– Сядем, сядем, как прежде, на крылечке! – просит Динка.
Много уже сказано-пересказано, но все главное еще впереди: и большой душевный разговор о папе и об Алине… Динка сидит рядом с матерью и, прижавшись к ее плечу, любовно разглядывает каждую новую морщинку, каждый новый седой волосок на ее висках. Этих седых волос теперь уже так много, что даже бесполезно их выдергивать, как они делали раньше с Мышкой. И морщинки разбегаются около глаз. Но все равно лицо матери кажется Динке всегда молодым и прекрасным. И как это странно бывает: вот бегала, бегала Динка, больше месяца жила она без мамы, и смеялась, и скакала по лесам на своей Приме, полный короб у нее неотложных дел, – кажется, за целый день и не вспомнит о матери. Так и Мышка думала о сестре: вот ведь уехала мама, а Динке и горя мало, даже не вспоминает. Ох, неправда, неправда! Многого не знают взрослые люди. Не знают, как пусто в доме, в саду и во всем мире, когда нет мамы… Можно и прыгать, и смеяться, а все равно чего-то не хватает… Пусть даже самый любимый-разлюбимый человек рядом, а если нет мамы – нет и уюта, нет настоящего тепла. А сейчас Динка приютилась около мамы и чувствует себя, как цыпленок, обогревшийся в теплых ладонях: спокойно и хорошо!
Но разве может быть человеку совсем хорошо? Для этого надо забыть о многом, а есть такое горе, что даже на одну минуту от него никуда не денешься…
– Что же с папой, мамочка? Чем он болен?
– Папу арестовали в Нерчинске… – тихо рассказывает Марина. – Это было осенью. Вели по этапу вместе с уголовниками. В одной из пересыльных тюрем к ним примкнула партия политических, папа встретился со многими самарцами, питерцами. Почти в каждой пересыльной тюрьме папа встречал товарищей. Дальше вели их по этапу вместе. Идти было очень тяжело: резкие ветры, дожди, на дорогах жидкая грязь. Папа был в летнем пальто, ботинки у него разлезлись. Да и все его товарищи шли в рваных ботинках, в галошах, только некоторые были взяты зимой и потому одеты теплее. Папе дали чью-то рваную фуфайку. Он шел и все время думал о Косте…
Марина замолчала. Всем вспомнился заброшенный в сибирской глуши, умирающий от чахотки Костя.
– Всего не расскажешь. Там был один каторжник, пожилой уже. Вели его в кандалах. Ну, представляете себе? На дороге жидкая грязь, моросит дождь, ветер сбивает с ног… Ну, конечно, тащился, тащился этот старик и упал. Ведь еще и кормят арестантов впроголодь. – Марина провела рукой по лбу. – Страшно все это…
– А старик как же? – тихо спросила Динка. Но Марина уже вспомнила что-то другое, лицо ее посветлело, складка у губ разгладилась.
– Старика посадили потом на телегу. Уголовники подняли крик, вмешались политические. Ну, кандалов со старика не сняли, конечно, но пришлось конвойным слезть с телеги и положить больных. Телега считается для арестантов, а едут в ней конвойные.
– Вот сволочи! – резко бросила Динка и покосилась на мать.
В семье Арсеньевых никто не произносил грубых, ругательных слов, и Динке строго-настрого было запрещено «тащить их в дом». Марина была уверена, что ругаются только «пьяные извозчики», но когда такая ругань срывается из уст девочки, то это невозможно слышать.
«Да и к чему такие слова? Русский язык настолько богат, что можно любые чувства выразить иначе и гораздо сильнее», – говорила обычно Марина, но Динка никогда не была согласна с ней.
«Сволочь есть сволочь, и нечего придумывать для нее других, нежных слов», – упрямо повторяла она.
Но сегодня Марина не сделала замечания дочери: она была слишком поглощена своим рассказом и торопилась передать детям все, что было самым главным в воспоминаниях отца о тяжелом этапном пути.
А самое главное были люди.
– Везде, везде есть хорошие люди. Папа говорил, что когда их колонна входила в село, изо всех дворов выбегали ребятишки, стучали в окна: «Колодников ведут! Несчастненьких ведут!» И сразу, накинув на головы платки и полушубки, торопились на улицу женщины, старухи. И каждая старалась сунуть арестантам хлеб, лепешки, мороженую рыбу. Одна даже с кувшином горячего молока бежала за колонной. Папа считает, что и его просто спасли сибиряки.
– Папу? – с тревогой спросила Динка.
Марина кивнула головой и потянулась за кувшином с водой, быстрыми мелкими глотками выпила воду и поставила кувшин на ступеньку.
– Не убирай, мне все время пить хочется, – сказала она Лене и, вздохнув, снова начала свой рассказ: – Папа ведь шел в летнем пальтишке, а тут как раз поднялась метель. Ну, жандармские офицеры, видно, сами подмерзли; остановили колонну в одном селе, завели арестованных в постоялую избу, а там теснота, давка, гремят кандалы. Посредине пылает русская печь. И все лезут к огню. Папа рассказывал мне так: «Я сижу, дышать нечем, от мокрой одежды поднимается пар, махра душит… и в глазах сизый туман. Товарищи намочили какую-то тряпку, а голова горит. В дверь набились крестьяне, ругаются с конвойными… И в это время подъехал в своем возке какой-то старожил этих мест, крестьяне встретили его очень почтительно и называли „дохтур“… Явился этот „дохтур“ весь в снегу – метель разыгралась такая, что в двух шагах ничего не видно». Все это папе потом рассказали, он говорит, что тогда видел все как во сне. Этот самый «дохтур» показался ему какой-то снежной лавиной, которая с паром и грохотом ввалилась в дверь. Ну, товарищи, видно, сказали ему, а может, он сам увидел весь этот кошмар, только папа слышал, как этот самый «дохтур» кричал на конвойных:
«Мерзавцы! Куда же вы тащите больного человека! Как вы смеете в такую погоду людей, как скотину, гнать! Прогонные денежки в карман кладете! Я буду губернатору жаловаться! Я вам покажу, как позорить Россию! Снять со всех кандалы немедленно!»
Одним словом, дальнейший путь папа ехал уже в санях и в чьем-то тулупе. Товарищи говорили, что этот самый «дохтур» достал у кого-то из крестьян тулуп, валенки, шапку и велел жандармам сдать папу в тюремную больницу. Вот так в первый раз заболел папа и провалялся в тюремной больнице целый месяц. А мы об этом ничего не знали… – тихо закончила Марина.
– Бедный папа… Он такой терпеливый, никогда ни на что не жаловался, – вздохнула Мышка.
– Он и теперь не жаловался, хотя здоровье его очень подорвано. Сейчас мне удалось устроить его при самарской тюрьме в больницу. А там свои люди, товарищи носят обед, часто навещают рабочие. Он как-то окреп, немножко поправился. Не знаю, сколько удастся держать его в этой больнице, но будут держать как можно дольше. Папа просил всех вас крепко поцеловать. Я ему рассказывала про Леню, что он уже совсем взрослый и пользуется доверием партийных товарищей… – Марина с улыбкой посмотрела на сияющего от удовольствия Леню и неожиданно сказала: – Леня! Папа настолько сроднился с мыслью, что ты его сын, что просит тебя узаконить, он так и сказал – узаконить, и носить его фамилию: Леонид Арсеньев!
– Леонид Арсеньев! Леонид Арсеньев! Как красиво, правда, мама? – захлопала в ладоши Динка.
– А главное, у нас будет одинаковая фамилия! – с гордостью сказала Мышка.
Но Леня, бледный и растерянный, стоял молча. И все с удивлением смотрели на него.
– Ты знаешь, что это невозможно, мама! – наконец сказал он.
Марина, словно вспомнив о чем-то, улыбнулась.
– Мы не требуем от тебя ответа сейчас, – мягко сказала она.
– Как? – обиженно протянула Мышка. – Разве об этом еще надо думать?
Динка, морща лоб, напряженно вглядывалась в лица матери и Лени.
– Я могу ответить сейчас, мама! И тебе, и папе, и Мышке! – Леня поймал руку Динки. – Встань, Макака! Я могу говорить об этом только стоя!
Динка поняла и, вспыхнув, встала с ним рядом.
– Мама! Мы любим друг друга! – торжественно сказал Леня. Серые глаза его на бледном, но счастливом лице выражали такую радость, как будто сообщение, которое он только что сделал, являлось величайшим открытием для него самого.
– Господи ты боже мой… – сказала Марина. – Мне кажется, я это давно знаю…
– Конечно. Это ни для кого не тайна, – подтвердила озадаченная Мышка.
– Нет, тайна! Тайна! – неожиданно рассердилась Динка. – И мы вам первым об этом сказали! А больше никто не знает!
Мышка вдруг залилась своим серебристым смехом.
– Ой, не могу! – стонала она. – Да нет ни одной собаки и ни одного человека, который бы не знал!
– Собаки, может, и знают… – пожала плечами Динка, но Леня перебил ее.
– Так вот, мама! – весело сказал он. – Пусть знают все собаки и все люди, что отныне мы жених и невеста, а так как Арсеньев не может жениться на Арсеньевой, то я вынужден отказаться от большой чести для меня носить папину фамилию. Думаю, что он поймет и простит своего сына за этот отказ! Я сам напишу ему!
– Ну, Леня, тут уж я ничего не могу сказать, – улыбнулась Марина. – Может, это немножко и рано, особенно для Динки, но ничего лучшего для вас обоих я не желаю!
– Конечно, это самое лучшее, но все-таки какая Динка невеста! Надеюсь, вы не завтра побежите венчаться? – улыбнулась и Мышка.
– Нам все равно, – беспечно сказала Динка. – Но мне не нравится, что все вышло так обыкновенно. Лень! Становись перед мамой на колени! И я тоже! Вот так! Господи! Хоть бы какая-нибудь завалящая иконочка! Ничего в этом доме нет!
Динка бухнулась на колени рядом с Леней и, взяв его за руку, нараспев сказала:
– Поблагословить нас, мамо, на счастливую жизню до самой смерти и далее того!
Марина, смеясь, обняла обоих, она была очень растрогана.
– Благословляю вас за себя и за папу!
– А за себя я сама благословлю! – расшалилась вдруг Мышка и, схватив одной рукой Леню за прядь волос, а другой Динку за косу, грозно закричала: – Вы чего меня обманывали, а? Почему молчали?
Поднялся такой визг и хохот, что Марина сказала:
– Настоящая Динкина свадьба! Но хватит, хватит, а то из экономии прибегут! – Она шутливо поклонилась: – Благодарим вас за честь и доверие, мы, конечно, будем иметь в виду, что вы жених и невеста, но пока до главного события еще далеко…
– Почему далеко? – закричала Динка. – Мы можем когда угодно!
– Ну, ну! Раньше нужно кончить гимназию! – уже строго сказала Марина.
– Фью! – свистнула Динка. – Для свадьбы и семь классов довольно!
– Я больше не спрошу! – закричал развеселившийся Леня.
Но Марина вдруг внимательно посмотрела на Динку и, подозвав ее к себе, тихо спросила:
– А как же… Хохолок?
Лицо Динки мгновенно вытянулось.
– Потом, мамочка. Я все расскажу тебе потом, – тихо шепнула она.
– Подождите, – озабоченно сказала Мышка. – Ведь мы еще ни о чем не поговорили. Мамочка, Алина не писала тебе?
– От Алины было два письма… Жизнь ее налаживается, она ушла от мужа, – с удовлетворением кивнула головой Марина.
Дети удивленно и вопросительно смотрели на мать.
Леня пробормотал:
– Вот так налаживается…
– Как ты сказала, мама? – боясь ошибиться, быстро спросила Динка.
Марина улыбнулась:
– Я повторяю: жизнь Алины налаживается, она ушла от недостойного человека. Она работает, и я думаю, что мы с папой не ошиблись в ней!
– Но как же так… – начала Мышка.
Но Динка в бурной радости обхватила за шею своего Нерона и покатилась с ним на траву.
– Господи! Спасибо тебе за моих собак и за всю мою семью!
– Дина, не дурачься! Это была очень тяжелая ошибка в жизни твоей сестры, ей дорого стоил разрыв с мужем, – строго и печально сказала Марина.
– Она еще любила его? – тихо спросила Мышка.
– Она не уважала его, значит, и не любила. Но Алина ведь очень серьезный человек, ей надо было убедиться самой…
– Убедиться! – с горечью воскликнула Динка. – Да ведь его же сразу было видно!
– Это нам было видно, и то не совсем, – задумчиво сказала Марина. – Есть люди, которые умеют как-то незаметно уклоняться от серьезного разговора и в то же время держаться товарищества… Одним словом, Алина случайно узнала, что младший брат ее мужа – политический – вернулся из ссылки, а Виктор не захотел принять его… И Алина ушла.
Марина посмотрела на притихших сестер.
– Брат ее мужа оказался очень хорошим человеком, он устроил Алину в знакомую семью, нашел ей работу. Сейчас они оба ведут очень ответственную подпольную работу. Алина пишет, что наконец она нашла то, что ей было нужно…
Марина вытащила из сумочки мятый конвертик.
– Вот как заканчивает она свое письмо: «Мамочка, скажи папе и сестрам, что я снова Арсеньева…»
Долго, долго сидит на крылечке мать со своими детьми.
Уже все новости и лесные тайны доложены Марине: и о панских коровах, и о злобных кулаках Матюшкиных… И все еще не рассказано самое главное – то, о чем узнала и услышала Марина от своих товарищей-самарцев, от приезжих из Питера рабочих Путиловского завода.
– Приезжал Иван. Помните Васиного друга? Он и сейчас работает на Путиловском вместе со старшим братом. Питерские рабочие уверены, что революция начнется именно в этом городе. Иван говорил, что там все время проходят забастовки, народ не может забыть Кровавого воскресенья… Рабочие держат непрерывную связь с харьковскими рабочими и с другими… В общем, Иван много интересного рассказал… Ну, на фронте вы знаете, как дела идут. Говорят, что среди солдат часто вспыхивают возмущения… Во дворце вообще потеряли голову. Царица во все вмешивается, сама назначает министров из числа своих приближенных, царь, по слухам, находится в полной растерянности, а тут еще в Питере начался настоящий голод… Одним словом, под троном дрожит земля, – торжественно закончила Марина и тут же озабоченно спросила Леню: – А что у нас? Мне передавали, что к нам на хутор должен приехать железнодорожник и привезти шрифт, необходимо возможно скорее наладить выпуск рабочего листка. Ты не узнавал, почему этого железнодорожника до сих пор нет?
– Я узнавал, но из Шепетовки никого не было. Надо было б связаться с Гафуровым, – смущенно ответил Леня, почувствовав строгие нотки в голосе матери.
– С Гафуровым? – сморщила лоб Марина. – Это же фамилия нашего Малайки…
– Ой, мама! Ты же не знаешь, что они нашлись! Нашлись, нашлись Лина и Малайка! – громко зашептала Динка. – Ты понимаешь, он теперь такой важный, наш Малайка… Вот пусть Леня расскажет!..
И снова начались бесконечные рассказы, надежды и предположения. Прервала этот разговор Марьяна: она принесла горячий борщ, гречневые лепешки, молоко… Выкладывая все это на стол и целуя Марину, Марьяна сообщила, что Ефим, мабуть, не придет, бо его вызвал Дмитро, там чего-то случилось на селе с солдатом.
– Не знаю уж, чего там, только без моего Ефима нигде не обходится, зараз люди бегут к нему, – с гордостью добавила Марьяна и, собрав пустые горшки, ушла.
Обед показался Динке особенно вкусным. За столом все время чувствовалось присутствие матери. Никто не ломал хлеб, не вырезал себе румяную корочку, тарелки не летели из конца в конец, было уютно, чисто и тихо. От усталости и множества впечатлений у Марины слипались глаза.
– Маме нужно отдохнуть с дороги, – сказала Мышка.
– Сейчас все приляжем и отдохнем, – согласилась Марина.
После обеда Динка забралась к маме на кровать.
– Ну, так что же с Хохолком? – тихо спросила Марина. – Сказала ты ему вашу новость? Может быть, напрасно?
– Нет, мама, если бы я не сказала, он бы еще больше страдал. Я не хотела унижать его страданием.
– Разве страдание унижает? Конечно, ему нелегко лишиться своей подружки, но он еще мальчик. А вообще мне кажется, ты слишком поторопилась, Диночка.
– Так было надо, мама… Когда человек страдает, все его жалеют, а жалость унижает, она всегда унижает. Я не хотела этого, мама. Пусть лучше он уйдет. Когда у человека большое горе, он должен быть один…
– Не знаю, мне кажется, что в горе необходимы друзья, – сказала Марина.
– Нет-нет… Жалость унижает… Хохолок один, но он знает, что я с ним. Он знает, что каждую минуту я думаю о нем… Не будем больше говорить об этом, мама.
Марина крепко обняла дочку. Она не могла еще решить, правильно или неправильно поступила Динка.
«Не всякий может так рубить с плеча…» – подумала она, закрывая глаза.