Метельский Георгий Васильевич Доленго

Георгий Васильевич МЕТЕЛЬСКИЙ

ДОЛЕНГО

Повесть

о Сигизмунде Сераковском

ОГЛАВЛЕНИЕ:

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Глава вторая

Глава третья

Глава четвертая

Глава пятая

Глава шестая

Глава седьмая

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

Глава вторая

Глава третья

Глава четвертая

Глава пятая

Глава шестая

Глава седьмая

Глава восьмая

---------------------------------------------------------------

Повесть писателя Георгия Метельского "Доленго" посвящена

Зыгмунту (Сигизмунду Игнатьевичу) Сераковскому - неутомимому

борцу за равноправное единение России и Польши, за теснейший

братский союз населяющих эти страны народов, ссыльному солдату,

отдавшему половину своей жизни борьбе за облегчение солдатской

участи, за отмену позорных и мучительных телесных наказаний в

армии, другу Чернышевского, Шевченко, сотруднику некрасовского

"Современника", наконец, вождю восстания, охватившего в 1863

году Литву и Белоруссию.

Писатель изучил большое количество исторических материалов,

много ездил по стране. Г. Метельский известен как автор

художественных произведений, в числе которых сборники повестей и

рассказов - "Чистые дубравы", "Листья дуба", "Один шаг", "В

трехстах километрах от жизни", "Лесовичка", "Ямал - край земли",

"Янтарный берег", "В краю Немана", "Восемь дней ожидания" и

другие.

---------------------------------------------------------------

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

В дверь резко и бесцеремонно застучали.

- Кто тут? - спросил жилец по-польски. Он ждал этого стука, хотя не такого требовательного и немного позднее, ближе к рассвету.

- Полиция... Откройте! - громко ответили по-русски.

- Одну минуту. Я не одет...

Первой мыслью было выпрыгнуть в окно, в темень, в грозовой ливень, продолжавшийся уже два часа подряд... Он рывком отдернул занавеску и при свете озарившей землю молнии заметил у самого окна мундир полицейского.

Бежать было некуда.

Стук повторился.

- Вы скоро там? - нетерпеливо спросил другой голос.

- Я готов, - ответил жилец и отпер дверь.

В коридоре он увидел двух жандармов с саблями - пожилого и помоложе, хозяина корчмы, где он проводил ночь, жену хозяина, прислуживавшую вечером, и возницу, который привез его вчера в эту корчму близ австрийской границы. Возница, в длиннополом кафтане, подпоясанном узким ремешком, в облезлой меховой шапке и с грязным шарфом на шее, молча показал на него и сразу же попятился, скрылся в полумраке коридора. Остальные вошли в комнату, хозяин корчмы услужливо светил фонарем.

- Ваш вид на жительство? - спросил пожилой жандарм.

Жилец протянул ему отпускной билет, выданный в Петербурге около месяца назад. Жандарм бегло взглянул на бумагу.

- Разрешите узнать, каким образом вы очутились в Почаеве, вместо того чтобы следовать или находиться в Херсонской губернии?

- Я заехал к матери в село Лычше Луцкого уезда...

- Без разрешения? - Жандарм улыбнулся, показывая этим, что ему заранее известно все, о чем будет говорить молодой человек в студенческой куртке.

- Я узнал, что матушка больна, и счел сыновним долгом ее проведать.

- Так, так... Ваша фамилия?

- Она написана в отпускном билете Санкт-Петербургского университета... Билет же вы изволите держать в руках.

- Меня не интересует, что там написано. Постарайтесь отвечать на задаваемые вопросы!

- Пожалуйста... Сераковский. Сигизмунд Игнатьевич.

- Звание?

- Потомственный дворянин Волынской губернии.

- Год рождения?

- Тысяча восемьсот двадцать шестой.

- Вероисповедания?

- Римско-католического.

- Подорожная при вас?

- В кармане сюртука, который висит на вешалке, вернее, на гвозде, вбитом в стену.

Подорожную жандарм достал сам.

- Выдана восьмого апреля тысяча восемьсот сорок восьмого года... Пункты следования... - прочел он вслух. - Почему не отметились в Житомире?

- Не успел. Я уже говорил вам, что торопился к больной матери.

- У вас есть вещи?

- Вот только саквояж.

- Разрешите взглянуть...

Саквояж был почти пуст. В нем лежала пара чистого белья, польская драма "Иордан", почтовая карта Российской империи и восемнадцать полуимпериалов в потертом кожаном портмоне.

- А это что такое? - грозно спросил жандарм, вынимая из-за подкладки саквояжа пистолет.

- Он даже не заряжен, - ответил Сераковский спокойно.

- Не имеет значения... Попрошу вас следовать за мной.

- Куда?

- Это вас не касается, господин Сераковский. Вопросы здесь задаю я, а не вы.

Жандарм помоложе взял саквояж. Сераковский надел студенческий сюртук, шапку и вышел из комнаты. Во дворе ждала пролетка, в которую жандарм постарше сел первым. Рядом занял место Сераковский, второй жандарм вскочил на козлы, махнул на прощание рукой полицейскому, и пара коней не спеша потрусила по размокшей немощеной дороге.

Уже начало светать. Гроза ушла на север, необычно ранняя, первая в этом году, небо очистилось, и лучи еще невидимого солнца вдруг вспыхнули на позолоченных куполах Почаевской лавры. Туда уже стекались богомольцы.

- Спать хочется, - устало сказал жандарм постарше. - Ни дня тебе, ни ночи... Беспокойное время настало, господин Сераковский.

И он посмотрел в сторону границы, за которой лежала принадлежавшая Австрийской империи Галиция.

Сераковский вдруг усмехнулся:

- В одной из французских газет недавно была напечатана карикатура: из бутылки шампанского с надписью "Франция" вылетает пробка, да так, что разносит и французский трон и самого Луи Филиппа. А рядом - Россия. В виде штофа русской водки... - он показал руками, как примерно выглядит этот штоф. - Водка, само собой разумеется, не бурлит, и на пробке спокойно и величественно восседает наш монарх.

- Карикатура на государя императора?! - Жандарм повысил голос. - Я запрещаю!..

- К сожалению, вы не поняли ни меня, ни французского художника. Своим рисунком он хотел показать, что в России все так спокойно...

- Вот вашего брата и тянет за границу, - ворчливо сказал жандарм.

- Надеюсь, это относится не ко мне.

- Именно к вам, господин Сераковский. Признайтесь, ведь вы хотели уйти в Галицию и об этом договорились с извозчиком... Нам, господин Сераковский, все известно.

- Ни с кем я не договаривался! И вообще, зачем мне переходить границу? - Сераковский пожал плечами.

- Ну это ясно - чтобы принять участие в мятеже, в смуте, которая там поднялась... Хорошие люди из Галиции к нам бегут, - доверительно сказал жандарм. - А вы куда? Такой молодой, и уже в инсургенты! Вам ведь только двадцать два года!..

...Итак, Крыштан его предал. Кто бы мог подумать!

Он вспомнил, как в Кременце на постоялом дворе встретил этого разбитного извозчика. Сюда Сераковский приехал с умыслом. Отказавшись от записанного в подорожной направления, он побывал сначала в Житомире, где повидался с младшим братом Игнатием, еще гимназистом, потом через Луцк поехал в село, где жила мать, и уже оттуда направился в Кременец, поближе к австрийской границе. Там и познакомился с Крыштаном. Извозчик был как извозчик - пожилой, смуглый, кудлатый, много говорил и много жестикулировал при этом. Сераковский нашел его в бедной и грязной лачуге с почерневшими стенами и провисшим от ветхости потолком. У раскаленной печи стояла пожилая женщина с лихорадочным чахоточным румянцем на щеках, должно быть жена Крыштана. За столом, на полу и на деревянной кровати возилось множество оборванных детей - мал мала меньше.

- Пан Соснович посоветовал мне обратиться к вам с одной деликатной просьбой, - сказал Сераковский, войдя в лачугу извозчика.

- Слушаю пана, - ответил хозяин, наклоняя прикрытую ермолкой голову.

- Мне надо перебраться на ту сторону, - Сераковский показал рукой по направлению к границе. - Там у меня невеста.

- О, у пана невеста! - Крыштан причмокнул языком. - Но это не так просто - попасть в Галицию, как кажется пану.

- Конечно, не даром...

- И сколько пан заплатит?..

Сначала все шло хорошо, Крыштан довольно быстро доставил его в Почаев, небольшое местечко, существующее в основном за счет богомольцев, стекавшихся в лавру, и посоветовал остановиться в захудалой корчме, куда среди ночи и явились жандармы.

Сейчас он снова ехал в Кременец обсаженной вязами дорогой с полосатыми верстами, с той лишь разницей, что теперь его сопровождал не Крыштан, а два жандарма. Выехав на тракт, кони пошли резвее, и часа через два на горизонте показались две костельные башни с железными крестами.

Они въехали в город через Русские ворота - массивную арку в толстой крепостной стене. Пролетку начало нещадно трясти на булыжной мостовой, по сторонам которой стояли похожие друг на друга островерхие каменные домики ремесленников. К толстым шулам ворот были прибиты цеховые знаки, заменяющие вывески, - ножницы (здесь живет портной), бочка (бондарь), лошадиная морда (извозчик)...

В жандармском управлении, куда они приехали, Сераковского поместили в пустую комнату с решетками на окнах, столом в углу и двумя стульями, один из которых предназначался для посетителей.

- Можете располагаться как дома, - сказал жандарм. - Сейчас вам принесут из трактира завтрак. Небось проголодались? А я пойду спать...

Завтрак был скудный, невкусный, и Сераковский едва поковырял вилкой. Когда убрали посуду, в комнату, гремя саблей, вошел жандармский офицер, задавший примерно те же вопросы, что и жандарм в почаевской корчме.

- Давали ли вы извозчику поручение вести переговоры о проводнике через границу? - спросил офицер.

- И не думал давать таких поручений, - ответил Сераковский.

- Я вам советую признаться и рассказать обо всем совершенно откровенно.

- Мне не в чем признаваться.

- Ну что ж, в таком случае я буду вынужден препроводить вас в Житомир к губернатору.

От Кременца до Житомира добрались немногим более чем за сутки. Бричка ехала знакомой с детства дорогой. Вот и памятный поворот на Лычше, высокий черный крест с иконкой, повязанной вышитым рушником. Сераковский попросил жандарма остановиться.

- Хочу взять немного родной земли, - сказал он. - Не возбраняется?

- Что ж, можно... - равнодушно ответил жандарм.

Сераковский набрал горсть земли у кромки поля и завернул в носовой платок.

Утром уставшего от быстрой езды и бессонной ночи Сераковского доставили к губернаторскому дворцу. Беседа с начальником губернии была непродолжительной. Сераковский по-прежнему отрицал свое намерение нелегально перейти границу.

- Вы не желаете, молодой человек, сказать всей правды, а посему заставляете меня делать то, чего бы мне не хотелось.

Волынский губернатор соврал. У него уже лежало полученное из Петербурга предписание - срочно и под строгим караулом переправить Сераковского в Третье отделение.

Путь был наезжен. В прошлом году по нему везли арестованных членов Кирилло-Мефодиевского братства. И в одной из бричек сидел охраняемый полицейским и жандармом Тарас Григорьевич Шевченко. Дело не удалось сохранить в тайне, и в студенческих кружках Петербурга бурно и гневно осуждался произвол "коронованного жандарма" - Николая I, жестоко расправившегося с участниками Кирилло-Мефодиевского братства. Одним из кружков руководил студент камерального отделения университета Сигизмунд Сераковский.

...Летели лошади. Смотрители на почтовых станциях услужливо предлагали отдохнуть, но сопровождавший Сераковского жандарм показывал запечатанный сургучом пакет и требовал свежих лошадей.

- И рад бы, да ничего не поделаешь - служба!..

Станционный смотритель записывал подорожную в шнуровую книгу, Сераковский с жандармом торопливо пили чай или обедали, и снова ямщик понукал лошадей.

В Петербурге, на заставе, пассажиров прописали.

- Вот мы и опять путешествуем, - сказал жандарм знакомому чиновнику.

- Поменьше бы таких путешествий. - Чиновник в ответ грустно улыбнулся. - Намедни одного в цепях из столицы проводили. Не встречали?

Перед ними лежал Петербург. Он медленно появлялся из тумана, вырастали громады серых зданий, заслоняя друг друга, кирпичные дымящиеся трубы заводов на окраине, кладбища за каменными оградами и теряющиеся в пасмурном небе шпили и купола церквей.

Потом были торцы Невского, набережная реки Фонтанки, Цепной мост, проехав который бывалый извозчик сам свернул на Пантелеймоновскую, где и остановил притомившихся лошадей.

- Приехали, господа хорошие!

У железных ворот дежурили два "архангела" - жандарма. Они охраняли вход в огромный серый дом во дворе - печально знаменитое Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии. Это были задворки, один из второстепенных подъездов, через который доставляли преступников.

Жандарм пропустил вперед Сераковского с саквояжем и вынул из сумки пакет.

- Прошу вас следовать за мной!

Они прошли через вымощенный булыжником двор к двери и поднялись по крутой, плохо освещенной лестнице. Их встретил высокий жандармский офицер в чине майора, с бледным узким лицом и зачесанными назад редкими волосами. Молча, не удостоив Сераковского и словом, он пошел впереди по широкому коридору с бесконечным рядом дверей с застекленными окошками, задернутыми занавесками. Навстречу шагал пожилой солдат-часовой. Майор назвал ему какую-то цифру, солдат побежал в конец коридора и распахнул дверь в одну из комнат.

- Вот ваше жилище, господин Сераковский, - сказал офицер. - Скоро к вам придет смотритель.

Сераковский услышал, как щелкнул в замке повернутый снаружи ключ.

В комнате стояли узкая железная кровать, покрытая одеялом из грубого солдатского сукна, столик, два стула и параша в углу. В дверное стекло, отодвинув занавеску, заглянул уже знакомый Сераковскому солдат: ему надо было знать, что делает арестант, не занимается ли он чем-нибудь недозволенным.

Вскоре пришел сутулый, остроносый человек лет шестидесяти. В руках он нес сверток с бельем, больничного вида халат и стоптанные башмаки, а под мышкой - толстую книгу.

- Здравствуйте, молодой человек, - сказал он. - Меня зовут Михаил Яковлевич. Я, так сказать, смотритель сего богоугодного заведения. - Он тихонько и довольно рассмеялся. - Извольте раздеться и надеть на себя вот этот костюм от самого дорогого портного... А в платочке, простите, что у вас?

- Земля с родины. Я бы хотел оставить это при себе.

- Оставляйте, молодой человек... родная землица, - мечтательно протянул смотритель. - Многие из вашей братии просили прислать с воли хоть щепотку... перед дальней дорогой, значит. А вы вот хоть и молоды, а догадались загодя запастись.

Сераковский скинул с себя свое студенческое одеяние и надел казенное - все белое, включая штаны и носки.

- Вот еще извольте шлафрок. - Смотритель подал длинный, не по росту, халат. - А теперь попрошу ваше имя, звание, происхождение...

- Боже мой! Меня спрашивают об этом по крайней мере в десятый раз! воскликнул Сераковский.

- Это еще не самое страшное, молодой человек. - Смотритель раскрыл шнуровую книгу, вынул из кармана чернильницу, отвинтил крышку и обмакнул в чернила гусиное перо... - Семейное положение?

- Холост.

- Чин?

- Пока первый, четырнадцатого класса.

- Воспитание?.. Адрес местожительства?..

Смотритель задал еще несколько вопросов, после чего аккуратно закрыл книгу.

- Ужин прикажете сейчас подать или погодя? - спросил он.

Сераковский невесело усмехнулся:

- Разве я могу здесь приказывать?

- Насчет ужина? Почему же? Насчет ужина - можно, молодой человек...

Ужин принес солдат. Он молча постелил на столике салфетку, положил ложку, трехкопеечную булку и поставил три судка с едой.

- А нож и вилка? - спросил Сераковский.

- Никак не положено, ваше благородие. Как бы не поранились.

Солдат унес опорожненные наполовину судки. Громко, словно выстрел, щелкнул ключ в замке двери. Сераковский вздрогнул. Только сейчас он с беспощадной ясностью ощутил, что же с ним случилось. Напряжение, в котором он держал себя всю дорогу от Кременца до Петербурга, стараясь не показать ни сопровождавшему его жандарму, ни смотрителям на станциях свое душевное состояние, было слишком велико. Наступила реакция.

Он бросился на жесткую кровать, уткнулся лицом в подушку, не замечая, что острые перья больно колют щеки. Что будет теперь? - спрашивал он себя. Неужели его вина так велика, что заслужила внимание самого Третьего отделения, которое (о, он это хорошо знал!) занимается только важными государственными преступниками?

За дверью, шаркая сапогами, ходил солдат. Время от времени он заглядывал в комнату, а когда стемнело, принес ночник - глиняную плошку с растопленным салом и куском фитиля. Ночник отчаянно коптил, черный столбик, колеблемый воздухом, поднимался кверху, наполняя камеру смрадом.

Сераковский погасил ночник, но тотчас вошел солдат и снова зажег фитиль.

- Светло ведь... белые ночи, - сказал Сераковский, закашлявшись от копоти. - Зачем этот огонь?

- Так положено, ваше благородие. Не могу знать...

Сераковский подошел к раскрытому окну. Со двора тянуло сыростью и холодом, горьким запахом осины от сложенных у стены дров. Едва слышные в ночной тишине проиграли крепостные куранты.

Устало опустившись на табуретку, Сераковский вынул из кармана платок с землей и вспомнил, как недавно в Петербурге, держа в руке горсть так похожей на эту литовской земли, он приносил присягу. В комнате тускло горели свечи, едва освещая лица его товарищей по "Союзу литовской молодежи", вернее, по одному из тайных студенческих кружков, входящих в этот союз, созданный виленскими учителями Францишеком и Александром Далевскими. В тишине отчетливо и торжественно звучали слова:

"Перед лицом бога и всего человечества, перед лицом моей совести, во имя святой польской народности, во имя любви, которая соединяет меня с несчастливою моею отчизною, во имя великих страданий, которые она испытывает, во имя тех мук, которые терпят мои братья поляки, во имя слез, проливаемых матерями по своим сынам, погибшим или теперь погибающим в рудниках Сибири, не то в казематах крепостей, во имя крови мучеников, которая пролита и еще проливается на алтарь самоотвержения за отчизну; во имя ужасной и вечнопамятной польской резни: я, Зыгмунт Сераковский, зная, что в силу божеских и человеческих законов все люди равны, свободны и друг другу братья - равны в правах и обязанностях, свободны в употреблении своих способностей ко всеобщему благу, веря, что идти в бой против насилия и неравенства прав, в отчизне моей существующих, есть долг и доблесть, убежденный, что согласие составляет силу и что союз, заключенный между собою нашими притеснителями, может быть ниспровергнут единственно совокупными силами народов; проникнутый верою в грядущее Польши, единой, целой, независимой, воссозданной на основаниях вседержавства народа, вступаю с полной уверенностью в свободный союз угнетенных поляков против угнетателей и их сообщников, для того чтобы призвать к новой жизни мою отчизну..."

Собирались на квартире у Сераковского. Так получилось, что в тайном кружке он стал главным, а его слово - решающим в споре. Споров было много, преимущественно о том, как достичь основной цели - освобождения Польши. Будущая Польша мыслилась великой, какой была до раздела - с Литвой и Юго-Западной Русью. Для достижения этой цели каждый готов был пожертвовать жизнью. Впрочем, до этого было еще далеко, многие в кружке стояли за неторопливый путь реформ, рассчитанный на несколько поколений, когда народ под влиянием пропаганды образованных людей осознает свои силы...

Наутро Сераковского разбудил солдат, он поставил на пол таз и кувшин с водой. Затем пришел знакомый майор с узким лицом и смотритель Михаил Яковлевич; смотритель принес одежду, которую вчера забрал у Сераковского.

- Как спали? Здоровы ли? Довольны ли помещением? - спросил майор заученной скороговоркой.

- Все великолепно: помещение, сон, ночник, - ответил Сераковский насмешливо.

- Я распоряжусь, чтобы вместо сала туда налили деревянного масла.

- Попрошу переодеться, господин Сераковский, - сказал смотритель, раскладывая на кровати одежду.

Пока Сераковский натягивал на себя платье, офицер сидел и курил, а смотритель стоял, наклонив набок голову и наблюдая за арестантом.

- Извините, тут немного того... мелом-с, - сказал он и потер ладонью запачканное место на студенческом мундире.

Майор шел сзади, приказывая, куда идти.

- Пожалуйста, прямо... Теперь направо по коридору... Налево... Через двор вон к тому подъезду...

Дежуривший у подъезда часовой дернул за проволоку звонка. Звонок звякнул где-то далеко, возвещая, что ведут преступника, которого надо встретить. И снова были лестницы и коридоры, чем дальше, тем более чистые и светлые, устланные коврами. Жандармский офицер с обезображенным оспой лицом молча козырнул майору и раскрыл дверь, к которой была прикреплена табличка: "Леонтий Васильевич Дубельт, управляющий III Отделения собственной Е. И. В. канцелярии".

Сераковский, конечно, слышал о Дубельте, об этом шпионе номер один, или, как его еще называли, "шпионе аншеф", то есть главном, и даже об этом кабинете, в преддверии которого он сейчас стоял и куда стекались политические доносы со всей России. Сюда ежедневно приходили доносчики-любители и те, кто сделал из этого преступного ремесла себе профессию, агенты-подстрекатели, провокаторы разных мастей и рангов, от совсем дешевых "мальчиков на побегушках" до очень дорогих "мастеров своего дела", срывавших за услуги немалый куш. Дубельт исправно платил каждому доносчику, соразмерно проявленному усердию, десятками и сотнями рублей, но всегда так, чтобы цифра вознаграждения делилась на три - в память об иудиных тридцати сребрениках. Он любил хвастаться в узком кругу, что органически не переносит предателей, в руках которых донос может стать орудием личной мести самому честному и благородному человеку.

- Пожалуйте сюда, - сказал жандармский офицер Сераковскому, показывая на дверь.

Сераковский вошел в большой кабинет с окнами на Фонтанку, со шкафами из красного дерева, диваном и мягкими зелеными креслами. За огромным письменным столом, стоявшим перед камином, сидел пожилой человек с прокуренными усами, одетый в синий генеральский мундир, на котором холодно сияла большая восьмилучевая звезда. Острые, пронзительные глаза его смотрели пристально. Несколько мгновений, показавшихся Сераковскому невероятно долгими, морщинистое худое лицо Дубельта оставалось неподвижным, но постепенно морщины на лбу расправились, и раздался тихий голос:

- Я бы предпочел с вами встретиться в другой обстановке, мой юный друг, и по другому поводу.

Сераковский растерялся. Он не ожидал подобного приема, обращения "мой юный друг"... Что это - насмешка? Злая шутка? Или, может быть, всесильный жандармский генерал хочет проявить по отношению к нему справедливость, тщательно разобраться во всем?

- В этой комнате вы можете чувствовать себя как дома, мой юный друг... Садитесь.

На бесстрастном лице Дубельта появилось подобие улыбки, и он даже чуть привстал со своего с высокой спинкой кресла, чтобы еще раз, тем же слабым, однако ж заметным движением руки показать на кресло напротив.

Сераковский молча поклонился и сел.

- Вы свободны... - Дубельт сделал знак офицеру, и тот неслышно удалился из кабинета; шаги скрадывал толстый, застилавший весь пол ковер.

- Я не буду задавать официальных вопросов, которыми вам, очевидно, неоднократно докучали, - сказал Дубельт все тем же любезным голосом. - Я пригласил вас к себе, мой юный друг, чтобы по-отечески побеседовать с вами и выяснить размер ошибки, которую вы, я полагаю, невольно допустили.

Сераковский еще не проронил ни слова, не зная, как себя вести с этим странным человеком.

- Как здоровье вашей матушки? Надеюсь, она уже поправилась?

- К сожалению, я не имею от нее никаких сведений, господин генерал. Мне не разрешили написать ей даже двух слов.

- Что вы говорите! - Дубельт сделал удивленное лицо. - Мы исправим эту ошибку. Вы можете сегодня же написать вашей матушке подробнейшее письмо, и я обещаю, что оно уйдет немедленно.

- Спасибо, господин генерал...

- Итак, - Дубельт оперся локтями о стол и вытянул голову вперед. Итак, мой юный друг, вы изменили свой маршрут в Херсонскую губернию исключительно для того, чтобы повидаться с больной матушкой. О, я высоко ценю ваши сыновние чувства!..

- Вы совершенно правы, господин генерал. Я сделал это только ради матушки.

- И перейти границу решили лишь из простого, естественного в вашем возрасте любопытства... Не тай ли, мой юный друг?

- Я не собирался переходить границу, - ответил Сераковский по возможности твердо.

- И следовательно, этот... - Дубельт заглянул в какую-то лежавшую на столе бумажку, - этот Крыштан просто выдумал про вас небылицу.

- Наверное. Он очень беден, а за донос неплохо платят...

- Я понимаю вас, мой юный друг. - Дубельт поморщился. - Донос - это так нечистоплотно, нечестно... Будто попал в сточную канаву. - С каждым новым словом лицо жандармского генерала принимало все более брезгливое выражение, и можно было подумать, что он действительно попал в сточную канаву и никак не может оттуда выбраться. - А ваш батюшка, надеюсь, он в добром здравии? - спросил Дубельт, не меняя выражения лица. - К сожалению, нам ничего не известно о нем... Его зовут, кажется, Игнатий?

- Он скончался, господин генерал.

- Давно ли? При каких обстоятельствах?

- Мне шел четвертый год, и я не помню подробностей...

- Четвертый год... Вы родились, мой юный друг... - Дубельт снова заглянул в бумажку на стопе, - ...в тысяча восемьсот двадцать шестом году, и, таким образом, ваш батюшка скончался... если я правильно произвел в уме арифметическое действие, в тысяча восемьсот тридцатом. - Дубельт тяжело вздохнул. - Страшный год, когда несчастная Польша ввергла себя в пучину кровавого восстания... Надеюсь, ваш батюшка не находился в рядах инсургентов?

Сераковский молчал. Не мог же он сказать этому главному жандарму России, что помнит ту ночь, когда его отец навсегда покидал дом, чтобы уйти к повстанцам. Что-то разбудило Зыгмунта (сдержанный ли шепот матери, тихие, осторожные шаги, бряцанье отцовской сабли...), он спросонья приоткрыл глаза и увидел склоненное над ним бородатое, нежное и суровое лицо отца. Отец трижды перекрестил его и тихонько поцеловал в лоб. В четыре года трудно понять, что происходило в родительском доме, но последние слова отца запомнились: "Спи спокойно... Собственной грудью прикрою тебя".

- ...Например, о своем отце я знаю все, - снова услышал Сераковский журчащий голос генерала. - Даже любопытную подробность о его женитьбе. Дубельт улыбнулся. - В свою бытность в Испании мой батюшка похитил там принцессу царствовавшего королевского дома и обвенчался с нею. Не правда ли, пикантно, мой юный друг?.. Кстати, если вы желаете, мы поможем вам узнать подробности кончины вашего батюшки... - Он снова заглянул в бумагу, - Игнатия-Антона Сераковского.

- Не стоит беспокоиться по пустякам, господин генерал.

- О, это совсем не такие пустяки, как вам кажется! В жизни довольно часто случается, что сын идет по стопам отца.

...Да, в чем, в чем, а в этом жандармский генерал прав. Что может быть святее памяти о солдате, погибшем за свободу отчизны, о его мужестве, о его героической смерти в бою с карателями! В ту памятную ночь отец ушел в отряд, организованный им под Уманью. С тех пор в доме как бы поселился дух протеста против существующего режима, против тех, кто поработил Польшу. О свободолюбивых настроениях тихого дома в Лычшах свидетельствовали портреты Костюшко на стенах, повстанческая конфедератка с металлическим гербом - рельефной Адамовой головой над двумя скрещенными костями, стихи Адама Мицкевича, которые по вечерам читала вслух бабушка Мария Моравская. Ее муж погиб, сражаясь в одном из повстанческих отрядов. Два брата матери - пани Фортунат - тоже с оружием в руках защищали свободу Польши в 1831 году. Один из них был ранен в руку, и маленький Сераковский не уставал слушать его рассказы о том сражении...

Легкий шум у двери вернул Сераковского к действительности. В кабинет вошел адъютант Дубельта.

- Ваше превосходительство, прибыл Булгарин. Сказать, чтобы обождал?

- Нет, зачем же? Проси!.. Надеюсь, мой юный друг не будет в претензии, если придется прервать наш разговор. Впрочем... - по лицу Дубельта пробежала легкая усмешка.

Так вот он какой, редактор "Северной пчелы", едва ли не самой популярной и самой цареугодной газеты в России. Сераковский с любопытством рассматривал вошедшего в кабинет широкоплечего, тучного, толстоногого человека с оттопыренной нижней губой и хитрыми большими глазами, которые виновато и в то же время подобострастно глядели на Дубельта.

- Здравствуйте, Леонтий Васильевич! Явился, как вы изволили приказать. Не ведаю только зачем, - сказал Булгарин заискивающе.

Дубельт не ответил на приветствие. Он медленно поднялся с кресла и, опершись обеими руками о край стола, хмуро уставился в сникшего сразу под его взглядом Булгарина.

- Ты... Ты у меня! - вдруг закричал Дубельт. - Вольнодумствовать вздумал?! О чем ты написал в своей поганой статейке? Климат царской резиденции бранишь? А известно ли тебе, что государь император изволил высказать мне свое неудовольствие? - Дубельт замолчал и, выдержав длинную паузу, сказал: - Становись в угол.

- К-как, в-ваше превосходительство... в угол? - Редактор "Северной пчелы" ошалело глядел на Дубельта.

- Очень просто. Носом к стенке...

Сераковский с удивлением следил за нелепой сценой. Странное дело, несмотря на крик, Дубельт не выглядел по-настоящему сердитым: так кричит учитель на своего любимого ученика - для острастки, для того, чтобы провинившийся впредь не допустил новой шалости.

Булгарин повиновался.

Дубельт действительно быстро остыл, успокоился, и Сераковский снова услышал его ровный голос.

- Надеюсь, вам известно, мой юный друг, что господин Булгарин поляк, как и вы. И этот поляк, несмотря на некоторые ошибки, за которые мы его строго наказываем, верой и правдой служит своему государству. - Дубельт вышел из-за стола и сел на кресло ближе к Сераковскому, как бы показывая свое расположение к нему. - И все же поляки бунтуют. Каким большим несчастьем явились недавние волнения в Галипии! Сколько в этом безрассудном предприятии было невинных жертв! Крестьяне, которых их владельцы сами же подготовили к восстанию, начали резать помещиков, и много семейств в ужасе бежали из Галипии под нашу защиту и покровительство. Сердце обливается кровью, когда подумаешь о них.

- Я полагаю, господин генерал, что в Галиции поляки бунтовали не ради собственного удовольствия. Их заставляла бунтовать сама жизнь, - сказал Сераковский.

- Вы так думаете?

- Всякий народ будет бунтовать, если он угнетен.

- О, вы высказываете, однако, довольно смелые мысли, мой юный друг. Дубельт помолчал. - Мысли, за которые недолго отправиться и в крепость... - Он выразительно посмотрел в окно, на Инженерный замок, в котором был задушен Павел. - Но забудем об этом.

В кабинет заходили чиновники и офицеры, Дубельт вызывал их, звеня в серебряный колокольчик, они равнодушно смотрели на стоявшего в углу Булгарина, разговаривали и уходили. Сераковский подумал, что, наверное, в этом кабинете ничему не принято удивляться.

Он так и не дождался, когда Дубельт позволит редактору "Северной пчелы" покинуть угол. Посмотрев на часы, главный жандарм вызвал адъютанта и приказал ему проводить Сераковского.

- До скорой встречи, мой юный друг, - сказал на прощание Дубельт. Мне было очень приятно иметь вас своим гостем. Я вас попрошу к себе, как только соскучусь по умному и интересному собеседнику.

В камере Сераковский долго думал над событиями дня. Он по-прежнему боялся Дубельта, и в то же время этот человек чем-то привлекал его ласковыми речами, ровным голосом, может быть, даже тем, что поставил в угол редактора "Северной пчелы". На секунду мелькнула мысль: а что, если внять совету Дубельта, рассказать, что он действительно хотел присоединиться к формируемой в Галиции генералом Бемом национальной гвардии. Но благоразумие взяло верх над порывом, и он решил, что делать этого ни в коем случае нельзя.

Между тем тяжелая и опасная машина Третьего отделения уже завертелась. После разговора с Дубельтом шеф жандармов граф Орлов срочно запросил характеристику на своекоштного студента Сигизмунда Сераковского в самом университете и у попечителя Санкт-Петербургского учебного округа Мусина-Пушкина. Секретные запросы полетели в Житомирскую гимназию, которую закончил Сераковский и где сейчас учился его брат Игнатий. Архивной части Третьего отделения был дан приказ немедленно проверить, не возбуждались ли в прошлом дела против родственников арестованного.

В ожидании, пока придут ответы, Сераковского несколько дней не тревожили. Он написал длинное письмо матери и отдал его смотрителю. Сераковский не знал, что по приказанию Дубельта письмо задержали и внимательно прочли - не высказал ли арестованный что-либо новое, что могло бы его изобличить.

- ...Я весьма рад видеть вас снова, мой юный друг. Спешу обрадовать: мы только что получили отличную характеристику от вашего университетского начальства... Садитесь и слушайте.

И на этот раз все было точно так же, как в прошлый. В камеру явился Михаил Яковлевич и принес партикулярное платье, Сераковский переоделся, с удовольствием скинув с себя казенный шлафрок, и снова в сопровождении того же жандармского офицера проделал долгий путь от каземата Третьего отделения до роскошного кабинета генерала Дубельта.

- ...Садитесь и слушайте, мой юный друг. - Дубельт далеко отставил от глаз бумагу с двуглавым орлом в верхнем левом углу. - "Находясь в продолжение полутора лет на казенном содержании, постоянно отличался скромным характером, в разговорах не замечено было образа мыслей предосудительного, напротив, он был более тих и неразговорчив. Против начальства оказывал всегда должное почтение. Взысканиям вовсе не подвергался. Когда же в 1847 году был перечислен в своекоштные студенты, то при посещении Сераковского на квартире..." Кстати, вы где жили?

- На Пятой линии Васильевского острова, в доме Иконникова.

- И ваш... назовем его пока условно - ли-те-ра-турный кружок собирался в этой квартире?

- Помилуйте, господин генерал, какой кружок? Просто ко мне заходили товарищи по университету, мы ужинали вскладчину (каждый приносил какую-либо снедь), читали, танцевали, пели песни...

- Польские? Очевидно, "Боже, кто Польшу..."?

- ...русские, малороссийские... - Сераковский как бы продолжил начатую Дубельтом фразу. - Декламировали...

- "Вперед! без страха и сомненья на подвиг доблестный, друзья!"?

- Что вы, господин генерал! - Сераковский снова не ответил на вопрос прямо, хотя, конечно, не раз читал друзьям это стихотворение Плещеева, ставшее в те годы гимном молодого поколения.

- Но мы несколько отвлеклись в сторону, - сказал Дубельт. - На чем это я остановился? Ах да... "...то при посещении Сераковского на квартире инспектор ничего не замечал такого, что бы могло возбудить подозрение"... Как видите, все в порядке, мой юный друг.

Дубельт отложил бумагу и стал раскуривать трубку.

- И я скоро буду свободен, господин генерал?

- К сожалению, сейчас это уже не зависит ни от меня, ни от графа Орлова. О вашем деле доложено государю-императору, который соизволил проявить к нему интерес.

- Боже мой, какая честь! - не очень почтительно пробормотал Сераковский.

- Да, честь велика, - без тени улыбки сказал Дубельт. Он помолчал. Разрешите полюбопытствовать, не известны ли вам эти ваши соплеменники? Он раскрыл лежавшую перед ним синюю папку. - Чеховской, Завадский, Эльснен?

Сераковский задумался. Сказать правду? Умолчать? Пожалуй, лучше ни то и ни другое, нужно что-то среднее между тем и другим.

- Только по фамилиям, господин генерал. С этими мальчиками я учился в гимназии, правда, я был на три класса старше их...

- А известно ли вам, что эти "мальчики", - Дубельт едва заметно повысил голос, - перешли австрийскую границу, чтобы участвовать в галицийских беспорядках, в польском мятеже?

- Не имею понятия, господин генерал.

- Странно... Вам ничего не говорил об этом ваш брат Игнатий, когда вы виделись с ним в Житомире?

- Нет, господин генерал.

- Преступников задержали австрийские власти и передали нам. Государь, как всегда, проявил милосердие, и эти инсургенты отделались тем, что направлены рядовыми в Кавказский корпус... А между тем их следовало бы повесить, не правда ли?

- За что? - невольно вырвалось у Сераковского. - За то лишь, что они хотели свободы своему многострадальному народу? Своей отчизне?

- Ну знаете ли!

Услышав гневный возглас, Сераковский спохватился: сказал не то, что можно было здесь говорить, и с опаской посмотрел на Дубельта. Лицо жандармского генерала было сурово, глубокие темные складки на лбу обозначились резче. Он долго молчал, и Сераковскому показалось, что Дубельт придумывает ему кару.

- Я прошу вас забыть о том, что вы только что сказали, - прозвучал наконец голос Дубельта, - равно как забуду об этом и я. Я это сделаю, мой юный друг, только потому, что вижу в вашем лице человека честного и неиспорченного, юношу, которому по самому возрасту своему свойственно заблуждаться. На сегодня я вас больше не задерживаю. Будьте здоровы, сказал он по-французски и протянул руку к колокольчику, чтобы пригласить конвоира.

И снова два дня Сераковского никуда не вызывали. Постепенно он стал привыкать к подневольному положению, к солдату, который по утрам поливал ему на руки из кувшина, к невкусным обедам без ножа и вилки, к решетке на окне и к неторопливым шагам часового у двери, которые то замирали вдали, то приближались.

Чтобы хоть немного отвлечься от мрачных мыслей, он раскрывал окно и смотрел на мощенный булыжником двор и железные ворота, жалобно скрипевшие, когда их открывал дежуривший около входа жандарм. Из окна можно было наблюдать, как вели под конвоем арестованных на допросы - от каземата в главное здание Третьего отделения. Движение во дворе не затихало ни днем, ни ночью - в любое время суток в этом страшном учреждении готовы были принять новых "гостей" с воли.

Сегодня утром, глядя из окна, Сераковский обратил внимание на молодого человека в потрепанном студенческом сюртуке, с черными закинутыми назад волосами, которых давно не касались ножницы парикмахера. Он шел легко, стремительно, и казалось, что, не будь рядом жандарма, давно бы перебежал через этот угрюмый двор. Молодой человек чем-то понравился Сераковскому, и он стал с нетерпением ожидать его возвращения в камеру.

Ждать пришлось долго. Лишь в обед Сераковский вновь увидел в окно студента. Но что с ним произошло? Студент шел, шатаясь, прикладывая ладонь ко лбу.

Теперь Сераковский смог получше рассмотреть его лицо, окаймленное бородкой, невероятно бледное, с открытым высоким лбом и большими глазами. Забыв об осторожности, он просунул руку за решетку, стараясь привлечь внимание студента, и тот заметил, ответил легким движением головы.

- Не положено, ваше благородие, - услышал Сераковский голос часового. - Отойдите от греха подальше.

- Кто этот студент?

- Не можем знать, ваше благородие.

- Его били?

Солдат молча вздохнул в ответ.

Вяло отхлебывая жидкие щи, Сераковский прислушивался к тому, что делалось за дверью. Сначала все было как обычно: раздавались мерные шаги часового, но вскоре к привычным звукам прибавились другие, и Сераковский догадался: ведут избитого студента. Непомерно толстые стены хранили тайну того, что делалось в камерах, в здании почти всегда стояла гнетущая тишина, и, может быть, поэтому шаги в коридоре раздавались особенно отчетливо и гулко. Они затихли совсем рядом, и Сераковский услышал, как захлопнулась дверь. Было похоже, что студента привели в соседнюю камеру.

Постепенно в деле Сераковского накапливалось все больше бумаг протоколов допросов, выписок из архивов Третьего отделения, ответов на запросы, посланные в разные концы империи.

Пришла пора войти к государю с всеподданническим докладом, и Дубельт, забрав бумаги, направился в кабинет шефа жандармов.

Граф Алексей Федорович Орлов, с виду похожий на придворного екатерининских времен, встретил своего помощника благосклонным кивком гордо поднятой головы.

- Добрый день, ваше сиятельство, - почтительно сказал Дубельт.

- Добрый день, мон шер. У вашего превосходительства что-нибудь новое? Экстренное? Невозможно исполнить без меня?

- Да, ваше сиятельство. Дело Сераковского подошло к тому состоянию, когда необходимо сделать выводы.

- Слушаю. - Граф Орлов устало откинулся на спинку стула и прикрыл склеротическими веками глаза.

- В наших делах, ваше сиятельство, уже упоминается Сигизмунд Сераковский, за которым мы вели наблюдение в связи с его письмами к брату Игнатию. В письмах содержались заинтересовавшие цензуру иносказательные выражения, которые, однако, упомянутый Игнатий объяснил столь удовлетворительно, что волынский губернатор решил не давать ход делу.

- Дальше, - сказал Орлов, не открывая глаз.

- Получен ответ от попечителя Санкт-Петербургского учебного округа Мусина-Пушкина.

- Слушаю.

- Он сообщает вашему сиятельству, что, по отзыву инспектора студентов, Сераковский постоянно отличался скромным характером, в разговорах не замечено было образа мыслей предосудительного, напротив, он был более тих и неразговорчив; против начальства оказывал всегда должное почтение, взысканиям не подвергался, и благодаря этому отпуск студенту Сераковскому был дан... Однако он не полагает ни безвредным, ни даже приличным оставлять Сераковского в Санкт-Петербургском университете, потому что взятие его под стражу в Почаеве, где ему вовсе не следовало быть, - Дубельт выделил эти слова голосом, - возбуждает подозрение в действительном намерении его скрыться за границею.

- Полностью согласен с Михаилом Николаевичем, - заметил Орлов, не меняя позы.

- Прямых улик против Сераковского, ваше сиятельство, нет. Возможно даже, что он не совершил противуправительственных действий, но мысли, которые он высказывал во время наших с ним бесед, довольно опасны. Уверен, что, если не принять по отношению к нему должных мер, из него получится бунтовщик.

Вскоре Дубельт снова вызвал Сераковского.

- Поздравляю, мой юный друг, ваши дела идут как нельзя лучше. Не позднее чем послезавтра граф войдет к государю с предложением по вашему делу. Доклад поручено подготовить мне, и я пригласил вас, чтобы посоветоваться относительно испытания - о, поверьте, совершенно легкого! которое вам будет назначено.

Сераковский недоверчиво улыбнулся.

- В вашем учреждении всегда советуются с преступниками, прежде чем вынести им приговор? - спросил он.

- Нет, мой юный друг, далеко не всегда. И не со всеми. Но я, поверьте, питаю к вам отеческие чувства...

- Благодарю вас, генерал, - пробормотал Сераковский.

- Итак, есть три варианта испытания. Первый вариант - перевести вас в Казанский университет, второй - определить на гражданскую службу и третий - определить на службу военную. Выбирайте любой.

- Все это так странно, - сказал Сераковский. - Ну уж ежели вы предлагаете мне сделать выбор, то я бы предпочел университет...

- Прекрасно. Я об этом доложу графу. Я совершенно уверен, что их сиятельство согласится, но все же мы должны предусмотреть и отказ, не правда ли?.. Что же в таком случае? Что вы предпочитаете - быть чиновником или офицером?

- Боже мой, какое это имеет значение!

Десятого мая всеподданнический доклад был закончен. Он начинался с доноса извозчика Крыштана и продолжался подробным изложением допросов, которые снимали с Сераковского.

Одиннадцатого мая граф Орлов подписал доклад и отправил его во дворец на усмотрение Николая I.

Двенадцатого мая российский самодержец, просматривая бумаги, присланные ему из Третьего отделения, обратил внимание на доклад и бегло прочитал его.

"Я лично видел Сераковского, - писалось в докладе, - и он, повторив предо мною прежние показания... При этом я заметил, что Сераковский довольно откровенный молодой человек, но науки не столько принесли ему пользы, сколько запутали его ум".

Царь недовольно поморщился и, пропустив несколько страниц, перешел сразу к заключительной части доклада.

"...полагал бы определить его, на правах по происхождению, в один из армейских полков отдельного Кавказского корпуса, о тем чтобы генерал-адъютант князь Воронцов поручил ближайшему начальству обратить на Сераковского особенное внимание".

Лицо государя оставалось непроницаемым. Он щелкнул в воздухе пальцами, давая тем самым знак, чтобы подали карандаш.

"В Оренбургский корпус", - написал царь своим размашистым красивым почерком.

Когда курьер привез из дворца возвращенный царем доклад, граф Орлов, как обычно, покрыл прозрачным лаком резолюцию Николая Павловича, чтобы она не стерлась и осталась навсегда - для потомков.

- Объявите этому поляку государеву волю, - сказал Дубельту шеф жандармов.

Последние дни отношение тюремных начальников к Сераковскому заметно изменилось. Ему разрешили написать письма, причем не только родным, но и вообще, кому он сочтет нужным, и вместе с бумагой, чернилами и несколькими хорошо заостренными перьями принесли в камеру три свежих номера "Северной пчелы".

- Ежели желаете, можете совершить прогулку по двору на полчаса. Имеется разрешение его превосходительства, - сказал смотритель.

Эта новость тоже была приятной и, главное, как бы предрекающей, что его дело будет решено благоприятно и скоро. Нет, жизнь далеко еще не кончена и нечего вешать нос на квинту! Все обернулось не так уж плохо, как ему казалось вначале. Казанский университет - это не Петропавловская крепость, черт побери! Армейская служба тоже не сибирская каторга! Он, конечно, попросится на Кавказ, где сможет отличиться в первой же стычке с горцами, будет представлен к награде, а затем и вовсе прощен.

Насвистывая что-то веселое, он натянул на себя свое гражданское платье, которое принес смотритель. В коридоре присоединился конвоир солдат с ружьем, тот самый, который обычно приносил обед, но и это напоминание о неволе не омрачило приподнятого настроения Сераковского. По знакомым лестницам, он вышел все на тот же двор, обдавший свежестью недавнего ливня.

Раньше он ходил этим двором под надзором офицера, теперь офицера не было, и Сераковский остановился, чтобы взглянуть на окно, которое было рядом с его камерой. Он ни разу больше не видел своего соседа-студента и сейчас ожидал, не покажется ли знакомая фигура.

Должно быть, студент тоже заметил его - подошел к окну и приветливо кивнул. Сераковский ответил. Но студент вдруг сделал мало понятный знак рукой и отпрянул. "Наверное, к нему кто-то зашел", - подумал Сераковский.

Он стал ходить по двору, пересекая его то по диагонали, то зигзагом, радуясь, что имеет возможность хотя бы в таком пустяке проявить самостоятельность. Солдат молча следовал за ним.

И вдруг из двери вышел студент с конвойным офицером. Сераковский обрадовался. Будь что будет, но он перекинется несколькими словами со своим соседом по камере.

Сближаясь, они напряженно смотрели друг на друга.

- Из Петербургского университета - Сераковский.

- Погорелов - из Московского.

- За что?

- Ни за что!

Вопросы и ответы следовали один за другим почти мгновенно.

- Разговаривать не разрешается, господа! - выкрикнул конвойный.

Итак, молодой человек с приветливым лицом и голубыми дерзкими глазами - некто Погорелов из Московского университета. Сераковскому стало грустно, когда он подумал, что студенту, наверное, предстоит еще долго томиться здесь и что им никогда больше не свидеться...

- Я за вами, господии Сераковский. - К Зыгмунту подошел офицер, который всегда отводил его на допрос к Дубельту. - Попрошу срочно к господину генералу!

Дубельт встретил своим обычным слащавым приветствием: "Рад видеть вас, мой юный друг!" - и ленивым движением руки показал на кресло. Сейчас он почему-то говорил по-французски.

- Я только что был у графа, и он попросил меня объявить вам монаршую волю.

Дубельт поднялся с кресла: он не счел возможным сидя зачитывать распоряжение государя. Встал и Сераковский.

- Государь император соизволил наложить революцию на наш доклад. - Он перешел на русский: - "В Оренбургский корпус... рядовым на правах по происхождению..." Надеюсь, вы довольны столь милостивым решением государя?

- Да, да, конечно... - пробормотал Сераковский. - "На правах по происхождению", - повторил он озадаченно.

- Это очень хорошо для вас, мой юный друг. Через два, самое большое, через четыре года вы получите офицерский чин...

Сераковский вздохнул.

- Может быть, вы желаете до отъезда справить мундир? Я бы порекомендовал вам хорошего портного.

- Нет, нет, господин генерал! Я хочу приехать в Оренбург вот в этой студенческой куртке.

- Мне кажется, вы чем-то обеспокоены, мой юный друг... - Голос Дубельта звучал приторно-участливо.

- Да, генерал... Понимаете ли... мое дворянское происхождение еще не утверждено в Департаменте герольдии...

- Вот как? - Дубельт удивленно поднял брови. - Это несколько усложняет дело, но вы не беспокойтесь. Я настолько принял в вас участие, что постараюсь помочь вашей беде.

- Наш род уходит корнями в глубь веков. - Сераковскому вдруг захотелось по-мальчишески похвастаться перед этим человеком. - Он ведет свое название от местечка Старый Сераков, откуда вышли наши предки. Уже в первом поколении они приобрели право на родовой герб "Доленго" от польского слова "смелость", потом получили графский титул.

- Вы граф? Почему же вы об этом раньше не сказали?

- Только потомок графа. Сын беспоместного дворянина, который средства к жизни добывал в поте лица своего.

- Так вот, оказывается, почему вы пошли в гимназию, а не в кадетский корпус, - сказал Дубельт.

Сераковский промолчал, хотя сразу же вспомнил летний погожий день, отчий дом, ярко освещенный солнцем, и толстого исправника, стучавшего саблей, когда он поднимался по крыльцу. Зыгмунту тогда исполнилось шесть лет. Это был возраст, когда детей польских дворян, участвовавших в восстании, насильно забирали в кадетские корпуса, чтобы воспитать в верноподданническом духе. Всю неделю, пока ждали из города исправника, маленький Сераковский щеголял в девчоночьем платье. Он, и верно, в том возрасте был похож на девочку - хрупкий, маленький, с золотистыми вьющимися волосами, спадающими на плечи, и появившийся в доме исправник, извинившись за ошибку, стал вносить изменение в список.

- Значит, у вас дочь, пани Сераковская... Так и запишем, - сказал он.

Дело испортил сам Зыгмунт. Он вышел из-за спины матери и не без гордости заявил: "Я не дочь! Я сын, Сигизмунд Сераковский".

В кадетский корпус мальчика, правда, не взяли, но пани Фортуната в тот день рассталась со своим фамильным серебром...

Отправка в Оренбургский корпус задерживалась. Неторопливая почта перевозила Нужные бумаги из Третьего отделения в Инспекторский департамент Военного министерства, куда граф Орлов сообщил высочайшую волю об определении студента Сераковского в солдаты. Из Инспекторского департамента запросили разъяснение, можно ли отправить Сераковского в Оренбург обычным порядком или же следует выделить жандарма для сопровождения. Третье отделение ответило, что прецеденты уже имелись и Сераковского следует отправить только с жандармом и что такового Третье отделение назначит само. Ответ вполне удовлетворил инспекторский департамент, и там заготовили и переслали в Третье отделение очередную бумагу - отношение командиру Отдельного оренбургского корпуса генералу Обручеву: "По распоряжению его императорского величества к вам направляется..."

В эти дни Сераковский написал несколько писем матери, друзьям и попытался получить свои книги, оставшиеся у товарищей. Будущее не казалось ему мрачным, он решил, что служба в полку не помешает держать экзамен на ученую степень в одном из университетов. Степень магистра или бакалавра давала в отношении военной службы те же льготы, что и дворянское звание, довольно быстрое получение первого офицерского чина.

Сераковский находился в том свойственном молодости состоянии, когда будущее, несмотря ни на что, кажется заманчивым и влечет к себе. Впереди туман, непогодь, солдатская жизнь и в то же самое время - другая страна, новые люди, далекие невиданные места.

Отъезд был назначен на двадцатое мая. Смотритель принес снова толстую шнуровую книгу, и Сераковский расписался в получении своего студенческого одеяния, саквояжа и восемнадцати полуимпериалов в потертом кожаном портмоне.

Все это он делал будто во сне, еще не остыв от недавнего разговора с Дубельтом, с "отцом-генералом", который пообещал каждый месяц требовать отзыв о поведении его "нового сына", и если отзыв окажется благоприятным, то испытание Сераковского не продолжится и более двух лет. "Я сам буду просить за вас милосердного государя, мой юный друг".

Казенная жандармская бричка, такая же, как все жандармские брички Российской империи, стояла во дворе. Два коня нетерпеливо били копытами. Равнодушно взирал на все сидевший на козлах ямщик.

- О прошлом годе, молодой человек, вот об эту примерно пору, добродушно сказал смотритель, - отъезжал от нас один человек в том самом направлении, что и вы: малороссийский сочинитель Шевченко Тарас Григорьевич, может, слыхали? Веселый такой... А чего было смеяться да балагурить? - Смотритель пожал плечами. - Не на бал ехал - в солдатчину!

Из двери, что вела в главное здание Третьего отделения, выбежал молодой офицер с черными усиками. В руках у него был портфель, в котором лежало запечатанное сургучом отношение Военного министерства к генералу Обручеву и приказ Третьего отделения сопровождать Сераковского на пути от Петербурга до Оренбурга. "Содержать Сераковского прилично его происхождению... Обходиться снисходительно, имея, однако же, за ним наблюдение; не дозволять ему никуда отлучаться и не входить ни в какие посторонние рассуждения..."

- Можете отправляться, молодой человек, - сказал смотритель. Спокойным вы были постояльцем... никаких забот с вами. Ну, прощайте! Не поминайте лихом.

- Прощайте, Михаил Яковлевич. Хотел бы еще встретиться с вами, но только не здесь... Кстати, в мою комнату, наверное, уже есть жилец?

- Свято место пусто не бывает.

Конвоир проводил Сераковского до брички, у которой его поджидал офицер.

Сераковский последний раз взглянул на угловое окно, надеясь увидеть московского студента Погорелова, но его не было. "Что ж, значит, не судьба".

Противно заскрипели тяжелые железные ворота, но этот скрип показался Сераковскому музыкой: зловещее Третье отделение оставалось позади.

- Трогай, с богом, - сказал офицер.

Ямщик дернул за вожжи:

- Но, но, родимые! Понеслись!

Глава вторая

Силуэт Оренбурга показался на горизонте в последний день мая.

Жара к вечеру спала, клубилась рыжая пыль, поднимаемая лошадьми. На все четыре стороны, далеко-далеко расстилалась полынная дикая степь. Весна в этом году запоздала, и степь была еще свежа, отливала сизым и на ветру, когда вымахавшие по пояс человеку травы то наклонялись, то выпрямлялись, напоминала море. Тут и там краснели маки, их тоненькие лепестки, освещенные низким солнцем, светились, как огоньки.

Сераковский жадно вглядывался в степь. Он привык к Волыни, к Литве, где проводил каникулы у знакомых, к голубым озерам в сосновых борах, к холмам и перелескам. Здесь все было по-другому, было чужим, но по-своему красивым.

Шамонин, несмотря на жандармский мундир, оказался неплохим малым и собеседником. Он не кричал на смотрителей и не совал им под нос подорожную, требуя для арестанта лошадей без очереди, да в этом и не было нужды: Третье отделение на дорогах, по которым перевозили ссыльных, держало свой ямщицкий извоз.

Сто девяносто верст в сутки - не так уж много ("Когда везли Шевченко, - вспоминал Шамонин, - по триста делали!"), чтобы выбиться из сил и не замечать того, что лежит по сторонам почтового тракта.

В Симбирске они встретили длинный обоз гробов - это везли куда-то за город умерших от холеры. По бокам ехали конные городовые, отгонявшие от процессии родных. Вот уже год, как свирепствовала здесь холера. Она пришла с турецкой стороны, переплыла Каспий и Черное море и начала продвигаться на север вдоль рек и почтовых трактов. На пропахших карболкой заставах жандармскую бричку задерживали, и усталый лекарь осматривал всех троих, спрашивал, что болит, заставлял показывать язык.

Из Бузулука - последней ночевки перед Оренбургом - они выехали ни свет ни заря, спасаясь от дневной духоты; кони попались добрые, ямщик бедовый, и вот теперь, к исходу дня, подъезжали к городу.

Косые лучи закатного солнца освещали колокольни и минареты Оренбурга. Блестело, слепило глаза многочисленными окнами здание Караван-сарая с тонким изящным минаретом. Его соседство с церквами, поднявшими в небо золотые луковки куполов, говорило о том, что здесь сплелись два мира христианский и мусульманский, запад и восток, Европа и Азия.

Бричка с Сераковеким въехала в город через Сакмарские ворота, где часовой, привыкший к такого рода приезжим, не стал проверять документы, а, отдав честь офицеру, поднял шлагбаум.

Позади остался глубокий, чуть не в сажень, ров и опоясавший город земляной вал. Побежали навстречу разбросанные в беспорядке деревянные лачуги и желтые глиняные мазанки. По неметенным пыльным улицам бродили коровы и свиньи; громко гогоча и расправив крылья, пересекали дорогу табунки гусей.

Чем ближе к центру, тем оживленнее становилось на улицах. Чаще попадались каменные постройки, выкрашенные охрой, - казенные здания. Спокойно и важно двигался, звеня колокольчиками, караван верблюдов, на которых восседали проводники в белых чалмах и полосатых шелковых халатах. Сераковский наблюдал за ними с нескрываемым любопытством.

Был час намаза, и с ближнего минарета прозвучал пронзительный, похожий на женский голос муэдзина, приглашавшего правоверных к молитве. Караван мгновенно остановился; проводники, сойдя с верблюдов, опустились на колени, предварительно разостлав перед собой маленькие молельные коврики. То же самое проделали проходившие мимо бухарцы.

Бричке пришлось остановиться: молящиеся падали на колени и посередине дороги - там, где их застал голос муэдзина...

- К ордонанс-гаузу, - распорядился Шамонин.

- Известное дело, ваше благородие. Не впервой...

Иностранного слова ямщик не понимал, однако хорошо знал, что вот таких, как Сераковский, всегда доставляли к дому, в котором помещался штаб Отдельного оренбургского корпуса.

Шамонину уже не раз приходилось привозить сюда людей, осужденных "по высочайшей конфирмации". Он разыскал разомлевшего от духоты дежурного и отдал ему пакет, адресованный генералу-от-инфантерии Обручеву.

- Что ж, господин Сераковский, на этом приятная миссия иметь вас в числе своих попутчиков окончена. Я рад был познакомиться с вами. - Шамонин протянул руку. - Прощайте!

Старый писарь, устало позевывая, измерил аршином, сколько в Сераковском росту, и, не сводя с него глаз, стал записывать в книгу особые приметы прибывшего: лицо чистое, волосы на голове и на бровях светлые, с рыжеватым оттенком, глаза голубые, нос прямой, лоб высокий, от роду двадцать два года, грамоте читать и писать горазд, а имен имеет, окромя Сигизмунда, еще Эразм, Гаспар и Иосиф... По высочайшему повелению, за политические преступления в службу поступил рядовым сего 31 мая 1848 года.

- Тут, господин хороший, скучать не будете, вашим братом - поляками в Оренбурге хоть пруд пруди, - сказал писарь. - Да вот один легок на помине. - Он высунулся в открытое окно и крикнул: - Пан Венгжиновский!

- Венгжиновский! - Сераковский тоже глянул в окно и замер от удивления и радости. По улице мелкими шажками быстро шел небольшого роста человек с округлым румяным лицом.

- Аркадий! - крикнул Сераковский.

- Езус-Мария! Зыгмунт! - откликнулся тот, подбегая к окну. - Какими судьбами?

- По высочайшему повелению. В корпус.

- Ай-я-яй!.. Обожди немного, я сейчас договорюсь с дежурным.

Аркадия Венгжиновского, служившего в Оренбургской пограничной комиссии надзирателем "школы для киргизских детей", знали почти все офицеры в городе. Он приехал сюда с Волыни шесть лет назад и как-то сразу прижился в чужом краю, перезнакомился с военными и чиновниками; многие полюбили этого добродушного поляка с невинными голубыми глазами и неизменным румянцем на тугих щеках.

Венгжиновский вернулся, сияя широкой улыбкой.

- Все улажено, господин Сорокин... Зыгмунт, ты свободен до десяти часов утра. В десять надо представиться господину генералу. Не волнуйся, все будет хорошо!

Выйдя из душного штаба, пан Аркадий остановился и с дружеской бесцеремонностью повернул к себе Сераковского.

- Какой ты стал большой, - сказал он, переходя на польский. - Какой пригожий... За что же тебя?

- Тут длинная история, пан Аркадий...

- Ладно, расскажешь после. А сейчас идем к нам. Я тебя угощу пляцыками, помнишь, которые делали в вашем доме?

На улицах было много народу. В толпе преобладали военные, и Венгжиновскому часто приходилось кланяться. Делал он это легко и грациозно, как барышня.

Идти пришлось на левую сторону мутного Урала, мимо цейхгауза, закрытых соляных и провиантских лавок, солдатских казарм за глухими заборами. "Завтра и я тут поселюсь", - невесело подумал Сераковский.

- Сейчас ты увидишь маленький уголок нашей Польши, - не без гордости объявил пан Аркадий.

Улица, куда они свернули, была застроена необычными для Оренбурга домами - с мансардами под высокими крышами и просторными верандами, выходящими в садики. Над дверями иногда виднелись фамильные гербы, говорящие о знатности и былой славе высланных сюда людей. Правда, рядом с гербами можно было увидеть прозаические изображения сапога, часов, кастрюли, ключа, и это красноречиво свидетельствовало о том, что, несмотря на знатность рода, живущим в этих домах людям приходится самим зарабатывать себе на хлеб.

- Боже мой, совсем как в Луцке! - воскликнул Сераковский.

- Варшавские выселки! - усмехнулся пан Аркадий.

В доме тоже многое напоминало родину - чугунное распятие на стене залы, икона Остробрамской богоматери, засушенные цветы за ней, польские книги на этажерке, литографии, одна из которых была точно такой, как в отчем доме: могила Наполеона на острове Святой Елены со скорбным силуэтом императора между деревьями.

- Пока ты умоешься с дороги, - Венгжиновский притащил на кухню таз с водой, - я сбегаю за друзьями. Это рядом.

Через несколько минут в домике пана Аркадия стало шумно. Первым пришел худенький солдат с удлиненным, суживающимся книзу лицом, очень большими глазами и коротенькими усиками. Он щелкнул каблуками солдатских ботинок и приложил руку к околышу круглой, без козырька, фуражки.

- Рядовой второго линейного батальона, высочайше конфирмованный Бронислав Залеский!

- Зыгмунт Сераковский! Тоже по высочайшему повелению... Тебя за что? - Сераковский с ходу перешел на "ты".

- За связь с молодцами генерала Вема.

- Вот совпадение! И меня тоже. Правда, мне так и не удалось принять участие в деле.

- О, наш Бронислав уже имеет стаж, - поддержал разговор Венгжиновский. - Три года тюрьмы, высылку в Чернигов, а теперь сюда в солдаты. Прямо из Дерптского университета.

- Значит, коллеги! Я из Петербургского. - Сераковский порывисто протянул руку.

Затем в комнату с достоинством, не торопясь, вошел высокий статный военный с погонами штабс-капитана - Карл Иванович Герн, служивший дивизионным квартирмейстером.

- Рад познакомиться еще с одним изгнанником, - сказал он. - Вас уже определили в полк?

- Этот юноша только что с жандармской брички, - ответил за Сераковского пан Аркадий. - Мы надеемся на твою помощь, Кароль.

- Все будет зависеть от того, с какой ноги встанет завтра его высокопревосходительство.

Звонок над дверью в прихожей возвестил о приходе еще одного гостя, в длинной, до пят, сутане, маленького, плотно сбитого, с круглым, словно вычерченным циркулем лицом, которое к тому же светилось широчайшей улыбкой.

- Ба, кого я вижу! - радостно крикул он, направляясь к Сераковскому и раскрывая объятия.

"Боже, откуда он меня знает? - подумал Зыгмунт, тоже с жаром отвечая на приветствие.

- Пан Аркадий, скорей рассказывайте, кто этот юноша, которого я полюбил с первого взгляда.

- Ты бы сперва помолился за изгнанника, - перебил его Венгжиновский.

- О, помолиться я всегда успею. - Ксендз отпустил Сераковокого и перевел взгляд на икону. - Матка бозка Остробрамска, змылуйсе над нами, бедными поляками, а над москалями як себе хцеш...

- Э-э, отец префект, так дело не пойдет! - раздался насмешливый басок нового гостя. - Кто же будет заботиться о москалях?

- О, Федор Матвеевич! Рад вас видеть! - Ксендз оставил Сераковского и бросился навстречу "москалю" Лазаревскому, который шутливо попятился к двери.

- Пан Михал, побойтесь бога, ведь мы уже с вами сегодня дважды лобызались!

- Ну и что же? Бог троицу любит.

Он все же попытался поцеловать Лазаревского в губы, но дотянулся лишь до густой, аккуратно подстриженной бороды.

Когда Венгжиновский уже познакомил Зыгмунта с этими двумя ("Лазаревский Федор Матвеевич, чиновник особых поручений при председателе Оренбургской пограничной комиссии"... "Михал Зеленко, а по-русски Михаил Фадеевич, бывший ссыльный, а теперь капеллан Оренбургского корпуса"...), в комнату ввалился, поблескивая стеклами очков, толстенький человечек, представившийся Сераковскому Михаилом Игнатьевичем Цейзиком, оренбургским провизором. Провизор притащил с собой большой, из красного дерева ящик, оказавшийся фотографическим аппаратом.

- Нет, нет, не отказывайтесь, пан Зыгмунт, я обязательно должен сделать с вас снимок!

- Знаменитый человек. - Венгжиновский похлопал Цейзика по плечу. - Он имеет единственную на весь Оренбург фотографическую камеру!

Постепенно комната наполнилась народом. Это были либо ссыльные, либо уже вольные люди, оставшиеся служить в этом крае. Они крепко пожимали Сераковскому руки, говорили добрые, ободряющие слова, в которых он сегодня особенно и не нуждался, потому что чувствовал себя необычайно приподнято.

За большим дубовым столом пили чай из медного самовара, обсуждали последние местные новости, расспрашивали аптекаря - когда же, по его мнению, окончится эта холера? - но всего более слушали Сераковского, который громко, радуясь, что рядом друзья, рассказывал о своем аресте, Третьем отделении, Петербурге...

Сидели долго, пели польские и русские песни и не заметили, как заглянул в окна розовый, необычайно яркий рассвет, предвещавший зной и ветер. Лишь тогда гости разошлись, но Сераковский так и не прилег. "Последние свободные часы, - подумал он, - а потом казарма и муштра". Чем ближе подходило время к десяти, тем тревожнее становилось на душе. Что-то ждет его у генерал-губернатора, который, говорят, крут и строг, особенно со ссыльными?

Город проснулся рано. О начале дня возвестили резкие крики верблюдов, позвякиванье колокольчиков на их шеях и гортанные голоса погонщиков. Хозяин и гость вышли из дому загодя, чтобы, упаси бог, не опоздать в штаб корпуса.

Солнце еще только грело, а не палило, не жгло, как днем, и горожане запрудили улицы. Кричали торговцы, на ломаном русском языке зазывая покупателей. Прошла рота солдат. Служащие в форменных кителях неторопливо направлялись в присутственные места.

На проезжей части улицы лежал чернобородый человек, должно быть крестьянин-переселенец, и тихо звал на помощь. Прохожие обходили его стороной.

- Сейчас умрет, - сказал кто-то из толпы.

- Почему никто не поможет?! - опросил Сераковский и, прежде чем пан Аркадий ответил, подбежал к умирающему. - Дайте хотя бы воды!

Пока из соседнего дома принесли воду, Сераковский поддерживал руками голову крестьянина.

Подъехал на казенных дрожках военный лекарь и, мельком взглянув на обоих, распорядился:

- Отвезите тело на съезжий двор!

Толпа в ответ загудела.

- Он жив еще! - крикнул кто-то. - Живых хороните!

- Это ты травишь людей! - раздался голос.

- Он, он травит! Бей его!

Кто-то бросился вперед и остановил лошадь, другой схватился за рессору дрожек, третий начал стаскивать с козел кучера... Но тут послышался полицейский свисток, топот коней, свист казачьих нагаек. Толпа сразу отхлынула, рассеялась, и на опустевшей мостовой остались лишь дрожки с седоками, Сераковский, все еще державший голову несчастного, да рядом пан Аркадий.

- Так нетрудно и заразиться, молодой человек, - сказал доктор. Оставьте, он уже мертв...

Генерал-губернатором края и командиром Отдельного оренбургского корпуса был Владимир Афанасьевич Обручев. Верный солдатскому долгу, он безропотно принял назначение в забытый богом край, который надо было освоить, продвигаясь на юго-восток, к Бухарскому ханству, однако же тяготился жизнью в беспорядочном, диком Оренбурге на окраине империи. Высокая должность доставляла генерал-губернатору немало хлопот: надо было уживаться с киргизами, как называли всех туземных жителей, привлекать их на сторону царя, мирить бедняков с баями, а тех и других защищать от набегов кокандцев... Затем эти сосланные поляки, всегда готовые к смуте. Они были не только в солдатских батальонах и ротах, но полонили и присутственные места, занимали офицерские должности в корпусе, а граф Орлов все продолжал посылать их сюда... Не далее как сегодня утром дежурный адъютант опять положил на стол дело какого-то Сераковского, высочайше отданного в солдаты.

- Попросите этого поляка, - сказал Обручев, хмурясь.

Сераковский вошел и встретился с испытующим взглядом человека лет за пятьдесят, моложавого, в темно-зеленом генеральском сюртуке с сияющими эполетами и золотыми орденами.

- Бунтовать изволили? - спросил Обручев, держа в руке бумаги Сераковского. - "На правах по происхождению", - прочел он. - Где же эти права? Где подтверждение вашего дворянского звания?

- Мое дело находится в геральдической комиссии, ваше высокопревосходительство. Сам генерал Дубельт обещал мне поторопить производство...

- Ах, сам генерал Дубельт! - повторил Обручев. - Но мне надлежит решить ваше дело сейчас, не дожидаясь, пока начальник корпуса жандармов займется вашей особой. - Он обмакнул гусиное перо в чернила и написал четким разборчивым почерком: "Рядовым в первый линейный батальон Новопетровского укрепления".

Аудиенция у генерала Обручева продолжалась не более пяти минут.

- Видит бог, я не сумел даже поговорить с генералом, - оправдывался перед паном Аркадием дивизионный квартирмейстер Герн. - Единственное, что я смог сделать для Зыгмунта, - это определить его к вам на квартиру до отправки в батальон.

- Спасибо, Карл Иванович... А это далеко, Новопетровское укрепление? - спросил Сераковский. - Я что-то не слышал о таком.

Венгжиновский и Герн переглянулись.

- Полторы тысячи верст, Зыгмунт.

- Зато южнее Венеции, - Герн попытался подсластить горькую пилюлю.

"Вот когда начинаются настоящие испытания, - подумал Сераковский. - И ничего, ровным счетом ничего нельзя изменить. Разве что..."

Он вспомнил о Дубельте, как бы снова вернулся к событиям почти месячной давности, к встрече с человеком, который был с ним любезен, по крайней мере, не так строг, как Обручев. Он снова услышал его тихий, вкрадчивый голос: "Мой юный друг..."

Сераковский попросил бумаги, перо и сел за письмо. Он писал долго получалось не так, как хотелось, - вымарывал и бросал в корзину испорченные листы. Он не мог требовать справедливости, а только просил о ней, не мог оставаться в письме самим собою, а был лишь тем, кого бы хотел видеть всесильный Дубельт, - покорным, смирившимся, безропотно переносящим удары судьбы.

"...Да будет воля божья, но, Генерал, ведь бог не непосредственно, а через добрых людей печется о уповающих на него; может быть, бог назначил Вас моим попечителем; ежели это так, Отец-Генерал, прикажите как можно скорее выслать мои бумаги, за которыми вы послали в университет, иначе я останусь навсегда рядовым, и сделайте так, чтобы оставили в городе Оренбурге.

Ах, если б еще в этом году я мог, по Вашему назначению, броситься на батарею и отнять пушки у Шамиля; ежели же мне суждено остаться рядовым в Новопетровском укреплении, старайтесь, по крайней мере, узнать, любезный Генерал, о моем поведении и, ежели найдете, что я достойно веду себя, напишите ко мне одно слово: "я доволен тобою"; это слово вознаградит меня за все лишения".

Ночью Сераковский почувствовал себя плохо. Он не хотел будить пана Аркадия, но тот проснулся сам, зажег свечу и увидел осунувшееся, покрытое испариной лицо Зыгмунта.

- Матерь божья, что с тобой?

- Не знаю, Аркадий... - Голос Сераковского изменился и стал хриплым. Каждое слово давалось ему с трудом.

- Полежи... Я сбегаю за Цейзиком.

Михаил Игнатьевич явился тотчас. Не подходя близко к Сераковскому, он несколько минут внимательно смотрел на него.

- Не хочу тебя ни обманывать, ни утешать, Зыгмунт. Это - о н а.

Госпиталь, куда поместили Сераковского, располагался на окраине Оренбурга. Длинные каменные здания были разбросаны по парку, и в одном из них лежали только холерные больные.

Сераковского привезли туда утром, и пожилой солдат-санитар сразу же растер его тело смоченной в одеколоне щеткой, а затем обложил мешочками, наполненными горячим овсом. В палату зашел лекарь, обрусевший француз Альберт Иванович. Он назначил то, что в подобных случаях назначал всем, мятный чай, миндальное масло и капли из бобровой струи, если начнутся судороги.

Сераковский болел трудно. Был день, когда Альберт Иванович долго стоял у его койки и, скрестив по-наполеоновски руки на груди, мрачно смотрел на своего пациента. Уже было испробовано последнее средство кровопускание, но и оно не помогло, и госпитальный лекарь не знал, что еще он может сделать для больного.

- Наверное, у мосье Сераковского есть родные? Жена? Невеста? спросил он у пана Аркадия, который ежедневно приходил в госпиталь, чтобы узнать о состоянии Зыгмунта.

- У него есть мать, Альберт Иванович, есть брат и сестра, которых я хорошо знаю, может быть, есть невеста, но, увы, - они далеко отсюда, очень далеко...

Сераковский все-таки выжил. На двенадцатый день болезни он выпросил у лекаря разрешение встать и сделал несколько неверных шагов, опираясь на плечо санитара.

- Почему вы так торопитесь, господин Сераковский? - спросил лекарь. Неужели вас тянет скорее попасть в казарму?

- Вы угадали, доктор. Чем скорее я начну служить, тем скорее закончу службу. Мне еще надо что-то полезное сделать в жизни.

В госпитале Зыгмунт пролежал почти полтора месяца. Из штаба округа уже торопили лекаря - вскоре должна была отправиться из Гурьева-городка парусная почтовая лодка, и Сераковскому надо было на нее успеть. По Каспийскому морю суда ходили редко и нерегулярно.

Почувствовав себя чуть лучше, Зыгмунт стал ждать ответа на свое письмо к Дубельту. Ответа не было. "Отец-Генерал" не снизошел до переписки с государственным преступником. Правда, он пометил на полученном письме: "Через три месяца спросить, как себя ведет", - и даже зашел к графу Орлову, чтобы поговорить о своем "подопечном". Шеф жандармов согласился подписать отношение к генералу Обручеву, обязывающее того через три месяца уведомить Третье отделение о поведении Сераковского и его усердии к службе.

Дорожные сборы были недолги - что собирать солдату? Все тот же домашний саквояж, две-три книжки, подаренные паном Аркадием, все тот же студенческий мундир - одеть Сераковского в солдатскую форму должны были на месте службы, в Новопетровском. Добрые напутствия новых друзей...

В день отъезда, 17 июля 1848 года, Сераковский написал еще одно письмо Дубельту.

"Отец-Генерал! Вы позволили мне, сироте, лишенному отца, удаленному на несколько тысяч верст от моей несчастной матери, обращаться прямо к Вам, как к отцу родному, изливать, как Вы сказали, перед Вами мою душу бог наградит Вас за это!

Сегодня я отправляюсь к месту моего назначения в Новопетровск, на Каспийское море; до сих пор я лежал в госпитале... Расстроенные беглым огнем лихорадки, мои силы подверглись жестокому картечному огню холеры, но бог милостив, спас меня...

Генерал!.. Вот в чем состоит дело, которым еще в том письме я осмелился Вас беспокоить. Согласно Вашему обещанию, бумаги мои, находившиеся в университете, по первой почте после моего прибытия получены в Оренбург и 22 июня обратно отправлены в С.-Петербург, в инспекторский департамент, чтобы он решил, какие права дают мне они... должен ли я, на основании этих бумаг, остаться рядовым или Соступить в юнкера и сколько времени служить до офицерского чина.

Отец-Генерал! Просите дежурного генерала, чтобы инспекторский департамент решил мое дело в скорейшем времени и зачислил меня юнкером. Теперь, Отец-Генерал, я, как рядовой, отправляюсь в Новопетровск, 800 верст сухим путем, не на курьерских с поручиком Шамониным, но пешком, по этапу.

Я уповаю на бога и надеюсь, что со временем и в Новопетровске и в Оренбурге успею приобрести отцовское внимание и доверие моих начальников; я спокоен; правда, и на меня приходят черные минуты, особенно когда подумаю, что делает моя несчастная мать, моя молодая сестра, мой меньшой брат; с 20 апреля, рокового дня, в который меня арестовали, я не имею никакого от них известия, ни одной строки ответа на письма, написанные в Вашем штабе, в С.-Петербурге. В теплой молитве к всевышнему единственное утешение и подкрепление! Прощайте, Отец-Генерал! Я с христианским смирением отправлюсь в Новопетровск; пустыня меня не пугает, пустыня мне по сердцу..."

Пока пустыни не было, а была лишь выжженная солнцем степь, пойменные леса по берегам Урал-реки и извилистая дорога с разъезженными колеями, по которой изредка проходили обозы и верблюжьи караваны: в Россию с рыбой, солью, икрой, шкурами и к берегам Каспия - с мукой, красным товаром и безделушками для инородцев. Изредка, поднимая клубы пыли, пролетала почтовая тройка, лениво тащили арбу волы, погоняемые малороссом-переселенцем. Направо и налево, докуда видел глаз, лежали казачьи немереные земли.

По этапу из Оренбурга вышло двенадцать солдат, некоторые из них должны были остаться в Уральске, другие - в Гурьеве-городке и лишь одному - Сераковскому - предстояло добираться до Новопетровского укрепления. Солнце палило нещадно, и путники старались держаться тени деревьев, посаженных вдоль тракта.

Конвойный офицер - поручик Вербович - сразу выделил Сераковского и старался идти рядом с ним, разговаривая на равных, или же предлагал садиться с ним в бричку, которая ехала вслед за телегой, нагруженной скудными пожитками арестантов.

Дорога повторяла изгибы Урал-реки, шла через казацкие станицы, мимо озер с густой водой, из которой выпаривали соль, через бывший Яицкий городок, а теперь Уральск с его церквами, молитвенными домами и мечетями. Здесь был первый на всем пути мост через реку, и путники перебрались на правый берег, к тому месту, откуда начинался ведущий к югу оживленный Гурьевский тракт.

Гурьев-городок, как оказалось, стоял довольно далеко от моря верстах в пятнадцати. После солончаков и топей, подступавших последние дни к дороге, было радостно смотреть на саманные домики поселенцев. То тут, то там слышались звонкие удары молотов о наковальни - это работали кузнецы самое многочисленное племя гурьевских ремесленников.

У длинного деревянного причала, на Стрелецкой косе, куда Сераковский приехал вместе с конвойным офицером, стоял колесный пароход, только что воротившийся из Астрахани, да несколько небольших парусных судов, среди которых поручик Вербович сразу же отыскал почтовую лодку "Жаворонок".

- По приказу генерал-губернатора Обручева, следуем до Новопетровска, - сказал он, протягивая капитану запечатанный пакет.

- Устраивайтесь, места хватит, - равнодушно ответил капитан. - Уходим завтра на рассвете.

До устья Урала лодка шла под веслами. В дельте река раздробилась на несколько рукавов, все пространство между которыми густо заросло могучими камышами. В море подул небольшой ветер с суши, и белый треугольник паруса наполнился.

А потом было только море. До этого Сераковский знал лишь Финский залив, его серую холодную гладь, загородные дачи на песчаном берегу с изломанными ветром соснами. Сейчас перед ним было совсем другое море, теплое и ослепительно синее, о горько-соленой водой.

Над суденышком иногда проносились птицы, покрытые розовым, чистейшего цвета оперением, особенно ярким во время полета. Это были фламинго. Ночами в кромешной южной темноте поднималась из черной воды багровая круглая луна, освещая, золотя, неровную поверхность моря.

К Новопетровскому укреплению подошли на пятые сутки. Сераковский увидел обрывистую известковую скалу с возвышающейся над ней маленькой Каменной церковью и несколькими казенными зданиями, а перед этой скалой, ближе к морю, жалкие лавчонки, мазанки и кочевые казахские кибитки. Ни одного деревца, ни одного кустика не заметил глаз на всем обозреваемом пространстве - только выгоревшая трава, только песок да серый известковый камень...

Лодка еще не причалила к берегу, а уже ощущалось огненное дыхание раскаленной земли. Высохший ковыль почти лежал на ней - с такой силой дул сухой и горячий ветер. Трепетал на мачте трехцветный русский флаг. Несколько солдат и офицер спускались к берегу, наверное, встречать лодку. Два-три туземца в барашковых шапках брели тропинкой в сторону пустыни, почта их не интересовала.

У Сераковского сжалось сердце. "Южнее Венеции", - печально повторил он слова Герна и лишь сейчас понял ту горечь, которую вложил в них штабс-капитан.

Матросы спустили шлюпку и бросили в нее тощий парусиновый мешок с почтой.

- Пожалуйте и вы, господа, - сказал капитан лодки, обращаясь к поручику и Сераковскому. И добавил, помолчав: - Грустное здесь житье!

Новопетровское укрепление было возведено в 1846 году на месте форта "Сибирный Новопетровск", с казармами, гауптвахтой и несколькими пушками, обращенными жерлами к пустыне - в сторону Хивинского тракта. Это был единственный русский укрепленный пункт на восточном берегу Каспия.

В укреплении, как полагается, находился гарнизон - двадцать офицеров, врач, священник да две роты солдат. Одним из них предстояло стать Сигизмунду Сераковскому, который сейчас на шлюпке приближался к незнакомому унылому берегу.

- Ну вот мы и прибыли! - объявил поручик Вербович. - Здравия желаю, господин капитан! - Это уже относилось не к Сераковокому, а к длинноногому, с разделанными по-николаевски височками офицеру, встречавшему лодку. - Принимайте новобранца!

- Новобранца поневоле, - пояснил Сераковский с грустной улыбкой.

- Не поневоле, а по высочайшему повелению, - поправил поручик, козыряя капитану.

Капитан неприязненно оглядел прибывшего, его угловатую, ширококостную фигуру в поношенном студенческом мундире; дерзкие серые глава Сераковского смотрели без почтения и страха.

- Бунтовщик? - спросил капитан, плохо, с присвистом выговаривая "щ", и, не ожидая ответа, пошел прочь, высоко и нелепо поднимая длинные ноги.

Барак батальонной канцелярии стоял вблизи от крепостных ворот. Служилый немолодой солдат-малоросс, назвавшийся Андрием, отвел Сераковского к писарю Петрову, разжалованному в солдаты за мошенничество. Писарь был пьян еще с ночи. Он осоловело посмотрел сначала в бумаги, потом на Сераковского, после чего изрек, плохо ворочая языком:

- А, конфирмованный, а проще говоря - государственный преступник... Честь имею внести в списки первого линейного батальона... Гордитесь...

Батальон назывался линейным, потому что стоял на укрепленной линии границы.

- А теперь в цейхгауз пожалуйте, ваше благородие, - сказал Андрий.

- Какой я благородие! Такой же солдат... - Сераковский усмехнулся.

- Такой, да не совсем. Из панычей вы, сразу видать.

В цейхгаузе скучный, с испитым лицом каптенармус в чине унтера достал с полки нехитрое солдатское обмундирование - длинный черный мундир с тугим стоячим воротником, черные штаны, ремень, черную, с красным околышем фуражку без козырька. Он помог и надеть все это, застегнуть ремни от ранца, повесить через плечо манерку - жестяную походную флягу, а пониже рукавицы и патронную сумку с номером роты на ней.

- Ну вот и получился из тебя солдат, - сказал каптенармус.

Сераковский поглядел в обломок тусклого зеркала, висевший на стене. На него смотрело знакомое и в то же время незнакомое лицо, бледное, даже желтоватое от недавней болезни, с высоким крутым лбом и блестящими глазами из-под нависших бровей.

Рядом на плацу занималась рота.

Высокий грузный солдат шел строевым шагом; он с усилием, так, что и без того красное его лицо становилось багровым, оттягивал вперед ногу в тяжелом сапоге и плашмя, всей ступней, ставил ее на растрескавшуюся от жары, твердую как камень землю. Почему-то вспомнилось, что вот таким же твердым и звонким был в родном селе ток, на котором молотили цепами сжатое жито.

- Рр-аз - д-вва!.. Рр-аз - д-вва! - командовал унтер, нажимая на согласные, и в такт команде раздавались солдатские шаги. Лицо унтера было тоже напряжено, глаза выпучены, и казалось, что это не солдат, а он механически, как машина, выкидывает вперед ногу.

Неподалеку второй унтер строил отделение. Сераковский не сразу заметил веревку, натянутую у земли меж двумя колышками. По команде, похожей на рявканье, стоявшие в отдалении солдаты сорвались с места и побежали строиться. Первый ряд должен был стать таким образом, чтобы коснуться веревки кончиками носков.

- Охрименко! Где твои ноги, собака! - Унтер дополнил окрик похабным ругательством. Тяжело приседая, он подбежал к неловкому солдату и, выбросив вверх сжатую в кулак руку, стукнул его в челюсть.

Солдат молча дернулся головой и побледнел.

Побледнел и Сераковский. "Если завтра он вот так ударит меня, я его убью", - подумал он.

- Рр-аз - д-вва!.. Рр-аз - д-вва!.. Рр-аз - д-вва! - висели в накаленном воздухе слова команды.

- Глаза напра-аво!

- Отделение, на пле-чо! Равнение на середину, ша-агом марш!..

- К батальонному командиру зараз пошли, - сказал Андрий, дотрагиваясь до плеча Зыгмунта.

По заведенному порядку конфирмованным полагалось представиться всем начальникам, от самых высших до взводного и младшего унтер-офицера.

- Как зовут того... который ударил? - спросил Сераковский.

- Поташев... Ух такая зверюга, дальше некуда.

В кабинете батальонного командира было душно, почти так же, как и на плацу, несмотря на раскрытые окна и опущенные шторы. В полумраке Сераковский не сразу разглядел человека в форме пехотного майора, который сидел за письменным столом и, насупясь, изучающе смотрел на вошедшего.

- Солдат, когда он входит к начальству, обязан приветствовать его, как положено по уставу, - раздался негромкий голос. - На первый раз я вам прощаю.

- Извините, господин майор, со свету очень плохо видно...

- Раз вас пригласили войти, значит, я здесь... Садитесь, Сераковский. - Майор закашлялся. - Итак, вы прибыли к нам в качестве конфирмованного. Что же привело вас к наказанию, довольно тяжелому для студента столичного университета?

Сераковский уже кое-что знал о майоре со слов конвойного офицера.

Лет пятнадцать назад Михайлин, ныне командир расквартированного в Новопетровском укреплении батальона, окончил Неплюевский кадетский корпус; сначала он служил в Оренбурге, потом в Уральске и, чтобы получить второй просвет на погонах, согласился перебраться в Новопетровск. В молодости Михайлин мечтал о блестящей карьере, о гвардии, о Петербурге, но с годами мечты поблекли, а чувства притупились. Он свыкся со своим положением, смирился с судьбой, забросившей его на Мангышлак, простудил здесь легкие и уже не жил, а лишь отмерял, отсчитывал отпущенные на жизнь дни.

- Вам будет трудно, Сераковский, - сказал батальонный командир. - Но я получил строгое предписание начальника корпуса не делать вам никаких послаблений по строевой службе и правилам казарменной жизни. Больше того, мне вменено в обязанность с особым вниманием следить, чтобы то и другое вы выполняли неукоснительно... Теперь идите ужинать, дядька вас проводит. Надеюсь, что из вас получится хороший солдат.

Когда Сераковский и ожидавший его Андрий вышли от майора, уже наступил вечер, принесший прохладу. Мерцали крупные звезды в аспидно-черном небе, по-прежнему дул сильный ветер, с моря доносился гул прибоя.

Муштра на плацу окончилась, солдаты поужинали и прочитали молитву на ночь.

- Марш в казармы! Марш в казармы! - монотонно кричал фельдфебель, загоняя опоздавших в душный барак. - А ты чего? Тебе особое приглашение требуется?! - набросился он на Сераковского.

В казарме пахло прелью, человеческим потом, водкой. На узких деревянных, покрытых рядном нарах, занимавших всю левую сторону, лежали и сидели солдаты. Ни стульев, ни табуреток не было. На веревках, протянутых от одной стены к другой, сушилось белье. Кто-то чинил рубаху, кто-то чистил сапоги. Несколько человек, усевшись на соломенном тюфяке, азартно играли в карты.

- Вот тут ваше место будет. - Андрий показал рукой на крайние, у двери, нары. - Аккурат рядом со мной.

На новичка никто не обратил внимания, разве что покосились глазами картежники - не поставит ли штоф водки ради знакомства.

И вдруг в дальнем углу казармы с нар поднялся молодой солдат и, пристально глядя на прибывшего, сказал громко:

- Боже мой! Это же Сераковский!

- Погорелов!

Сераковский не верил глазам. К нему шел тот самый студент Московского университета, с которым он виделся во дворе Третьего отделения.

- Какая неожиданная встреча!

- И какая радостная! - добавил Сераковский.

Теперь уже все обернулись к этим двоим. Рука у Сераковского была сильная, пожатие - крепкое, и Погорелов едва удержался, чтобы не вскрикнуть.

- Правда, я предпочел бы встретиться с тобой где-нибудь в Нескучном саду... - Он осторожно, чтобы не обидеть Зыгмунта, высвободил руку.

- Или в Летнем...

- И без этой дурацкой формы... - Погорелов брезгливо дотронулся до стоячего воротника. - Такая духота, а тебе велят застегнуться на все пуговицы!

Они шептались до одиннадцати часов, пока дневальный не погасил огарок сальной свечи.

Несмотря на усталость, Сераковский спал плохо.

В шесть утра казарму поднял грохот барабанной побудки, которая давалась за час до призывного сигнала "К сбору!". Зыгмунт очнулся, с трудом открыл глаза и услышал добродушный голос Андрия, напевавшего в такт барабану: "Це тоби не дома, це тоби не дома, пидиймайсь, пидиймайсь..."

В Лычше крестьяне тоже говорили по-украински; Сераковскому на какое-то время представилось, что он дома, но грозный окрик унтера вернул его к действительности. Он быстро спрыгнул с жестких нар, решив про себя, что должен обязательно одеться первым.

Да, да, он теперь все должен делать лучше всех. Шагать! Равняться! Колоть! Стрелять! Только став образцовым "фрунтовиком", он добьется производства в офицеры, после чего можно будет либо уйти в отставку, либо поступить в Академию Генерального штаба, если он решит посвятить себя ратному ремеслу. Впервые о военном образовании он подумал, когда собрался перейти границу. В самом деле, чем он мог помочь галицийским повстанцам, поднявшимся против австрийского гнета? Тем, что очертя голову, первым бросился бы в атаку? Жизнью, которую он готов отдать за свободу Польши? Но ведь он даже не умеет держать в руках ружье! Разве не больше пользы он принесет родине, если будет не только сражаться сам, но и поведет за собой других?

- Па-а-тарапливайсь! - покрикивал расхаживавший по казарме унтер. Усем привести себя в хворменный вид як можно скорей и построиться в ранжирном порядку!

Для обитателей укрепления начался самый обыкновенный, ординарный день, точно такой, как месяц и год назад, и точно такой, какой будет через месяц и через год, - для Сераковского же все было внове. За час - с шести до семи - он должен успеть убрать постель, помыться солоноватой водой, начистить до блеска сапоги, сбрить щетину на бороде и нафабрить усы какой-то пахучей мазью, после чего "облачиться в бронь", иначе - надеть на себя и так пригнать по фигуре одежду, чтобы ни один начальник ни к чему не придрался. Большого умения тут не требовалось, и Сераковский все сделал довольно быстро, ощущая на себе испытующий взгляд того самого унтера Поташева, который вчера ударил солдата.

Каждому солдату полагалось сдать экзамен по ружейным приемам, которые, как велел заучить унтер, "имеют своей целью создать однообразие в действии огнестрельным оружием".

"Чего-чего, а однообразия тут хватает", - думал Сераковский, глядя, как Поташев показывает ему эти приемы.

- Де-елай рраз! - скомандовал сам себе унтер и быстрым движением рук поднял ружье кверху.

Сераковский повторил прием.

- Де-елай рраз!.. Де-елай рраз! - снова и снова командовал унтер, и Сераковский механически, как заведенный, выбрасывал кверху становившееся все тяжелее и тяжелее ружье. От однообразных изнурительных движений одеревенели мускулы, начало громко стучать в висках, лицо покрылось крупными каплями пота, а Поташев твердил в твердил "Де-елай рраз!" без малейшего отдыха, без паузы. Глаза унтера краснели, он все ожесточеннее выкрикивал свое каркающее "рраз!", немало удивляясь, почему этот молодой, неученый солдат еще не упал от изнеможения на землю и не попросил пощады.

Рядом стреляли, и пороховой дым ел глаза.

- За-аряжай!.. Це-ельсь!.. Пли! - осипшим голосом кричал фельдфебель Кучеренко.

Ружья были тяжелые, около двенадцати фунтов, и заряжались с дула. Сначала туда насыпали порох, потом опускали свинцовую пулю и проталкивали ее внутрь ударами шомпола.

- О-отделение, сми-ирно! Ра-авнение на середину!

- Ро-о-та, сми-и-рно! Равнение на середину! - послышались команды.

Из батальонного барака вышел угрюмый длинноногий капитан Земсков, тот самый, который вчера встретил Сераковского на причале, и, пока он медленно, с наигранной ленцой передвигался по плацу, все, кто был занят муштрой, не спускали глаз с ротного командира. Земсков в свою очередь смотрел на них, сначала как бы на всех сразу, пока его бегающий, бессмысленный после ночной пьянки взгляд не остановился на унтере Поташеве.

- Поташев, как стоишь? Убери брюхо! - рявкнул капитан.

Убрать брюхо унтер Поташев не мог, потому что оно у него было, как говорится, от господа бога. Пытаясь выполнить приказ, унтер даже покраснел от натуги.

- Разъелся, что боров, скотина! Ремня скоро не хватит!

Капитан Земсков вразвалочку подошел к Поташеву и вдруг ударил его кулаком под ложечку. Рука Поташева, отдававшая честь капитану, заметно дрогнула.

- Буду стараться, вашскродие! - выкрикнул унтер.

Но капитан уже перестал интересоваться Поташевым. Продолжая обход, он остановился перед огромным, нескладным Охрименко, с длинными крестьянскими руками, напряженно прижатыми к туловищу.

- Что за выправка, болван! - снова рявкнул ротный командир и равнодушно, будто это было чем-то само собой разумеющимся, хлестнул солдата ладонью по щеке.

"Как все это гнусно! - негодовал Сераковский. - Унтер-офицер ни за что бьет бессловесных солдат, капитан ни за что бьет унтера, который при этом из зверя превращается в овцу..."

День для Сераковского тянулся неимоверно долго. Муштра на плацу продолжалась три часа, потом был час отдыха, показавшийся минутой, обед из казарменного котла и снова шагистика, упражнения в выправке фигуры, ружейные приемы. В суматоху изредка врывались звуки барабана или горна, возвещавшие о том, что надо заканчивать одно и браться за другое, и это были единственные музыкальные инструменты, которые услаждали слух солдат все годы их службы в Новопетровском.

Погорелова Сераковский не видел с утра, тот ушел в караул и вернулся лишь к вечеру.

- Как тебе понравилась наша солдатская жизнь? - спросил Погорелов, стараясь казаться бодрым.

Сераковский невесело покачал головой:

- И ты это называешь жизнью? Впрочем, ты прав. Жизнь всюду, и то, что нас окружает сейчас, как бы ни было мерзко, - тоже жизнь. Надо взять себя в руки. Отныне, Погорелов, я не стану употреблять такие слова, как "может быть", а буду говорить "обязательно". В моем лексиконе не будет слов "обойдется", "стерпится", "мне все равно", потому что с этого дня я никогда не буду равнодушным - ни к горю, ни к радости, ни к своей ни к чужой беде. Ружейные приемы? Что ж, они тоже пригодятся! "Ать-два, левой!" - Он копировал унтера. - Ходьба укрепляет здоровье! Зуботычина, если подумать глубже, тоже приносит пользу: ты учишься ненавидеть... или прощать.

- Извини, Сераковский, но прощать таким подлецам, как наш ротный, я, право, не намерен!

- А мне его жалко. Никакой цели в жизни, никакого стремления к идеалу!..

- А пощечины? А мордобой? А розги, которые он назначает солдатам? Это ли не идеал для таких людей, как капитан Земсков.

- Грустно. - Сераковский задумался. - На Земсковых держится армия такой могучей державы, как Россия. Чем это объяснить? Как понять?

- Но в нашем гарнизоне, кроме Земского, есть еще и Михайлин.

- Тебе нравится майор Михайлин?

- Он все-таки человек.

- Кажется, так, - произнес Сераковский, вспоминая вчерашнюю встречу с батальонным командиром.

Жизнь постепенно входила в колею, и Сераковский медленно свыкался с нею. По-прежнему стояла жара, солнце накаляло воздух, даже порыв ветра из пустыни приносил не прохладу, а жгучую духоту, казалось, он дул из горящей печи. Зато восхитительны были вечера, когда спадал зной, в небе полыхали предзакатные зори, а море становилось неправдоподобно фиолетовым и словно покрытым парчой.

Барабанная дробь уже возвестила о конце занятий, и Сераковский решил наконец хоть на час покинуть каменные стены Новопетровска. Все прошлые дни он уставал до такой степени, что сразу же после сигнала замертво валился на нары, а сегодня сказал сам себе, что хватит, должен же он когда-нибудь побороть усталость! Скрывшись от недремлющего ока унтера, можно было расстегнуть китель и снять тугую фуражку, подставив голову ветру с моря.

Укрепление стояло на высокой скале, и сверху были хорошо видны мазанки и глинобитные хибары маркитантов - владельцев нескольких лавчонок и кабака. У киргизских кибиток, покрытых серым войлоком, горели костры; около них суетились старухи, варившие ужин, да бегали голышом черноголовые ребятишки. Из винной лавки вышли два денщика, они несли своим офицерам "горячие напитки" - штофы и четверти с водкой.

На лавках не было вывесок - зачем они тут? - и Сераковский, спустившись с горы, зашел наугад в первую попавшуюся. Там продавалась всякая всячина. Рядом с мешком муки красовались штиблеты, с московской бязью соседствовали цибик китайского чая, расчески, конические головы сахара в синей бумаге, табак, бутылки...

- Милости просим, - пригласила Сераковского чистенькая старушка в белом чепчике.

- О, у нас появился новый покупатель! - громко сказал хозяин, увидев Зыгмунта. - Чего изволят желать этот новый покупатель? Может быть, они хотят приобрести банку вишневого варенья, или лимон, который мы недавно получили из Персии, или красное вино? Не будем перечислять товар - в магазине Зигмунтовского есть все! - Хозяин вопросительно глянул на Сераковского. - А может быть, наш новый покупатель не имеют денег, тогда им не возбраняется открыть у нас кредит, а по такому поводу выпить вместе с нами чашечку кофе. Зофья, приготовь, пожалуйста, нам кофе.

- Спасибо! - ответил Сераковский, улыбаясь напористому хозяину лавки. - Возможно, пан - поляк? Или же просто похож на поляка? - Последнюю фразу он сказал по-польски.

- Езус-Мария! Из самой Вильны! - воскликнул Зигмунтовский еще более восторженно. - Зофья, разве ты не видишь, что у нас гость! Закрывай магазин! Сейчас мы будем пить не только кофе!

...На вечерние занятия солдаты отделения пошли без оружия, значит, не надо будет выполнять "экзерциции" с ружьем или же колоть штыками набитое опилками чучело. На плацу вместо унтера появился хмурый конопатый фельдфебель Кучеренко, человек лет сорока, который из-за этой своей конопатости так и не сумел жениться. Он велел взводу сесть, и все, кто был, сели прямо на пыльную землю. Несколько минут фельдфебель с угрюмым выражением на лице расхаживал взад-вперед. Наконец он остановился и лениво повел головой, отыскивая кого-то... Крючковатый нос, загорелая до черноты кожа и глаза навыкате делали его похожим на коршуна, высматривающего добычу.

- Галеев! - крикнул фельдфебель. - Скажи, как хвамилия командира нашего корпуса?

Галеев, растрепанный и несобранный солдат, из татар, неуклюже поднялся с земли и уставился на фельдфебеля.

- Не могу знать! - ответил он гортанным голосом.

- У, татарская морда! Сколько раз буду тебе повторять одно и то же. Хвамилия нашего командира корпуса генерал-от-инхвантерии Обручев. Садись, Галеев... - Фельдфебель высматривал очередную жертву. - Что-то давно я тебя не бил, Охрименко... - промолвил Кучеренко, глядя на сидевшего рядом с Сераковским солдата. - Встань, Охрименко, и ответь, как зовут нашу государыню императрицу?

Солдат уныло молчал.

Почему-то так повелось, что Охрименко били все - унтеры, фельдфебель, ротный командир, били с удовольствием и без всякой на то причины, просто так. Сераковский глянул на фельдфебеля - не пьян ли он? Нет, Кучеренко был совершенно трезв, он не спеша подошел к Охрименко и равнодушно, лениво ударил его по щеке ладонью.

- Севастьянов, отвечай ты - что перво-наперво надо знать солдату? Опять не знаешь, дурья твоя башка? Повторяй за мной, скотина! "Солдату надо знать... - он сделал паузу, - немного любить царя..."

- Как это "немного любить царя?" - спросил Сераковский, едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться.

- Молчать! - крикнул фельдфебель. - Кто лучше знает, что написано в "Солдатской книжке", - солдат или же его командир? Отвечай, Бондарчук!

- Командир куда как лучше должен знать, чем солдат.

- Правильно, Бондарчук, садись!.. А тебе, Сераковский, я еще покажу, как встревать! Вот что, скажи, кого мы называем врагами внутренними?

- Всех тех, кто выступает против своей родины, кто хочет ей зла, ответил Сераковский.

- Дурак, а еще в ниверситете учился, - насмешливо сказал фельдфебель. - Саенко, отвечай ты.

- Бунтарей супротив царя, веры и отечества, вроде Стеньки Разина, Пугачева, студентов, жидов и ляхов, - заученно отчеканил Саенко.

- Слышал, Сераковский? - Фельдфебель самодовольно взглянул на Зыгмунта.

- Слышал! Однако вот я, например, лях... поляк. А службу несу государеву. Какой же я враг? Врагам оружие не доверяют, а мне ружье дали, штык...

- Не рассуждать!

Кто сжавшись комочком, кто раскинув руки, кто ничком - спали на нарах солдаты. Некоторые бормотали во сне что-то непонятное, кто-то стонал. Не спал лишь Сераковский. Сегодня его назначили в наряд дневальным, вне очереди, в наказание за то, что "встревал" - возражал фельдфебелю на занятиях "словесностью".

Сераковский в полной форме и со штыком у пояса ходил по притихшей казарме. Ему надо было следить за порядком - чтобы ночью не пили водку, не буянили, не отлучались без надобности и чтобы ничего ни у кого не пропало из сундучка. Деревянные самодельные сундучки, в которых солдаты хранили деньги и личные вещи, стояли у каждого под нарами, и лишь у Сераковского и Погорелова было по небольшому дорожному саквояжу.

Время тянулось медленно. С башенки над батальонной канцелярией часы пробили полночь, потом час. В казарме стало душно, задыхалась без свежего воздуха свеча. Иногда кто-нибудь просыпался, садился, дико оглядывался вокруг и снова валился на бок, погружаясь в тяжелый сон. Иногда кто-либо выходил на минутку. Вышел и Охрименко. Другие солдаты перекидывались с дневальным словечком, а тот прошел молча, словно ничего не видя перед собой, и долго не возвращался. Сераковский забеспокоился - не случилось ли что? - шагнул за порог и услышал глухие судорожные рыдания.

Ночь была темная, только свет крупных южных звезд лился на остывающую землю Да изредка в западной части неба вспыхивали безмолвные зарницы.

Сераковский подошел к Охрименко.

- Что с тобой? - спросил он участливо.

- Бильш не можу так, не можу. Все бьють, каты проклятущи, измываются над людыной, гирш, чим над собакою. Не можу я бильш так... Убегу, вот те крест, убегу...

- Ну куда ты убежишь, Охрименко? - ласково сказал Сераковский. - С одной стороны море, с другой - пустыня.

- В Персию убегу...

- Ты думаешь, там лучше, в Персии? Чужбина ведь!

- А бог его знае...

- Покинуть родину можно только в одном случае - если уверен, что там, на чужбине, будешь бороться за свободу отчизны.

Охрименко вздохнул.

- Откуда родом, не с Волыни, часом? - спросил Сераковский, помолчав.

- Ни. С Чернигивщины. С-пид Козельца. Може, чулы?

- Как не чув, когда меня через этот город в жандармской бричке провезли!

- А за что вас?

- Ни за что в общем... Не понравился царю-батюшке, вот и угодил в солдаты.

- Дневальный! - раздался громкий окрик унтера Поташева.

- У-у, звирюга! - Охрименко потряс в воздухе огромным кулачищем. Вот як дам раз в его погану морду!..

- Здесь дневальный! - откликнулся Сераковский. Скрипнула дверь, и в ее проеме, слабо освещенном изнутри свечой, показалась полуголая, в одних кальсонах, фигура унтера.

- Так вот как ты дневалишь! Разговорчики!.. Охрименко, ко мне!

Охрименко не пошевелился.

Неслышно ступая по земле босыми ногами, Поташев подошел к обоим солдатам. Сераковский невольно отпрянул, но унтер лишь зло сверкнул на него глазами и ударил в скулу Охрименко.

- Один и другой не в очередь в караул пойдете!

- За шо? - горько выкрикнул Охрименко.

- Два раза пойдешь без очереди, хохол проклятый! Я тебя научу разговаривать!

Степь вся была выжжена солнцем, голая и бесприютная. Став спиной к укреплению, Сераковский видел только однообразную, чуть всхолмленную равнину, на которой не на чем задержаться глазу. Еще с половины апреля начали засыхать на корню травы, от чего степь стала желто-серой. Серый цвет придавала ей полынь, росшая островками. Пропитанный ее запахом воздух казался горьким. Ветер пригибал к земле похожий на седые волосы ковыль; ощетинившись во все стороны иголками, раскачивались кустики верблюжьей колючки.

Сераковский ходил вдоль крепостной стены, время от времени поглядывая на восток, в безводную мшистую степь, откуда мог внезапно появиться какой-нибудь лазутчик из кокандцев. Все огромное пустынное пространство между Каспийским и Аральским морями жило своей, вольной жизнью. Кочующие здесь адайцы не признавали русского царя, изредка нападали на казачьи разъезды, вырезали принявших русское подданство казахов и были неуловимы. Сразу же за землей адайцев начиналось неприсоединенное к России Хивинское ханство, и это вносило некоторую тревогу в жизнь укрепления.

Осень здесь наступала довольно рано, и, по мере того как она приближалась, ночи становились холоднее. Сегодня тоже было студено, зябко - Сераковский кутался в шинель, - больно секли лицо острые песчинки, которые нес северный ветер.

Проехал мимо возвращающийся из степи пикет. Казаки были чем-то возбуждены, громко разговаривали, смеялись, у одного из всадников Сераковский заметил притороченные к седлу полосатый халат и легонькие казахские сапожки. "Опять грабеж", - Сераковский болезненно поморщился. Он не мог понять, как все эти унтеры, фельдфебели и ротные командиры, которые били по лицам солдат за неправильно застегнутую пуговицу или недостаточно затянутый ремень, как эти самые люди могли допускать и прощать тем же солдатам ночные похождения. Он представил себе, как казаки, не заезжая в укрепление, повезут свою добычу в лавку внизу, за что получат от неразборчивого маркитанта четверть водки...

Ночь наступила быстро, стала невидимой черная полоса моря, погасли оранжевые, предвещавшие и на завтра ветер краски неба, высыпали звезды, они появлялись будто бы из ничего - на пустом месте вдруг проступала яркая светящаяся точка. Взошла луна.

В укреплении тоже быстро угомонились, не стало слышно громких, рявкающих команд унтеров, солдатских голосов, чьей-то одинокой, грустной песни. Погасли огни, свечи горели лишь в комендантском доме да на квартире у кого-то из офицеров, где, должно быть, снова пили. Ветер дул порывами, и, когда он затихал на несколько секунд, становилось слышно, как за барханами в степи воют волки; их завывания были похожи на стон человека.

Сераковский посмотрел вдаль и прислушался: в степи кто-то громко и протяжно стонал.

"Сегодня караульный начальник - Поташев", - мелькнуло в голове Зыгмунта. С минуты на минуту он может прийти проверять пост, вынырнет из черноты и гаркнет: "Часовой Сераковский, ко мне бегом ма-арш!" Зыгмунт напряг слух - не идет ли кто вдоль стены по тропинке? - ничего не услышал и - была не была! - бегом бросился в степь, в ту сторону, откуда доносились стоны.

Бежать, к счастью, пришлось недолго. Неподалеку в низине лежал ничком полуголый человек. Очевидно, он был избит или ранен, пытался добраться до ближайшей кибитки, но потерял силы и упал. Заметив приближающегося солдата с ружьем, казах попытался приподняться.

- Не бойся, я тебе друг... друг, - промолвил Зыгмунт.

Едва ли человек понял русскую речь, но тон, каким были сказаны эти слова, его успокоил, и он невнятно пробормотал что-то по-своему. "Казаки" было единственным словом, которое разобрал Сераковский.

Раненый дрожал от холода, из рассеченной головы сочилась кровь. Сераковский скинул с себя шинель, китель, рубаху, оторвал от нее широкую полосу снизу и, как мог, перевязал рану.

Башенные часы в укреплении ударили три четверти второго, вот-вот должна была прийти смена.

- Возьми... - Сераковский протянул свею рубаху и китель. - Шинель бы дал, да не могу... А теперь иди к своим, не то погибнешь от волков... или еще на один казачий разъезд наткнешься.

Казах, кажется, понял. Он благодарно дотронулся до руки Зыгмунта, поднялся и с трудом побрел вниз, к морю, где виднелись кибитки кочевников, а Сераковский, натягивая на ходу шинель, отправился на пост.

Послышались приближающиеся голоса - караульный начальник вел на смену новых часовых.

- Послушай, Погорелов, - сказал Сераковский, - я познакомился с человеком, который получает газету, кажется "Северную пчелу".

- Любопытно! И кто этот человек?

- Некто Зигмунтовский...

- А, спиртомер!

- Как, как ты его окрестил? - смеясь, спросил Сераковский.

- Спиртомер. Это прозвище ему дали солдаты. Сам он себя величает поверенным винной конторы и отставным чиновником двенадцатого класса. Забавный старик.

- Он поляк, ты знаешь?

- Знаю. Но что касается меня, то мне в первую очередь важна не национальность, а то, как он настроен - за кого и против кого. Так вот, у этого твоего поляка одна цель - нажива.

Загрузка...