками», заставили уйти в подполье. Книга Вандермеера причудлива по форме: она представляет собой как бы трижды отредактированную рукопись, что намекает на ненадежность всех ее рассказчиков, а также и самой истории (как семейная, так и более широко понятая история выступает главной темой книги). Тексты Вандермеера впрыскивают в генеалогическую историю галлюцинаторность и непредсказуемость гриба, создавая распадающуюся, но растущую лоскутную форму истории, — историю, которая даже в своей форме загнивает, превращаясь в месиво[88].

Грибовидное, воплощая саму ползучесть жизни, показывает неравновесную пространственность последней, а также ее неистовое и безудержное «разземление»[89]. Другими словами, оно приоткрывает неравновесную пространственность и неистовое разземеление той самой поверхности, которая представляется необходимой для того, чтобы поддерживать грибовидное и все прочие формы жизни. Как видно из приведенной выше цитаты, рассказы Томаса Лиготти пропитаны логикой грибного произрастания и потому — грибками как агентами гадкой жизни и постоянного распада. В «Домике-бунгало» рассказчик становится одержим мыслями о чудаковатом местном художнике, который говорит о старом домике (с «протертым ковром», набитым «телами-паразитами»), наполненном «по-настоящему отвращающими формами»[90].

Более того, в небольшом произведении «Северини» у Лиготти рассказчик описывает странного художника и работы его последователей, негласно называемые «кошмар организма»[91]. Из этих вымышленных произведений наиболее характерным было то, которое называется «Нисхождение в грибное»[92].

Сам художник Северини живет в маленькой хижине, расположенной посреди деревьев и лиан, в джунглях, описанных как «тропическая клоака»[93], где среди грибов и перегноя произрастают «гигантские цветы, пахнущие подобно гниющему мясу»[94]. Последователи Северини грезят о храме посреди зловонного пейзажа, — храме, где «из стен, мягких от плесени, сочится слизь»[95].

Вид лачуги Северини невыносим рассказчику. Он заявляет, что «никогда не смотрел прямо в лужи сочащейся жизни» и что в отличие от других он не «желал существовать так, как существует гриб или разноцветный слизевик»[96]. Рассказчик быстро сжигает хижину дотла. Персонажи «Северини» опаснейшим образом смыкают порождающую слизь необузданного разрастания и разлагающую слизь гнилостной трясины, связывают их вместе в качестве «той великой тёмной жизни, из которой мы все возникли и из которой мы все сделаны»[97].

Обратимся на секунду к реальным грибам. Переплетение жизни и смерти давно является особенностью грибовидного существования: мертвенная тьма лесов заселена грибами, которые пышно произрастают на догнивающих участках более величественного растительного покрова. В таком смысле гриб — представитель смерти, а не какой-то из форм жизни. Грибное подчеркивает тревожную и изменчивую природу телесности; мертвечина становится пищей для плодовых тел грибов. Таким образом, грибные тела вообще вряд ли являются телами, поскольку они «растягивают» концептуальные границы собственных тел, а также разрушают и разлагают предполагаемую твердость других тел. Тем не менее такие процессы не ограничиваются исключительно грибами. Для первых двух из четырех стадий распада животного тела (остывание, распухание, разложение и высыхание) характерен аутолиз, когда клетки саморазрушаются по мере того, как тело начинает само себя потреблять. Грибное всего лишь способствует процессам распада и разложения, плодясь в слоях производительного гниения. Тогда как разложение — это распад тканей, следующий за окончанием жизни организма, гниение — вспомогательный процесс распадения жизни. Если и есть что-то коренным образом отталкивающее в грибах и в растительной жизни вообще, так это потому, что ползучая жизнь — это жизнь, обнаженная до механизмов, процессов, распадений.

Но вернемся на территорию вымысла. Протоплазменные монстры с фантастической Венеры Стенли Вейнбаума, встречаемые в тропических джунглях его рассказов «Планета-паразит» и «Лотофаги»[98], действуют на фоне неизбывно отвратительной природы растительной жизни и особенно грибов. Атмосфера Венеры в рассказах Вейнбаума наполнена несчетными миллионами «спор агрессивной венерианской плесени», которые способны прорастать тошнотворными «пушистыми массами»[99]. Венерианские джунгли представляют собой жуткое место, где «выныривала жадная и прожорливая жизнь: вьющаяся болотная трава и луковицеобразные грибы, называемые „ходячими шарами“. Повсюду в грязи кишели миллионы небольших скользких созданий, пожирающих и раздирающих друг друга на части, причем каждый кусок через некоторое время превращался в полноценное существо»[100]. Наистраннейшее из существ Вейнбаума — это тестотел (doughpot)[101], которого тот описывает как «тошнотворное создание. Эта масса белесой, тестоподобной протоплазмы, имеющей размеры от одной клетки до двадцати тонн кашеобразной мерзости. Она не принимает никакой определенной формы, это просто бесформенное скопление клейковины Пруста[102] — освобожденный от телесной оболочки, ползающий, вечно голодный рот»[103]. В рассказе-продолжении главный герой Вейнбаума встречает поедателей лотоса — странных жилистых и шишковидных существ, которые утверждают, что им не нужно и не хочется выживать, ведь они должны просто размножаться спорами, прорастающими на них как опухоли. Один из поедателей говорит, что у жизни нет смысла и за нее не стоит бороться[104].

Инопланетные грибы Вейнбаума — часть большой традиции странных грибных форм в художественной литературе. Снова следуя за P. Т. Рольфом и Ф. У. Рольфом, мы обнаруживаем эту странность в «Первых людях на Луне» Герберта Уэллса[105] и «Путешествии к центру Земли» Жюля Верна[106]. В том же ключе, но также применительно к реально существующим грибам, внеземное распространение грибных спор у Вейнбаума противоестественно выворачивает внутреннее, чтобы загрязнить и «отравить» собой внешнее.

Выбрасываясь из гриба, взмывая над ним в атмосферу, споры позволяют грибовидной жизни (как аморфной ползучести) распространять себя вертикально и выживать в неблагоприятных условиях либо в виде защищенных толстой оболочкой шарообразных образований, либо в виде более паразитарных объектов, которые в свою очередь или прорастают внутрь организмов-хозяев, или же вновь разносятся инфицированным носителем ради дальнейшего распространения, то есть оказываются либо свернуты в интериорности, либо развернуты в экстернальности. Тогда как цветущие над поверхностью земли растения считаются высшими формами жизни, действующими в соединении с природой, споровые и их грибовидные представители как будто бы кормятся самой природой и считаются более низкой или простой формой организма[107].

Негарестани утверждает: «Спора или эндобактериальная пыль — это нечто, за чьими зонами передвижения и пересечения нельзя проследить: одна частичка из роящегося месива, ускользающая с экранов радаров, пылинка, о которой ты никогда не узнаешь, вдохнул ты ее или нет»[108]. К этому мы можем приобщить и описание Бергсоном жизни, как состоящей из вихрей пыли[109]. Что же касается дыхания и органов чувств, то некоторые грибы используют для привлечения насекомых зловонный смрад. Грибы из семейства весёлковых (Phallaceae) могут пахнуть как навоз или падаль, чтобы привлечь переносчиков грибных спор (например, мух), тем самым еще раз привязывая тень смерти к зародышевому распространению жизни, а также связывая миазматическую жизнь-в-смерти с демоническим, о чем свидетельствуют названия некоторых грибов. К примеру, дождевик жемчужный (именуемый на английском «devil's snuff box», или «табакерка дьявола», — прим. пер.) и весёлка элегантная (называемая на английском «devil’s stinkpot», или «дьявольский вонючка», — прим. пер.)[110]. К тому же те немногие грибы, что поражают теплокровных животных, проникают внутрь организма с воздухом через легкие, делая еще более реалистичной угрозу, исходящую от гнилостного запаха гриба.

Вышеупомянутый тёмный (био)витализм ползучей природы Лиготти предвосхищается некоторыми грибовидными существами из пантеона Лавкрафта, так же как и короткими рассказами Уильяма Хоупа Ходжсона «Брошенное судно» и «Голос в ночи».

«Голос в ночи» повествует о потерпевшей кораблекрушение команде. Ее члены оказываются поражены серыми лишайниками, которые покрывают и медленно превращают их тела в колышущиеся комья. По ту сторону ползучего ужаса, распространяемого лишайниками, подобные симбиотические союзы грибов и водорослей, будучи съеденными, переполняют своих жертв «нечеловеческим желанием» поглотить сладкую плоть — давно уже проросшие трупы. Ходжсон описывает лишайник, покрывающий скверный остров, следующим образом: «Местами он поднимался жуткими, фантастическими грудами, едва ли не трепетавшими от переполнявшей их жизни под дуновениями ветра. Там и сям они торчали вверх подобиями пальцев, в других лишай растекался по земле, образуя предательские пластины. Кое-где торчали подобия уродливых деревьев, чрезвычайно извилистых и корявых — и противно подрагивавших временами»[111].

В «Брошенном судне» столкновение с грибами куда более стремительно и ужасающе. Команда корабля, едва вступив на заброшенное судно, вынуждена спасаться от бурой хлюпающей грибковой массы, которая пытается их поглотить. Таким образом, деление на активное и пассивное в грибовидном ужасе воспроизводится литературой так, что гриб оказывается то нападающим, то ловушкой: нападающим — в его агрессивно-поглощающей функции, ловушкой — в его психоделической функции распылителя спор.

Этот гнилостный грибной пантеон формализован и поддерживается литературной составляющей ряда ролевых игр, например в бестиарии игры «Подземелья и драконы» (Dungeons & Dragons). Существа с названиями «гриб-фантом» (Phantom Fungus), «волочащаяся глыба» (Shambling Mound), «визгля» (Shrieker), «желтая мускусная ползунка» (Yellow Musk Creeper) заполняют страницы книги, создавая таксономию грибных ужасов, которая демонстрирует кажущуюся бесконечной морфологию грибной ползучести и ее отравляющий потенциал. Грибовидные монстры также вводят неудобное с точки зрения привычного восприятия понятие «растительного» движения, базовой ползучести ползучего.

Возникает вопрос: где пределы механизма расползания, простирания ползучести?

В предыдущей главе мы рассмотрели взрывную интернальность жизни. В противовес ей грибное представляется бесконечной экспансией уже распростертого, бесконечным развитием причудливой пространственности грибовидного, нездоровым увековечиванием поганой материи в качестве причины и следствия. Грибное действует в противовес легко различимой телесности растительной жизни благодаря способности плесени, грибков, грибов и прочих тёмных ползучих микозных форм преодолевать пространство. В то время как жизнь в ее эволюции возможно объяснить единственно как мутацию и вариацию формы, грибы предстают в виде чисто вегетативного варьирования без всякой формы. Здесь также можно принять во внимание взгляды биолога Рольфа Сэттлера на морфологию растений, согласно которым листья не являются структурами растения, в которых протекают процессы, но сами являются процессами. Если следовать Сэттлеру, грибы были бы тогда чистым материализованным процессом, или материальностью как чистым производством производства, в котором происходит отказ от различия между телом и интенсивностью или, упрощая, материей и энергией.

Стало быть, гриб, как он рассматривался нами до сих пор, воплощает в себе пролонгируемую мутацию в той степени, в которой он движется и растет в сфере самой природы, выступая как некий живой ландшафт. Один аспект существования насекомоподобного вида зергов в серии видеоигр Starcraft — кошмарная аллюзия на эту тему: зерги должны вырастить органический ковер, чтобы их инфраструктура и военная машина (или военный организм) развивались и распространялись. Эта поверхность биоматерии называется не-зергами «крипом»[112] и представляет собой биологическую плазму, угрожающую заполонить/покрыть все пространство. Крип разрастается, но не путем распространения через «пустые» зоны пространства; он продвигается от уже заполненных участков и остается как бы «заземленным», однако споры позволяют новым, несвязанным земным зонам быть инфицированными грибом.

С другой стороны, возвращаясь к грибам Ходжсона, мы видим, что он простирает биологию за пределы абсолютного пространства и вводит действительно ужасающий аспект биологии — бесконечную пространственность и природную мутантность как всевозрастающую разнузданность. Тревожная возможность, развиваемая другим автором литературы ужаса — Лавкрафтом, состоит в том, что есть чудовища, которые могут жить далеко за границами нашего мира; возможность чего-то, что, проносясь «мимо наводящего ужас полуночного мрака гниющих творений — трупов миров с язвами на местах городов»[113], продолжит терзать нас. Другими словами, Лавкрафт расширяет биологию до ужасающе необъятных временных, а также пространственных пределов. Тогда как слизеподобный крип зергов подразумевает познаваемые пределы пространства-времени, Лавкрафт ставит под вопрос даже эту границу.

В повести «Сомнамбулические поиски неведомого Кадата» Лавкрафт описывает Азатота, внешнего бога вроде Ньярлатхотепа, как «несказанный ужас, который невыразимо бормотал что-то из-за пределов стройного космоса» и «последний бесформенный кошмар в средоточии хаоса, который богомерзко клубится и бурлит в самом центре бесконечности», «кто жадно жует в непостижимых, тёмных покоях вне времени»[114]. Имя Азатот может иметь несколько источников, но самый поразительный — алхимический термит «азот», который является одновременно когезивным агентом и кислотой[115], отсылая к порождающему и разлагающемуся состоянию слизи в работах Лиготти, а также к отвратительному венерианскому тестотелу Вейнбаума.

Свое собственное «нисхождение в грибное» Лавкрафт осуществляет в «Грибках с Юггота» — собрании сонетов, описывающих реальность космического ужаса, где двадцать первый сонет называется Ньярлатхотеп, а двадцать второй — Азатот. В этих сонетах Лавкрафт, удерживая в фокусе внимания бесформенных созданий, кажется, движется между «ужасом истоков» Лиготти, укорененном в самой древности, и «монструозностью», или чудовищностью, Ходжсона, эксплицирующей чуждость как таковую. Использование Лавкрафтом грибного может быть рассмотрено как попытка атаки на органы чувств различными способами, — атаки, прибегающей либо к изначальному отвращению жизни, бытия организмом (что делает Лиготти), либо к живописанию жуткой пластичности грибного и вегетативного, неизбежной ползучести жизни, но не как таковой, что всегда выживает, но таковой, что всегда умирает и всегда готова быть поглощенной. Мишель Уэльбек, чью связь с Лавкрафтом мы рассмотрим чуть позже, указывает на это в своей работе «Г. Ф. Лавкрафт: Против человечества, против прогресса», выделяя по сути отвратительную природу лавкрафтовской реальности[116].

Вот отрывок из четвертого сонета «Грибков с Юггота»:

Вновь день пришел, когда я увидал,

Как в детстве раз, низину о дубах,

Где формы задыхаются в клубах

Тумана, где безумье правит бал.

Алтарь как прежде в травах утопал[117].

И из четырнадцатого:

Поэт безумный узнает в сей час,

Растут на Югготе что за грибки,

Как пахнут Найтона миров цветки,

Что не найти в скупых садах у нас.

Но ветры те за принесенный сон

Десяток наших грез берут в полон![118].

Лавкрафт играет с этими темами и в «Сомнамбулическом поиске неведомого Кадата»: «На потаенных тропинках этой непроходимой чащи, где низкие толстостволые дубы сплетают протянутые друг к другу ветви, и диковинные грибы на их стволах испускают таинственное сияние»[119]. Зловоние гриба приводит к его неестественной радужности, отчасти освещая дорогу нисхождения в ужасное.

Сделаем шаг в болото. В цикле о Тсатхоггуа соотечественника Лавкрафта Кларка Эштона Смита, как и в собственно лавкрафтовском рассказе «Шепчущий во тьме», повествуется о грязебоге Тсатхоггуа. Тсатхоггуа — это аморфное жабоподобное существо, а его прислужники — черные бесформенные отродья, населяющие гниющее вместилище слизи. Запах гнили, маскирующийся или заключенный внутри мироздания, заново утверждает наше отвращение к новой жизни, когда та лишается человеческой оболочки. Тсатхоггуа собирается низвергнуть нас в выгребную яму эволюции без всякого прикрытия телеологии или предустановленного совершенствования. Сошлемся на «Рассказ Сатампры Зейроса» Кларка Эштона Смита:

...хотя зловоние и было запредельно, тем не менее то был не запах гниения, но скорее — вонь некой мерзкой, нечистой болотной твари. Запах был почти непереносим, и мы собирались уже повернуть обратно, когда заметили легкое бурление на поверхности — как будто тёмную жидкость волновало изнутри погруженное в нее животное или другая сущность. Бурление быстро усилилось, его центр пузырился и поднимался, как будто под действием огромного количества дрожжей, и мы в полном ужасе смотрели, как бесформенная голова с тупыми глазами навыкате медленно поднялась на длинной, вытягивающейся шее и уставилась на нас с первобытной злобой[120].

В распространенной в Средние века теории миазмов причиной болезни считался загрязненный воздух. Ныне же эта теория заражения зачастую воспринимается как просто устаревшая. Тут нас интересует производство-(из)-гниения, и миазм здесь — самый весомый представитель. Тропическая клоака Лиготти из рассказа «Северини» также в корне миазматична. Особое ее зловоние указывает на производство смерти и разложения, или эксгумированных материй, появляющихся в результате активности органических форм, создающих в биосфере новые организмы.

Производство жизни требует разложения и очищения биосферы, чтобы освободить простор для новых видов. Как мы уже видели, производство спор плодоносящими телами грибов отражает момент «грязного воздуха», распространяющейся инфекционной формы жизни. Вонь смерти — это и вонь оплодотворения, полуоборот в жующих, перемалывающих зубцах природы. Это биологическое и геологическое перемалывание является и в рассыпающейся истории Вандермеера, и в гадостности всех творений, а также в переплетающихся отношениях распадения и порождения.

Одно из стихотворений Уэльбека связывает и то и другое вместе:

Глубоко в лесах, на ковре изо мха,

Зловонные древ остовы скорбят над опавшей листвой;

Атмосфера траура их покрывает;

Их кожа грязна и черна, грибы ее прорывают[121].

Стихотворение Уэльбека перекликается с тёмными пассажами из «Чувствительного растения» Перси Шелли, с описаниями болезненной плодовитости вегетативной природы[122]. Возможность растительной смерти, как и гнилостность прекрасной и поэтической природы, идет рука об руку с возникшими болезнетворными грибами.

Однако, как указывает Негарестани, разложение — это не просто чистое слияние жизни и смерти, но призывание колебания, тревожного и бесконечного размягчения[123]. Грибковое как пространственное расширение объединенных производства и разложения в конечном счете причиняет беспокойство, поскольку оно появляется в качестве испорченного производства.

Это испорченное производство вскрывает интересную связь между органикой гриба и тем неорганическим, на чем гриб растет и распространяется. Размягчение почвы там, где ее перерабатывает гриб (разламывающий и проламывающий даже самые твердые материалы), все равно не разземляет земное полностью.

Грибовидное становится губительным воплощением землеродности: «...казалось будто больная земля изверглась гнойными пустулами»[124]. Или, как утверждала одна странная отжившая свой век теория: грибы это сама земля, испорченная переданной ей во время удара молнии энергией[125].

Размягчение грибного и де- и разземление вегетативного начинают тревожить, когда они встречаются с живым человеческим телом или когда другие существа пересекаются с грибным. Хотя мы уже и описали разложение органического под действием грибного, дополнительно тревожащим является здесь тот факт, что грибное угрожает разделаться с необходимостью телесности, формы для жизни. Мы уже упоминали, что грибное растягивает телесную границу жизни и расщепляет твердость других ее форм, раздробляя якобы одностороннее отношение между неорганической природой (например, нашей планетой) и органической жизнью. Как только это разделение падет, сама жизненность жизни не будет больше приписываться органическому или какой-либо отдельной форме жизни, но сразу же обретет безосновность. Однако чтобы дойти до этой точки, твердость вещей нуждается в дальнейшем растворении.

Крайним примером подобного ужасающего подрывания твердости, связанной с телесным, выступает грязевой монстр. Это создание взято из иудейской мифологии (голем), но лишено всякого религиозного смысла; таким, например, является Хэдора, монстр-враг Годзиллы, состоящий из токсических отходов, — монстр-груда, монстр-болото. Грязевые монстры — от безмолвного автомата, голема, и до героев комиксов — помещают мысль опасно близко к природному, декорпореализируя то нечто, которое, как казалось до этого, должно быть всегда надлежащим образом организовано, чтобы мыслить. Как мы уже видели, процессы декорпореализации грибного сопровождаются переработкой и перестройкой (через пространственную экспансию), подрывающими, таким образом, привычную для человеческих чувств непроницаемость границ грибного тела и усложняющими разницу между мыслью и чувством, а также между жизнью как ограничением и жизнью как ползучестью. Философски говоря, грязевые монстры делают феноменологию рудиментарной дисциплиной, поскольку мысль становится еще одним объектом в скоплении или, точнее, груде природы, а не единственно возможным способом определения природы через чувства. Обращение к этому остатку, или слизи как базовой связности жизни, можно обнаружить в коротком комментарии Негарестани на тему menstruum — менструальной крови, которую древние называли живой грязью. Менструум выполняет роль коммуникационной сущности (entity) между стихиями и может считаться материей жизни[126].

Снова обратимся к Лавкрафту. Его Шоггот, выглядящий как «бесформенная масса пузырящейся протоплазмы», невообразимое чудовище, которое «слабо иллюминировало, образуя тысячи вспыхивавших зеленоватым светом и тут же гаснувших глазков»[127], подвергает сомнению предполагаемую потребность жизни и интеллекта в форме, а также необходимость наличия поддающейся определению сущности как чего-то такого, что мы должны распознавать. Он ставит под вопрос само предположение о том, что нечто мыслящее и, более того, рассуждающее и представляющее собой одну из форм жизни, обязано не являться изощренным насилием наших чувств.

Аморфность грибовидной жизни указывает на то, что жизнь опирается не на свою необходимую мыслимость, а, как было показано выше, на свою связь с землей, с неорганическим, и на длинную цепь последовательных физических и химических форм, ведущих к ее случайному развитию. Пространственность грибовидной жизни как жизни, отличной от сетевой жизни вируса и заражения (то есть отличной от времени, преодолевающего пространство), оказывается пространственным преодолением времени, местью древней земли и древней жизни, вновь задействованной и подвергшейся мутации вопреки самой себе, как мы это увидим у Иэна Гамильтона Гранта в случае с антисоматической интерпретацией Шеллинга.

Но пока — жизнь, будучи порождающей и значимой, а также наделяемой смыслом, все еще оказывается тем, что зажато в ловушке между (голой) материей и значением. В следующей главе мы обсудим возможный безудержный рост органического, задавшись вопросами о допустимости жизни, пронизывающей множество биосфер, и о ее отношении к природе в космическом масштабе.

Загрузка...