Разразилась Февральская революция. Царь был свергнут. Наконец-то пал идол, трехсотлетняя, замшелая монархия рассыпалась в прах. Сюда, в Сухум, доходили из Питера, из Москвы волнующие вести. Однако не кончилась еще проклятая война. А ведь этого все ждали. Между тем Керенский надрывно звал к воине «до победного конца». Западные союзники заклинали Россию продолжать бойню любой ценой, опять же «до победного конца». А старое государство рушилось. В то время с особой силой зазвучали слова: партия большевиков, Ленин.
В Абхазии князья и дворяне, пережив первый испуг, вновь приходили в себя. Купцы торговали по-прежнему бойко, чиновничество рукоплескало Керенскому. Словно ничего особенного не приключилось. Но это так могло показаться только человеку наивному: хребет буржуазии был надломлен, уже нарождалось великое Октябрьское зарево.
Вот по улице вышагивает Дмитрий Гулиа. Посмотрите, на нем форменный сюртук, шапка с кокардой, под мышкой — кипа тетрадей, а в правой руке неизменная палка, которой он сечет крапиву у заборов или отшвыривает камни, попадающиеся на дороге. На углу, недалеко от его дома, происходит случайная встреча с тремя абхазскими интеллигентами. Гулиа знает их: один из них — видный чиновник, а двое других — врач и дорожный инженер. Если бы они не окликнули, Гулиа прошел мимо: он всегда о чем-нибудь крепко думает.
— Что это? — спрашивает врач.
— Тетради ученические. Надо отметки выставить.
— И это нынче же?
— До утра, — объясняет Гулиа.
— Ничего себе работенка! Когда же отдыхаете?
Гулиа смеется.
— Когда пишу историю.
— Какую историю?
— Историю Абхазии.
— Это большое дело, Дмитрий, — говорит врач.
Однако остальные не очень с этим согласны. Чиновник говорит:
— Дмитрий, у тебя волосы седеют. Оставил бы ты свои тетради и историю и шел бы на видную работу.
— Я, пожалуй, так и сделаю, — шутит Гулиа, — когда допишу историю.
Инженер безнадежно машет рукой.
— Ты фантазер, Дмитрий. Неужели полагаешь всерьез сотворить абхазскую литературу?
— Думаю.
— Нет, вы послушайте его! Он это говорит из упрямства, но едва ли сам верит в собственные слова.
— Верю.
— Ив абхазскую литературу?
— Тоже!
— Но ведь это миф! Ты один будешь вертеться как белка в колесе, — говорит инженер. — Кому охота вкладывать деньги в безнадежное дело? Кому стихи нужны? А вот дороги — другой разговор! Шел бы лучше в подрядчики. При твоем авторитете это даст тебе сам-десять.
— Мне поздновато учиться коммерции.
Врач не согласен с теми, с двумя.
— Господа, вы явно пренебрегаете родной культурой…
— А где эта культура? — язвительно спрашивает инженер с полного одобрения чиновника. — Я что-то ее не вижу.
— И не увидишь! — отвечает Гулиа. — Если бы все рассуждали вот так, то мы давно бы и язык свой растеряли!
Чиновник важен, как индюк. Еще бы, он из князей! Понятие о национальной чести считает вздором, к тому же вредным. Абхазцев всего сто тысяч. Что это, много? Не проще ли пристать к какой-нибудь великой нации? И литература готовая, и грамматика, и история… Инженеру эта мысль по душе. Он весело хохочет. Он говорит:
— Дмитрий, ты еще не стар. А при твоем таланте и энергии жил бы припеваючи — при реальном подходе к жизни. Учителишки и писаки жили и живут впроголодь. Не жалеешь себя, так семью пожалей. Я частенько проезжаю мимо твоего дома и вижу, как Леля ведрами тащит воду. Жалко ее!
Дмитрий потирает лоб.
— Да, жизнь не легкая. Это верно… Присесть к готовенькому пирогу — проще простого. Однако я твердо решил идти своим путем… Честь имею кланяться!
И он удалился. Трое смотрят ему вослед. Врач выговаривает инженеру:
— Он обиделся. Ну зачем так резко?
Однако Гулиа тут же забыл о них. Нет, не ради куска мяса живет человек на земле. Или любимое дело — или ничего!.. Придя домой, Гулиа набрасывает стихи и тут же читает жене. Называются они просто: «Вперед!» Вот неполный подстрочник: «Время изменилось, туча прошла, засияло солнце и нас всех разбудило. Мы видим ясно, что произошло в пашей стране. Двигайтесь вперед! Никто не отставай!.. Рухнула несправедливость, правда шагает. Зло упало наземь, и правда победила… Встаньте, товарищи, двигайтесь вперед!.. Дело полезное творите для нашей страны…»
Когда писались эти строки, Керенский уже бежал, переодетый в женское платье.
Уже гремело имя Ленина, страну захлестывала новая революция.
Михаил Делба пишет о стихах «Вперед!»: «Здесь Дмитрий Гулиа как народный писатель и просветитель, борец за дело трудящихся, который всю жизнь мечтал «помочь своим поэтическим трудом народу», сделал несомненный и большой шаг вперед на тернистом пути своего творчества».
К Гулиа приехали крестьяне из сел Адзюбжа и Тамш. Это были уважаемые старики. Коней привязали к забору, кнуты заложили за голенища и поднялись наверх. Дмитрия не было дома: он на работе. Елена Андреевна принимает гостей, угощает мамалыгой, сыром и вином. (Абхазцы говорят: «Если тебя не торопятся сажать за стол, торопись скорее вон!» Я не помню, чтобы мать когда-нибудь забывала это правило.)
Вот явился и Дмитрий. Он рад старым друзьям. Обнимаются. Церемонно усаживаются. А после обеда затевается разговор, ради которого приехали старики.
— Дырмит, — говорит один из них, — что же это в мире делается? Без царя, что ли, жить будем?
— Как видно, так, — отвечает Гулиа. — Разве это плохо?
— Да нет, не плохо. Но ведь все по-прежнему остается. Князья полнеют, дворяне пьянствуют. Ей-богу, на них, как и прежде, нет управы.
— Это потому, что в Абхазии хозяйничают меньшевики, — объясняет Гулиа. — Если бы не они, дело бы повернулось иначе.
— Значит, что же? Ты за большевиков?
— Я за тех, кто против царя, — уклончиво отвечает Гулиа.
— Кажется, и мы так думаем, — говорят крестьяне.
Назавтра вся беседа со стенографической точностью будет доложена в Тамше и Адзюбже. «Раз сказал Гулиа, значит это правда», — говорили крестьяне. И пол-Абхазии услышит и узнает его мнение.
А события быстро нарастали. Политическая атмосфера накалялась. Георгий Дзидзариа пишет: «Классовые противоречия в абхазской деревне уже к осени 1917 года настолько обострились, что в целях обеспечения организованности в борьбе против дворянско-помещичьей контрреволюции в Бзыбской Абхазии был создан крестьянский вооруженный отряд под названием «Кераз». Зарождение и вся дальнейшая деятельность крестьянской дружины «Кераз» проходили под руководством большевиков…»
Гулиа писал в своей «Автобиографии»: «Октябрьскую революцию я встретил доброжелательно, хотя, пожалуй, не очень точно представлял себе ее цели. Мне очень нравилось правильное разрешение земельной проблемы, нравился удар по помещикам и ленинское решение национального вопроса — жгучего вопроса всех времен…»
Как-то Гулиа ввалился к себе радостно-возбужденный.
— Леля, — сказал он, — моему одиночеству в литературе, кажется, приходит конец. — Гулиа от удовольствия потирал руки. — Вот какое дело. Сегодня была беседа с Самсоном. Это абхазец, учитель. Ты его знаешь. По фамилии Чанба. Оказывается, он поэт. Прочитал мне свои стихи. По-моему, это отрывки. Написаны блестяще! Я расцеловал его.
Елена Андреевна захлопала в ладоши.
— Браво, Дмитрий, ты всем утрешь нос! Вас уже двое! Это кое-что да значит.
— Еще бы! Он зайдет к нам и почитает…
Самсон Чанба — прекрасный поэт, прозаик и человек. Если кого-либо можно назвать воплощением скромности и высокого такта, так это Самсона Яковлевича…
Различны писательские судьбы. Есть писатели, творчество которых должно быть мысленно, словно пунктирными линиями, продолжено за пределы их физического существования. Только в этом случае можно полностью оценить тех, кто не успел создать своей главной или наиболее важной книги. К таким относится и выдающийся абхазский писатель Самсон Чанба.
Он пришел в абхазскую литературу в конце десятых годов нашего столетия. Его первым произведением была поэма «Дева гор» — гимн родной земле и родному народу. В образе героической Девы он рисовал Абхазию, пережившую не одну трагедию и почти чудом выстоявшую.
Он писал стихи, драмы и прозу. Его пьесы — первые оригинальные произведения абхазской драматургии. Писатель создавал образы соотечественников, боровшихся за свою честь и достоинство (драма «Махаджиры»), за свободу, против угнетателей (драмы «Киараз» и «Апсны Ханым»). Перед зданием Государственного театра Абхазии по праву поставлен памятник Самсону Чанба — основоположнику национальной драматургии.
Однако вершиной его творчества является повесть «Сейдык», названная так по имени одного из ее героев. Она была написана в начале тридцатых годов. Писатель шел по горячим следам жизни…
Впервые я увидел Чанба в типографии Адольфа Зайдшера, где печаталась газета «Апсны». Самсон Яковлевич заходил к нам довольно часто. Тогда между ним и отцом велись бесконечные беседы о литературе и абхазском языке. Помню, как он однажды вечером заехал к нам с законченной рукописью поэмы «Дева гор» и прочитал ее вслух за чашкой чаю. Он засиделся допоздна.
Отец внимательно просмотрел рукопись — уже «глазами» — и сказал коротко:
— Самсон, это хорошо.
— Я бы хотел, чтобы ее перевели на русский, — сказал Самсон Яковлевич. — Как ты думаешь, кого бы попросить?
— Может быть, Стражева? — сказал отец.
— И я так думаю. Я устно перевел ему поэму, и она заинтересовала его. Так он мне сказал.
Виктор Стражев был одним из русских символистов и в то время проживал в Сухуме. В самом деле, вскоре мы читали поэму, изданную на абхазском и русском языках.
Я все-таки забегу вперед, чтобы тут же сказать еще несколько слов о Чанба. Самсон Яковлевич долгое время был председателем Центрального Исполнительного Комитета Абхазии и народным комиссаром просвещения. Владимир Маяковский писал в 1926 году: «Прямо с «Пестеля» припер в АбЦИК к Самсону Чанба, конечно, представиться…»
Самсон Яковлевич делился с отцом своими литературными планами, выслушивал его советы и рассказывал нам разные веселые истории. Он был человеком прекрасного таланта и чистой души. И очень обидно, что не мог он уделить литературе большего внимания и шире раскрыть свой писательский талант.
Как-то он навестил нас с небольшой книгой в руках. На ней была сделана надпись, которую я храню: «Нашему учителю по литературному творчеству Д. И. Гулиа — от автора».
Отец обнял его, и мы уселись за стол, чтобы скромно отпраздновать выход новой книги.
— Это хорошая книга, — сказал отец, читавший «Сейдыка» еще в рукописи. — Самсон, я желаю тебе много таких книг. Учти: каждая книга — подарок народу, и он высоко оценит твою щедрость.
Самсон Яковлевич поднял бокал и сказал:
— Дмитрий, мое единственное желание — это Beрой и правдой служить абхазской литературе. Лично мне ничего не надо. Не нужны ни машина, ни новая квартира, ни высокое служебное положение. Если бы я мог писать книги, которые нравились бы читателям, это было бы наивысшей наградой для меня. И еще мне хочется целиком посвятить себя литературе, воспитанию молодых писателей. За нашу литературную смену!
Я не раз и не два встречался с Самсоном Яковлевичем, и каждая встреча с ним доставляла истинное наслаждение. Последние годы он работал председателем Союза писателей Абхазии. Был прост и обходителен даже с очень молодыми людьми. Терпеливо вел беседы в Союзе писателей. По складу своего характера, по душевной чистоте и культуре, образному мышлению, правдивости своей и партийной принципиальности в литературе Самсон Чапба был большим писателем. И успехи абхазской литературы неразрывно связаны с его именем.
Мы еще встретимся с ним в этой книге.
Задолго до установления советской власти в Абхазии появились литературные произведения, принадлежащие перу «природных абхазцев». В Кутаисе, например, жил и писал стихи на грузинском и русском языках один из светлейших князей Абхазии, Георгий Чачба (в грузинской транскрипции — Шервашидзе): ему запрещено было возвращаться в Абхазию. Петр Маан печатал в «Кавказском журнале», издаваемом в Сухуме, стихи на русском языке. «Я абхазец — горец вольный…» — восклицал он в стихах «Абхазец». «Где б я ни был, край родной — для меня кумир святой». Он же являлся автором пьесы «Махаджир». В газете «Апсны» Гулиа писал: «Один приезжий рассказывал мне в прошлом году, что… в Ростове поставлена пьеса «Махаджир» П. Маана… Ростовские зрители были поражены постановкой, оформлением и красотой сочетания слов и фраз… Когда окончилось представление, все потребовали автора Маана, который создал такое прекрасное произведение… П. Маан очень удачно слагает стихи на русском языке. Несчастьем является то, что он не пишет по-абхазски». Гулиа был одержим мечтой об абхазской литературе. И он прекрасно понимал, что нельзя ее создавать на грузинском или еще на каком-нибудь языке. Абхазскую литературу можно создавать только и только на абхазском, точно так же как русскую — на русском, армянскую — на армянском и так далее. Некоторая неясность в этом абсолютно ясном вопросе вдруг возникла в выступлениях отдельных печатных литературных органов в наше время. Владимир Солоухин был вынужден ответить на это статьей, в которой, в частности, пишет: «Украинец Гоголь писал по-русски и стал таким образом великим русским писателем. Не может быть русской литературы на французском языке, узбекской литературы на литовском, равно как и дагестанской на русском». Я не верю пифагорейцам, но, когда речь заходит о литературе, подчас кажется, что многое странным образом повторяется.
Самсон Чанба пытался писать по-русски, хотя он знал абхазский язык несравненно лучше.
— Самсон, — сказал ему однажды Гулиа, — я читал твою пьесу на русском языке. Мне кажется, что язык ее безлик. Не лучше ли писать на том языке, который знаешь лучше?
Чанба внял совету. По этому поводу Гулиа счел необходимым вставить в одну из своих заметок следующие строки о пьесе Чанба (1922 г.): «Если он ее, так же как и «Махаджиры», напишет по-абхазски, то будет очень хорошо».
1918 год стал для абхазской прозы славным годом — отсюда идут ростки этого весьма показательного для роста литературы жанра. В том году Гулиа написал рассказ «Под чужим небом». Очень немного отыщется в мировой литературе произведений, читая которые люди рыдали бы. А вот «Под чужим небом» ни один абхазец не может взять в руки без волнения. Помню, как в школе вслух читали его: чтецы — менялись каждые пять минут, ибо перехватывало дыхание…
Фабула рассказа столь же несложна, сколь и жизненна… Жили два брата — Мурытхва и Шарытхва. Елкан был сыном первого и племянником второго. Этот джигит разъезжал по ночам на коне и верно служил князю Елдызу. И во имя чего? Из-за одной лишь похвалы: «Молодец!» Молодой человек был не в меру тщеславен, бьющая через край энергия искала себе применения. И князь Елдыз по-своему направлял ее…
Однажды князя арестовали по обвинению в краже коня. Как должен в таких случаях вести себя преданный оруженосец? Брать на себя вину. А князь выручит…
Но не тут-то было: князь не выручил, и Елкан оказался в Сибири. Он там страдает. Он мечтает об Абхазии и, не выдержав сурового климата, погибает…
А Елкан снится своим родителям. Проснувшись, они все утро ведут разговор о нем, только о нем. Здесь перед читателем раскрывается психология наивных и добрых, как дети, людей. Весь аромат рассказа заключен именно в этой наивности, не поддающейся переводу, ибо она пронизывает каждую фразу, каждое слово. Эта вещь настолько национальна по языку, что теряет в переводе почти все. Это все равно, что взять золотую рыбку и посадить в клетку вместо соловья: песни не будет!
На этом примере еще и еще раз убеждаюсь в том, сколь сильна литература, написанная для народа на понятном и близком ему языке. Переводы рассказа имеются. Они печатались. Но они почти не трогают. В 1930 году я попытался перевести рассказ: получилась повесть «На скате», которая связана с рассказом «Под чужим небом» только сюжетом и, пожалуй, еще дальше от оригинала, чем другие, «сухие» переводы.
Абхазская литература явно не стояла на месте. Но и жизнь двигалась вперед гигантскими шагами. Абхазия оказалась отрезанной от России. В Абхазии и Грузии господствовали меньшевики. Надвигался хаос. Но более всего пугал призрак голода. Гулиа пишет: «В 1918 году мне довелось побывать на Кубани, где пылала гражданская война. В качестве одного из представителей абхазского народа я просил хлеба для населения. В Абхазию было отгружено несколько вагонов, но сам я не скоро выбрался оттуда…»
Об этой своей поездке и злоключениях на Северном Кавказе отец рассказывал часто.
Итак, несколько вагонов хлеба было отгружено из Екатеринодара. Но когда Гулиа со своими друзьями собрался в обратный путь, в городе, который несколько раз переходил из рук в руки, закрепились белые. В окрестностях города шли бои. Город был на осадном положении: всюду офицеры, солдаты, казаки.
В ожидании лучшего часа Гулиа жил в гостинице, где случайно познакомился с людьми, тоже попавшими в беду. Один из них представился Прохоровым, другой — Чениджиевым. Это были общительные и веселые люди, лет по тридцать пять — сорок. Встречаясь за утренним чаем, Прохоров, словно невзначай, показывал газету.
— Господин Гулиа, — говорил он, — не волнуйтесь: скоро разобьют красных, и вы уедете.
— Где это сказано? — спрашивал Гулиа.
— В газете.
Всегда презиравший ложь, Гулиа не выдерживал:
— Сплошное вранье! Вы слышали ночью пальбу? Могу вам сказать: она значительно ближе, чем позавчера.
Чениджиев, улыбаясь, включался в беседу:
— Господин Гулиа, вы слишком горячитесь: белые обещают скорую победу.
— И слышать не желаю эту чепуху!
Потом Прохоров и Чениджиев куда-от исчезали. А наутро история повторялась.
— Господин Гулиа, а ведь им конец.
— Кому это, господин Прохоров?
— Большевикам!
— Это написано в газете?
— Да, в газете.
— Напрасно вы утруждаете себя чтением. Я перестал забивать себе голову этой чушью. — Гулиа перегнулся через столик и прошептал: — Не будьте детьми: они на днях будут здесь, и мы разъедемся по своим домам.
— Кто это они, господин Гулиа?
— Большевики, или красные. Как угодно, так и называйте.
Прохоров и Чениджиев многозначительно переглядываются.
— Они настоящие звери, — говорит Чениджиев.
— Белые? — спрашивает Гулиа.
— Тише, господин Гулиа! Вот вы учитель, а простых вещей не понимаете. В газетах ясно написано: большевики режут детей.
Гулиа смеется.
— Рассказывайте сказки! Каннибалы никогда не одолели бы этих офицеров, которыми кишмя кишит Екатеринодар.
— Вы слишком откровенны, господин Гулиа.
— С вами, с вами, господа! Надеюсь, вы не выдадите… Я не политик, господа, я просто уважаю честных людей. Но если мне нагло врут, я не желаю читать такие газеты, не желаю слушать лжецов… Угодно выслушать предсказание?
— С удовольствием.
— Завтра ждите их.
— Большевиков?
— Именно. Хотите спорить?
Когда поспорили на бутылку шампанского, Прохоров спросил:
— А откуда у вас, Дмитрий Иосифович, такие сведения?
Гулиа говорит:
— Вы, верно, ночью спите. А вы прислушайтесь к стрельбе, и сами скажете, что завтра все кончится. Эти сбегут.
— Ну что ж, мы поспорили, — говорит Прохоров.
И они расходятся, чтобы наутро встретиться вновь. Гулиа определенно надеется выиграть пари — стрельба идет уже где-то на окраинах города.
Наутро Гулиа не нашел белых. Офицеров словно ветром сдуло. Он поспешил в ресторан, чтобы сообщить об этом Прохорову и Чёниджиеву. Каково же было его удивление, когда обнаружилось, что веселые люди куда-то запропастились! Это было огорчительно, но что поделаешь…
Большевики обещали быстро восстановить жизнь в городе и наладить транспорт. И они сдержали свое слово. Дней через десять Гулиа смог выехать на небольшом поезде, составленном из пяти теплушек, в направлении Новороссийска. Однако на третьем или четвертом перегоне поезд остановили. Проверяли документы. Многие были задержаны, в том числе и Гулиа, чья учительская кокарда, не внушила доверия красным.
Ночь Гулиа провел в какой-то халупе. Проснулся от холода и криков. Посмотрел в щелку: — во дворе толпа людей. Страж, вооруженный винтовкой, увещевал:
— Товарищи, разойдитесь. Командир все выяснит. Надо — шлепнем, а не виноват — отпустим.
Через час, когда толпа поутихомирилась, Гулиа усадили на телегу и перевезли в ближайшую станицу. Там его втолкнули в какое-то тесное помещение, где уже сидело по меньшей мере до полусотни.
— Кто вы, господа? — спросил Гулиа.
— А вы? — ответил вопросом какой-то человек в шинели.
— Я учитель из Абхазии. А вы кто?
— Мы белые, — сказал военный.
— Все?
— Да, все.
Гулиа забарабанил в дверь.
— Чего вам?
— Тут ошибка получилась, господин…
— Я вам не господин, — грубо ответили из-за двери.
— Бог с вами, господин товарищ! Недоразумение!.. Прошу меня выслушать!
— На допросе скажешь, — ответил голос.
— Господа, — обратился Гулиа к заключенным, — почему вы так присмирели? Неужели все вы белые?
— Почти все, — усмехнулся офицер.
Вечером начались расстрелы тех, кто расстреливал вчера. К утру камера стала просторней.
Гулиа потребовал кого-нибудь из начальства. Явились какие-то моряки.
— Что вам?
— Я хочу начальника!
— Допустим, я начальник, — сказал огромного роста детина. И вдруг ахнул: — Ребята, а ну-ка, сюда! Кто это?
Ребята столпились возле двери.
— Енерал Кауфман, — сказал один из моряков.
— Он, убей меня бог!
С этой минуты Гулиа стал генералом Кауфманом, направленным сюда для того, чтобы взорвать туннель. Гулиа клялся, совал документы — напрасно: все в один голос твердили, что это тот самый «енерал Кауфман, который под Ригой воевал». И как важный преступник Гулиа был препровожден в город Темрюк, что на берегу Азовского моря.
К счастью, тюремный начальник оказался человечным. Он выслушивал Гулиа раза по три на день, поскольку тот требовал этого, и каждый раз разводил руками:
— Сделать, к сожалению, ничего не могу: вы числитесь под фамилией Кауфман.
Дни тянулись за днями, а «генерал Кауфман» пребывал под стражей. Спасибо начальнику: очевидно заподозрив что-то неладное и сделав соответствующие запросы, он терпеливо ждал; а тем временем каждый вечер вызывал к себе Гулиа и пил с ним чай. Расставаясь, неизменно спрашивал:
— А кто бы мог подтвердить вашу личность? Из наших, из большевиков, никого не знаете?
— Нет, господин товарищ, ведать не ведаю.
— Очень жаль.
Неизвестно, долго ли продолжалось бы все это, если бы один из новых арестантов не обронил такую фразу:
— Да, господа, наши в Екатеринодаре зевали, а Прохоров, Чениджиев и прочая большевистская сволочь делали свое дело…
И умолк.
Гулиа тотчас поднялся со своего соломенного ложа и спросил:
— Как вы сказали, господин?
— Я говорю Прохоров, Чениджиев и другие…
Гулиа нетерпеливо перебил:
— А кто такие Прохоров и Чениджиев?
— Как кто? Большевистские главари. Один из них, Прохоров, в Новороссийском ревтрибунале, а этот, Чениджиев, командует…
— Всё! — кричит Гулиа и принимается барабанить в дверь.
Час ночи. Охранник глухо спрашивает, что случилось.
— Прошу начальника тюрьмы, господин товарищ. Важное дело. Скажите, Гулиа просит.
Вскоре явился заспанный начальник.
— В чем дело?
— Я знаю, кто поручится за меня! — скороговоркой выпаливает Гулиа. — Из ваших, из большевиков!
— Интересно. Кто же?
— Прохоров! Чениджиев!
— Прохоров? — Начальник крайне удивлен. — Вы говорите, Прохоров?
— Да, он. Спросите, кто такой Гулиа Дмитрий Иосифович, опишите меня — он все вам скажет.
— Любопытно, — говорит начальник. — Ну что ж, я еду на станцию.
Прямой провод находился где-то верст за десять. Начальник морозной ночью поехал на лошади, чтобы переговорить с Прохоровым.
Что же дальше?
Под утро Гулиа вызывают с вещами (пальто да узелок с бельем). Начальник тюрьмы бледный, усталый. Но улыбается. Говорит:
— Ну и сквернослов же ваш Прохоров! Он пробрал меня и велел под усиленной охраной доставить вас в Новороссийск. Чтобы, говорит, ни один волосок с него не упал.
В тот же день на начальнической телеге Гулиа выехал в Новороссийск, вернее в сторону Новороссийска…
Документы у него были, что называется, соответствующие. Но ежели бы он попался белым или зеленым (что одно и то же), его бы мгновенно расстреляли без суда и следствия. К счастью, этого не случилось, и несколько дней спустя он уже сидел в ревтрибунале, в кабинете Прохорова.
— Я вас, Дмитрий Иосифович, не выпущу! — грозился Прохоров. — Никакого Сухума! Там меньшевики. Они придерутся к вам, скажут, с большевиками якшались… Сообщения нет. На катеришке отправить боюсь — затонете где-нибудь.
— Это верно, конечно. Но там моя семья.
Прохоров подумал и кивнул.
— Ладно, езжайте. Только дайте три дня сроку. Что-нибудь подыщем, какую-нибудь морскую галошу.
Отец вспоминал о трех днях:
— Это были приятные дни. Особенно после всего пережитого. Прохоров приносил свой паек, мы пили и ели. Потом простились с ним, как братья, и я никогда больше не видел его и не слышал о нем. Не знаю, что и с Чениджиевым. И с начальником темрюкской тюрьмы. Могу сказать одно: без них я бы наверняка пропал.
Ранним утром кто-то постучался к нам. Первой вскочила мать. Но дверь отворить так и не смогла: узнав голос отца, грохнулась на пол. Из старших была еще бабушка: она пыталась привести в чувство Елену Андреевну, призывая на помощь нашу родственницу Ефросинью (сирота, проживавшая у нас).
Я задал себе вопрос: вставать или нет? Любопытство, однако, взяло верх, и я побежал в коридор. Вот что я там увидел: в маленькое четырехугольное окошко глядит усатый человек. Он просит поскорее открыть дверь, а у порога лежит мать, и возле нее хлопочет бабушка со стаканом воды. Убедившись, что меры принимаются самые неотложные, я преспокойно улегся в постель и стал ждать дальнейших событий.
А за месяц до этого каким-то чудом до нас дошло письмо с Северного Кавказа. Отец в нем, можно сказать, прощался с нами, просил Елену Андреевну: «Леля, будь умна… воспитай детей, как можешь, как это бог на твою душу положит… Ты обо мне говори им часто». Видимо, какая-то необыкновенная сила инерции была жива в почтовом ведомстве: письмо прошибло все фронты, все преграды и рогатки и нашло адресата. Но тем больше горя и слез доставило оно мам…
Теперь все было позади: папа с нами! Я и брат мой Володя лежали с широко открытыми глазами и затаив дыхание ждали его.
Бывшая Российская империя неуемно клокотала. Революционный народ ширил великие завоевания Октября. Однако враги все еще не теряли надежды. Разгоралось пламя жесточайшей гражданской войны, когда само понятие «жалость» превратилось в горсть пепла. Россия, казалось, ввергнута в трясину хаоса, из которой ей никогда не выбраться. Иные литераторы предавались унынию, не в силах уяснить, что же такое происходит. Иные готовились к «махаджирству» на Запад, в европейскую цивилизацию. И только самые проницательные видели в революции свершение всех чаяний народа. И быть может, вернее многих, но по-своему, по-блоковски сложно понял и принял революцию автор «Двенадцати». Я бы, пожалуй, не смог назвать во всей современной поэзии, в поэзии двадцатого века, что-либо более совершенное по содержанию и по форме (как затруднился бы назвать в современной прозе что-либо более потрясающее, нежели повесть Экзюпери «Ночной полет»).
Голод и разруха грозились подмять все живое. Здесь, в Абхазии, словно в капле воды, отражалось почти все, что происходило в бывшей империи. И здесь голод, хотя и не такой страшный, как в Поволжье, уже маячил у порога почти каждого дома.
Абхазское крестьянство революционизировалось. Немногочисленные, но крепкие своей спайкой рабочие чутко откликнулись на события в России. Меньшевистскому правительству все сложнее становилось сдерживать народное возмущение. В Тифлисе хозяйничала клика Ноя Жордания, заигрывавшая с немцами. Рабочие и крестьяне Грузии вели борьбу против меньшевиков. Большевистское подполье непрерывно крепло. В этих условиях правительству, лишенному доверия, оставалось одно: усиливать репрессии и таким путем попытаться продлить свое существование.
В Абхазии регулярно проводились карательные экспедиции. Горели села, тюрьмы были переполнены. А лидеры абхазских большевиков — Эшба, Лакоба и Акиртаа — действовали то на Северном Кавказе, то в самой Абхазии. Меньшевики невольно расписались в своем бессилии предпринять против них что-либо. В так называемом Абхазском народном собрании, казалось бы специально подобранном меньшевиками, тоже было неспокойно: некоторые депутаты «подвели» — оказались большевиками. Например, поэт и драматург Самсон Чанба…
Однажды младший брат Елены Андреевны — реалист Иосиф примчался во двор и впопыхах вручил своей матери Фотине Николаевне пару солдатских сапог.
— Вот, погляди-ка! — сказал он радостно.
— Откуда они?
Вопрос был вполне естественный, и восемнадцатилетний Иосиф пояснил:
— Меня забирают в армию. Еду воевать против турок. Нам выдали сапоги. Их можно продать, а я получу еще.
Каково же было его огорчение, когда обнаружилось, что сапоги на одну ногу! Что делать? Не бежать же обратно к каптенармусу. Так ради пары сапог этот молодой человек несколько месяцев провоевал где-то в Сурамских горах, неподалеку от турецкой границы. Эти сапоги на одну ногу и эти несколько месяцев оказались для него роковыми. Не раз приводили они его в тюрьму на крутых поворотах событий и окончательно свели в могилу в трагическом тридцать седьмом…
Появляться на улицах после наступления темноты было небезопасно. Пули так и свистели. Даже днем затевались непонятные перестрелки. Мы обычно устраивались под каменной лестницей и сидели там, пока не получали соответствующей команды от Елены Андреевны. Если отец отсутствовал, мать убивалась и рвалась к нему на работу, чтобы удостовериться, что он жив. В небе летали удивительные бипланы «блерио». Наблюдать за их полетами было сплошным удовольствием для меня и брата. Сухумские реалисты маршировали по улицам и пели: «Кого-то нет, кого-то жаль, и чье-то сердце рвется вдаль». Иногда их водили стрелять из пушек. Однако воинственность была напускная, мальчишеская. Мало кто принимал тогда всерьез эту меньшевистскую армию. Однажды самолет — биплан — пролетел очень низко над нашей улицей. Мы видели, как летчик махал рукой. С земли отвечали дочери известного владельца табачных складов, жившего напротив нас. Мы уже знали: это их кавалеры там, в воздухе.
Гулиа по-прежнему преподавал все в тех же учебных заведениях. По-прежнему проверял тетради, а после писал историю Абхазии. В учительской семинарии был организован литературный кружок. Многие члены его писали стихи. Гулиа внимательно приглядывался к каждому из молодых поэтов. Готовились к выпуску рукописного литературного журнала. Поэт возлагал на это начинание большие надежды. И не ошибся: журнал превзошел все ожидания. В 1920 году Гулиа писал: «Оглядываюсь вокруг — и вижу, что окончившие Сухумскую семинарию и реальное училище с душою работают в нашей газете. Даст бог, абхазский язык теперь уж не пропадет, к этому я и стремился. Труды мои не пропали даром».
Жить становилось все труднее. Наша семья пообносилась. И не только наша, разумеется. Елене Андреевне стоило неимоверных трудов прикрывать латаной одеждой наши бренные тела. Были пущены в ход остатки приданого, которые могли соблазнить ростовщиков: серебряная сахарница, золотая цепь от часов, кольца, массивный мамин браслет. Дошла очередь и до уникальных географических карт размерами с комнатную стену. Однако кому нужны были карты? Только после долгих поисков нашелся географ-любитель из села Найдорф (под Сухумом). За десяток карт он давал нам по кружке молока в течение двух месяцев.
Я наблюдал, как из гостиницы «Сан-Ремо» (нынешняя «Рица») матросы выводили Ефрема Эшба. Меньшевики пытались арестовать его. Но подоспели революционные моряки и вызволили своего боевого товарища. Матросы окружали Эшба двойным рядом шпалер. На нем была белая абхазская рубашка с шелковыми застежками и папаха. Представляю себе, как свободно вздохнул он, ступив на борт корабля, который, если не ошибаюсь, назывался «Дакия».
Вскоре произошел такой случай: абхазский князь Эмхаа застрелил матроса. Князь пытался скрыться, но был схвачен крестьянами и передан морякам. На корабле он застрелил еще одного матроса.
— И его бросили в топку, — говорили богатые горожане.
Этот случай описан в рассказе грузинского писателя Лео Киачели под названием «Крейсер «Шмидт».
Словом, разгоралась борьба не на жизнь, а на смерть. Меньшевистские войска двигались в сторону Сочи. На рейде частенько появлялись английские и итальянские корабли, недвусмысленно поддерживавшие меньшевиков.
В девятнадцатом году произошло знаменательное для абхазской культуры событие: родилась первая абхазская газета, названная «Апсны», то есть «Абхазия». Хухут Бгажба пишет: «Д. Гулиа организует выпуск первой абхазской газеты — «Апсны»…»
Отец принес домой свежий номер газеты, отпечатанный на оберточной бумаге. Расцеловал нас, поздравил, словно в праздник, и дал каждому из нас подержать его в руках.
— Ну, берегитесь! — погрозил он кому-то кулаком. — Теперь есть у нас даже своя газета.
Мать раздобыла где-то бутылку вина, и за обедом ее распили. Отец все читал и перечитывал газету. Ему словно не верилось, что в руках у него и в самом деле абхазская газета.
Гулиа так характеризовал «Апсны»: «Газета эта, можно сказать, была по преимуществу литературной, где помещали молодые поэты свои произведения: стихи, рассказы, пьесы и др. Такой характер ей был придан для того, чтобы она не сделалась орудием меньшевиков… Если в газете попадались статьи политического характера, то эти статьи отражали идеи большевиков».
И как могло быть иначе? Что принесли меньшевики Абхазии? Социальную справедливость? Нет, ведь по-прежнему бесчинствовали князья, дворяне и торговцы. Может быть, сытую жизнь? Напротив, люди голодали и бедствовали, как никогда. Может быть, они способствовали развитию национальной культуры? Совсем напротив: они оскверняли ее как могли. В горской школе, которая для Гулиа и многочисленных его сверстников казалась святыней, стоял эскадрон, и классы были превращены в конюшни. Об этом с негодованием писал Дмитрий Гулиа. Меньшевики наносили удар за ударом по всем мыслимым направлениям и отвращали от себя последних заблудших овечек, если такие еще имелись. «Отчего накинула облачную шаль? Что ты плачешь, родина, и о чем печаль?» — горестно вопрошал Гулиа.
Сыхаара сыпсадгил,
Йкалазей, закузей?..
. . . . . . . . . .
Сылашара сыпсадгил,
Абае улахь зейкузей?
Так звучат эти слова по-абхазски.
А в другом месте поэт восклицал: «Молюсь я богу за тебя. Услышит ли он сердца крик?»
Гулиа писал в газете «Апсны»: «Если хотим идти вперед и добиться свободы, прежде всего должны поставить школьное дело… А ну, пусть кто-нибудь скажет, что необразованная нация имеет свободу и самостоятельность! Никогда!..»
Так что же сталось с абхазскими школами? Дмитрий Гулиа в одном из номеров «Апсны» перечислил беды: в одной сельской школе нет «потолка, рамы без стекол, нет дров, нет сторожа»; в другой — «со всех сторон дуют сквозняки»; в третьей — «детей обучают в частном доме, мебели нет никакой, некоторые дети усаживаются на днища деревяных тазов»; в четвертой — «на абхазском, грузинском и русском» занимаются в одно и то же время разом; в пятой — «пока нет учебы» и так далее. Обрушивался Гулиа и на нерадивых учителей. Ему не раз приходилось доказывать такую, например, истину: «…учитель должен находиться в школе, и обучать детей, и устраивать школьные дела…»
Не жалеет Гулиа «огня» и против тех, кто лишен патриотического чувства, кому вино дороже родного языка. Он исхлестывает в стихах, статьях и заметках болтунов и неучей, которым, дескать, тесны рамки абхазского языка. В одном из сатирических стихотворений, написанных в 1919 году, Гулиа обличает безродного шалопая, который «за деньги — хоть пахать будет», который «абхазец… и здесь воспитан, но слов абхазских… не знает — так уж горд!» Гулиа всеми силами пытается привить любовь к родному языку. Он настойчиво доказывает, что абхазский язык не беднее других. Он требует, чтобы родители обучали детей в школе, чтобы ребенка не обделяли грамотой. Он призывает набираться знаний, ничего не жалеть ради этого великого дела. Гулиа писал: «Мы, абхазцы, имеем много недостатков, но главный заключается в следующем: мало у нас терпения, мало работаем упорно, с душой». Призывая больше и чаще писать в свою газету, он восклицает: «…если вы так быстро устали, если вы больше ничего не скажете, больше не напишете, — кто же тогда напишет, кто скажет?!»
В заметке «Образование и ремесло» Гулиа рекомендовал, учась грамоте, непременно овладевать каким-нибудь ремеслом. Стараясь быть лучше понятым, он ссылается даже на евангелие. Он пишет: «…все знали ремесла… И Христос знал… Апостол Лука, писавший евангелие, знал малярное дело». Человек без грамоты и ремесла, увещевал Гулиа, растет «для воровства, для разбоя».
Итак, война неграмотности, война безделью! «Дело полезное творите для нашей страны, не откладывайте, будьте готовы всегда!» («Вперед»). Трудно выбрать более честную и ясную программу действий. В каждой строке, написанной в ту пору рукою Гулиа, звучит этот призыв, этот неустанный зов народного пророка, указующего единственно верный путь. Гулиа сотни раз повторяет это, как бы опасаясь, что его не услышат. Время было трудное, перспектива открывалась только для самых дальновидных. Вместе с Омаром Хайямом в пору было вопросить: «Что там, за хрупкой занавеской тьмы?» Требовалось огромное гражданское мужество, чтобы идти вперед, к намеченной цели. Прав был Николай Стрелецкий, когда много лет спустя писал: «Сквозь большую муку и тоску ты сюда пронес свой смелый почерк, песенночеканную строку».
Вот именно, сквозь муку и тоску!
Теперь с появлением газеты день Дмитрия Гулиа складывался так: с утра до сумерек — занятия все в тех же трех учебных заведениях; с сумерек до позднего вечера — проверка ученических работ; затем подготовка материалов для газеты или корректура и только после этого — история Абхазии или стихи. Он часами не подымался со стула, ничего и никого не слышал: знай себе работал. И так день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем…
В том же 1919 году у Гулиа родилась девочка, которую назвали Таней. Отец и мать были очень довольны: считалось, что девочка нежнее и глубже любит родителей и, во всяком случае, несравненно больше, чем драчуны вроде меня и брата.
Тариэль Аршба дотошно исследовал газету «Апсны». Он пишет: «Апсны» начала издаваться с 27 февраля 1919 года. Газета была среднего формата, четырехполосной, выходила вначале один раз в две недели, затем — еженедельно. Называлась она демократической, но по содержанию являлась общественно-политической и культурно-просветительной газетой… С помощью специальных агентов «Апсны» широко распространялась в абхазских селах…» «Пропаганда революционных идей велась зачастую открыто… Газета много раз находилась на грани закрытия».
В первом номере в редакционной статье Дмитрий Гулиа дал волю своим чувствам. Мы читаем: «Сегодняшний день для нас, абхазцев, является большим праздником. Сегодня вышел первый номер абхазской газеты, которая до этого времени была несбыточной мечтой… У абхазцев есть поговорка: день увеличился на «прыжок оленя». Начало издания газеты есть для нас «прыжок оленя» в развитии нашего языка и литературы».
Так оценивал поэт скромную на вид газету. Я думаю, что в его словах нет преувеличения. Каждый пишущий и читающий — а таких большинство — понимает значение выхода первой газеты.
— Слушай, это же замечательно! — говорил отец Елене Андреевне. — Мы имеем возможность разговаривать с читателем. Вот прилетит газетка вестницей в горные села. Как ты полагаешь, что скажут абхазцы? Верно, о, ни обрадуются. Но этого мало! Получат газету, напишут в редакцию. Мы ответим им, они снова обратятся к нам. Это и есть начало настоящей культуры!
— А деньги на издание имеются? — спросила практичная жена.
Отец задумался.
— На первое время их достанет, а там видно будет… В конце концов и мы немного приплатим.
— Да, конечно, — подхватила Елена Андреевна, которая только нынче утром заняла денег у грека-соседа, чтобы кое-что раздобыть на рынке.
— Газета есть, — говорил отец, — это главное… Ну-к? дети, садитесь и читайте вслух, а я послушаю.
Я говорил мельком, что газета «Апсны» печаталась типографии Зайдшера. Хозяина звали Адольфом Моисеевичем. Помещалась типография в двух шага? от набережной, в Рыбном переулке. Половину ее занимали старая плоскопечатная машина, американка для акцидентных работ и наборные кассы. При входе слева стоял столик для редактора, корректора, выпускающего (в лице Гулиа) и всех авторов, желавших читать свои гранки. Позади этого помещения находились две жилые комнаты (вернее было бы назвать их каморками). В них проживал сам Зайдшер с семьей: женой Евгенией Элюковной и пятью детьми.
Газету набирали Елизавета и Тамара Харбедиа, Еуген Чачхалиа, Мыстаабей Миканба. Адольф Моисеевич стоял у печатной машины. Через его руки проходил каждый экземпляр газеты. Это был человек живой, даже чуточку суетливый и очень обязательный. Он под сурдинку печатал и прокламации большевиков. Наборщик Миканба был связан с революционным подпольем и рассказывал, что Адольф Моисеевич с удовольствии брался за «наказуемое законом дело», то есть печатание революционных прокламаций. Само собой разумеется, ни о каком вознаграждении и разговора не было.
В дни выпуска газеты отец с утра уходил в типографию. К обеду я и брат навещали его. Пока газета печаталась, мы играли на тротуаре, а потом приносили домой кипы газет и здесь всей семьей отсчитывали экземпляры, которые следовало послать в тот или другой уезд.
«С середины 1919 года, — вспоминает Миканба, — «Апсны» оказалась в затруднительном финансовом положении… Нечем было платить наборщикам… Гулиа беспокоился о нас, наборщиках, о себе мало думал…»
Бывали случаи, когда агенты-распространители неаккуратно присылали деньги. Против них Гулиа принимал самые разнообразные меры воздействия: писал им письма, а иногда фамилии самых злостных неплательщиков помещал в траурную рамку. И это помогало.
— Больше так продолжаться не может, — сказал отец однажды.
Мы питались чуреком из кукурузной муки, смешанной с грубыми отрубями. Жмыхи из семян подсолнуха (или, как их на юге называют, макуха) были деликатесом. Бабушка усиленно потчевала пас чесноком, утверждая, что чеснок хорошее средство против заразных заболеваний. Отец, видимо после долгой внутренней борьбы, решил обратиться за помощью к своим односельчанам из Адзюбжи. Спустя несколько дней к нам во двор въехала скрипучая арба: адзюбжинцы прислали муки, сыру, копченого мяса и даже бочку вина. Мы и наши ближайшие соседи, можно сказать, зажили припеваючи («Кусок не полезет в горло, если не поделюсь с ними», — говорила Елена Андреевна).
Отец повеселел и с удвоенной энергией взялся за газету и историю. В это время он писал сравнительно мало стихов, а что сочинял — печатал в «Апсны». Стихи были о родине, народе.
Наш дом в то время, да и в первые годы советской власти был, по существу, небольшим «Домом крестьянина». К отцу непрерывно приезжали гости из различных уездов Абхазии: одни — посоветоваться о школе, другие — полечить зубы, третьи — чтобы избавиться от неизвестного недуга, четвертые — пожаловаться начальству на самоуправство местных властей. Бывали ночи, когда у нас гостило человек десять, и не проходило, пожалуй, дня без гостей. Было в Сухуме еще два-три дома, принадлежащих абхазским интеллигентам, где дело обстояло примерно-так же.
Выслушав жалобы гостя-и присоветовав, что делать, отец за чаем брал книги и читал вслух свои стихи. Удивленный гость обычно спрашивал, где бы раздобыть ему точно такую книжку. Гулиа тотчас же доставал из кладовки книги и вручал гостю: «Это тебе и твоим детям, а эти — твоим соседям и их детям».
Но одними стихами, что называется, сыт не будешь. А вот знают ли крестьяне новейшие научные взгляды на то, как выбрать хорошую молочную корову, как выбрать отличную рабочую лошадь? А что известно им о летосчислении? Имеют ли они понятие о календаре? Нет, ничего этого не знали крестьяне. И тогда отец снова шел в кладовую или посылал туда кого-либо из домашних. И гостю торжественно вручалась книжка, например, «Как выбрать здоровую рабочую лошадь», переведенная с русского. Если интересы гостя больше к молоку тяготели, то он уносил с собой брошюру «Как выбрать здоровую молочную корову». Отец в 1920 году перевел с грузинского «Лечебник». «Читай и лечись сам», — говорил он шутя, вручая гостю брошюру. Была еще и такая: «Болезни домашних птиц» (в списке научных трудов и научно-популярных брошюр Гулиа более тридцати названий).
Приступая к изданию «Абхазского календаря», Гулиа писал в «Апсны»: «К печати готов первый абхазский календарь, и выйдет он в течение этой недели. Этот календарь, как и другие календари, показывает дни обычные и дни праздничнее. Кроме того, в календаре даны советы о том, как определять, будет ли день погожий или наступит непогода. Будут изложены: краткая история возникновения календарей, география Абхазии, краткая история абхазского народа, советы о том, как следить за скотом, советы будущей матери, советы о школьной гигиене и карантине больных учащихся, история возникновения газеты и многое в этом роде…»
Об этой своей разносторонней деятельности Гулиа впоследствии писал: «Я распылял энергию, занимаясь то поэзией, то наукой. Может, было бы лучше, если бы я целиком посвятил себя только литературе? Может быть. Когда человек что-либо начинает первым, он неизбежно растрачивает больше энергии, и его деятельность неизбежно приобретает разносторонний характер. Это и хорошо и плохо».
В 1920 году Михаил Чалмаз (безвинно расстрелян бериевцами в 1937 году) опубликовал заметку, озаглавленную «Когда же мы поймем его, когда поддержим его?!». Он писал: «…У нас, у абхазцев, появился человек, который сумеет сохранить нашу историю. Бог, создавший нас, мог бы, конечно, обратить на нас внимание с высоты небес и дать нам еще несколько таких. Поскольку ему не угодно это — пусть боже не лишает нас этого единственного, которого имеем! Этот единственный — Д. И. Гулиа… Что ему делать, за что браться? Учить ли наших детей грамоте, писать ли статьи и стихи, или историю Абхазии?…То, что успевает он делать, — не может не удивлять… Только когда же мы оценим его, когда же поддержим его?!»
В жизни простого человека наступали, по-видимому, переломные дни. Меньшевикам не удалось решить ни одной экономической проблемы, не говоря уже о социальных и национальных. Все это подтачивало меньшевистский режим в Абхазии. В Гудаутском уезде действовал хорошо сплоченный революционный отряд крестьян «Киараз». Да и в остальных уездах крестьянство все смелее выступало на стороне большевиков, развивавших энергичную деятельность. Листовки и различные подпольные издания обнажали буржуазный характер меньшевистского «демократического рая». Меньшевистские лидеры рассыпались в благодарностях перед империалистами Запада, уповая на их помощь в защите от «ужасного большевизма».
В Сухуме распускались дикие слухи о зверствах большевиков в России. Меньшевистские газеты рисовали Красную Армию как банду головорезов. Только не совсем было ясно, почему эту банду никак не могли одолеть такие «великие» полководцы, как Юденич, Колчак, Деникин, Врангель. Это оставалось «тайной». Что же касается «Апсны» — она делала свое скромное дело: правдиво информировала своих читателей о положении на фронтах гражданской войны.
В то смутное время, когда тиф и холера каждому грозили буквально из-за угла, на родину приехал погостить профессор Мустафа Бутба. «Апсны» писала: «На этой неделе прибыл в Сухум давно выехавший махаджиром из Цебельды Бутба Мустафа сын Шахана. Мустафа ныне достиг средних лет, человек он образованный. По делам кавказских махаджиров он побывал в Тифлисе и на Северном Кавказе, прожив семь месяцев».
Остановился Бутба в гостинице «Ориенталь». Бывал у нас, рассказывал о жизни махаджиров в Турции. Это был цветущий человек с белыми, как вата, волосами. Говорил очень чисто, поражая своей речью местных абхазцев. Его хорошо встречали в Сухуме. Не менее яркими были проводы. «Апсны» поместила небольшой отчет о его пребывании в Абхазии и беседе, которая состоялась в Комитете по делам махаджиров: «По словам Мустафы, в Турции абхазцев около двухсот тысяч. Все говорят по-абхазски, никто своего языка не забыл». (Турецкий словарь, изданный перед второй мировой войной, называет цифры в сто семьдесят пять тысяч.) «Большинство абхазцев, — сообщила газета со слов Бутба, — носит короткое одеяние, почти все они — наездники». «Все хотят в Абхазию», — заявлял Мустафа. «Мустафа очень обрадовался, когда увидел абхазские книги. А когда ему показали абхазскую газету, он воскликнул: «Слава богу, теперь я верю, что абхазцы и Абхазия не пропадут!»
Отец подарил Бутба свои книги. Помню, как тот прижал их к груди и, вскинув вверх большие голубые глаза, произнес: «Слава богу!» — и расцеловал от-на. (Бутба в 1919 году издал «Букварь» и попытался организовать в Стамбуле абхазскую школу; она проработала полгода и была разгромлена турецкими шовинистами.)
Отец не знал, как и приветить столь чудесного гостя, и надеялся, что между абхазцами и абхазцами-махаджирами наладятся связи. Немалую радость доставило отцу сообщение о том, что в Турции много убыхов и что «язык у них тоже сохранился». (В тридцатых годах и позже — в 1954 году — в Турцию ездил французский ученый Жорж Дюмезиль, составивший «Убыхскую грамматику», несколько ранее монографию «Убыхский язык» написал Адольф Дирр.) Через Бутба было послано письмо сухумского Центрального комитета по делам абхазцев-махаджиров черкесскому комитету в Стамбуле. В нем подчеркивалось, что «весь абхазский народ и его интеллигенция всегда думают и думали о своих братьях, находящихся в Турции».
Тревога в Сухуме нарастала. Говорили о бомбардировках с моря. К реке Псоу, что южнее Адлера, стягивались войска; с юга — меньшевистские и с севера — большевистские. В Сухум прибывали раненые, привозили убитых.
Друзья Гулиа советовали отправить семью куда-нибудь в более безопасное место. Таким местом было признано село Адзюбжа. На дилижансе отец доставил нас к Смелу Чочориа. Это был очень забавный старик, в беседах казавшийся весьма беспечным, признававшим только духовное. Однако на поверку выходило иначе, и за пядь земли — буквально пядь! — он мог перегрызть глотку своему соседу. На его участке росли яблони и груши, посаженные нашим дедушкой Иосифом, и Смел этот отдаленный участок почему-то считал «не совсем своим», очевидно полагая, что мы когда-нибудь заявим свои права. Но оказалось, что никто и не помышляет об этом. Тогда он окончательно развеселился и вечерами смешил нас бог весть откуда почерпнутыми «достоверными» историями из «жизни Европы и Абхазии». Отец регулярно приезжал к нам и каждый раз привозил буханку хлеба.
После работы Смел усаживался на приступок, закуривал и неизменно задавал один и тот же вопрос:
— Леля, скоро придут эти большевики?
— Не знаю, — отвечала Елена Андреевна.
— А что в городе сказывали?
— Ходят слухи, что скоро.
— Ну, слава богу!
Однако дни шли за днями, и Смел начинал терять терпение.
— Меньшевики роют окопы по эту сторону Кодорского моста. Что бы это значило? Неужели будут воевать под нашим носом?
— Наверное, — говорила Елена Андреевна.
— Черта с два! — восклицал Смел. — Наши ребята им не разрешат! Мы к тишине привыкли… А все-таки, Леля, скоро большевики будут?
— Не знаю.
— Скверно, что они медлят.
Возможно, в это самое время Николай Акиртаа за рекою Псоу сочинял обращение Ревкома Абхазии к бойцам 31-й дивизии 9-й армии: «…Мы верны своим идеалам, и путь нами избран! Пусть будет смерть, но смерть с красным революционным знаменем Свободы в умирающих руках абхазца!..»
4 марта 1921 года в Сухуме установилась советская власть. Ревком Абхазии сообщал в своей радиограмме: «Волею трудящихся родилась новая Социалистическая Советская Республика — Абхазия…» Так начиналось это историческое извещение, адресованное Ленину. Его подписали Эшба, Лакоба, Акиртаа.
А накануне меньшевики взорвали мост через Кодор, и мы оказались отрезанными от Сухума. Смел сожалел, что из-за этого проклятого взрыва большевики, возможно, замешкаются. Елена Андреевна горевала: что там с Дмитрием Иосифовичем? Жив ли? А может, погребен под развалинами города? И никто не приезжал оттуда — полная неизвестность, если не считать диких и противоречивых слухов: «Город сровняли с землей», «Всех интеллигентов перебили», «Город горит», «Нет, город цел, но жители погибли».
— Где же эти большевики? — вопрошал Смел, сжимая в руках посох и грозя им неведомо кому. — Слушайте, Степан и Мелитон: если я прикажу, смогли бы вы расшвырять орудия меньшевиков?
— Отчего бы и нет! — отвечали сыновья. — Вместе с соседскими ребятами все можем.
А через день красные конные отряды переправлялись вброд через Кодор. И Смел Чочориа познакомился с одним из красных конников. Это было довольно комично, и я расскажу об этом поподробнее.
— Я знаю, это один из них, — сказал Смел. — Конь под ним кабардинской крови. И как он лихо держится в седле! А шапка? Посмотрите, какая она остроконечная! И он никак к нам в гости…
В самом деле, всадник пытался открыть ворота, не сходя с коня.
— Э, нет, — продолжал Смел, — не выйдет! Это не так-то просто. Лучший джигит и тот с трудом сладит… Ей-богу, это один из них! Они, говорят, час тому назад показались в нашем селе…
Мы с братом при виде незнакомого всадника в остроконечной шапке прекратили игру в мяч. Старик Чочориа поспешил к воротам. Однако всадник въехал во двор и, живо спрыгнув с коня, отдал честь старику.
— Здравствуй, здравствуй, — сказал хозяин приветливо. — Ты красный?
— Красный, отец, красный, — ответил всадник.
— Так. А где родился такой молодец?
— В Орле. Город такой.
— А откуда сейчас?
— Из Сухума.
— Там тоже красные?
— Тоже, — ответил красноармеец.
Это был молодой сероглазый человек в потрепанной шинели, с шашкой на боку и с длинной пикой в руке. Старик обошел вокруг гостя, приговаривая:
— Молодец, молодец! И конь — молодец! Первый сорт!
— Отец, — сказал красноармеец, — водичкой не угостишь ли? Пить охота.
— Вода?! — ответил старик, любуясь конем. — Зачем вода? Надо вино!
И он направился к дому, чтобы принести вина, которое приготовил сам прошлой осенью.
Пока старик ходил за вином, красноармеец высмотрел высокий амбар, наполненный початками кукурузы. При помощи пики слегка раздвинул старые половицы, и кукуруза с шумом посыпалась на землю. Конь с удовольствием принялся за нее.
Старик вернулся со штофом, протянул его гостю и только теперь обратил внимание на то, что делается под амбаром. Он весь преобразился. Позеленел от гнева. Борода у него затряслась. А в следующее мгновение он выхватил штоф из рук удивленного бойца.
— Уходи! Уходи! — заорал Чочориа. — У меня есть берданка! Я буду стрелять! Уходи! Уходи!
Красноармеец смущенно пытался объяснить свой поступок, но старик и слышать ничего не хотел. Он размахивал руками и кричал:
— Уходи! Вода — нет! Вино — нет! Кукуруза — нет! Берданка — есть!
И вдруг сорвался с места и побежал за берданкой. Мы с братом юркнули под дом, куда от дождя прятались куры. Красноармеец, видимо, решил не связываться с чудаковатым стариком: сел на коня и, что называется, дал деру.
Долго бушевал старик. Грозился убить «этого мальчишку». Клялся, что подаст жалобу самому главному командиру. Порывался в сельское управление. Однако он не знал ни имени, ни фамилии человека, бессовестно позарившегося на кукурузу.
— Эй, вылезайте! — крикнул он нам. — Вот увидите, что я с ним сделаю, ежели в глаза увижу!
Весь день ходил он хмурый. Обедать не стал. Все в нем клокотало.
А когда наступили сумерки…
Вот когда чуточку повечерело, старик начал стоном стонать, зубами скрежетал. Сидел у очага и клялся убить злодея, что амбар разворошил. Домашние пытались успокоить его, но он твердил свое:
— Я знаю сам! Я убью его!
И вдруг на пороге появляется человек в папахе. Едва прошел в дверь — плечистый такой. На нем серый тулуп, на ногах — обмотки. Тоже сероватого цвета.
— Здорово, — говорит, — отец! Гостя принимай.
Старик и сообразить-то не успел, кто это в гости вваливается, а гость уже сует ему в руки какие-то кулечки и приговаривает:
— Это водка. И это тоже. Это хлеб. Это тоже. Консервы. Мясные, отец, мясные. А это рыба. Вобла называется. Это сахар. А это чай. Это масло. А это… тоже водка.
Старик в полном недоумении.
— Кто ты? — спрашивает. — Зачем это?
Выпростав все карманы, незнакомец говорит:
— Ну, отец, и досталось же мне от комиссара за твою кукурузу! «Иди, — говорит, — мириться, а не то в трибунал». Вот, брат, дело-то какое.
Старик пристально смотрит на гостя.
— Это ты? — спрашивает.
— Я.
— А конь где?
— Там, в эскадроне.
Вдруг старик спохватывается.
— Эй, вы! — кричит он домашним. — Где вы? Готовьте чего-нибудь. Видите — гость!
Усаживает красноармейца возле себя. Хлопочет. Видно, неловко ему: из-за дурацкой кукурузы гостя со двора прогнал.
— Дай, думаю, переоденусь, — говорит красноармеец, — а то отец, чего доброго, из берданки пальнет.
И смеется.
Хозяин тоже смеется.
— Не стреляет она, — говорит Смел, — испорченная. Только хороших людей пугает. А зачем комиссару сказал?
— Иначе нельзя, — отвечает красноармеец. — Чрезвычайное происшествие. Революционная дисциплина. Понимаешь, отец?
— Нет, — отрезает Смел. — Я знаю, что я плохой человек — кунака обидел. Ей-богу! Давай так: ты кушай мою мамалыгу, а я — твой хлеб. Ты пей мое вино, а я — твою водку. Хорошо?
— За знакомство, что ли?
— За знакомство!
— Да, отец, а знакомство наше веселенькое. Сначала берданка, а потом вино. Верно?
Старик машет руками.
— Не говори так! — кричит он. — К черту берданку! Руку давай, кунак!
А мы с братом стоим на пороге и наблюдаем за тем, как целуются взрослые, малознакомые друг другу люди.
Вот мы и снова в Сухуме. Там всё на месте. Более того, улицы и площади, которые давно не убирались, прибраны руками самих горожан. Всюду красные флаги. У нас живут красноармейцы-пулеметчики. На балконе — «максимки». Солдаты делятся с нами пайками. И мы чувствуем себя не так уж плохо.
В городе развешаны портреты Маркса и Ленина. У ревкома — большое панно, изображающее всадника с красным знаменем в руке.
Здесь же портреты Карла Либкнехта и Розы Люксембург.
Газета «Апсны» прекратила свое существование. Стала выходить новая — «Апсны Капш», что значит; «Красная Абхазия». «Эта газета призвана помогать литературе… — писал о ней Гулиа. — Она отражает жизнь народа, знакомит и сближает нас…» Газета и сейчас выходит под тем же названием- Формат ее под стать московским газетам. Сотрудники ее — люди с высшим образованием, и делает ее нынче не один человек, а чуть ли не три дюжины. Говорят ли о чем-нибудь эти цифры? Да, разумеется. Из кустарной, маленькой, невзрачной на вид газета стала большой и красивой. Но ее, возможно, не было бы, если бы не малюсенький коллектив энтузиастов-газетчиков из «Апсны». Имел ли Гулиа основание для радости и даже некоторой гордости? Да, имел. И неспроста писал он в заметке «Плоды урожая»: «Труды мои не пропали зря».
Чуть ли не на второй день после установления советской власти в Абхазии к Дмитрию Гулиа обратились с просьбой подумать об организации абхазского театра, передвижного на первых порах. Как на это смотрит Гулиа? Хорошо смотрит: он берется за это. Нет пьес? Переведет. Сколько нужно, столько и переведет. Кстати, кое-что уже имеется. Это небольшие водевили с русского и грузинского. Можно начать с них… И Гулиа окунается в это новое для него дело…
Очень уж любопытное существо человек. Вот он сыт и обут. У него всего вдоволь. Или напротив: не очень сыт, скажем, и не очень обут. Ему, казалось бы, многого недостает по части материальной. Однако прожить без искусства он не в состоянии. Наевшись, доисторический человек принимался выводить рельефы зверей на стенах каменной пещеры. А если был голоден — все равно рисовал зверей: вроде бы мечтал, молился, что ли, о добыче. На досуге, наверное, танцевал у костра. Подбрасывая кверху своего детеныша, наверное, пел гортанные песни. Без этого он попросту не мог быть человеком. Такова уж природа человеческого духа.
По-видимому, любой народ подготовлен к восприятию такого, казалось бы, условного искусства, каким является, скажем, театральное. Отец удивлялся тому, как принимали в деревнях первые спектакли первого передвижного театра. Крестьяне, никогда и слыхом не слыхавшие о театре, словно бы только и ждали случая, чтобы посмотреть спектакль. «Гастроли труппы в абхазских селах, — писал Гулиа, — превратились в замечательный праздник».
Я хочу, чтобы вы на минутку представили себе выступление этого театра перед зрителями.
Обычно в полдень из соседнего села приходили две или три арбы, груженные очень небольшим театральным реквизитом. Самое ценное — полотняный занавес, сшитый Еленой Андреевной. (Алексей Ласуриа преподнес ей свою книгу стихов с такой надписью: «Дорогая Елена Андреевна! Если Дмитрий Иосифович — отец абхазской литературы, то Вы ее мать. Сухуми. 4.VI.55 г.». Иван Тарба говорил в 1954 году на юбилее Дмитрия Гулиа в Москве: «Мне хочется также приветствовать помощницу Дмитрия Иосифовича, которая шла нога в ногу с ним, которая вместе с ним создавала абхазскую литературу, — нашу дорогую Елену Андреевну».) Арбы останавливались во дворе школы, и тут же начинались приготовления к спектаклю: перед открытым крыльцом развешивали занавес, классные комнаты превращали в артистические уборные. Партер, и ложи, и галерка — зеленая трава-мурава. И театр готов! Артисты гримируются и в любую минуту могут начать спектакль. Дело только за публикой.
Но вот публика пожаловала. Со всех хуторов спускаются крестьяне — мужчины, женщины, дети, — рассаживаются на траве. Весьма любопытствует эта публика, которая впервые увидит представление на родном языке: что же скрывается за большим серым занавесом?
Раздается удар гонга — все, как в настоящем театре. Толпа инстинктивно замирает.
Перед занавесом появляется Гулиа. Его немногие знают в лицо, зато не раз слышали имя «Дырмит». Так вот он какой! Невысокий, с добрым прищуром глаз. Он в простой рубашке, подпоясан какой-то тесьмой. На ногах — солдатские ботинки. Он поднимает руку и произносит краткую речь:
— Мы прибыли из такого-то села, где показали несколько наших спектаклей. Вон там, позади вас, стоят люди, приехавшие оттуда. Сказать по правде, нам очень нравятся гастроли. Мы словно хозяйка, которая сварила мамалыгу и довольна стряпней. («Зал» хохочет.) Остается только выяснить, в хорошем ли настроении хозяева, подобно вам принимавшие нас вчера. (Смех.) Вот вы смеетесь, а может, вам будет не по душе то, что мы покажем. И не прогоните ли нас с этого крыльца? (Возгласы: «Нет!») Вы, стало быть, заранее хотите казаться добрыми. А я бы на вашем месте поступил так: нравится — похлопал бы в ладоши, не нравится — кричал бы «Вон!». Хлопать в ладоши — значит аплодировать, выражать восторг, а кричать «Вон!» — значит… Впрочем, сами знаете, что это значит. (Смех.) Больше ничего не скажу. И прошу вас: будьте судьями строгими. Снисхождение нас оскорбит.
Он уходит, и вослед несутся аплодисменты. Рождается театральная традиция. Отлично!
Затем поднимается занавес и — о боже! Что же это такое? Девушка — живая, мужчина — живой! Они складно объясняются на чистейшем абхазском языке… «Зал» замирает — боязно упустить хотя бы одно слово. — Здесь, на крыльце, все как в жизни…
А Гулиа со стороны наблюдает за зрителями и решает про себя: можно ли твердо надеяться на них, пойдет ли дальше абхазское театральное искусство?.. Ведь все зависит от него, от народа! Отдают ли себе отчет эти абхазцы в том, что происходит в настоящую минуту?.. С точки зрения исторической…
Он задает себе эти вопросы каждый раз, как открывается занавес. Вот уже тому почти два месяца. И кажется, ответ находится. Утвердительный. И все-таки сомнение велико, ибо слишком величественно дело., которое совершается у него на глазах. Где-то люди смотрят Шекспира и Шиллера, Гольдони и Церетели, Островского и Гоголя. А здесь пока что пьесы простенькие. Так, веселенькие фарсы и водевили. Но вот первые аплодисменты — и сомнения исчезают. К концу первого действия Гулиа успокаивается. «Кажется, приняли», — облегченно вздыхает он…
После спектакля вся труппа выходит «на поклон», но «сцену» не покидает.
— Мы споем «Интернационал», — объявляет один из артистов.
И абхазцы впервые слушают эту песню на родном языке. Ее перевели на абхазский Гулиа и Чанба.
После спектакля кто-нибудь из крестьян приглашает к себе артистов и соседей. Непременно режут быка. Непременно открывают новую бочку вина. Словом, как на настоящем празднике.
Одна из первых абхазских актрис, Екатерина Шакирбай, пишет, касаясь предыстории абхазского стационарного театра: «Сначала собралась небольшая группа любителей драматического искусства, объединившаяся вокруг Д. И. Гулиа». Следует отметить, что и до двадцать первого года делались попытки ставить любительские спектакли. Во время одного из таких представлений пострадал молодой человек: в винтовке вместо холостого патрона оказался боевой. (В Абхазии до сих пор обожают пьесы, в которых много беготни и стрельбы.) Однако мне хотелось бы сказать несколько слов о первых женщинах-актрисах, участвовавших в передвижном театре. Они здравствуют до сих пор, поэтому не буду называть их имен.
Гулиа, проанализировав имевшиеся пьесы, пришел к выводу, что в составе труппы необходимо иметь по крайней мере двух девушек.
Было очень важно подключить женщин к работе над первыми же спектаклями. Но это оказалось делом не простым, ибо абхазской женщине «неприлично вращаться среди мужчин». Если даже в Европе очень долгое время сохранялось предубеждение против женщины-актрисы, то можно представить себе, как к этому должны были отнестись родители девушек в Абхазии.
Но не привлекать же мужчин к исполнению женских ролей! Если говорить о той же Европе — там позабыли эту проблему лет двести назад. Гулиа поставил себе целью включить в труппу непременно только красивых девушек. Поражать так поражать до конца воображение неискушенных зрителей.
Одна из намеченных девиц была крестьянского происхождения, а другая княжеского. Это имело особый смысл: стало быть, даже' княжна не чурается сцены! Лучшей пропаганды, что называется, и не придумаешь. Итак, зритель должен быть ошарашен по всем линиям! Таков расчет. Однако расчет расчетом, а как его выполнить на практике? Кто согласится отдать своих дочерей в какую-то бродячую труппу? Гулиа был упрям в достижении поставленных целей. Удивительная энергия бушевала в нем. Вот если не сработает авторитет — пиши пропало! Тогда в пору переодевать мужчин и заставлять их пищать на сцене женскими голосами.
Девушки, выслушав Дмитрия Гулиа и, по-видимому, уразумев серьезность театральной проблемы для Абхазии, дали свое согласие на поездки. Но это было лишь полдела: посмотрим, что скажут их родители? А они и слышать не хотели ни о каком театре.
— Кафешантан, что ли? — съязвил князь.
Гулиа набрался терпения (что при его горячем характере было не очень легко).
— Нет, — объяснил он, — театр, а не кафешантан.
— На мою дочь будут пальцем указывать.
— Она скорее выйдет замуж.
— Ее никто не возьмет! Разве ты сам, Дмитрий, женился бы на одной из опереточных примадонн — твоих бывших знакомых?
Гулиа покраснел. Некогда его частенько видывали за кулисами театров Алоизи и Самуриди, и отрицать самый факт существования знакомых примадонн было бы глупо… Пытаться воздействовать на патриотические чувства князя — значит понапрасну терять время.
Однако под влиянием последних политических событий князь оказался сговорчивее. Наконец он сказал:
— Ладно, Дмитрий, доверяю дочь тебе. Смотри не взыщи потом: опозорится — в ответе будешь ты.
— Согласен! — воскликнул Гулиа.
Договориться с другой «актрисой» было значительно легче: пример княжны сводил к нулю всякие кривотолки о девицах-актрисах…
Итак, первый абхазский театр приобретал черты, с одной стороны, демократического театра, связанного с первых же шагов своих с народом и работающего для народа, а с другой — театра почти профессионального, смешанного по составу. Для полною триумфа недоставало еще одного — билетов, так как гастроли полностью субсидировались государством.
— Билеты, пусть недорогие, пусть символические, — говорил Гулиа, — но должны существовать. Человек, любящий искусство, должен нести какие-то жертвы: значит, оно ему нужно позарез, значит, он жить не может без искусства, как без хлеба.
Театр объездил Кодорский и Гудаутский уезды. Ясно было даже слепому, что народ нуждается в своем театре, что театр близок его сердцу и что можно смело подумывать об организации профессионального театра в Сухуме.
Нельзя закончить эту главу, если не вспомнить слушателя семинарии Антона Шакая. Он был одним из главных творческих лиц в труппе. Кроме того, на нем лежали и административные функции. Он был подлинной душою коллектива. Что же еще можно потребовать от молодого человека, недавно пасшего буйволов и пахавшего поле сохою? К величайшему сожалению, он не смог выехать на гастроли: заболел тифом и слег в больницу. Дмитрий Гулиа писал: «Новообразованную группу надо было сплотить, направить к единой цели, согреть любовью к искусству. Большая заслуга в этом деле принадлежит покойному слушателю техникума Антону Шакая. Его помощь при организации труппы оказалась исключительной. А. Шакая говорил о предстоящих гастролях со сверкающими от волнения глазами. Но ему не суждено было увидеть и пережить тот успех, который выпал на долю участников труппы. А. Шакая был энтузиастом, полным творческих сил и способностей».
Елена Андреевна ежедневно носила ему еду — бульон и кусочки сухарей. Но сердце Антона Шакая сдало. Это была большая потеря. Он наверняка сделался бы крупным деятелем абхазской культуры. Для того, кто знал Шакая, вовсе не требовалось быть пророком, чтобы предсказать ему блестящее будущее. Всегда, при всех удобных случаях надо поминать добром людей, подобных Шакая: они горят недолго, как метеоры, но даже кратковременные вспышки двигают жизнь вперед. Что толку, если иной тлеет всю жизнь, словно головешка в золе?
Смерть Шакая омрачила радость участников труппы. Однако жизнь есть жизнь, и дни потекли своим чередом. Человек, несомненно, оптимистичен по своей природе и именно потому способен выстоять в часы тяжкого горя. А иначе бы жизнь исчезла на земле и человека снова пришлось бы лепить из глины.
В этом, двадцать первом, году исполнялась тридцатая годовщина со дня окончания работы над «Абхазским букварем». В заметке «Абхазская литература» мы читаем: «С тех пор как начали читать и писать по-абхазски… из печати вышло шестьдесят книг на абхазском языке. Большая часть из указанного числа вышла недавно, после установления власти Советов…» Словом, можно было подвести некоторые итоги. Общественность Сухума решила отметить тридцатилетний творческий юбилей Дмитрия Гулиа. Это был его первый юбилей. Инициаторами явились учителя и слушатели семинарии.
Вечер состоялся в бывшем театре Самуриди (ныне кинотеатр «Апсны»). Отец стоял в холщовой рубашке, навытяжку, как солдат на посту, окруженный тесным полукольцом своих друзей. Мы вместе с матерью сидели в ложе. Народу набилось в театр, что называется, битком. Речи произносились горячие, немного старомодные, но искренние. Адрес сослуживцев по семинарии, украшенный рисунком художника Николая Паевского, начинался так: «Отмечая этот знаменательный день, завершающий Ваши тридцатилетние труды на пользу горячо любимого Вами народа…» и так далее.
Мы были в восторге: нам в ложу принесли цветы. А на сцене их было такое множество, что и не описать. После официальной части состоялся концерт. Отец сидел с нами очень довольный и взволнованный. Из исполнителей врезалась в память одна артистка — колоратурное сопрано. Голос у нее был очень приятный, высокий. Публика многократно требовала ее на сцену. Неистовство не прекращалось — и певица вдруг сорвала с себя парик, и перед изумленным залом предстал… мужчина. Кажется, это был коронный, последний номер концерта, и публика разошлась…
Мы всей семьей тащили цветы, каждый по букету. Дома ждала нас бабушка с маленькой Таней. И ждал праздничный ужин: бабушка испекла кукурузный чурек с отрубями, на столе появились очищенные зубья чеснока и чай с сахарином. Среди букетов живых роз при свете керосиновой лампы «чудо» мы чувствовали себя великолепно.
Молодая советская власть преодолела интервенцию. Погашены последние очаги гражданской войны. С Кавказа изгнаны меньшевики, дашнаки и мусаватисты. Начиналась новая война — против разрухи и голода. Образ «Ташкента — города хлебного» маячил перед глазами у всех. Тиф свирепствовал. Волнами наступала «испанка», унося массу жертв.
В Сухуме появились свои «Окна РОСТА» — «Абхазское РОСТА». Отец познакомился с художниками, приехавшими из Москвы, — четой Булаковских (жена, Ольга Викторовна, носила фамилию Лишева). Так как я любил рисование, отец пригласил художников к нам домой. И мы с ними подружились. Ольга Викторовна посмотрела мои рисунки, наши декорации (у нас с братом был свой домашний театр) и настояла на том, чтобы я ходил в мастерскую «РОСТА» и к ним домой. Вместе с ними в «РОСТА» работал художник Самсон Надарейшвили. У меня сохранился рисунок Лишевой, изображающий меня рядом с гигантом Самсоном (я был чуть выше его колен).
Надо сказать, что, несмотря на свою загруженность, отец всегда находил время заняться детьми. Он пытался привить нам вкус к чему-нибудь в зависимости от наших наклонностей. Во мне он поощрял тягу к рисованию и стихосложению, в брате — склонность к математике, в сестре — любовь к пению и танцам. Но дело, кажется, не всегда клеилось. И тогда он приходил в ярость и заявлял матери:
— Нет, из них ни черта не получится.
И садился за письменный стол, тут же забывая обо всем на свете. Очень часто мы, двое мальчиков, сплетались в тесный клубок, дубася друг друга. Иногда визг переходил в сплошной кошачий концерт, и тогда отец обращался к матери:
— Ну что я говорил? Разве из них получатся настоящие люди?
Но быстро отходил. И совершенно терял голову, если кто-нибудь из нас заболевал. Он никого не подпускал к постели, сам мерил температуру и ломал градусники, если жар нарастал.
Мои занятия у Лишевой подвигались довольно успешно. Через год чета художников выехала куда-то в Крым и затем вернулась в Москву, не заезжая в Сухум. (Булаковский скончался в 1937 году, после войны умерла Ольга Викторовна. Они похоронены на Новодевичьем кладбище.) О них в нашей семье всегда думают с любовью и благодарностью.
Нас по-прежнему навещали крестьяне. Привозили с собою хорошие вести: князья и дворяне, наконец, поджали хвосты, вся земля передана крестьянам, школы растут. Чего еще желать душе?
У нас дома появилось электричество. Абхазцы удивлялись яркости лампы. Один старик вздумал прикурить от нее. И когда ничего не вышло, страшно удивился.
— Дырмит, — сказал он укоризненно, — ты всегда был немного не таким, как все. Что же ты еще придумал?
— Это не я, а Эдисон, — шутил отец.
В назначенный час Гулиа усаживался за работу— это был железный закон. Правда, отец никуда не скрывался: людские голоса ему не мешали. Мать развлекала гостей, в то время как мы, дети, царствовали под столом и делали почти все, что взбредет в голову. (Я до сих пор не понимаю, как можно было сносить наши дикие забавы. Сейчас дети, по-моему, гораздо разумнее, или же их попросту держат в ежовых рукавицах.)
Газета «Апсны Капш» печатала стихи молодых поэтов. Гулиа часто прочитывал их с полным равнодушием: версификация может тронуть только поэтического ихтиозавра. Для прочих она противопоказана.
Об авторах таких стихов Гулиа говорил:
— Эти перестанут писать в двадцать лет, когда поймут, что поэзия дело накладное.
Он жадно выискивал живое зерно среди этой поэтической пустыни, но, кажется, ничего не находил. До поры до времени это его не смущало: нельзя же нарождаться большой поэзии без издержек, без графоманства и честного стихоплетства. Только заядлые «планировщики», привыкшие планировать и поэзию, подобно кирпичам и шлакобетону, ударяются в панику, не досчитавшись гениев. Гулиа писал впоследствии: «Литература словно гора — есть вершины, есть седловины, есть ущелья и даже пропасти. Из одних гениальных вещей ни одна литература не состоит». Но вот появились стихи молодого поэта Иуа Когониа из села Кутол, и Гулиа словно бы встрепенулся.
— Я так и думал! — воскликнул он. — Кажется, родился настоящий поэт! Ну, теперь нас трое: Чанба, Когониа и я. Трое — это уже не один!
Скоро и мне довелось увидеть нового поэта: сухощав, открытый взгляд, небольшие усики, в уголках рта — таинственно-добродушная улыбка. Он принес отцу небольшой рассказик, вернее — пересказ какой-то народной легенды. (Эта рукопись не так давно была обнаружена в бумагах Гулиа и опубликована.) Когониа был совсем молоденький, может быть лет двадцати. Про запас у него имелись отрывки из поэм…
— Поэм? — переспросил отец.
— Да, поэм, — ответил Иуа смущенно. И поспешил добавить: — Но есть и короткие стихи.
— Читай сначала короткие, — сказал Гулиа, — длинно писать всякий умеет.
— Неужели же всякий?
Гулиа подумал. Он был вежлив, резкость не в его обычае. За одним исключением: когда речь о литературе. Тут он беспощаден…
Гулиа смотрел на своего младшего собрата пронзительно, точно оценивая, выдержит ли он резкость суждений.
— Да, всякий, кто сумеет раздобыть бумаги и чернил, — сказал Гулиа жестко, — ив ком есть капля воображения. Надо писать коротко. Но это дар божий, и к тому же приобретается тяжким трудом, потом, кровью, бессонницей. А ты думал как?
— Хорошо, я прочту вам короткие, хотя полагаю, что те, длинные, лучше.
Долго слушал Гулиа. Просил прочесть еще раз. Взял рукопись, чтобы просмотреть глазами.
У Елены Андреевны давно стыл обед. Не раз приглашала она к столу. Однако тщетно: отец не обращал внимания на ее знаки. С ним такое, скажем прямо, бывало не так уж часто.
Наконец Гулиа встал, обнял молодого человека и повел в столовую.
— Леля, — сказал он громко и торжественно, — вот это настоящий поэт. Он будет большим человеком. — Затем сел и молча принялся за еду. Хозяйка взялась за свою роль: ей надо было занять гостя разговором — неудобно же всем сидеть молча.
Когониа в течение последующих лет опубликовал несколько поэм и часть своих стихов. Это замечательные произведения. Легенды в них переплетаются с подлинной жизнью. И в легенду начинаешь верить — она становится как бы реальностью. Между тем и жизнь словно бы меняет свое обличье: она представляется несколько иною — возвышенной, романтичной. Такова, например, поэма «Навей и Мзауч» — абхазский вариант ивиковых журавлей. Поэма преисполнена благородства. Она рассказана устами чудесного правдолюбца и как бы взывает к миру: не делайте зла никому, ибо оно откроется, и тогда карающий меч настигнет злодея. Вы скажете, что в мировой литературе эта сентенция не нова. Верно, один из косвенных источников я уже назвал. Но дело в том, что рассказ ведется абхазцем и для абхазца. В поэме отразился национальный дух народа. Образы ее неповторимы. Поэма кажется опоэтизированной достоверностью. Где достоверность — там начинается большая литература, ибо сами по себе никакие магические словосочетания не делают литературы. Борис Брик, человек милый, удивительно тонко разбиравшийся в поэзии, и первоклассный переводчик, перевел поэму на русский язык, и она включена в «Антологию абхазской поэзии», изданную в Москве. (Брик погиб в 1941 году неведомо за что и ныне, как многие другие, посмертно реабилитирован.) Мы читаем в критических исследованиях, что «поэмы Когониа — замечательные произведения, сделанные рукою мастера по любимым его народом устно-поэтическим преданиям и мотивам». Что все это значит? Разве это не то же, что подносить к носу бумажный цветок и пытаться понять аромат живых цветов? Верно, Когониа обращался к народным мотивам. Так и Микеланджело брал каррарский мрамор и высекал из него Давида. Если между необработанным мрамором и мраморным изваянием можно ставить знак равенства, то вполне справедливо утверждение о том, что Когониа «умел оригинально обрабатывать фольклорный материал». Как иногда, не желая того, мы принижаем творчество поэта!..
Когониа решил свое образование продолжить в Москве. Отец рассказывал дома (он любил передавать все самое значительное, случившееся за день), что встретил Иуа. Тот отплывал на пароходе в Туапсе.
Отец задержал его руку в своей и почему-то сказал:
— Иуа, нас очень мало. Побереги себя. Ради нас.
— Спасибо, Дмитрий Иосифович, я постараюсь. Но Гулиа не хотелось расставаться так скоро.
— Я это говорю серьезно. Ты молод и, возможно, недостаточно внимательно слушаешь меня.
Когониа запротестовал.
— Я хочу, — продолжал Гулиа, — чтобы ты запомнил следующее: ты уже не принадлежишь себе. Ты взял большие обязательства перед своим народом. Главное — береги себя.
Иуа обещал.
Чтобы закончить о нем рассказ, я хочу перенести вас мысленно на несколько лет вперед — в год 1928-й. Большая группа абхазских интеллигентов встречала пароход, прибывающий из Туапсе. На нем доставили тяжело больного Иуа Когониа. Его внесли на носилках в гостиницу «Ориенталь», чтобы назавтра отправить в село Кутол, к матери. Я запомнил его глаза, точно сливы, и блестящие, как стекло. Вся жизненная сила сосредоточилась только в них. Они светились радостью, словно изнутри были подсвечены каким-то феерическим светом. Из них струилась теплота. Он улыбнулся отцу. Я больше его не видел. Его увезли на следующий день в Кутол. И он умер там на руках матери. Вот так всегда: человек уходит, песни остаются…
Елена Андреевна порою журила отца, напоминая ему имена каких-то опереточных примадонн. Отец краснел, как юнец.
— Леля, — говорил он с укоризной, — что ты говоришь?
Мать хохотала, указывая на его румянец и еще больше вгоняя отца в краску.
Это были милые шутки. Но ежели говорить серьезно, я не помню, чтобы какая-нибудь романическая история омрачила отношения между матерью и отцом. Я это подчеркиваю для того, чтобы отвести всякие упреки в ханжестве по моему адресу. Если бы мне было известно хотя бы одно увлечение отца, я бы сказал об этом, не стесняясь. В конце концов живем мы раз, и ежели заговорил, то говори только правду. Мне трудно, да и невозможно сейчас восстановить что-нибудь из того, что было «до». Я бы сделал это, если бы это было в моих силах, памятуя, что быль молодцу не укор.
Гулиа писал: «В работе мне помогала моя жена. К слову хотелось бы заметить, как важно для писателя иметь хорошую жену-друга. Я бы не совершил и сотой доли того, что совершил, если бы не Елена Андреевна — женщина, готовая на самопожертвование, когда дело касается литературы, искусства». В абхазских семьях, особенно патриархальных, не принято распространяться о своих чувствах к женщине. Муж никогда при других не назовет жену по имени, не осмелится и жена произнести его имя. Это было бы величайшей бестактностью. Таких людей в деревнях презирают. Глубочайшей воспитанностью веет от невестки, которая за всю жизнь не заговорит со свекром. Сейчас все это постепенно отходит в прошлое. Однако и нынче говорить о своих чувствах можно только сверстнику или сверстнице. И до сих пор на свадьбах жених отсутствует: его попросту нет на территории того двора, где идет пиршество. Здесь только невеста, где-нибудь в углу, покрытая фатой. Было бы светопреставлением, если бы жених присел к общему столу, тем более рядом с невестой, да еще целовал ее при всех. Это исключается. Таков обычай этого народа. Но в той стыдливости и сдержанности, с которой абхазец говорит о своих чувствах, есть что-то мужественное. Объяснение в любви также сдержанно. Здесь больше полагаются на чувство, нежели на язык. Если мужчина молча преподнес девушке платок, то это событие особой важности. С ним ни в какое сравнение не идут ни пылкие объяснения Ромео, ни серенады донжуанов. Казанова просто не был бы понят в Абхазии и его пристрелили бы на первой же развилке троп. Для новобрачных строится специальный домик — амхара. Стоит он где-нибудь в сторонке, подальше от любопытных. И будет стоять до тех пор, пока домашние не привыкнут к молодой невестке.
Все это вовсе не означает, что чувства у абхазцев слишком скованны. Речь идет о скромности на людях. Что же до многих произведений абхазской литературы (к сожалению, не только абхазской), невольно поражаешься скудости плотских чувствований, как будто их вовсе не существует. Это беда многих и многих книг. Истоки ее надо искать в мещанских вкусах, которые все еще цепляются за нас. Верно, любовь в жизни не самое главное, но и не последнее, скажем прямо. Дозировки здесь не существует — просто писателем должна быть отыскана та мера, которая отличает дурной вкус от хорошего. Правильное решение подскажет сама жизнь, о связи с которой так много говорим. Но заметим, что литература не может быть зеркально точным отображением жизни. И тем не менее наши критики часто предъявляют книгам требования, амплитуда колебания которых весьма велика. В такие минуты хочется вспомнить совет Владимира Маяковского: «Вот вам мое стило и, пожалуй, пишите сами!»
Я наблюдал отца с тех пор, как пробудилось во мне сознание. Я слышал его последний вздох. Одна им владела страсть — к родной культуре. Жил и работал ради своего народа, любя и уважая другие народы, учась у них и во многом им подражая. Он всегда был слишком занят, чтобы разрешить себе пустое времяпрепровождение — пустое постольку, поскольку оно отвлекало его от основного дела. Вне этого дела, повторяю, он не знал жизни. И самой большой наградой для него было появление новых имен в абхазской литературе и новых произведений.
Вскоре после того, как радиограмма оповестила «всех, всех, всех!» об установлении власти Советов в Абхазии, была образована Абхазская Советская Социалистическая Республика (на определенной договорной основе она вошла в состав Грузинской республики). Ревком Абхазии писал? «Советская республика маленького народа служит наглядным примером великой освободительной роли Красной Армии и является новой пощечиной, которую нанесла Великая Октябрьская революция угнетателям малых народов…»
Леверсан Квициниа писал в стихах «4-е марта»: «Сегодня песнями и плясками шумит веселая Апсны… Сегодня смуглые абхазцы, грузин, и сван, и осетин сошлись опять, чтобы поклясться, что их союз навек един…» Абхазия — страна многонациональная. Укрепление дружбы между всеми ее национальностями имело первостепенное значение. Оно было достигнуто и здесь, так же как и в других республиках. Этим мы обязаны интернациональному характеру коммунистического движения, ленинской политике, неукоснительно проводившейся с первых дней революции. Ленин, преисполненный заботой о республиках Кавказа, советовал коммунистам: «Больше мягкости, осторожности…»
Молодая власть провела национализацию земли. В 1921 году между крестьянами были распределены до сорока тысяч десятин бывших помещичьих земель. Жизнь понемногу налаживалась. Спустя пять лет посевная площадь превзошла дореволюционную. Восстанавливалась старая и строилась новая промышленность. Усиленно велись поиски полезных ископаемых, благоустраивались курорты. Были проведены реформы школьного образования, созданы новые абхазские, грузинские, русские, армянские, греческие школы.
Серго Орджоникидзе говорил: «Абхазия — маленький уголок, и я лично ее знаю, когда был еще молодым и работал сельским фельдшером в Гудаутском уезде…» «Абхазия теперь самостоятельная республика. И мы говорим: кто хочет опять сделать ее чьей-нибудь колонией, того по рукам. И всякий, кто осмелится вспомнить старое, — по рукам, по рукам его…» «Абхазцы должны знать, что Абхазия — автономная республика и равноправная среди нашего Союза». Эти слова вызывали подлинный энтузиазм.
— Ты замечаешь, — сказал как-то отец Елене Андреевне, — все меньше сельского люда ночует у нас?
Кто-кто, а уж мать, столько трудов положившая на прием гостей, отлично замечала это. (Константин Симонов писал о нашем доме: «В этом доме, построенном так, что, пожалуй, он был больше удобен для гостей, чем для хозяев, часто бывало шумно, потому что сюда приходило и приезжало много людей».) Если раньше в городе негде было переночевать крестьянину, то теперь уже имелся Дом крестьянина. Если раньше врача можно было найти только в городе, то теперь он был чуть ли не в каждом селе. Одним словом, жить крестьянину становилось все лучше и лучше. Да и не только крестьянину. Миновали годы разрухи и голода. Ленинский гений при помощи новой экономической политики совершил чудо: страна насыщала желудки, наливалась соком.
Однако борьба еще не затихала. Да и не могла она исчезнуть по мановению руки: кое-кто надеялся на возвращение старых порядков. Молодая власть, естественно, стояла на страже своих завоеваний. Чемберлены грозились из-за рубежей, подбадривая врагов внутренних. Однако для каждого здравомыслящего было ясно: буржуазия Российской империи проиграла. Новое победило!
Однажды отец явился домой хмурый, неразговорчивый. Такое бывало с ним очень редко. Он передал разговор, который состоялся у него с наркомом внутренних дел Абхазии. И вот по какому поводу.
Брата Елены Андреевны — Иосифа — арестовали. ЧК пыталась установить, в какой степени он был идейным меньшевиком. Отец решил походатайствовать за него. И вот в кабинете наркома внутренних дел (по совместительству и председателя ЧК) произошел такой разговор.
— Ваш шурин обвиняется в меньшевизме, — сказал нарком.
— Я знаю, — отвечал Гулиа, — и берусь утверждать, что он сделался меньшевиком из-за пары сапог. Причем сапоги-то оказались на одну ногу. И вообще, — продолжал Гулиа, — я не понимаю жестокости: парнишка, согласен, совершил глупость. Ну и что ж? Отдерите за ухо — и дело с концом!
Нарком развеселился.
— Дмитрий Иосифович, вы крайне наивны…
— Верно, я беспартийный.
— Это само собой. Видите ли, если бы мы так рассуждали, то поставили бы под удар государство.
— Под удар? — перебил Гулиа. — Вас пугает этот юнец? Я, например, не боюсь и десятка таких. Неужели же такое государство, как наше, трусит перед ним?
Нарком сказал:
— Перед нами стоят великие цели. Впереди — мировая революция.
— Очень хорошо. А при чем мой шурин?
— Надо выяснить, враг ли он.
— Отпустите и выясняйте. Хотите, я возьму его на поруки? Ведь на поруки отдавали и при царе!
— Это смотря кого.
— Вот таких, как мой шурин, мальчишек. Ему двадцать два года. Нельзя же так ожесточать сердца.
Комиссар принял важный вид.
— Дмитрий Иосифович, если ради интересов мировой революции пришлось бы стереть с лица земли весь абхазский народ, у меня не дрогнула бы рука.
Гулиа потрясли эти слова. Он знал этого бравого молодого человека. Еще по семинарии. Кстати, комиссар был родом из Адзюбжи.
— Послушайте, — сказал Гулиа, — ради чего вы стремитесь к мировой революции? Ради народа?
— Да, ради народа!
Гулиа развел руками.
— В таком случае я не понимаю. Выходит так: ради народа — мировая революция и ради нее же — истребление народа? Может быть, я ничего не смыслю в политике. Но я человек и заявляю вам: не надо излишней жестокости. Это вроде инфекционной болезни — жестокость! Сегодня вы жестоки к одним, завтра — другие будут жестоки к вам. Не забывайте этого. Не я придумал сию мудрость…
Он встал, надел шапку и, не говоря более ни слова, покинул кабинет.
Рассказывая об этом, отец сердито стучал кулаком по столу и называл комиссара «адзюбжинским мозгляком». А вечером заявился Иосиф… (Что же касается комиссара, то впоследствии его постигла жестокая участь многих: он был расстрелян в 1937 году.) Гулиа, по-видимому вспоминая случай с наркомвнуделом, писал: «Когда мне слишком «левые» товарищи рисовали картину «мировой революции», в которой Абхазия всего-навсего малозначащая капля, у меня — не скрою — невольно выпадало перо из рук. Стоит ли трудиться ради капли, которая все равно испарится?..»
Гулиа писал: «В советское время развитие абхазской литературы пошло бурно». Этому способствовала вся обстановка в Абхазии; внимание к национальной культуре и к самому человеку гор, о чьем житье-бытье и образовании пеклась молодая власть. Книг выходило все больше, росла интеллигенция, прибывал в семьях достаток. Словом, обстановка весьма благоприятствовала прыжку вперед. Но человек жаден. Ему всегда хочется большего. Особенно такому нетерпеливому, как Гулиа. По-видимому, дело, которому он служил, подвигалось не так быстро, как того хотелось. Нетерпеливость Гулиа росла. Он полагал, что от советской власти можно требовать значительно большего, если учесть к тому же, что почти на всех важных постах в республике работали абхазцы.
— Не все понимают значение нашей культуры, — сокрушался он порою.
Может быть, это было некоторым поэтическим преувеличением? С каждым годом появлялись новые литературные имена. Подавали большие надежды Михаил Лакербай и Мушни Хашба. Лакербай работал на посту одного из редакторов «Апсны Капш», писал стихи и делал успехи в публицистике. Хашба еще в 1920 году написал пьеску «Детская сцена» (на обложке указано, что книжка издана на средства Д. Гулиа). Позже проявил себя способным рассказчиком и публицистом. Смело можно было сказать: нашего полку прибыло. Однако Гулиа и это не удовлетворяло.
— Почему на литературу обращают мало внимания? — спрашивал он друзей.
Гулиа заявлял, что работает над «Историей Абхазии», но это, как ему казалось, не приводило в восторг абхазских руководящих товарищей. Вопрос о дотации на издание «Истории», например, разрешался медленно.
В один прекрасный день Гулиа всей семьей переехал в Тифлис. Его пригласили в государственный университет читать курс абхазского языка. Истины ради следует сказать, что Гулиа уехал не с очень-то радостным сердцем, хотя само по себе общение с такими учеными, как Иван Джавахишвили, было приятным, несомненно, льстило самолюбию поэта. В самом деле, как же мог Дмитрий Гулиа оставить Абхазию в тот момент, когда, может быть, она нуждалась в нем, как никогда? Выезд из Сухума был своеобразным протестом против равнодушия властей к некоторым вопросам развития абхазской культуры. Я полагаю, что здесь точнее было бы употребить не слово «властей», а более гибкую формулу: «отдельных руководящих товарищей». (Думаю, что историков литературы такая формулировка больше устроит.)
Мне бы не хотелось ворошить этот эпизод из далекого прошлого, тем более что он не имел особых драматических последствий, а в расширении научного кругозора Гулиа и укреплении связей с грузинской интеллигенцией сыграл большую роль. Не хотелось бы и потому, что те, кто стоял в Абхазии у власти в то время, были сравнительно молоды, неопытны и многое делали без злого умысла. А еще и потому, что они жестоко и несправедливо пострадали в тридцать седьмом…
Тифлис поражал. Своими размерами. И размахом радушия и гостеприимства. Там я впервые увидел трамвай и фуникулер. В центре города красовался караван-сарай. Шумный Майдан как бы переносил ко дням Пушкина. Неподражаемые духаны. И великолепные духанщики. И отчаянные кутилы. Теперь их увидишь только на картинах Пиросмани. Но для этого неуемного и жадного до веселья Тифлиса я был еще юн. А отец слишком занят своим делом. К нам ходили филологи и историки, поэты и прозаики. Мы хорошо знали Тифлис Ивана Джавахишвили и Галактиона Табидзе и очень мало — Тифлис весельчаков. Симон Джанашиа, сын Николая, друга детства Гулиа, был еще тогда совсем молод и ютился в крохотной квартирке. Пройдет полтора десятка лет, прежде чем он станет прославленным ученым. Отец подружился с Николаем Ушаковым — любителем истории и археологии. При мне он расшифровывал хеттскую надпись на какой-то чаше. Я помню слова: «Я, царь хеттов, повергший во прах…» Мне казалось, что все цари древности всегда кого-нибудь повергали во прах. Теперь-то я знаю, в чем секрет: их деяния превозносили до небес писцы-подхалимы и живописцы-лизоблюды. Ибо сам о себе не может написать подобную чушь даже самовлюбленный изверг, «всех повергающий во прах».
Я вместе с братом учился в школе Левандовского (так называли по инерции 42-ю трудовую школу на Гунибской улице). А жили мы близ Вэрийского базара, где всегда полным-полно было зелени, сыра и разной живности. В прохладных подвальчиках по утрам потчевали хашем (теперь это предел мечтаний старожилов).
Отец заканчивал «Историю Абхазии». Обсуждал с грузинскими друзьями различные проблемы истории и языка. Пошли корректурные гранки. Абхазские тексты, как и двенадцать лет назад, набирал Лабутин. Вся семья помогала Гулиа считывать корректуру. Иногда это было мучительно, ибо под окнами нас ждали мальчики с мячом. Через шесть лет — в 1930 году — я вернулся в этот город, чтобы получить инженерное образование. Внешне город мало изменился. Реконструкция его только намечалась. Но продовольственные карточки и очереди наложили на город определенный отпечаток. Газеты превозносили какого-то пекаря, предложившего оригинальный рационализаторский метод. Суть была проста: как из килограмма муки получить десять килограммов отличного хлеба, экономя муку и отруби и не жалея воды. Эта проблема, должен сказать, разрешалась — весьма успешно. И тем не менее тифлисцы не падали духом; ведь и на воде можно проявить гостеприимство — она-то из Куры! В литературе шли ожесточенные споры. Был в них какой-то зловещий смысл. Из-под вороха трескучих фраз некоторых официальных ораторов проглядывали недвусмысленные угрозы. Иван Джавахишвили, по существу, был отлучен от университета. Но я опять забежал вперед…
В 1925 году вышла, наконец, в свет «История Абхазии». Субсидировал издание Наркомпрос Абхазии. Тираж ее — тысяча экземпляров. (Она стала библиографической редкостью, которую молодежь знает только понаслышке.)
Пожалуй, ни одной своей книге Гулиа не был рад, как этой. Он долго держал экземпляр под подушкой, внимательно перечитывал и делал на полях пометки. До конца жизни она была его любимым детищем. Может быть, потому, что воплощала юношескую мечту? Или потому, что он вложил в нее поистине титанический труд? Гулиа никогда не ждал благодарности, но ни одна книга не доставила ему столько огорчений и обид, как эта. И о ней я бы хотел сказать несколько слов.
Первое. Каждый, кто возьмет в руки «Историю Абхазии. Том I», несомненно, почувствует, какой обширный материал «перелопатил» автор. Иногда в течение месяца, работая не покладая рук, отец добывал всего-навсего новую цитату в две или же одну строку — свидетельство какого-нибудь ученого. Он составил картотеку, которую перебирал, как только выпадала свободная минута. По-видимому, он собрал уникальное число свидетельств. Академик Марр писал по этому поводу: «…Бесспорный факт, что до сегодняшнего дня никто в таком масштабе, как Гулиа, не интересовался одновременно прошлыми судьбами и настоящим бытом Абхазии, ни один ученый, ни в Европе, ни на Кавказе…» «Меня поразило и то, как Д. И. Гулиа… использовал значительное число произведений литературы об абхазцах!..» Захар Агрба и Арсений Хашба отмечали: «…Это наиболее полная и серьезная работа по истории Абхазии». (Историю Абхазии, отдельные ее моменты освещали также Симон Басариа, Семен Ашхацаа, Константин Кудрявцев.) Итак, Гулиа собрал огромный и ценный материал по истории Абхазии. Этот тезис никогда и никем из его критиков, даже самых резких, не оспаривался.
Второе. Гулиа в своей работе опирается на этнографию, язык абхазский и местную топонимику. И этот факт заслуживает быть отмеченным. До Гулиа, как говорят ученые-абхазоведы, никто не опирался на эти необходимые элементы, ведя речь об Абхазии и ее прошлом. Можно утверждать с абсолютной уверенностью, что в этих вопросах Гулиа был крупным авторитетом и сведения, сообщаемые им, — из первых рук. В своих работах он старался быть объективным и выражал собственное мнение. (Гулиа никогда не смог бы утверждать что-либо противоречащее его убеждениям, следуя правилу некоторых «ученых»: «Чего изволите?»)
И эта сторона его «Истории» признавалась критиками и никогда не ставилась под сомнение. Георгий Дзидзариа, подчеркивая, что «перу Гулиа принадлежат более 40 научных трудов и учебников», писал: «…Научные труды Д. И. Гулиа, как и все его творчество, проникнуты чувством большой любви к родине, народу…» «Особенного внимания заслуживает работа Д. И. Гулиа по составлению абхазских учебников — от абхазской азбуки 1892 года до книг, вышедших в 1953 году». В своей «Истории Абхазии» ее автор опирался и на фольклор, великолепным знатоком которого он был. (Нина Лакоба констатирует: «Большую работу по сбору абхазского фольклора провел Д. И. Гулиа».) Научной деятельности Гулиа посвящена прекрасная статья Георгия Сердюченко, написанная в форме воспоминаний…
Третье. Дмитрий Гулиа воспринял от древних авторов теорию египетского происхождения абхазцев. «Ею воодушевлен, — писал академик Марр, — в наше время уважаемый наш коллега Дмитрий Иосифович Гулиа». Я уже говорил, что она была навеяна утверждениями Геродота. Может быть, легендарными. Но ведь поверил же Шлиман Гомеру и обнаружил Трою! Шлиман копал с томиком «Илиады» в руках. В восприятии «теории» Геродота я не вижу криминала, как некоторые критики того времени.
Приняв на веру теорию египетского (эфиопского) происхождения абхазцев, Гулиа бросил в бой всю свою технику. Надо сказать, к его чести, что был он достаточно определенен. Он заявлял: «…кол-хи (абхазцы и их родственные племена) вышли из Египта и Абассии, вообще из Африки». Определеннее не скажешь. И как бы становясь на горло собственному темпераменту, он писал: «…связь абхазцев с племенами Африки должна подвергнуться дальнейшему обсуждению». Но никто не желал обсуждать этот вопрос. Оппоненты Гулиа были совершенно уверены, что все это неправда. А почему неправда? Они рассуждали просто:
— Если это правда, то надо признать буржуазную теорию миграций. Без миграций абхазцы не могли бы прийти из Египта.
— Верно, — отвечал Гулиа. — Это так. Но вы, значит, вовсе отрицаете миграцию?
Один крупный академик, читавший в Сухуме лекцию, на этот вопрос ответил:
— Да.
— А Чингисхан? Разве не покрыл он гигантское расстояние вместе со своими соратниками?
Академик был слишком догматичен, чтобы ответить на этот вопрос, не греша против истины. А Гулиа категорически утверждал: «Нынешние абхазцы жили испокон веку в нынешней Абхазии, то есть в бывшей Колхиде…» Это важная мысль. Стало быть, абхазцы вышли из Египта очень давно. Гулиа полагал, что это могла быть часть войск Рамзеса II, ведшего войны с хеттами чуть ли не у границ Кавказа. Гулиа высказывает любопытную мысль, которую в то время никто и слышать не хотел (я имею в виду его критиков). Вот она: «Влияние Хеттской империи простиралось… и на Закавказье, и хетты могли этих переселенцев из Африки поселить сюда, в прибрежную полосу…»
Давайте проследим эту мысль: египтяне, возможно, их войска, — частично, разумеется, — оседали в Хеттском государстве. Отсюда эти племена — второй этап — могли проникнуть в Колхиду. Неспроста поместил Гулиа в конце своей книги карту Хеттского государства — не Египта, а именно Хеттского государства! Гулиа очень интересовался хеттами и высказывался в том духе, что связь между хеттами и абхазцами неизбежна, что такая связь абсолютно естественна. Он еще и еще раз повторяет: «…мы полагаем, что абхазцы суть часть семьи колхов; колхи же, как мы сказали выше, вышли с юга, в конечном счете из Египта и Абассии…» Хочется, чтобы вы еще раз хорошо представили себе конец книги: рядом с картой Абхазии — карта Хеттского мира! Символично, не правда ли?
Однако подчеркиваю: никто не обращал внимания на эти карты, на связи с хеттами. И все критики били в одну цель: в египетское происхождение абхазцев. Хетты заодно отбрасываются вместе с египтянами. Ни те, ни другие ничего ровным счетом не, значат для историков-догматиков, поскольку для них нет и не может быть никакой миграции, на каковую обрушивается многоголосая анафема. Положительное отношение к вопросу о миграции автоматически вызывало политическое обвинение в принадлежности к буржуазной науке, к буржуазности. Гулиа в те времена, что называется, ходил в буржуазных националистах. Правда, это не помешало награждению его грузинским республиканским орденом Героя труда (1929 г.), но и радостей больших не доставило. Я в течение многих лет был свидетелем ожесточенных споров вокруг «Истории Абхазии». Даже с высоких трибун различных съездов и совещаний нередко делались выпады против этой книги и ее автора. Один из тогдашних руководителей Абхазии заявлял, например: «Писания Гулиа, Чанба и Ашхацаа у нас подверглись резкой критике, как немарксистские…» А другой публично высказался так: «Он десять лет писал историю Абхазии от Адама и доказывал, что абхазцы происходят из Абиссинии, а в Абиссинии жили эфиопы. Значит, выходит, что абхазец произошел от эфиопа. Пускай Гулиа сам будет трижды эфиоп». (Должен заметить, что в то время интеллигентов не особенно баловали. Гулиа на протяжении многих лет не слышал ни одного теплого словечка от официальных лиц. Но это, к сожалению, была не только его участь.) Однажды отец, разгневанный обвинениями в национализме, сказал одному партийному работнику (безвозвратно исчезнувшему все в том же 1937 году):
— Так в чем же наш национализм, да еще буржуазный?! Порой я думаю, что вам просто-напросто хочется запугать интеллигенцию, сковать ее действия. Только непонятно — зачем?
— Бог с вами, Дмитрий Иосифович!
— Кстати, мне и бога вспоминают. Тут один горе-критик даже к «Ходжану Великому» придрался. Да если мы с этой странной меркой по мировой литературе пройдемся, от нее одни ножки да рожки останутся!
— Нет, этого мы делать не будем.
— А почему? Хотите знать правду? Потому, что вы из Сухума до нее не дотянетесь. Вам этого попросту не разрешат.
Ортодокс повторял заученные зады:
— Мы должны бороться против великодержавного шовинизма и местного национализма.
Гулиа весь клокотал:
— Ну и хорошо, боритесь! А при чем здесь мы? Нас всего около ста тысяч. Прошу не забывать этого. Воинствующий национализм должен ставить перед собой какие-то задачи, хотя бы теоретически. Кому, какой национальности могут угрожать своим господством абхазцы? Нас даже в собственном доме меньшинство. Нам будет туго без русских, грузин, армян, греков. Против буржуазного национализма надо бороться. Это верно. Но для этого прежде всего надо иметь националистов. Не путайте сплочение народа вокруг собственных культурных задач с национализмом. Нет, мне непонятен «национализм» стотысячного народа, едва обретающего самосознание. Здесь пахнет начетничеством и недомыслием!
Отец стучал палкой о тротуар (беседа шла на улице). Они ни до чего не договорились…
Но вернемся к «Истории».
Основную мысль тогдашних критиков «Истории» выразили Захар Агрба и Арсений Хашба. В предисловии к книге Анатолия Фадеева они язвительно писали о Гулиа: «Свои взгляды о происхождении абхазцев… полностью заимствует из арсенала буржуазной «теории» миграции, разоблаченной сейчас до конца трудами академика Марра, академика Мещанинова и др…» (А все-таки было великое переселение народов или нет? Орды Батыя гуляли по приволжским степям или нет? Аттила скакал по Европе или нет?) Фадеев ниоткуда «не выводил» абхазцев. Они произошли прямо из глины на том самом месте, где живут и поныне. В полном соответствии с его концепцией в предисловии, уже цитированном, мы читаем; «Нет никаких оснований выводить абхазцев из Египта, из Абиссинии, из Австралии, из Огненной Земли… ибо абхазский народ сложился путем скрещения племен… в пределах Кавказа».
Я не хочу утомлять читателя рассуждениями об истории Абхазии и тех перипетиях, которые претерпевали исторические факты в руках поразительных смельчаков. С тех пор прошло немало лет. И вот однажды Гулиа написал письмо ученому совету Абхазского института языка, истории и литературы с предложением переиздать «Историю Абхазии», ставшую совершенной редкостью. В этом письме он, собственно говоря, изложил суть предисловия ко второму изданию (ежели оно будет осуществлено). Он особо подчеркивал: «Если бы эту книгу я писал сейчас, то некоторые вопросы, затронутые в ней, в частности вопрос египетско-абиссинского происхождения абхазцев, вряд ли трактовались бы мной с такой определенностью». И это понятно: шли годы, накапливался материал, особенно археологический, которому Гулиа придавал первостепенное значение, рождались новые теории, проверялись старые взгляды. (В работе «Сухум не Диоскурия» Гулиа писал: «Странно, когда ученые и исследователи пишут и говорят о Диоскурии, не слыша даже звона лопаты археолога».)
Ну, а как стоит нынче вопрос о происхождении абхазцев? Со времени выхода «Истории Абхазии» прошло более тридцати пяти лет. Что же определилось за эти годы? Недавно в Сухуми вышел коллективный труд абхазских и грузинских историков. В нем мы читаем: «Историко-археологическими данными устанавливается, что в древности (с конца III тысячелетия до н. э.) происходило передвижение племен абешла-кашкайской группы из Малой Азии на Западный Кавказ». (Кашки — абешла рассматриваются как один из предков абхазского народа.) Миграция?.. Разумеется. А иначе что же это такое — передвижение?
Я понимаю, что выводить абхазцев из Малой Азии или же «транзитом» везти их через Малую Азию не одно и то же. Но Гулиа тоже смотрел на юг. Это направление совпадает с тем, которое утверждается новейшей теорией. (С большим удовольствием отсылаю читателей к талантливо написанной книге доктора исторических наук Зураба Анчабадзе «История и культура древней Абхазии», вышедшей в Москве в 1964 году).
Еще раз подчеркиваю: обо всем этом я говорю более или менее подробно только потому, что все это факты биографии Гулиа. И только с этой точки зрения интересуют меня исторические взгляды Гулиа.
Я забежал далеко вперед. И началось это на том месте, где я рассказывал о блаженной поре нашего детства. Нам было неважно, что ели мы мало, что ходили в отцовских обносках. Нас мало смущал молчаливый гнев отца, когда он смотрел на нас сверлящим взглядом (он не терпел даже малолетних шалопаев). Мы частенько грешили дурацкими выходками (это я понимаю только сейчас). Книг у нас дома было много, и мы могли делать с ними все что угодно. Даже читать. Все-таки обходились с ними по-божески. Это мать учила нас бережному обращению с книгой.
Отец правил мои стишки, отчитывал за грамматические ошибки. Он не давал спуску, словно я приносил их ему для печати. Он пел нам «Во лузях» и читал наизусть «Пахнет сеном над лугами». Был недоволен нашими голосами. А сам пел из рук вон плохо. Учил нас декламации, и мы читали абхазские стихи.
Как видно, мы терзали его своей нерадивостью, и он повторял:
— Из них ни черта не получится.
Единственное светлое пятно — дочь Таня: она и пела, и танцевала, и стихи читала. Ее нам ставили в пример.
19 января 1926 года Гулиа встретился с Нестором Лакоба, главою абхазского правительства, в тифлисском отеле «Ориант». Лакоба просил срочно выехать в Сухум. Причина проста: абхазский язык становится государственным, надо налаживать делопроизводство на родном языке. Такова политика в национальном вопросе. Надо расширять сеть абхазских школ. Надо издавать больше книг на абхазском языке. Такова ленинская политика в отношении малых народов. И тут же написал бумагу на официальном бланке: «Совнарком Абхазии приглашает Вас для работы в Совнаркоме по практическому проведению в жизнь абхазского языка как одного из государственных языков республики».
Мы быстро собрались и выехали в Абхазию.
По возвращении Гулиа назначается специальным переводчиком при абхазском правительстве. Могу сказать, что работа на этом посту была не безуспешной. А в 1929 году он утвержден председателем Академии абхазского языка и литературы, основанной по инициативе академика Марра.
На первых порах это было скромное научное учреждение — скромное не по задачам, а штатам и материальным возможностям. Но вскоре разгорается борьба, не утихавшая два года. Речь идет о желании и стремлении академика Марра заменить абхазский алфавит новым. С Марром Гулиа объединяли многолетняя дружба и интерес к абхазскому языку. Познания Марра в кавказских языках были блестящи. Гулиа писал: «Он интересовался абхазским языком, и на этой почве, я бы сказал, мы с ним подружились… Это был увлекающийся, горячий, глубоко и разносторонне образованный человек». С годами он не утратил энергии и страсти к бесконечным научным изысканиям. Все, казалось, складывалось хорошо. Но вот, что называется, ополчился Марр против абхазского алфавита. Он составил абхазский аналитический алфавит, якобы учитывавший все звуки всех абхазских наречий. Такой алфавит мог принести кое-какую пользу при составлении научных текстов, а на практике?.. Ведь еще в прошлом веке генерал Бартоломей совершенно правильно решил вопрос. Он писал: «…бзыбское произношение… заменено общеабхазским», то есть кодорским, или абжуйским (оно проще, в нем меньше звуков). Что можно возразить против этого? Кажется, ничего. Но тем не менее «встал» вопрос о введении алфавита, учитывающего и бзыбское наречие. Поскольку это предложение было осенено именем Марра, оно не встретило возражения в руководящих кругах, тем более что «аналитический алфавит» был принят и в некоторых северокавказских республиках. Это безрассудное и ничем не обоснованное мероприятие не прошло гладко. Против него буквально восстал Гулиа. Его поддерживала большая группа интеллигенции, особенно учительство. Поэт неустанно доказывал, что алфавит труден, практически неприменим.
Я помню заседание в академии. Зал переполнен. Гулиа стоит у доски и прилагает последние усилия, чтобы не допустить ненужной ломки алфавита. Доводы его крайне просты. Он спрашивает:
— Где меньше знаков?
И отвечает:
— В существующем алфавите!
— Где проще начертание знаков?
Ответ:
— В существующем алфавите!
Вопрос:
— Значит, мы идем к усложнению?
Ответ:
— Да. А в чьих это интересах? Кому нужен менее удобный, более громоздкий алфавит?
Доводы его кажутся предельно ясными.
Встает академик Марр. Не ждал такой энергичной атаки со стороны старого друга. Начинает речь глухо. Голос его постепенно обретает металлический звон… В чем можно обвинить Гулиа? Во-первых, в том, что он защищает мало обоснованный научно алфавит. Все должно быть по науке. Должны быть использованы все достижения лингвистики. Одно дело — 1892 год, другое — наше время, тридцать с лишним лет спустя. Зал затаив дыхание слушает великого ученого… Во-вторых, нельзя же настаивать только на абжуйском диалекте. Почему бы не использовать богатства и бзыбского наречия? Это обогатит литературный язык. Необходимо иметь научно обоснованный, тщательно разработанный, всесторонне продуманный алфавит. Этим требованиям удовлетворяет только и только «аналитический алфавит». Многие народы приняли его. Очередь за абхазцами.
Гулиа просит слова. Глаза его пылают. Во рту пересохло. Решается на крайнюю меру: да, он покажет, притом наглядно, каков алфавит Mappal Он попытается уничтожить доводы Марра с помощью иронии и смеха.
— Смотрите, — говорит он, — вот буква. Все видите? Что напоминает она?
Гулиа становится в какую-то невероятную позицию балетного танцора, одну руку выбрасывает вверх и сгибает ее в локте, другою подбоченивается и одновременно делает выпад правой ногой.
— Вот иероглиф! — восклицает он. — Кто его нарисует? Слышите? Я говорю — нарисует, а не напишет! Для этого надо иметь под рукой циркуль, линейку и лекало… А теперь — другой знак.
Гулиа принимает еще более нелепую позу. Зал покатывается со смеху. Марр мрачновато улыбается.
Для каждого знака Гулиа находит соответствующее па из какого-то дьявольски сложного танца.
— Верно! — кричит кто-то из зала. Звучат аплодисменты.
Гулиа обводит взглядом собравшихся и резко бросает:
— Нравится такой алфавит — принимайте!
Окончательное решение отсрочено. Марр мечет громы и молнии. Абхазское правительство обескуражено. Но академика заверяют, что все будет в порядке.
Отец возвращается измочаленный. Не спит всю ночь. Не спит и Елена Андреевна.
— Их сглазили, — стонет Гулиа. — Как же можно алфавит менять? На заведомо плохой!
Может быть, следовало бы умыть руки. Но это не в характере Гулиа. Умывать руки, когда под угрозой любимое дело? Никогда! Он будет бороться до последнего, используя все меры убеждения. Нельзя так обращаться с алфавитом, который прочно вошел в сознание народа!
Общественное мнение понемногу раскалывалось.
Некоторые педагоги предлагали испытать новый алфавит на практике.
— Испытать? Алфавит? — сердился Гулиа.
— Отчего бы и нет?
— Разве это лакомое блюдо? Попробовал, не понравилось— отставил; пришлось по душе — принимайся за еду. Это же алфавит, на нем написаны сотни и сотни книг!
— Их переиздадут, — отвечали ему.
— Да, мы отпустим бумагу, деньги, — заверяло правительство. — Все будет сделано для безболезненного перехода на новый алфавит.
— Их всех сглазили! — в отчаянии говорил Гулиа.
А что еще можно сказать?
Гулиа посещает одного за другим руководящих лиц, от которых зависит роковое решение. Повсюду он встречает благодушно настроенных людей. Новый алфавит? Это неплохо. Он научно обоснован. Сам академик горой стоит. Напрасно взывает Гулиа к гражданской совести, увещевая отменить неразумную затею. Ему отвечают, что пароды — один за другим — принимают марровский алфавит.
Крупный ответственный работник прямо так и заявил:
— В нашем алфавите запашок царский.
— Вот оно что! — удивляется Гулиа. — В таком случае внесите предложение, чтобы меняли и русский. В нем запашок такой же, как и в нашем.
Придя домой, отец сказал:
— Очевидно, все посходили с ума. Что делать?
Словом, вводится новый алфавит. Учителя переучиваются, журналисты переучиваются, литераторы переучиваются. Ученики старательно выводят замысловатые иероглифы. Позабыл поставить сбоку маленький кружочек — получил совершенно другой знак. Упустил птичку сверху — опять новый знак. Точки, закавычки, птичечки, кружочки вокруг ветвистых начертаний букв!
Гулиа писал об алфавите Марра: «Предложенный им алфавит, принятый во многих республиках Кавказа, мной был категорически отвергнут. Это резко охладило наши взаимоотношения. Абхазское правительство ввело алфавит Марра. Однако жизнь показала, что в этом споре Марр был не прав — его алфавит просуществовал всего несколько лет и исчез…»
Верно, алфавит исчез. Он не мог не исчезнуть, ибо смерть его была заключена в нем с самого начала, смерть неминучая.
Алфавита уже не было, но остался колоссальный моральный и материальный ущерб. Началась серия безрассудных экспериментов: вместо того чтобы немедленно вернуться к старому алфавиту, испытанному временем, стали заваривать кашу с алфавитом на латинской основе.
— Почему на латинской основе? — спрашивал Гулиа.
Ему объясняли, что этот, дескать, не такой, как марровский. Тот действительно был плох. А этот, на латинской основе, хорош. Это говорили те же самые люди, которые вчера доказывали «неоценимую силу марровского алфавита».
И опять же приводился знакомый довод: многие республики перешли на латинский алфавит. Неужели отстанут от других абхазцы?
Снова вводится новый алфавит, потом его немного видоизменяют, потом вводится еще один, наконец в 1954 году… возвращаются к старому, тому самому, всем знакомому. В нем произвели несколько изменений, вызванных линотипной техникой, и — работа пошла споро! Но сколько было потеряно времени! Сколько трудов! Сколько бумаги! А ущерб, нанесенный образованию, культуре, литературе? Разве все это подсчитаешь?
Отец говорил в 1954 году:
— Оглядываюсь на жизнь, и мне кажется, что я только и делал, что воевал за алфавит. Это отняло такое количество энергии, что невозможно и сказать. Вот я уж стар совсем и снова — проблема алфавита. Как в молодости. Это же наказание. и придумали его мы сами, абхазцы, на свою голову!
7 ноября 1911 года Гулиа записал изречение Ла-оцзы: «Как бы я ни был мало образован, я могу идти по пути разума». Он говорил, вспоминая это изречение:
— Не могу взять в толк, что случилось с нами, почему меняли мы свой алфавит — не раз и не два? Разгадать эту тайну я не в состоянии…
…В 1925 году и до Сухума дошли вести об активизации в Москве троцкистской оппозиции.
В тот год я впервые услышал и запомнил имя Сталин. Это имя нам в то время мало что говорило. Я рисовал Ленина, Маркса, Карла Либкнехта.
Позже, учась в восьмом классе, я понял, что борьба разгорается не на шутку. Оппозиционером, троцкистом оказался наш учитель истории. Называли еще ряд имен.* Говорили, что и писатель Самсон Чанба, занимавший пост председателя Центрального Исполнительного Комитета Абхазии, недостаточно четко определил свои позиции в партийной борьбе.
В общем дело ограничилось тогда идейным разгромом оппозиции. К счастью, обошлось без крови, как и полагается в борьбе, если это борьба идей.
Отец стоял далеко от этой борьбы. Он продолжал свое дело, работая в Академии абхазского языка и литературы…
Была культурная область, к которой Гулиа не прикладывал руки: это музыка. (Впрочем, кажется, это не совсем так. Иван Кортуа пишет: «5 декабря 1923 года в Наркомпросе было созвано собрание, на котором был обсужден вопрос об организации и комплектовании абхазского народного хора. Было решено привлечь к участию в нем сведущих в искусстве лиц из числа знатоков народных песен…» На этом же собрании было избрано правление абхазского народного хора, в состав которого вошли Д. Гулиа, С. Басариа и другие.)
Но вот в один прекрасный день ему представился случай по-настоящему посодействовать музыкальному развитию.
В Сухум по болезни приехал Константин Ковач (по происхождению венгр). Он работал на Северном Кавказе, но состояние легких вынуждало его к местожительству на юге. Ковач дирижировал городским духовым оркестром, по давней традиции забавлявшим публику на бульв-аре.
Ковач обратил внимание на одно обстоятельство: в программе оркестра не оказалось абхазской песни. Почему? Никто не мог объяснить этого. И вот дирижер прямехонько отправился в академию, к ее председателю.
— Кто вы? — спросил Гулиа.
— Музыкант.
— Вы сочиняете музыку?
— Пробовал, — скромно ответил Ковач.
Он был худощав, бледен. Мелкие черты лица, узкие глаза. И очень похож на абхазца: нос с горбинкой, волосы черные…
— Чем могу быть полезен? — поинтересовался отец.
— Я хотел бы познакомиться с абхазскими песнями.
— Тогда поезжайте в деревню.
— А к кому обратиться в городе? Есть здесь знатоки?
Гулиа подумал.
— По-моему, Кондрат Дзидзариа.
Ковач собирался было уйти.
— Скажите, пожалуйста, — остановил его Гулиа, — а могли бы вы поехать в села, в горы? И записать песни?
Ковач ухватился за эту идею.
— Да, я бы записал много песен. Я бы оркестровал их, и наш оркестр играл бы их с удовольствием.
Так родилась идея о командировании Ковача в районы Абхазии на средства Академии языка и литературы. Ковач оказался способным человеком и сторицей возместил расходы, понесенные академией.
После войны, когда не было уже в живых Ковача, Гулиа писал абхазскому правительству: «К- В. Ковач был душою музыкальной школы и музыкального училища… Я считаю, что было бы вполне справедливо, если бы музыкальная школа в Сухуми была названа его именем».
Теплый сентябрьский день 1939 года.
В постели лежит изможденный болезнью человек. Возле него хлопочет жена. В стороне стоит сын.
У больного потрескались губы от непрерывного жара. Его одолевает кашель, от которого он с трудом приходит в себя. Откашлявшись, больной падает на подушку и думает. В эти короткие минуты с лица его исчезает страдальческое выражение. Взгляд устремляется вперед, разглаживаются морщинки на лбу. И перед ним, словно в тумане, проплывают страницы еще не написанного музыкального сочинения. Ему уже чудятся звуки апхерцы, ведущей сольную партию в многоголосом звучании оркестра… Голова наполняется музыкальными звуками, а перед глазами чудесные картины абхазской осени: зеленой, солнечной, обильной плодами. Знакомые лица призрачной толпы окружают постель…
Больной пытается проанализировать свою недолгую жизнь (сорок лет исполняется 24 декабря). И она представляется крохотной.
Оживают в памяти годы детства: Севастополь, где он родился в семье музыканта… Учеба в гимназии и музыкальной школе… Лишения…
Мальчик проявляет незаурядные способности в музыке. Но трудно даже мечтать о консерватории. Он работает пианистом. Заработок скуден. Но это все-таки любимое искусство, и оно дает нечто большее, чем просто хлеб насущный, — наслаждение.
Юность омрачается первой мировой войной, а затем— война гражданская… В 1921 году он демобилизуется из рядов Красной Армии, в которой прослужил два года.
В 1925 году он переезжает в Сухум. И с первых же дней привлекают его мелодии абхазских песен. Они напоминают адыгейские и кабардинские, слышанные на Северном Кавказе. Он пытается поглубже вникнуть в народную песню, уловить самую ее сущность — мелодию. Какие только песни он не прослушал за короткий срок! Героические, свадебные, похоронные, шуточные, любовные… Он знакомится с народными инструментами: апхерцби, напоминающей скрипку, ахымаа, похожей на гусли, аюмаа — нечто вроде крошечной арфы, ачомгуром, абхазскими ударными инструментами и славной доисторической камышовой свирелью — ачарпаном.
Его тянет к песням и нотной бумаге. По вечерам он записывает абхазские мелодии.
В 1926 году проходит конкурс на лучшую запись абхазской народной песни. В этом соревновании ему, Константину Владимирову Ковачу, присуждается первая премия. А спустя год на выставке народного творчества в Москве, посвященной десятилетию Октября, Ковач получает Почетный отзыв Всесоюзного Центрального Исполнительного Комитета, как первый собиратель абхазских народных песен.
Он записывает десятки мелодий и текстов. Перекладывает их то для фортепьяно, то для духовного и струнного оркестров. Много разъезжает по селам. Беседует с пастухами на горе Бамбей-Яшта, пьет с крестьянами кисленькую изабеллу у источников Ауадхары, охотится на перепелок под Гудаутами, ходит с учениками в пещеру Абрискила, часами просиживает в штольнях Ткуарчала. И что бы он ни делал, где бы пи бывал, словно губка, впитывает в себя звучание абхазской речи и абхазские песенные мелодии, изучает психологию горцев. Чтобы меньше смущать тех, чьи песни записывает, он облачается в черкеску. Вскоре черкеска становится его любимым одеянием, и с нею он уже не расстается.
Ему вспоминается образ неутомимого организатора и консультанта Кондрата Дзидзариа. Дзидзариа — этот знаток абхазского песенного творчества— делал все, чтобы в самый короткий срок открыть Константину Владимировичу дорогу в мир песен, чтобы породнить его с очагом абхазского крестьянина, где песни зарождались и пелись. Неоспоримо одно: без помощи, без горячей поддержки Дзидзариа композитор не сделал бы и половины своей работы. Первым слушателем и первым советчиком его был Дзидзариа. Не одну песню записал Ковач с голоса друга.
Дзидзариа, один из старейших деятелей абхазской культуры, долгое время заведовал абхазской школой в Сухуме, из которой вышло большинство нынешней абхазской интеллигенции…
В начале 1930 года правительство Абхазии поручает Ковачу организацию музыкального училища в Сухуме. Много труда вкладывает композитор, чтобы поставить на ноги это учебное заведение. Ему же были обязаны своим существованием симфонический оркестр Абхазии, этнографический хор и струнный квартет. Ковач опубликовал записи абхазских песен. Сборники «Сто одна абхазская народная песня» и «Песни кодорских абхазцев» не вполне совершенны. Не в этом дело. В них навсегда сохранилось звучание абхазских песен. И не удивительно, что за короткий период после выхода сборников появилось свыше восьмидесяти различных музыкальных произведений, написанных на основе абхазских народных песен. Их авторы Власов и Фере, Иванов-Радкевич, Сулханишвили, Димитриади…
В 1933 году Ковачу присваивают звание заслуженного деятеля искусств Абхазии. Тем самым официально признаются его заслуги в развитии музыкальной культуры Абхазии.
А недуг все прогрессирует. Сухумский климат, надо отдать справедливость, сделал очень многое — приостановил болезнь на целые годы. Однако в конце концов наступает резкое ухудшение, вызванное неустанными трудами. Врачи советуют на время переехать в Крым. Но и «сухой» Крым оказывается бессильным.
И вот он умирает. Умирает в сознании, что делал нужное, полезное дело, которое будет оценено и теми, кто возьмет в свои руки дальнейшую заботу об абхазской музыкальной культуре… Умирает, отдавая себе отчет в том, что не совершил и половины того, на что был способен…
Его похоронили в Ялте.
Над ним вырос скромный земляной холмик. А в тех горах, где хаживал он с нотной тетрадью в руках, и до сих пор не забывают худощавого человека с мелкими чертами лица и добрыми глазами. Все громче звучат его любимые песни. И вряд ли можно придумать более подходящий памятник для человека с горячим сердцем, каким был Константин Ковач.
Абхазское театральное искусство не стояло на месте. Уже действовал стационарный театр, вскоре организовалась театральная студия, работала группа при Театре Руставели в Тбилиси. Для театра писали пьесы Дзадз Дарсалиа, Мты Кове, несколько позднее— Владимир Агрба и, конечно же, наш Самсон Чанба. Путь абхазского искусства хорошо прослежен в книге Михаила Лакербай.
Дмитрий Гулиа — весь в науке. К этому его обязывает и пост председателя Академии языка и литературы. Он занимается вопросами грамматики и орфографии, подготовляет различные словари, составляет учебники для школ. «Материалы по абхазской грамматике» увидели свет в 1927 году. В 1930 году появляется «Терминологический словарь», а еще через три года — «Орфография абхазского языка». Абхазской этнографии посвящена его книжка «Культ козла у абхазцев».
Рассматривая абхазскую грамматику, Гулиа критикует некоторые места в книге Услара. И все-таки Услар остается для него большим авторитетом. Он пишет: «Ввиду огромного значения труда Услара — подходить к критике его надо с особой осторожностью…», «…труд Услара, как первый шаг в области абхазского языковедения, не мог обойтись без ошибок». Любопытно отметить, что, рассматривая глагол «а-пс-ра» — умирать, умереть, — Гулиа приходит к выводу, что некоторые глаголы в абхазском языке «образуют сотни и тысячи производных форм». Это было открытие. Многие лингвисты заинтересовались этим, и Гулиа довольно интенсивно переписывался с ними.
С грустью должен отметить, что в эти годы Гулиа мало пишет стихов и рассказов. Он целиком поглощен научными изысканиями, хотя они и не имеют особого успеха в абхазских официальных кругах. «Культ козла у абхазцев» подвергается здесь просто остракизму («Не лучше ли написать брошюру о том, как упаковывать мандарины?»). А Гулиа, будто назло, ожесточенно хватается за «суффиксы и инфиксы», готовит к печати пословицы, скороговорки, приметы о погоде, заговоры и наговоры. Как писал Гулиа о себе, «он разбрасывался в работе, берясь то за одно, то за другое».
А в это время в Москве и Ленинграде, Тифлисе и Ростове учатся молодые абхазцы, которые вскоре вернутся к себе на родину, чтобы стать в ряды строителей абхазской культуры.
В 1928 году у отца обнаружился сахарный диабет. Содержание сахара в крови было высоким. Мы стали всей семьей ездить на лето в Боржом и Ессентуки. От инъекций инсулина было решено воздержаться до поры до времени. По-видимому, это было ошибкой.
В 1929 году запомнились встречи в Боржоме с академиком Иваном Джавахишвили. С ним у отца, как я уже говорил, установились дружеские отношения еще в начале двадцатых годов.
— Это настоящий ученый, — говорил о нем отец и с улыбкой присовокуплял: — Он пишет не в соответствии с газетными заметками, которые быстро забываются, а в полном согласии с исторической правдой.
Джавахишвили был человеком интеллигентным в высоком смысле этого слова. Большая внутренняя культура сочеталась в нем с европейским образованием и широтою взглядов. Какая-то особенная чистоплотность поражала в нем: он словно был только что из ванны, только из парикмахерской, будто сию минуту отутюжен его костюм, а в кармане у него лежит дюжина великолепно отглаженных носовых платков.
Говорил он негромко, спокойно, на отличнейшем грузинском и русском языках. Слушая его русскую речь с особенно ясной дикцией и точным словосочетанием, нетрудно было догадаться, что это петербуржец. Глаза у него были большие, серые, усы коротко подстриженные и серые (пополам с сединой). Я как сейчас помню беседу под вишней. Она касалась некоторых аспектов абхазской истории.
Джавахишвили сказал, что считает список абхазских царей, приведенный в «Истории», наиболее полным и достоверным. Джавахишвили оговорился, что он этим вопросом специально не занимался, по ему казалось убедительным, что абхазские цари не Багратиды, как это канонически утверждалось, а, пожалуй, Ачба. Гулиа подчеркнул, что считает дальнейшую разработку некоторых вопросов периода абхазо-грузинского царства актуальной. Джавахишвили согласился. Он сказал, что не в том дело, кто кого поглотил или кто кого покорил, а в том, чтобы установить истину. А истина при всех обстоятельствах будет служить дружбе между двумя нашими народами. Живя в одном царстве и укрепляя это царство, наши предки не дрались же между собою. Они выступали единым фронтом против шахиншахов, например…
Гулиа заметил, что некоторые ученые пытаются замазать этот факт. Джавахишвили мягко перебил его:
— Дорогой Дмитрий, давайте будем искать и доискиваться правды и только правды. И тогда нам не будет страшен никакой ученый фальсификатор.
Потом Елена Андреевна угощала нас малиновым вареньем и чаем. От ученого гостя веяло большой добротой и мягкостью. Он говорил ровно, этак чуть-чуть скашивая глаза и улыбаясь в усы. Он спросил меня, к чему я готовлюсь в жизни.
— Думаю поступить в политехнический институт, — ответил я, — но хотелось бы в Академию художеств.
— Нет, — сказал отец, — он должен быть путейцем.
Такое решительное заявление родителя поставило Джавахишвили в несколько стесненное положение. Мне кажется, что он хотел поддержать мою тягу к искусству.
— Ну что же, — сказал он тихо, — инженер-путеец— дело хорошее. Тем более что этого желает отец.
— И я! — отозвалась мать. — Я всю жизнь мечтала, что Жора мой будет путейцем.
(В общем так и случилось: мечта ее исполнилась. Но торжествовала мама недолго: через год работы на железной дороге я стал журналистом.)
Академик Джавахишвили скончался внезапно, перед началом войны. Он читал доклад, и у него подкосились ноги. Это была большая потеря для науки.
Рабочий день отца начинался в семь. Лежа он писал час или два. Потом завтракал и уходил «на службу». (Ему всегда везло: где бы он ни работал — машина ему не полагалась.) Вернувшись домой и пообедав, он ложился на час и снова садился за письменный стол. А в одиннадцать засыпал. (В этом смысле он был антиподом Марку Твену, который говорил: «Взял себе за правило ложиться, когда не оставалось собеседников, и вставать, когда вынуждали обстоятельства».) Развлечений для отца почти не существовало: устал писать — почитай книгу; устал читать — садись и пиши; с ног валишься — спи. Он словно хотел жить по закону Саят-Новьц «Так жить хочу, чтоб каждым днем обязан был я лишь себе… Чтоб всем сказать: своим добром обязан был я лишь себе…» Настойчивость и трудолюбие были его неизменными спутниками всю жизнь.
Я пытаюсь разобраться в его характере, И прихожу к выводу, что был он колюч, правдолюб и упорен в отстаивании своего взгляда. И должно быть, он очень презирал подхалимов. Мог поспорить с «вышестоящим» товарищем по любому поводу, если считал того неправым. Как-то случилось большой группе ответственных товарищей осматривать картину художника, изобразившего партизанскую сходку в абхазском селе. Картина, по существу, являлась документальной. Так она и задумывалась. На просмотре случайно оказался Гулиа. (А может, и не случайно.) Началось обсуждение. Вроде бы картина хороша, но были претензии. Почти у всех.
— Я стоял левее, — сказал один.
— А я — правее, — заметил другой.
— Такой-то не похож.
— А у такого-то был башлык белый, а не серый.
Художник скис. Тогда взял слово Гулиа. Он говорил резко:
— Через десять лет люди позабудут, как выглядел каждый из вас и на какой щеке у кого красовалась родинка. А картина останется. Она будет изображать сильных и полных решимости драться людей. Придирки ваши неосновательны.
Я далек от мысли, что поведение поэта пришлось всем по вкусу. Возможно, резкость была излишней, но уж таков был характер его. Однажды, поссорившись с «начальством», он не служил два года. Это было в самом начале тридцатых годов. Мы с братом учились в Тифлисе. Нас надо было поддерживать материально, И отец продал половину дома (нижний этаж). Другого выхода не было.
К слову, этот дом доставлял сплошные огорчения. Начать с двадцатых годов. На вопрос представителя какой-то комиссии (кажется, по чистке соваппарата), имеется ли недвижимость, Гулиа отвечал:
— У меня имеется собственный дом о шести комнатах.
Это было равносильно суровому приговору. Может, так оно и было бы, если бы вслед за ним не выступил его сослуживец Федор Дмитриевич Авилов, знаток античной литературы. Он сказал, чеканя слова:
— Вы спрашиваете, есть ли у меня недвижимость? Отвечу вам: я мог бы выстроить три таких дома, как у Гулиа Дмитрия Иосифовича, и даже получше. Ибо денег у меня было больше, чем у Гулиа. Но я все состояние потратил на путешествия. Жил я в свое удовольствие. Был в Италии, пил вина Франции, катался по Рейну и лазал по горам Скандинавии. И вот, товарищи, у меня нет собственного дома, и я сегодня в лучшем положении, чем Гулиа, последние гроши свои вложивший в жилье.
Это была блестящая речь в защиту Гулиа. И она произвела впечатление на комиссию. В общем Гулиа не заклеймили как владельца недвижимого имущества. Мать наша говаривала:
— Твои товарищи, Дмитрий, домов не строили, горя не хлебали, в долги не влезали. И налогов не платят, но живут в хороших квартирах, им бесплатно даже стекла окопные вставляют. А ты? Думай о крыше, крась двери и полы, подавай декларации в финотдел. Говорила же я тебе: не нужен дом!
Отец мрачно покачивал головой: разве женщина разбирается в таких вопросах? Свои гонорары он тратил на ремонт дома. В 1939 году расширил квартиру в сторону улицы, завершив, по существу, постройку, начатую еще в 1911 году. У нас не было приемной, и он страдал от этого («Не можем принять гостей по-настоящему»), Приемная, она же кабинет, получилась просторной, светлой. Однако отец мечтал о «виде на море». Третий этаж, несомненно, открыл бы чудесный вид. Эти мечты, высказанные вслух, сердили Елену Андреевну, которой наши финансовые возможности были известны лучше, чем кому-нибудь. Мы с братом всегда готовы были поддержать «строительную авантюру отца», как выражалась паша мать. И сестра Таня оказалась горазда на всякие строительства. Таким образом, мать оставалась явно в меньшинстве. В 1957 году отцу отвели замечательный участок в Агудзере. Гулиа был стар, но душа не выдержала, и мы снова — в который раз! — пустились в строительные дела.
— У вас протекает крыша! — корила мать. — Лучше бы крышу починили!
— Мы построим дом по последней моде, — успокаивали мы.
Я начертил проект дома. Сестру «назначили» прорабом. Мне надо было возвращаться в Москву. Перед тем как отбыть восвояси, я написал лозунг: «Сдадим дачу родителям в срок!» Повесил лозунг у изголовья сестры — и улетел. На ее долю выпали огромные хлопоты. Константин Симонов пошучивал над Татьяной Дмитриевной: «Я считаю, что вы работаете в педагогическом институте не совсем по своей специальности. Я бы вас назначил руководителем крупной строительной организации». Дом был построен в несколько месяцев, и родители поселились в нем весной 1958 года. Одним словом, Гулиа обладал замечательным даром усложнять свою жизнь различными хлопотами. Он все время подумывал о том, что бы еще сделать. Может, мезонин в агудзерском доме?
— И ты будешь как на маяке, — говорила мать.
Жил он, почти не вылезая из долгов. Но кто, какой гость — ближний или дальний — мог заметить, глядя на стол, что хозяин в затруднительном денежном положении? Напротив, чем больше бывали долги, тем радушнее и щедрее принимали гостей. Я не знаю, действовала ли в этом случае знаменитая заповедь «Рука дающая не оскудеет». Скорее всего абхазское неисчерпаемое гостеприимство.
В 1935 году Дмитрий Гулиа издал, на мой взгляд, любопытную книжку «Сухум не Диоскурия». Определенность заголовка не оставляет сомнений в направленности этого научного труда. К этому времени в Сухуме уже была почти полностью проложена канализация. Город перерыли вдоль и поперек на значительную глубину. Но, увы! — никаких остатков древнего исполина Диоскурии не обнаружили. Впервые отец затронул проблему Диоскурии в 1923 году. Тогда он выступил в Абхазском научном обществе с докладом об этой «черноморской столице» древности. Он решительно не соглашался с теми, кто говорил: «Диоскурия стояла здесь, на месте нынешнего Сухума». Что же служило доказательством? Они говорили: во-первых, бухта…
Гулиа отвечал им:
— Море энергично размывает берег. Это случается и на наших глазах. Это не доказательство.
Его оппоненты утверждали: если не здесь, то рядом, между устьями рек Басла и Килашур.
— Несостоятельный довод, — отвечал Гулиа. — Если уж говорить «рядом», то идите за Килашурскую стену и там ищите город. Эта стена могла защищать только великую Диоскурию.
В самом деле, Килашурская, или Великая Абхазская, стена (ее начало — у устья реки Килашур) уходит в горы, на север, затем поворачивает на юго-восток и снова спускается к морю недалеко от устья реки Ингур. Путь этой стены на местности был детально прослежен покойным Иосифом Адзинба, долгое время охранявшим исторические памятники Абхазии. Он говорил мне: «Стена проходит по стратегически важным местам. Через равные промежутки стоят башни. Она, несомненно, строилась для обороны чего-то, что находилось между стеной и морем». Вполне естественно, на мой взгляд, предположить, что Диоскурия находилась под защитой этой стены, если только стену возвели до рождества Христова. Профессор Грэн утверждал в разговоре со мной, что стена построена в пятом веке нашей эры и что она тянется до Дербента, рассекая Кавказ надвое.
— Разве для этого недостаточно было Кавказских гор? — спросил я. — Они же рассекают Кавказ совсем недурно. Лучшей линии обороны и не придумаешь.
Он меня не убедил. И я его тоже…
Ученые-географы древности измеряли путь до Диоскурии — скажем, от реки Фазис до Коракса (Фазис — Рион, а Коракс— Кодор). Гулиа убеждал, что расстояния эти не соответствуют местоположению Диоскурии на территории нынешнего Сухума. В своей книжке Гулиа относил Диоскурию к устью Кодора. Здесь и до сих пор есть местность Скурча (не производное ли от Скурии, Диоскурии?). Античные расстояния совпадают именно со Скурчей…
Для точного решения вопроса явно недоставало «звона лопаты археолога». (На это замечание Гулиа недавно обратил внимание в своем очерке Евгений Осетров.)
Гулиа восклицал:
— Они ищут город в Абхазии, не поинтересовавшись, что говорит по этому поводу сам народ — абориген этой страны. Я не могу понять таких ученых!
В последние годы «лопата археолога» зазвучала довольно-таки основательно. Михаил Трапш ископал почти все окрестности Сухума. У него накопилось много любопытнейшего материала. Под его руководством легкие водолазы ныряли под воду в устье Баслы и обнаружили контуры кварталов подводного города, который прежде многие видели «сверху, в хорошую погоду» (по-видимому, Себастополиса). Решен ли вопрос о местонахождении Диоскурии, где, как утверждали древние, трудилось «до семидесяти толмачей»? (Это был большой культурный и торговый центр эллинов на Черноморском побережье, названный по имени двух близнецов Диоскуров.) Нет, не решен.
Но в заслугу Гулиа можно поставить ту страстность, с которой он поднял вопрос о Диоскурии. Он приковал к этой проблеме внимание многих ученых. И надо полагать, правильный ответ скоро найдется…
(О научных исследованиях Дмитрия Гулиа Семен Евгенов писал, что это «народная поэзия, обширные и своеобразные заготовки поэтического материала, которых хватит не одному поколению абхазских писателей».)
Академия абхазского языка и литературы в начале тридцатых годов была преобразована в Абхазский научно-исследовательский институт языка, истории и литературы. Несколько позже его возглавили молодые филологи Арсений Хашба и Виктор Кукба. Гулиа почти непрерывно сотрудничал в этом институте. Мы с братом учились в Тифлисе. Летом наезжали домой. Когда собиралась вся семья, отец знакомил пас с новыми произведениями, планами, делился воспоминаниями о прошлом. Отец смотрел на нас как на равных ему. Но и спрос был жесткий — никаких скидок на возраст! Наше легкомыслие часто возмущало его. Он хмурил брови, скашивал на нас глаза и говорил:
— Попомните мои слова: все, что не доделаете или не успеете сделать сейчас, выйдет вам боком. Вы читаете мало. А почему? Неужели думаете, что восполните пробел когда-нибудь позже? Не заблуждайтесь, этого не будет! Вас ждут другие заботы…
В те годы он писал роман «Камачич». Он излагал нам задуманные главы так подробно, что оставалось стенографировать и сдавать в печать. При газете «Апсны Капш» выходил журнал того же названия. В нем были опубликованы первые главы «Камачич». Константин Симонов пишет об этом произведении: «Роман «Камачич» Д. Гулиа закончил в 1937 году, когда ему перевалило за шестьдесят. Создавая свою книгу, Гулиа заглядывал уже в сравнительно далекое прошлое. Но это прошлое неотступно стояло перед его глазами…
Мне, например, когда я читал «Камачич», все время казалось, что Дмитрий Гулиа не только автор повествования, но и незримый участник событий. В романе нет ни одного персонажа, за которым можно прямо подразумевать личность автора. И в то же время на многих страницах испытываешь ощущение его физического присутствия…
Гулиа умел заставить полюбить своих земляков, изображенных в романе, нисколько не идеализируя при этом их жизнь и быт с его патриархальными нелепостями и связывающими людей по рукам и ногам обычаями. Именно поэтому, при всем романтическом устремлении книги, она так достоверна».
Примерно в те же годы, когда создавался «Каманин», писал рассказы и романы прозаик Иван Папаскир. Этот серьезный, вдумчивый писатель сделал многое для развития абхазской прозы. Его романы «Темыр» и «Женская честь» переведены на русский язык. (Александр Дроздов писал о «Темыре»: «Роман в острой сюжетной манере, с резким и сложным развитием фабулы, что свойственно таким рассказам И. Папаскира, как «Каруальское ружье»… Стремительно бегущий сюжет не мешает тем не менее и психологическому раскрытию образа».) Словом, круг литераторов расширялся. Ощущалась нужда в писательской организации. (В конце двадцатых годов была организована Абхазская ассоциация пролетарских писателей. Дмитрий Гулиа не был удостоен ее членства, по-видимому, в полном соответствии с полу-сектантским характером этой организации.) В 1934 году Гулиа стал членом Союза советских писателей. Однако инерция была все еще живуча: Гулиа не привлекли к работе Абхазского оргкомитета, которым руководил демобилизованный кавалерист из абхазского эскадрона (его прошлое было безоблачным: за ним не числилось ни перевода евангелия, ни азбуки, ни стихов). Любопытно отметить, что Гулиа не попал на Первый съезд советских писателей. Его попросту не включили в состав делегации. К счастью, его литературная деятельность не регламентировалась теми, кто составлял список делегации. Ершистый характер, видимо, сослужил Гулиа неважную службу. На многих официальных собраниях официальные ораторы в то время честили его всякими нелестными словами, третировали как «националистически настроенного интеллигента», «критиковали» его научные труды, которые, дескать, «не помогают крестьянину сажать табак» или «не учат, как надо мандарины упаковывать». Эти безответственные и демагогические речи исходили, к счастью, из очень тесного круга малокультурных и малосведущих людей. Хоть Гулиа и страдал от всего этого, но уважение, которым он был окружен, очевидно, обуздывало страсти некоторых товарищей, не видевших или не желавших видеть культурные успехи собственного народа.
В 1934 году был издан «Сборник избранных произведений» Дмитрия Гулиа. Эта книга как бы подытожила его многолетнюю литературную работу. По ней можно было видеть и легко определить самое главное в его творчестве: поддержку всего нового! В том же году вышла книжка веселых песенок Гулиа, которые исполнялись крестьянами на всеабхазском народном гулянье в селе Лыхны 1 Мая 1934 года. Одновременно он занимается переводами с русского, грузинского, украинского, осетинского.
В первой половине тридцатых годов на небе абхазской литературы загорелись еще две звезды: Леварсан Квициниа и Леонтий Лабахуа. Если до конца следовать этому образу, то смело можно сказать, что это были звезды первой величины. К такому заключению неизбежно придет любой исследователь их творчества. Но ни один, ни другой не смог завершить своего труда, они погибли: первый — на войне, второй — дома, как жертва 1937 года. Шалва Инал-ипа пишет: «Замечательному абхазскому поэту Л. Квициниа принадлежит большое количество стихов и… поэмы «Шаризан» (1933 г.) и «Даур» (1936 г.)». Квициниа родился в селе Атара, недалеко от Очемчир, в 1911 году. Я познакомился с ним, когда ему было года двадцать два. Он был скромным человеком. Рыжеватый, с голубыми глазами. Мало говорил, больше писал. Однако когда дело доходило до стихов, в нем пробуждалось дотоле, казалось, дремавшая страстность, голос обретал звучание металла, руки сжимались в кулаки. И тогда каждому становилось ясно, что перед ним поэт божией милостью. Из крестьянского парнишки Квициниа превратился в образованного человека с широким кругозором. Он учился в Москве, в Литературном институте. Окончив его, работал в Сухуме, а позже был избран руководителем Союза писателей Абхазии.
Он, пожалуй, первым ввел в абхазскую поэзию точные размеры ритма и строгую рифму, рядом с которой ассонансы, даже более или менее четкие, казались несовершенным приближением к идеалу. Он был до крайности трудолюбив и не скоро выпускал из рук новые стихи — долго шлифовал их, выверял на слух.
Он женился в 1939 году, а сына своего впервые увидел на далекой западной границе нашего государства — в Белоруссии: Квициниа служил в армии в Цехановце. На рассвете 22 июня 1941 года он, возможно, был одним из первых, кто услышал раскаты войны. По-видимому, в тот же день и погиб.
Встречаясь с Квициниа, мы часто делились с ним мыслями о судьбе Лабахуа. Никто не понимал, что случилось. Официально объяснили, что Лабахуа, будучи преподавателем, якобы ухаживал за одной из учениц.
— Но за это не сажают, — говорил Квициниа. — К тому же он женился на ней.
Имя Лабахуа старательно отовсюду вычеркивалось.
Позже прошел слух, что Лабахуа непочтительно отзывался об очередном абхазском алфавите. Было ясно: вопрос об алфавите оказался чрезмерно острым.
Отец был в горе, ибо каждый поэт был в сердце его. И потерять одного — значило потерять частицу самого себя. Неспроста сказано Джоном Донном: «Ни один человек не есть остров, целостный сам по себе: каждый человек есть часть континента…» Что касается Гулиа — он был неотрывной частью своего народа и отлично знал, по ком звонил колокол, ежели он звонил…
Лабахуа оставил немного произведений. Рукописи были сожжены его перепуганным насмерть родственником — общие тетради, числом не менее пяти. Баграт Шинкуба рассказывает, что Лабахуа обещал почитать новые лирические стихи. «Скоро вы услышите обо мне, — говорил он. — Вы поймете, что значит абхазская лирика».
Я часто вглядываюсь в фотографию поэта, которая, к сожалению, не дает о нем ровно никакого представления. Лабахуа не достиг в то время той славы, когда художники пытаются запечатлеть образ знаменитого человека.
Поэт живет в своих стихах, подобно тому как живописец — в картинах или композитор — в музыке. Но стихи Леонтия Лабахуа, написанные на сочном абхазском языке, подчас не поддающемся поэтическому переводу, тоже не раскрывают полностью внутреннего мира их автора: он ушел из жизни слишком рано, и у него все было впереди.
Я не думаю, что эти несколько строк способны восполнить теперь уже непоправимые пробелы. Однако я не простил бы себе молчаливого обращения к его памяти. Вот случай, когда необходимо высказать вслух все, что ты думал о нем и продолжаешь думать и поныне, когда поэта нет уже среди нас. Человек, однажды согревший свое сердце возле пламени поэтического дара Лабахуа, не имеет права не сказать о нем хотя бы несколько слов.
Я знал его мало. Но я знал достаточно, чтобы понять, какая большая творческая сила нарождалась в бурной натуре поэта. В истинном и огромном таланте Леонтия Лабахуа нет и не может быть никаких сомнений. И он не нуждается в литературной тризне. Некролог даже оскорбил бы его память. Ведь кто он, в сущности, сейчас? Молодой певец, не успевший спеть своих лучших песен? И это тем более трагично, что за чертою его оборвавшегося пути мы без труда угадываем певца, обладавшего всеми возможностями, чтобы стать большим мастером большой советской литературы.
Первое, что неотразимо привлекало к себе в его внешности, — это большие серые, с голубизною глаза и руки скрипача — настоящие кисти Паганини.
Когда он читал свои стихи, руки его все время маячили перед вами. Красочным широким жестом он как бы помогал оттенить поэтические акценты. С удивительной певучестью выговаривал он свистящие и шипящие абхазские слова. Его большой пухлый рот свидетельствовал о добром нраве.
Лабахуа родился в декабре 1911 года в абхазском селе Рёка. Росту он был выше среднего и, как истый горец, был тонок и гибок станом. Я его никогда не видел танцующим, но на сельских праздниках он наверняка произвел бы впечатление, особенно на девушек.
Я уже говорил о его глазах. Это были глаза большие, с доверием и любопытством глядевшие на окружающих. В его взгляде вы никогда не прочли бы задней мысли. Они были бесхитростными и выражали только то, что рождалось в данную минуту в его молодом сердце. А сердце его, в полном смысле этого слова, было молодым, непосредственным в своем восприятии окружающего мира. В короткие мгновения его душа вспыхивала подчас гневным огоньком и тут же успокаивалась. И в эти секунды его пухлые губы начинали вздрагивать, чтобы произнести слова извинения. Это был настоящий поэт, который умеет не только в образной форме выразить свою мысль, но и остро почувствовать то, что другие или вовсе не воспринимали, или воспринимали с некоторым опозданием.
Я не знаю, любил ли он и был ли любим. Думаю, что да. Повторяю, что знал его все-таки мало, а горец обычно не афиширует своих чувств. Но была у него одна привязанность и настоящая, большая любовь, которую он не только не скрывал, но всячески подчеркивал: любовь к своему народу и маленькому краю.
— Я люблю свой язык, — пылко говорил он однажды на Сухумском бульваре, — люблю потому, что на нем мне легче петь свои песни, слагать стихи о наших горах, о партии, этой могучей вершине, о нашем добром народе. Вот почему я думаю, что ног ничего равного этой земле — моему краю, — хотя. наверное, есть много красивых и ничем ему не уступающих мест.
Эти слова звучат в моих ушах и сейчас.
…Дмитрий Гулиа писал: «За время литературной деятельности у меня были памятные встречи с А. Толстым, А. Фадеевым, А. Исаакяном, В. Шишковым, М. Рыльским, П. Тычиной, М. Джавахишвили, Г. Табидзе, Н. Тихоновым, К. Фединым и многими другими». О них отец всегда говорил неизменно тепло. Одну из таких встреч я сам наблюдал.
Летом 1936 года Фадеев отдыхал в Сухуме. Он писал роман «Последний из Удэге». Фадеев рассказывал, что Союз писателей работает не очень-то хорошо, особенно неудовлетворительно руководство «толстыми» журналами. Он вынашивал различные планы и мысли, которые собирался изложить в обширной записке. Фадеев походил на легкоатлета, приехавшего в Сухум на тренировку.
Отец пригласил его на семейное торжество: женился мой брат Владимир и впервые появился у нас вместе с женой. Гостей собралось много. Толумбашем отец назначил своего брата Ивана. Но вскоре выказал недовольство его «деятельностью». Разгорелся спор. Фадеев принял горячее участие в этом споре и часто потом вспоминал о нем. Речь шла о том, за кого раньше пить: за брата, который явился виновником торжества, или за меня, как старшего из сыновей, что очень важно с точки зрения абхазского застолья. Отец настаивал на последнем.
Фадеев пел протяжные донские песни. И пел, надо сказать, с большим чувством.
Фадеев познакомился с некоторыми произведениями абхазских писателей на русском языке и высказал свое мнение о них на собрании литераторов. 9 апреля 1936 года в «Советской Абхазии» появилась заметка об этом. (В ней, между прочим, было сказано: «В «Альманахе» помещен и ряд хороших очерков. К ним тов. Ал. Фадеев относит «Три школы» Д. Гулиа…»)