Глава двенадцатая


Но даже мастерства и изворотливости Кромвеля не хватило, чтобы обеспечить своего покровителя преемницей королеве Джейн. Страсть Генриха вспыхнула, когда ему описали прелестную Марию де Гиз, уже связанную брачным контрактом с его собственным племянником, шотландским королем Джеймсом. Он принялся обхаживать эту леди, посылая ей страстные письма. К его огорчению, она не проявила ни малейшего желания бросить своего нареченного ради его стареющего дяди, хотя ее семья и король Франции и позволили бы ей это сделать. Конечно, в Европе были и другие подходящие невесты, но все же послужной список короля Англии по части супружества вряд ли мог кого-нибудь заинтересовать, скорее, наоборот, он мог оттолкнуть.

Его первая жена была им брошена и, как до сих пор упорно поговаривали, сведена в могилу ядом. Вторая — безжалостно убита на плахе, а третьей пожертвовали ряди наследника престола. Как ни соблазнительна была корона Англии, даже самые бесчувственные родители сомневались, стоит ли приносить своих дочерей на алтарь капризов Генриха. Одна дама, включенная в кромвельский список возможных претенденток, имела безрассудство говорить сама за себя. Это была вдовствующая герцогиня Миланская, еще одна красавица, возбудившая воображение Генриха. Когда его эмиссары пришли к ней с конкретным предложением замужества, эта леди смело ответила:

— Я бы с удовольствием вышла замуж за вашего короля… будь у меня две шеи.

Таким образом, в течение двух лет Генрих волей-неволей оставался одиноким, мнимо безутешным вдовцом. Выбор его следующей невесты диктовался политическими соображениями. Он всегда старался подражать внешней политике Вулси, основывавшейся на сохранении баланса сил в Европе, что обеспечивалось созданием постоянного раскола между Францией и Испанией. И при этом Англия должна была оставаться в дружеских отношениях с обеими. Но в 1539 году император и французский король подписали договор о прекращении вражды между собой и, подстрекаемые папой римским, обратили свои агрессивные взгляды на Англию с ее королем-еретиком.

Сложилось положение, чреватое опасностью, ибо в случае вторжения Англия оставалась бы одинокой, да еще с Шотландией, грозившей ей с севера. Единственных союзников можно было найти в Германии, среди лютеранских княжеств, которые, естественно, стояли в оппозиции засилью католицизма. Кромвель поспешил организовать заключение договора о взаимопомощи с правителем Клевса, чье герцогство граничило с испанскими Нидерландами и, следовательно, было бы острым шипом, упертым в бок императору в случае войны. Для достижения этого Кромвель настаивал, чтобы Генрих связал себя брачными узами с семьей герцога Клевского. У того было две дочери — Амалия и Анна. «Обе, по слухам, весьма привлекательные и вполне достойные занять место вашей супруги», — елейно уверял короля Кромвель. Генрих бледнел при мысли о королеве-лютеранке, но его самолюбие уже и так достаточно пострадало от всех предыдущих отказов. Если эти принцессы хороши собой и сознают высокую честь, оказываемую их семейству, и к тому же если учесть, что двухлетнее холостяцкое положение тяжело давалось мужчине с горячей кровью… В конце концов в Клеве был отправлен Гольбейн, придворный художник, чтобы написать портреты Амалии и Анны, чтобы Генрих мог сделать выбор между их достоинствами.

Когда миниатюры были доставлены в Англию, Генрих был очарован Анной и безоговорочно выбрал ее. Тут же был подписан брачный договор, и в конце года Анна прибыла в Англию в сопровождении своих фламандских придворных и слуг. Король, пылая страстью, как какой-нибудь молодой жених, для которого брак был будто чем-то еще неизведанным, выехал в Рочестер, чтобы встретить свою нареченную и… чтобы испытать мгновенную неприязнь при виде плоскогрудой, обезображенной оспой женщины, старомодно и безвкусно одетой, знающей только свой родной язык, неуклюжей и до крайности неловкой.

Король бежал с этой встречи с вовсе не галантной поспешностью, обрушив на Кромвеля всю ярость своего гнева.

— Мошенник, негодяй, подлый обманщик, так провести меня! Ты ввел меня в заблуждение россказнями о ее красоте — и что же я вижу? Ты навязал мне большую фламандскую кобылу! Мне она не нравится. И она мне не нужна. — Его налитые кровью глаза метали ядовитые стрелы в несчастного Кромвеля, который дрожал и съеживался от страха, безуспешно пытаясь найти себе какие-то оправдания. Гольбейн, которого можно было бы обвинить в том, что он позволил себе взять своему воображению верх над своим искусством, избежал этой бури. В полную силу она обрушилась на одного Кромвеля. В первый раз за долгие годы их сотрудничества он поступился своим главным принципом — во всем угождать своему суверену — и сейчас обливался холодным потом в ожидании неотвратимого наказания. Ни один бык, ведомый на бойню, не упирался так сильно, как упирался Генрих, чтобы избежать этой ужасной судьбы. Он заставил несчастную Анну ждать в неизвестности, пока собирал один Совет за другим в безумных попытках найти какой-нибудь более или менее достойный способ спастись от нее. Его министры могли только напомнить ему, хотя и со всей вежливостью, что если он отвергнет свою невесту, то потеряет дружбу всех лютеранских держав, — как тогда быть, если силы вторжения ринутся в страну через Ла-Манш?

— Неужели нет никакого другого средства, кроме как это ужасное ярмо, в которое из-за блага моей страны я должен сунуть свою шею? — свирепо кричал он, предчувствуя по их испуганным и не смотрящим на него лицам, что проиграл.

Чтобы усилить его отчаяние, одна из новых фрейлин, назначенных к Анне Клевской, вдруг попалась ему на глаза. Это была племянница Норфолка и кузина Анны Болейн. Кэтрин Говард только недавно прибыла ко двору из своего деревенского дома. Она была свежа, как майский цветок, и обладала всей привлекательностью своей кузины; ей не хватало лишь надменности Анны Болейн. Кэтрин была достаточно соблазнительна, чтобы покорить сердце любого мужчины, а уж тем более такое податливое, как королевское. Ее прелестная, слегка пухленькая фигурка, золотистые волосы и чувственный алый рот стояли перед глазами Генриха днем и ночью, пока шли торопливые приготовления к его свадьбе с Анной Клевской.

Это была великолепная церемония, и Генрих прошествовал сквозь ряды веселящихся людей с такой наружной грацией и изяществом, что очаровал тысячи своих бешено аплодирующих подданных, но с таким суровым взглядом, который заставил его и так трясущегося государственного секретаря почувствовать почти физическую боль. После первой брачной ночи Кромвель, дрожа, попробовал запустить пробный шар.

— Сир, теперь, я надеюсь, с вами все хорошо?

— Хорошо! — Генрих сейчас скорее напоминал главного плакальщика на поминках, чем счастливого молодожена. — Конечно же, хорошо! — При этом он подделывался под раболепный тон Кромвеля. Но потом его голос возвысился в бессильном гневе: — Я говорил тебе раньше, что она мне не нравится. Теперь она не нравится мне еще больше. — Он пустился в грубое описание недостатков новой жены, облаченное в такие откровенные выражения, что даже огрубевшие щеки Кромвеля покраснели. — А если от нее мне нет пользы по ночам, как я могу коротать с ней часы в дневное время? — раздраженно требовал ответа Генрих. — Ей не о чем говорить со мной, она не прочла ни единой книги и, не дай Бог, еще начнет распевать песни скрипучим голосом, как старая сова!

Кромвель в отчаянии нерешительно проговорил:

— Ваше величество, у леди есть другие… э-э-э… достоинства. Ее вырастили в большом прилежании к домашним делам, весьма искусной в содержании хозяйства, и она превосходно готовит…

Презрительный рев Генриха прервал его речь:

— Пресвятая Богородица, пошли мне терпения! Я просил тебя найти мне жену, а не новую домоправительницу!

И несмотря на все попытки Кранмера и других приверженцев новой веры, которым нравилась королева, Генрих оставался непримиримым в своей нелюбви к ней. Он выбросил ее из своей жизни, насколько это разрешали общепринятые условности, неотступно следя за манящей его ложными надеждами Кэтрин Говард, поддерживаемый Норфолком и другими министрами-католиками. Но во времена всевозможных кризисов у короля Господь, с которым он шел по жизни рука об руку, всегда протягивал ему эту руку помощи. Сейчас выход из тупика был найден, когда ссора между Францией и Испанией вспыхнула с новой силой, и опять они вцепились друг другу в глотки, забыв о договоре перемирия.

Теперь император был весьма заинтересован в дружбе с Англией и выдвинул мирные предложения, за которые Генрих ухватился как за спасательный круг. Отказаться от этих безбожных союзников-лютеран, врагов императора? Господи, ну конечно же, Генрих так и сделает. Он никогда сам не стремился к договору с ними и не хотел для себя жену из их рядов. За подобное вероломство несет ответственность его министр Кромвель. Кромвель должен уйти и королева-лютеранка вместе с ним. Освобожденный теперь от каких-либо обязательств, он с легкостью добился от Анны согласия на расторжение брака на вполне законном основании, что он якобы оказался неподходящим партнером в браке и что супружеских отношений между ними так и не было. Бедная Анна, проведшая самые несчастные и унизительные месяцы своей жизни в качестве королевы Англии, упала в обморок при виде делегации советников, пришедших объявить ей, что ее брак признан недействительным. Ее воспаленное воображение уже представляло немедленный арест, путь вниз по Темзе к Тауэру, сцену рано утром, когда ее поведут, чтобы она отдала свою голову палачу, подобно ее предшественнице и тезке. Когда же она пришла в сознание и ей сказали, что Генрих готов с настоящего момента считать ее своей любимой сестрой, что Ричмондский дворец в ее полном распоряжении и что ей будут выплачивать достойное содержание, явная радость Анны от ее освобождения от оков брака потрясла даже видавших виды советников. Было по меньшей мере неприлично для любой женщины, удостоившейся чести стать супругой их короля, выражать столь неприкрытое облегчение при своем освобождении от него! Несчастная Екатерина Арагонская умерла от разбитого сердца, до последнего вздоха не желая отказываться от Генриха. Но здравый смысл Анны Клевской подсказывал ей, что она оказалась самой счастливой из жен короля, как прошлых, так и тех, что у него еще будут. Теперь она могла вести собственную достойную и обеспеченную жизнь, на которую больше не будут тяжким грузом давить его личность и непомерные требования. А главное, она будет в безопасности и может надеяться на спокойную смерть в один прекрасный день в своей постели. Ибо, как бы бессердечно Генрих ни поступал со своими женами, его «сестры» занимали в его сознании особое положение, становясь как бы частью его семьи. Так что Кромвель оказался единственной жертвой, принесенной ради умиротворения императора.

Он был арестован на основании шатких обвинений в государственной измене и препровожден в Тауэр, куда в свое время собственноручно отправил столько жертв. Он не проявил к ним никакого снисхождения и сам не получил его, а его отчаянные мольбы о помиловании так и не достигли ушей его повелителя, которого он своими же руками сделал могущественнейшим монархом всего христианского мира.

Смерть Кромвеля под топором не огорчила никого, кроме Кранмера и Чапуиза, которым теперь не хватало его как гостеприимного и хлебосольного хозяина и остроумного собеседника. Анна Болейн стала причиной падения Вулси; Анна Клевская стала безвинной причиной преждевременного конца Кромвеля.

Генрих же был теперь свободен и мог жениться на своей «розе без шипов», как он любовно именовал Кэтрин Говард. Его безрассудная страсть к ней была необычайно сильна, превосходя даже сводившее его с ума влечение, которое он испытывал когда-то к ее кузине. Прелестная маленькая королева вновь зажгла для него последние горячие угольки его юности, вновь вызвала к жизни огонь, почти угасший под гнетом холодных страхов приближающихся старости и болезней — двух призраков, неотступно преследовавших Генриха в последние годы. Как любой стареющий мужчина, ставший обладателем молоденькой жены, он любил ее до безумия, засыпал дорогими подарками и драгоценностями, был готов выполнить любое ее желание или каприз. Кэтрин вновь вдохнула в него природное чувство доброты, свойственное его натуре, но задавленное годами деспотизма. Его отношения с ней были сродни ничем не омраченной гармонии, и ей не пришлось испытать на себе взрывов дикого, необузданного гнева, так знакомого его предыдущим женам. Самому придирчивому супругу трудно было бы найти недостатки в Кэтрин. Она была воплощением ласковости. Никакая другая девушка не могла бы быть такой любезной и послушной… и в этом и состояла ее трагедия. Выросшая в бедности и заброшенности, она расслабилась, как избалованный ребенок под нежной заботой своего потакающего ему во всем отца. Она могла бы продолжать счастливо порхать все оставшиеся годы жизни Генриха. Но ее детское тело расцвело и достигло женственности в руках нескольких любовников еще в годы ее девичества под крышей герцогини Норфолкской. И вот сейчас все эти ее неблаговидные поступки юности постепенно выплывали на свет Божий, как какие-нибудь противные насекомые, вылезающие из-под камня.

Королева Англии стала очевидной целью для всех тех сплетников, кто знал ее еще как Кэтрин Говард, девушку, чья постель в спальне ее старого дома всегда была приглашающе открыта для любого молодого человека, стоило ему только пожелать разделить ее с ней. Эти прежние ее прегрешения были быстренько приняты к сведению Кранмером и другими приверженцами реформистской церкви, обрадовавшимися случаю дискредитировать королеву-католичку. Нацепив маску глубокой печали и сожаления, они начали просвещать короля.

Сначала Генрих решительно отказывался верить им, но свидетельства столь многих людей были неопровержимы. Веревка все туже затягивалась вокруг ее шеи по мере того, как все более неблаговидные свидетельства представлялись теми, кто хотел ее падения. Ее симпатичный кузен Том Калпеппер служил в окружении короля. Он был влюблен в Кэтрин с ее юных лет, и с полной безрассудностью и глупостью после ее замужества он вступил с ней в любовную связь. И хотя оба упорно отрицали обвинения в адюльтере, нашлось более чем достаточно желающих поклясться в противном за кошелек с золотом.

Даже при всей своей влюбленности король не мог посмотреть сквозь пальцы на то, что в этой стране приравнивалось к государственной измене со стороны его жены. Калпеппер был казнен, а его голова выставлена на всеобщее обозрение на Лондонском мосту. Кэтрин приняла смерть промозглым февральским утром на том же самом месте, где ее кузина Анна была казнена шесть лет назад. Так веселая маленькая бабочка ушла из жизни короля, в какой-то мере пав жертвой своей натуры, но в основном безжалостно сокрушенная молотом политических интриг.

Без ее сияния, подобного солнечному, Генрих начал стареть прямо на глазах. Голова и борода у него поседели, лицо покрылось глубокими морщинами, вызванными болезнями и мрачным состоянием духа. Несмотря на трагедию своей самой недавней потери, он все еще не мог приспособиться к жизни в одиночестве и два года спустя подобрал себе новую жену, симпатичную вдову тридцати лет. Леди Латимер, урожденная Кэтрин Парр, к этому времени успела овдоветь уже дважды. Оба ее мужа были гораздо старше ее и оставили ей богатое состояние. Сейчас — причем ее мнения никто даже не спросил — она обнаружила себя замужем еще за одним стариком, гораздо более пугавшим и отталкивающим ее, чем два предыдущих.

С присущим ей здравым смыслом она тем не менее приступила к совсем не привлекавшей ее задаче разделять жизнь короля и терпеливо нянчиться с ним во время приступов его болезни. Самым противным было ежедневно промывать и перебинтовывать ужасную язву на его ноге, обязанность, от которой тошнило даже самых крепких мужчин из его окружения.

Интересно посмотреть, какой неповторимый узор сплелся из религиозных убеждений жен короля. Екатерина Арагонская была убежденной католичкой, а Анну Болейн необходимость сделала антипаписткой. Джейн Сеймур была приверженцем старой веры, а ее преемница — протестанткой. Кэтрин Говард принадлежала к великой семье католиков, а нынешняя королева несколько лет назад перешла под эгиду нового учения и была больше привержена ему, чем мог подозревать и сам король.


Миледи Клевская, так недолго пробывшая Анной Тюдор, пригласила свою старшую падчерицу на прогулку по Ричмондскому дворцу, с гордостью обращая ее внимание на все улучшения и новые украшения, которые она привнесла в него с тех пор, как дворец стал ее домом. Имея достаточно средств и неограниченную свободу действий, она твердо взяла в свои руки ведение дворцового хозяйства и перестроила многое в доме и в саду с усердием и педантичностью немецкой hausfrau [7].

К этому времени она уже научилась говорить по-английски, правда, с ужасным гортанным акцентом, от которого никак не могла избавиться. Мария слушала, немного забавляясь, но одновременно и восхищаясь этой своей мачехой, которой столько помыкали, которую столько унижали и которая все-таки, не сломившись, нашла удобный компромисс для своей жизни. Анна никогда не сможет вновь выйти замуж, побывав в женах Генриха, и посему была лишена счастья иметь детей, по коим страдало ее женское сердце. Поэтому она находила замену им в компании своих падчериц, их молодых друзей и родственников.

Анна и Мария были почти одного возраста, и дружба между ними начала завязываться еще тогда, когда Анна была одинокой изгнанницей, на которую с усмешкой и презрением взирал весь английский двор, и только Мария оказалась единственным человеком в чужой стране, проявившим по отношению к ней доброту и помогшим ей в эти трудные месяцы. Различия в их религиях ничего для них не значили. Анна была напрочь лишена религиозного фанатизма. «Мы все молимся одному Богу, и какая разница, как мы это делаем?» — было ее простым, если не сказать революционным, кредо. Мария не могла даже представить себе, что когда-нибудь вновь полюбит кого-нибудь с именем Анна, но эта фламандская женщина наполнила его новым значением для нее, чем-то таким домашним, сладким и успокаивающим, как запах свежескошенного сена или аромат только что испеченного хлеба. Она улыбалась сейчас, глядя в сияющее лицо под необычного вида чепцом с выступающими в стороны батистовыми крыльями, спрашивая себя в который уже раз, почему ее отец оказался таким глупцом, что отказался от этой драгоценности в пользу какой-то простой фрейлины, к тому же оказавшейся без чести и совести.

— А теперь я покажу вам кое-что в кухне, — проговорила Анна, и тут же на свет был извлечен новый вид вертела, установленного перед одним из огромных очагов. Железная ручка позволяла поворачивать куски мяса над сковородой с подливкой, оставляя на долю поваренка гораздо более легкую и менее жаркую работу, чем крутить их руками.

— Его величество пришел в восторг при виде его, когда последний раз приезжал сюда, — сказала Анна с самодовольством в голосе.

— Мой… отец? — Лицо Марии отразило недоверие. Ни на долю секунды не могла она представить себе короля проявляющим хоть малейший интерес к домашним заботам.

— Ну конечно же, — заверила ее Анна, усмехаясь удивлению, появившемуся на лице Марии. — Я обнаружила, что он очень интересуется всем, что связано с домашним хозяйством. Он даже попросил у меня несколько советов по этому вопросу, чтобы применить какие-то из них у себя во дворце.

Рот Марии открывался и закрывался беззвучно, как у вытащенной из воды рыбы, пока она усваивала эту вновь высветившуюся грань характера отца. Казалось, что этой спокойной, безмятежной женщине рядом с ней чудесное, всемогущее божество, вселявшее благоговейный ужас в сердца своих детей, на мгновение приоткрыло совсем другое существование. Анна взирала на ее оцепенение с легким налетом превосходства во взгляде. На руинах их кошмарного брака они с королем смогли возвести новое здание приятного товарищества, чем несказанно удивили всех при дворе. Освободившись от неприемлемой для него необходимости сожительствовать с нею, Генрих проникся к ней чувством уважения как к личности, чувством, которому завидовали многие. Хотя сам он вряд ли обладал таким качеством, как честность и прямота, он уважал их в других и открыл для себя, что может свободно разговаривать с Анной, почти так же, как когда-то беседовал со своей любимой сестрой Марией. Он навещал бывшую жену в Ричмонде, когда мог выкроить несколько свободных часов из своей занятой жизни, одобряя все изменения, которые она внесла в дом его родителей, и ее дальнейшие намерения. И хотя слова «большая фламандская кобыла» все еще ассоциировались у многих с Анной, ей удалось свести это к безобидной шутке без примеси горечи.

Мария проговорила с сомнением в голосе:

— Может быть, моему отцу нравится обсуждать такого рода вещи с вами, потому что у ее величества мало склонности заниматься домашними заботами.

— Ах, Кэтрин! Столь образованная леди, вечно занятая чтением, писанием и переводами, никогда не унизится до того, чтобы обсуждать что-нибудь такое из домашнего хозяйства, как достоинства нового вертела. — Глаза Анны сверкнули злобой, и Мария отвернулась в сторону, чтобы скрыть улыбку, зная скрытую враждебность своей мачехи к нынешней королеве. Странно, Анна не испытывала ничего подобного к малышке Говард, сменившей ее на троне, но Кэтрин Парр раздражала ее своей образованностью, острым умом и прочими достоинствами. Анна презрительно фыркнула и взяла Марию под руку.

— Пойдемте посмотрим, как там дети, а потом я хочу, чтобы вы послушали, как мои сиротки разучивают рождественские гимны. — (В дополнение ко всем своим другим делам, она еще основала на территории поместья приют для сирот).

— Анна, вы кажетесь такой счастливой и благополучно устроившейся здесь. Вы никогда не скучаете по Клевсу?

— Скучала вначале, когда ненавидела Англию.

— Но сейчас вы нас хоть чуть-чуть полюбили? — поддела ее Мария.

— Больше чем чуть-чуть, — призналась та. — Я полюбила ваши прекрасные ландшафты, так отличающиеся от плоских земель моей Фландрии. И полюбила английский народ. — Она широко раскинула руки. — Что ж, это правда, что они раздражали и сердили меня поначалу. Они так ленивы, грязны, самодовольны и падки до удовольствий. И так бессердечны. Они будут кричать от радости, видя, как свирепые псы рвут на части хромого старого медведя, и толпами будут стекаться, чтобы посмотреть, как какого-нибудь несчастного волокут на казнь. И все-таки, — она запнулась, подбирая слова, чтобы лучше выразить свою мысль, — те же самые мужчины и женщины могут быть совсем другими. На праздник Весны они идут в лес, чтобы нарвать цветов, и танцуют свои красивые танцы в костюмах героев легенды о Робин Гуде на зеленых лужайках и веселятся от души на каком-нибудь пышном празднике. Когда я ехала через Лондон на свою свадьбу, они приветствовали меня, иностранку, на всем пути выкрикивая здравицы в мою честь.

— Значит, мы не так уж плохи?!

— Хороши или плохи, вы для меня всегда интересны, — призналась Анна. С каким-то внутренним озарением она вдруг подумала, что Генрих был идеальным королем для этих раздражительных, непредсказуемых англичан. Он сам являл яркий пример их характера, одна сторона которого была грубая и жестокая, а другая — сентиментальная, артистическая, любящая все прекрасное. Он был так же сложен, как и его народ, потому-то они так понимали и подходили друг другу.

Они вышли в Большой зал и остановились, наблюдая за четырьмя ребятишками, собравшимися вокруг жаровни на помосте для трона. «Они играют в карты», — покачала головой Анна. На карточные игры в Клевсе смотрели неодобрительно, но здесь, при английском дворе, карты процветали наряду с прочими азартными играми.

— Я так рада, что вы иногда приглашаете сюда Джейн Грей, — прошептала Мария. — Мне она кажется такой чудной малюткой.

— Ах, ее родители слишком загружают ее учебой. — В тоне Анны чувствовались одновременно презрение и насмешка. Она не испытывала никакого уважения к усиленному образованию, дававшемуся детям английской аристократии. — Поступая так, они думают, что уже выполнили все свои обязанности по отношению к ней. Но любовь гораздо важнее для ребенка, чем прекрасное знание греческого и латыни. Скажите мне, мать у нее по натуре добрая? Вы же хорошо ее знаете.

Мария заколебалась, думая о своей кузине, с которой вместе выросла. Фрэнсис была дочерью герцога Суффолкского и его жены Марии, младшей сестры короля. Сейчас Фрэнсис была замужем за маркизом Дорсетом. Джейн Грей была ее старшей дочерью, родившейся в тот же год и месяц, что и принц Эдуард.

— Фрэнсис всегда была очень сложной в общении и забиякой. Когда я была маленькой, она прямо-таки терроризировала меня.

— Судя по забитому виду малышки Джейн, на ее долю выпало такое же суровое обхождение. — Чепец Анны неодобрительно покачался. — Я попытаюсь уговорить ее родителей позволить ребенку провести Рождество со мной.

Они приблизились к тронному возвышению, и глаза Марии увлажнились при виде ее любимого единственного брата. Эдуарду было всего семь лет, но у него уже была фигура, исполненная чисто королевской грации и благородства, и самообладание уверенного в себе взрослого мужчины. Он унаследовал фамильную любовь к ярким цветам и выставленным напоказ драгоценностям, и сегодня на нем был камзол из малинового и белого атласа с экстравагантными разрезами на золотых рукавах, весь расшитый множеством драгоценных камней, в которых отражалось пламя жаровни. То, что король часто позволял своему сыну — ревниво охраняемому, оберегаемому и опекаемому, как ни один английский наследный принц до него, — посещать Анну в Ричмонде на несколько часов, говорило о доверии, которое он испытывал к миледи Клевской.

Рядом с ним сидела Елизавета в поношенном зеленом платье, являвшем весьма жалкий контраст с великолепием ее брата, а дальше Джейн Грей и еще одна маленькая девочка, тремя месяцами моложе Эдуарда. Это была Джейн Дормер, дочь того самого Уилла Дормера, который когда-то тронул впечатлительное сердце молодой Джейн Сеймур. Ее дед состоял управляющим при наследном принце, так что она пользовалась привилегией проводить много времени с детьми королевской семьи. Двое молодых Тюдоров и их двоюродная сестра Джейн Грей, все красивые, стройные и бледные, обладали удивительным фамильным сходством друг с другом. Были они похожи также в своем раннем пристрастии к учебе, которая в случае с Елизаветой показывала в ней чуть ли не будущего гения. Была еще и третья общая черта, отметила миледи Клевская, тайком поглядывая на них. Временами они бывали так непохожи на обычных детей. Их губы могли сжаться в жесткую линию, а лица принять ненатуральный вид, отразив присущие только взрослым людям настороженность и скрытность. Было просто облегчением перевести взгляд на маленькую Джейн Дормер и встретиться с прямым взглядом ее голубых глаз, увидеть щеки с ямочками и неожиданно вспыхивающую улыбку. Здесь было английское детство во всей его красоте, но у Джейн были счастливые, любящие родители, то, чего трое других детей никогда не знали.

— Вы, маленькие озорники, чего это вы уселись за карты? — мягко выбранила их Анна.

— Но, мадам, в этом нет ничего плохого, — вежливо запротестовал Эдуард. — Иначе моя сестра не занималась бы этим постоянно. — Он посмотрел на нее из-под полуопущенных ресниц, и Мария бессознательно улыбнулась в ответ. Карты и все прочие азартные игры были ее слабостью, и часто проигрыши основательно подрывали ее и так тощий бюджет.

— Ну и во что же вы играете?

— Эта игра называется «папа Юлиан», — пропищала Джейн Грей тоненьким голоском. — Но это глупое название, потому что все мы знаем, что никакого папы нет.

— А вот и есть, ты, гусыня, — ответила ей Елизавета, тасуя карты в своих красивых руках. — Мой отец король, епископ и папа. Разве нет, Эдуард? Папа Генрих, — добавила она, и тут же ее глаза остановились на разгневанном лице Марии.

— Как ты смеешь так говорить!

— Я не имела в виду ничего плохого, — запротестовала Елизавета, как всегда, когда ее бранили.

— Ты нахалка!

— Разве это нахальство — говорить правду? Ну что же, хватайте меня и тащите на костер.

— Твои выражения отвратительны, вульгарны и грубы, — бушевала Мария, забыв уже, с чего начался разговор. — Наверное, ты набралась их у слуг и конюхов.

— Ну и что такого, скажите мне, пожалуйста, если я общаюсь с ними? Они разве не люди? — проворчала себе под нос Елизавета, и Анна решила, что пора тактично вмешаться. Она уже начинала привыкать к постоянным ссорам, которые неожиданно возникали из ничего между сестрами.

— Пойдем, Мария, мы должны послушать рождественские гимны, прежде чем вы уедете, — сказала она и повлекла свою падчерицу прочь через зал и по переходам к церкви.

Марию всю трясло от испытываемых чувств, гораздо более глубоких, чем те, которые могли быть вызваны этим незначительным происшествием. Она любила Елизавету, когда та была малюткой, а потом маленькой девочкой, но в последнее время в их отношениях появилась какая-то желчность. Только что, как это уже не раз бывало, ее сестра смотрела на нее глазами Анны Болейн, отличными по цвету, но несущими в себе ту же дерзкую насмешку. Она взорвалась:

— Нет ничего удивительного в том, что Елизавета общается со стоящими гораздо ниже ее. Ее мать поступала точно так же. Достаточно вспомнить Марка Смитона, какого-то музыканта низкого происхождения. Она вечно была в его компании. Он был ее любовником… и, может быть, наставил рога моему отцу.

— Но Елизавета по внешнему виду вылитый отпрыск Тюдоров, — смущенно запротестовала Анна. — У нее даже такие же рыжие волосы.

— Что, мой отец единственный рыжий мужчина во всей Англии? — перебила ее Мария, вне всякой логики уже позабыв, что Марк Смитон был черен, как цыган. — Одна вещь несомненна. Она дочь своей матери, ее точная копия. Я как-то видела ее при дворе бросающей влюбленные взгляда на Томаса Сеймура.

Она расплакалась, кусая губы, и Анна закудахтала успокаивающе:

— Ах, она всего лишь маленькая девочка, которая разыгрывает из себя взрослую женщину.

— Скажите лучше, что она взрослая женщина, которая строит из себя маленькую девочку, — ответила Мария. — Если она не будет осторожной, она станет такой же распутницей, как и ее мать.

— Вы все еще ненавидите ее, после стольких лет?

— А вы ждете от меня чего-нибудь другого, после того как она затравила мою мать до смерти? — Голос ее сел от боли, которая вновь ожила через восемь долгих лет.

— Я знаю, моя дорогая. — Анна сострадательно обняла Марию за плечи. За то время, что она пробыла в Англии, она познакомилась с каждым эпизодом этой долгой грустной саги и оплакивала судьбу Екатерины Арагонской, безжалостно оторванной от своего единственного дитяти. — Но… маленькую Елизавету нельзя винить за злодеяния ее матери.

Мария молчала, ее чувствительная совесть уже упрекала ее за этот взрыв эмоций. Но даже этой своей все прекрасно понимающей подруге она не могла объяснить то чувство горечи, которое возникало в ней каждый раз при воспоминании об Анне Болейн. Клевета на ее веру, пятно на ее чести, отчужденность в отношениях с отцом, потеря друзей — к каждой из этих трагедий приложила руку Анна Болейн. И вершиной всех этих несправедливостей стало то, что она родила дочь, которая была на семнадцать лет моложе Марии. Хотя она не признавалась в этом даже самой себе, в ней росла зависть к Елизавете, которая в один прекрасный день могла обернуться темнотой и злобой.


Годы, прошедшие со дня смерти королевы Джейн, Мария спокойно жила в собственном доме, иногда в компании Елизаветы и Эдуарда, и очень редко при дворе. Когда Генрих женился в шестой раз, королева сознательно решила связать вместе все разрозненные нити ее новой семьи. У нее уже был опыт общения с приемными детьми от ее предыдущих замужеств, и она затеяла создать трем Тюдорам некую видимость домашней жизни. Ей даже удалось уговорить Генриха дать обеим его дочерям возможность чаще бывать при дворе, где к Елизавете до сих пор относились даже с большим пренебрежением, чем к Марии. Ее отец старался избегать каких-либо воспоминаний об Анне Болейн; долгое время он видеть не мог их ребенка, но постепенно начал относиться к Елизавете даже с некоторой наивной гордостью, узнавая в ней маленькое подобие себя. Марии же очень нравилась ее новая мачеха, и она чувствовала себя в долгу перед нею за всякие небольшие проявления сердечности и доброты, хотя ее отношения с королевой по необходимости оставались более натянутыми и формальными, чем то легкое чувство взаимной дружбы, которое связывало ее с миледи Клевской.

Однажды майским днем сестры и Джейн Грей сидели, что-то вышивая, с королевой в ее апартаментах. Джейн тоже проводила теперь значительную часть времени при дворе, триумфально введенная туда своей непомерно амбициозной матерью. (Разве ее девочка не такого же возраста, как принц Эдуард, которому довольно скоро потребуется жена королевской крови?) Мария смотрела на ребенка, сидевшего на стульчике рядом с королевой, вспоминая другую маленькую девочку, которая тоже сидела, вышивая, рядом с матерью. Она почувствовала знакомую тупую боль, которая еще больше усилилась при словах королевы:

— Мария, у меня есть новости, которые, боюсь, опечалят вас. Его величество попросил меня передать вам, что монсеньор Чапуиз покидает Англию на этой неделе.

— Там… все в порядке?

— Ну конечно, он просто уходит в отставку. Бедняга, его так замучили подагра и ревматизм. Может быть, ему станет полегче в теплом климате.

— Значит, я больше не увижу его? — Мария не осознавала, какое чувство одиночества отразилось на ее лице.

— Конечно, увидите. Неужели вы думаете, что он уедет, не сказав вам «до свидания»? Он приедет в пятницу, чтобы попрощаться с королем, а потом заглянет к вам.

Чувствуя на себе подозрительный взгляд Елизаветы, Мария склонилась над пяльцами, механически водя иглой и стараясь сдержать предательские слезы. Почему-то она никогда не представляла себе жизни без Чапуиза. Он всегда будет здесь, так же непоколебимо, как Хэмптон-Корт или другие дворцы. Он был последним из того избранного круга преданных друзей, кто поддерживал дело его матери. Другие… все мертвы, либо под топором или мечом, либо повешены. Отъезд Чапуиза вырвет очередной лоскут из и так уже превратившихся в лохмотья остатков ее жизни. Позабыв о гордости, Мария позволила жгучим слезам хлынуть по ее задрожавшему лицу.


В кресле, которое несли двое его слуг, Чапуиза вынесли в дворцовый сад. Боль редко отпускала его. Когда-то мысль о спокойном выходе в отставку и жизни где-нибудь в более теплом климате заманчиво манила его, но сегодня он чувствовал какую-то непонятную ностальгию по этому окутанному туманами острову, где он провел так много лет. Он даже ощущал зарождающееся сожаление от расставания с королем, хотя он и Генрих испытывали друг к другу чувство острой неприязни, едва скрываемой под покровами социальной и дипломатической сдержанности. Негодяй, мясник, лицемер. Чапуиз прилагал эти и другие более сильные эпитеты к королю как к человеку, в то же время с неохотой признавая и даже восхищаясь его все более укрепляющимся положением как великого правителя. Теперь этот огонь в душе угас. «Еще одно наказание приближающейся старости, — с сожалением думал Чапуиз. — Теперь уже нельзя ненавидеть или любить так страстно». Но тут он увидел Марию, направляющуюся к нему по зеленому газону, и смятение чувств, охватившее его, опровергло его предыдущее умозаключение. Слуги опустили кресло на землю и удалились на приличествующее расстояние, но, когда он попытался встать, Мария замахала ему, чтобы он сел. Из золотого ридикюля, висевшего у нее на поясе, она достала собственную миниатюру, усыпанную драгоценными камнями, и вложила ее ему в руку.

— Это вам на память, чтобы у вас не возникало искушения забыть меня.

Он взглянул на принадлежащее перу Гольбейна искусное изображение ее мягких черт лица, ее испанских карих глаз, которые должны были бы светиться весельем и солнцем юга вместо спрятанного в них выражения тихой меланхолии, удачно схваченной гением художника.

— Я всегда буду хранить это как бесценное сокровище. Однако мне не надо никакого материального напоминания о вашем высочестве, ибо я несу ваш образ в своем сердце. — Он говорил с откровенностью, обостренной их предстоящей разлукой, и Мария вспыхнула, отвернувшись в сторону, якобы чтобы сорвать веточку распустившегося боярышника, гладя цветы пальцами. Почти с самой первой, казавшейся теперь такой далекой их встречи она знала, что Чапуиз влюблен в нее, и чувствовала острую жалость к нему… Если бы она была рождена не принцессой… Но такие мысли лежали где-то в области совсем уже несбыточной фантазии.

Он с нежностью смотрел на нее, вспоминая пылкую девушку, так храбро защищавшую честь свою и своей матери. Теперь она превратилась в тихую, старавшуюся быть незаметной женщину, которая, казалось, удалилась от стремительного течения жизни, став в ней скорее наблюдателем, чем участником. Все радужные надежды Англии сосредоточились на Эдуарде. Но с каким-то упрямым предчувствием, рожденным, вероятно, любовью, Чапуиз верил, что настанет день, когда высокая судьба еще улыбнется Марии.

— Вы и я через многое прошли вместе, ваше высочество.

— Через слишком многое. — Она подошла и встала рядом с ним. — Я знаю, что моя мать хотела бы, чтобы я поблагодарила вас за все, что вы сделали для нас.

— Это было так мало. У меня были связаны руки. Королева была слишком гордой и добродетельной дамой, иногда даже себе во вред. Если бы мне удалось преодолеть ее сомнения по поводу ее верноподданности, всех несчастий, которых она так боялась, можно было бы избежать. — Он пожал плечами. — А, хорошо… эта страница истории уже перевернута. Теперь надо писать вашу. Молюсь Богу, чтобы это было более веселым чтением. Вы выйдете замуж…

— Замуж? — Загнанная внутрь горечь восьми лет разрушила плотину привычной сдержанности Марии. — С самого момента изъявления мною покорности король бесстыдно торгует моей рукой направо и налево по всей Европе. Герцог Орлеанский, итальянский принц, какой-то немецкий протестант, даже мой кузен император, когда он овдовеет. Закулисные переговоры велись со всеми этими претендентами и многими другими, чьих имен я даже не помню! — Она отбросила ветку боярышника. — И все это была просто великолепная шарада, составленная из ничего не значащих слов и фраз. Ибо и вы и я понимаем, что мой отец никогда не позволит мне выйти замуж — и вы знаете почему. До конца моей жизни мне предстоит оставаться просто леди Марией, самой несчастной женщиной во всем христианском мире.

Поток слез прервал ее дальнейшую речь. Она полезла за платком, а Чапуиз отвел глаза, испытывая равную с ней боль. Отрицать что-либо было бесполезно. Генрих использовал свою дочь как разменную монету в большой политической игре и будет продолжать делать так и дальше — но на деле он лучше отдаст на отсечение обе руки, чем подпишет брачный контракт своей дочери. «Уж больно вы заинтересованы в том, чтобы выдать замуж мою дочь, — как-то якобы в шутку заявил он Чапуизу, когда посол начал доказывать желательность брака с португальским инфантом. — Запомните, что это я должен устроить ей свадебное застолье и заплатить по счету. — И покончил с этой темой вкрадчивым замечанием: — Мой дорогой посол, брак — это гораздо больше чем четыре голые ноги в постели. Особенно для дочери короля. И особенно для моей дочери».

С последним всхлипыванием Мария выдавила из себя бледную улыбку.

— Непростительно, что при нашем расставании я позволяю себе впадать в истерику, как какая-нибудь влюбленная девица.

— Успокойтесь, ваше высочество, и поверьте, что в один прекрасный день все будет совсем по-другому. — Он печально подумал, что когда настанет утро этого дня, его рядом с ней не будет. Ей будет очень одиноко. Неожиданно ему захотелось оставить ей путеводный маяк, который указывал бы ей дорогу в этом туманном будущем. — Я не приготовил никакого прощального подарка для вас, ваше высочество, кроме моей постоянной и неизменной любви. Простите ли вы мне мою самонадеянность, если я осмелюсь предложить вам несколько слов в качестве совета, который, возможно, окажется вам полезным? — Он наклонился вперед, подчеркивая серьезность того, что собирается сказать. — Запомните следующее: ураган может вырвать с корнем даже самое крепкое дерево. А гибкие деревья, те, которые качают своими макушками и склоняют их чуть не до самой земли под напором бури, имеют лучшие шансы выжить. Страшной силы штормы могут бушевать вокруг них и над ними. И все равно они остаются стоять, когда их могучие собраться оказываются поверженными на землю.

По напряженному лицу Марии он видел, что она поняла его маленькую аллегорию более чем хорошо. Однажды она уже склонилась под напором ветров целесообразности и заработала себе право на жизнь, исполненную угрызений совести. В будущем она будет стоять только прямо, храбро и бесполезно растрачивая свои силы в борьбе против самых сильных ударов ветра. Чапуиз вздохнул, чувствуя, как усталость охватывает все его тело.

— Я не должен больше задерживать ваше высочество. Да благословит вас Господь.

— И вас тоже. — Какую-то долю секунды она колебалась. Потом наклонилась и поцеловала его в губы, прежде чем навсегда уйти из его жизни. Весенний сад казался Марии блеклым и умирающим, все перед ее глазами застилала боль потери. Пока еще смутно она осознала, что, как бы долго ни длилась ее жизнь, ни один другой мужчина не предложит ей такого богатства самоотверженного обожания, которое безропотно сложил к ее ногам Чапуиз.


Во дворце Уайтхолл самой несчастной женщиной, живущей в постоянном страхе, была королева Англии; с момента своего замужества она непрестанно помнила о всех других запуганных женщинах, которые в прошлом делили с Генрихом корону. Но сегодня их призраки надвинулись на нее вплотную. Как только Кэтрин садилась в кресло в своем личном кабинете, она непрестанно чувствовала их леденящее присутствие, предупреждающее о безжалостной судьбе, выпавшей на долю королев Тюдоров. Непроизвольно передернув плечами, она коснулась пергамента, лежащего перед ней, который она читала и перечитывала столько раз, что его содержание отчетливо запечатлелось в ее оцепенелом мозгу. На одном листе был перечень статей, по которым она обвинялась в государственной измене и ереси, на другом — мандат на ее арест. На обоих стояла подпись короля. Это было ужасно, в это невозможно было поверить — но это было правдой. Вместе взятые, эти бумаги подписывали ей смертный приговор. Через несколько дней, а может быть и часов, за ней придут, чтобы отправить в этот траурный путь на барке вниз по Темзе к Тауэру, где потом ей предстоит подняться по скользким ступеням и войти в Ворота Изменников, следуя за Анной Болейн и Кэтрин Говард в тюремную камеру, в которой они прожили последние маленькие отрезки своих жизней. Она удостоится комедии суда, но это будет только продолжением ее агонии.

Королева обхватила руками свою раскалывающуюся от боли голову, чувствуя тупой стук топора, опускающегося в разящем ударе. Она была не такой ветреной девицей, как Кэтрин Говард, а высокообразованной, умной женщиной, и с того момента, когда Генрих надел обручальное кольцо на ее неохотно подставленный палец, она поняла, что дорога впереди будет весьма тернистой. В течение трех лет она шла по ней со всей возможной осторожностью, но в конце пути ее окружили враги, подталкивая к краю пропасти. Епископ Гардинер и его сподвижники. Как, должно быть, они радуются, что охота закончена и их жертва в ловушке. Будучи еще леди Латимер, Кэтрин отвернулась от католической веры, обратившись к учению реформистской церкви. Слишком далекая от религиозного фанатизма, она тем не менее восприняла новые доктрины со всем пылом души, как и ее сестра, и многие из ее друзей, и многие в ее доме. Теперь в Англии было три религиозных течения. Старая католическая партия с Марией во главе, которая держалась папизма; самая крупная фракция, известная как генрихианцы, которые признавали короля своим главой, оставаясь в то же время ортодоксальными католиками, и куда входили епископ Гардинер и Норфолк; и реформаторы — Кранмер, Латимер и другие епископы, бывшее постоянно растущее меньшинство, называемое еретическим двумя другими партиями. Король, несмотря на изменения, произведенные им в его церкви, оставался верным католиком в своих убеждениях и обрядах. С ровным беспристрастием она наказывал тех папистов, которые отказывались признать его верховенство над церковью, казня их по обвинению в государственной измене, и одновременно приговаривал к сожжению тех реформаторов, кто отвергал догматы его церкви. Было почти неизбежно, что королева-протестантка вызовет ненависть генрихианцев. Они потерпели неудачу, когда была казнена Кэтрин Говард, бывшая, правда, всего лишь пешкой в их политической игре. Так же как реформаторы когда-то составили заговор, направленный на ее свержение, так и теперь Гардинер со своими друзьями начали злобные, хотя и тайные, атаки на новую королеву с первых дней ее замужества. За ней не числилось никаких женских слабостей, как у ее предшественниц. Ни Марк Смитон, ни Том Калпеппер не прятались в ее тени. Она глубоко любила одного человека, но никогда ни словом, ни взглядом не выдала этой тщательно охраняемой тайны жадно взирающему на нее окружающему миру. Только ее сестра знала об этом.

Но Кэтрин была уязвима с другой стороны, с точки зрения ее религиозных убеждений, поэтому ее враги стремились дискредитировать ее в глазах короля, ведя бешеные атаки против ее друзей-реформаторов в надежде, что на общей волне арестов и последующих осуждений и она где-нибудь оступится и не избежит той же участи. «Мы сначала подстрелим несколько мелких оленей, прежде чем нацелим свои луки на вожака», — говорил Гардинер своим друзьям.

Его план провалился, ибо король оставался подчеркнуто глухим, когда эти коварные намеки нашептывались ему в ухо. Он вновь наслаждался сладкими плодами с древа супружеских отношений, довольный своей хорошенькой женой и ее ласковыми руками, которые могли унять дьявольскую боль в его ноге. Она была таким же добрым католиком, как и он, или почти таким же. А если она читает книги, посвященные новому учению, ну так что же, и он их читает, чтобы знать, как спорить с этими реформаторами. Кэйт — проклятая еретичка? Вздор! Просто она умная женщина, ее живой интеллект заставляет ее ознакомиться с суждениями, содержащимися в книгах по любому предмету, заявил как-то король Гардинеру со сводящим того с ума умиротворением.

На этот раз епископ потерпел поражение, но он мог позволить себе подождать другого удобного момента. Время остудит королевский пыл, непременно остудит, особенно если его жена не сможет подарить ему сына. Тогда он начнет спрашивать себя, зачем он выбрал себе еще одну бесплодную жену, и его глаза начнут опять рыскать по придворным дамам, выискивая новое симпатичное личико… Вот в этот-то день Гардинер сможет спокойно возобновить свои атаки.

Через три года его надежды начали сбываться со все возрастающей скоростью. Благочестие Кэтрин, ее выдающиеся способности, даже ее острый ум начинали приедаться королю. Как блуждающий огонек, непостоянное пристрастие Генриха обратилось на герцогиню Суффолкскую, теперь часто бывавшую при дворе. Она была вдовой его старинного приятеля и зятя Чарльза Брендона, который женился на ней после смерти сестры Генриха. Герцогиня, еще совсем девочка, сверкала своей испанской красотой, унаследованной ею от матери, леди Уиллоугби. Все чаще и чаще взгляд короля останавливался на ней на балах, маскарадах и банкетах. Ее происхождение наложило на нее отпечаток живости, которая сводила красоту королевы к банальной. Очаровательная маленькая шалунья, задумчиво смотрел на нее Генрих, такая способна привести в движение самую застоявшуюся кровь… При этом он чувствовал, что его собственная кровь закипает, как в лихорадке. Еще одним привлекательным моментом было то, что герцогиня наградила своего умершего мужа двумя сыновьями-погодками. Как хороша она была бы в роли любовницы! Король даже выпятил губы от этой сладострастной мысли. Но, увы, мужчине в его зрелом возрасте требуются более постоянные отношения с женщиной…

Неясный образ дамы сердца формировался за его полуприкрытыми веками, когда они как-то в полдень сидели с королевой у него в кабинете. Сначала живое личико и зовущий рот, затем более смело — ее маленькие, дерзко торчащие груди, ясно обозначавшиеся под квадратным вырезом ее корсажа. Он облизнул пересохшие губы и вдруг осознал, что Кэтрин смотрит на него вопросительно. Она ждала ответа на какой-то свой вопрос. Генрих неопределенно хмыкнул, и она продолжала говорить своим ясным, слегка поучительным голосом. Ее родители и оба ее прежних мужа поощряли ее умение вести дискуссию по любому вопросу, хотя в последние годы для нее главной темой стала религия.

Еще не так давно королю нравилось разговаривать с ней подобным образом. Всю жизнь он любил теологические споры, неизбежно одерживая в них победы над оппонентами, и острый ум Кэтрин бросал вызов его собственному. Но это время кончилось вместе с окончанием первого взлета их любви. Сегодня, когда он слушал неторопливо льющийся поток ее слов, он не чувствовал ничего, кроме знакомого прилива раздражения. «Болтливый язык, вот все, что мои жены могли дать мне», — подумал он угрюмо. И ничего больше. К этому времени ей надо было давно наградить его хотя бы парой принцев рода Тюдоров, достойных братьев Эдуарда. Оба его предыдущих брака оказались бездетными. Ему следовало бы прислушаться к этому предостережению. Пресвятая Богородица, неужели он до конца своей жизни обречен быть привязанным к этой вечно что-то верещащей и бесплодной женщине?

Неожиданно его внимание обратилось на нее. Недавно он запретил один перевод Священного Писания, и это вызвало весьма негативную реакцию среди реформаторов.

— Без сомнения, ваше величество смягчится и позволит читать этот перевод? — настаивала Кэтрин. — Я не могу поверить, что вы лишите святого слова Божьего даже самых безграмотных из ваших подданных.

— Если они безграмотные, как они смогут читать Священное Писание?

— Другие смогут прочесть его им.

— Ага! — Он воинственно вцепился пальцами в свой пояс, но королева не сумела вовремя разглядеть первые признаки дикого гнева, который того и гляди мог завладеть им. — А эти другие — еретики, которые только и ждут, чтобы вызвать беспорядки в моем королевстве. Запомните вот что, мадам. Многие из тех, кто рвется толковать Священное Писание, делают это не для своего удовольствия, а чтобы собрать тексты и отдельные примеры, которые они могли бы использовать для словесной атаки на мою церковь. Это подлые бунтовщики, которые хотели бы не только уничтожить нашу католическую веру и духовенство, но и разрушить всю нашу социальную систему. Это надо же, эти подлецы даже отрицают божественное происхождение моего царствования!

Вены на его лбу вздулись, как красные веревки, но Кэтрин необдуманно продолжала настаивать:

— Я полагаю, что вы заблуждаетесь, сир. Они добрые христиане, заинтересованные только в том, чтобы изучить ученье Божье.

— Вы осмеливаетесь обвинять нас в неправильных суждениях!

И только теперь, когда было использовано королевское «мы», королева осознала, но слишком поздно, на какой опасный путь она вступила, и судорожно принялась искать возможность сойти с него.

— Разве я могу быть столь самонадеянной, чтобы в чем-то обвинять ваше величество? Я имела в виду только…

— Что вы имели в виду, мадам, нам абсолютно очевидно. Вы безошибочно указали, куда тянутся ваши симпатии.

— Конечно же, нет.

— Конечно же, да. Мы не глупы. — Его глаза сузились до щелочек. — Мы увидели, что наша королева столь горячо борется за дело этих презренных реформаторов, что становится абсолютно ясно: она заодно с ними.

— Нет, — С пергаментно-белым лицом, вся трясясь, Кэтрин вскочила на ноги. — Уверяю вас, вы заблуждаетесь в отношении меня.

— Мы никогда ни в чем не заблуждаемся. — Его голос стал обманчиво спокойным: — И мы больше не нуждаемся в вашем обществе. Мы не желаем разговаривать с особой… зараженной ересью. Убирайтесь прочь с глаз моих.

Не говоря больше ни слова, она, спотыкаясь, пересекла комнату и, открывая дверь, чуть не упала в руки Гардинера, дожидавшегося в приемной аудиенции у короля. Возбужденное состояние Кэтрин скрыть было невозможно, а когда епископ, поклонившись, вошел в кабинет и увидел искаженное гневом лицо короля, его сердце застучало в груди молотом от радости. Эти двое явно поссорились, причем весьма серьезно. Гардинер чувствовал, что его хитрый план скоро начнет приносить плоды. Он быстро покончил с делом, приведшим его сюда, но, прежде чем выйти, задержался у двери, чтобы запустить пробный шар.

— Я смиренно прошу прощения у вашего величества, но меня глубоко печалит то, что я вижу вас таким огорченным. С вами все в порядке, сир?

— С телом все в порядке, но дух мой огорчен, как вы правильно заметили. — Генрих никогда не любил Гардинера, хотя и признавал его исключительные способности. Елейные манеры и длинные речи епископа раздражали его. Но глубокая рана, только что нанесенная ему, требовала возможности кому-нибудь довериться. — Дела принимают скверный оборот, когда мужа и монарха начинает обвинять его собственная жена. Никогда не думал, что в моем преклонном возрасте о моих деяниях начнет судить женщина.

Лицо епископа Гардинера умело изобразило притворный ужас.

— Конечно же, ее величество не может быть виновата в столь страшном преступлении?

Генрих проворчал:

— Королева отчитала меня за то, что я запретил, чтобы это бесценное сокровище — слово Господне — свободно обсуждалось, извращалось и осмеивалось любым реформистским смутьяном в моем королевстве.

— Но, сир, если бы я не услышал этого из ваших собственных уст, я посчитал бы это невозможным. Ведь жена должна сидеть у ног своего мужа, набираясь мудрости от него. — Гардинер с удовольствием развивал эту тему с апломбом пожизненного холостяка. — Я считаю основополагающим началом любого удачного брака кротость и смиренность жены, покорно склоняющейся перед высшими суждениями своего супруга во всех вопросах. Особенно когда этим супругом является мудрейший, высокообразованнейший монарх во всем христианском мире, тот, кто…

— Да, да, — прервал его Генрих раздраженно. Он был совсем не в том настроении, чтобы выслушивать полеты творческой фантазии епископа. Его мысли уже переключились на соблазнительное видение герцогини Суффолкской, сидящей на скамеечке для ног рядом с ним, губы ее притворно-застенчиво улыбаются, а не выговаривают слова осуждения, ее чувственное тело плотно прижимается к его коленям. В глубине души он ждал следующего высказывания епископа, и Гардинер не обманул его ожиданий.

— Меня глубоко печалит необходимость употреблять определенный термин по отношению к ее величеству, и все-таки, сир, вспомните, что я предупреждал вас когда-то о… э-э-э… скажем так, безрассудной приверженности королевы к реформистской церкви. И судя по всему, эта приверженность стала еще крепче. — Он прокашлялся, не совсем уверенный, не слишком ли сильно он нажал.

— Эй, вы что же, обвиняете мою жену в том, что она погрязла в ереси? — Взглядом Генрих мастерски изобразил оскорбленное достоинство мужа, любящего свою жену. Напуганный епископ, моментально превратившийся в кусок дрожащего студня, начал было бормотать какие-то бессвязные оправдания, но король остановил его, подняв руку: — Вы являетесь моим епископом, и ваша прямая обязанность искоренять зло, где бы оно ни проявлялось — в низах общества или на самом верху его, невзирая на ту боль, которую вы можете кому-то причинить. Так что я хочу, чтобы вы говорили со мной откровенно.

Гардинер не решился тут же принять это приглашение, после того страха, который только что испытал. Он всегда терялся, сталкиваясь с противоречивым характером монарха, поэтому он долго мямлил и что-то бормотал, а король смотрел на него с кислой миной на лице. О, если бы рядом с ним был Вулси вместо этого недоумка, Вулси, чья прекрасная интуиция помогала ему на лету схватывать малейший намек в голосе или выражении лица его повелителя! А этого идиота во все надо ткнуть носом. Искренне вздохнув и отвернувшись, король заговорил со сдержанной печалью:

— Я признаюсь вам — и это только для ваших ушей, — что и я тоже питал те же сомнения в отношении королевы. Сегодня они окончательно сформировались и не могут больше лежать под спудом.

Лицо Гардинера обрело свой нормальный цвет. Наконец-то до него дошла подсказка суфлера! Он произнес:

— Принц Эдуард очень привязан к королеве, сир, и проводит много времени в ее обществе. Мне часто приходило в голову, как ужасно будет, если его высочество заразится от нее этой страшной болезнью — ересью. Мне очень жаль, но я все никак не мог набраться храбрости поставить перед вами этот неприятный вопрос ребром.

— Будет непростительно, если она развратит нежный детский ум. — Генрих в задумчивости гладил огромный рубин на своем большом пальце, вид которого всегда вызывал у Марии приступ тошноты. — И все-таки… мы ничего толком не знаем, епископ. Наши подозрения могут оказаться беспочвенными. Дай Бог, чтобы это оказалось так.

— Аминь, — прозвучал ханжеский ответ Гардинера. Он сложил вместе кончики пальцев, выдержав многозначительную паузу. — Но… если будут доказательства, сир?

— Что ж! Тогда я не смогу поступить против своей совести. — Намеренно повернувшись спиной, Генрих заговорил как о чем-то само собой разумеющемся: — Я должен передать это дело в ваши руки, епископ. Держите меня в курсе событий.

Гардинер удалился, впервые в жизни не найдя что сказать. Он дрожал от восторга. Эта глупая баба сама себе вырыла могилу. Теперь его главной задачей было подтолкнуть ее к ее краю. И надо было торопиться, пока король не передумал.

В первый же удобный момент, когда Кэтрин не было в ее апартаментах, там был учинен тщательный обыск. Были найдены две книги, запрещенные королем к распространению, ибо в них излагались постулаты реформистского учения. Одних их было достаточно, чтобы лишить любого еретика головы. Получив билль о парламентском осуждении виновного в государственной измене и ордер на арест, Гардинер уже почти явственно мог слышать треск пламени, лижущего ноги королевы. Немедленно к королю был послан Риотсли, чтобы получить его подпись, и Генрих поставил на них свое имя, разбрызгивая чернила из-под пера. Подумав, он только утвердился в своем решении, а его совесть, как всегда, была в полном согласии с его желаниями. «Я не осудил ее на смерть, — доказывал он сам себе. — Просто она предстанет, как любой еретик, перед судом присяжных во главе с Гардинером. Если она докажет свою невиновность, никто не будет рад более, чем я. Но если она и вправду виновата, как могу я навлечь на себя Божий гнев, оставляя еретичку своей женой и королевой? Может быть, именно поэтому наш брак и не был осчастливлен рождением мальчика. Еще есть время найти новую жену, родить еще одного наследного принца…»

Предавшись мечтам, он даже не заметил, как ушел Риотсли; тучный канцлер поспешил по переходам в апартаменты Гардинера, но при этом так торопился, что не заметил, как бесценные документы выпали из его широкого рукава, куда он их засунул. Одна из камеристок Кэтрин, Нэнси, самая преданная из ее служанок, подобрала их, прежде чем канцлер заметил пропажу, и, увидев на пергаменте имя своей госпожи, немедленно отнесла их ей, каким-то шестым чувством ощутив грозящую ей опасность.

Теперь королева слабым движением оттолкнула их от себя, чувствуя, что последние силы покидают ее, как утомленного пловца, которому пришлось плыть против встречного течения. Король нарочито избегал ее со времени их ссоры, но она не могла и предположить, что ее ждет такая участь. Ее отчаяние еще больше усилилось при воспоминании о Томасе Сеймуре. «В один прекрасный день я украду вас, в промежутке между смертью одного дряхлого мужа и выходом замуж за другого», — сказал он ей в полушутливом отчаянии, когда они в последний раз встретились наедине еще до того, как она стала королевой. Что скажет Томас, когда узнает, что «один прекрасный день» никогда не наступит для них? Они встретились при дворе, когда она еще была Латимер, и ее сердце устремилось к нему, как птичка к гнезду. Это было влечение двух противоположностей — распутного авантюриста и женщины безупречной чистоты. С грустью Кэтрин задушила в душе эту бесполезную любовь, но очень скоро она овдовела. Тогда-то Сеймур и принялся со всей страстью ухаживать за ней, и они даже намеревались пожениться, как только истечет срок траура. Но задолго до этого дня на горизонте Кэтрин появился другой претендент на ее руку, который в силу своего положения затмевал всех прочих поклонников и перед кем Сеймур отступил в сторону со всей возможной быстротой. Кэтрин же примирилась с третьим браком по расчету. Боль в ее сердце только увеличивалась от того, что Том все время находился рядом, состоя при дворе как один из придворных. Он и Кэтрин постоянно были вместе, но при этом были безвозвратно разъединены. Несколько позднее, правда, она позволила цветам надежды распуститься в ее душе. Она была гораздо моложе Генриха. Он все больше слабел. В один прекрасный день ее оковы падут, и если к тому времени Том все еще будет холост… Судьба распорядилась по-иному. Она, молодая и в расцвете сил, должна была умереть первой.

С обезумевшими глазами в кабинет влетела ее сестра леди Герберт.

— Нэнси привела меня сюда чуть ли не в истерике. Скажи, что это неправда. Этого просто не может быть!

— Разве ты не узнаешь его подпись? Ах, Анна, чему так удивляться? Мы обе с самого начала знали, каков будет конец. Почему мы должны были рассчитывать, что я окажусь более удачливой, чем… те, другие?

— Но ты же ничего не сделала. Тебя не в чем обвинить.

— Будь я хоть ангелом небесным, он нашел бы какой-нибудь повод избавиться от меня, коль скоро я уже надоела ему. И вдобавок не родила ему сына. — Тут из ее груди вырвался тот отчаянный крик, который колоколом звонил все тридцать семь лет правления Тюдоров: — Господи, ну почему я не смогла родить ему наследного принца?!

— Бесполезно сожалеть о том, чего нет. Особенно теперь. Благодари Бога, что Нэнси нашла эти бумаги и оказалась достаточно сообразительной, чтобы принести их тебе. Я усматриваю в этом промысел Божий. Это просто чудо. Да святятся все святые! — От волнения леди Герберт обратилась к своему католическому детству, совсем забыв, что теперь, принадлежа к реформаторству, она должна отвергать чудеса и поклонение этим самым святым.

Кэтрин безразлично ответила:

— Не вижу никакой разницы. Всегда можно написать новые бумаги. И он опять подпишет их.

— Но у тебя есть время — время, чтобы спастись?

— Как? Какая мне от этого польза? Если я брошусь к его ногам и буду молить о пощаде, он просто отвернется. Кэтрин Говард в свое время вырвалась из рук стражников и, вопя во весь голос, побежала по переходам к церкви Хэмптон-Корта. Он наверняка слышал ее отчаянные крики. Но он проигнорировал их и предоставил ее своей судьбе.

— Может быть, если бы он видел ее страдания, он бы смягчился, — мудро заметила леди Герберт. — Потом, ты ведь образец добродетели, обвиненный в супружеской неверности.

— Меня обвиняют в государственной измене и ереси, что гораздо хуже. Мне не выпадет быстрая смерть от топора или меча. Огонь будет лизать мои члены в медленной пытке.

— Прекрати. Прекрати! — Сестра грубо встряхнула ее. — Если у тебя не хватает духу бороться за себя, подумай хотя бы о Томасе Сеймуре. — В душе она не любила Томаса и не доверяла ему. Он неутомимо ухаживал за леди Марией, пока рождение принца Эдуарда быстро не уменьшило ее значимость, и с тех пор беззастенчиво флиртовал с любой свободной — и богатой — особой женского пола при дворе. Леди Герберт подозревала, что в ее сестре его в основном привлекало ее значительное состояние и, возможно, также то, что безгрешная добродетельная Кэтрин приятно возбуждала мужчину, которому никогда не нужно было штурмовать неприступные твердыни других женщин. Но сейчас она использовала его как единственное средство, которое могло сломить охватившую королеву апатию. Она преуспела в этом.

Каменная маска спала с лица Кэтрин. Губы ее задрожали, и она умоляюще сжала руки леди Герберт в своих.

— Анна, что мне делать? Скажи, что мне делать?

— Ты должна лечь в постель и оставаться в ней, что бы ни случилось. Они могут арестовать тебя, пока ты больна. Королю доложат о твоем недомогании, и он придет навестить тебя. Твоя собственная мудрость подскажет тебе, как умолить его.

— А что, если он не придет? Я не могу оставаться в постели до конца жизни.

— Он придет, обещаю тебе, хотя бы из любопытства, чтобы посмотреть, не является ли твоя болезнь мнимой.

Она заботливо проводила Кэтрин в ее спальню и помогла ей раздеться, шепча ободряющие слова. Но королеве не было нужды разыгрывать недомогание. Напряжение последних трех лет, кульминацией которого стало сегодняшнее потрясение, забрало у нее все силы, превратив в бьющуюся в истерике слабую женщину. Слезы непрестанно текли по ее побледневшему лицу, и она дала выход душераздирающим стонам, которые постепенно становились все громче, пока наконец не достигли королевских апартаментов. Генрих сидел у себя в кабинете, прекрасно слыша эти полные упреки страдания, которые вновь вызвали в его памяти часто посещавшие его воспоминания о таких же воплях, достигших его ушей пять лет назад, когда он, преклонив колена, стоял мессу…

Его душевный дискомфорт усиливался еще и телесными болями. В течение столь долгого времени Кэтрин заботилась о его ужасающей язве на ноге. Казалось, что в ее ласковых руках был скрыт особый дар исцеления, и она неизменно приносила ему благословенное облегчение. Только она перевязывала ему ногу и, меняла повязки. После их разрыва Генрих вынужден был полагаться на милосердие своих слуг и должен был переносить доводящую его до потери сознания боль от их грубых и неумелых прикосновений. Его лицо наливалось кровью, он кричал и ругался на них до тех пор, пока они, съежившись от страха, не убегали от него, оставляя его в одиночестве. Эта постоянная борьба с грызущей болью временами заслоняла от него даже прелестное личико и фигурку герцогини Суффолкской. Частенько Генрих уныло размышлял, что в нынешнем состоянии он не сможет оказаться достойным партнером в любовных играх. Все, что ему сейчас было нужно, — это сиделка, и только одна женщина могла успешно играть эту роль.

Наконец он сдался, выругавшись, правда, напоказ, и приказал слугам отнести его в спальню королевы. Вместе с креслом его пронесли по переходам и опустили на пол рядом с постелью Кэтрин. Захлебываясь слезами, она отпрянула от него с умоляющим жестом, а он наклонился вперед, чтобы взять ее безвольную руку.

— Кэйт, я глубоко обеспокоен твоей болезнью. Что тебя так тревожит, отчего на тебя напало это безумие? Я сбит с толку. Ты никогда до сих пор не вела себя подобным образом.

Ее сердце подскочило, когда она различила искательные нотки в его голосе. Героическим усилием она подавила рыдания, молясь, чтобы Господь послал ей нужные слова.

— Никогда прежде я не вызывала раздражения у вашего величества без надежды на прощение, как мне кажется. Вы грубо повелели мне оставить вас. Можете ли вы удивляться моему горю?

— И это единственная причина твоей печали, твоей болезни? — Просто купаясь в облегчении, Генрих ясно увидел путь, на который она указывала ему и по которому он мог спокойно идти, ни на йоту не теряя чувства собственного достоинства или гордости. Обрадованный, он проговорил голосом, ставшим тепло-доверительным: — Кэйт, я буду откровенен с тобой, как всегда. Я действительно был глубоко задет тем, что ты пыталась учинить мне выговор, да еще по вопросу, столь сильно затрагивающему мои интересы. Какой мужчина выглядел бы довольным, если бы его начала распекать собственная жена? Я не ждал этого от тебя.

— К великому сожалению, вы меня не так поняли. — В состоянии страшного возбуждения Кэтрин приподнялась на локте, не сводя умоляющих глаз с его лица. Позади него маячил смутный образ Томаса Сеймура, побуждавший ее извлечь всю возможную выгоду из ее притворства. — Сир, если временами я и вовлекала вас в споры, то только из-за желания отвлечь и развеселить вас, особенно когда вы плохо себя чувствовали из-за больной ноги. Разве вы не согласны, что совсем неинтересно разговаривать с собеседником, который отвечает только «да» и «нет» и не проявляет к разговору ни малейшего интереса? — Она простодушно добавила: — К тому же только в таком жарком споре я могла почерпнуть для себя что-то поучительное из вашего могучего интеллекта. И если когда-то я и рисковала оспорить ваше решение по какому-то конкретному вопросу, ну что же, вы должны вспомнить, что я всего лишь женщина и не обладаю присущей вам мудростью, а потому должны быть снисходительны к моим глупостям, умоляю вас.

Готов был прорваться новый поток слез, и король поторопился ласково потрепать ее по щеке.

— Успокойся, дорогая. Теперь, когда я знаю, что причиненная мне тобой обида была ненамеренной, все в порядке. Ну, мы опять добрые друзья, так ведь?

Она согласно кивнула, почти теряя сознание от облегчения, а он посмотрел на ее руки, лежащие поверх одеяла. Такие умелые руки… И они могли быть потеряны для него, если бы ее заключили в Тауэр. Его пульсирующая от боли нога восставала против дальнейших убийственных нападок на нее со стороны этих растяп, окружавших его. Что же до книг, якобы обнаруженных в ее кабинете, то самым лучшим будет прикрыть это дело, как котелок с ухой, с молчаливого согласия своего канцлера. Неожиданно ему пришла в голову мысль, что Кэтрин кто-то мог намекнуть на нависшую над ней угрозу, и это могло послужить причиной расстройства ее здоровья. Но нет, это невозможно. Все это было тщательно оберегаемым секретом.

— Больше тебя ничто не беспокоит, за исключением того дела, которое мы только что закрыли?

— Ничто не может меня беспокоить, кроме вашего неудовольствия, — Она встретила его испытующий взгляд глазами газели, двумя незамутенными озерками святой невинности.

— Значит, теперь с тобой все в порядке и ты можешь вернуться ко мне. Я очень скучал без тебя. — Его голос редко звучал с такой искренностью.

Ободренная успехом, Кэйт прошептала:

— Сир, я чувствую, что лорд-канцлер и епископ Гардинер недолюбливают меня по причине, которая мне абсолютно непонятна. Вы не позволите им порочить меня в ваших глазах?

— Дорогая, неужели ты думаешь, что я позволю кому бы то ни было произнести хоть слово, направленное против моей королевы? — Его сердечный смех был таким убедительным, что она почти поверила ему. Почти. — Вот что я скажу тебе, Кэйт. Я не питаю любви ни к кому. Риотсли — полезный слуга, но мошенник. Что до Гардинера, его обуяли дьявол и злоба. Обычный пустомеля.

Кэтрин истерически рассмеялась. У нее не было ни малейших иллюзий в отношении постоянства чувств Генриха к ней. Как флюгер, он спокойно мог перевернуться на сто восемьдесят градусов при малейшем изменении ветра. По крайней мере она получила сейчас пусть временную, но передышку, а пока она кончится, может произойти что угодно…


Мария прибыла ко двору, чтобы провести там Рождество и встретить Новый год — тысяча пятьсот сорок седьмой. Вместо со всей свитой своего отца она ехала верхом берегом замерзшей Темзы по улицам, посыпанным песком, чтобы копыта лошадей не скользили, мимо домов, весело убранных и украшенных в преддверии праздников. Ехать позади Генриха значило получить наглядный урок искусства царедворца. Хотя он сильно располнел и стал неуклюжим, его осыпанная драгоценными камнями фигура на коне тем не менее сохраняла величавое достоинство. Для приветствовавших его толп народа он был сверкающим божеством, сохранившим, однако, простоту в обращении. Небрежный жест, дерзкий взгляд, брошенный на хорошенькую женщину, идущий из глубины души грубоватый смех делали его одним из своих для такой же грубой и веселой толпы. Его религиозные нововведения не затронули образа жизни подавляющего большинства людей. Этих католиков, которые с упрямством, достойным лучшего применения, противились признанию его главой церкви, этих реформистов, призывавших к полному уничтожению веры, — всех их король прихлопнул как мух. Но остальные его подданные помнили только, что он облагодетельствовал их и их детей долгим миром без войн и определенной безопасностью. Он может запугивать их, угрожать им от случая к случаю и бичевать их своим едким языком. Но инстинктивно они знали, что в случае опасности он будет биться вместе с ними и за них до последней капли своей крови и что, пока он жив, никакое иностранное ярмо не будет надето на их непокорные шеи. Им нравилась его развязная манера держать себя, которая так соответствовала их собственной, поэтому они громкими криками выражали ему свое одобрение, пока он ехал в самой гуще толпы, ничем не защищенный, если не считать горстки всадников.

Но глаза Марии чаще останавливались на пустырях, где некогда стояли прекрасные здания монастырей, и она с печалью вспоминала монахов своего детства, которые, надев лучшие одеяния, с украшенными драгоценными камнями посохами выходили встречать ее и ее родителей во время крестного хода на Рождество в Лондоне.


В Гринвиче состоялся маскарад по случаю сочельника, а после него был дан обед. Король, со своей семьей восседавший за столом на возвышении, обозревал каждое блюдо, которое подавали облаченные в расшитые серебром ливреи пажи.

Его глаза блестели при виде великолепной головы оленя с гарниром из мятного желе, жареных павлинов и лебедей, искусно убранных их же собственными перьями. Карп был приготовлен именно так, как он любил, запеченным в масле с лавровым листом. Были там сочные пирожки с бараниной с подрумяненной корочкой, жирные голуби, а также оленина и незатейливая крольчатина. Генрих с опаской взглянул на блюдо с жареной индюшатиной, которое только что поставили перед ним. Совсем недавно индеек стали привозить из Европы, куда их первоначально завезли из Нового Света испанцы. «Новомодные штучки», — подумал Генрих, но ему нравилось идти в ногу с временем. Он мог биться об заклад, что эта индейка по вкусу похожа на деревяшку и не может идти ни в какое сравнение с его любимым блюдом, сочным мясным филе. Ах, вот это, правда, еда, достойная короля, даже, пожалуй, монарха, который стал так могуществен, что его величают теперь «его величество» вместо старого герцогского титула. Он ел и пил от души, не пропуская ни одного нового блюда. Радость гурманства все еще принадлежала ему в отличие от многих других удовольствий юности, которых он лишился из-за своей тучности. Жуя, он украдкой поглядывал на лица вокруг себя.

Его королева, с золотисто-каштановыми волосами, убранными под сетку для волос, которые она ввела в моду при дворе, была в расшитом драгоценными камнями капоре, сдвинутом так далеко назад, что он напоминал нимб. Король почувствовал знакомый прилив раздражения при виде скорбной мины Марии. Маленькая Елизавета… Теперь в сплоченном семействе Тюдоров появился свой отщепенец. Он вспомнил, как частенько, особенно будучи в плохом настроении, клеймил ее как отродье Марка Смитона. Он улыбнулся своей любимой племяннице Маргарет Дуглас, как всегда, соблазнительно выглядевшей, хотя теперь она и была замужем за графом Леннокским. Следующими за столом сидели еще две его племянницы, Фрэнсис со своими тремя дочерьми, старшей из которых была Джейн Грей, и Элеонор, графиня Кумберлендская, тоже со своей маленькой дочкой Маргарет. Господи Боже, ну почему Тюдоры рожают так много дочерей? Единственный мальчишка среди всей этой чертовой толпы девиц — Эдуард, его красивые волосы тронуты золотом колеблющегося пламени факелов. За столом должна была быть еще одна маленькая гостья, тоже его племянница — Мария, королева скоттов, которую Генрих прочил, правда, пока тщетно, в невесты Эдуарду. Он даже предложил, чтобы ребенка привезли к его двору, где она могла бы получить образование, соответствующее ее будущему статусу королевы Англии. Но хитрые скотты не пожелали расставаться со своей ненаглядной, боясь, что Генрих наложит свою жадную лапу на их королевство, а ее мать Мария де Гиз, естественно, склонялась к союзу с Францией.

Эта мысль повлекла за собой неприятное воспоминание о последних новостях. Его одногодок и постоянный соперник французский король лежал на смертном одре. Как же он ненавидел Франциска, когда тот был еще молодым человеком, да и в последующие годы острая игла ревности часто колола его, когда французский король получал очередные лавры на поле брани. Генрих рыгнул, прежде чем впиться зубами в цыплячью ножку. Бабник, самый большой развратник в Европе, вот кем был лисенок Франциск, хотя он никогда не считал, что его брат король может сравниться с ним по внешним данным, этакая дубина, увенчанная угрюмой физиономией! Что же до удали в спорте, он с блеском доказал свое превосходство, когда они встретились на поле Золотой Парчи[8]. Как давно это было? Кажется, что вчера.

Он взглянул на королеву, и его память, как это нередко стало случаться в последнее время, принялась выкидывать шуточки с прокатившимися годами. Облик Кэтрин померк, и на ее месте он увидел черную кружевную мантилью и каштановые локоны другой Екатерины, его испанской жены из Арагона. Он зарычал так страшно, что все разговоры за столом враз стихли:

— Кэйт, ты же можешь засвидетельствовать, что мы с Франциском честно бились, чтобы доказать, кто из нас сильнее. Ты же была там, ты же видела, как я повалил его в грязь. — Он хрипло рассмеялся. — Клянусь Богом, никогда не забуду лиц всех этих французов, когда они увидели, как их король лежит поверженный у моих ног. Ты подбежала и обхватила меня руками, боясь, как бы я не изувечил его еще больше.

В растерянном всеобщем молчании, последовавшем за этими словами, улыбка королевы превратилась в застывшую маску, а Эдуард и Елизавета обменялись долгим тайным взглядом. Как часто им приходилось слышать передаваемые придушенным шепотом рассказы о том, как король Франции схватил короля Англии в свои объятия и одним молниеносным движением прижал его плашмя к земле… Генрих громко потребовал еще вина, но вместо того, чтобы выпить его, уставился на свой кубок, неожиданно погрузившись в угрюмое молчание. В искрящейся глубине вина он разглядел призрак самого себя — Геркулеса с гибкими членами и ясным взором, скачущего двадцать четыре часа в сутки на золотистой спине коня молодости и силы. Картина расплылась, и с ужасающей ясностью на ее месте проступила другая, отображающая дряблого старика, чьи трясущиеся ноги уже не могли больше носить его, чье чудовищное брюхо раздулось, как у супоросной свиньи. Печаль, густая, как ноябрьский туман, объяла его. Все деревья вокруг него были вырублены. И скоро топор опустится и на него… Он вздохнул и высказал свои мысли вслух, адресуя их Елизавете, потому что как раз в этот момент перехватил ее взгляд:

— Это крайне несправедливо. Король должен жить вечно, да, моя сладкая?

— И королева тоже, ваше величество. — Ее чистый юный голос заставил все собрание замереть в мертвом молчании во второй раз. Мария повернулась, чтобы взглянуть на свою сестру. Елизавета была весьма искусна в своей безыскусности, точно так же, как и ее мать в свое время. Она всегда говорила с тайным умыслом, прикрывая его, как и в этот раз, показной невинностью. Доверять ей нельзя…

Король открыл было рот, чтобы зарычать на свою младшую дочь, но вместо этого застонал, поскольку раскаленная игла боли пронзила его ногу. Кэтрин торопливо вскочила со своего места и позвала слуг, чтобы отнести Генриха в его спальню. В суматохе Елизавета избежала наказания.


Свирепый ветер бросал снежные шквалы в дворцовые окна, но в спальне короля все дышало теплом и покоем. Мария сидела в низком кресле рядом с огромной постелью, украшенной геральдическими гербами Англии и занавешенной темно-красными и золотыми драпировками. Пальцы ее так же тихо перебирали костяшки четок, как жизнь ее отца катилась к своему завершению.

Он не вставал уже почти две недели, и его жена и старшая дочь по очереди несли тяжкое бремя ухода за ним. Сейчас королева забылась усталым сном на кушетке в одном из углов комнаты. Эдуарда и Елизавету несколько дней назад отправили в Кэтфилд. С полуоткрытым ртом, с поредевшей бородой, лежащей поверх одеяла, лишенный всех внешних атрибутов государственной важности и королевского достоинства, Генрих выглядел просто беззащитным, вызывающим жалость, усталым стариком. Глядя на него, Мария чувствовала, как долго взращиваемая ею глыба негодования против него таяла, как лед, под наплывом жалости, сострадания и сочувствия. С отчаянной храбростью король сражался со своим последним ужасным врагом, с презрением отказываясь сдаться, пока не будет полностью уверен, что оставляет свой дом в полном порядке, готовым принять нового хозяина.

Шестнадцать членов Совета, которых он назначил править Англией до достижения Эдуардом восемнадцатилетнего возраста, по его повелению собирались у постели больного в любой час дня или ночи, чтобы Генрих мог объяснить им их обязанности в той сложной отлаженной машине, которую он изобрел для управления государством, при его малолетнем сыне. Наследный принц занимал наипервейшее место в мыслях его отца; для его блага он заставлял свое сознание подчинить себе все более непокорное тело.

Итак, Эдуард Сеймур, ставший теперь графом Хартфордским, сэр Уильям Пэджет, государственный секретарь, и граф Варвик, бывший ранее просто Джоном Дадли, когда давным-давно служил камергером у Марии в замке Ладлоу, и другие члены Совета стояли сейчас у огромной постели, вслушиваясь в почтительном молчании в последние инструкции, дававшиеся им хрипящим, но упрямым голосом. И не доставало здесь только одного лица, которому по праву происхождения и безупречной службы следовало бы непременно быть членом регентского совета, — вытянутого, кислого лица герцога Норфолкского.

Но крупнейший из пэров Англии должен был умереть на рассвете следующего дня. Норфолк, преданнейший из людей короля, запугивавший Марию угрозами казни, теперь должен был подвергнуться той же самой участи. Две его племянницы были обесчещенными королевами Англии, и каждый раз их дядя спасал свою шкуру, публично отрекаясь or них и обвиняя их в безнравственности в своем праведном возмущении. Теперь же он попался в ловушку, подсунутую ему глупостью его сына и наследника. Граф Суррей, самый блестящий поэт своей эпохи, но отличавшийся непомерной гордыней и тщеславием, не раз заявлял, что в случае смерти короля его отец должен стать единственным и правомочным регентом Англии. Суррей даже хвастал, что составлен заговор, в соответствии с которым все остальные члены Совета должны быть убиты, оставив Норфолка фактическим правителем Англии с Эдуардом, который был бы в полной его власти.

А отсюда был всего лишь один короткий шаг к трону для Говардов… Такие разговоры были более чем достаточной уликой в этот век жестоких амбиций и едва прикрытых алчных устремлений. Генрих не мог позволить себе никаких неприятностей в будущем. Неумолимо приближалось то время, когда еще очень молодой король останется без прикрытия непробиваемого щита его отца. Несмотря на заявления Суррея о его полной невиновности и на его отрицания того, что когда-либо он говорил такие дикие слова, граф был обезглавлен в Тауэре по обвинению в государственной измене, а его отец обвинен в соучастии в заговоре. Мария пыталась представить себе Норфолка в его промозглой камере в Тауэре. Ему сказали о серьезной болезни монарха, и теперь он, наверное, молится, как никогда в своей жизни… Ибо от последнего вздоха короля зависела продолжительность его собственной жизни.

Отметя прочь мрачные мысли, Мария наклонилась вперед, чтобы тайком отщипнуть несколько ягод от роскошной виноградной кисти, лежавшей на столе рядом с постелью. Виноград был привезен вчера из Ричмондского дворца миледи Клевской. Она какое-то время оставалась с Генрихом, развлекая его своей веселой, ни к чему не обязывающей болтовней. Четвертая жена короля испытывала большее сожаление по поводу его ухода из жизни, чем нынешняя королева.

Кэтрин была неутомима в своем преданном уходе за мужем и не жалела себя, но в ее голове постоянно молоточком стучала мысль о том, что она приближается к концу своего черного туннеля, у выхода из которого ее ждет, протянув руки, Томас Сеймур, чтобы вывести ее на солнечный свет.

Мария вдруг подпрыгнула, как ошпаренная кошка, заметив какое-то движение на постели. Ее отец смотрел на нее глазами, ставшими водянисто-голубыми щелочками под полуопущенными веками. Но он отчетливо видел ее, сидевшую рядом с ним, — маленькую хрупкую женщину, привычно сдерживающую свои чувства; все еще привлекательную, с прекрасным цветом лица, большими карими глазами и ярко-рыжими волосами, упрятанными под капор. Какой короткий промежуток времени отделяет ее от того пухлого дитяти, которое весело смеялось и издавало радостные звуки, лежа у него на руках. Было что-то, что он хотел сказать ей, что-то важное… Внезапно он вспомнил. Голос его был слаб, но все еще внятен:

— Мария, я оставляю Эдуарда на твое попечение. Будь ему вместо матери. Он будет очень одинок. Защищай и оберегай его, как тогда, когда ты держала его на руках в первый раз, когда он только родился.

— Вам нет нужды просить меня об этом. Вы же знаете, что я люблю его… как собственного сына.

Генрих чуть заметно удовлетворенно улыбнулся.

По крайней мере в одной вещи он мог быть уверен столь же непреложно, как и в том, что завтра рассветет. Мария никогда не нарушит своего обещания. Странно, что его дитя, его плоть и кровь, обладает таким качеством. С заметным усилием он продолжил:

— Теперь кое-что еще. Я оставил распоряжение, что желаю быть похороненным рядом с моей дорогой женой королевой Джейн. Ты проследишь, чтобы это было сделано?

Несколько мгновений Мария была не в состоянии ответить, ибо волна гневной обиды захлестнула ее, лишив дара речи. Ее мать была ему преданной женой более двадцати лет, но ею пренебрегли, отдав предпочтение другой женщине, и, какой бы прекрасной она ни была, она все-таки была супругой короля так недолго. «Это жестоко и несправедливо», — говорила она себе пылко. Потом постаралась успокоить себя: он выбрал именно королеву Джейн, оказав ей честь разделить с ним вечный покой, просто потому, что она была единственной из его жен, которая подарила ему сына. Наконец Мария смогла выдавить из себя:

— Я прослежу, чтобы все ваши распоряжения были неукоснительно исполнены.

Король отвернулся, и она подумала, что он опять заснул, но неожиданно он заговорил голосом, заглушенным подушкой:

— Я всем сердцем сожалею, что ты до сих пор не замужем. Я знаю, что нам следовало давным-давно подыскать тебе мужа. Все это было очень несправедливо по отношению к тебе. Но… были причины, почему этого не могло быть. Постарайся понять.

В последних словах были нотки, которых она никогда не слышала прежде в его голосе, какой-то едва уловимый оттенок мольбы, заставивший ее горло сжаться от невыплаканных слез.

— Я думаю, что я всегда все понимала, отец. — Она вдруг почувствовала, что это имя соскользнуло с ее губ с удивительной легкостью.

Больше он ничего не сказал, а вскоре проснулась королева и на цыпочках подошла к кровати, чтобы сменить ее на дежурстве.

Мария выскользнула в коридор, где ее всю затрясло в неконтролируемом пароксизме рыданий, таком, которого она не испытывала со времени смерти своей матери. Те, кто был этому свидетелем, глядели на нее с сочувствием. Леди Мария была так предана королю. Она будет переживать его смерть гораздо тяжелее остальных двоих детей.

Но слезы Марии пролились на этот раз не по ее горячо любимому родителю. Она оплакивала все те безвозвратно ушедшие скучные годы, когда она могла предложить отцу свою любовь. А теперь было слишком поздно.

Сквозь опухшие веки она как в тумане различила вдали графа Хартфордского и сэра Уильяма Пэджета. Они тихо прохаживались взад и вперед, разговаривая приглушенными голосами; все их мысли и помыслы были уже в будущем, которое так скоро должно было стать настоящим. Вид их, уже надевших новые мантии своей верховной власти, как ничто другое, живо открыл перед Марией неизбежность ухода целой эпохи.

Но король даже сейчас не хотел признать, что пришел конец его жизненного пути. Когда один из придворных, не побоявшись вызвать его гнев, начал настаивать на том, чтобы приехал Кранмер, Генрих покачал головой:

— Я приму его позже. Не сейчас. Потом. Потом.

Но, когда Кранмер наконец прибыл, было уже поздно. Генрих лишился речи. Он смог только попытаться улыбнуться и пожать руку архиепископа до того, как его душа отлетела в сумеречную страну, граничащую с вечностью. Никто с точностью и не заметил той секунды, когда смерть призвала его, бывшего величайшим из королей. В комнате царила абсолютная тишина. Стоявшие рядом с постелью были неподвижны, как статуи. Заклятие было снято звучным голосом Кранмера, принявшегося читать молитву, хрустом накрахмаленных юбок Марии, опускавшейся на колени, сдерживаемыми рыданиями королевы. Одновременно открылась дверь, и в спальню вошли лорд Хартфорд и Пэджет, чтобы отдать последние почести своему повелителю, чья железная рука больше уже не грозила им.

Жизнь неумолимо продолжалась.

Наступило царствование короля-мальчика.

Генрих VIII уже принадлежал истории.


Загрузка...