С тех пор как до Хрюнина пошла электричка, и у воды, у леса нагородили фанерных щитов со словами «Зона отдыха», а на том берегу водохранилища выстроили пансионат, — стало это место очень людным и модным.
И хотя Порфирьевы накинули к прежнему тридцатку за сезон, все равно им от дачников не было отбоя. Но пустили они опять прежних, тех, что жили и в прошлое лето и в запрошлые лета. Как-то привыкли к ним, и обижать людей не хотелось — ведь и те, в свою очередь, никогда и ничем не обижали хозяев.
Две семьи.
Первая — Зинченки, семеро, из них трое детей, две бабки, жена-врачиха, а сам работает в министерстве и, похоже, не последний он там человек, потому что каждое утро за ним приезжает в деревню служебная машина, а вечером привозит обратно, туда-сюда шестьдесят километров. Мужчина, однако, не гордый. Под выходные наденет обноски, резиновые сапоги, нароет червей на помойке, схватит удочки — и на берег. Сутками сидит, глядит на свои поплавки. Ничего, конечно, не поймает, ну, разве дурачок-окунишка прицепится или же ерш сопливый, про которого в шутку говорят, что из него одного семь ведер ухи сварить можно. И все равно, как идет рыбак домой — лицо довольное, прямо-таки расплывается от блаженства, отдохнул человек, подышал свежим воздухом. А ведь когда намедни прикатил из Москвы — весь был серый, и глаза, как у волка, злы.
Детвора с утра до ночи не вылезает из воды, купается. Бабки — одна мужнина мать, другая женина — малость погрызутся на кухне, потому что одна у них портативная газовая плитка на двоих, да вместе и потопают в лес, по грибы: грибов в лесу много, хотя теперь там и зона отдыха, играют оркестры, торгуют буфеты, и натоптано там, и намусорено, и нагажено, а грибов пропасть — особенно шампиньонов, ведь они даже любят, где мусорно.
Врачиха — той не видно и не слышно: все спит. Знает, что полезно.
Еще с ними собачонка, Джина, такса кривоногая.
Словом, большая семья. Занимают две комнаты и левую веранду.
В третьей комнате, куда вход через правую веранду — там другая семья. Он да она, муж с женой, пожилые уже. Фамилия трудная — четвертый год здесь живут, а никто не может ни запомнить, ни выговорить — звать же Григорий Аронович и Мира Львовна. Где работают — тоже никто не знает. Она едет электричкой в восемь десять, а он и того раньше, в шесть пятьдесят. Причем по дороге на станцию он, этот Григорий Аронович, делает зарядку: на ходу подопрет бока и запрыгает, потом пробежит три шага да присядет, замашет руками, как мельница. Он ведь при этом думает, что его не видят — в такую рань еще никто из дачников в Москву не ездит. Но все хрюнинские бабы, которые к этой поре давно повыгоняли в стадо коров, они про это уже знают и, что ни утро, стоят за своими заборами и подыхают со смеху, глядя на эти прыжки да на присядки. А и правда, чего бывает смешнее: идет человек по дороге — и в годах уже, и в шляпе — и вдруг заскачет, затанцует, руки в бока.
Рыбу он, Григорий Аронович, не ловит, по грибы не ходит. Только вечером сядет на берегу, откуда хорошо видно, как заходит солнце, и смотрит-смотрит…
Самим же хозяевам — всего их пятеро — пришлось, конечно, потесниться.
В доме осталась несданной одна лишь комната, боковушка, в которой жила баба Нюра, вдовствующая с тридцатого года. Она к себе в боковушку и своих-то не больно пускает, не то, что чужих. Там у нее опрятно и чисто, лежат на полу самой же плетенные половики, а весь красный угол увешан иконами в бумажных цветках, горит лампада. Баба Нюра всерьез богомольная, каждое воскресенье ездит в Троице-Сергиеву лавру.
Она, баба Нюра, приходится не матерью, а тещей хозяину, Матвеичу. И он сам не Порфирьев, а Родькин. И жена его, Кланя, бабы Нюры дочка, с тех пор, как в войну она расписалась с Матвеичем, тоже стала Родькина. Но никто в деревне этой фамилии не признаёт, зовут по-старому — по двору, по усадьбе, по бабкиному покойному мужу — Порфирьевы. Прилепилось. И Матвеича запросто кличут в деревне Порфирьевым. Только на работе, на заводе он опять Родькин. Матвеич на это, впрочем, не обижается, потому что он — примак, влазень, вошел женитьбой в чужой дом, в чужую деревню.
Годов им с Кланей поровну, по сорок семь. Летом, когда въехали дачники, они перебрались на чердак.
Матвеич с Кланей тоже родили дочку, Раису, одну-единственную, как и сама Кланя у бабы Нюры. Раисе девятнадцать, она уже год как замужем за Витькой Баландиным, из Тетерина, что на том берегу водохранилища, невдали. Витька тоже пошел примаком в большое порфирьевское хозяйство. Раиса теперь беременная, на седьмом месяце. Они с Витькой вселились на лето в неотапливаемый флигелек.
Короче говоря, каждый нашел свое место, свою крышу, никому не было худа — ни хозяевам, ни постояльцам.
Так бы и осталось до конца августа, когда съезжают дачники, если бы не одна непредвиденность.
Теплым вечером в Хрюнино прикатил красный «Запорожец», новой модели, очень потешный в своем стремлении походить на взаправдашний богатый автомобиль.
За рулем сидела барышня, рядом с ней другая, обе в легких сарафанчиках. Одна беленькая, другая черненькая — да, видно, обе крашеные.
Они вылезли из машины и пошли по дворам. Ходили-ходили. Добрались до Порфирьевской калитки.
— Здравствуйте, — поздоровались они, когда Матвеич и Кланя вышли им навстречу. — Можно видеть хозяев?
— Мы будем хозяева, — ответил Матвеич.
— Здравствуйте, — еще раз приветливо сказала черненькая, та, что сидела за рулем. — Мы насчет дачи.
— Поздненько хватились. Некуда.
Видно, и в других дворах был им от ворот поворот. Везде полный комплект.
— Нет-нет, — поспешила вмешаться беленькая. — Нам комнаты не нужно. Мы только хотим поставить палатку.
— И-и, забота, — рассмеялся Матвеич и указал на берег водохранилища. — Кто мешает? Вон, ставьте и живите. Там все палатки ставят, с машинами тоже…
Черненькая досадливо махнула рукой:
— Ну, это мы могли бы сделать и без вашего совета. Поймите, нам нужно, чтобы палатка была под присмотром. Ведь мы ездим на работу. Мы инженеры. Отпуска у нас только осенью, а лето пропадает — жалко ведь… Хочется пожить на природе.
— Это конечно, — согласился Матвеич. — Места тут хорошие.
— Чудесные, — от сердца похвалила беленькая.
Вот, значит, как: инженеры. А поглядеть — вертихвостки. Может, врут? Так нет — машина своя, документ вроде.
Матвеич переглянулся с женой.
Те этот взгляд перехватили и, не будь дуры, сразу быка за рога:
— Мы будем платить по двадцать рублей в месяц, — сказала черненькая. Чуть помявшись, добавила: — И по литру спирта.
От этих последних слов у Матвеича приятно защекотало в животе, хотя он тут же смикитил, что спирт будет ворованный, из какой-нибудь лаборатории. Однако и это было косвенным подтверждением, что девки не врут — инженеры, с производства.
Литр спирта — стало быть, это четыре поллитры водки. Двенадцать рублей. Да еще двадцать — тридцать два. Тридцать два на три… девяносто шесть. Чуть меньше ста. Деньги.
Отчего же соседи не пустили? Сапрыкины, Чижова Манька… Или меньше давали?
— Да вы не думайте — думать вредно, — настаивала беленькая. — Ну, что, вам места во дворе жалко?
Нахальные, все же, девки.
Места Матвеичу не было жалко. Во дворе еще хватало места. Хоть и не голо там: картошка посажена, огурцы, лук высеян. А что не занято огородом, то — сад. Всего тридцать соток.
Однако этой весной Матвеич предпринял нехитрую операцию, какую уже проделывал не первый раз. За одну ночь они с Витькой сняли задний, выходящий к берегу, забор, вырыли новые ямы и перенесли этот забор сажени на две. С боков тогда же, ночью, заделали. Никто ничего не заметил. А землицы, между тем, прибыло, если прикинуть по всей длине забора. И туда Матвеич намеревался осенью передвинуть сарай, чтобы освободить другой угол двора, где в будущем он наметил строить зимний дом для молодых, для Раисы с Витькой и для их приплода.
Так что место было. И много ли надо места, чтобы поставить палатку?
Его иное смущало сейчас.
Он подумал, как посмотрят на это прибавление старые дачники — Зинченки и Григорий Аронович с Мирон Львовной. Не обидятся ли? Может, им такое соседство окажется не по нраву: вот эти лахудры крашеные. Начнут к себе мужиков возить на машине, а тут, понимаешь, дети…
И с уборной выйдет затруднение. Днем-то скворешня эта стоит пуста, а вот утром, когда все — и дачники, и хозяева — все спешат на работу, к поездам, тут порой случается заминка.
Ну, да ничего: двумя больше, двумя меньше… У других вон, у Серени да Маньки Чижовых, еще больше напихано дачников — целых три семьи. И не ропщут.
— Все колеблетесь? — весело рассмеялась беленькая. — Повальный гамлетизм.
Матвеич посмотрел на жену. Она-то как? Но Кланя стояла рядом в полном безразличии, полагаясь на мужнино решение. Она у него была безмолвная.
А деньги на земле не валяются, от денег отказываться грех. К тому же, в душе Матвеича зародилось вдруг некое тщеславие: две машины будут подъезжать к его воротам. Та, что Зинченку возит, и еще эта — красный «Запорожец». Ни в каком дворе Хрюнина еще не бывало, чтобы сразу две машины.
— Ладно, — сказал он, почесав затылок. — Ставьте палатку. Деньги за месяц вперед.
Витька Баландин поспел на четыре пятнадцать. И слава богу, потому что вслед за этим пойдут уже прямые московские поезда, куда и не всунешься — пятница. Так и будут до самой ночи одна за другой катить электрички на Хрюнино, битком набитые праздной публикой: туристы с непосильными рюкзаками, рыболовы в полном снаряжении и с надеждой на лицах, дачники с авоськами и просто чепуховые ребята с гитарами на шнурах…
А сейчас вагоны еще полупусты. Едут из Мытищей, садятся по дороге отработавшие смену люди. Ударники производства. Вроде него, Витьки.
Он ведь и на самом деле ударник производства, Витька Баландин. Работает на заводе, а на каком — нельзя, молчок. Специальность — тоже не ваше дело. Он на этом заводе начал работать еще до армии, дальше призвали на действительную, отслужил, а где — нельзя, молчок. А потом опять на тот же завод. Разряд четвертый, сто двадцать в месяц, год рождения сорок пятый, женатый — это вам, пожалуйста, полная анкета, скрывать тут нечего, подписки не давал.
На Витьке брюки-клеш, нейлоновая белая рубашка, мокасины «Цебо». И черные очки. Ростом он вышел, плечами культурист, нос, рот — все на месте.
И ты там, слева, на скамейке — не косись, не косись, девочка, фабричная девчоночка. Не надо. Давно уж это замечено. И что ты всякий раз норовишь в тот же вагон сесть — тоже известно. Только зря все это. И не жди, что подойду, мол, сколько времени, где живете, как звать. Потому что был уже один такой случай, тоже с девчоночкой фабричной: косилась-косилась, а там и он с хорошего настроения покосился, подошел, сколько времени, как звать, где живете, не желаете ли вечером на танцы — и вот уж он, Витька, не до Тетерина ездит, а до Хрюнина, и стал он вдруг по мнению деревни не Баландин, а Порфирьев, а та, что косилась, тоненькая такая, нынче с пузом — во. И всего-то он, Витька, выгадал, что от завода до Хрюнина ездить электричкой пятнадцать минут, а до Тетерина — еще двадцать речным трамваем.
Так что не косись, попутчица. Окольцованный уже.
Не косись. Слезай, приехали. Хрюнино.
На платформе Витька столкнулся с Чижовым Сереней. Оказывается, Сереня ехал в соседнем вагоне. Он садился в электричку остановкой позже. На другом заводе работает. Тоже хрюнинский житель, Сереня, соседний дом.
— С получкой? — спросил Сереня.
— С получкой.
А самого Сереню насчет получки Витька и спрашивать не стал. Потому что сразу видно: с получкой Сереня. И видно, и по запаху слышно. Когда успел?
— Зайдем, — предложил Сереня.
— Ну, зайдем, — согласился Витька.
Вообще-то ему не хотелось заходить: день выдался уж очень жаркий. Вся рубаха мокрая. Лучше бы искупаться сперва. И получку верней бы сперва отдать Раисе, а потом из той получки выпросить.
Однако нельзя отказываться, если товарищ приглашает, друг-приятель, сосед через забор. К тому же с получки — святое дело.
У платформы ларек. Хитрый домик. Целый день закрыт, а как люди на работу едут и с работы — открывается, милости просим. Стоит очередь: желающие — при деньгах, и сочувствующие — без денег. Ванька Ядрин, хрюнинский пастух, прибежал запыханный, три версты отмахал, стадо в лесу бросил — его пустили без очереди, потому что Ваньке еще и обратно бежать три версты.
Сереня и Витька выпили по сто, закусили плавленным сырком. А еще бутылку взяли с собой.
И потопали к деревне.
Я люблю тебя, жи-и-изнь,
Что само по себе… —
дорогой запел Сереня, была у него такая слабость: петь, когда выпьет. И громко поет, вся деревня знает, когда Сереня выпивши. Но голос, между прочим, у него хороший, смолоду, когда еще на Маньке не женился, в самодеятельности выступал.
Вот и о-окна зажглись,
Я ш-шагаю с работы…
Перво-наперво была услышана эта песня во дворе Нюшки Крайней. В Хрюнине Нюрок да Нюшек — полдеревни, потому их различают по прозвищам. И вот эта Нюшка звалась Нюшкой Крайней, потому что дом ее самый крайний, когда идешь от станции. И, само собой, пение Серени было тут услышано раньше всего.
Услыхал его Тимофей Акимович, Нюшки Крайней муж, который с прошлого года жил по инвалидности: ему на лесопилке оттяпало три пальца циркулярной пилой. И он теперь получал пенсию, маленькую, однако, за три пальца большой не схлопочешь. С тех пор Нюшка Крайняя взяла над ним строгую власть, пить не давала нисколько, на питье зарабатывать надо, а он не зарабатывал, нещадно эксплуатировала его по хозяйству. У них корова была, очень породистая высокоудойная корова, едва ли не половина всех хрюнинских дачников питалось парным молоком от этой коровы. И Нюшка с Тимофеем изо всех сил трудились на эту корову. Вечерами Тимофей Акимович тщательно окашивал зону отдыха, и вдоль берега, и на горке, где стояли деревянные, ярко раскрашенные грибки, и на лесных опушках, и в самом лесу. Когда совсем стемнеет, привозил траву домой на тележке. Тут же и сушили.
А в данный момент сено складывали под крышу. Сама Нюшка Крайняя стояла на чердаке, а Тимофей Акимович подавал ей на вилах. Чердак был высоко, и ему еще приходилось взбираться ступеньки на две по лесенке, прислоненной к стене.
— Чего там? — закричала мужу Нюшка Крайняя, ожидая новой подачи.
Но Тимофей Акимович, услыхав знакомое Серенино пение, прекратил подачу и смотрел сквозь решетчатую ограду на приближающихся. Он знал, что у них сегодня получка. Догадался, с чем идут ребята.
А веселый Сереня, для пущего куража, вытащил из кармана поллитру и стал ею приветственно крутить в воздухе.
Тимофей Акимович замер, как легавая на стойке.
— Ну, чего там?.. — сердилась наверху Нюшка.
— Составляй компанию, Акимыч! — заглянув через забор, предложил Сереня.
Он был добрый, Сереня, любил компанию. И жалел Акимыча, который теперь сидел на пенсии. И еще, по правде сказать, Серене не хотелось идти домой. Он еще не настолько был пьян, чтобы не бояться своей Маньки. И еще не такой он был пьяный, чтобы Манька сама его забоялась. Поэтому он правильно сообразил, что лучше всего раздавить эту поллитру в крайнем дворе, во дворе Нюшки Крайней, с Акимычем.
— Вы что там, а?.. — почуяв недоброе, высунулась с чердака Нюшка.
Но было уже поздно.
Тимофей Акимович быстро убрал деревянную лестницу, положил ее наземь.
Теперь хозяйке было не слезть.
— Я сейчас, ребятки, — засуетился он. — Я сейчас. Стаканчики…
И скрылся в доме.
— Тимофей! Немедля поставь лестницу… — приказала Нюшка, не видя, что он исчез.
— Здравствуйте, Анна Степановна, — поклонился ей в пояс Сереня. — Как поживаете? На зиму сенцом уже обеспечены?
Нюшка Крайняя нагнулась, стала шарить, искать, чем бы запустить. Да не нашла.
— А вам оттудова, Анна Степановна, Москву не видать? Телебашню хотя бы?
— Ух, гад… — остервенела Нюшка.
А из дому на рысях выбежал Тимофей Акимович.
— Вот, ребятки. Стаканчики… Погодите, я сейчас.
И кинулся к ближайшей грядке. Зашуровал куцепалой рукой в ботве. Вернулся, держа горстку крохотных огурцов, колючих, с еще не отсохшими желтыми цветочками на рыльцах.
— Вот, закусочка, — сказал он, избегая смотреть на чердак.
Сереня сдернул печать и торжественно разлил в три стакана.
Нюшка разразилась сверху страшным для ушей, замысловатым, отборным, тягучим, как надгробное причитанье, коренным хрюнинским матом.
— За ваше здоровье, Анна Степановна! — сказал Сереня. — Будьте здоровы.
Они все трое чокнулись стаканами.
— Тимофей, а, Тимофей… — вдруг ласково и тихо позвала Нюшка. — Поставь лестницу. Я вам яичек принесу, у меня сварены.
Они выпили.
— Бр-р-р… — замотал головой Акимыч, вслушиваясь в самого себя, как она пошла.
Я люблю тебя, жи-изнь,
Что само по себе… —
снова затянул Сереня.
Хорошо тут было, в тенечке, под яблоней с уже осыпанной завязями ветками.
— А тебе, Витька, будет дома, — мстительно сообщила Нюшка. — Скандал будет.
— Какой еще скандал?
— А такой. Ты у бабы Нюры икону своровал? Образ… Своровал. Уже с утра было крику. И зачем — тоже известно: дачнице своей поднес, что в палатке живет… Ластишься к ней? Ну, погоди. Райка уж про это знает.
Сереня ободряюще подмигнул Витьке. Не боись, мол. Ну, попадет маленько. Так и мне того не миновать. А уж Тимофею — ему будет полная кара.
— И на кой бы ей, прости господи, лярве эдакой, образ божий? — не унималась под крышей Нюшка.
— Вы, тетя Нюша, не очень-то… — обиделся и вспыхнул Витька. — Язык не распускайте.
— А ты мне как смеешь указывать? Я на своем дворе или на твоем? На своем дворе, в своем доме. Что хочу — то и скажу!
— Ты пока не в доме, а на крыше сидишь, Анна Степановна, — уточнил Сереня. — Вроде как птица. Ну, покаркай…
— Тимофей! — заорала Нюшка. — Ставь лестницу — я вас всех сейчас…
— Давайте, ребятки, давайте. Скоренько… — заторопил обреченный хозяин.
Они разлили все, что осталось, выпили.
— Осрамил святую икону, грех-то какой взял, — заметив, что водке конец и теперь воевать ужо не из-за чего, укорила напоследок Витьку Нюшка Крайняя. — Будет тебе от бога наказание.
Витька отмахнулся лениво.
— Ладно вам… Все это, тетя Нюша, вранье. Пережитки у вас.
— А ты не скажи, — заступился вдруг за жену Тимофей Акимович. Он тоже уяснил для себя, что водке конец, и к нему вернулась некоторая степенность, рассудительность. — Не скажи, Витек… Вот случилась со мной такая история.
У Витьки и Серени сразу сделались скучные лица. Потому что они эту историю знали наизусть, сто раз слыхивали, если не двести. За всеми пьяными хрюнинскими столами Тимофей Акимович обязательно излагал эту историю. Всей деревне надоело. Им тоже…
Но, разомлев от жары и водки, они оба разнежились тут, в тени, под яблоней, и встать на ноги, уйти — просто не было сил. Оставалось слушать.
— Вот какая была история… Воевал я в сорок пятом около Берлина. Уж под самый конец войны. Взяли мы там городишко — Франкфрукт на Одере. Маленький городишко, но красивый. Кирка там была одна очень красивая — церковь. Захожу я туда, просто так, взглянуть… Поднял голову — ахнул: купол до того высокий, что даже страшно. До самого неба. А под куполом голуби порхают, вертятся…
Тимофей Акимович прервал свой рассказ, оглянулся. Его напугала зловещая тишина — там, под крышей дома.
Но в чердачном проеме, вместо злого лица Нюшки, теперь был виден ее же мирный зад. Нюшка, намаявшись работой да накричавшись, заснула в мягком сене. Она эту историю, поди, тоже слыхала раз тысячу.
— Да, — продолжил успокоенно Тимофей Акимович. — Голуби… И дернуло же меня что под руку. Вскинул я автомат, прицелился туда, вверх, выстрелил — в птицу хотел попасть. И на кой она мне была?.. Просто побаловаться захотелось, ведь парнишкой совсем воевал, девятнадцати лет… Не попал я в голубя, в купол попал. Засмеялся сам над собой и ушел. А на другой день…
Он значительно поднял палец: вот тут-то, мол, и будет самое главное.
— На другой день потерял я автомат. Хрен его знает, как потерял: был под рукой — и нету… Спер кто? А зачем — у каждого свой был. Немцы украли? Так ведь знали уже, что капут, присмирели… Только нету моего автомата. Ну, доложил начальству. Посадили меня на губу. Потом трибунал: за утерю оружия. Лишение всех наград и — срок. Прямо из Франкфрукта повезли в Воркуту. А теперь смекай, Витя, с чего началось это: захожу я в кирку…
Витька испугался, что сейчас Тимофей Акимович начнет историю опять сначала. Как про белого бычка. И заметил, отчего рассказчик обращался теперь к нему лично, к Витьке.
Оказывается, Сереня уже спал, блаженно раскинув руки.
— Так что ты не скажи, Витя… — вернул свою притчу к первопричине Тимофей Акимович.
Но тут же сам не совладал с зевком, обмяк, припал на травку.
А Витька с трудом поднялся на ноги, отворил калитку и поплелся домой.
На крыльце Порфирьевского дома околачивалась баба Нюра. Она еще издали пронзила Витьку недобрым глазом и скрылась в своей боковушке.
Раиса сидела во флигелечке, на топчане. С надутым пузом. И лицо у нее было надутое.
Он ей протянул получку. Раиса взяла, перемусолила все трояки да пятерки, спрятала в стол. Ничего ему не сказала.
Витька повалился спать.
Проспал он до самого вечера. Уже садилось солнце — туда, за водохранилище, за лес, прямо на Шереметьевский аэродром. А ведь в эту летнюю пору оно очень поздно садилось.
Оп ополоснул голову под умывальником, пошел со двора. Проходя мимо большой веранды, услыхал: «…четырнадцать… двадцать семь… дедушка…» — это бабки Зинченки да теща Кланя и, должно быть, Раиса с ними, рубились в лото. Каждый вечер одно и то же.
И на улице была обычная картина. Мальчишки гоняли футбол: хрюнинские против московских. Вдоль заборов на скамейках сидели дачники — дышали воздухом. Чуть поодаль, где свалены бревна (Сереня завез, флигель ставить) — там собрались девчонки, завели батарейный магнитофон и пляшут твист: кто во что горазд, руками сучат, ногами дрыгают, приседают, изгибаются, а одна залезла на бревна, на самый верх, и там вертит тощей попкой — изображает «Кавказскую пленницу», — сама в шортах, и добро бы хоть постарше, а то всего девять лет, и ладно бы дачница — так нет ведь, своя, деревенская, Сапрыкиных дочка.
Отец, Сапрыкин, невдали был, но не обращал на это никакого внимания. Он у колодца снимал ведро с цепи, как обычно делали по пятницам, чтобы проходящие мимо туристы, рыболовы и прочая шушера не пили из ведра, не лазили в колодец — их тут столько под конец недели ходит, что и всю воду могут запросто выхлебать.
А больше никого из хрюнинских мужиков на улице видно не было. То ли отсыпались, как он сам, то ли уже снова взялись за дело.
Витька поторчал у калитки, искурил «Дымок» и пошел обратно, мимо веранды, мимо флигелька, в задний двор, к задней калитке, туда, где стояла оранжевая палатка — именно туда невзначай повели его ноги.
Однако лаз оранжевой палатки был прикрыт, «Запорожца» тоже не оказалось на месте. Он уж предположил, что дачницы уехали в Москву и подосадовал в душе на это, как вдруг по ту сторону забора увидел ее.
Алену, ту, которая беленькая.
Она сидела на берегу, на травке, поджав загорелые босые ноги. Но не одна.
С ней рядом сидел Григорий Аронович, дачник, муж Миры Львовны. Хрыч старый.
Витька задышал сердито: еще чего?..
Он распахнул эту заднюю калитку и независимой походкой зашагал к берегу.
Алена первой обернулась на его шаги. Улыбнулась:
— Здравствуйте, Витя.
— Привет, — сказал он.
Старый хрыч тоже обернулся, тоже поздоровался. Но довольно сдержанно.
Так.
— Садитесь, Витя, — пригласила Алена, ладонью похлопав по муравке, с собою рядом. — У нас тут идет экспертиза.
Какая еще экспертиза?
Однако он, все же, сел. И тут только заметил, что на коленях у старого хрыча, Григория Ароновича, была дареная икона — та, которую он вчера спер у бабы Нюры и подарил дачнице.
— Начнем сначала. С учетом новой аудитории… — сказал Григорий Аронович. — Семнадцатый век. Сюжет довольно распространенный — Сретение Господне. Лики письма изначального. Одежды перемалеваны позже, и весьма неудачно — вот…
Витька покосился на пальцы дачника, блуждающие по иконе — не касаясь ее, однако.
А чего тут объяснять да рассуждать? Икона как икона. Коричневая вся, охряная. Нарисованы люди какие-то длинные да тощие несуразно. На одном синяя роба, на другой красная… Ну, перемалевано так перемалевано. Велика забота.
Дело-то как было? Третьего дня Витька беседовал с дачницами из палатки — вот тут же на бережку. Насчет автомобилей был разговор, насчет погоды, то да се, ля-ля, в общем. И тогда Надя, черненькая дачница — не эта, Алена, а другая, Надя — именно она говорит: «Послушайте, Виктор, нет ли тут у вас, в деревне, старых икон?» — «Навалом», — отвечает Витька. — «А вы нам достаньте», — говорит Надя. Витька, по правде говоря, удивился такой блажи. «А на кой вам?» — спрашивает. — «Надо», — отвечает черненькая. — «Навряд… — пожал он плечами. — Обещать не могу». — «Достаньте, Витя», — попросила беленькая, Алена. И улыбнулась ему. Как вот только что.
А это уж иной разговор. Тут Витька не стал отнекиваться. Он просто-напросто выждал, покуда баба Нюра отлучится из своей боковушки — собаку кормить — зашел, снял со стены первую попавшуюся под руку икону, сунул ее за пазуху и понес в палатку. И там вручил ее Алене. «Ого!» — сказала Надя. Позавидовала.
Вот как было. Всего и делов. И надо же, чтобы из-за такого пустяка на всю деревню шум.
А тут еще этот, старый хрыч, разводит турусы на колесах. Экспертиза. Знаем мы эти экспертизы…
— Скажу вам откровенно, Елена Владимировна, — продолжал дачник. — Если так, ради моды — что ж, можете хвастаться перед знакомыми: да, семнадцатый век. А если всерьез, то никакой художественной ценности эта доска не имеет. Грошовая икона, серийная продукция для бедных. Ширпотреб существовал и в семнадцатом веке…
— А вы почем знаете? — обиделся Витька.
— Знаю, — коротко ответил дачник. — А вам, молодой человек, считаю своим долгом дать и другую справку…
Он вдруг перевернул икону. Тыльная сторона доски была черна, как сажа, и густо изъедена шашелем.
— Видите?
— Чего…
Тот указал пальцем. Какие-то буквы были нацарапаны на доске. Довольно странные буквы, не такие, как теперь. Однако разобрать можно…
— Пор… Порф…
— Порфирью, — не утерпев, дочитал Григорий Аронович. — Здесь дарственная надпись: «Порфирью».
— Ну, и что?
— А то, что эта икона подарена человеку, который был основателем вашего рода. Его звали Порфирий — от него пошли Порфирьевы. Ясно?
— Ну, и что?
— Как — что?.. — теперь уже дачник не скрывал своего негодования. — Эта икона — фамильная драгоценность. На вашем месте я держал бы ее под стеклом. И детям наказал бы беречь, и внукам.
Витька озлился:
— А я, между прочим, никакой не Порфирьев, а Баландин. Баландин я. И мне на вашего Порфирия…
— Извините, — сказал дачник, поднимаясь с травы. — Елена Владимировна, вы просили совета…
Оп пошел к дому, шаркая сандалиями.
— Зачем же так? — укорила Алена.
— Да ну его…
— Не надо. За подарок спасибо, Витя, но придется икону вернуть бабушке.
— Еще чего?
— Придется вернуть, — повторила Алена. — Ладно?
И легкой рукой пригладила его взъерошенные волосы.
Солнце ушло.
А на широкой, замершей в безветрии глади водохранилища не унималась обычная для этих дней суетная кипень. Круто разворачивались, припадая парусами к самой воде, нарядные яхты. Юркие скутера носились взад-вперед, оглушая все окрест своим занудным комариным воем. От досаафовской базы, что в заливе, вылетела на плес, набирая скорость, моторка, за ней, уродски раскорячась, мчался на водных лыжах парень в резиновой надутой рубахе. Сразу видно — новичок.
Витька в злорадном предвкушении следил за ним. Вот сейчас дадут маневр… И точно. Моторка вильнула в сторону, лыжи споткнулись о пенный гребень, взлетели вверх, а парень плюхнулся в воду…
Витька расхохотался.
— Скучно, — сказала Алена.
— А Надя где?
— Завтра вернется. Поехала…
И, перемолчав миг, с неожиданной злостью закончила:
— …к своему.
— А-а, — деликатно отозвался Витька. Сам же подумал: «А твой где?»
К слову сказать, все деревенские догадки о том, что две девки, разбившие палатку в Порфирьевском дворе, станут, что ни день, возить к себе мужиков, — все эти единодушные предположения не оправдались, к некоторому, добавим, разочарованию хрюнинских жителей. Ни разу не было замечено, чтобы кто-то приезжал. Правда, черненькая, которую звали Надей, порой исчезала на денек-другой, уезжала на своем «Запорожце». И тогда беленькая, Алена, коротала время в одиночестве, вязала, читала книжки, а на работу в эти дни ездила, как и все, электричкой.
— У Нади вашей откуда машина? — спросил Витька.
Его уже давно интересовал этот вопрос. Откуда взяться собственной машине, хотя бы и микролитражке, у такой совсем еще молодой женщины, как Надя. Хоть она и инженерша, с высшим образованием, но ведь любому известно, что такие вот инженеры, которые недавно из института, получают меньше, чем средней руки рабочий. Вроде него, Витьки.
— Выиграла, что ли?
— Выиграла, — торжествующе подтвердила Алена. — На счастливый билет. Как в газете — за тридцать копеек…
— Ну? — подивился Витька. Хотя он о подобных случаях тоже читал в газетах.
Она взглянула на него с откровенной насмешкой. И снова, как маленького, погладила по голове.
— Просто повезло Надьке. Вышла замуж за одного карася, а он машину — на ее имя, квартиру — на ее имя… А потом развод. Без дележки. Гордый оказался мужчина.
Алена поежилась. Уже совсем стемнело, потянуло прохладой. Она же так и сидела — в сарафанчике, босая.
— В общем, стерва она, Витенька. Понимаешь? Зато умная. И красивая.
На этот раз Витька удивился втройне. Из-за того, что она так нехорошо высказалась про свою закадычную подругу. И потому, что лично он, Витька, считал Алену куда более красивой, нежели эта, черная как воронок, Надя. И еще он поразился тому, как легко и свободно сказала она ему «понимаешь» и назвала его «Витенька»…
Он достал сигарету.
— Дай и мне, — попросила Алена.
Он дал.
— Я не курю, — объяснила она. — Иногда только. От злости.
На том берегу взвилась в небо дурашливая ракета.
За полуторакилометровой полосой воды, оловянной в темноте и теперь уже совсем обезлюдевшей, горели окна корпусов пансионата, вились разноцветными змейками неоновые вывески кинотеатра, кафе, ресторана. Оттуда же, беспрепятственно минуя расстояние, доносились трескотня барабана, клекот саксофонов, хрип засурдиненных труб…
Витька незаметно ощупал потайной карманчик брюк, где в старину носили часы, а теперь держат заначку.
— Махнем?
— Куда?
— Туда.
— Поздно уже.
— И-и… — беспечно махнул рукой Витька, хотя и сам понимал, что поздно. Что не надо.
— Хорошо, — согласилась Алена. — Только накину что-нибудь. И туфли.
Она вскочила. Нагнулась снова. Подняла с земли икону.
— А с этим как же?.. Я пока к себе отнесу.
И побежала к палатке.
А Витька — к берегу. Отвязывать лодку.
Он греб неторопливо, едва касаясь веслами воды.
Вот когда они плыли туда, в пансионат, чтобы поспеть до того, как швейцары замкнут все двери и вывесят неумолимые таблички, — вот тогда Витька выдал класс. Он закидывал весла назад, будто птица, намеревающаяся взлететь, и отталкивался такими же сильными птичьими махами. И все полтора километра пути лодка неслась, задрав нос, что твой полуглиссер…
Зато поспели. В ресторане «Дубки» посидели на высоких табуретках у бара, выпили по рюмке коньяку. Потом станцевали твист: Витька умел. Взяли по фужеру красного, что сосут через соломинку. Джаз ударил шейк. А этого Витька не умел. И тут уж, конечно, к ней подкатился какой-то хмырь болотный, расшаркался, уволок Алену. Что поделаешь — Витька не умел шейк. Потом они заказали еще по рюмахе коньяку. А оркестр заиграл танго «Букет моей бабушки». Хмырь болотный снова, было, навострил когти, но Витька сам повел Алену. Затем пососали еще красного, а джаз напоследок рванул «Летку-Енку». Тут все встали в очередь, будто за квасом, Алена оказалась в очереди между Витькой и хмырем: Витька держал ее за поясницу, а она хмыря. И когда отпрыгали это дело, Витька заметил, как хмырь сунул в руку Алене бумажку. «Дай-ка», — сказал он ей, вернувшись за стойку. «Что?» — изумилась она. Витька, однако, силой разжал ладошку, отобрал. Заглянул: «181–95…» Интересно, служебный или домашний? Хорошо бы домашний. Звякнуть, а там — мамаша. «Здравствуйте, гражданка. Из милиции. Тут человека задавило, нашли записную книжечку…» Но можно и на службу: «Алло, из вытрезвителя говорят…» У Витьки дома, в деревне, был собственный телефон, один кореш подарил: трубка, на трубке, циферблат, проводок. Залезаешь на телефонный столб, контачишь проводок, набираешь номер…
Но на улице Витька бумажку изорвал и выбросил.
Обратно они плыли не спеша.
Алена, перегнувшись за корму, рукой бороздила черную воду, глядела на белую дорожку. Спросила:
— Понравилось?
— Ничего… Уж веселей Хрюнина.
— А зачем ты живешь в этом Хрюнине?
Витька совсем отпустил весла.
— Не знаю, — сказал он задумчиво. — Мне ведь от завода квартиру давали. А Раиса отказалась. Мать ее настроила, конечно. Либо отец… Им без нас тут не управиться: и дом, и огород, сад…
Алена выпрямилась на скамье, присмотрелась к нему зорко — в темноте.
— Витя, а ты себя кем считаешь: крестьянин ты или рабочий?
— Рабочий я, — твердо сказал Витька.
— Нет, — покачала она головой. И рассмеялась: — Ты, знаешь, кто? Ты… люмпен-крестьянин. Понял?
Витька промолчал. Не хотел признаваться, что не понял. Он не знал, как это — обидно или нет: люмпен. Слово-то красивое.
Лодка ткнулась в берег. Он замотал цепь, навесил замок.
Подал Алене руку — сойти.
Но она, вместо этого, скинула туфли и стала тащить через голову платье. Под платьем был купальник.
— Ты чего это надумала?
— А я люблю — ночью.
И сиганула с кормы.
Витька встревожился. Пила ведь она.
Но Алена уверенным кролем — только маленькие, сильно работающие ступни наружу, только взлетают локти — шла от берега. Плавала она хорошо — это он давно заметил.
Азарт подстегнул Витьку. Он живо поскидал с себя все — и рубаху, и клеши, — разбежался, прыгнул, нырнул.
И как ни отменно плавала она, а он ее все же догнал. Поднырнул, вслепую зашарил в воде, поймал ногу. Нога оттолкнула его, выскользнула…
Когда Витька вынырнул, отдуваясь и смаргивая капли, она уже была далеко. И плыла сейчас ленивым брассом, не погружая головы.
Он засек взглядом то место, где она сейчас была, сделал в уме поправку на движение цели, набрал полную грудь воздуха и тихо ушел под воду.
Теперь он поймал ее всю целиком. Обхватил крепко, перевернул навзничь, а сам оказался сверху. Тело ее было теплым, как эта ночная вода.
— Не смей, — сказала она и, отстранив его, на спине поплыла к берегу.
Он зашлепал следом.
Алена отжала мокрые волосы, взяла из лодки свое барахлишко и, осторожно ступая, направилась вверх по тропинке.
Витька догнал ее, обнял снова. Но теперь ее тело было так же холодно, как холоден был ночной воздух.
— Н-не смей… — Зубы ее выбили дрожь. — С-слышишь?
Он отпустил.
Она скрылась в палатке.
Витька подобрал с земли штаны, нашел в кармане «Дымок», вытащил сигарету — она сразу размякла в его влажных пальцах. Стал чиркать спичкой по коробку, тоже враз отсыревшему.
Совсем было тихо. Лишь где-то на задворках, у Нюшки Крайней, переругивались собаки.
— Алена…
— Что? — отозвалась она из палатки.
— А как же с этим… икона бабкина… Взять?
Он замер. Даже озноб унялся вдруг, когда Витька понял, что это — последняя надежда.
Палатка тоже затаилась.
Потом он услышал:
— Возьми.
И все это — своими глазами, своими ушами — видела и слышала баба Нюра. Заполночь пришла к ней Раиса, сообщила, что Витька ночевать не пришел. Поревела и заснула тут же, в боковушке.
Баба Нюра тихонько прокралась по двору к палатке, но там, вроде, никого не было: застегнуто снаружи. Тогда она отправилась на берег и обнаружила, что лодки на месте нету. Сопоставив все, смекнув, что и как, баба Нюра заняла наблюдательный пост в скворешне, в дверце которой был зрачок, и этот зрачок смотрел прямо на палатку. Сидеть там бабе Нюре было неудобно, и ее одолевал сон, но старушечье любопытство, подстегнутое мстительным чувством, поддерживало ее в этом бдении…
Зато дождалась. И все увидела, все услышала — своими глазами, своими ушами.
Рано утром баба Нюра сделала полный доклад Матвеичу и Клане, они поимели совет, и первым же рейсом «Ракеты» бабка поехала в Тетерино.
Вскоре и вернулась.
А к обеду в Порфирьевский дом пожаловали гости: Степан да Егор, старшие Витькины братья.
Не больно часто они вот так сродственно встречались, хотя от Хрюнина до Тетерина рукой подать. Но потому лишь, что все были занятые люди. Служили. Ведь тетеринский колхоз, как и хрюнинский, с некоторых пор приказал долго жить: землю взял пансионат, а лес отошел к зоне отдыха. Ну, что ж, погоревали, покручинились исправные трудолюбы, тетеринские колхозники, получили паспорта и стали устраиваться, кто где сумел. Степан Баландин заведывал лодочной станцией и еще числился ночным сторожем при сельпо. Егор в пансионате работал, на поливочной машине, а также имел полставки в спасательной службе при лодочной станции. Оба женатые, детей куча, мать в параличе, а домишко тесный. По этой причине Баландины не сильно скорбели, когда Витька, младший брат, после женитьбы перебрался в Хрюнино.
— Здравствуйте, здравствуйте, — ласково встретил родню Матвеич и повел гостей во флигилек. — Давно не видались.
— С прошлого лета. Ровный год, — подтвердил Степан. — Вот и надумали навестить. А может, и порыбачим вместе — на лодке мы, удочки с собой. Тут у вас, все же, потише, не так еще распугали рыбу…
— Это с удовольствием, — согласился Матвеич. — Побалуемся. Лещ нынче брать должен.
Во флигельке хлопотали баба Нюра с Кланей, выставляли на стол угощение: селедку, сало, редисочку, лук зеленый.
Витька тут же был — только что глаза продрал, еще неумытый сидел на топчане.
— Здорово, брат, — сказал ему Степан. — Ну, как жизнь?
— Нормально… — ответил Витька.
Он сразу почуял неладное в этом неожиданном появлении братьев. Однако еще не мог уловить причины.
— Сядем, — пригласил Матвеич.
Все были в сборе. Только Раиса отсутствовала: так ведь ей нельзя, седьмой месяц.
— И ты садись, Витя, — отдельно позвал его тесть.
Ужас, до чего Витьке неохота было садиться. С утра пораньше. Впрочем, какое утро — день. И нельзя было, кроме того, отказаться.
Он сел.
Матвеич разлил в граненые лафитники из четвертной бутыли. Витька по запаху догадался: спирт разведенный, которым доплачивали за постой дачницы.
— Ну, будем здоровы! Дорогим гостям…
— Хозяевам тоже.
Все выпили, кроме бабы Нюры. Она не терпела хмельного зелья. Тверда была в своих богомольных правилах.
Между прочим, всю Витькину родню она тоже не терпела, как и самого Витьку. И больше того: ко всем тетеринским баба Нюра относилась брезгливо. Потому что тетеринские были столоверы. Не староверы, нет. Староверы — это старообрядцы, что двумя перстами крестятся. А тетеринские — столоверы. Баба Нюра в точности не знала, какой у них там обычай, но слыхала, что ездят они в Москву. И там за столами сидят. Не молодежь, конечно: молодежь теперь везде одинакова — ни бога не признает, ни черта, А вот старики тетеринские — они и есть самая пакость. И воздается им по заслугам: отец этих Баландиных ушел, семью бросил, а мать который год лежит колодой…
Однако сегодня баба Нюра проявила снисхождение:
— Сальца берите, свое, хорошее, этой зимой резали. — И спросила: — Корову-то продали?
— Продали, — сказал Степан. И вдруг захохотал.
А за ним Егор закатился смехом.
— Ох, история была! — начал рассказывать Степан. — Продали мы Зорьку в Пушкино. Отвели… А на другой день обратно пришла. Своим ходом. Ей, право.
— По Ярославскому шоссе, — добавил Егор. — А там ведь какое движение! На Мамонтовском переезде, люди видели, под шлагбаум — шасть… И прямо к дому заявилась. Нашла дорогу. Ну, как собака.
— Скажи-и… — покачала головой Кланя. — Как собака.
— Точно. Пришлось вести снова. Теперь на веревке держат.
Матвеич обнес по второму кругу.
— А правда, что в пансионате жена мужа утюгом убила? — спросила баба Нюра.
— Правда, — подтвердил Егор. — Он туда в отпуск приехал, а по второй путевке — краля его. А со службы жене письмецо подкинули. Она туда и заявилась, утюг в кошелке. И подстерегла…
За столом примолкли. Вроде бы находясь под большим впечатлением от этого страшного случая. Хотя случай этот всем был давно известен, поскольку жена мужа убила в пансионате еще прошлый год.
— А ты что же, Витя, не пьешь? — спросил Матвеич.
Витька молча выпил.
— Хорошо вам посидеть, — пожелала баба Нюра, встала и, поклонясь гостям, ушла.
— Пойду и я. По хозяйству надо, — сказала Кланя, тоже поднимаясь с места.
Остались одни мужчины.
— Ну, как работа идет? — осведомился Матвеич. Он сегодня очень вежливый был, знал, что людям интересно про свое рассказывать, а не про чужое слушать. — Выходной сегодня у вас?
— Другая смена дежурит, — ответил Степан. — А работа идет, ничего… Только нынешний сезон тонут очень. В неделю то двоих вытащим, то троих — это я считаю, которых не откачали. Мертвяков… Много.
— А эти, с Голубой бухты, что делают, паразиты? — встрял в беседу Егор. — В позапрошлое воскресенье один утонул у них — ныряли, ныряли, не нашли… Потом сам всплыл. Так они его ночью отбуксировали в наш залив, подкинули нам…
— Вот-вот, — загорелся от возмущения Степан. — Чтобы, значит, у них статистика меньше была. А мне самому не надо статистики? Меня, как заведующего, начальство за эту статистику не драконит? Тут своих не поспеваешь таскать, а тебе чужих подкидывают…
Он вздохнул сокрушенно.
— Сей год особенно тонут, — пояснил Егор. — Выходных-то два стало… Больше — пьяные. Качаешь, а у него из нутра — пьяный дух…
— Да, — согласился Матвеич. — Пьют много.
И, накренив бутыль, снова стал разливать.
Они посидели еще с часок. Вели разговор. Только Витька помалкивал.
А потом хозяин сказал:
— Отлучусь маленько. Надо мне с дачниками одно дельце уладить.
И вышел.
Степан переглянулся с Егором. Обратился к Витьке:
— Ну, как, братенник, у инженерш-то? Как у всех или поперек?
Витька обмер.
— А? Отвечай, зараза…
Степан тяжело поднялся с табуретки, засопел, но тут же снова сел на место, взял бутыль и налил три лафитника вкрай.
— Пей, — приказал он Витьке.
— Не хочу я…
— Пей, говорю! Мы тебя сейчас бить будем. Так чтобы нам веселей — и тебе боли меньше… Пей.
— Не хочу, — повторил хрипло Витька.
— Как знаешь.
Степан и Егор осушили залпом. Встали.
Витька метнулся из-за стола. Но они уже надвигались на него с обеих сторон, отрезав путь к двери. А позади Витьки был топчан. И больше некуда было деться, очень тесен был этот летний флигелек.
— Сейчас мы тебя поучим. — Степан приблизился вплотную. — Поучим, чтобы знал…
Витька, уже смирившись с неизбежным, стоял перед ними открытый. Они его не раз уже били, Степан да Егор, на правах старших братьев. Били сызмальства, и потом, когда подрос, а они совсем стали взрослыми. Но с тех пор, как Витька покинул Тетерино, это уже не случалось — редко виделись.
Он стоял покорно, дожидаясь первого удара. Он и не думал защищаться, зная из прошлого опыта, что чем безответней он будет, тем скорее иссякнет у них злость. Пропадет охота.
Но когда Степан, отнеся за плечо кулак, ринулся вперед, будто влекомый этим страшным кулаком, Витька слегка отклонился вбок, неосознанно даже, потому лишь, что в армии он маленько занимался боксом, и это уклончивое движение, уход от удара, где-то само собой угнездилось в его мышцах, — и Степан, налетев на топчан, со всего размаху втемяшился башкой в стену…
— У-У, — взвыл он от боли, от ярости, и ловко, будто кошка, извернувшись назад, опять кинулся на Витьку.
И снова Витька, нехотя, повинуясь только инстинкту самосохранения и той боксерской жилке, что осталась в нем, отскочил.
Но Егор сзади резанул ему сапогом под коленки, и он упал как срубленный.
Братья навалились. Удары заставляли Витьку то складываться пополам, то выгибаться дугой под тяжестью двух тел. Звездануло в глазах…
— По морде не бей! — услыхал он команду Степана. — Морду оставь… Ему же на работу в понедельник.
Тупо, будто комлем бревна, садануло в грудь, сломило дыхание. Он провалился в черноту…
И было все так же черно, когда он открыл глаза.
— Вить, а Вить… Вставай.
Его тормошил Матвеич.
— А?
Витька не мог понять, отчего вокруг такая темень. И что с ним было такое — спал, что ли? На полу…
— Ну, вставай, Витек, пора…
Голос тестя был благостен и усмешлив.
— Куда?
— На рыбалку, сговаривались ведь. Степан и Егор пошли уже.
Витька ворохнулся — встать, но тут же со стоном повалился на бок.
— Ничего, ничего, — приподнял его за под мышки Матвеич. — Это враз пройдет… Вот, телогреечку надень.
Витька закашлялся.
— На, попей, — сунул ему ковшик.
Они вышли.
Небо было сплошь в ярких звездах.
А берега — и тот, и этот — точно так же сверкали сплошь рыбацкими кострами.
— Вон сколько их нынче… рыбы хватит ли? — засмеялся Матвеич.
Витька остановился.
— Что ты?
— Снасть…
— Да все уже взято, в лодке.
Когда Витькины глаза привыкли к темноте, он различил, что по всему берегу идет копошение. Будто не ночь, а день. Свистели в воздухе удилища. Позвякивали колокольца донок. Один за другим отваливали челны. Но все это было пока лишь приготовлением.
Витька и Матвеич подошли к своей лодке. А рядом, в другой лодке, сидели Степан с Егором.
— Привет, — сказал Степан.
Витька не ответил.
Он толкнул лодку, настиг ее в движении, залез на скамью. Матвеич погреб.
Вода неслышно огибала борта.
Они отдалились от берега метров на восемьдесят. Матвеич, притабанив весла, вытянул шею, вгляделся в горящие на берегу костры — измерил расстояние…
— Кидай, — сказал он.
Витька перевалил за борт тяжелый камень, повязанный крест-накрест. Шершавый канат заскользил в ладонях. Плюхнуло и у носа лодки — Матвеич бросил второй якорь.
— Тута? — спросил из темноты Егор.
— Тут, чуток левее возьми… — распорядился Матвеич.
Они стали аккурат над старым руслом Клязьмы.
А между тем, никто из них, из четверых, никогда не видал этого старого русла. Потому что реку перекрыли плотиной еще в тридцатых годах. Близ Хрюнина остались глубокие карьеры, откуда заключенные, разбойнички, носили грунт на дамбу: теперь и сами эти карьеры заводнились — в них купаются, рыбу ловят. И еще несколько лет после того, как замкнули створ, окрестная пойма постепенно заполнялась водой, достигая проектной отметки.
Тридцать лет назад. Степана, Егора и Витьки в ту пору еще не было ни в помине, ни в зачине. А Матвеич хотя и был, но он появился в этих местах, когда Клязьминское водохранилище уже вошло в свои берега. Он застал его в готовом виде.
Однако любой самый малый пацан из Хрюнина, Тетерина мог и сейчас безошибочно указать старое русло Клязьмы. С отцовских, а те с дедовских слов дотошно знали каждую излучину, каждый перекат этой давно исчезнувшей, потонувшей реки. И не только со слов: там, где раньше текла Клязьма, были самые глубины, ямины.
И рыба — хотя она теперь и гуляла по всей ширине, совалась во все концы, метала икру в новых бухтах — она, рыба, предпочитала держаться старого русла.
Витька размотал с мотовильца одиннадцать метров лесы, покуда груз пал па дно. Выбрал лесу обратно — наживить крючок. Матвеич подал ему завернутый в тряпицу колобок крутой манной каши — каша была еще горяча, от нее шел дразнящий запах: Матвеич добавил туда пару капель анисового масла. Лещ — он такой запашок уважает, издали чует.
Забросили.
Белые поплавки, вырезанные из пенопласта, были хорошо видны в темноте.
— Кури, — Матвеич протянул сигарету.
— Свои…
Витька достал из кармана «Дымок». Пачка была смята, искорежена. Но он нашел целую сигарету.
Клева покамест не было.
— …ну, один и говорит: «Что с ним, ершишкой-то, делать? Назад кину…» — А другой говорит: «Погоди, давай водкой его напоим…»
Как обычно, когда не клюет, рыбаки пробавлялись анекдотами. Там, на берегу. Но при такой тишине и водной глади любое слово за версту слышно.
— …ну, они ему и плеснули в рот. Кинули обратно в воду. Ершишка нырнул, да вдруг снова выпрыгивает: «Эх, — говорит, — щучкой бы закусить!»
— Аха-ха-ха… — прокатилось от костра к костру. Хотя про ершишку этого все давно знали.
Витька оглянулся на восток. Там едва-едва, узкой полосой забрезжило. Сделалось холодней — к утру. II над черной водой потянулись тонкие космочки пара.
Но поплавки не шевелились.
— Когда я здесь в сорок первом стоял, при зенитках — ох, и рыбы мы тут покушали, — заговорил Матвеич. — Ее немецкими бомбами глушило. Прямо центнерами плавала…
Витька нарочно повернулся спиной, доказать Матвеичу, что не слушает и не желает слушать.
Но тот притворился, что вовсе и не ему рассказывает, а Степану с Егором, которые были в двух шагах.
— Через все водохранилище сеть стояла, чтобы, если мины сбросят, не подпустить к плотине… Они ведь, немцы, что хотели: плотину взорвать и всю воду на Москву пустить. Да не вышло… А мы на них под Яхромой сами пустили — зимой уже, хо-лод-ную! Искупали фрицев…
Теперь оставалось ждать, что Матвеич расскажет, как он познакомился со своей Кланькой, когда он тут, в Хрюнине, стоял при зенитках.
Однако ему не довелось продолжить разглагольствования.
Рядом появилась лодка и едва ли не борт в борт остановилась подле ихней. На лодке можно было прочесть базовые буквы «Рыболов — спортсмен», и того, кто сидел в лодке, тоже можно было опознать по фигуре.
— А ну, генерал, вали дальше… — зарычал Матвеич.
Тот, не обращая никакого внимания, стал выбрасывать якорь.
— Кому говорю — отойди!
— А ты не командуй, не командуй. Что — закупил место? На берегу, вон, совсем впритирку стоят.
— Тьфу, — в сердцах сплюнул Матвеич.
Надоел уже этот сосед непрошенный. Всякий раз становился рядом. Мест не знал, зато ихнюю лодку приметил, и усек также, что где эта лодка стоит — там и рыба. Прилип, как лист банный. Не стесняется даже, хоть и генерал… Он, само собой, не в полной генеральской форме выезжал на рыбалку, лишь при жаре снимал жакетку, а под ней оказывалась серая рубашка с петельками на плечах, но все знали, что генерал. Рыбак заядлый, ни одного выходного не пропустит — фанатик…
— Ну, гляди, лесу мою зацепишь — из лодки выкину, — пообещал Матвеич.
— Ладно, — отмахнулся тот.
Как-то сразу вдруг посветлело. Посветлела вода. Посветлело небо.
Витька глянул на берег. Берег тоже высветился. И тогда он увидел…
Он еще в армии узнал, что самый яркий, самый броский, самый сильный цвет среди всех — оранжевый. Его замечает глаз прежде всех остальных цветов. Потому, скажем, в полярной авиации самолеты красят оранжевым. Потому ремонтники на железнодорожных путях надевают оранжевые жилетки: чтобы издали их заметно было.
И Витька, взглянув на берег, туда, повыше, где был их забор, их двор — он сразу и прежде всего заметил, что там уже не было оранжевой палатки…
— Й-есть! — прозвучал рядом сладострастный шепот.
Генерал, высоко подтянув леску, загреб в воде сачком. Рыба тяжело ворочалась, трепыхалась.
— Лещ, — сообщил генерал.
— Ле-ещ… — передразнил Матвеич, а у самого лицо скосилось от злости. — Не лещ, а подлещик.
— Лещ, — горделиво повторил тот, отправляя добычу в садок. — Граммов на восемьсот.
— Ну и вот: подлещик, значит. Лещ — начиная с килограмма.
— Ерунда! — рассердился генерал. — Прежде считалось: до фунта подлещик, от фунта — лещ. Так, по-вашему, если изменилась мера весов…
— Витька!
Поплавок плашмя лежал на воде.
Это значило, что там, на глубине, широкий как лопата лещ, которому пузо не позволяет прямо подойти к насадке, встал напопа, хвостом вверх, взял насадку, выпрямился, поднял грузило…
Поплавок канул.
Витька сильно подсек и почувствовал, как тяжело затрепетало там — на конце лесы.
— Давай подсачек… — тихо сказал он Матвеичу.
Матвеич перенял леща, метнувшегося было под лодку.
Витькины пальцы подрагивали, когда он лепил на крючок новую облатку каши. И, закидывая, увидел, что Степан тоже тащит.
— Ы-эх… — рыдающий, отчаянный звук исторгло генеральское горло. Он держал в пальцах ослабшую лесу и дикими очами смотрел в глубь воды, куда уходила сорвавшаяся с крючка рыба.
На берегу утихли. Там не было слышно звона колоколец, унялись и шутки. Неподвижные рыболовы завистливо и угрюмо смотрели, как нагибаются, как вскакивают, как забрасывают, как вытаскивают на лодках.
У берега не брало. Брало только на старом русле.
Всходило солнце. Туман отрывался от воды, заволакивал плес пеленой.
И когда появилась «Ракета», идущая первым рейсом, вдруг почудилось, что корабль на подводных крыльях несется не по воде, а по розовым облакам.
Там, за спящими корпусами пансионата, за сосновым бором послышался рокочущий гул. Вальяжный «Боинг» взмыл над Шереметьевым и лег на курс.
— Витек, давай… — простонал Матвеич.
Откинув короткое удилище, он обеими руками вцепился в лесу и стал тянуть ее, сгорбясь от натуги, закусив губу. Было слышно, как звенит струной эта надежная, ноль-четыре, капроновая леса, и было видно, как режет она пальцы, выбирающие вершок за вершком…
Витька нагнулся, держа подсачек наизготове.
Глубоко-глубоко, там, внизу, где было еще по-ночному темно, непроглядно, глухо — вертанулось, блеснуло золотое зеркало. Это солнечный луч, косо пронзив воду, ударил в чешую.