Часть вторая. Первое испытание: Муки рождения

Теории Милтона Фридмана принесли ему Нобелевскую премию, Чили они принесли генерала Пиночета.

Эдуардо Галеано «Дни и ночи любви и войны», 1983

Не думаю, чтобы меня когда–либо считали «злым».

Милтон Фридман, цит. по: Wall Street Journal, 2006, July 22

Глава 3. Государства в состоянии шока: Кровавое рождение контрреволюции

Обиды нужно наносить разом: чем меньше их распробуют, тем меньше от них вреда.

Никколо Макиавелли «Государь», 1513 г.[199]

Если мы примем такой шоковый подход, я полагаю, о нем надо заявить публично со всеми подробностями, чтобы он начал свое воздействие как можно быстрее. Чем лучше о нем осведомлена публика, тем сильнее ее реакции будут облегчать процесс урегулирования.

Милтон Фридман, из письма к генералу Аугусто Пиночету, 21 апреля 1975 г.[200]

Генерал Аугусто Пиночет и его приверженцы постоянно называли события 11 сентября 1973 года не переворотом, но «войной». Действительно, Сантьяго выглядел как зона военных действий: бульвары заняли стреляющие танки, государственные здания атаковали с воздуха реактивные истребители. Но в этой войне было нечто странное: она была односторонней.

С самого начала Пиночет полностью контролировал армию, флот и полицию. В то же время президент Сальвадор Альенде отказался создавать вооруженные объединения из своих сторонников, поэтому у него не было собственной армии. Единственным источником сопротивления оставались дворец президента «Ла Монеда» и окружающие его крыши — Альенде со своим ближайшим окружением предприняли смелую попытку защитить демократию. Силы противников были неравны: внутри здания находилось всего 36 сторонников президента, в то время как военные нанесли по дворцу 24 ракетных удара [201].

Пиночет, тщеславный деятель и капризный командир (по характеру похожий на те танки, на которые он взбирался), очевидно, желал сделать это событие как можно более драматичным и травмирующим. Хотя переворот не был войной, он был призван дать ощущение войны — как своего рода предвкушение шока и трепета в чилийском варианте. И шок был самым сильным. В отличие от соседней Аргентины, которая за последние три десятилетия шесть раз меняла военные правительства, Чили не знала такого рода насилия: страна в целом уже 160 лет наслаждалась мирным демократическим управлением, причем в течение последних 41 года ничто не прерывало мира.

Теперь же президентский дворец был объят пламенем, прикрытое тело президента вынесли на носилках, а его ближайшие соратники лежали на улице лицом вниз под прицелом винтовок [202]. В нескольких минутах езды от президентского дворца Орландо Летельер, только что прибывший из Вашингтона, чтобы занять пост министра обороны Чили, утром шел в свой кабинет в министерстве. Как только он оказался за парадной дверью, его поджидала засада: 12 солдат в боевой униформе направили на него свои автоматы [203].

В годы, предшествовавшие перевороту, американские преподаватели, многие из которых были связаны с ЦРУ, прививали чилийским военным антикоммунистическое бешенство, внушая им, что социалисты — это фактически русские шпионы, силы, чуждые чилийскому обществу, «внутренние враги». На самом же деле сами военные стали врагами собственного народа, готовыми направить оружие на людей, которых они должны были защищать.

После смерти Альенде, ареста членов его правительства и при отсутствии видимого массового сопротивления великая битва хунты завершилась еще до наступления вечера.

Летельер и прочие VIP узники были в итоге доставлены на холодный остров Доусон в южной части пролива Магеллана — для Пиночета это была своеобразная Сибирь с ее лагерями. Однако хунта не могла остановиться на этом убийстве и арестах членов правительства. Генералы понимали, что смогут удержать власть, только если им удастся достаточно запугать людей, как это было сделано в Индонезии. По данным рассекреченных документов ЦРУ, в последовавшие дни примерно 13 500 граждан схватили, посадили в грузовики и развезли по тюрьмам [204]. Тысячи из них были доставлены на два крупнейших стадиона Сантьяго: Стадион Чили и Национальный стадион. На последнем вместо футбола зрелищем стала смерть. Солдаты рыскали по толпе в сопровождении осведомителей с прикрытыми лицами, те выявляли среди людей «подрывные элементы». Намеченную жертву тащили в раздевалки и кабинки, ставшие импровизированными камерами пыток. Людей убивали сотнями. Мертвые тела стали появляться по сторонам больших автострад или плавающими в темных колодцах городской канализации.

Чтобы быть уверенным, что террор распространился за пределы столицы, Пиночет послал одного из самых жестоких командиров, генерала Серхио Арельяно Старка, на вертолете в северные провинции, чтобы посетить ряд тюрем, где сидели «подрывные элементы». В каждом городе или поселке Старк и его передвижной отряд смерти отбирали самых известных узников, однажды 26 человек сразу, и затем их казнили. Кровавый след, оставшийся после четырех дней этого путешествия, назвали «караваном смерти»[205]. Очень быстро вся страна поняла, что ей хотели сказать: сопротивление влечет за собой смерть.

Хотя сражение Пиночета и носило односторонний характер, по' своему эффекту оно воздействовало не меньше, чем гражданская война или иностранное вторжение: в целом около 3200 людей пропали без вести или были казнены, по меньшей мере, 80 тысяч брошены в тюрьмы, а 200 тысяч покинули страну по политическим причинам [206].

Экономический фронт

Для «чикагских мальчиков» 11 сентября было днем головокружительных надежд и бешеной активности. Серхио де Кастро работал в тесном сотрудничестве с военно морским флотом, отправляя на одобрение одну за другой последние страницы «Кирпича». В самый же день переворота несколько «чикагских мальчиков» отправились в типографию газеты El Mercurio. Хотя на улицах раздавались выстрелы, они страстно спешили напечатать свой труд к первому дню деятельности хунты. Артуро Фонтейн, один из редакторов газеты, вспоминает, как станки «работали без остановки, чтобы напечатать копии этого большого текста». И они успели это сделать почти в срок. «До полудня в среду 12 сентября 1973 года генералы вооруженных сил, приступившие к выполнению правительственных задач, имели перед собой этот план»[207].

Предложенные в последней версии «Кирпича» решения разительно напоминали предложения книги Милтона Фридмана «Капитализм и свобода»: приватизация, дерегуляция и снижение расходов в социальной сфере — триединство свободного рынка. Чилийские экономисты, подготовленные в США, уже пытались предложить эти идеи мирным путем, в рамках демократических дискуссий, но они были полностью отвергнуты. Теперь же «чикагские мальчики» снова явились со своей программой в условиях, которые были куда благоприятнее для их радикальных мыслей. В эту новую эпоху не надо было спрашивать чьего либо согласия, за исключением горстки людей в военной форме. Их самые упорные противники были в тюрьмах, или убиты, или прятались; парад истребителей в небе и караваны смерти заставили всех умолкнуть.

«Для нас это была революция», — говорил Кристиан Ларрулет, один из экономических советников Пиночета [208]. И эти слова справедливы. 11 сентября 1973 года стало не только днем насильственного свержения мирной социалистической революции Альенде, но и днем начала контрреволюции, как об этом позже писал журнал The Economist, — первой реальной победой кампании чикагской школы над девелопментализмом и кейнсианством [209]. В отличие от частичной революции Альенде, которой в условиях демократии приходилось искать компромиссы с разнообразными иными направлениями, этот мятеж, совершенный с помощью грубой силы, позволял идти до конца. А в последующие годы те же самые меры, что описаны в «Кирпиче», будут внедряться в десятках других стран под прикрытием разнообразных кризисов. Но Чили была страной контрреволюции, осуществленной при помощи террора.

Хосе Пиньера, выпускник экономического отделения Католического университета Сантьяго, сам себя причисляющий к «чикагским мальчикам», во время переворота работал над своей диссертацией в Гарварде. Услышав эту «добрую весть», он вернулся на родину «содействовать созданию новой страны, верной свободе, на пепелище старой». По словам Пиньеры, ставшего позднее министром труда и горного дела у Пиночета, это была «настоящая революция… радикальное, всестороннее и устойчивое продвижение в сторону свободного рынка»[210].

До переворота Аугусто Пиночета ценили за его покладистость, всегдашнее подобострастное отношение к его гражданским начальникам. Став диктатором, Пиночет раскрыл новые грани своего характера. Он принял власть с явным удовольствием, окружив себя царскими почестями, и уверял, что на этот пост его вознесла «судьба». Очень скоро он совершил еще один маленький переворот, чтобы избавиться от трех других военных вождей, с которыми ранее по договоренности делил власть, назвав себя и верховным вождем нации, и президентом страны. Он обожал помпу и церемонии, подтверждавшие его право распоряжаться, и никогда не упускал возможности облачиться в свой мундир прусского фасона с пелериной. Для поездок по Сантьяго он всегда выбирал колонну дорогих пуленепробиваемых автомобилей Mercedes Benz[211].

Пиночет был умелым авторитарным правителем, но, подобно Сухарто, почти ничего не понимал в экономике. И это было проблемой, поскольку кампания корпоративного саботажа, возглавляемая ITT, привела экономику страны к катастрофе, так что к правлению Пиночета кризис уже назрел. С самого начала внутри хунты шла борьба двух направлений: одни хотели просто восстановить положение, которое было до Альенде, а затем быстро вернуть демократию; им возражали «чикагские мальчики», стоявшие за перекройку страны и создание свободного рынка, на что должны были уйти годы. Пиночет, купавшийся в своей власти, ненавидел мысль о том, что его предназначение сводится лишь к операции чистки — «восстановить порядок» и затем исчезнуть. «Мы не пылесос, который всосал в себя марксизм, чтобы отдать власть назад в руки господ политиков», — говорил он [212]. И мечта «чикагских мальчиков» о полной переделке страны отвечала его растущим амбициям, так что, как раньше это сделал Сухарто с «берклийской мафией», он немедленно назначил нескольких выпускников Чикагского университета своими главными экономическими советниками, в том числе и Серхио де Кастро, фактического их предводителя и основного автора «Кирпича». Он называл их «технос» — техники, — в соответствии с заверениями чикагской школы о том, что наладка экономики — дело науки, а не субъективного человеческого выбора.

Хотя Пиночет плохо разбирался в инфляции и процентных ставках, «технос» говорили на понятном ему языке. Для них экономика была подобна силам природы, которые надо уважать и которым следует подчиняться, потому что «действовать вопреки природе непродуктивно и означает обманывать самого себя», по словам Пиньеры [213]. Пиночет соглашался: люди, как он однажды писал, должны подчиняться структуре, потому что «природа показывает, что порядок и иерархия необходимы»[214]. И такое обоюдное стремление использовать высшие естественные законы стало основой альянса Пиночета с чикагской школой.

Первые полтора года Пиночет верно следовал инструкциям «технос»: он приватизировал некоторые, хотя не все, государственные компании (в том числе несколько банков); допустил существование некоторых крайних форм финансовых спекуляций; широко распахнул границы для иностранного импорта, устранив барьеры, которые столь долго защищали чилийских производителей; сократил правительственные расходы на 10 процентов, за исключением военных, которые значительно увеличились [215]. Он также упразднил контроль над ценами, что было радикальным преобразованием в стране, где цена предметов первой необходимости, таких как хлеб и постное масло, регулировалась десятилетиями.

«Чикагским мальчикам» удалось убедить Пиночета, что если он резко устранит вмешательство правительства в эти сферы, «естественные» законы экономики сами восстановят равновесие, а инфляция — в которой они видели своего рода лихорадку экономики, вызванную присутствием нездоровых организмов на рынке, — волшебным образом приостановится. Но они ошибались. В 1974 году инфляция достигла 375 процентов — величайший показатель во всем мире, почти вдвое превысивший ее высший уровень при Альенде [216]. Цена продуктов первой необходимости, например хлеба, подскочила невероятно. В то же самое время чилийцев увольняли с работы, поскольку эксперименты Пиночета со «свободной торговлей» привели к тому, что страну заполнили дешевые импортные товары. Местные предприятия закрывались, не выдерживая конкуренции, безработица достигла рекордного уровня, а голод стал носить угрожающий арактер. Первый эксперимент чикагской школы обернулся бедствием.

Серхио де Кастро и прочие «чикагские мальчики» утверждали (в лучших традициях своей школы), что в этом виновата не теория, а тот факт, что ее не реализовали на практике с достаточной жесткостью. Экономика не лечит сама себя и не возвращается к гармоничному равновесию, потому что все еще есть «помехи» — наследие почти полувекового вмешательства государства. Для успеха эксперимента Пиночет должен устранить эти помехи — еще сильнее сократить расходы, активнее проводить приватизацию и увеличить скорость преобразований.

За полтора года многие представители национальной деловой элиты устали от экстремального капитализма, отчаянно внедряемого в жизнь «чикагскими мальчиками». Почувствовали себя лучше лишь иностранные компании и узкий кружок финансистов, названных «пираньями», которые зарабатывали большие деньги с помощью спекуляций. Промышленные производители, от всей души поддержавшие переворот, оказались не у дел. Орландо Саенс, президент Национальной ассоциации производителей, который сам подключил «чикагских мальчиков» к участию в перевороте, назвал результаты этого эксперимента «одним из крупнейших провалов в истории нашей экономики»[217]. Промышленникам не нравился социализм Альенде, но управляемая экономика их в целом устраивала. «Невозможно продолжать работу в условиях финансового хаоса, воцарившегося в Чили, — говорил Саенс. — Необходимо вкладывать в производство миллионы и миллионы финансовых ресурсов, которые теперь используются в диких спекуляциях на глазах людей, у которых просто нет никакой работы»[218].

Увидев, что реализация их планов наталкивается на серьезные препятствия, «чикагские мальчики» вместе с «пираньями» (а эти две группы во многом пересекались) решили призвать на помощь тяжелую артиллерию. И в марте 1975 года по приглашению крупного банка в Сантьяго прилетели Милтон Фридман и Арнольд Харбергер, чтобы спасти эксперимент.

Пресса, подконтрольная хунте, встречала Фридмана как рок звезду и гуру нового порядка. Каждое его заявление попадало в газетные заголовки, его лекции транслировали по национальному телевидению, и он удостоился самой важной аудиенции из всех возможных: приватной встречи с Пиночетом.

На протяжении своего визита Фридман твердил одно и то же: хунта сделала правильные первые шаги, но ей нужно внедрять свободный рынок с большей энергией. В речах и интервью он употреблял термин, который ранее никогда не использовался в ситуации реального экономического кризиса: он призывал к «шоковой терапии». По его словам, это было «единственным лекарством. Без вариантов. Никакого другого. Иного долговременного решения не существует»[219]. Когда чилийский журналист напомнил, что даже Ричард Никсон, тогдашний президент США, применяет контроль, чтобы смягчить отдельные проявления свободного рынка, Фридман огрызнулся: «Я не одобряю эти меры. Я думаю, мы не должны их применять. Я противник вмешательства правительства в экономику как в моей стране, так и в Чили»[220].

После встречи с Пиночетом Фридман сделал для себя заметки, которые опубликовал несколько десятилетий спустя в мемуарах. По его наблюдениям, генерал «с симпатией относился к идее шоковой терапии, но его явно беспокоило, что это временно повысит уровень безработицы»[221]. К тому моменту во всем мире уже знали, что именно по приказу Пиночета были организованы кровавые бойни на футбольных стадионах, так что беспокойство диктатора по поводу человеческой стоимости шоковой терапии должно было заставить Фридмана задуматься. Но экономист продолжал настаивать на своем и послал Пиночету письмо, в котором восхвалял «чрезвычайно мудрые» решения генерала, однако предложил ему в еще большей степени сократить государственные расходы — «на 25 процентов в течение шести месяцев… всесторонне» и одновременно принять ряд мер в поддержку бизнеса, которые были бы движением к «полностью свободной торговле». Фридман предсказывал, что сотни тысяч людей, уволенных из общественного сектора, получат новую работу в частном секторе, который быстро разрастется благодаря устранению «любых препятствий, тормозящих сегодня частный рынок»[222].

Фридман уверял генерала, что если тот последует его советам, ему будет поставлено в заслугу «экономическое чудо»; он «приостановит инфляцию за несколько месяцев», проблема с безработицей разрешится «скоро — за месяцы, — и последующее восстановление будет стремительным». Пиночет должен действовать быстро и решительно; Фридман не раз отмечает значение «шока» — он трижды употребил это слово и подчеркнул, что «постепенность тут не годится»[223].

Пиночета удалось убедить. В своем ответном письме верховный руководитель Чили пишет о «моем высочайшем и уважительном благорасположении к вам» и уверяет Фридмана, что «этот план будет полностью реализован в ближайшее время»[224]. Сразу после встречи с Фридманом Пиночет уволил своего министра экономики и поставил на его место Серхио де Кастро, которого позднее назначил министром финансов. Де Кастро привел в правительство своих многочисленных приятелей из «чикагских мальчиков», предложив одному из них возглавить руководство центральным банком. Орландо Саенс, недовольный масштабными увольнениями и закрытием фабрик, был смещен с поста директора Ассоциации промышленников, и его место занял человек с более позитивным отношением к шоку. «Если некоторые промышленники на это жалуются, — заявил новый директор, — пусть убираются к черту. Я не намерен их защищать»[225].

Освободившись от недовольных, Пиночет и де Кастро начали работу по демонтажу социального государства, чтобы достичь состояния чистой капиталистической утопии. В 1975 году они одним ударом сократили общественные расходы на 27 процентов — и продолжали их сокращать, так что к 1980 году они составляли половину от того, что было при Альенде [226]. Самые сильные удары выпали на долю здравоохранения и образования. Даже журнал The Economist, орган сторонников свободного рынка, назвал это «оргией саморазрушения»[227]. Де Кастро провел приватизацию почти 500 государственных компаний и банков, он практически их раздал, пытаясь как можно быстрее найти им правильное место в новой структуре экономики [228]. Он безжалостно относился к местным компаниям и ликвидировал практически все торговые барьеры; в результате в промышленности с 1973 по 1983 год количество рабочих мест сократилось на 177 тысяч [229]. К середине 80‑х доля промышленного производства в экономике страны снизилась до уровня, который последний раз наблюдался лишь в годы Второй мировой войны [230].

Шоковая терапия — удачное название для мероприятий, предложенных Фридманом. Пиночет вогнал страну в состояние глубокого спада, поскольку диктатор опирался на непроверенную теорию, согласно которой внезапное сокращение деятельности государства дает целительный стимул экономике. Это удивительно напоминает логику психиатров, которые в 1940–1950‑х годах в массовом порядке прописывали пациентам электросудорожную терапию в убеждении, что целенаправленно вызванный эпилептический припадок волшебным образом оздоровит мозг пациента.

Теория экономической шоковой терапии отчасти опирается на роль ожиданий в поддержании процесса инфляции. Для обуздания инфляции необходимо не только изменение денежной политики, но и перемена поведения потребителей, работодателей и работников. И внезапное резкое изменение правил игры позволяет быстро изменить массовые ожидания, оно сообщает обществу, что ситуация радикально изменились — цены больше не будут взлетать вверх, как и заработная плата. Согласно этой теории чем быстрее преодолевается ожидание инфляции, тем короче будет болезненный период спада и роста безработицы. Однако в странах, где правящий класс потерял доверие в глазах общества, только мощному и внезапному политическому шоку под силу «преподать» публике этот суровый урок [231].

Намеренный вызов спада или экономической депрессии — это жестокая идея, поскольку она неизбежно порождает массовую нищету, именно поэтому политические лидеры до сих пор не горели желанием испытать эту теорию на практике. Кто бы взял на себя ответственность за то, что журнал Business Week называл «миром безумного доктора Стренджлава, персонажа фильма С. Кубрика, который сознательно вызывает депрессию»?[232]

А Пиночет на это решился. В первый год проведения шоковой терапии, прописанной Фридманом, экономика Чили сократилась на 15 процентов, а безработица (составлявшая лишь 3 процента при Альенде) достигла 20 процентов — неслыханная цифра для Чили того времени [233]. Страна, вне сомнения, билась в судорогах, вызванных «лечением». И вопреки оптимистичным прогнозам Фридмана, кризис безработицы продолжался годы, а не месяцы [234]. Хунта, твердо усвоив врачебные метафоры Фридмана, не пыталась оправдаться, объясняя, что «этот путь был выбран потому, что только он прямо направлен на лечение болезни»[235]. Подобным образом вел себя и Фридман. Когда один журналист спросил его, «не будет ли социальная цена его программы слишком высокой», он ответил: «Глупый вопрос»[236]. Другому журналисту он сказал: «Меня заботит лишь одно: чтобы они двигались в этом направлении достаточно долго и достаточно энергично»[237].

Любопытно, что самая острая критика шоковой терапии исходила от одного из бывших студентов Фридмана Андре Гундера Франка. Родившийся в Германии Гундер Франк обучался в Чикагском университете в 50‑х годах и так часто слышал разговоры о Чили, что, защитив диссертацию по экономике, решил своими глазами посмотреть на страну, которую его профессора описывали как дурную антиутопию девелопментализма. Ему понравилось увиденное, так что в итоге он стал преподавателем Университета Чили, а затем экономическим советником Сальвадора Альенде, к которому испытывал глубокое уважение. Как один из бывших «чикагских мальчиков», который отказался от доктрины свободного рынка, Гундер Франк находился в уникальном положении, наблюдая за экономическим развитием страны. Через год после того, как Фридман прописал стране максимальную дозу шока, Гундер Франк опубликовал яростное «Открытое письмо Арнольду Харбергеру и Милтону Фридману», в котором, используя свое чикагское образование, стремился «проверить, как чилийский больной реагирует на ваше лечение»[238].

Он подсчитал, что означает для чилийской семьи жизнь на заявленный Пиночетом «прожиточный минимум». Около 74 процентов дохода при этом пойдут просто на покупку хлеба, что вынудит семью отказаться от такой «роскоши», как молоко или поездки на работу на автобусе. Для сравнения, при Альенде расходы на хлеб, молоко и проезд на автобусе составляли 17 процентов от заработка государственного служащего [239]. Многие дети не получали молоко и в школах, поскольку одним из первых шагов хунты была отмена школьной молочной программы. В результате этого сокращения в сочетании с отчаянной ситуацией дома многие школьники падали в обморок в классах, а другие вовсе бросили школу [240]. Гундер Франк увидел прямую взаимосвязь между жестокой экономической политикой, внедряемой его бывшими товарищами по университету, и насилием, которому Пиночет подвергает страну. Рецепты Фридмана настолько мучительны, писал разочарованный чикагский выпускник, что их невозможно «внедрить или выполнить без двух элементов, на которые они опираются: без военной силы и политического террора»[241].

Невзирая ни на что, экономическая команда Пиночета продолжала расширять поле экспериментов, используя самые передовые идеи Фридмана: систему государственных школ заменили ваучерами и частными школами, здравоохранение стало платным, детские сады и кладбища передали в частные руки. Самым радикальным шагом была приватизация чилийской системы социальной защиты. Хосе Пиньера, предложивший эту программу, сообщил, что почерпнул ее идею из книги «Капитализм и свобода»[242]. Принято считать, что администрация Джорджа Буша впервые осуществила идею «общества собственников», но на самом деле идею «нации собственников» провозгласило правительство Пиночета на 30 лет раньше.

Чили превратилась в привлекающую общее внимание территорию нового мира, и энтузиасты свободного рынка со всего света, привыкшие обсуждать достоинства подобных мер в чисто академических кругах, следили за этой страной с пристальным вниманием. «Учебники по экономике говорят, что мир должен работать по этим законам, но где еще их осуществляют на практике?» — спрашивал американский деловой журнал Barron's[243]. В статье, озаглавленной «Чили: лабораторные опыты для теоретиков», газета New York Times писала: «Нечасто ведущему экономисту с такими яркими взглядами дается шанс проверить свои предложения на крайне нездоровой экономике. И еще удивительней тот случай, когда клиентом такого экономиста становится не его родная страна»[244]. Многие специально приезжали взглянуть своими глазами на чилийскую лабораторию, включая самого Фридриха Хайека, который посещал Чили в правление Пиночета несколько раз, а в 1981 году выбрал Винья дель Мар (город, где готовился переворот) в качестве места для региональной встречи Общества Мон Пелерин, мозгового центра контрреволюции.

Миф о чилийском чуде

Даже три десятилетия спустя энтузиасты свободного рынка говорят о Чили как о доказательстве правоты взглядов Фридмана. Когда в декабре 2006 года умер Пиночет (пережив Фридмана лишь на один месяц), газета New York Times восхваляла покойного диктатора, «превратившего несостоятельную экономику в одну из самых процветающих в Латинской Америке», а редакционная статья в газете Washington Post утверждала, что он «ввел политику свободного рынка, которая породила чилийское экономическое чудо»[245]. Но факты, стоящие за феноменом «чилийского чуда», все еще вызывают жаркие споры.

Пиночет удерживал власть на протяжении 17 лет и за это время не раз менял направление своей политики. Период устойчивого роста, в котором видят доказательство чудодейственного успеха, начался не раньше середины 1980‑х — прошло 10 лет после того, как «чикагские мальчики» применили шоковую терапию, и успех пришел лишь тогда, когда Пиночет вынужден был серьезно подкорректировать радикальный экономический курс. Дело в том, что в 1982 году, несмотря на соответствие чикагской доктрине, экономика Чили пережила крах: долги страны невероятно возросли, снова возникла гиперинфляция, а безработица достигла 30 процентов — в 10 раз превысив свой уровень по сравнению с эпохой Альенде [246]. И главной причиной этой катастрофы стало то, что «пираньи», которые создавали финансовые организации типа Enron и были освобождены «чикагскими мальчиками» от всякого контроля, покупали активы страны на взятые в кредит деньги, так что долги достигли невероятной цифры в 14 миллиардов долларов [247].

Ситуация оказалась настолько нестабильной, что Пиночету пришлось совершить то же самое, что сделал Альенде: он национализировал многие из этих компаний [248]. На фоне надвигающейся катастрофы почти все «чикагские мальчики», включая Серхио де Кастро, потеряли свои важные посты в правительстве. Другие выпускники Чикагского университета, занимавшие видные места среди «пираний», были заподозрены в мошенничестве, что лишило их тщательно оберегаемого фасада научной беспристрастности, столь важного для имиджа «чикагских мальчиков».

Единственное, что спасло Чили от полного экономического коллапса в начале 1980‑х, — это то, что Пиночет не приватизировал Codelco, государственную компанию добычи меди, национализированную при Альенде. Эта одна единственная компания давала 85 процентов дохода от всего чилийского экспорта, и когда финансовый мыльный пузырь лопнул, у государства все еще оставался стабильный источник поступлений [249].

Понятно, что Чили никогда и не была лабораторией «чистого» свободного рынка, как бы это ни утверждали энтузиасты рыночной экономики. На самом деле это была страна, в которой небольшая элита совершила скачок от просто богатства к богатству невероятному благодаря крайне выгодной схеме, основанной на долгах и получении огромных субсидий (при освобождении от долгов) за счет общественных средств. Если согласиться, что за этим чудом стояли обман и показуха, то придется признать, что Чили в правление Пиночета и «чикагских мальчиков» было не капиталистическим государством со свободным рынком, но государством корпоративистским. Первоначально корпоративизмом называли модель полицейского государства Муссолини, которым правил альянс трех основных сил общества: правительства, бизнеса и профсоюзов — при их стремлении к порядку во имя национализма. В Чили под властью Пиночета впервые была явлена эволюция корпоративизма: это взаимовыгодный альянс между полицейским государством и крупными корпорациями, которые вместе ведут всестороннюю войну против третьей силы — наемных работников, а это резко увеличивает долю национального богатства, находящуюся в распоряжении альянса.

Именно эта война, которую многие жители Чили воспринимали как войну богатых против бедных и среднего класса, стоит за так называемым чилийским экономическим «чудом». В 1988 году, когда экономика стабилизировалась и начался ее быстрый рост, 45 процентов населения жили за чертой бедности [250]. Зато у 10 процентов самых богатых чилийцев доходы выросли на 83 процента [251]. Даже в 2007 году Чили остается обществом с ярко выраженным неравенством: в списке из 123 стран, отличающихся, по мнению ООН, значительным социальным расслоением, Чили стоит на 116 м месте, то есть входит в восьмерку стран с наиболее несправедливым социальным устройством [252].

Если Чили можно назвать чудом чикагской экономической школы по достигнутому неравенству, то, может быть, шоковое лечение давало встряску экономике вовсе не ради оздоровления. Может быть, оно было предназначено именно для того, чтобы богатство скопилось наверху, а значительная часть среднего класса под воздействием шока обнищала.

Именно так это понимал Орландо Летельер, бывший министр обороны в правительстве Альенде. Проведя год в тюрьме, Летельер сумел выбраться из Чили благодаря мощной кампании международной поддержки. В 1976 году, наблюдая издалека за быстрым разорением своей страны, Летельер писал: «За последние три года несколько миллиардов долларов были вынуты из карманов работников и переданы в руки капиталистов и землевладельцев… и такое сосредоточение богатства не случайность, но закон; это не побочное следствие трудной ситуации — в чем хунта пытается уверить мир, — это основа их социального проекта; это не экономическая необходимость, но временный политический успех»[253].

В то время Летельер не догадывался, что Чили под управлением чикагской школы указывает будущее глобальной экономики и тот же стереотип будет повторяться от России до Южной Африки: неистовые спекуляции кучки людей в городах и сомнительная бухгалтерия, питающая сверхприбыли и лихорадочный консюмеризм на фоне полумертвых предприятий и разваливающейся инфраструктуры прошлого; около половины населения исключены из экономического процесса совершенно; коррупция и кумовство; истребление национального мелкого и среднего бизнеса; массовая передача общественного богатства в частные руки. В Чили, если ты не входишь в круг избранных, это чудо больше похоже на Великую депрессию, но внутри этого круга доходы поступают настолько быстро, что легкая нажива, идущая в руки после шоковых «реформ», с тех пор стала кокаином для финансового рынка. Именно поэтому финансовый мир не обращает внимания на явные противоречия чилийского эксперимента, которые ставят под сомнение основные предпосылки «свободного» капитализма. Вместо этого его реакции похожи на логику наркомана: «Где взять следующую дозу?»

Революция распространяется — люди исчезают

Очередная доза нашлась в странах южного конуса Латинской Америки, где быстро распространялась контрреволюция чикагской школы. Бразилия уже находилась под контролем поддерживаемой США хунты, и несколько бразильских учеников Фридмана занимали там важные посты. Фридман посещал Бразилию в 1973 году, на пике жестокости правящего режима, и назвал тамошний экономический эксперимент «чудом»[254]. В Уругвае военные устроили переворот в 1973 году, а на следующий год решили пойти по чикагскому пути. Поскольку уругвайцев, окончивших Чикагский университет, не хватало, генералы пригласили «Арнольда Харбергера и профессора экономики Ларри Сьяастада из Чикагского университета с их командой, куда вошли бывшие чикагские студенты из Аргентины, Чили и Бразилии, чтобы реформировать налоговую систему и торговлю Уругвая»[255]. Эффект их воздействия на прежде достаточно справедливое и равное уругвайское общество проявился моментально: реальные зарплаты снизились на 28 процентов, а на улицах Монтевидео впервые появились толпы людей, копающихся в мусоре [256].

Затем, в 1976 году, к эксперименту присоединилась Аргентина, где хунта захватила власть, свергнув Исабель Перон. Это означало, что Аргентина, Чили, Уругвай и Бразилия — страны, ранее показывавшие пример девелопментализма, — попали в руки военных, пользующихся поддержкой США, и стали действующей лабораторией чикагской экономической школы.

Рассекреченные в марте 2007 года бразильские документы показывают, что за несколько недель до переворота аргентинские генералы связались с Пиночетом и бразильской хунтой и «очертили основные шаги, которые собирался предпринять будущий режим»[257].

Несмотря на это тайное предательство национальных интересов, военное правительство Аргентины не решилось зайти так далеко в экспериментах с неолиберализмом, как это сделал Пиночет; оно не стало приватизировать нефтяные запасы страны или, например, систему социальной защиты (это случится позже). Тем не менее, атакуя программы и организации, которые сумели превратить аргентинских бедняков в средний класс, хунта верно следовала Пиночету, опираясь на местных экономистов, обученных по чикагской программе.

Новоиспеченные аргентинские «чикагские мальчики» заняли ключевые экономические посты в правительстве хунты: министра финансов, президента центрального банка, главы департамента ценных бумаг министерства финансов и ряд менее важных [258]. Но, хотя они с энтузиазмом сотрудничали с военным правительством, самые важное место досталось не им, а Хосе Альфредо Мартинесу де Хос. Он был представителем благородных землевладельцев животноводческой ассоциации «Сосьедад рурал», долгое время контролировавшей экспорт из страны. Этих людей, ближайший аналог аристократии из всех, кого можно было увидеть в Аргентине, полностью устраивала феодальная экономика тех времен, когда им не надо было бояться, что их земли распределят между крестьянами или заставят снизить цены на мясо, чтобы все могли его купить.

Мартинес де Хос был президентом «Сосьедад рурал», а до него это место занимали его отец и дед, кроме того, он входил в правление нескольких транснациональных корпораций, включая Pan American Airways и ITT. И когда он занял свой пост в правительстве хунты, было ясно, что переворот был сделан в интересах элит и был контрреволюцией против достижений трудящихся Аргентины.

Приступив к обязанностям министра экономики, Мартинес де Хос сразу же запретил забастовки и дал право работодателям по своему желанию увольнять работников. Он упразднил контроль над ценами, из–за чего стоимость продуктов питания резко возросла. Он также постарался сделать Аргентину открытой, как и раньше, для иностранных компаний. Мартинес де Хос отменил ограничения на владение собственностью для иностранных компаний и в первые же годы продал сотни компаний, принадлежавших государству [259]. Благодаря этому у него появилась мощная поддержка в Вашингтоне. Согласно рассекреченным документам Уильям Роджерс, заместитель государственного секретаря по Латинской Америке, говорил своему боссу Генри Киссинджеру вскоре после аргентинского переворота: «Мартинес де Хос — хороший человек. Все это время мы с ним тесно контактировали». Киссинджер запомнил эти слова и организовал встречу с Мартинесом де Хосом, посетившим Вашингтон, «как символический жест». Он также предложил сделать пару звонков, чтобы помочь экономике Аргентины. «Я позвоню Дэвиду Рокфеллеру, — сказал Киссинджер министру иностранных дел хунты, имея в виду главу Chase Manhattan Bank. — И его брату вице президенту Соединенных Штатов Нельсону Рокфеллеру»[260].

Чтобы привлечь инвесторов, Аргентина выпустила 31 страничное рекламное приложение к журналу Business Week (его создала великая PR компания Burson Marsteller), где говорилось: «Немногие правительства в истории поддерживали частные инвестиции в такой мере, как мы… У нас совершилась подлинная социальная революция, и мы ищем партнеров. Мы освободились от бремени и горячо верим в ведущую роль частного сектора»[261].

И снова удар оказался безошибочным: за год зарплаты уменьшились на 40 процентов, заводы закрывались, ускоренно разрасталась нищета. До захвата власти хунтой в Аргентине было меньше бедных, чем во Франции или США, — всего лишь 9 процентов, а уровень безработицы составлял 4,2 процента [262]. Казалось бы, Аргентина уже преодолела многие проблемы слаборазвитых стран, теперь же они вернулись. В бедных районах не было воды, и широко распространились болезни, которые можно было предупредить.

В Чили Пиночет благодаря шоку и ужасам, сопровождавшим захват власти, мог свободно при помощи экономической политики потрошить средний класс. Но хотя его боевые истребители и расстрельные команды были крайне эффективным средством распространения террора в стране, они сослужили ему дурную службу за рубежом. Сообщения в печати о кровавых преступлениях Пиночета вызвали возмущение по всему миру, и активисты в Европе и Северной Америке настойчиво требовали от своих правительств отказаться от торговли с Чили. Это было крайне неприятно для режима, который был установлен именно для того, чтобы открыть страну для бизнеса.

Недавно рассекреченные бразильские документы показывают, что аргентинские генералы, готовя переворот 1976 года, хотели «предотвратить международную кампанию, подобную той, что развернулась против Чили»[263]. Для достижения этой цели нужны были менее сенсационные и драматичные тактики репрессий — нужно было организовать террор, но не столь заметный для назойливой иностранной прессы. В Чили Пиночет вскоре перешел к тактике исчезновений. Публичные расстрелы и аресты прекратились, солдаты похищали людей и отправляли их в тайные лагеря, пытали и часто убивали, а затем все отрицали. Тела жертв закапывали в общие могилы. По данным комиссии расследования, созданной в Чили в мае 1990 года, тайная полиция иногда избавлялась от своих жертв, сбрасывая их в океан с вертолета, «предварительно вспоров животы, чтобы тела не всплыли»[264].

Эти тайные исчезновения оказались еще более эффективным средством распространения террора, чем открытые бойни, настолько шокирующей была мысль, что государственный аппарат используется для того, чтобы люди бесследно исчезали.

К середине 70‑х годов исчезновения стали основным средством воздействия военных хунт, верных чикагской школе, в странах южного конуса, но никто не использовал это средство с таким энтузиазмом, как генералы, занявшие президентский дворец в Аргентине. К концу их правления исчезло около 30 тысяч человек [265]. Многие из них, как это делалось в Чили, были сброшены с самолетов в мутные воды реки Ла Плата.

Аргентинская хунта нашла почти идеальный баланс между устрашением всего общества и отдельного человека, осуществляя террор достаточно открыто, чтобы каждый понимал, что происходит, но в то же время сохраняя нужную меру секретности, чтобы всегда можно было все отрицать. В первые дни прихода к власти хунта единственный раз продемонстрировала свою готовность убивать: из Ford Falcon (эти автомобили славились тем, что ими пользовалась тайная полиция) вытащили мужчину, привязали его к самому известному в Буэнос Айресе памятнику — белому обелиску высотой 67,6 метра — и расстреляли из автоматов на виду у публики.

После этого хунта совершала убийства тайно, но они оставались постоянным фоном жизни. Исчезновения, которые официально отрицались, были общественным спектаклем, в котором безмолвно участвовали целые районы. К дому или месту работы намеченной жертвы подъезжали несколько военных машин, иногда над ними зависал вертолет, квартал оцепляли. На виду у окружающих в дневное время полиция или солдаты взламывали дверь и вытаскивали человека, который часто громко выкрикивал свое имя, прежде чем его заталкивали в поджидающий автомобиль, в надежде, что сведения о случившемся с ним передадут семье. Некоторые «тайные» операции совершались с еще большей наглостью: полиция заходила в переполненные городские автобусы и за волосы вытаскивала оттуда пассажиров; в городе Санта Фе одну пару похитили прямо около алтаря в день их свадьбы на глазах у всей церкви, заполненной людьми [266].

Публичность террора сохранялась и после арестов похищений. Взятых под стражу направляли в один из более чем 300 лагерей пыток, разбросанных по всей стране [267]. Многие из этих лагерей располагались в густонаселенных районах, например одно широко известное заведение такого рода размещалось в бывшем спортивном клубе на оживленной улице Буэнос Айреса, другое — в школьном здании города Баия Бланка, третье — в крыле действующего госпиталя. Вокруг этих застенков день и ночь крутились военные машины, через их плохо изолированные стены доносились крики, туда вносили и оттуда выносили большие странные свертки, по форме напоминающие человеческое тело. Все это молча наблюдали местные жители.

Режим Уругвая действовал с таким же бесстыдством: один из главных пыточных центров размещался в бараках моряков около набережной в Монтевидео, где раньше прогуливались и устраивали пикники жители города. Во время правления диктатора это чудесное место оставалось пустынным, поскольку горожане не хотели слышать крики заключенных [268].

Аргентинская хунта с особой небрежностью избавлялась от останков своих жертв. На загородной прогулке человек мог в ужасе наткнуться на общую могилу, едва присыпанную землей. Тела с отрезанными пальцами и выбитыми зубами (как это сегодня происходит в Ираке) находили в мусорных баках, или они плыли по водам Ла Платы, до полудюжины сразу, после очередного «полета смерти». Однажды они, сброшенные с вертолета, упали на фермерские поля [269].

Почти все аргентинцы в какой–то степени были свидетелями уничтожения своих соседей, хотя многие из них говорят, что ничего не знали о происходящем. Одно выражение описывает тот парадокс, когда люди все видели, но ужас закрывал им глаза, — преобладающее состояние ума аргентинцев того времени: «Мы ничего не можем доказать».

Поскольку преследуемые хунтой аргентинцы часто скрывались в соседних странах, правительства региона сотрудничали в рамках печально знаменитой операции «Кондор». Разведки стран южного конуса делились информацией о «подрывных элементах», полученной с помощью наисовременнейшей компьютерной системы Вашингтона, и позволяли агентам соседних стран беспрепятственно пересекать границы, создавая общую зону пыток и похищений, что зловеще напоминает сеть ЦРУ для «чрезвычайной выдачи» наших дней [270].

Кроме того, хунты обменивались информацией о наиболее эффективных методах получения сведений от своих заключенных. Некоторые чилийцы, которых пытали на Национальном стадионе в первые дни после переворота, обратили внимание на странную деталь: при пытках присутствовали бразильские солдаты, которые давали советы относительно наиболее изощренных методов использования боли [271].

Поле для такого сотрудничества в то время было достаточно широким, и многими подобными операциями руководили Соединенные Штаты при участии ЦРУ. В 1975 году, расследуя вмешательство США в дела Чили, Сенат установил, что ЦРУ обучало военных Пиночета методам «контроля над подрывной деятельностью»[272]. Участие США в обучении полицейских Бразилии и Уругвая методам допроса отражено во многих документах. Согласно свидетельским показаниям на суде, которые цитируются в отчете комиссии расследования «Бразилия: это не должно повториться», опубликованном в 1985 году, офицеры армии посещали официальные «семинары по пыткам» в подразделениях военной полиции, где им показывали слайды, изображавшие различные методы мучений. Во время таких практических занятий приводили узников для «демонстрации» — их подвергали ужасным пыткам перед аудиторией из сотни смотревших и учившихся армейских сержантов. Одним из первых эту практику в Бразилии ввел Дэн Майтриан, офицер американской полиции. В первые годы военного режима в Бразилии Дэн Майтриан работал инструктором в полиции Белу Оризонте, часто приводил нищих с улиц и пытал их в аудиториях, чтобы научить местных полицейских создавать конфликт между психикой и телом у заключенных [273]. Затем Майтриан занялся подготовкой полиции в Уругвае, где в 1970 году его похитили и убили партизаны «Тупамару» — группа левых революционеров запланировала эту операцию, чтобы раскрыть участие Майтриана в обучении пыткам [274]. Как свидетельствует один из его бывших учеников, он утверждал, подобно авторам учебника ЦРУ, что эффективная пытка — это не садизм, а наука. «Нужное количество боли в нужном месте» — таков был его лозунг [275]. Отчеты комиссий по правам человека из стран южного конуса показывают результаты этих уроков в этот ужасный период. Все новые и новые свидетельства указывают на фирменные методы из наставления по пыткам Kubark: арест рано утром, капюшоны, интенсивная изоляция, лекарства и наркотики, лишение одежды, электрошок. Оно повсюду — ужасающее наследие экспериментов в университете Макгилла по искусственному вызову регрессии.

Бывшие узники Национального стадиона в Чили рассказывали про яркий свет, горевший по 24 часа в сутки, и про еду, которую подавали в неожиданное время [276]. Солдаты заставляли многих узников покрывать головы одеялом, так что те не могли ничего видеть и слышать, — загадочная мера, поскольку все пленники знали, что их отвезли на стадион. В результате, по свидетельству заключенных, они теряли ощущение времени, а шок и ужас от переворота и последующих арестов становились гораздо сильнее. Казалось, что стадион превратился в огромную лабораторию, где они были подопытными кроликами в эксперименте по управлению ощущениями.

Более точные слепки экспериментов ЦРУ, «известные под названием «чилийские комнаты"», можно было увидеть в чилийской тюрьме «Вилла Гримальди» — это были деревянные изолированные камеры, настолько тесные, что заключенные не могли встать на колени» или лечь [277]. Узников тюрьмы «Либертад» в Уругвае отправляли на остров: там были камеры без окон, освещенные одной лампочкой. Особо важных заключенных держали в изоляции более 10 лет. «Мы начали думать, что уже умерли и наши камеры — это уже не камеры, но могилы, что внешнего мира нет, что солнце — это просто миф», — вспоминал Маурисио Росенкоф. Он видел солнце не более восьми часов за 11,5 лет тюрьмы. Его чувства за это время настолько обеднели, что он «забыл о красках — цвета не существовало»[278].

В одном из самых больших аргентинских центров пыток — Технической школе Военно морского флота в Буэнос Айресе — одиночные камеры назывались «капуча» — капюшон. Хуан Миранда, проведший три месяца в камере «капуча», рассказал мне об этом мрачном месте. «Они надевают повязку на глаза и заковывают руки и ноги в кандалы. Ты лежишь на губчатом матрасе весь день на чердаке тюрьмы. Я не мог видеть других заключенных — от них меня отделяла фанерная перегородка. Когда стража приносила еду, меня заставляли повернуться к стене, — тогда они поднимали капюшон, чтобы я мог поесть. И это был единственный момент, когда мы могли присесть, все остальное время должны были лежать». Другие аргентинские узники подвергались сенсорному голоду в камерах размером с гроб, которые назывались «тубос».

Хуже изоляционной камеры была только комната допросов. Самой современной техникой допроса в регионе, захваченном военными, был электрошок. Они знали десятки способов применения тока на живых узниках: голые провода, военные телефоны, иглы под ногтями; прищепки на деснах, сосках, половых органах, ушах, губах, открытых ранах; на телах пленных, погруженных в воду для усиления воздействия; на телах, привязанных к столам или к бразильским железным «драконовым креслам». Хунта аргентинских скотоводов гордилась своим изобретением: узники получали разряд тока через железную кровать под названием «партилья» — барбекю, где их подвергали пыткам пиканой — так называется электрическая погонялка для скота.

Невозможно точно подсчитать количество людей, прошедших через пыточную машину стран южного конуса, но примерное их количество составляет от 100 до 150 тысяч, десятки тысяч из них были убиты [279].

Свидетельство тяжкого времени

В то время быть левым означало, что за тобой охотятся. Человек, не попавший в лагерь, постоянно стремился на один шаг опережать тайную полицию, используя тайные явки, телефонные коды и поддельные документы. Одним из таких людей в Агрентине был легендарный журналист, прославившийся своими расследованиями, Родольфо Вальш. Необыкновенно талантливый и общительный, подлинный человек эпохи Возрождения, автор детективов и рассказов, завоевавших разные литературные премии, Вальш был также прекрасным сыщиком, способным расшифровывать военные секреты и следить за шпионами. Он особо прославился, когда, будучи журналистом на Кубе, сумел перехватить и расшифровать телекс ЦРУ о вторжении в Заливе Свиней. Эта информация помогла Кастро подготовиться и защититься от нападения.

Когда военная хунта Аргентины запретила перонизм и удушила демократию, Вальш решил присоединиться к движению «Монтонеро» в качестве советника [280]. Из–за этого он занимал первые места в списке разыскиваемых военными, и каждое новое исчезновение вызывало опасение, что человек, подвергнутый пыткам пиканой, может выдать полиции убежище в маленькой деревне около Буэнос Айреса, где Вальш скрывался со своей подругой Лилией Феррейра.

Используя широкую сеть источников информации, Вальш пытался следить за многочисленными преступлениями хунты. Он составлял списки погибших и пропавших без вести, карты массовых захоронений и тайных застенков. Он гордился своим знанием врага, но в 1977 году он сам стал жертвой безумной жестокости аргентинской хунты, направленной против своего народа. В первые годы режима военных десятки его близких друзей оказались в лагерях смерти; погибла также и его 26 летняя дочь Вики, из–за чего Вальш испытывал приступы безумного отчаяния.

Но пока повсюду разъезжали автомобили Ford Falcon, тихая жизнь была не для него. Понимая, что его время ограничено, Вальш решил по своему отметить годовщину правления хунты. В потоке официальных речей, восхваляющих генералов за спасение страны, должны были появиться и его свободные слова, говорящие об упадке Аргентины. Его послание называлось так: «Открытое письмо писателя военной хунте». Оно писалось, по словам Вальша, «без надежды, что к нему прислушаются, с уверенностью, что оно вызовет гонения; я верен тому пути, который для себя избрал много лет назад — свидетельствовать в тяжкую годину жизни»[281].

Это письмо осуждало как государственный террор, так и экономическую систему, которой служило насилие. Вальш хотел распространить свое «Открытое письмо» тем же способом, каким он раньше распространял сводки новостей из подполья: он сделал 10 копий и разослал их, бросив в почтовые ящики разных людей, которые должны были распространить его послание дальше. «Я хочу, чтобы эти козлы поняли, что я тут, что я еще жив и все еще пишу», — сказал он Лилии, садясь за пишущую машинку «Олимпия»[282].

Письмо начинается с описания кампании террора, в которой генералы используют «сильнейшие, бесконечные пытки»; там также говорится об участии ЦРУ в обучении аргентинской полиции. После скрупулезного перечисления пыточных методов и тайных захоронений во всех ужасных подробностях Вальш резко меняет тему: «Эти события, которые должны возмутить сознание цивилизованного мира, тем не менее не являются главной причиной страдания аргентинского народа или самым ужасающим нарушением прав человека. Но экономическая политика правительства не только позволяет найти причину этих преступлений, но и является наибольшим зверством, которое целенаправленно ввергает миллионы людей в нищету… Достаточно несколько часов погулять по огромному Буэнос Айресу, чтобы понять, с какой скоростью эта политика превращает город в трущобы для 10 миллионного населения»[283].

Система, которую описывал Вальш, была неолиберализмом чикагской школы, моделью экономики, призванной расчистить весь мир. За прошедшие десятилетия эта модель достаточно глубоко укоренилась в Аргентине, и более половины населения оказалось за чертой бедности. Вальш видел в этом не случайность, но точную реализацию плана — «запланированную нищету».

Он поставил на письме дату — 24 марта 1977 года — ровно год спустя после переворота. На следующее утро Вальш и Лилия Феррейра отправились в Буэнос Айрес. Они захватили с собой несколько писем и бросили их в почтовые ящики. Несколькими часами позже Вальш шел на встречу с семьей пропавшего товарища. Там была засада: кто–то проговорился под пытками. Десяток вооруженных людей поджидали Вальша, чтобы его схватить. «Приведите ко мне этого чертова ублюдка живым, он мой», — лично приказал солдатам адмирал Массера, один из трех руководителей хунты. Вальш часто повторял: «Говорить — это не преступление, преступление — дать себя арестовать». Он немедленно выхватил свой пистолет и начал стрелять; ранил одного из солдат, и те открыли ответный огонь. Когда машина доставила его в Техническую школу военно морского флота, он был уже мертв. Тело Вальша сожгли, золу и пепел бросили в реку [284].

Так называемая война против террора

Хунты стран южного конуса не скрывали своих революционных стремлений переделать общество, но им хватило ума отрицать то, в чем их обвинял Вальш: для достижения экономических целей они использовали массовое насилие и без применения системы запугивания и устранения препятствий их меры вызвали бы народное возмущение.

В тех случаях, когда им приходилось признаваться в убийствах, организованных государством, правительства хунт утверждали, что это была война против опасных террористов, сторонников Маркса, которых финансировал и направлял КГБ. Хунтам приходилось использовать «грязные» методы лишь потому, что они сражались против чудовища. Адмирал Массера, используя слова, которые кажутся до боли знакомыми сегодня, называл это «войной за свободу против тирании… войной против людей, стоящих за смерть, потому что мы стоим за жизнь… Мы сражаемся с нигилистами, агентами разрушения, которые стремятся исключительно к разрушению, хотя и скрывают это стремление под маской социального служения»[285].

В процессе подготовки к перевороту в Чили ЦРУ развернуло широкую пропагандистскую кампанию, чтобы представить Сальвадора Альенде замаскированным диктатором, коварным интриганом, который использовал конституционную демократию для захвата власти и вскоре создаст полицейское государство, от которого чилийцы никогда не смогут освободиться. Самые крупные левые группы в Аргентине и Парагвае — «Монтонеро» и «Тупамару» — были представлены как ужасающая угроза для национальной безопасности, что заставило генералов приостановить демократию, взять власть в свои руки и использовать все возможные средства для борьбы с противником.

Но в каждом случае эти страхи были либо крайне преувеличены, либо просто придуманы хунтами. Сенатское расследование 1975 года показало, что, по разведывательным данным, предоставленным правительству США, Альенде не представлял угрозы демократии [286]. Что же касается «Монтонеро» в Аргентине и «Тупамару» в Уругвае, то, действительно, это были вооруженные группировки, широко поддерживаемые населением, способные нанести отчаянные удары по военным или общественным объектам. Однако в Уругвае «Тупамару» были устранены к тому моменту, когда военный режим захватил полную власть, а с «Монтонеро» в Аргентине расправились за первые полгода диктаторского режима, растянувшегося на семь лет (причина, заставлявшая Вальша скрываться). Рассекреченные документы Государственного департамента показали, что Сесар Аугусто Гуззетти, министр иностранных дел аргентинской хунты, 7 октября 1976 года сообщил Генри Киссинджеру, что «террористические организации уничтожены», однако в период правления хунты люди продолжали исчезать и после этого десятками тысяч [287].

В течение многих лет Государственный департамент США представлял «грязные войны» в странах южного конуса как суровые битвы между опасными повстанцами и военными, которые иногда допускали эксцессы, но тем не менее заслуживали экономической и военной помощи. Однако большое количество фактов свидетельствует, что Вашингтон прекрасно понимал, какого рода военную операцию он поддерживает.

В марте 2006 года Архив национальной безопасности в Вашингтоне рассекретил протоколы заседания Государственного департамента, проходившего ровно через два дня после захвата власти хунтой в Аргентине в 1976 году. На этой встрече Уилльям Роджерс, заместитель государственного секретаря по Латинской Америке, сказал Киссинджеру, что «вскоре нам следует ожидать развернутых репрессий, в Аргентине возможно длительное кровопролитие. Я думаю, они жестоко расправятся не только с террористами, но и с диссидентами из профсоюзов и рабочих партий»[288].

И эти ожидания оправдались. Подавляющее большинство жертв террора в странах южного конуса отнюдь не были членами вооруженных группировок, но мирными активистами с фабрик и ферм, из поселков и университетов. Среди них были экономисты, художники, психологи и члены левых партий. Их убили не потому, что они кому либо угрожали оружием (которого у них и не было), но за их убеждения. В странах южного конуса, где зародился современный капитализм катастроф, «война против террора» была войной против всех препятствий на пути нового порядка.

Глава 4. С чистого листа: Террор делает свое дело

Уничтожение людей в Аргентине не импровизация, оно не случайно и не иррационально: это систематическое разрушение важнейшей части аргентинского народа с намеренной целью изменить этот народ как таковой, перекроить его существование, его взаимоотношения, его судьбу, его будущее.

Даниель Фейерсгейн, аргентинский социолог, 2004 г.[289]

У меня лишь одна цель — дожить до следующего дня… И не просто дожить, но дожить, оставаясь самим собой. Марио Вильяни, переживший четыре года лагерей пыток в Аргентине [290]

В 1976 году Орландо Летельер возвратился в Вашингтон уже не как посол, но как активист прогрессивного мозгового центра — Института политических исследований. Помня о коллегах и друзьях, все еще подвергающихся пыткам в лагерях хунты, Летельер использовал свою вновь обретенную свободу для разоблачения преступлений Пиночета и защиты памяти Альенде перед лицом пропагандистского аппарата ЦРУ.

Его деятельность принесла свои плоды, и весь мир начал осуждать Пиночета, поправшего права человека. Но Летельера, опытного экономиста, огорчала одна вещь: мир ужасался свидетельствам массовых казней и пыток с применением электрошока, но при этом большинство людей оставались равнодушными к шоковой терапии в экономике, а международные банки даже охотно предоставляли хунте всевозможные займы, откровенно восхищаясь Пиночетом как сторонником «основ свободного рынка». Летельер не мог согласиться с распространенным мнением, что хунта имела две разные программы, которые легко разграничить: это, с одной стороны, смелый эксперимент по трансформации экономики, а с другой — система омерзительных пыток и террора. Бывший чилийский посол утверждал, что это единый процесс, в котором террор был наиважнейшим средством внедрения свободного рынка.

«Нарушение прав человека, систему организованного насилия, жесткий контроль над мыслями и подавление всякого инакомыслия рассматривают (чаще всего осуждая) как феномен, лишь косвенно связанный — или не связанный вообще — с политикой «свободного рынка», проводимой военной хунтой», — писал Летельер в своей пылкой статье для журнала The Nation. Он утверждал, что «эта весьма удобная концепция общества, в котором «экономическая свобода» и политический террор сосуществуют и не зависят друг от друга, позволяет думающим так финансистам поддерживать подобную «свободу», одновременно говоря о защите прав человека»[291].

Летельер даже заявил, что Милтон Фридман — «интеллектуальный творец и неофициальный советник команды экономистов, которые сегодня управляют экономикой Чили», — разделяет с Пиночетом ответственность за преступления этого режима. Он отверг возражение Фридмана, уверявшего, что предложение шокового лечения — это всего навсего «технический» совет. «Строительство свободной «частной экономики» и контроль над инфляцией по рецепту Фридмана», пишет Летельер, невозможно осуществить мирным путем. «Такую экономическую программу необходимо вводить с помощью силы, а в отношении Чили это можно сделать, только убив тысячи людей, создав концлагеря по всей стране, бросив в тюрьмы за три года 100 тысяч человек… Откат вспять для большинства и «экономическая свобода» для маленькой привилегированной группы — это в Чили две стороны одной медали». «Есть, — уверяет он, — «внутренняя гармония» между «свободным рынком» и безграничным террором»[292].

Вызвавшая споры статья Летельера была опубликована в конце августа 1976 года. Меньше чем через месяц после ее публикации, 21 сентября, 44 летний экономист ехал на работу в центр Вашингтона. Когда он проезжал район посольств, раздался взрыв бомбы с дистанционным управлением, подложенной под водительское сиденье: машина подпрыгнула в воздух, взрывом Летельеру оторвало обе ноги. Тяжело раненного срочно повезли в Госпиталь Джорджа Вашингтона, оставив его ноги на тротуаре; по прибытии туда Летельер скончался. В машине бывшего посла находилась его коллега, 25 летняя американка Ронни Моффит, которая также погибла в результате взрыва [293]. Это было одним из самых возмутительных и наглых преступлений Пиночета с первых дней существования его режима.

Расследование ФБР показало, что взрыв бомбы совершил Майкл Таунли, крупный чин тайной полиции Пиночета, который предстал перед Федеральным судом США по обвинению в этом преступлении. Убийца проник в Америку по подложному паспорту с ведома ЦРУ [294].

В декабре 2006 года Пиночет скончался. Ему удалось прожить 91 год, и многие хотели увидеть бывшего диктатора перед судом за преступления, которые он совершил, находясь у власти: от убийств, похищений и пыток до коррупции и уклонения от уплаты налогов. Семья Орландо Летельера десятилетиями пыталась добиться суда над Пиночетом в связи со взрывом бомбы в Вашингтоне, призывая раскрыть американские документы по этому делу. Но диктатор отправился в мир иной, избежав судебных процессов и оставив письмо, в котором оправдывал переворот и применение «максимальной суровости» необходимостью предотвратить установление «диктатуры пролетариата». Пиночет писал: «Как бы я желал, чтобы 11 сентября 1973 года не было необходимости применять военную силу! Как бы я желал, чтобы наше отечество никогда не знало марксистско ленинской идеологии!»[295]

Не все латиноамериканские преступники времен террора были настолько удачливы. В сентябре 2006 года, 23 года спустя после окончания военной диктатуры в Аргентине, один из главных организаторов террора был приговорен к пожизненному тюремному заключению. Этого человека звали Мигель Освальдо Эчеколац, он был полицейским комиссаром в провинции Буэнос Айрес в годы правления хунты.

Во время этого исторического судебного процесса оказалось, что важнейший свидетель, Хорхе Хулио Лопес, исчез. Он уже исчезал в 70‑е годы, был подвергнут жестоким пыткам, вышел на свободу — и вот все это повторилось снова. Лопес стал известен в Аргентине как человек, который «исчез дважды»[296]. В середине 2007 года его местонахождение все еще оставалось неизвестным, и полиция точно уверена, что это было похищение для устрашения прочих потенциальных свидетелей — тактика, хорошо знакомая по годам террора.

Судья Аргентинского федерального суда 55 летний Карлос Розански признал Эчеколаца виновным в шести случаях убийства, шести случаях незаконного ареста и семи случаях пыток. Объявив о своем решении, он сделал нечто необычное. Судья сказал, что это обвинение не отражает истинной природы преступления и что в интересах «коллективной памяти» ему следует добавить, что это были «всевозможные преступления против человека, совершенные в рамках геноцида, происходившего в Республике Аргентина между 1976 и 1983 годами»[297].

Вынеся такое решение, судья внес свой вклад в пересмотр истории Аргентины: убийства левых в 70‑е годы не были просто частью «грязной войны», где сталкиваются две стороны, совершая различные преступления, как было принято думать десятилетиями в рамках официальной версии истории. Так и исчезавшие люди не были жертвами безумных диктаторов, опьяненных садизмом и властью. Произошедшее имело более научную и пугающе рациональную основу. По выражению судьи, это был «план уничтожения людей, проводимый теми, кто правил страной»[298].

Он пояснил, что убийства были частью целой системы: они заранее планировались, повторялись по единому образцу на территории всей страны и исполнялись с четким намерением не просто расправиться с отдельными людьми, но разрушить ту часть общества, которую эти люди представляли. Геноцид — это попытка уничтожить определенную группу, а не ряд отдельных людей; «следовательно, — утверждал судья, — эти действия — геноцид»[299].

Розански понимал, что применение слова «геноцид» может вызвать споры, и подробно описал, как он пришел к такому выводу. Да, он знал, что в Конвенции ООН по геноциду это преступление определяется как «намеренное действие, направленное на полное или частичное уничтожение какой–либо национальной, этнической, религиозной или расовой группы», то есть в Конвенции ничего не говорится об уничтожении группы на основе ее политических представлений, как это было в случае Аргентины. Однако Розански утверждал, что это не лишает его мнение юридической силы [300]. Судья сослался на малоизвестную страницу истории ООН: 11 декабря 1946 года Генеральная ассамблея ООН единогласно приняла резолюцию, непосредственно связанную с нацистским холокостом, против актов геноцида, «когда уничтожаются полностью или частично расовые, религиозные, политические и другие группы»[301]. Слово «политические» было исключено из Конвенции два года спустя по требованию Сталина. Последний знал, что если назвать геноцидом уничтожение «политической группы», то проводимые им массовые аресты политических оппонентов и кровавые чистки полностью подпадут под действие этого документа. Сталина поддержали другие политические лидеры, которые хотели сохранить за собой право избавляться от своих политических противников [302].

По мнению Розански, первоначальное определение ООН более законно, поскольку оно не подверглось редактированию из корыстных интересов [303]. Он сослался на решение суда Испании, вынесенное в 1998 году, осудившего одного из печально известных аргентинских преступников по обвинению в применении пыток. Там тоже сказано, что аргентинская хунта повинна в «преступлении геноцида». Группа, которую хунта намеревалась уничтожить, названа там такими словами: «граждане, которые не соответствовали модели нового порядка в стране, выбранной властями»[304]. В следующем, 1999 году, испанский судья Бальтасар Гарсон, прославившийся тем, что выдал ордер на арест Аугусто Пиночета, также утверждал, что Аргентина пережила геноцид. Он же попытался дать определение той группе, которую стремилась уничтожить хунта. Цель хунты, писал испанский судья, заключалась в «установлении нового порядка, как и в гитлеровской Германии, и в этом новом порядке не было места для некоторых типов людей». Эти люди «составляли собой те сектора общества, которые препятствовали созданию задуманной идеальной конфигурации аргентинского народа»[305]. Конечно, преступления корпоративистских диктатур Латинской Америки в 70‑е годы невозможно сравнивать по масштабам злодеяний с нацистами или с Руандой в 1994 году. Если геноцид тождествен холокосту, то преступления хунты не относятся к этой категории. Но если геноцид соответствует упомянутым определениям судов и представляет собой намеренную попытку устранить группы, препятствующие реализации политического проекта, тогда можно говорить о геноциде не только в Аргентине, но в той или иной мере и в других странах региона, превратившегося в постоянно действующую лабораторию чикагской школы. В этих странах «на пути идеала стояли» левые разных мастей: экономисты, работники бесплатных столовых, профсоюзные деятели, музыканты, фермеры, политики. Члены всех этих групп испытали на себе заранее определенную и сознательно проводимую по всему региону стратегию, которая могла легко пересекать границы с помощью операции «Кондор». Это был план искоренения и уничтожения всех левых.

Со времени падения коммунизма свободный рынок и свободные люди подаются «единым пакетом» как наилучшая идеология для человечества и единственная защита от повторения истории с ее общими могилами, трупами на полях сражений и камерами пыток. Однако в странах южного конуса, где современная религия свободного рынка, сбросившего оковы, вышла из подвальной мастерской Чикагского университета и впервые была опробована в реальном мире, она вовсе не принесла народам демократию, ее предпосылкой было свержение демократии в одной стране за другой. И она не принесла мир, но потребовала систематического убийства десятков тысяч и применения пыток для 100–150 тысяч человек.

По словам Летельера, существовала «внутренняя связь» между стремлением избавиться от определенных частей общества и идеологией, стоявшей в центре этого проекта. «Чикагские мальчики» и их профессора, дававшие советы хунтам и занимавшие ведущие посты при военных режимах в странах южного конуса, верили в чистую по самой своей природе форму капитализма. Их система основывалась на вере в «равновесие» и «порядок» и потребности избавиться от препятствий и «помех» ради успеха. Из–за этих особенностей режим, стремившийся воплотить в жизнь этот идеал, не мог мириться с существованием альтернативных или смешанных мировоззрений. Для достижения идеала требовалась монополия на идеологию, иначе согласно основным положениям теории экономические сигналы наталкиваются на помехи и вся система выходит из равновесия.

«Чикагским мальчикам» трудно было бы найти другую часть мира, более враждебную к их абсолютистским экспериментам, чем страны южного конуса в Латинской Америке 1970‑х годов. Необычайный расцвет девелопментализма означал, что в этом регионе возникла сложная смесь именно таких подходов, которые чикагская школа воспринимала как помехи или «неэкономические идеи». Более того, этот регион кишел интеллектуальными движениями, прямо противоположными беспредельно свободному капитализму. И такие взгляды были тут не маргинальными, но типичными для большинства граждан, как это показывали многочисленные результаты выборов. Предложения чикагской школы могли рассчитывать здесь на такой же восторженный прием, как и идея пролетарской революции в Беверли Хиллс.

Еще до того, как Аргентину захлестнула кампания террора, Родольфо Вальш писал: «Ничто не может остановить нас — ни тюрьма, ни смерть. Потому что вы не можете пересажать или убить весь народ и потому что большинство аргентинцев… знают, что только народ спасет народ»[306]. Сальвадор Альенде, наблюдая, как танки приближаются к президентскому дворцу, в последний раз обратился к народу по радио с подобными словами: «Я верю, что семена, посеянные нами на доброй почве сознания тысяч и тысяч чилийцев, невозможно уничтожить. Сейчас на их стороне сила, они могут заставить нас подчиняться, но они не в силах остановить социальные процессы с помощью преступлений или насилия. История за нами, и ее делает народ»[307].

Вожаки хунты этого региона и их экономические советники прекрасно понимали эти истины. Один из ветеранов нескольких военных переворотов в Аргентине так описывает настроения заговорщиков: «В 1955 году мы думали, что проблема — это Хуан Перон, и мы его свергли, но к 1976 мы уже поняли, что проблема — это рабочий класс»[308]. То же самое происходило и в других странах региона: проблема была обширна и глубока. И это значило, что для успеха неолиберальной революции хунта должна была сделать то, что, по словам Альенде, сделать было невозможно, — решительно искоренить семена, посеянные во время подъема левых сил в Латинской Америке. В своей декларации, выпущенной после переворота и посвященной основным принципам новой власти, диктатура Пиночета описывает свою миссию как «продолжительную и глубокую операцию по изменению чилийской ментальности», что перекликается с утверждением, высказанным на 20 лет раньше Элбионом Пэттерсоном из USAID, крестным отцом «чилийского проекта»: «Нам необходимо изменить сам склад этих людей»[309].

Но как это сделать? Семена, о которых говорил Альенде, не были определенной идеей или даже группой политических партий и профсоюзов. В 1960‑х и начале 1970‑х годов в Латинской Америке левые представляли доминирующую массовую культуру: это поэзия Пабло Неруды, народная музыка Виктора Хары и Мерседес Coca, теология освобождения священников третьего мира, «театр угнетенных» Аугусто Боаля, радикальная педагогика Пауло Фрейре, революционная журналистика Эдуардо Галеано и самого Вальша; это легендарные герои и мученики прошлого и настоящего, от Хосе Хервасио Артигаса и Симона Боливара до Че Гевары. Поэтому когда хунта задумала опровергнуть предсказание Альенде и выкорчевать социализм с корнем, она объявляла войну всей этой культуре.

Этот императив отражали основные метафоры, которыми пользовались режимы Бразилии, Чили, Уругвая и Аргентины, — все эти фашистские образы чистки и мытья, искоренения и исцеления. В Бразилии облавы на левых носили название «Чистка». В день переворота Пиночет назвал Альенде с его кабинетом «мерзостью, которая хотела разрушить страну»[310]. Месяц спустя он поклялся «вырвать корень зла из Чили», совершить «моральное очищение» нации, «омовение от пороков», что перекликается с призывом одного из идеологов третьего рейха Альфреда Розенберга «безжалостно чистить железной щеткой»[311].

Чистка культуры

В Чили, Аргентине и Уругвае хунты начали операции мощной идеологической чистки. Они сжигали книги Фрейда, Маркса и Неруды, закрыли сотни газет и журналов, захватили университеты, запретили забастовки и политические митинги.

Особенно грязным нападкам были подвергнуты «розовые» экономисты, которых «чикагские мальчики» не могли победить до переворота. Из Университета Чили, — главного соперника базы «чикагских мальчиков» — Католического университета, были уволены сотни преподавателей за «несоблюдение морального долга» (среди них Андре Гундер Франк, отошедший от чикагской школы, который писал из Чили гневные письма своим бывшим американским профессорам)[312]. Гундер Франк рассказывал, что во время переворота «шестерых студентов застрелили у главного входа в экономическое отделение, чтобы преподать наглядный урок всем прочим»[313]. Когда хунта захватила власть в Аргентине, солдаты вломились в Южный университет в Баия Бланке и арестовали 17 ученых по обвинению в «подрывной преподавательской деятельности»; и большинство из них были с экономического отделения [314]. «Необходимо разрушить источники, которые питают, формируют и накачивают своими идеями подрывные элементы», — заявил один из генералов на пресс конференции [315]. В рамках «операции «Чистка"» пострадало 8000 «идеологически подозрительных» левых преподавателей [316]. В вузах были запрещены групповые презентации — как проявления скрытого коллективного духа, опасного для «индивидуальной свободы»[317].

В Сантьяго на Национальном стадионе среди других арестованных оказался легендарный левый исполнитель песен в народном стиле Виктор Хара. Неистовое стремление заставить культуру замолчать ярко отразилось в том, как с ним поступили. Сначала солдаты сломали ему обе руки, чтобы он не мог больше играть, затем, по данным чилийской комиссии «Правда и примирение», в него выпустили 44 пули [318]. Чтобы он не мог никого вдохновлять после своей смерти, режим приказал уничтожить архивные оригиналы его записей. Мерседес Coca, представительница аналогичного музыкального направления, была вынуждена покинуть Аргентину, революционного драматурга Аугусто Боаля пытали и изгнали из Бразилии, Эдуардо Галеано изгнали из Уругвая, а Вальш был убит на улице Буэнос Айреса. Культуру целенаправленно истребляли.

Параллельно ей на смену приходила другая — очищенная и здоровая — культура. В начале диктатур в Чили, Аргентине и Уругвае были позволены только два вида собраний публики: парады, демонстрирующие военную мощь, и футбольные матчи. В Чили женщину могли арестовать за ношение брюк, а мужчину — за длинные волосы. «По всей Республике проходит тщательная чистка», — заявляла передовая статья аргентинской газеты, подконтрольной хунте. Она призывала повсеместно соскабливать нарисованные левыми граффити: «Вскоре стены засияют, очищенные от этого кошмара с помощью мыла и воды»[319].

В Чили Пиночет захотел отучить свой народ от привычки собираться на улицах. Самые крохотные скопления людей разгоняли при помощи специальных брандспойтов — водяных пушек, любимого орудия Пиночета для контроля над толпой. Хунта держала их повсюду, вплоть до самых маленьких, чтобы рассеивать горстки школьников с листовками на тротуарах. Даже погребальные процессии, если горе выражалось слишком шумно, грубо разгоняли. Эти брандспойты, прозванные «гуанако» — в честь лам, которые любят плеваться, — использовали для очистки улиц от людей, как будто бы они были человеческим мусором, чтобы пустые улицы сияли чистотой.

Вскоре после переворота чилийская хунта издала распоряжение, в котором призывала граждан «участвовать в очистке вашего отечества», сообщая об иностранных «экстремистах» и «фанатиках чилийцах»[320].

Кто был убит и почему

Большинство исчезавших после облав были не «террористами», как их красноречиво называли, но скорее людьми, которые, как понимали хунты, являлись наиболее серьезным препятствием для реализации их экономических программ. Среди этих людей попадались и настоящие противники, но большинство были просто выразителями ценностей, противоположных ценностям осуществлявшихся революций.

Систематический характер этих чисток можно обнаружить, сопоставив даты и сроки исчезновения людей, зафиксированные правозащитниками и комиссиями по расследованиям. В Бразилии хунта воздерживалась от массовых репрессий до конца 60‑х, но было одно исключение: как только совершился переворот, солдаты провели облавы на руководителей профсоюзов на фабриках и больших ранчо. Согласно данным, приведенным в книге «Бразилия: это не должно повториться», их поместили в тюрьмы, где многих подвергли пыткам «просто по той причине, что они были приверженцами политической философии, противоположной взглядам властей». Отчет комиссии расследования, основанный на судебных записях самих военных, показывает, что «Главное рабочее командование» (CGT), основное объединение профсоюзов, в документах хунты представлено как «вездесущий демон, которого надо изгнать». Отчет делает однозначный вывод, что военные, «пришедшие к власти в 1964 году, особенно тщательно занимались «"чисткой» данного сектора», потому что они «боялись распространения… сопротивления профсоюзов экономическим программам хунты, основанным на уменьшении заработной платы и денационализации экономики»[321].

В Чили и Аргентине военные правительства воспользовались хаосом переворота, чтобы разгромить профсоюзное движение. Эти операции были тщательно запланированы заранее, поскольку систематические облавы начались уже в день переворота. В Чили, пока всеобщее внимание было приковано к президентскому дворцу, другие армейские подразделения отправились на «фабрики в так называемый район промышленного пояса, где производили облавы и аресты. В течение нескольких следующих дней», по данным чилийской комиссии «Правда и примирение», были совершены облавы еще на нескольких фабриках «с последовавшими арестами множества людей, часть которых позже была убита или пропала без вести»[322]. В 1976 году 80 процентов политических заключенных в Чили относились к рабочим или крестьянам [323].

В отчете аргентинской комиссии расследования «Это не должно повториться» отмечен параллельный хирургический удар против профсоюзов: «Мы обратили внимание на то, что значительная часть таких операций против рабочих прошла в день переворота или сразу после»[324]. Среди описаний облав на фабриках один случай особенно ярко показывает, как ярлычок «терроризма» использовался в качестве маскировки для нападения на мирных рабочих активистов. Грасиела Геуна, политзаключенная лагеря пыток Ла Перла, описывала, как ее охранники солдаты тревожились из–за надвигающейся забастовки на электростанции. Забастовка оказалась бы «важным примером сопротивления военной диктатуре», и хунта не хотела, чтобы это случилось. Геуна вспоминает, что «солдаты решили превратить ее в незаконную, или, по их выражению, «монтонеризировать» ее («Монтонеро» — название партизанской группы, с которой к тому моменту армия уже успешно расправилась). Забастовщики не имели ни малейшего отношения к «Монтонеро», но это не играло никакой роли. Солдаты Ла Перлы собственноручно распечатали листовки с подписью «Монтонеро», призывающие рабочих к забастовке». Затем эти листовки стали «доказательством» права похищать и убивать руководителей профсоюзов [325].

Пытки за счет корпорации

Нападения на профсоюзных лидеров часто совершались при тесном сотрудничестве с владельцами предприятия; судебные дела последних лет дают документированные примеры прямого участия местных дочерних компаний иностранных монополистов в расправах над рабочими.

В годы, предшествовавшие перевороту, растущая воинственность левых сил в Аргентине пугала иностранные компании как с экономической точки зрения, так и с точки зрения личной безопасности. В 1972–1976 годах пятеро руководителей компании Fiat были убиты [326]. Судьба этих компаний круто изменилась, когда хунта захватила власть и приступила к реализации программы чикагской школы — теперь они могли беспрепятственно затопить местный рынок импортными товарами, снижать работникам зарплату, увольнять их по своему усмотрению и посылать полученную прибыль за границу.

Несколько транснациональных корпораций с энтузиазмом выразили свою благодарность. На ближайший Новый год после установления власти военных в Аргентине Ford Motor Company напечатала праздничную рекламу, в которой открыто заявляла о своем союзничестве с режимом — «1976: Аргентина снова выбирает свой путь. 1977: Новый год веры и надежды для всех аргентинцев доброй воли. Аргентинское отделение Ford Motor и его сотрудники будут бороться за осуществление великой судьбы отечества»[327]. Иностранные компании не просто благодарили хунту за ее замечательную работу, некоторые из них активно участвовали в кампании террора. В Бразилии несколько транснациональных корпораций, объединившись, финансировали свою собственную приватизированную команду палачей. В середине 1969 года, когда жестокость хунты достигла своего пика, появились стоящие над законом полицейские силы под названием «Операция «Бандейрантес"», или ОБАН. По данным отчетов, приведенных в книге «Бразилия: это не должно повториться», эта организация, укомплектованная военными офицерами, финансировалась за счет «пожертвований различных транснациональных корпораций, включая Ford и General Motors». Существующая вне официальных военных и полицейских структур, ОБАН могла себе позволить «гибкость и безнаказанность в методиках допроса», как говорится в отчете, и скоро прославилась невероятным садизмом [328].

В Аргентине местная дочерняя компания Ford откровенно сотрудничала с аппаратом террора. Эта компания поставляла военным машины, и зеленые автомобили Ford Falcon с кузовом типа седан стали орудием тысяч похищений и исчезновений. Аргентинский психолог и драматург Эдуардо Павловски называл эту машину «символическим выражением террора, машиной смерти»[329].

Ford Motors поставляла хунте автомобили, а та в свою очередь оказывала ей ответные услуги: очищала сборочные конвейеры компании от доставляющих неприятности профсоюзных активистов. До переворота Ford была вынуждена сделать немало серьезных уступок своим работникам: вместо 20 минут на обед отводился один час, а 1 процент от стоимости каждой проданной машины тратился на социальные программы. Все это резко изменилось в день переворота, с началом контрреволюции. Фабрика Ford в пригородах Буэнос Айреса превратилась в вооруженный лагерь, ее заполнили военные машины, в том числе танки и жужжащие над головами вертолеты. Согласно показаниям рабочих, подразделение численностью не менее сотни солдат постоянно находилось на фабрике [330]. «Казалось, как будто мы тут, на фабрике Ford, воевали. И все это было направлено против нас, рабочих», — вспоминает Педро Трояни, один из представителей профсоюза [331].

Солдаты прочесали здания, схватили наиболее активных членов профсоюза — по указанию мастера фабрики — и надвинули им на глаза капюшоны. Трояни также вытащили из конвейерного цеха вместе с другими жертвами. Причем, как он вспоминает, «прежде чем отдать меня под стражу, они провели меня по фабрике; они делали это совершенно открыто, чтобы другие могли видеть: таким образом Ford избавляется от профсоюзного движения»[332]. Но самое поразительное произошло потом: вместо того чтобы быстро доставить в ближайшую тюрьму, солдаты, по словам Трояни и других, отвели их в камеры, созданные на территории самой фабрики. На том самом месте, где еще вчера они вели переговоры об условиях труда, рабочих избивали, том числе ногами, и в двух случаях подвергали электрошоку [333]. Только потом их отправили во внешнюю тюрьму, где пытки продолжались неделями, а в некоторых случаях — месяцами [334]. Как утверждают юристы рабочих, было схвачено по меньшей мере 25 представителей профсоюза местной фабрики Ford, причем половина из них содержалась под стражей на территории компании — группы прав человека Аргентины настаивают, чтобы это место внесли в официальный список тайных мест содержания арестованных [335].

В 2002 году федеральные прокуроры подали уголовный иск против аргентинского отделения Ford на основании жалоб Трояни и 14 других рабочих, заявив, что компания несет ответственность перед законом за репрессии, применявшиеся на принадлежащей ей территории. «Аргентинское отделение компании Ford и его руководители участвовали в похищении собственных работников и, я думаю, должны нести за это ответственность», — заявил Трояни [336]. Подобное обвинение выдвинуто против Mercedes Benz (дочерней компании фирмы DaimlerChrysler) на основании того, что эта компания в 1970‑е годы сотрудничала с военными, проводя чистку своих фабрик от профсоюзных лидеров; в заявлении приводятся имена и адреса 16 рабочих, которые в тот период исчезли, 14 из них — навсегда [337].

Согласно Карен Роберт, занимающейся историей Латинской Америки, к концу диктатуры «практически все рабочие представители исчезли из самых крупных фирм страны… таких как Mercedes Benz, Chrysler и Fiat Concord»[338]. Как Ford, так и Mercedes Benz отрицают какую либо причастность своего руководства к репрессиям. Рассмотрение их дел продолжается.

Жертвами превентивного удара стали не только деятели профсоюзов, но и другие люди, мировоззрение которых опиралось на иные ценности, кроме погони за чистой прибылью. Особой жестокостью в странах этого региона отличались атаки на фермеров, выступавших за земельную реформу. В Аргентине хунта охотилась за лидерами Аргентинской аграрной лиги (они распространяли мятежные идеи о праве крестьян владеть землей), и их жестоко пытали — часто на тех самых полях, на которых они работали, на глазах у соседей. Солдаты использовали батареи тракторов для своих «пиканас», обращая обычные орудия сельского хозяйства против самих же фермеров. В то же время экономическая политика хунты была нежданной удачей, золотым дождем для землевладельцев и собственников скота. Мартинес де Хос снял ограничения с цены на мясо, и она подскочила более чем на 700 процентов, принося рекордную прибыль [339].

В городских трущобах мишенью этих опережающих ударов были социальные работники, часто связанные с церковью, которые от лица беднейших представителей общества требовали заботы о здоровье, государственного жилья и образования, другими словами, «чикагские мальчики» демонтировали социальное государство. «Больше у бедных не останется добряков, которые о них заботятся!» — говорили тюремщики, обращаясь к Норберто Ливски, аргентинскому доктору, «поражая ударами тока его десны, соски, половые органы, живот и уши»[340].

Аргентинский священник, сотрудничавший с хунтой, так объяснял ее основные принципы: «Враг — это марксизм. Марксизм в церкви и в моей родной стране — опасность для новой нации»[341]. Слова об «опасности для новой нации» помогают понять, почему среди жертв хунты так много молодых. Например, в Аргентине 81 процент исчезнувших составляли люди в возрасте от 16 до 30 лет [342]. «Сейчас мы работаем с прицелом на ближайшие 20 лет», — сказал известный аргентинский палач одной из своих жертв [343].

К молодым жертвам режима относится группа учащихся старших классов, которые в сентябре 1976 года объединились, чтобы попросить снизить плату за проезд в автобусе. Хунта увидела в этом коллективном действии знак того, что подростки заражены вирусом марксизма, и ответила им яростным геноцидом: шестеро школьников, осмелившихся выступить с такой подрывной просьбой, были подвергнуты пыткам и убиты [344]. Мигель Освальдо Эчеколац, комиссар полиции, осужденный в 2006 году, играл зловещую роль в этой расправе.

Таким образом, логика исчезновения людей была ясна: в то время как шоковая терапия была направлена на устранение всех пережитков коллективизма из экономики, шоковые отряды устраняли всех представителей народа с подобным мировоззрением с улиц, из университетов и фабрик.

Иногда по неосторожности даже передовые борцы экономической трансформации признавали, что для достижения их целей требуются массовые репрессии. Виктор Эммануэль из PR компании Burson Marsteller, который взялся рекламировать установленный аргентинской хунтой благоприятный для бизнеса режим, сказал исследователю, что насилие было необходимо, чтобы освободить «увязшую в попечительстве, статичную» экономику Аргентины. «Никто, ни один человек, не будет вкладывать деньги в страну, находящуюся в состоянии гражданской войны», — сказал он, признав, что там погибали не только вооруженные партизаны. «Может быть, там погибла масса невинных людей», — заявил он писательнице Маргерит Фейтловиц, но «в данной ситуации требовалось действовать с огромной силой»[345].

Серхио де Кастро, «чикагский мальчик» в роли министра экономики Чили, отвечавший за проведение шокового лечения, сказал, что никогда бы не смог этого сделать без железной хватки Пиночета. «Общественное мнение во многом было направлено против нас, так что для осуществления программы нужна была сильная личность. И нам повезло: президент Пиночет был способен нас понять и обладал сильным характером, чтобы противостоять критике». Кроме того, он заметил, что «авторитарное правительство» оптимально при переходе к экономической свободе из–за своего «безличного» использования силы [346].

Как это бывает почти во всех случаях государственного террора, целенаправленные убийства выполняли две задачи. Во первых, устранялись реальные препятствия к реализации проекта — люди, которые, вероятнее всего, будут протестовать. Во вторых, когда все поняли, что «смутьяны» исчезают, это стало грозным предупреждением тем, кто думал о сопротивлении, что также устраняло препятствия.

И террор делал свое дело. «Мы были сконфужены и встревожены, послушны и готовы выполнять указания… люди впадали в регрессию, они стали зависимее и боязливее», — вспоминал чилийский психиатр Марко Антонио де ла Парра [347]. Иными словами, люди были в шоке. Поэтому, когда в результате экономического шока зарплаты упали, а цены подскочили, улицы в Чили, Аргентине и Уругвае оставались пустынными и спокойными. Не было голодных протестов или всеобщих забастовок. Семьи молча справлялись с новой ситуацией: пропуская обеды или ужины, они давали малышам мате — традиционный чай, подавляющий голод, и вставали до восхода, чтобы пешком за несколько часов добраться до работы, экономя на автобусных билетах. Если же кто–то умирал от голода или брюшного тифа, их тихо хоронили.

Всего 10 лет назад страны южного конуса — с их бурно развивающейся промышленностью, быстрым ростом среднего класса и мощными системами здравоохранения и образования — были надеждой развивающегося мира. Теперь же богатые и бедные оказались в двух разных экономических мирах: богатые становились почетными гражданами штата Флорида, а остальные люди были отброшены назад, к состоянию экономической отсталости, и этот процесс будет продолжаться и углубляться при помощи неолиберальной реструктуризации в эпоху после диктатур. Вместо окрыляющего примера эти страны стали грозным предупреждением о том, что случается с бедными странами, которые пытаются выбраться из третьего мира. Эта перемена аналогична тому, что происходило с заключенными пыточных камер: их заставили не только говорить, но и отказаться от своих убеждений, предать любимых и детей. Тех, кто не выдерживал пыток, называли «квебрадос» — сломленными. То же самое произошло со странами южного конуса: регион был не просто разбит, он был сломлен.

Пытка как «лечение»

Пока политики пытались устранить коллективизм из культуры, в тюрьмах при помощи пыток его устраняли из ума и духа. В 1976 году в редакционной статье одной газеты, сотрудничавшей с аргентинской хунтой, было сказано: «Умы также надо очищать, потому что ошибки рождаются именно там»[348].

Многие палачи чувствовали себя врачами или хирургами. Подобно чикагским экономистам с их болезненной, но необходимой шоковой терапией, допрашивающие думали, что электрошок и другие орудия пыток оказывают терапевтическое воздействие: они назначают своего рода лечение узникам, которых часто в лагерях называли «апестосос» — нечистыми или больными. Их надо излечить от болезни социализма, от склонности к коллективным действиям [349]. Такое «лечение», конечно, мучительно, оно может даже привести к смерти — но проводится во благо пациента. «Если рука страдает от гангрены, ее надо отрезать, не правда ли?» — нетерпеливо отвечал Пиночет критикам, обвинявшим его в нарушении прав человека [350].

Свидетельства узников, собранные комиссиями по расследованиям по странам региона, описывают систему мер, вынуждающих человека отречься от самых важных принципов своей жизни. Для большинства левых Латинской Америки самым дорогим принципом была, по словам аргентинского историка радикала Освальдо Байера, их «единственная трансцендентальная теология — солидарность»[351]. Пытающие отлично понимали значение солидарности и старались вытравить социальные взаимосвязи из своих заключенных. Разумеется, на любом допросе они стремились извлечь ценную информацию и таким образом вынудить человека стать предателем. Но, по словам многих узников, их палачей интересовала не столько информация, которой они уже располагали, сколько акт предательства сам по себе. Таким образом палачи старались нанести необратимое повреждение тому качеству человека, которое побуждает его ставить помощь другим выше всего остального, — а именно в силу этого качества эти люди и стали активистами, — и заменить его стыдом и чувством унижения.

Иногда узники совершали предательства не по собственной воле. Когда был арестован аргентинец Марио Вильяни, при нем оказался его дневник. Записи указывали на место встречи Вильяни с его другом. Туда явились солдаты, и еще один активист исчез в мясорубке террора. Палачи, допрашивающие Вильяни, постоянно напоминали ему о том, что «они схватили Хорхе, потому что при нем оказались эти заметки. Они понимали, что мысль об этом была куда мучительнее разряда в 220 вольт. Вынести эти угрызения совести почти невозможно»[352].

Актами неповиновения в этих условиях были малейшие проявления доброты между заключенными, например, перевязка раны соседу по камере или готовность поделиться скудной едой. Когда надсмотрщики замечали подобное, за этим следовало суровое наказание. Тюремщики пытались превратить узников в крайних индивидуалистов, иногда предлагая им дьявольские сделки: выбор между самой невыносимой пыткой для себя или еще более грубыми пытками для другого заключенного. В некоторых случаях узников удавалось сломить до такой степени, что они помогали применять «пикану» для своих соседей или по телевидению отказывались от своих прежних убеждений. Такие случаи воспринимались тюремщиками как полная победа: их подопечные не только предали солидарность, но и ради собственного спасения подчинились жестокой морали, на которой основан капитализм без ограничений, — «заботе только о самом себе», по словам одного из руководителей ITT[353].

Обе группы шоковых «докторов» стран южного конуса — как генералы, так и экономисты — пользовались почти идентичными метафорами, описывая свою работу. Фридман говорил о том, что в Чили выполняет роль врача, который дает «чилийскому правительству советы по медицинским процедурам, чтобы остановить распространение чумы» — «эпидемию инфляции»[354]. Арнольд Харбергер, возглавлявший латиноамериканскую программу в Чикагском университете, зашел еще дальше. Выступая с лекцией перед молодыми аргентинскими экономистами, когда диктатура уже давно закончилась, он сказал, что хорошие экономисты сами по себе терапия — они служат «антителами, вступающими в сражение с антиэкономическими идеями и программами»[355]. Министр иностранных дел аргентинской хунты Сесар Аугусто Гузетти произнес такие слова: «Когда социальное тело страны поражено заболеванием, которое разъедает его внутренности, оно образует антитела. Эти антитела не стоит сравнивать с микробами. По мере того как правительство одолевает и устраняет партизан, активность антител становится ниже, как это уже произошло. Это просто естественная реакция больного тела»[356].

Такой язык, конечно, соответствует риторике нацистов, которые утверждали, что, убивая «больных» членов общества, они исцеляют «народное тело». Нацистский доктор Фриц Кляйн говорил: «Я хочу сохранить жизнь. И из уважения к человеческой жизни я должен удалить гноящийся аппендикс из больного тела. Евреи — это воспаленный аппендикс в теле человечества». «Красные кхмеры» использовали такие же слова, чтобы оправдать массовую резню в Камбодже: «Зараженную часть следует отсечь»[357].

«Нормальные» дети

И нигде эти параллели не проявляются с такой яркостью, как в обращении аргентинской хунты с детьми в лагерях пыток. В Конвенции ООН по геноциду среди других проявлений геноцида упоминаются и такие, как «использование мер, предотвращающих рождение детей в данной группе», и «насильственное перемещение детей из одной группы в другую»[358].

Около 500 детей родилось в лагерях пыток Аргентины, и их судьбу немедленно включили в план перекройки общества и создания новой породы образцовых граждан. После короткого периода младенчества сотни детей отдавали (иногда за деньги) парам, прямо или косвенно связанным с диктатурой. Этих детей воспитывали в соответствии с ценностями капитализма и христианства, которые хунта считала «нормальными» и здоровыми, а их происхождение оставляли в тайне. Об этом свидетельствует группа по правам человека «Бабушки Пласа де Майо», с болью следившая за судьбой десятков таких детей [359]. Родители, считавшиеся слишком больными, чтобы позволить им воспитывать детей, почти все погибли в лагерях. Подобные преступления не были отдельными эксцессами, но частью организованной государственной операции. На одном судебном процессе в качестве доказательства был представлен официальный документ Министерства внутренних дел, озаглавленный: «Инструкции относительно процедур в ситуациях, когда родители несовершеннолетних детей политических или профсоюзных лидеров находятся в местах заключения или пропали без вести»[360].

Эта глава аргентинской истории удивительным образом перекликается с массовым отрывом детей коренного населения от их семей в США, Канаде и Австралии, где их посылали в школы интернаты, запрещая говорить на родном языке и избивая, пока они не «побелеют». В Аргентине 1970‑х, без сомнения, государство пользовалось такой же логикой превосходства — на этот раз не расового, но превосходства политических убеждений, культуры и класса.

Один из самых наглядных символов взаимосвязи между политическими убийствами и революцией свободного рынка был продемонстрирован спустя четыре года после падения диктатуры в Аргентине. В 1987 году съемочная группа работала в подвале «Галериас Пасифико», одного из прекраснейших торговых центров Буэнос Айреса, и внезапно обнаружила там брошенный центр пыток. Оказалось, что во время диктатуры Первый армейский корпус скрывал исчезнувших людей в недрах торгового центра; на стенах этой темницы все еще остались горестные записи давно погибших узников: имена, даты, просьбы о помощи [361].

Сегодня «Галериас Пасифико» — жемчужина торгового района Буэнос Айреса — свидетельство того, что город стал столицей капиталистического потребления и глобализации. Под сводчатыми потолками среди роскошных фресок красуются бренды известных фирм: Christian Dior, Ralph Lauren или Nike. Их товары недоступны большинству жителей страны, но являются удачной покупкой для иностранцев, которые устремляются в этот город, чтобы воспользоваться преимуществами падения местной валюты.

Для аргентинцев, которые чтят историю своей страны, этот торговый центр является ярким напоминанием о былых испытаниях. Как на ранней стадии колониального капитализма новые стройки часто возникали на кладбищах местных жителей, так и проект чикагской школы в Латинской Америке в буквальном смысле слова построен на месте тайных лагерей пыток, где исчезли тысячи людей, веривших в иное будущее своей страны.

Глава 5. «Никакой связи»: Как идеологию очищали от ее преступлений

Милтон Фридман – живое воплощение истины» согласно которой «идеи имеют последствия».

Дональд Рамсфельд, министр обороны США, май 2002 г.[362]

Люди сидели в тюрьмах» поэтому цены можно было отпустить на свободу.

Эдуардо Галеано, 1990 г.[363]

Был короткий период, когда казалось, что преступления в странах южного конуса могут положить конец неолиберальному движению, дискредитировав его еще до того, как оно выйдет за границы своей первой лаборатории. После судьбоносного визита Милтона Фридмана в Чили в 1975 году обозреватель газеты New York Times Энтони Льюис задал простой, но болезненный вопрос: «Если чисто чикагская экономическая теория может осуществляться в Чили исключительно ценой репрессий, не должны ли ее авторы чувствовать свою долю ответственности за это?»[364]

После убийства Орландо Летельера активисты вспомнили о том, что он призывал «интеллектуального архитектора» экономической революции в Чили к ответу за чудовищную цену этих мероприятий. В те годы каждую лекцию Милтона Фридмана прерывали цитатой из Летельера, и на нескольких мероприятиях, устроенных в его честь, Фридману приходилось пробираться в зал по запасному выходу.

Студенты Чикагского университета были настолько возмущены сотрудничеством их профессора с хунтой, что требовали провести академическое расследование. Их поддержали некоторые ученые, в том числе австрийский экономист Герхард Тинтнер, убежавший из Европы от фашизма и оказавшийся в США в 1930‑х. Тинтнер сравнивал Чили при Пиночете с Германией при нацистах и проводил параллель между деятельностью Фридмана, поддерживающего диктатора, и деятельностью технократов, сотрудничавших с Третьим рейхом (в свою очередь Фридман обвинил своих критиков в нацизме)[365].

Как Фридман, так и Арнольд Харбергер охотно приписывали себе экономические чудеса, которые совершали в Латинской Америке «чикагские мальчики». В 1982 году Фридман, с интонациями гордого родителя, заявил в журнале Newsweek: «"Чикагские мальчики»… сочетали выдающиеся интеллектуальные и практические способности… со смелостью и преданностью, позволявшей им воплощать свои теории». Харбергер говорил: «Я горжусь моими студентами больше, чем любыми моими работами, фактически, в группу «латинос» я вложил себя куда больше, чем в литературу»[366]. Но как только вопрос заходил о человеческой цене «чудес», совершенных этими студентами, оба теоретика немедленно заявляли, что не видят тут никакой связи.

«Несмотря на мое глубокое несогласие с авторитарной политической системой в Чили, — писал Фридман в колонке Newsweek, — я не вижу никакого зла в том, что экономисты дают практические экономические советы чилийскому правительству»[367].

В своих мемуарах Фридман утверждает, что Пиночет на протяжении первых двух лет пытался управлять экономикой самостоятельно, и лишь «в 1975 году, когда инфляция все еще бушевала, а рецессия в мире породила экономический спад в Чили, — только тогда генерал Пиночет обратился к «чикагским мальчикам"»[368]. Но эта версия прошлого совершенно не соответствовала действительности: «чикагские мальчики» начали сотрудничать с военными еще до переворота, а экономические преобразования стали осуществляться с первых дней после захвата власти хунтой. А иногда Фридман даже осмеливался утверждать, что весь режим Пиночета — 17 лет диктатуры и десятки тысяч людей, прошедших пытки, — был вовсе не насильственным демонтажем демократии, а обратным процессом. «Если говорить о чилийском бизнесе, то по настоящему важная вещь заключается в том, что свободный рынок позволил построить свободное общество», — говорил Фридман [369].

Через три недели после убийства Летельера одна новость заставила всех забыть про споры о связи преступлений Пиночета с движением чикагской школы. Милтон Фридман получил в 1976 году Нобелевскую премию по экономике за «оригинальные и весомые» труды о связи инфляции и безработицы [370]. В своей нобелевской речи он заявил, что экономика — столь же строгая и объективная наука, как и физика, химия или медицина, поскольку она занимается бесстрастным анализом доступных фактов. Фридман начисто забыл тот факт, что его основополагающая гипотеза, удостоенная награды, ярко доказала свою ложность, о чем свидетельствовали очереди за хлебом, эпидемия брюшного тифа и заводы в Чили, закрытые при безжалостном режиме, который решился осуществить эти идеи на практике [371].

Спустя год произошло еще одно событие, повлиявшее на форму споров вокруг стран южного конуса: правозащитная организация Amnesty International получила Нобелевскую премию мира, преимущественно за смелую и энергичную работу, посвященную нарушениям прав человека в Чили и Аргентине. Разумеется, премия по экономике независима от премии мира, их присуждают разные комитеты и вручают в разных городах. Тем не менее, вручив две эти премии, самые престижные жюри в мире как бы вынесли свой вердикт: шок в камере пыток необходимо решительно осудить, но экономическое шоковое лечение заслуживает овации — значит, как саркастически писал Летельер, эти две формы шока «никак не связаны»[372].

Шоры правозащитников

Эта интеллектуальная стена возникла не только потому, что экономисты чикагской школы отказывались признать какую либо связь между их программой и применением террора. Проблема усугублялась тем, что на акции террора смотрели исключительно в узких рамках «нарушений прав человека», а не как на средство для достижения очевидных политических и экономических целей. Отчасти это объясняется тем, что страны южного конуса в 1970‑е годы были не только лабораторией новой экономической модели, но также и лабораторией новой модели действия активистов: международного массового движения за права человека. Несомненно, это движение сыграло решающую роль в том, что удалось положить конец самым вопиющим нарушениям прав человека со стороны военных хунт. Но обращая внимание исключительно на преступления, а не на их причины, движение за права человека также способствовало тому, что идеологии чикагской школы удалось сохранить свою репутацию незапятнанной, несмотря на все, что происходило в ее первой кровавой лаборатории.

Эта ситуация восходит к зарождению современного движения за права человека. В 1948 году ООН приняла Всеобщую декларацию прав человека. И как только этот документ был принят, он стал орудием борьбы в холодной войне, где обе стороны пытались доказать, что их противник — это будущий Гитлер. В 1967 году пресса разоблачила Международную комиссию юристов, зародыш группы прав человека, которая обличала нарушения в советских странах; комиссия уверяла, что является независимым арбитром, но на самом деле тайно финансировалась ЦРУ [373].

В такой трудной ситуации Amnesty International разработала принцип полной беспристрастности: ее будут финансировать исключительно сами члены организации и она останется полностью «независимой от интересов любых правительственных и политических групп, идеологии, экономики или религиозных убеждений». Стремясь показать, что права человека не используются для борьбы за какую либо политическую программу, Amnesty International рекомендовала своим местным отделениям одновременно заняться судьбой троих узников совести, по одному из «коммунистической страны, западной страны и страны третьего мира»[374]. Позиция Amnesty International, тогдашнего символа всего движения за права человека в целом, сводилась к тому, что, поскольку нарушения прав человека являются универсальным злом сами по себе, не обязательно заниматься исследованием причин этих нарушений, достаточно их фиксировать во всех подробностях, опираясь на надежные источники.

На этом принципе основывалась и хроника кампании террора в странах южного конуса. В условиях слежки и угрозы со стороны тайной полиции группы прав человека посылали своих представителей в Аргентину, Уругвай и Чили, которые встречались с сотнями жертв пыток и их семьями; эти активисты стремились также проникнуть в тюрьмы, насколько это было возможно. Поскольку независимая пресса была запрещена и хунты отрицали свои преступления, эти свидетельства стали первоисточниками для истории, которая могла бы остаться ненаписанной. Но эта работа при всей ее важности страдала ограниченностью: эти отчеты представляют собой просто юридический перечень самых отвратительных методов репрессий со ссылками на статьи Декларации ООН, которые были нарушены.

Эта узость отражена и в отчете Amnesty International за 1976 год по Аргентине, который стал великим обличением зверств хунты, достойным Нобелевской премии, однако никак не объяснял, чем вызваны эти нарушения прав человека. Там задается вопрос: «В какой степени эти нарушения можно объяснить необходимостью установить"безопасность»?» — чем хунта официально оправдывала свою «грязную войну»[375]. После исследования показаний отчет приводит заключение, что угроза со стороны вооруженных отрядов партизан левого направления нисколько не соответствует уровню государственных репрессий.

Но, быть может, существовали иные цели, которыми «можно объяснить» эти акты насилия? Об этом отчет Amnesty International молчит. Фактически на 92 страницах документа ни разу не говорится, что хунта перестраивает страну по меркам радикального капитализма. Там не упоминаются массовое обнищание или резкое сворачивание программ перераспределения богатства, хотя эти феномены занимают центральное место в жизни страны под властью хунты. В отчете подробно перечислены все законы и постановления хунты, которые нарушают свободу граждан, но не упомянуто ни одного экономического постановления, позволяющего снизить зарплаты и поднять цены, нарушая права человека на пищу и жилье — также закрепленные в Декларации ООН. Если бы революционные экономические преобразования хунты были подвергнуты хотя бы беглому анализу, стало бы ясно, зачем нужны эти чрезвычайные репрессии, а также почему среди узников совести, которые упомянуты в отчете, так много мирных профсоюзных деятелей и социальных работников.

В отчете Amnesty International был и другой важный недостаток: происходящее в Аргентине было представлено как конфликт между группой местных военных и левыми экстремистами. Другие участники событий: правительство США и ЦРУ, местные землевладельцы или транснациональные корпорации — не упоминаются. Без учета общего плана внедрения «чистого» капитализма в Латинской Америке и мощных интересов, стоящих за этой программой, акты садизма, отраженные в отчете, не имеют никакого разумного смысла — это просто отдельные беспричинные дурные поступки в политической сфере, которые все совестливые люди должны осудить, но не способны понять.

Движение за права человека действовало в рамках серьезных ограничений, вызванных разными причинами. Внутри стран, где эти нарушения происходили, первыми обращали внимание на террор друзья и родственники жертвы, но им приходилось об этом говорить крайне осторожно. Если бы они указали на связь исчезновений с политической или экономической программой режима, они сами могли бы пропасть без вести. Самым известным движением за права человека того времени является движение «Бабушки Пласа де Майо», известное в Аргентине под именем «Мадрес». Его участницы еженедельно устраивали демонстрации перед зданием правительства в Буэнос Айресе, но не осмеливались выступать с лозунгами протеста, вместо этого они несли фотографии своих пропавших детей с надписью «Donde estan?» — «Где они?» И медленно ходили по кругу в белых платках с вышитыми именами своих детей. Многие участницы «Мадрес» имели четкие политические убеждения, но стремились не изображать угрозу режиму: они всего навсего скорбящие матери, которые отчаянно желают знать, куда делись их невинные дети [376].

В Чили самой большой правозащитной группой был Комитет мира, куда вошли оппозиционные политики, юристы и деятели церкви. Эти опытные политические активисты понимали, что борьба за прекращение пыток и освобождение узников совести — это лишь часть более широкой битвы за то, кто будет контролировать богатства Чили. Но чтобы не превратиться в следующую жертву режима, они отказались от риторики осуждения капитализма и усвоили новый язык «всеобщих прав человека». Избегая разговоров о богатых и бедных, слабых и сильных, о Севере и Юге, они объясняли мир, пользуясь весьма популярными в Северной Америке и Европе понятиями, и указывали на то, что каждый человек имеет право на справедливое судебное разбирательство и на свободу от жестокого и унизительного обращения. Они не спрашивали «почему?», они утверждали: так происходит. Используя правозащитную лексику, эту смесь юридических терминов и гуманизма, они учили, что их заключенные «компаньерос» на самом деле являются узниками совести и это случай нарушения прав на свободу слова и свободу мысли, подпадающих под защиту статей 18 и 19 Всеобщей декларации прав человека.

Для людей, живущих под пятой диктатуры, этот новый язык был секретным кодом — подобным образом певцы маскировали политические заявления хитроумными метафорами; здесь же левизна облекалась в юридическую терминологию, что позволяло говорить о политике, не упоминая ее [377].

Когда же кампания террора в Латинской Америке привлекла широкое внимание многочисленных групп международного правозащитного движения, у его активистов были свои, совсем иные причины не упоминать политику.

Форд против Форда

Отказ от поиска взаимосвязи между государственным террором и идеологическими программами режимов — характерная черта для практически всей правозащитной литературы того времени. Молчание Amnesty International можно объяснить стремлением сохранить беспристрастность среди напряжения холодной войны, но у многих других групп тут сыграл свою роль совершенно иной фактор: деньги.

На тот момент самым значимым источником финансирования этой деятельности оставался фонд Форда, крупнейшая филантропическая организация в мире. В 60‑е годы фонд тратил на правозащитную деятельность крайне малую часть своих средств, но в 70‑х и 80‑х на защиту прав человека в странах Латинской Америки им была выделена колоссальная сумма — 30 миллионов долларов. Это позволяло фонду поддерживать и такие южноамериканские группы, как Комитет мира в Чили, и новые группы в США, например Americas Watch[378].

До военных переворотов фонд Форда, работая в тесном сотрудничестве с Государственным департаментом США, в странах южного конуса занимался в основном подготовкой специалистов, большей частью в сфере экономики и сельского хозяйства [379]. Фрэнк Саттон, заместитель вице президента международного отделения фонда, так объясняет философию своей организации: «Невозможно получить модернизированную страну без модернизированной элиты»[380]. Хотя фонд и действовал в жестких рамках логики холодной войны, стремясь создать альтернативу революционному марксизму, академические гранты фонда почти всегда отражали просто напросто интересы правых: студенты из Латинской Америки отправлялись в университеты США, финансировались работы аспирантов в латиноамериканских университетах, включая крупные государственные заведения, славящиеся своими левыми пристрастиями.

Но существовали яркие исключения из этого правила. Как уже упоминалось, фонд Форда был главным источником денег для латиноамериканского проекта исследования и обучения в Чикагском университете, благодаря чему появились сотни «чикагских мальчиков» — уроженцев региона. Фонд также финансировал параллельную программу в Католическом университете в Сантьяго, в рамках которой студенты из соседних стран могли обучаться у чилийских «чикагских мальчиков». Таким образом фонд Форда, намеренно или невольно, стал основным финансовым источником (более важным, чем даже правительство США) для распространения идеологии чикагской школы по Латинской Америке [381].

Когда «чикагские мальчики» пришли к власти под прикрытием штыков Пиночета, это не показалось хорошей новостью для фонда Форда. Миссия фонда заключалась в «улучшении экономических институтов ради достижения демократических целей»[382]. Теперь же экономические институты, построенные как в Чикаго, так и в Сантьяго на средства фонда, сыграли ключевую роль в низвержении чилийской демократии, а бывшие студенты, получившие образование в США в рамках этого проекта, применяли полученные знания с шокирующей жестокостью. Положение фонда осложнял и тот факт, что это был уже второй случай за несколько последних лет, когда подопечные фонда насильственно захватывали власть; первым случаем была «берклийская мафия», моментально получившая власть в Индонезии после кровавого переворота Сухарто.

Фонд Форда помог создать экономическое отделение Университета Индонезии с нуля, но как только Сухарто пришел к власти, «почти все экономисты, появившиеся благодаря этой программе, заняли места в новом правительстве», как говорится в одном из документов фонда. Не осталось почти ни одного преподавателя для занятий со студентами [383]. В 1974 году во время восстания националистов в Индонезии, направленного против «иностранной подрывной деятельности» в экономике, фонд Форда стал мишенью для народного возмущения — многие указывали на то, что именно эта организация научила экономистов Сухарто продавать нефть и полезные ископаемые страны западным монополиям.

«Чикагские мальчики» в Чили и «берклийская мафия» в Индонезии создали фонду Форда дурную репутацию: студенты, получившие образование в рамках двух его важнейших программ, стали участниками двух наиболее жестоких во всем мире правых диктатур. И хотя в фонде не могли предвидеть, что идеи, усвоенные его подопечными, будут применяться таким варварским методом, ему пришлось столкнуться с неприятным вопросом: каким образом организация, стремящаяся к распространению мира и демократии, оказалась пособником авторитаризма и насилия?

Из опасений о своей репутации или из сожаления о случившемся — а возможно, тут действовала комбинация этих мотивов — фонд Форда, как это принято в хорошем бизнесе, занялся профилактикой этих проблем. В середине 70‑х годов фонд сменил направление деятельности: раньше он поставлял странам третьего мира «технические знания», теперь же стал основным источником финансов для правозащитного движения. Этот поворот был особенно резким в Чили и Индонезии. После того как левые в этих странах были разбиты режимами, созданными на деньги фонда Форда, тот же самый фонд начал поддерживать новое поколение бесстрашных юристов, ведущих крестовый поход за освобождение сотен тысяч политических заключенных — узников тех же режимов.

Не стоит удивляться, что, приступив к поддержке правозащитников, фонд Форда, помня о своих сомнительных действиях в прошлом, определил сферу своей деятельности как можно уже. Фонд поддерживал те группы, которые вступают в юридические сражения на основе «законности», «прозрачности» и «государственности». Как сказал один из сотрудников фонда Форда, установка этой организации относительно Чили была такой: «Как можно это сделать, не втягиваясь в политику?»[384] Дело заключалось не только в том, что фонд по своей природе был консервативной организацией, работавшей в рамках официальной внешней политики США и преследовавшей сходные цели [385]. Кроме этого, любое серьезное расследование причин репрессий в Чили неизбежно заставило бы вспомнить о роли фонда, который вооружил нынешних правителей страны фундаменталистским направлением экономической мысли.

Споры, особенно у рядовых правозащитников, вызывала также связь между фондом и Ford Motor Company. В настоящее время фонд Форда никак не связан с автомобилестроительной компанией и ее преемниками, но в 1950–1960‑е годы, когда фонд поддерживал образовательные проекты в Азии и Латинской Америке, ситуация была иной. Фонд был основан в 1936 году на добровольные пожертвования в виде акций от трех руководителей Ford Motor, включая Генри Форда и Эдселя Форда. По мере умножения средств фонда он действовал все независимее от своих основателей, но окончательно освободился от их акций лишь в 1974 году, год спустя после переворота в Чили и несколько лет спустя после переворота в Индонезии, а в правлении фонда члены семьи Форда заседали до 1976 года [386].

В странах южного конуса это приводило к поразительному противоречию: благотворительная программа той самой компании, которая была теснее всего связана с аппаратом террора — эта компания разместила тайный центр пыток на своей территории и участвовала в уничтожении собственных работников, — оставалась лучшим и часто единственным, орудием борьбы за прекращение худших нарушений прав человека со стороны режима. В те годы поддержка правозащитников со стороны фонда Форда позволила спасти множество жизней. И косвенно это повлияло на решение Конгресса США сократить военную поддержку Аргентины и Чили, постепенно вынудив режимы стран южного конуса умерить размах своих самых жестоких репрессий. Но за помощь фонда правозащитникам приходилось расплачиваться — сознательно или нет — отказом от интеллектуальной честности. Решение фонда заняться защитой прав человека, «не втягиваясь в политику», создавало такие условия, при которых было практически невозможно задаться вопросом о нарушениях, зарегистрированных в отчетах комиссий: почему это происходит, кому это выгодно?

Это наложило отпечаток на представления об истории революции свободного рынка, где не упоминается о том, в какой ситуации чрезвычайного насилия она родилась. Чикагские экономисты не говорили о пытках (это не имеет отношения к их сфере познаний), подобным образом группы правозащитников почти не упоминали о радикальных преобразованиях в экономической сфере (это выходило за рамки их узкого юридического кругозора).

Лишь один крупный отчет правозащитников того времени показывает, что репрессия и экономика — это фактически единый проект. Речь идет о проекте «Бразилия. Это не должно повториться». Обращает на себя внимание еще один факт: это единственный отчет комиссии по расследованиям, независимой от государственной или иностранной поддержки. Он основан на документах военных судов, которые сумели скопировать отважнейшие юристы и деятели церкви в те годы, когда страна находилась под властью диктатуры. Описав некоторые из кошмарных преступлений, авторы отчета задают наиважнейший вопрос, которого столь тщательно избегают все остальные: почему? И дают простой ответ: «Потому что экономическая программа была крайне непопулярна среди широких масс населения, ее приходилось реализовывать с помощью насилия»[387].

Радикальная экономическая модель, пустившая столь глубокие корни во времена диктатуры, оказалась прочнее, чем генералы, которые ее внедряли. Прошли годы после того, как солдаты вернулись в свои бараки, а латиноамериканцам вернули право выбирать себе новое правительство, но логика чикагской школы сохранилась.

Клаудиа Акунья, аргентинская журналистка и преподаватель, рассказала мне, как трудно было в 70–80‑е годы осознать, что насилие стало для хунты не самоцелью, но средством. «Нарушения прав человека были такими вопиющими, такими невероятными, что главной задачей стало их остановить. Но хотя можно было добиться уничтожения секретных камер пыток, невозможно было упразднить экономическую программу, которую начали осуществлять военные и которая продолжает реализовываться сегодня».

В итоге, как предсказывал Родольфо Вальш, гораздо больше жизней уничтожило «запланированное обнищание», чем пули. В каком то смысле все произошедшее в странах южного конуса Латинской Америки в 70‑х, что выглядело тогда как убийство, было на самом деле невероятно жестоким вооруженным ограблением. «Кровь пропавших без вести людей оказалась просто ценой экономической программы», — сказала Акунья.

Дебаты о том, можно ли действительно отделить «права человека» от политики и экономики, касаются не только Латинской Америки, этот вопрос возникает, когда государство применяет пытки для достижения своих целей. Несмотря на налет таинственности и естественное желание рассматривать их как отклоняющееся поведение, никак не связанное с политикой, пытки не такая уж сложная или таинственная вещь. Грубейшее средство принуждения, они используются с удивительной предсказуемостью, когда местный деспот или иностранный оккупант не встречает поддержки, необходимой для управления. Таковы Маркос на Филиппинах, шах в Иране, Саддам в Ираке, французы в Алжире, израильтяне на оккупированных территориях, США в Ираке и Афганистане. И этот список можно продолжать бесконечно. Массовая жестокость по отношению к заключенным — почти безошибочный индикатор того, что политики пытаются осуществлять программу — политическую, религиозную или экономическую, — которая не пользуется поддержкой большинства граждан. Как экологи могут определить экосистему по наличию некоторых видов растений или птиц — «видов индикаторов», так и пытка есть индикатор режима, реализующего глубоко антидемократичный проект, даже если этот режим появился в результате законных выборов.

Известно, что пытка совершенно ненадежное средство для извлечения нужной информации на допросе, но как средство запугивания и контроля над населением она крайне эффективна. Именно по этой причине в 1950–1960‑е годы жителей Алжира так сильно раздражали французские либералы, которые возмущались тем, что их солдаты пытают борцов за освобождение электротоком или погружают в воду, но ничего не сделали для приостановки оккупации, которая и была причиной этих зверств.

В 1962 году Гизель Алими, французский адвокат нескольких алжирцев, которая была зверски изнасилована и подвергалась пыткам в тюрьме, гневно писала: «Эти слова — давно затасканные клише, и с тех пор, как в Алжире применяют пытки, они повторяются вновь и вновь, с тем же негодованием, с теми же призывами собрать подписи протестующих, с теми же обещаниями. И эта рутина, доведенная до автоматизма, не остановила ни одного удара током или ни одной пытки водой и нисколько не ограничила власть тех, кто их применяет». О том же пишет Симона де Бовуар: «Нравственные протесты против «эксцессов» или «злоупотреблений» — это ошибка, которая косвенно делает соучастником преступления. Тут не существует «злоупотреблений» или «эксцессов», это одна всесторонняя система»[388].

По ее словам, оккупацию невозможно проводить человечно, не существует человечного способа управлять людьми вопреки их воле. И приходится выбирать, пишет Бовуар: или согласиться с оккупацией наряду со всеми ее методами принуждения, «или отвергнуть не только отдельные акции, но и главную цель, которая их оправдывает и для достижения которой они очень важны». Подобный выбор можно сделать относительно Ирака или конфликта Израиля с Палестиной сегодня, а в 1970‑е годы только с такой позиции можно было относиться к странам южного конуса. Не существует доброго и мягкого способа осуществления оккупации, подобным образом невозможно мирным путем отнять у миллионов граждан то, что им необходимо для достойной жизни, а именно это стремились осуществить «чикагские мальчики». Чтобы разбоем отнять у людей землю или привычный образ жизни, необходима сила или по меньшей мере правдоподобная угроза, именно поэтому грабители носят пистолеты и нередко их применяют. Пытки омерзительны, но часто это рациональное средство достижения определенной цели, а возможно, даже единственное такое средство. И это заставляет поставить серьезные вопросы, которые так часто не решались задать себе люди, наблюдая за происходящим в Латинской Америке. Не является ли неолиберализм по самой своей природе идеологией насилия? Может быть, его цели требуют прохождения цикла жестокой политической чистки, за которой следует подчищающая операция по поводу нарушения прав человека?

Один из самых ярких ответов на этот вопрос дает Серхио Томаселья, фермер, выращивавший табак, и генеральный секретарь Аграрной лиги Аргентины, который испытал на себе пытки и провел пять лет в тюрьме, как и его жена, другие родственники и друзья [389]. В мае 1990 года Томаселья сел в ночной автобус, направлявшийся из сельской провинции Корриентес в Буэнос Айрес, чтобы выступить перед Аргентинским трибуналом, где проходили слушания показаний о нарушении прав человека во время правления хунты. Выступление Томасельи отличалось от всех прочих. Он стоял перед городскими жителями в рабочей обуви и одежде фермера и объяснял собравшимся, что стал жертвой длительной войны — войны между бедными крестьянами, которые мечтали о клочке земли для создания кооператива, и всемогущими землевладельцами, которым принадлежала половина всей земли этой провинции. «И эта история продолжается: те, кто отняли земли у индейцев, продолжают угнетать нас при помощи своих феодальных структур»[390].

Томаселья утверждал, что жестокость, которую пережил он и другие члены Аграрной лиги, нельзя отделить от мощных экономических интересов, ради которых причиняли боль их телам и уничтожали результаты их общественной работы. Поэтому вместо того, чтобы перечислять имена солдат, которые его мучили, Томаселья стал перечислять названия корпораций, иностранных и аргентинских, которые получали прибыль от длительной экономической зависимости страны. «Иностранные корпорации навязали нам свои сельскохозяйственные продукты, свои химикаты, загрязняющие нашу землю, свои технологии и идеологию. И все это они совершили при посредстве олигархов, владеющих землей и контролирующих политику. Но нужно помнить, что олигархия также находилась под контролем тех же самых корпораций: Ford Motors, Monsanto, Philip Morris. Нам надо изменить именно эту структуру. Именно ее я обвиняю. Вот, собственно, и все».

В аудитории раздались аплодисменты. Томаселья завершил свои показания следующими словами: «Я верю, что в итоге восторжествуют истина и справедливость. На это уйдет жизнь нескольких поколений. Если я погибну в этом бою — пусть так и будет. Но в один прекрасный день мы победим. А сегодня я знаю моего врага по имени, как и мой враг знает меня».

Первое приключение «чикагских мальчиков» в 1970‑х должно было бы прозвучать грозным предостережением для человечества: их идеи опасны. Но идеологию не удалось обвинить в преступлениях, совершенных в ее первой лаборатории; эта субкультура, не ставящая под сомнения свои взгляды, получила иммунитет и свободу продолжать свое дело покорения мира. Сегодня мы снова вступили в эпоху компоративистских расправ, когда страны страдают от чудовищной жестокости военных наряду с организованными попытками переделать их по образцу экономики «свободного рынка», где исчезновения и пытки порождают ответную месть. И снова цель создания свободного рынка рассматривают вне всякой связи с причиной возникновения этой жестокости.

Загрузка...