Выехав на дорогу, Динка искоса бросает взгляд на чернеющий вдали лес. О, этот страшный, черный, бесконечный лес! И глубокий, заросший кустарником овраг позади хаты Якова. Никогда больше не пойдет она туда. Вот только портрет Катри…
Когда-нибудь, может быть, с Леней они возьмут его оттуда. Ведь Катря – Иоськина мама. Конечно, она перенесет этот портрет к себе, и когда Иоська найдется, Динка скажет ему:
«Смотри, здесь твоя мама…»
Динка не успевает додумать, что еще скажет она осиротевшему мальчику, горло ее предательски сжимается, и, чтобы мгновенно прервать свои жалостливые мысли, она сильно дергает поводья:
– Вперед! Прима, вперед!..
Дорога к станции кажется ей очень короткой, знакомый лес – милым, верным убежищем. Сквозь густо сплетенные ветви мягко просвечивает нежно-зеленый свет, из-за вековых дубов застенчиво выглядывают белые березки. Одну из них, бедную кривульку, Динка особенно любит: ветки у ней стелются по земле такие пышные, со свежими зелеными листиками, а ствол, раздвоенный посредине, неизвестно кем искалеченный, стоит, горбится, как седенький старичок. Часто в детстве сидела под этой березкой Динка и думала о том, что вот и люди такие бывают… Калеки… Обидно и горько им жить на свете. Каждый год Динка по-хозяйски обходила этот лес. Люди часто обижали деревья. То разложат костер под самым стволом и дочерна опалят его огнем; то надрубят березку, и в пожелтевшие стружки каплями слез стекает березовый сок, плачет береза… То просто наехавшие дачники набросают где-нибудь в уютном местечке просаленную бумагу, пустые бутылки, разбитое стекло…
«И что это за люди? – думает Динка. – Неужели не понимают они красоты природы, не ценят ее?»
Видя, что хозяйка глубоко задумалась, Прима умеряет шаг, легкой, плавной рысцой выезжает из леса, минует дачи, железнодорожный переезд. Дачная почта помещается в маленьком голубом домике, терраса его выходит в палисадник с круглыми клумбами цветов. Динка привязывает у калитки Приму и торопится по усыпанной песком дорожке. «Хоть бы маленькое письмецо от мамы! И от Васи бы», – волнуясь, думает она.
На почте никого нет. На стене прямо против двери царский портрет, в углу старинная икона; под стеклом вокруг головы Божьей Матери венчиком рассыпаны блестящие цветные камешки. На длинном столе, отгороженном от посетителей прилавком, гора писем. Среди них больше всего солдатских фронтовых треугольников. Динка тщетно оглядывается вокруг и, неторопливо постукивая пальцами о прилавок, ждет.
– Ах, простите! Это вы? Я только что с поезда, и письма еще не разобраны! Но я сейчас, одну минуточку!..
Невысокий юноша в солдатской гимнастерке торопливо выходит из задней двери и начинает перебирать письма. Пальцы у него тонкие, длинные, лицо удивительно светлое, чистое, как у ребенка.
– Сейчас, сейчас… Я так и думал, что вы сегодня приедете, и очень спешил, но вы знаете, на днях меня отправляют на фронт, – быстро бормочет он, словно оправдываясь.
– Вы поедете на фронт, Миша? – удивленно спрашивает Динка. Ей даже не верится, что этот мальчик, этот Миша Жиронкин, которого они с Мышкой прозвали Почтовым Голубем, может поехать на войну и с кем-то сражаться, кого-то убивать. – Вы, Миша, на войну? – улыбаясь, переспрашивает она.
Юноша взмахивает длинными, девичьими ресницами, большие голубые глаза его застенчиво щурятся, щеки заливает густой румянец.
– Меня еще зимой мобилизовали в стрелковый полк. Но я, знаете, наверно, не смогу стрелять в живых людей, – жалко улыбаясь, поясняет он. – Я плохой солдат. Конечно, я должен. За царя и отечество…
– За царя и отечество… – машинально повторяет Динка.
Бедный, бедный Почтовый Голубь… Он давно и безнадежно влюблен в Мышку. Когда Мышка появляется на почте, Голубь совсем теряется. Несмелый и стеснительный по природе, он не может даже ответить ей, есть ли письма, и только смотрит на нее большими, чистыми, как родник, васильковыми глазами.
– Ничего, ничего… Я не спешу, – смущаясь так же, как он, поспешно говорит Мышка.
– Я сейчас, сейчас… Письма должны быть, – бормочет несчастный Голубь. – Я найду…
Мышка терпеливо ждет. Если писем все-таки не оказывается, Миша Жиронкин приходит в полное отчаяние. Он хотел бы отдать ей всю пачку любых писем. Миша чувствует себя так, будто он виноват в том, что ей не написали…
– Письма немного задержались, – смущенно говорит он. – Они еще в дороге. Но завтра обязательно придут, я уверен, что придут. Только не беспокойтесь, пожалуйста.
– Ничего, ничего, – торопится успокоить его Мышка. – Признаться, я и не ждала сегодня.
– Нет, как же! Вы приехали, а писем нет. Что же это такое! Как можно… Ведь это для вас напрасное беспокойство.
Бедный Почтовый Голубь снова и снова перебрасывает все письма и в отчаянии разводит руками.
– Да пустяки, – уверяет его Мышка. – Я и не ждала, я просто так приехала.
Прощаясь, Жиронкин широко распахивает перед Мышкой обе половинки двери. Из-за доброты и сочувствия к юноше Мышка ласково улыбается ему, протягивает руку. Вспыхнув от счастья, он осторожно, как хрупкую вещь, держит на ладони ее пальчики, не смея пожать их.
– Вы приедете завтра? – с замирающим сердцем спрашивает он.
– Не знаю. Может быть, сестра… – говорит готовая провалиться сквозь землю Мышка.
Дома она машет руками и смеется:
– Ни за что больше не поеду! Мы стоим на этой почте, как два дурака, друг против друга и краснеем. Нет, ты только представь себе эту картину! Причем от смущения или еще какого-то идиотского чувства я веду себя так, что этот бедняжка вполне может предположить, что я влюблена в него!
– Да нет, он смотрит на тебя как на божество! – хохоча до слез, уверяла сестру Динка.
У Миши Жиронкина трудная жизнь. Отец его умер, когда мальчику было два года. Мать, громоздкая провинциальная дама, страстная почитательница царской фамилии, вышла замуж за начальника почты, кругленького, безликого мужичонку с увядшим бабьим лицом. Оба они, и мать и отчим, держат Мишу в ежовых рукавицах. Когда мать, шурша накрахмаленными юбками, входит в комнату, сын низко склоняется над столом, не смея поднять на нее глаза.
– Мишель! – медленно растягивая слова, говорит мать. – Я оставила тебе в кухне обед, можешь уйти на десять минут, я тебя заменю. – Она величественно усаживается за перегородкой и, опершись локтями на стол, разглядывает свои пухлые руки в кольцах. – Иди же, что ты стоишь?
– А вы уже обедали, мамаша? – робко спрашивает сын. – И папаша тоже?
– Конечно. Мы всегда в свое время обедаем. Ступай. И не забудь перекрестить лоб!
– Как можно-с! – бормочет Миша, пятясь спиной к двери.
– Обожди, – останавливая его движением руки, говорит мамаша. – Подай мне сюда стакан чаю!
– Сию секунду!
Миша мгновенно исчезает. Через минуту он приносит матери стакан чаю и тонкий ломтик лимона.
– Пожалуйте-с.
Мать благосклонно треплет его по щеке.
– Ну иди! И не вздумай греметь посудой, папаша спят!
…Однажды, приехав не вовремя, Динка присела на скамейку в палисаднике. Почта была еще закрыта, но за стеклянными половинками дверей раздавалось могучее контральто госпожи Жиронкиной:
– Ты зарабатываешь себе только на кусок черного хлеба, тебя кормит отчим. Понятно тебе это или нет?
Динка не слышала слабого возражения юноши, но вслед за ним раздалась звонкая пощечина и бушующий голос:
– Ты ножки должен целовать отчиму! Он взял тебя паршивым щенком, кормил, поил, выучил и пристроил к месту! Вон отсюда, негодная тварь! И не смей появляться в комнатах, пока не попросишь прощения у меня и у отчима!..
Динка, замерев от ужаса, прижалась к спинке скамьи. Когда почта открылась, она увидела Мишу за конторкой, очень бледного, с красным пятном на щеке. Он привычно вскочил, улыбнулся испуганной, жалкой улыбкой забитого ребенка. Динка, не зная, что сказать и чем его утешить, наклонилась к конторке:
– Вам кланяется моя сестра.
– Ваша сестра? Мне? – Родниковые глаза засияли, наполнились слезами. – Ваша сестра – ангел…
– Вы очень любите ее? – с глубокой грустью и теплым участием спросила Динка. Он вздрогнул, испугался.
– Как можно-с? Кто я такой, чтоб ее любить? Какое право я имею…
– Вы человек… У каждого человека есть право любить, – серьезно сказала Динка.
– Я не человек, я слуга. – Он немного помедлил и, бросив взгляд на царский портрет, громко добавил: – Я слуга царя и отечества.
– Вы слуга своей матери. Это она вдолбила вам в голову… – резко начала Динка.
Но Миша вскочил и, указывая на дверь, быстро зашептал:
– Тише, ради бога, тише… Если она услышит, мне конец!
– Чепуха! Чем скорей они вас выгонят, тем лучше, – шепотом сказала Динка. – Без них вы станете человеком!
– Нет, я никогда не стану человеком. Я не расплачусь с ними всю мою жизнь, они кормили меня с двух лет.
– Послушайте, Жиронкин! – строго сказала Динка. – Вы не маленький мальчик…
– Да, конечно! Мне уже двадцать, а я едва зарабатываю себе на кусок черного хлеба, я нищий, – с отчаянием прошептал Жиронкин. – Я должен быть благодарен по гроб жизни отчиму за то, что он устроил меня на это место.
– Значит, вы что-то зарабатываете?
– Очень мало. Отчим получает за меня; я не знаю сколько. Он начальник почты, он может в любой момент выгнать меня, и тогда я останусь на улице, – с горечью сказал юноша.
– Улица – это еще не самое страшное. Самое страшное – это ваша мамаша и отчим, – твердо сказала Динка.
– Ради бога… – снова взмолился Миша, оглядываясь на дверь.
– Черт с ними! – махнула рукой Динка. – Наберитесь храбрости и уходите отсюда! Я найду вам крышу над головой и работу. Мы с сестрой…
– О нет, нет… Не говорите ей обо мне. Я жалкий человек, но я никогда не приму милостыни из ее рук…
Этот разговор произошел еще прошлым летом. С тех пор, приезжая на почту, Динка часто говорила с Мишей о его матери, о его жизни с отчимом.
– Наберитесь храбрости, – твердила она, – и порвите с ними сразу. Идите к людям, на завод, на фабрику! У меня есть друг в «Арсенале». Там совсем другая жизнь! Идите к нам, ко мне, прямо ко мне! Вот вам моя рука. Я даю вам слово, что буду все время рядом, пока вы не устроитесь! – горячо убеждала она.
Миша был тронут до слез, но ни на что не решался.
– Как я приду к вам? Нахлебником к вашей маме, к вашей сестре, в чужую семью…
Сегодня Миша Жиронкин встретил Динку с радостным лицом.
– Я скоро уйду отсюда, – таинственно шепнул он. – Я нашел выход. Но пока это очень скрываю.
Динка безнадежно махнула рукой. Весной, перед самым переездом на хутор, она встретила Жиронкина около их дома.
– Вы уже переезжаете? – спросил он. – Я видел вашего Ефима.
В голосе его не было ни обычного оживления, ни радости. Динка предложила ему зайти к ним, но он куда-то спешил и отказался. И теперь, услышав, что Жиронкин уезжает на фронт, она очень удивилась.
– И вы будет жить в казарме? Уйдете отсюда?
– Да, да! Я ухожу совсем, навсегда. – Он наклонился к ней и, прикрывая рукой губы, зашептал: – Я попросился на передовую. Я останусь навсегда военным, или меня убьют.
Динка вздохнула:
– Ну что ж, это все же лучше, чем оставаться здесь.
– Конечно, конечно… Я только хотел попросить вас об одном одолжении. На днях я уеду. Не можете ли вы взять у вашей сестры какую-нибудь самую маленькую вещь мне на память. Я хотел бы иметь ее платочек или ленточку.
Динка улыбнулась.
– Конечно, могу, Миша. Да она сама с радостью даст вам что-нибудь. Ведь вы же придете к нам попрощаться?
– Да. Если позволите. Я приду перед самой отправкой, – сказал осчастливленный юноша и, порывшись в пачке писем, вытащил серый треугольничек. – А вот и письмо… Анжелике Александровне!
– Кому? – не поняла Динка.
– Вашей сестре, Анжелике Александровне!
«Ах да. Это от Васи!» – чуть не вскрикнула Динка и, схватив письмо, радостно закивала головой.
– Ну так приходите же, Миша! До свидания! – крикнула она уже в дверях.