- И все равно у него есть газета, которую можно почитать. Больше в укреплении нет ни у кого.

Они смогли пойти туда только под вечер, когда закончилось очередное занятие "словесностью" и оставалось два часа до ужина и вечерней молитвы. Сегодня ефрейтор опять повторял солдатам имена и титулы высочайших особ царствующего дома - от государя императора Николая Павловича до четырехлетнего принца Александра Ольденбургского, в день своего рождения зачисленного прапорщиком в лейб-гвардии Преображенский полк. "Сколько же лет мне надо нести солдатскую лямку, чтоб дослужиться хотя бы до подпрапорщика?" - с горечью подумал Сераковский. Солдаты снова заученно твердили скороговоркой "немного любить царя". В "Солдатской книжке" была ошибка, но начальство не допускало и мысли, что в ней можно что-то исправить.

По дороге в слободку Сераковский вслух вспомнил об этом.

Погорелов рассмеялся:

- Можно подумать, что тебе хочется, чтобы солдаты много любили царя! Пусть любят немного. Чем меньше, тем лучше.

- Тише, нас могут услышать...

Сераковский не видел газет со времени Оренбурга, Погорелов и того дольше, и оба они стали с жадностью просматривать "Северную пчелу".

В мире по-прежнему было неспокойно. Итальянцы продолжали бороться за независимость, на страницах газеты часто мелькало имя бунтовщика Гарибальди. Бурлила Франция. Подняли восстание немцы во Франкфурте. Из Соединенных Штатов писали, "что вопрос, наиболее разделяющий разные штаты, состоит в сохранении невольничества негров. Южные штаты не намерены уступить в этом случае ни на волос, хотя бы от этого расторгся союз".

Сераковского больше всего интересовали "новейшие известия" из Австрии и Венгрии.

- Слушай, Кошут назначен президентом и все комитеты Венгерского сейма подчинены ему.

- Однако против Иеллашича ему не устоять, - заметил хозяин.

- Вы так думаете? Но пока Кошут бьет Иеллашича!

- А завтра Иеллашич поколотит Кошута, поверьте слову старого политика... Впрочем, сказать откровенно, так мне все равно. Это слишком далеко от Новопетровска...

- Кошут требует наступления на Вену! - не унимался Сераковский. - В его армии сражаются поляки! И как! Генерал Бем... - Он вдруг погрустнел и задумался. - Ведь я мог быть там, с ними... Ты понимаешь, Погорелов?

- Ну и слава богу, что вы здесь, а не там, - снова вмешался в разговор Зигмунтовский. - По крайней мере здесь не убивают. И кому только нужны эти войны! Вы не знаете, господа? Лично мне они не нужны!

Самая свежая газета была трехнедельной давности, но и в тех номерах, которые пришли два месяца назад, нашлось так много новостей, что Сераковский и Погорелов едва успевали громко сообщать их друг ДРУГУ.

- Кошут преследует Иеллашича с шестьюдесятью тысячами человек!

- Послушай, а что делается в Вене! Ведь там настоящее восстание! Император бежал в Штейн. "На его лице изображалось страдание", процитировал Сераковский с издевкой в голосе.

"Северная пчела", в которой все мало-мальски значительные статьи считались исходящими от правительства, была, конечно, целиком на стороне Габсбургов и перепечатывала лишь те заграничные известия, которые исходили от австрийской короны. "Вена предоставлена господству черни". "Жители бегут из города". "К Вене приблизились войска из Богемии, Моравии, Силезии, Кракова..." "Венгерский сейм приказал своему войску вступить в Австрию. Кошут командует этою армиею. Она отправилась из Пресбурга к Вене на осьми пароходах..."

Это были самые последние сведения, которые удалось вычитать. На Каспии почти все время бушевали осенние штормы, и почтовая лодка не рисковала выйти из Гурьева-городка.

- Чем же все-таки закончится восстание в Вене?

- Поживем - увидим... Все, Сераковский. Пошли во дворец, пора... Тем более... - Погорелов напоследок еще раз заглянул в газету, - что Нева уже стала, а "Февральская революция довела все парижские театры до самого бедственного состояния".

- Что ты говоришь! - Сераковский принял шутку и тоже заглянул в "Северную пчелу". - Надо успеть в Александринский на бенефис Славина. Или в Большой на "Фаворитку" Доницетти. Заметь, ее показывают на русском, а не на итальянском.

- Ладно, пошли... Большое спасибо вам, господин Зигмунтовский!

Когда они карабкались вверх по скользкой тропинке, пошел сухой, мелкий снег.

- Все. Почта больше не придет до весны, - крикнул, оборотясь к Сераковскому Погорелов. - Придется перечитывать старые газеты.

- И мы не узнаем до весны, чем кончится восстание в Вене.

Глава третья

Весна наступила внезапно и стремительно. Еще вчера казалось, что зиме не будет конца, обжигал мороз и леденил ветер, а сегодня вдруг нахлынул теплый пахучий воздух. Он пахнул водорослями, морем в молодой травой. Покрытые изморозью сухие стебли полыни, светившиеся на солнце, оттаяли и потеряли былую красоту. Торопливо оживала степь. Она зазеленела за два дня.

И сразу же началась жара.

В Новопетровске с нетерпением ждали парусную лодку - первое за полгода напоминание о внешнем мире. Сераковский тоже ждал - писем от матери, от друзей, от Дубельта; он все еще надеялся, что "Отец-Генерал" поможет ему подтвердить дворянство.

С тех пор как ветры взломали лед у берегов, Сераковский каждый вечер ходил к высокому мысу и смотрел на море - не покажется ли парусное суденышко. Но море было пустынно и бурно.

Лодка пришла неожиданно. Прискакал вестовой казак и сказал, что с "маяка" заметили парус. "Маяком" здесь называли вышку на четырех столбах, с мостом наверху и мачтой, обернутой соломой, которую зажигали в случае опасности. Такие "маяки" стояли в степи вдоль всей пограничной линии, но один построили на берегу и оттуда наблюдали за морем.

Все, кто был свободен, высыпали к дощатому причалу, громко именуемому "пристанью". Сераковский задержался, он только что сдал пост у флага и прибежал на берег, когда парусник уже бросил якорь.

- Завидую тем, кто не лишен права переписки, - сказал Погорелов, незаметно вздыхая.

- Еще неизвестно, получу ли я хоть что-нибудь, - ответил Сераковский.

Почту выдавал в ротной канцелярии писарь Петров, и Зыгмунту пришлось сбегать за штофом водки, иначе письма могли бы пролежать в канцелярии неделю, а то и вовсе "затеряться".

- Пану Сераковскому от пани Фортунаты Сераковской из Лупка, - сказал наконец писарь, уже успевший приложиться к штофу. - Позвольте полюбопытствовать - жена, сестра, невеста? Ведь католики могут жениться чуть ли не на собственных сестрах...

- Матушка... Боже мой, дайте же скорее!.. И больше ничего нет? - В голосе Сераковского прозвучало разочарование. - Я жду ответа от генерала Дубельта.

Писарь захохотал:

- Ой, не могу!.. Он ждет ответа от начальника корпуса жандармов... Он надеется...

- Пожалуйста, отдайте мое письмо!

Это было первое письмо, полученное за время неволи. Матушка, конечно, знала, что оно не минует цензуры, и писала очень сдержанно, сообщала, что, слава богу, здорова, живет по-прежнему, что получила известия от его друзей в Петербурге и теперь хлопочет о восстановлении дворянского звания, писала, чтобы он берег себя и верно служил государю.

"Может быть, Дубельт прислал письмо Обручеву или сюда, Михайлину? думал Зыгмунт. - Тогда меня должны вызвать..."

Никто, однако, Сераковского никуда не вызывал.

Среди запечатанных сургучом служебных пакетов и частных писем, которые привезла почтовая лодка, было одно, адресованное коменданту укрепления. Командир корпуса дружески и строго конфиденциально предупреждал, что в ближайшее время в Новопетровск нагрянет генерал из Петербурга для производства внеочередного инспекторского смотра.

Такого еще в укреплении не бывало. Приезжали майор, старенький полковник из штаба корпуса, но чтобы сюда, на самый край российской земли, занесло петербургского генерала!

На следующий день барабанщик поднял батальон, на час раньше обычного. После переклички, когда каждый, вытягиваясь в строю и как бы подрастая от этого, выкрикивал "я!", все громко пропели "Отче наш", оборотясь лицом к церкви и размашисто крестясь в начале и конце молитвы. Затем из флигеля ротной канцелярии вышел майор Михайлин. Раздалась команда: "Смирно! Равнение на середину!" Трусцой бросился навстречу батальонному командиру капитан Земсков, но майор вяло махнул рукой и остановился на крыльце.

- Здорово, первая! - сказал он, не повышая голоса.

- Здравия желаем, ваше высокоблагородие! - дружно ответила первая рота.

- Здорово, вторая!

Вторая тоже выпалила ответное приветствие, от которого остались слышны лишь две протяжные, долгие гласные - а и о.

- Солдаты! - сказал батальонный командир. - Скоро к нам должен прибыть генерал, чтобы проверить, как вы несете службу, как охраняете русскую землю от набегов не покорных России киргизов и готовы ли по первому зову государя грудью стать на защиту отечества вашего. Проверка будет строгая, трудная, и к ней надо хорошо подготовиться. Не посрамите своего начальника, покажите, на что способен русский солдат!

Сераковский слушал майора Михайлина с радостным удивлением. Он впервые видел командира, который обращался к солдатам не как к низшим существам, а как к людям, не рявкал на них, не подкреплял свои слова ругательствами и зуботычинами, а внятно и тихо говорил им, что надо сделать. Только сейчас Сераковский заметил, что майор как-то странно держит голову, если и поворачивает ее, то лишь вместе с корпусом, и вспомнил рассказ Погорелова о том, что их батальонный командир был тяжело ранен во время Хивинского похода генерала Перовского.

Закончив, Михайлин подошел к унтеру Поташеву и, показывая взглядом на Зыгмунта, спросил:

- Как его успехи?

- Обыкновенные, ваше высокоблагородие! - ответил Поташев, пытаясь втянуть перед начальством свой живот.

- Займись с ним, я посмотрю...

- Слушаюсь, вашскблагородье!.. Рядовой Сераковский, выйтить из строя!

Было еще одно место в укреплении, где занимались шагистикой в одиночку - около часового, стоявшего у мачты, на которой висел флаг. Сераковский шел туда, печатая шаг - на счет "два" почти до высоты пояса поднимая ногу с оттянутым вперед носком.

- На ка-а-раул!

- Прямо по батарее па-а-льба одиночно, ать-два!

- Ло-о-жись!

- Встать!

Команды следовали одна за другой с какой-то бестолковой суетливостью; казалось, унтер поставил целью замучить Сераковского. Зыгмунт падал на землю, вскакивал, вытягивался в струнку, прикладывая руку к околышу фуражки, целился в воображаемого противника, колол его штыком... Майор Михайлин молча стоял поодаль.

- Довольно, Поташев, - сказал он наконец. - Если все наши солдаты будут заниматься так же, как Сераковский, нам не будет страшен никакой инспекторский смотр.

- Благодарю за службу! - сказал он Сераковскому.

- Рад стараться, ваше высокоблагородие! - Это была стандартная фраза, которой солдаты отвечали офицерам.

- Я вас попрошу проводить меня... Ты свободен, Поташев, можешь идти, - бросил он через плечо унтеру.

Унтер опешил. Сам батальонный командир обратился к этому невзрачному полячишке на "вы", невесть за что объявил ему благодарность и повел куда-то с собой, как равного.

- У меня к вам просьба, господин Сераковский, - говорил тем временем майор. - Не сможете ли вы уделить внимание моему сыну? Почитать с ним книжки, побеседовать о литературе, истории, задачки порешать, коль сами сильны в сей науке...

- С удовольствием, ваше высокоблагородие, - несколько растерянно пробормотал Сераковский.

- Вне службы вы можете называть меня Степан Иванович.

Когда они подошли к дому, на крылечко выскочил шустрый мальчик лет тринадцати, очень похожий на отца, белоголовый, веснушчатый, и, щурясь от яркого солнца, подбежал к майору.

- А что за солдат с тобой? - спросил мальчик.

- Это, Коля, Сигизмунд... простите, запамятовал, как вас по батюшке... Сигизмунд Игнатьевич. Он будет с тобой заниматься.

- Заниматься... - разочарованно протянул Коля.

- Я постараюсь, чтобы занятия не были скучны, - сказал Сераковский.

- Заходите, заходите... Муж мне говорил о вас, - послышался женский голос, и в двери показалась опрятно одетая женщина с огромными глазами на смуглом красивом лице. - Здравствуйте! Меня зовут Ольга Васильевна. А вас?

Майор жил в отдельном небольшом каменном флигеле из пяти комнат, обставленных довольно просто, если не считать великолепных персидских ковров, украшавших пол и стены. На этажерке стояли книги, и это были первые книги, которые увидел Сераковский на Мангышлаке, если не считать церковного Евангелия да "Памятки солдату". На столе валялось несколько номеров "Библиотеки для чтения" и какие-то газеты.

У мальчика была отдельная комната с жесткой кроватью и мебелью, сделанной, очевидно, кем-то из солдат. На стене висела большая карта Российской империи. Сераковский сразу же отыскал взглядом свою Волынь, Луцкий уезд, а затем полуостров Мангышлак (Новопетровского укрепления на карте не было) и ужаснулся громадности расстояния, которое отделяло его от родных мест.

- Прошу к столу, Сигизмунд Игнатьевич, - пригласила хозяйка.

Да, давненько Зыгмунт не сидел за домашним самоваром, не ел теплых, только что из печи домашних булок и не пил ароматного китайского чая с вареньем. Майор расположился напротив и время от времени спрашивал, не хочет ли Сераковский еще "чего-нибудь откушать".

- У меня совсем нет времени заниматься с ним, - говорил Михайлин, поглаживая сына по стриженой голове, - офицеров просить - неудобно, да и не больно они горазды в науках, а мальчик растет. Будь моя воля, я бы определил его в кадетский корпус, но вот жена не соглашается.

Батальонный начальник освободил Сераковского от вечерней муштры, взамен которой Зыгмунт должен был приходить к нему домой и заниматься с Колей.

- Это я делаю на свой страх и риск, вопреки полученному предписанию, - сказал Михайлин. - Только, пожалуйста, не подведите меня во время смотра.

Сераковский по-прежнему вставал вместе со всеми, по-прежнему вместе со всеми занимался шагистикой, ружейными приемами и "словесностью", но отношение к нему несколько изменилось. Даже Поташев стал говорить ему "вы", и он был единственный солдат, к которому так вежливо обращался грозный унтер.

К четырем часам пополудни Зыгмунт шел теперь в дом майора Михайлина. Мальчик не знал многого из того, что полагалось знать в тринадцать лет, сведения, полученные от матери и отца, были крайне отрывочны, случайны, учебников, за исключением задачника по арифметике, не было, и Сераковский думал - с чего ему начать, чтобы не отпугнуть, а, напротив, заинтересовать своего маленького воспитанника.

- О чем же рассказать тебе, Коля? - спрашивал он, обращаясь скорее к самому себе, и вдруг, повинуясь мелькнувшей мысли, сказал мальчику: Закрой глаза, подойди к карте Европы и дотронься рукой. До чего дотронешься, о том я тебе и расскажу.

Коле затея понравилась. Он зажмурился и, подойдя к карте, ткнул в нее всей ладошкой. Ладошка закрыла восточную часть Австрии.

- А ты знаешь, Коля, что в этом месте идет жестокая война?

Мальчик оживился:

- Русских с турками?

- Нет, - ответил Зыгмунт. - Бедных с богатыми, справедливых с несправедливыми, добра со злом.

Говорить такое сыну батальонного начальника было явно рискованно, но Сераковский не мог удержаться, чтобы не вспомнить, о чем он осенью прочел в лавчонке Зигмунтовского.

- Твой отец, наверное, получает газеты, - сказал Сераковский. - Давай посмотрим их.

- Они в кабинете у батюшки. Пошли туда!

- А нам не попадет?

В доме никого не было, если не считать денщика, рубившего во дворе саксауловые дрова, да кухарки, что-то стряпавшей на кухне к ужину. Коля повел Сераковского в просторную, устланную ковром комнату с письменным столом напротив окна, обитою кожей софою и шкафом, заполненным книгами. За стеклом, на кожаных корешках переплетов поблескивали заголовки, и Сераковский, как зачарованный, долго смотрел на них. "Современник", "Сын отечества", переплетенные "Оренбургские губернские ведомости", сочинения Державина, Жуковского, Пушкина, Вальтера Скотта...

Газеты лежали аккуратной стопкой на маленьком столике, было видно, что их не только читали, но и берегли.

- Все же давай-ка мы с тобой воротимся в детскую, - сказал Сераковский озабоченно. - А то как бы нам не попало от твоего батюшки.

- Не попадет, Сигизмунд Игнатьевич, он добрый...

- Ну коль так, то мы возьмем эти газеты и пойдем к карте. Я тебе покажу, где сейчас идет война.

В пачке лежали газеты за осень и зиму 1848/49 года. Сераковский взял самую давнюю и сразу же разыскал корреспонденцию из Вены. В австрийской столице шел бой. Город горел, и вечером можно было читать при свете пожаров... Зыгмунт схватил следующую газету. "Вена капитулировала". Еще одну. "Казнь главного начальника Венской национальной гвардии... Он сформировал подвижные батальоны и вверил их начальству Бема. Воззвание его обратило народ к оружию"... "...Князь Виндишгрец потребовал выдачи польского генерала Бема"... "Генерал Бем бежал из Вены в Венгрию".

Все время, пока Сераковский лихорадочно читал газеты, Коля стоял рядом, с недоумением наблюдая за своим странным учителем: что интересного он нашел в них? И что его так опечалило?

- Турки побили русских? - спросил маленький Михайлин.

- Нет, Коля, на сей раз турки ведут себя хорошо. В мире, видишь ли, идет особая война. Не страна воюет против страны, а борьба идет внутри, в границах одного и того же государства. Восстает народ...

- Так это бунт! - сказал Коля.

- Нет, не бунт, совсем не бунт!..

И Сераковский, с трудом подбирая понятные мальчику слова, стал рассказывать ему об итальянцах, чехах, поляках, венграх, поднявшихся против Австрии, которая поработила эти народы. Он так увлекся, что не заметил, как в детскую вошел Михайлин. Сына и учителя майор застал лежавшими на ковре, где была расстелена снятая со стены карта.

- Простите, Степан Иванович, - пробормотал Зыгмунт, вставая.

- Ничего, ничего, продолжайте. Я послушаю...

- Мы тут с Колей немного занялись историей...

- Я вижу, современной.

- Не только. Я рассказал Коле об образовании Австрийской империи...

- И о том, как она распадается на наших глазах, не так ли?

Сераковский смутился, не зная, что ответить.

- Сигизмунд Игнатьевич очень интересно говорит обо всем, - выручил Коля.

- Ну что ж, я рад, что тебе пришелся по душе твой учитель.

С этими словами майор вышел из детской, так и не удовлетворив своего желания послушать, чему же учит Сераковский его сына.

Пароход в Новопетровск приходил редко - несколько раз за навигацию, когда надо было доставить товары для гарнизона. На пароходе же трижды в год привозили жалованье офицерам и солдатам, которое так и называлось третное. Другие суда в укрепление не заходили. Правда, изредка можно было увидеть на горизонте бригантину или расшиву, перевозившие грузы между Астраханью и персидским портом Гяз, да иногда показывались лодки рыбопромышленников и тюленщиков. При сильном шторме они прятались в Николаевской гавани.

Никто не знал, каким способом пожалует в Новопетровское укрепление генерал. Ему давно приготовили апартаменты и даже приведи в порядок дорогу к пристани. Несколько раз за последнее время, едва сигнальщик докладывал о появлении в море какого-нибудь судна, майор Михайлин отдавал распоряжение закладывать тарантас и сам ехал в нем на пристань встречать генерала. Но судно проходило мимо Новопетровска.

Генерал прибыл пароходом "Семь архангелов", который зашел в укрепление только для того, чтобы высадить начальство из Петербурга. Это был сухонький старый генерал-лейтенант из числа штабистов, тяготившийся в свои годы необходимостью ехать куда-то на край света, на границу империи, но твердо уверенный в том, что полученный от высокого начальства приказ надо выполнять строго и честно. Звали генерала Иван Иванович Сухомлин.

Он не пожелал отдохнуть с дороги и сразу же, не обращая внимания на уговоры и сервированный у коменданта стол, пошел, семеня по-стариковски ногами, в сторону казармы, но вдруг передумал и приказал майору Михайлину накормить его из солдатского котла. Ночью ему не спалось, и он сам, без сопровождающих, проверил два поста, но ничего никому не сказал и вернулся на квартиру.

Официально назначенный на завтра инспекторский смотр, по сути дела, начался с того момента, когда Сухомлин сошел с парохода.

Долгое ожидание измотало солдат и офицеров. Все три недели, пока ждали генерала, унтеры "чистили морды" рядовым за малейшую неточность ответа, за плохо одернутую рубаху, за нечеткое выполнение команды. Вечером Сухомлин объявил, что смотр будет завтра в девять утра, однако первую и вторую роты подняли в пять часов, с тем чтобы к шести часам они успели пригнать амуницию, нафабриться и причесаться. В течение следующего часа в последний раз репетировали примыкание, повороты, сдваивание рядов, после чего долго, не менее получаса, равнялись. Унтер Поташев от крика почти потерял голос и страшно боялся, что это произведет плохое впечатление на генерала. Мрачно ходил взад-вперед красный от напряжения и водки капитан Земсков, мимоходом раздавая зуботычины и суля розги. Фельдфебель Кучеренко несколько раз бегал на холм, к флагу откуда был виден комендантский дом, не идет ли генерал. Генерал не шел, и фельдфебель срывал зло на Охрименко.

Тут же, на плацу, красиво выстроились казаки во главе с сотником Кагановым. Они сидели на низкорослых, однако ж выносливых и быстрых туркменских лошадях.

Без пяти минут девять из дверей особняка показался Сухомлин, позади него шли майор Михайлин и комендант. Фельдфебель заметил их вовремя, и роты замерли.

- Смирно! Ра-авнение на-лево! - раздалась команда, почти одновременно повторенная всеми командирами.

- Смирно! Сабли вон! Слушай на караул! - скомандовал сотник.

Командовать выстроенным на плацу войском надлежало майору Мяхайлину, но странный генерал спутал все карты, оставив майора при себе, и команду пришлось взять Земскову. Генерал нарушил традицию и в другом: он начал смотр не с проверки хозяйства и отчетности, а сразу обратился к строевой службе.

- Степан Иванович, будьте любезны распорядиться, чтобы занятия шли своим чередом, - сказал он майору.

- Как вам угодно, ваше превосходительство!

Сухомлин стал в сторонке и молча, не делая замечаний, смотрел, как под барабанный бой маршировали на плацу роты, а по сигналу "галоп" пролетела, поднимая облако пыли, казацкая сотня.

Затем он велел перейти к "словесности". Сначала экзаменовалась первая рота.

- Что есть солдат? - неестественным от возбуждения голосом выкрикнул фельдфебель, уставясь совиными глазами в генерала, будто спрашивая это у него. - Отвечай, Забелин!

Рядовой Забелин еще сильнее прижал руки к швам на штанах.

- Солдат есть защитник престола, православной веры и отечества от врагов внутренних и внешних.

- Правильно, молодец Забелин!.. Сераковский, отвечай, что должен уметь солдат.

Генерал Сухомлин повернул голову, отыскивая взглядом "рядового из политических преступников", о котором ему вчера доложили.

- Солдату надо знать: немного любить царя... - начал Сераковский по-солдатски.

- Стойте! - перебил его генерал. - Повторите что вы сказали.

Сераковский повторил все слово в слово. Его одеревенелая, с выпяченной грудью фигура, бесстрастный, лишенный малейшей интонации голос, торчащий кверху подбородок - все говорило о служаке, "фрунтовике", и лишь глаза, умные и насмешливые, показывали, что этот служака великолепно понимает абсурдность того, что говорит.

Генерал увидел эти глаза.

- Зачем вы так отвечаете мне, Сераковский? Ведь вы же образованный человек!

- Нас так учит господин фельдфебель, ваше превосходительство.

- Какой позор! - Генерал брезгливо глянул на Кучеренко. Продолжайте, фельдфебель. И впредь хотя бы изредка прислушивайтесь к тому, что говорят вам образованные люди.

В тот же день, под вечер, в казарму пришел запыхавшийся вестовой от майора и сказал, что Сераковского требует к себе генерал.

- Разнос или "отеческое внушение", - заметил Погорелов.

Генерал сидел за столом вместе с четой Михайлиных и пил чай. Несмотря на жару, которая только начала спадать, все пуговицы и крючки генеральского мундира были застегнуты.

- Господин генерал-лейтенант... - начал рапортовать Сераковский, но Сухомлин остановил его небрежным движением сухой руки.

- Не нужно, Сераковский, мы с вами сейчас не на службе... Хозяин приглашает вас быть сегодня его гостем. А посему присаживайтесь.

- Благодарю вас...

Зыгмунт не знал, как себя держать, известно ли генералу, что он здесь ежедневно бывает, или же майор благоразумно скрыл это.

- Как вы знаете, - сказал Сухомлин, - сегодня я поименно спрашивал у солдат претензии. К вам же не подошел умышленно, потому что хотел задать вам этот вопрос в другой обстановке.

Генерал замолчал и вопросительно посмотрел на Зыгмунта.

- Видите ли, мне трудно ответить. В моем положении... - Сераковский замялся.

- Ваше положение мне известно, господин Сераковский. Посему я и попросил вас сюда. Итак, имеете ли вы жалобы на обращение?

- Ежели не жаловались те, кого ежедневно и ежечасно бьют ни за что и секут розгами за малейшую провинность, то что говорить мне, у кого пока не выбит ни один зуб.

- Ну, батенька, мордобой в русской армии - да что мордобой! наказание батогами, назначаемое без суда, идет еще с допетровских времен. И это не только в России. Небезызвестный вам Фридрих Второй, король Прусский, изволил выразиться, что солдат должен бояться палки капрала больше, чем пули неприятеля.

- Но разве это справедливо? - воскликнул Сераковский. - Разве христианину должно применять силу там, где необходимы убеждение, довод? Его бледные щеки покрылись румянцем.

- Армия - не монастырь, и солдаты не монахи и не послушники.

- Они прежде всего люди, ваше высокопревосходительство. Бить солдата, который даже не смеет отвернуться от удара!.. - Сераковский поморщился, словно от физической боли. - Это ли не грех?

- Действия, узаконенные уставом и утвержденные государем, не могут ложиться на душу бременем греха.

Сераковский хотел было возразить, но спохватился: не след конфирмованному солдату и государственному преступнику иметь свое суждение, идущее вразрез с государевым.

- Шпицрутены, кошки, линьки, палки, кнут, плети, розги... какой поистине страшный букет! - как бы для самого себя сказал Зыгмунт. - Это не считая рукоприкладства - мордобития, зуботычин, пощечин, оплеух, затрещин, "чистки морды"...

- Однако вы горазды в русской словесности. Для поляка это похвально. - Генерал улыбнулся.

- Я окончил русскую гимназию и занимался в Петербургском университете, - ответил Сераковский тоже с улыбкой.

Все время, пока велся разговор, майор Михайлин сидел молча и лишь изредка поглядывал то на одного, то на другого собеседника. Жена его вышла из комнаты, Коля гулял во дворе.

- Мне кажется, Иван Иванович, - сказал наконец Михайлин, - что наш военно-уголовный устав в части телесных наказаний и впрямь нуждается в некоторых изменениях...

- В сторону большей человечности, - досказал Сераковский.

- Это, батенька, не нашего ума дело, - заметил генерал. - Не мы писали устав, не нам его и отменять.

- Но и при существующем уставе каждый воинский начальник может не только карать, но и миловать, быть милосердным. Это право у него никто не отнимал, не так ли? - сказал Сераковский.

- Согласен... - Генерал наклонил седую голову.

- Вот Степан Иванович. - Сераковский показал глазами на Михайлина. Ведь за все время моей службы в Новопетровске я ни разу не видел, чтобы наш батальонный командир рукоприкладствовал. Ни разу!

- Гм-да... - не то одобрительно, не то осуждающе промычал генерал.

- У каждого человека свой характер, свой норов, - сказал Михайлин, потупив глаза.

- Вам в чем-либо помогает господин Сераковский? - спросил генерал у хозяина дома. - Я имею в виду батальон, солдат.

- Я не счел себя вправе, ваше высокопревосходительство, привлечь к делу человека, который... - Майор запнулся, с трудом подбирая слово.

- И напрасно, - перебил генерал. - Люди с образованием в русской армии редки, очень редки, особенно среди рядовых и нижних чинов, и их след использовать... ну, например, для занятий словесностью. Или пускай они по воскресеньям читают солдатам Евангелие.

После разговора с генералом Зыгмунта стали чаще взамен каждодневной муштры посылать на хозяйственные работы - косить сено, плести маты из камыша, который надо было сначала заготовить на болотистом берегу, рубить твердый, как железо, саксауловый кустарник.

Вблизи Новопетровска саксаул уже извели, и с каждым разом его приходилось искать все дальше. Накануне прискакал в укрепление какой-то казах, от него узнали, что верстах в пятнадцати есть хорошая саксауловая роща, и Сераковского послали проверить, не обманул ли инородец. Одному в степь уходить не разрешалось из-за возможной встречи с хивинскими разбойниками, и Зыгмунт попросил себе в компаньоны Погорелова.

Ночью нежданно-негаданно прошел проливной дождь, такой редкий в июне, освеживший чахлые, засыхающие на корню травы, и ехать по степи, опустив поводья, было чрезвычайно приятно.

- Боже, какое счастье хоть на время избавиться от всевидящего ока отца-командира! - сказал Погорелов.

Стояло раннее, нежаркое утро с легким освежающим ветерком. Над глинистыми обрывами, испещренными гнездами, с криком носились стрижи, иногда дорогу переползали змеи, которых в укреплении называли песочными: почуяв опасность, они за несколько секунд зарывались в песок.

Узкая, протоптанная кочевниками тропа шла с одного бугра на другой. Иногда попадались неглубокие пади, блестевшие на солнце подобно замерзшим лужам. Пади поросли солончаковыми травами, единственными растениями, которые выживали на этой пропитанной солью земле.

С гребня высокого холма они заметили вдалеке, почти на горизонте, большой верблюжий караван, это шли из Хивы в Оренбург купцы с товаром - от колодца к колодцу.

- Еще заберут в плен и продадут в невольники, - невесело пошутил Погорелов.

Такие случаи бывали не раз, и в Хиве одно время содержалось до тысячи проданных в рабство русских людей.

- Не заберут! Мы ведь им не хотим и не делаем зла, - сказал Сераковский.

- Ты очень наивный человек и витаешь в облаках. Давай-ка лучше скроемся с глаз да понаблюдаем, как будут вести себя хивинцы.

Караван шел своей дорогой.

Сераковский и Погорелов ехали не торопясь и лишь к полудню добрались до оврага, о котором говорил казах. Там было прохладно, зелено, росла пахучая, с серебристыми листьями джида и тихо журчал ручей, очевидно, он никогда не пересыхал, а после дождя разбух, набрался сил. Тут они оставили лошадей пастись, а сами пошли дальше: по словам казаха, сразу же за оврагом должна быть саксауловая роща.

- Я же говорил, что нечего проверять... Надо верить человеку, сказал Сераковский, увидев причудливо искривленные кустистые деревца с зелеными веточками вместо листьев.

Теперь можно было и отдохнуть - не торопиться же назад в укрепление! Через седло у Сераковского была перекинута переметная сумка с выданной каптенармусом едой, он хотел уже достать ее, но в этот момент из кустов неожиданно вышел казах. Он приложил руку к груди и низко поклонился Сераковскому.

- Не узнала? - спросил он, дружелюбно улыбаясь.

- Постой, постой...

Сераковский сделал несколько шагов навстречу и протянул руку. Ну конечно, это же тот самый кочевник, которого он нашел раненым в степи!

- Идем юрта, кибитка, по-вашему, - промолвил казах. - И тот солдат идем. Чай пить будем, кумыс свежий... Гостем будем. Наша тут стоит. - Он показал рукой куда-то влево.

Сераковский и Погорелов переглянулись.

- Пошли!

Они взяли за повода коней и двинулись вслед за казахом, Сераковский охотно, Погорелов - немного сомневаясь, стоит ли идти к незнакомым кочевникам, тем более вдали от укрепления.

- Мой тебя давно заметил, - сказал казах, оборачиваясь.

- Как тебя зовут? - спросил Сераковский.

- Абай... А тебя?

Вскоре они услышали лошадиное ржанье, блеянье овец, человеческие голоса. Несколько кибиток стояло в степи, из одной из них, крайней, навстречу вышел белобородый старик и поклонился гостям. Очевидно, он ждал их.

- Здравствуйте, - сказал он. - Мой сын Абай рассказал мне, что вы спасли ему жизнь. Теперь он ваш должник. - Старик говорил по-русски не только правильно, но и почти без акцента.

- Добрый день! - Сераковский и Погорелов поклонились.

- Заходите в юрту. О лошадях позаботятся.

Внутри кибитки было прохладно и сумеречно, особенно после слепящего солнца. Посередине горел небольшой костер, и над ним, в дыму, коптилось мясо. На стенах висели несколько луков, стрелы, конская сбруя, сабля, пестрые стеганые халаты, кухонная утварь.

- Садитесь, - сказал старик, показывая на расположенную против входа низенькую кровать, прикрытую ковром.

Кибитка постепенно наполнилась народом. Пришли те, кого, наверное, пригласили. Они молча кланялись, прикладывая руку к сердцу, и усаживались.

По восточному обычаю, первое время сидели молча. Старый хозяин налил в пиалы кумыс и подал сначала русским гостям, затем остальным. Кумыс был кисловатый и ударял в нос острым винным запахом. Пожилая, с морщинистым лицом женщина, должно быть мать Абая, принесла и с поклоном поставила на низенький столик перед гостями огромное блюдо дымящегося плова. Его ели руками, помытыми в общем тазу. У Сераковского и Погорелова с непривычки это не получалось, но хозяева делали вид, что не замечают неловкости гостей.

Все время где-то поблизости пела одинокая струна, которой вторил резкий мужской голос.

- Кто это поет? - спросил Сераковский.

- Шаман. Он врачует болезни. Может, хотите, посмотреть? - спросил отец Абая.

В соседней кибитке сидели на корточках две молодые женщины, ждавшие исцеления от своих недугов. Шаман, маленький худой мужчина лет сорока, с неприятным бабьим лицом, держал в трясущихся руках инструмент - нечто вроде большущего ковша с длинным черенком, на который была натянута единственная струна из конского волоса; по ней шаман водил смычком.

Никто не обратил внимания на вошедших. Женщины не пошевелились, не повели глазами, они тупо смотрели в землю, безучастные ко всему, что происходило вокруг.

Шаман, напротив, находился в непрестанном движении. Он вскакивал, садился, снова вскакивал, махал руками, вертел головой. Вдруг он выхватил из-за пояса кинжал и устрашающе помахал им перед глазами неподвижных, будто неживых женщин, а затем, Подняв с пола топор, стал изо всех сил бить обухом себя в грудь и бил до тех пор, пока не свалился в изнеможении.

Тогда обе женщины встали, а все, кто находился в юрте, стали тихонько шептать молитвы. Сераковский с трудом разбирал слова, что-то вроде "Алла ой боей, хай, хай..."

Но тут раздался дикий вопль, шаман вскочил на ноги, схватил одну из женщин, перекинул ее через плечо и начал вращаться. Женщина распрямилась, вытянула руки и ноги, волосы ее растрепались, и она походила теперь на парящую в воздухе птицу. Через несколько минут шаман бросил ее на землю едва заметным движением плеча, как грузчики сбрасывают мешки с зерном.

- Алла, алла, - шептали хором те, кто был в кибитке.

Вторую женщину постигла та же участь.

- Не каждый из русских может увидеть волшебство шамана, - сказал отец Абая.

- Они поправятся? - спросил Сераковский.

- На то есть воля аллаха. - Старик поднял глаза кверху. - Если он примет нашу молитву...

Абай проводил гостей до полдороги. Он молча ехал рядом с Сераковским на своем быстроногом скакуне.

- Моя теперь домой надо, - сказал он. - Большой тебе спасыпо!

- До свидания, Абай. Тебе спасибо... Может, еще встретимся.

Некоторое время ехали молча.

- Какая все-таки дикость, какое невежество! - прервал молчание Погорелов.

- Да, дикость, - согласился Сераковский. - Но кто виноват в этом? Подумать только. В то самое время, когда студенты в Петербурге слушают лекции просвещенных профессоров, играет итальянская опера, печатается "Современник", здесь, на территории того же самого государства, кривляется и дурачит людей шаман. И ему верят! Ни одного лекаря! Ни одной книги!.. На территории, равной, быть может, целой Франции, живут подданные российского государства, от которых это самое государство только берет, не давая ничего взамен...

- Позволь, позволь! - насмешливо перебил его Погорелов. - А водка, которую продают маркитанты? Инородцы, пообщавшиеся с нашим братом, довольно быстро становятся отменными пьяницами.

- К сожалению, ты прав. - Зыгмунт помолчал. - А ведь хорошие люди. Как дружески встретили они нас. Особенно этот старик.

- Который по-русски говорит?

- Да... А вот я по-казахски знаю всего несколько слов. Обязательно надо выучиться.

- Зачем?

- Как зачем? Ты странный человек, Погорелов. Жить среди казахов и не попытаться овладеть их языком - все равно что высказать им свое пренебрежение. Пять слов в день - и через год мне не нужен будет переводчик.

Когда Сераковский и Погорелов подъезжали к укреплению, из ворот показалось несколько казаков. Заметив возвращающихся солдат, они поскакали к ним и круто осадили коней.

- Никого в степи не видели? - спросил один из казаков.

- Никого... А что случилось?

- Солдат сбежал.

- Какой солдат? - Сердце Сераковского забилось от тревожного предчувствия.

- Охрименко.

Ночью майору Михайлину стало плохо, и денщик сбегал за лекарем. С начальством лекарь был обходителен. Он выслушал больного и сказал, что самое полезное для него лекарство - это сменить климат, но коль сие от него не зависит, то стоит поехать в Оренбург и лечь в госпиталь.

Михайлин и раньше не часто бывал на плацу, где занимались шагистикой, тем более неожиданным было его появление там теперь, после того, как лекарь уложил его в постель.

Первое отделение под командой унтера Поташева занималось маршировкой. Все было как обычно: солдаты выбрасывали вперед одеревенелые ноги, равнялись, строились, сдваивали ряды. "Раз-два!", "Раз-два!" - командовал унтер. Время от времени он подходил к какому-нибудь солдату и "учил" его давал пощечину или же бил кулаком в челюсть.

- Поташев, за что вы сейчас ударили солдата? - раздался вдруг голос майора, который стоял на крыльце канцелярии и наблюдал, как идут занятия.

- Сми-ирна! - гаркнул унтер.

- Отставить!.. За что вы ударили солдата? - повторил майор.

- Эта собака спутала ногу, вашродие! - бойко ответил унтер.

- Перед вами не собака, а человек, солдат русской армии. Вам понятно?

Унтер недоумевающе посмотрел на батальонного командира. За все пятнадцать лет службы никто и никогда не сделал ему замечания по такому поводу. Пока Поташев был солдатом, его били все - от унтера и до ротного командира (до сих пор у него рот со щербой), потом, когда он наконец получил власть, пусть маленькую, но все же власть, он стал бить солдат сам, считая мордобой такой же неотъемлемой частью армии, как муштра, как слова команды, как каптенармус или повар.

И вдруг этот неожиданный, непонятный окрик майора!

- Я запрещаю вам, унтер Поташев, заниматься рукоприкладством. Запомните, и впредь извольте выполнять сие неукоснительно.

- Слушаюсь, вашродие...

Недоумение, полная растерянность, смятение - все разом отразилось на лице унтера.

Солдаты сначала ошеломленно уставились на батальонного командира, затем стали переглядываться, подталкивать друг друга плечами, подобно Поташеву не понимая, что случилось, и в то же время, вопреки Поташеву, угадывая безошибочным солдатским чутьем: что-то надломилось, что-то особенное произошло сейчас в их судьбе... У Погорелова вытянулось лицо. Сераковский не мог сдержать торжествующего взгляда.

- Продолжайте занятия, унтер, - распорядился майор Михайлин.

Весь вечер солдатская казарма гудела, в мельчайших подробностях вспоминая события. После приказа батальонного командира унтер стал сам не свой. Несколько раз, забывшись, он заносил было руку для удара, но вдруг, вспомнив о запрете, резко опускал ее.

- Наряд не в очередь! Нужник пойдешь чистить вместо профоса! вымещал свою злобу Поташев.

Больше всех, пожалуй, радовался Сераковский. А может быть, думал он, в том добром, что произошло сегодня, есть и частица его усилий? Ведь тогда, в разговоре с генералом, майор Михайлин молчал, однако ж явно сочувствовал его словам!

- Тебя ни разу не посмел коснуться кулак унтера, но ты ликуешь, как будто всех сильнее били тебя! - сказал ему Погорелов.

- А ты разве не доволен?

- Доволен! Но что значит отмена пощечин для одного батальона, если бьют всюду, во всем русском войске!

Сераковский помрачнел, но тут же оживился снова.

- Лиха беда начало, Погорелов, - сказал он.

Майор больше не появлялся в ротах. Когда на следующий день Сераковский пришел заниматься с Колей, Михайлин лежал в кабинете на диване. Рядом на столике стояли пузырьки с лекарствами.

- Зайдите ко мне, Сигизмунд Игнатьевич, - услышал Зыгмунт голос батальонного командира.

- Здравствуйте, Степан Иванович! Как ваше здоровье?

- Вашими молитвами... - Михайлин слабо, болезненно улыбнулся.

- Молитвами всех солдат, которых одним магическим словом вы превратили из бессловесных забитых тварей в людей! - ответил Сераковский, заметно волнуясь.

- Ой, как громко!.. Вы, я вижу, весьма восторженный человек.

- Вы правы. Я могу мгновенно приходить в восторг и так же быстро в уныние... Но я не могу оставаться равнодушным.

- Значит, солдаты молятся за меня... - не то в шутку, не то всерьез промолвил майор.

- Конечно!.. И стараются, как не старались никогда. Можно подумать, что их подменили. - Сераковский помолчал. - Вы представляете, Степан Иванович, какой бы могучий сдвиг произошел в армии, если бы то, что вы сделали здесь, было сделано повсеместно!

- Нет, вы определенно фантазер!.. Но ежели говорить серьезно, то сие, Сигизмунд Игнатьевич, к сожалению, не в моих слабых силах. Больше того, я совсем не уверен, что мое распоряжение будет одобрено. Скорее всего, я получу нагоняй и наживу себе врагов.

- Не дай бог!

- Увы, люди белой кости рождаются с плеткой в руках, люди же черной кости - с веревкой на шее.

- Но ведь есть же исключения!

- ...когда с веревкой на шее рождается человек белой кости? - спросил майор, поглядывая на Сераковского.

Они помолчали, пока Михайлин пил свою микстуру.

- Если бы это, - Зыгмунт выделил голосом последнее слово, - произошло на несколько дней раньше, Охрименко бы никуда не убежал.

- Охрименко совершил тяжкое преступление, - сказал Михайлин, мрачнея.

- Но надо же принять во внимание причину преступления, помнить о том, что толкнуло человека в бездну... Его поймают?

- Наверное. Не мы, так кокандпы... Однако я задержал вас. Идите к Коле, а то он небось соскучился, дожидая.

- Очень хороший мальчик, - искренне похвалил Сераковский.

Лицо майора потеплело.

- Хочу, чтобы он вырос человеком.

- Я тоже. И делаю для этого все, что в моих силах.

- Спасибо... А в награду возьмите, коли желаете, вот эту книжку "Современника". В ней есть кое-что любопытное для вас...

Михайлин дал журнал Сераковскому, очевидно, не зря. Там была отчеркнута статья, словно бы продолжавшая начатый разговор о наказаниях. Речь в ней шла о французских преступниках, осужденных на галеры. Статья была внешне бесстрастна, она лишь констатировала факты, но сам подбор этих фактов протестовал против жестокости. Безымянный автор взывал к совести людей: наказывайте, но не истязайте!

- "Доказано, - прочитал вслух Сераковский, - что десятый из осужденных на галеры умирает в первый год. Итак, каждый присяжный, положивший отослать десятерых обвиняемых на каторжную работу, может быть уверен, что один из этих людей приговорен им на смерть верную и почти столь же быструю, как и смерть на эшафоте..." И это в просвещенной Франции! Почти как в России!

- У нас нет галер, - усмехнулся Погорелов.

- Зато есть Сибирь, рудники, где погибали декабристы, Нерчинск, а это - те же галеры! У нас есть кое-что почище галер - шпицрутены!

К вечеру стало прохладнее, и оба друга сидели на берегу моря.

- Слушай дальше... "Чему же приписать такую страшную разницу? Без сомнения, нравственному впечатлению, ужасу, который ощущает осужденный, видя, что общество ввергает его в бездну позора, из которой он уже не выйдет, а если и выйдет, то с неизгладимою печатью вечного отвержения, потому что галеры во многом походят на ад Данта..." Да, автор совершенно прав... Нравственный ужас часто бывает сильнее ужаса физического. Слово крепче палки. Убеждение - действеннее, чем наказание, - развивал свою мысль Сераковский.

- Ты, я вижу, всерьез думаешь над этим.

- Меня никогда не наказывали дома, а вот в гимназии однажды высекли за какую-то невинную шалость. И вообще в гимназии секли здорово. Наш учитель словесности заставил нас даже выучить песенку, которую мы обязаны были всем классом петь перед очередной экзекуцией. Это было ужасно! С наслаждением садиста словесник объяснял нам, какие по правилам должны быть розги... помню до сих пор. - Сераковский поежился.

- У тебя хорошая память на розги!

- Я ничего не забываю - ни зла, ни добра.

...Майор Михайлин уехал в Оренбург с первой почтовой лодкой. А на следующий день, на рассвете, Сераковский проснулся от шума, от непонятной и тревожной возни во дворе.

- Что случилось? - спросил он у дневального.

- Охрименко поймали...

Сераковский оделся и вышел из казармы.

Охрименко, шатаясь, шел между двумя казаками. Руки у него были связаны сзади, одежда висела лохмотьями, лицо - в кровоподтеках и синяках, глаза блуждали. На секунду он встретился взглядом с Сераковским, но, кажется, не узнал его.

Из офицерского флигеля показался заспанный капитан Земсков, оставшийся теперь за батальонного командира.

- А, попалась, сволота! - Виртуозно ругаясь, он подошел вплотную к беглому солдату и сжал кулаки. - За-се-ку! Насмерть засеку негодяя!

Постовой отпер висячий замок на двери карцера, и казаки втолкнули туда Охрименко.

В этом безлесном пустынном краю дорога была каждая щепка, и гроб сколачивали из старых, уже бывших в употреблении досок. Последний раз наказывали шпицрутенами полтора года назад, но солдат остался жив, и гроб не понадобился; потом, во бремя холодной зимы, солдаты тайком сожгли его в печке.

И вот теперь делали новый гроб. Из сарая доносились глухой стук топора и шарканье рубанка. Завтра гроб повезут вслед за Охрименко, как напоминание о том, что ожидает осужденного.

По причине все того же безлесья приходилось пользоваться и старыми шпицрутенами: с них только смывали кровь и мочили в воде, чтобы прутья вновь обрели нужную гибкость. Старый солдат Никифор, уже кончавший свою двадцатипятилетнюю службу, носил их охапками из склада и бросал в канаву с горько-соленой, непригодной для питья водой. Сераковский не мог смотреть на эту канаву с плавающими там длинными голыми хворостинами; сознание того, что завтра ему придется взять в руки одну из них, заставляло его страдать невыносимо.

- Быть палачом, катом, казнить своего же товарища, который ни в чем не виноват, - что может быть ужаснее?

- Ужаснее, если бы тебя самого прогнали сквозь строй, - ответил Погорелов.

- Я в этом не уверен...

По установившейся традиции экзекуцию полагалось производить на рассвете. Двадцать третьего июня рассвет ничем не отличался от других, когда еще чувствуется живительная прохлада уходящей ночи, восток окрашивается разгорающейся пурпурной зарею и начинают петь птицы, встречая первые лучи солнца. Как и всегда в это время года, пустыня пахла полынью, ветер переносил с места на место пыль и песок, равнодушно и мерно накатывались на берег волны. Природе не было дела до того, что вот сейчас будут сечь шпицрутенами рядового Тараса Охрименко.

Обе роты подняли ночью. Многие солдаты спали плохо, тревожно, а Сераковский и вовсе не сомкнул глаз. Больше всего ему хотелось на это утро попасть в караул, уйти на работу, лишь бы ничего не видеть и не слышать, но капитан Земсков отменил все работы и оставил только самые необходимые посты - не хватало людей, чтобы сечь Охрименко.

Как и все солдаты, Сераковский надел караульную форму и вышел из казармы. Во дворе стояло несколько офицеров, между которыми был и капитан. Сегодня, как старшему командиру, ему предстояло распоряжаться экзекуцией.

- Настоящие, так сказать, образцовые шпицрутены, господа, - говорил Земсков, - это те, которые прислал граф Клейнмихель из Петербурга в 1831 году для наказания бунтовавших военных поселян. В диаметре чуть менее вершка и в длину около сажени. К сожалению, имеющиеся у нас шпицрутены не совсем удовлетворяют классическому образцу.

- Как вам не стыдно, говорить об этом, капитан! - заметил кто-то из офицеров.

Сераковский боялся смотреть в сторону карцера и в то же время не мог удержаться, взглянул и увидел гарнизонного священника отца Феоктиста, который вошел туда со святыми дарами в руках: приговоренному к шпицрутенам полагалось исповедаться и причаститься, как перед смертью.

Солдаты уже были построены повзводно, когда распахнулась дверь гауптвахты и показался Охрименко в сопровождении четырех конвоиров. Он шел, словно не видя, не понимая, куда и зачем его ведут. Ноги осужденного заплетались, голова опустилась на грудь, страшная тупая безнадежность была во всей его фигуре.

Два передних конвоира задержались у крыльца ротной канцелярии, где находились офицеры, но Охрименко продолжал переставлять ноги, пока его не остановили. Писарь Петров выступил на шаг вперед и громко прочел приговор, заканчивавшийся словами: "...виновный рядовой Охрименко имеет быть наказан прогнанием сквозь батальон четыре раза". По Своду военных постановлений эта формулировка означала, что Охрименко должен получить две тысячи шпицрутенов.

И сразу же раздались слова команды: батальон выстраивался в "шереножную", "зеленую" улицу. Равнялись ряды, на сей раз не так строго, как на ученьях, после чего первая шеренга повернулась лицом ко второй, а офицеры стали на флангах вместе с барабанщиками. Зевал невыспавшийся, привыкший ко всему лекарь.

- Кто хочет спирту, господа? Могу уделить по глотку наиболее жаждущим, - сказал он. Спирт лекарь принес, чтобы приводить в чувство Охрименко, когда тот потеряет сознание.

Длинные, намокшие в воде прутья высились правильными холмиками, и несколько фурлейтов - обозных солдат - стали раздавать их тем, кто стоял в шеренгах. Сераковский взял в руки шпицрутен и вдруг почувствовал, что не может удержать его, настолько тяжелой и страшной показалась ему эта безобидная на вид, гибкая хворостина.

С левого фланга послышалась зловещая барабанная дробь. Страшные приготовления закончились, и Сераковский, словно во сне, увидел в самом начале длинной, показавшейся ему бесконечной шеренги Поташева и Охрименко. Их разделяло только ружье, которое держали оба - унтер за один конец, солдат за другой. Примкнутый штык упирался Охрименко в живот, и от этого он стоял нелепо согнувшись и выставив обнаженную спину.

- Начинай! С богом! - скомандовал капитан Земсков.

"С богом"? - Сераковский ужаснулся. И в тот же миг услышал тонкий свист шпицрутена, отчетливый звук удара по голому телу и глухой стон. Стон медленно приближался, становился слышнее, отчетливее свист прутьев.

Из-за песчаного холма выкатилось большое багровое солнце. Усилился ветер, подхвативший с земли песок и пыль.

- Крепче, крепче бейте! - кричал капитан, шагая вровень с Охрименко.

Солдаты, казалось, не слышали, что говорил Земсков. Лица их были замкнутыми, отчужденными, смотревшие тупо глаза перестали различать окружающее, и все то страшное, что они делали сейчас, делали бессознательно и машинально: выступали на шаг, наносили удар и становились на место.

- Братцы... пощадите! - чуть слышно стонал Охрименко.

Но щадящих наказывали.

- Как бьешь, собака! - то и дело раздавался грозный окрик капитана. По розгам соскучился?

Несчастный Охрименко приближался к тому месту, где стоял Зыгмунт. Уже медленно проследовал мимо унтер с землисто-серым лицом. Сераковского от Охрименко отделяла только длина ружья со штыком.

- Не вздумайте манкировать, Сераковский! - крикнул капитан Земсков. Я специально посмотрю, как вы исполните свой долг солдата.

- Не солдата, а палача... - ответил Зыгмунт, бледнея.

Силы покинули его, и в этом было его спасение: капитан не расслышал ответа. Сераковский увидел исполосованное багровыми рубцами, окровавленное месиво - то, чем стала спина осужденного, капля крови брызнула ему в лицо, и он, потеряв сознание, упал на землю.

- Оказывается, спирт понадобился не тому, кого секут, а тому, кто сечет, - пробормотал лекарь. Он подошел к Сераковскому, которого уже оттащили в сторону, и поднес ему к носу флакон со спиртом.

...Охрименко умер в госпитале через четыре часа после окончания экзекуции. Получив тысячу ударов, он свалился, тогда его привели в чувство, положили на дровни и возили взад-вперед между солдатскими рядами. Унтер теперь шел впереди лошади. По-прежнему грохотали барабаны. Капитан исступленно кричал, чтобы били больнее.

Гроб, который загодя сколотили плотники, на этот раз пригодился. Похоронили Охрименко за крепостной стеной, на маленьком, кладбище, где не росло ни одного деревца и только жесткая пыльная трава покрывала несколько могилок. Тот же плотник, который делал гроб, сколотил деревянный крест о восьми концах, а отец Феоктист наскоро отслужил панихиду по новопреставленному рабу божию Тарасу.

Уже все покинули кладбище, а Сераковский, обнажив голову, продолжал стоять перед свежим могильным холмиком из комьев желтой сухой глины. Вот жил на свете человек, добрый, безответный, тихий, вся вина его заключалась в том, что он не смог вынести издевательств над собой. За это его казнили мучительной казнью, казнили по закону, действующему повсюду в российской армии. И во имя чего? Во имя страха, который внушит солдатам эта казнь? Нет, не страх, а гнев и отвращение вызвала экзекуция в солдатских сердцах. Острую жалость к так называемому "преступнику", злобу и ненависть к тем, кто заставил их убить своего товарища.

- Пойдем, Зыгмунт... - Сераковский не заметил, как к нему подошел Погорелов. - Смотрю - тебя нигде нету...

- Сначала издевательствами довести человека до побега, а потом за этот побег его казнить. Как это нелепо и гнусно!

- Много в жизни нелепого и гнусного, Сераковский.

- Я никогда, понимаешь, никогда не забуду Охрименко. Ведь надо же что-то делать!

Погорелов пожал плечами.

- Что именно?

- Бороться! Протестовать! Взывать к совести тех, кто это допускает!..

Казнь Охрименко, страшные приготовления к ней потрясли Сераковского, он даже забыл, что с первой лодкой, на обратном пути увезшей майора Михайлина, прибыли газеты, которых он так ждал всю зиму. В воскресенье он все же пошел на квартиру к майору и попросил его жену показать их. Без хозяина газет никто не трогал, они лежали, связанные в пачку.

- Располагайтесь, Сигизмунд Игнатьевич. Я вам мешать не буду, сказала Михайлина. - Коля с денщиком куда-то уехали...

Сераковский развязал объемистый пакет. Там лежали книжки "Современника", стопки "Северной пчелы" и маленького формата, почти квадратные "Оренбургские губернские ведомости". Он взял последнюю тощую тетрадку "Ведомостей", напечатанных на кремоватой хрустящей бумаге, и сразу же наткнулся на "Высочайший манифест". Ни положением на полосе, ни шрифтом он не выделялся среди других статей и заметок, но Сераковский, конечно, понимал, что вот так, ни за что ни про что царские манифесты не появляются. На душе стало тревожно, от тяжелого предчувствия сильнее забилось сердце.

"Объявляем всенародно, - прочел он. - Манифестом от 14 марта 1848 года возвестив верноподданным нашим о бедствиях, постигших Западную Европу, мы с тем вместе изъявили, что готовы встретить врагов наших, где бы они ни предстали, и не щадя себя, будем в неразрывном союзе со святою нашею Русью защищать честь имени русского и неприкосновенность пределов наших. Смуты и мятежи на западе с тех пор не укротились. Преступные обольщения, увлекающие легкомысленную толпу обманчивым призраком такого благоденствия, которое никогда не может быть плодом своеволия и самоуправства, положили себе путь и на восток, в сопредельные нам, подвластные турецкому правительству княжества Молдавское и Валахское. Одно присутствие войск наших совместно с турецкими восстановило и удерживает тут порядок. Но в Венгрии и Трансильвании усилия австрийского правительства, разрозненные другою еще войною - с врагами внешними и внутренними - в Италии, не могли доселе восторжествовать над мятежом; напротив, укрепясь скопищами наших польских изменников 1831 года и других разноплеменных пришельцев, изгнанников, беглых и бродяг, бунт развился там в самых грозных размерах. Среди сих пагубных событий император австрийский обратился к нам с желанием нашего содействия против общих наших врагов. Мы в нем не откажем. Призвав в помощь правому делу всевышнего вождя браней и господа побед, мы повелели разным армиям нашим двинуться на потушение мятежа и уничтожение дерзких злоумышленников, покушающихся потрясти спокойствие и наших областей. Да будет с Нами бог, и никто же на ны! Так мы в том уверены - чувствует, так уповает, так отзовется в богом хранимой державе нашей каждый русский, каждый наш верноподданный, и Россия исполнит святое свое призвание!"

Несколько минут Сераковский сидел молча, уставясь в расплывшиеся строки царского манифеста. "Боже мой! Всюду рука царя, хватающая свободу за горло!" - думал Зыгмунт. Он вспомнил, как вместе с Погореловым смотрел "Северную пчелу". Тогда еще оставалась надежда, что правда восторжествует. Она бы и восторжествовала, если б не "повелели разным армиям нашим двинуться на потушение мятежа". Он с ненавистью, громко повторил эти слова манифеста. "О, Николай не глуп! Он отлично понимает, чем для России может кончиться победа революции в Венгрии..."

- Вижу, что вы что-то невеселое вычитали, - сказала Михайлина, заходя в комнату. - Уж лучше б и не давала вам газет.

- Шила-то в мешке не утаишь.

- А что случилось?

- Война... Правда, не в самой России, но русские солдаты идут в Венгрию, чтобы помочь Францу-Иосифу усмирить восставший народ.

И он опять, который раз за эту зиму, почувствовал себя несчастным от своего бессилия, от того, что ничем не может помочь "скопищам" своих соотечественников, которые сейчас, быть может, умирают за свободу чужой страны.

Глава четвертая

В Уральск Сераковский въехал под вечер в начале сентября 1849 года. На этот раз ему не приставили конвоира, как тогда, когда он впервые проезжал через этот городок, направляясь в Новопетровское укрепление. В кармане лежал подписанный генералом Обручевым приказ о переводе в первый батальон Оренбургского отдельного корпуса, расположенный в Уральске, и рекомендательное письмо майора Михайлина тамошнему батальонному командиру.

Город встретил Сераковского разноголосым церковным благовестом. Еще летом прошлого года Зыгмунта удивило обилие всевозможных храмов в этом небольшом городке.

При патриархе Никоне сюда, на край земли, устремились, спасаясь от религиозных преследований, беглые крепостные крестьяне, с которыми потом был тесно связан Емельян Пугачев. В окрестностях Уральска, в ту пору называвшегося Яицким городком, и началась крестьянская освободительная война, о которой хорошо помнили здесь и теперь, три четверти века спустя.

По сравнению с Новопетровском Уральск выглядел огромным городом. Его прямые, упиравшиеся в Урал и Чаган улицы были необычайно широки и покрыты таким толстым слоем пыли, что стоило проскакать казацкой лошади или пройти казахскому верблюду, как надолго становились невидимыми, погружались в душное непроницаемое облако и одноэтажные домики, и заборы из толстых досок, и сидящие на лавочках жители.

Сераковский приехал сюда в компании двух пожилых солдат, они сразу же пошли в казармы, а он нарочно задержался, чтобы немного побродить одному.

Почти всюду к городу подступали густые нетронутые леса, и лишь со стороны Чагана он был открыт степи. Были и сады, особенно на окраине. Тут стояли белые глинобитные хаты с плоскими крышами, на которых в душные ночи спали хозяева, поставив полога от комаров и тарантулов. В центре города дома были бревенчатые, добротные, и среди них один - на два этажа, с огромными, вровень с крышей, воротами, знаменитый тем, что принадлежал некогда Емельяну Пугачеву.

В конце концов Сераковский устал, проголодался да и запутался в незнакомом городе. Народу на улицах было уже немного. Мужчины - и иноверцы, и русские - одинаково носили легкие полосатые халаты, казачки же были одеты особо - в безрукавные шелковые сарафаны до пят, стянутые у талии широким поясом, в легкие душегрейки из атласа, а на голове у них красовались сороки, убранные дешевыми камешками.

- Скажи, пожалуйста, как мне до казармы дойти? - спросил Сераковский у одной из казачек.

- Ан разве не ведаешь, солдатик? - нараспев ответила та, сверкнув на него огромными карими глазами.

- Если б знал - не спрашивал.

- Ну уж так и быть... На самый край города идти надобно. Во-он туда. Улицы у нас прямые, иди, куда показала, не заблудишься.

Настроение у Сераковского было хорошее, он вообще не мог долго предаваться печальным размышлениям, да теперь к этому как будто не имелось и повода. Больше того, перевод в Уральск, в город, куда почта приходила не от случая к случаю, а регулярно и в городском саду по воскресеньям играла военная музыка, он мог считать за доброе предзнаменование. Ведь само собой это не сделалось, значит, где-то кто-то и перед кем-то замолвил словечко за "высочайше определенного солдатом" Сигизмунда Сераковского.

Думая об этом и не переставая с любопытством поглядывать по сторонам, он дошел до скучного длинного забора, за которым виднелись такие же скучные приземистые постройки, покрашенные охрой. Даже если бы Сераковский не услышал громкие слова команды, все равно по одному виду этих казенных сооружений он смог бы определить, что цель пути достигнута и перед ним батальонные казармы, в которых ему предстоит жить бог знает сколько еще лет и зим.

Возле ворот ходил взад-вперед часовой, к которому Сераковский хотел было уже обратиться, как вдруг услышал знакомый восторженный возглас:

- Езус-Мария! Клянусь всеми святыми, это Зыгмунт!

- Кого я вижу! Пан Аркадий!

Сераковский поразился не меньше, чем Венгжиновский, который уже не шел, а бежал ему навстречу.

- И надо ж случиться такому: первый знакомый, которого я встретил в Оренбурге, был пан Аркадий, и он же - первый знакомый, которого я увидел в Уральске!

- Я сюда приезжаю по делам службы двенадцать раз в году.

- Значит, мы сможем видеться не реже раза в месяц!

- Не знаю, не знаю, Зыгмунт... Может быть, я скоро покину этот благословенный край.

- Дела? Неприятности по службе? Перевод на новое место?

- Нет, бери выше, Зыгмунт, - любовь!

- О, это чудесно! И кто же избранница твоего пылкого сердца? Где она? Как ее зовут?

- Леонка... Живет в Одессе.

У этого общительного доброго человека друзья, кажется, были во всем Оренбургском крае. Сераковский не успел опомниться, как пан Аркадий, заговорщицки подмигнув, куда-то исчез, но минут через десять вернулся, сияя ослепительной улыбкой.

- Зыгмунт, ты свободен до утренней побудки. А посему идем ко мне. Я остановился у одной очень симпатичной казачки. Она тебе несомненно понравится, или я ничего не понимаю в женщинах!

Казачка и верно была хороша собой, статна, пригожа лицом, но Зыгмунту было не до нее, и он всю ночь проговорил с Венгжиновским.

- Оказывается, это ты мой добрый гений! Благодаря твоему заступничеству я смог покинуть забытый богом и людьми Мангышлак.

- Признаться, я уже потерял надежду на ответ и решил, что мое письмо осталось без последствий.

Сераковский вдруг весело рассмеялся.

- Значит, по-твоему, я лишился рассудка? - спросил он.

- Пожалуйста, не обижайся. Мне же надо было придумать какую-нибудь вескую причину, чтобы вытащить тебя из той дыры!

- И ты не побоялся написать самому Дубельту?!

Венгжиновский пожал плечами:

- А что такого? Я же выразился очень деликатно... Как это?.. "Сераковский заболел нравственно; ум его в опасности, а посему всемилостивейше прошу перевести его под мой надзор в город Оренбург".

- Какая жалость, что не получилось с Оренбургом!

- Из одного весьма достоверного источника я узнал, - пан Аркадий победоносно посмотрел на Зыгмунта, - что сам генерал Обручев отозвался о тебе вельми лестно. А именно: "Поведения очень хорошего и службу исполняет усердно".

- Почему же тогда все-таки Уральск, а не Оренбург?

- Не ведаю... Но... - Пан Аркадий продолжал вспоминать обручевский ответ, - "рядовой Сераковский находится в совершенно здравом уме, и надзор в настоящее время чиновника Венгжиновского за ним излишен"... Или что-то в этом роде. Вот так, мой милый. Но если говорить серьезно... - Он наклонился к Сераковскому и перешел на шепот, - в Петербурге просто боятся усиливать польский элемент в Оренбурге. Там слишком много поляков.

- Короче, пан Аркадий, в Оренбурге не хватает только меня, чтобы поднять польский мятеж.

Венгжиновский улыбнулся:

- Кто тебя знает!

- В Уральске есть поляки?

- А где их нет! - Пан Аркадий пожал пленами. - Правда, мало. Тебе будет скучно без соотечественников.

- Конечно... Хотя, как сказать, - задумчиво продолжал Сераковский. Поляк, русский, малоросс, киргиз... Национальность, пан Аркадий, - это одежда, тогда как в человеке важен не внешний вид, а содержание, не мундир, а сердце, которое бьется под мундиром.

- По-моему, Зыгмунт, раньше ты придерживался несколько иного мнения...

- Может быть. Жизнь - самый великий из всех учителей, и она часто вносит серьезные поправки в наши убеждения... В Новопетровском укреплении при мне... и при моем участии... - Сераковский сжал голову руками, забили насмерть малоросса Охрименко. Но я надеюсь, что по крайней мере в Новопетровском такое больше не повторится. Перед моим отъездом батальонный командир клятвенно пообещал мне, что отныне, пока он командует батальоном, там не будет шпицрутенов. Значит, отныне в Новопетровском не будет казнен мучительной смертью ни один человек, и в том числе поляк.

Утром они распрощались. Одному надо было возвращаться в Оренбург, другому - идти в казарму.

Ротный писарь в Уральске был так же навеселе, как и ротный писарь в Новопетровске. Он записал точно те же сведения, задал точно те же вопросы, разница была лишь в номере батальона, в списки которого он внес рядового Сераковского.

"Боже мой, все начинается сначала", - с горечью подумал Зыгмунт, направляясь к начальству, чтобы доложить о своем прибытии.

Записка майора Михайлина сделала свое доброе дело, и батальонный командир Свиридов был довольно приветлив.

- Степан Иванович конфиденциально сообщает мне в письме, что занимается в своем батальоне вольнодумством - отменил телесные наказания... Правда ли это? - спросил Свиридов.

- Так точно, господин майор.

- Любопытно... Ну и что же, дисциплина, конечно, сразу упала...

- Наоборот, господин майор, поднялась.

- Вот как? Впрочем, Степан Иванович мне пишет и об этом... Но я, Сераковский, дорожу своим мундиром, в отличие от Михайлина.

...Зима наступила рано и заявила о себе сильными буранами, когда даже днем ничего нельзя увидеть в двух шагах. Пронзительно выл на разные голоса ветер, стучал в окна казармы колючий снег, и всю ночь мигала на сквозняке оплывшая свеча.

Начался одиннадцатый час ночи, когда распахнулась входная дверь и в казарму вошли, вернее, ввалились двое: военный и штатский. Штатский был высок, худ, оброс густой бородой. На нем были заметенное снегом пальто и меховая шапка, которую он с трудом снял; когда он отодрал закоченевшей рукой иней с бровей, все увидели, что человек этот еще совсем молод, но просто измучен дальней дорогой.

Вместе с ним вошел солдат, должно быть, из тех, кто сопровождал штатского в пути. Он поискал глазами икону и перекрестился.

- Добрались до тепла, слава те господи, - сказал солдат, потирая озябшие руки. - Намаялись мы с ним, не дай господь. Совсем ослабел человек.

Дневальный разбудил уже похрапывавшего фельдфебеля, и тот, недовольно протирая заспанные глаза, босиком и в шинели, накинутой прямо на исподнее, нехотя подошел к прибывшим, которые по-прежнему стояли у двери.

- Кто такие? - спросил фельдфебель, позевывая.

- Да вот новобранца доставил, - ответил солдат. - Из самого Санкт-Петербурга едут в казенных повозках.

- Осужденный? - Фельдфебель равнодушно посмотрел на человека в пальто.

- Да.

- Фамилия?

- Плещеев. Определен рядовым в Оренбургский отдельный корпус.

- Небось из дворян?

- Лишен всех прав состояния.

- В вашем полку прибыло, Сераковский, - насмешливо произнес фельдфебель, поглядывая на Зыгмунта.

- Может быть, "по высочайшему повелению"? - спросил Сераковский, направляясь к прибывшим.

- Вы угадали... - Плещеев грустно улыбнулся.

- В таком случае здравствуйте, коллега!.. Меня зовут Сигизмунд Игнатьевич.

- Алексей Николаевич.

- Нам бы щей похлебать горяченьких да чайком покрепче запить, сказал солдат, привезший Плещеева.

Сераковский засуетился.

- Сейчас что-нибудь придумаем... Братцы! - он обратился ко всем сразу. - У кого что есть, несите, накормим гостей.

- На кухню надо сбегать: может, что осталось.

Минут через пятнадцать Плещеев и солдат, назвавшийся Емельяновым, сидели на нарах Сераковского, возле натопленной печи, и с жадностью ели холодную баранину, запивая ее горячим чаем. На полотенце лежали кусочки сахару, горсточка изюма, ломтик сала - все это вынули из своих сундучков обитатели казармы. Многие легли спать, но несколько человек сидели и стояли рядом.

- А кем вы раньше были, Алексей Николаевич? - поинтересовался Сераковский. - Учились? Служили?

- Да как вам сказать, Сигизмунд Игнатьевич? Не то и не другое. Пописывал немного. В "Отечественных записках", в "Современнике".

- В таком случае я вас должен знать... конечно, заочно. - Сераковский задумался. - Плещеев... Плещеев? - Интонация из задумчивой стала вдруг вопросительной и радостной. - Помилуйте, так вы Плещеев? "Вперед! без страха и сомненья на подвиг доблестный, друзья! Зарю святого искупленья уж в небесах завидел я!"... Так это вы?

- Я... - Плещеев наклонил лохматую голову.

- Братцы! - Тон Сераковского стал торжественным. - Вы видите перед собой большого русского поэта, чудесного певца свободы, людского братства, любви, человека, талант которого от господа бога!

Пока Зыгмунт все это говорил, Плещеев протестующе махал руками.

- И за что же вас, Алексей Николаевич?

- За чтение запрещенного, распространяемого в списках письма Белинского к Гоголю.

- Ничего не знаю! Совсем ничего не знаю!.. Что за письмо, за чтение которого поэтов отдают в солдаты?

- Подвергают смерти через расстреляние, - мрачно поправил Плещеев.

- Опять загадка! - Сераковский нервно пожал плечами.

- Меня и еще двадцать моих товарищей... среди них, между прочим, был литератор Достоевский, может быть, слышали?..

- ..."Двойник"... "Бедные люди"...

- ...сперва приговорили к казни.

- Страсти-то какие, господи! - промолвил кто-то из солдат, крестясь.

- ...вывезли на плац, прочитали при барабанном бое приговор, всем надели смертные саваны, отдали команду "Заряжай!"... "На прицел!" Плещеев говорил отрывисто, с каждым словом повышая голос, но вдруг, словно обессилев, закончил едва слышно: - Но залпа не последовало. На плац прискакал флигель-адъютант с пакетом от государя... И вот я здесь.

Сераковский поежился, словно от холода.

- Когда это случилось?

- Двадцать второго декабря минувшего года, в восьмом часу утра.

- И вся ваша вина состояла в том, что вы читали вслух, друг другу письмо критика Белинского? Я так вас понял?

- Да, частное письмо, наполненное дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, как сказано в приговоре.

- Прекратить болтовню! - Из глубины казармы послышался окрик фельдфебеля.

- Да, да, пора спать... Пока вас определят, могу поделиться ложем, Зыгмунт показал на свои нары.

- Весьма признателен.

То, что у Сераковского уже осталось позади - первые гнетущие впечатления, первый, пока непроизвольный внутренний протест против бессмысленности и бесчеловечности казарменного строя - муштры, мордобития, унижения, - Плещееву только предстояло испытать. Еще юношей его определили в школу гвардейских прапорщиков в Петербурге, но через полтора года он ее оставил - настолько сильно было у него отвращение к военным занятиям. С возрастом это отвращение отнюдь не уменьшилось, из стихийного оно стало сознательным. "Для чего все это мне, поэту, - шагистика, команды, ружейные приемы?" - спрашивал Плещеев сам себя.

- В жизни все пригодится, - сказал ему как-то Зыгмунт. - И продолжайте писать стихи. Ведь вам не запретили писать, как Шевченко?

- К счастью, нет. Но разве сейчас до поэзии? Меня не выпускают из казармы... Следят за каждым шагом, за каждым письмом. Вчера хотели посадить на гауптвахту только за то, что я позабыл застегнуть на мундире крючок.

- Крючок надо застегивать, Алексей Николаевич, так теплее. Сераковский улыбался одними глазами.

- Вы все шутите, Сигизмунд Игнатьевич! А я никак не могу понять, почему наш ротный командир беспрестанно твердит, что все мы мерзавцы, с которых надо драть шкуры, что в роте все сплошь негодяи... Но эти негодяи, если придется, без слова умрут за Россию... умеют сносить нужду без ропота, с веселым лицом...

- А может быть, Алексей Николаевич, это как раз и плохо, что без ропота? Может быть, лучше, чтоб роптали. Как-никак ропот - одна из форм протеста!

- Нет, нет, с меня хватит! Я больше не в силах ни протестовать, ни писать стихи!.. - Он помолчал. - Поневоле становишься мистиком, начинаешь верить во всякую чертовщину... Знаете, Сигизмунд Игнатьевич, перед объявлением смертного приговора, накануне конфирмации, в тюрьме мне привиделся сон - и довольно странный. Я видел каких-то людей с невероятно злыми, звероподобными лицами. Люди эти исподлобья смотрели на меня, долго о чем-то совещались и, быстрыми шагами подойдя ко мне, скрутили мне руки, нахлобучили мне мою шапку на глаза. Но, как водится в снах, я сквозь нахлобученную шапку видел все. Ясно видел, что меня подвели к крутому, совсем отвесному берегу реки и собирались столкнуть с обрыва. И тут вдруг раздался звон: где-то ударили в колокол. Толкавшие меня в водную бездну люди разбежались. Совсем как наяву я слышал топот их ног. Взмахнул рукой разорвал путы, связывавшие меня. А потом очутился в какой-то широкой безлюдной степи под раскаленным небом. И на мне была одежда странная какая-то, военная, и опирался я на ружье. И представьте себе, - Плещеев, посмотрел в глаза Сераковскому, - когда я подъезжал с конвоиром к Уральску и передо мной открылась степь, я тотчас узнал ее: так поразительно она была похожа на виденную мной во сне...

Они уже многое знали друг о друге, особенно после того, как Плещеев, возвращаясь вдвоем с Сераковским с церковной службы, прочел наизусть куски письма Белинского к Гоголю. "Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания. - Плещеев морщил лоб, вспоминая текст. - Это чувствует даже само правительство... что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута трехвостною плетью".

- Как все верно! - воскликнул Сераковский. - И за это казнить! Ведь тут сама правда в каждом слове!

- А вы разве несете свой крест не за правду? Не за свою любовь к отчизне?.. Но вас, наверное, скоро простят, произведут в офицеры... Вы так все умеете делать - эти полуобороты, "На плечо!", "Пли!" А я пускаю пули настолько мимо мишени, что однажды едва не угодил в унтера.

- Боюсь, что из моих стараний ничего не выйдет. Увы, офицерский чин пока остается только мечтой.

- У вас, помнится, вы рассказывали, есть высокий покровитель... Плещеев презрительно скривил губы. - Сам Дубельт!

Сераковский замялся:

- Да, генерал обещал, что мое испытание продлится не более двух дет. Что каждый месяц он будет получать отзывы обо мне и если эти отзывы будут безукоризненными, попросит за меня государя.

- И вы поверили этой старой хитрой лисе?

- Я привык верить людям, - ответил Сераковский смущенно.

Разговор с Плещеевым заставил его снова взяться за перо, правда уже без тени надежды на ответ и последствия.

"Отец-Генерал! Выслушайте меня!.. Два года продолжается испытание; надеюсь, что отзывы обо мне безукоризненны. Дворянин, "определенный на правах по происхождению" - в два года офицером; к несчастию, герольдия до сих пор не решила моего дела, неизвестно когда и как решит, и я два года рядовым...

Нет! Я ни о чем вас не прошу, сделайте сами то, что считаете для меня лучшим..."

Почта в Уральск приходила исправно, хотя и не быстро - письма из Петербурга Сераковский получал на десятый день. Их везли на почтовых тройках - почти две тысячи триста верст.

Сейчас он переписывался с родными и друзьями, и, хотя всю корреспонденцию по-прежнему просматривала цензура, все равно из писем удавалось узнать многое, прочесть между строк.

В исчерченных, со множеством помарок письмах, которые писал Сераковский всегда по вечерам, а по утрам черкал или же переписывал заново, в этих письмах по-прежнему большое место занимали просьбы продвинуть в герольдии его дело о дворянстве. Никогда раньше в гимназии, в университете он не задумывался над тем - граф он или нет, голубая или обычная хлопская кровь течет в его жилах. Теперь эти вопросы приобретали первостепенное, жизненно важное значение: только дворянство давало ему свободу. Он перебирал в памяти своих петербургских друзей, на чью помощь мог бы рассчитывать, и всякий раз останавливался на Владимире Спасовиче, с которым в один год поступал в университет, а потом сдружился, сблизился. Осторожный Спасович хотя и посещал студенческий кружок, но стоял в нем как-то особняком и в вопросе польском не придерживался крайних суждений. Тут, должно быть, сказалось и происхождение Спасовича, отец которого был православным, и та наука - юриспруденция, которую выбрал юноша. Впрочем, юноша, уже, кажется, стал мужем. В прошлом году Спасович блестяще закончил курс и теперь, готовясь к защите магистерской диссертации, продолжал совершенствоваться в юридических науках, во всей казуистике законов Российской империи. Может быть, именно это и побудило Сераковского искать у него поддержки.

Сегодня он получил обнадеживающее письмо Спасовича и немедленно ответил ему:

"Благодарю тебя, дорогой, за старания о моих делах по узаконению; как только бумаги вернутся из Житомира, пишите ежедневно, как идет дело. Пишите ясно, чтобы не было места домыслам, ах, боже!"

Последнее время все чаще Сераковского посещали по ночам какие-то странные мысли, похожие на галлюцинации: он видел себя воскресшим из мертвых. Плоти не было, был один лишь могучий дух. Сераковский вскрикивал во сне, просыпался и потом долго и мучительно думал о том, что ему пригрезилось. С детства его приучили быть религиозным и слепо, без раздумий и сомнений, верить в бога. Но если раньше этот его бог находился где-то в недоступных человеческому пониманию небесах, а встреча с ним откладывалась на загробный период, то сейчас Зыгмунт чуть не каждую ночь видел этот загробный мир во сне, и все настоятельнее, все чаще приходили на ум рассуждения "о высшей мере", о бессмертии души, которая лишь меняет оболочку, переходя от одного человека к другому.

- Жизнь на земле - это только первый день жизни! Жизнь не имеет ни начала, ни конца... Вы верите в бессмертие, Алексей Николаевич?

- Нет, не верю. - Плещеев грустно и чуть снисходительно посмотрел на Сераковского. - И вообще, вы устали, Сигизмунд Игнатьевич... Впрочем, я тоже устал, боже мой, как я устал от всего этого!

- Да, да, вы правы. Мы устали от всего - от жизни, от неизвестности, которая нас ожидает... Я сейчас нахожу утешение в чтении. Только что закончил Тацита. В подлиннике, к сожалению, не достал, только французский перевод... Сколь яркими красками рисует он историю... Целая галерея мудрецов, которые, однако, были слишком пассивны. Он в восторге от героизма людей, подобных Тразею...

- А вы? В этом вопросе вместе с Тацитом или против него?

- Без самоотвержения, без костров и пыток не может быть свободы. То, что вы стояли на эшафоте, приблизило день освобождения России!

- Что вы, что вы! Мой вклад в борьбу ничтожен и совершенно незаметен...

- Его заметят потомки. И оценят... - Сераковский задумался. - Я вам завидую, вы уже совершили подвиг! К тому же вы написали стихи, которые знает и пенит вся свободомыслящая Россия. А что сделал я?

- У вас еще все впереди, Сигизмунд Игнатьевич.

Сераковский вздохнул.

- Где уж там впереди? - сказал он. - Чтобы совершить что-нибудь великое, нужен простор, а я заперт в казарме.

- Я слышал от писаря, что о вас кто-то хлопочет. Эта мерзкая рожа спьяну сболтнула, что в корпусе недавно получено письмо из Петербурга, касающееся вас.

- Чего же вы раньше мне не сказали! Может быть, герольдия уже решила мое дело?

- От души желаю вам этого!

- Или, наконец, ответил Дубельт?

- Так вы ему в самом деле писали? Я бы не стал на вашем месте унижаться.

Сераковский вспыхнул:

- В моих письмах не было ни грана унижения, Алексей Николаевич! А только просьба быть справедливым, сдержать им же данное слово.

- Не сердитесь, Сигизмунд Игнатьевич, я не хотел вас обидеть. А что касается слова господина Дубельта, то, поверьте мне, оно не многого стоит.

Утро двадцать пятого сентября выдалось дождливое, прохладное, вязкая глина размокла и налипала огромными комьями на сапоги, которые от этого делались особенно тяжелыми и неуклюжими. Сераковский ничего не замечал, он бежал через двор казармы в батальонную канцелярию, окрыленный надеждой. В кармане при каждом шаге булькала в бутылке водка, которую Сераковский нес писарю, чтобы тот скорее, без задержки отдал "важное предписание из Оренбурга", как передал через подвернувшегося солдата писарь.

Писарь покосился на оттопыренный карман Сераковского и достал из окованного железом ящика пакет со сломанными уже печатями, а из него твердый глянцевый лист, исписанный до середины каллиграфическим канцелярским почерком.

- Вот, извольте расписаться, что читали, и прошу готовиться к отъезду в Оренбург, - сказал писарь, приняв от Сераковского бутылку. - Может быть, желаете опохмелиться? Угощаю!

- Спасибо, не пью! - Он с жадностью набросился на бумагу.

Генерал Обручев предписывал майору Свиридову направить рядового Сераковского в Оренбург для сдачи экзамена на унтера. Зыгмунт облегченно вздохнул. "Конечно, это не офицерский чин, не признание дворянства, не отставка, но все же..."

- Алексей Николаевич, поздравьте: меня переводят в Оренбург. Сераковский встретил Плещеева по дороге из канцелярии.

- Ну вот вы постепенно выходите на простор, которого так желали. От души поздравляю! - Голос Плещеева звучал грустно. - Мне будет очень скучно без вас.

- Мне тоже, Алексей Николаевич... Впрочем, я надеюсь, что и вас долго не задержат в Уральске.

Сборы были короткими. Писарь выписал прогонные деньги на проезд по почтовой дороге до Оренбурга - по две с половиной копейки за версту и лошадь.

Сераковский простился с Плещеевым, с опостылевшей казармой, с успевшим изрядно надоесть Уральском. Дорога ожидала его трудная, не переставая моросил нудный слепой дождь, и кони едва тащились, несмотря на понукание ямщика.

Сераковский ехал без конвоира. На дорогах земли Уральского казачьего войска действовала "вольная почта", содержавшаяся на прогонные, а не на казенные деньги, ямщики были людьми свободными, небедными и дорожили своей должностью, которая давала право на земельный надел да еще освобождала от всех податей. Работы же на тракте было не так уж много - казаки обычно передвигались на своих конях, проезжающих по казенной надобности можно было сосчитать по пальцам, и часто на перегонах Сераковский оставался один в тряской почтовой карете.

На половине пути лежал заштатный Илецкий городок. Обочина дороги к нему была вся вытоптана скотом, который недавно гнали на ярмарку казахи.

Бревенчатый дом почтовой станции стоял на окраине, особняком. Подъезжая, ямщик затрубил в рожок, навстречу вышел смотритель, чтобы встретить прибывших и записать их в шнуровую книгу. Обычно одновременно с ним выходил и сменный ямщик с лошадьми в хомутах, но сейчас полагалась остановка на час для обеда, и карету встречал только один станционный смотритель.

Во дворе пахло лошадиным потом, навозом, а в сенях - кислыми наваристыми щами из кухни. И Сераковский, изрядно проголодавшись в дороге, не без удовольствия втянул носом этот запах.

За длинным столом, покрытым скатертью, сидело двое - унтер-офицер и солдат, больше в комнате никого не было. Они закусывали и о чем-то разговаривали между собой.

Сераковский козырнул.

- Не помешаю ли вашей беседе, господа? - спросил он.

- Да что вы! Всегда рады свежему человеку, - ответил солдат дружелюбно. Был он уже немолод, высокий выпуклый лоб переходил в лысину, глаза из-под густых бровей смотрели устало, а опущенные книзу усы придавали лицу мягкое доброе выражение.

Полная женщина-казачка, должно быть, жена или родственница смотрителя, принесла и поставила перед Сераковским миску со щами, кувшин квасу и тарелку с ломтями ситного только что из печи хлеба.

- Кушайте, барин, - сказала она певуче.

Сераковский принялся за еду.

- Куда изволите путь держать? - спросил у него солдат тихим, глуховатым голосом.

- В Оренбург... А вы?

Солдат вздохнул:

- Из Оренбурга... Сначала в Уральск, а оттуда на самый край земли - в Новопетровское укрепление... Може, чулы?

- В Новопетровском я служил больше года.

- Вот оно как? - удивился солдат. - У меня там был друг, правда мы не виделись с ним никогда в жизни, но у нас есть общие друзья - ссыльные поляки... Сейчас он тянет солдатскую лямку в Уральске.

Теперь пришла пора удивиться Сераковскому. Смутная догадка мелькнула у него в голове.

- Друг, которого вы знаете по рассказам, кто же он?

- Едва ли вам что-либо скажет его имя, но мне оно дорого, и я назову его, чтобы и вы вместе со мной полюбили этого человека. Его зовут Сераковский...

- Боже милый! Но ведь Сераковский - это я!

- Вы? - Солдат поднялся из-за стола и вытер усы. Лицо его осветила радостная улыбка.

- Тогда вы должны догадаться, что за казак перед вами, - продолжал он уже с некоторым задором.

- Догадываюсь... - ответил Сераковский. Он тоже встал и сделал шаг к солдату. - Я вижу перед собой, простите, я имею честь видеть перед собой Тараса Григорьевича Шевченко! Я не ошибся?

- Правильно, все правильно! - Шевченко порывисто подошел к Зыгмунту и крепко обнял его. - Вот где нам довелось свидеться.

- Мне о вас столько рассказывали и писали! - сказал Сераковский.

- И мне о вас...

- И еще я знал вас по вашим замечательным вольнолюбивым стихам, которые довелось читать в списках в Петербурге.

- За что вам низкий поклон и великое спасибо.

Унтер-офицер, сидевший рядом, с явным любопытством следил за разговором. Он знал, что везет политического преступника, осужденного самим царем, вольнодумца и стихотворца, как говорили, сочинившего на государя пасквиль, но что стихи Шевченко "замечательные" и "вольнолюбивые" - это было для него неожиданностью.

- За что же вы в Новопетровское? - спросил Сераковский.

- Нарушил высочайшую волю - не писать и не рисовать. Рисовал и писал открыто, так сказать, с дозволения начальства, самого генерал-губернатора. Ну, а какая-то тварюга донесла в Петербург. Обыск... тюрьма, - Шевченко устало махнул рукой. - А ну его к бису, тяжко рассказывать.

- Но стихи-то после обыска уцелели?

- Я их заранее припрятал. - Шевченко похлопал себя ладонью по высокому лбу. - Вот сюда.

- Надежное место... Прочтите что-нибудь, Тарас Григорьевич... Или это неудобно? - Зыгмунт скосил глаза в сторону унтер-офицера.

- Нет, ничего, Петр Иванович хлопец покладистый, мы с ним подружились. От самого Орска вместе едем. - Шевченко задумался. - Что вам почитать, мий любый друже? Мабуть, ось це?..

Ще як були ми козаками,

А унiї не чуть було,

Отам-то весело жилось!

Братались з вольними ляхами,

Пишались вольними стенами,

В садах кохалися, нвiли,

Неначе лiлiї, дiвчата.

Пишалася синами мати,

Синами вольними... Росли,

Росли сини i веселили

Старiї скорбнiї лiта...

Аж поки iменем Христа

Прийшли ксьондзи i запалили

Наш тихий рай. I розлили

Широко море сльоз i кровi,

А сирот iменем Христовим

Замордували, розп'яли...

Сераковский слушал, низко наклонив голову. Шевченко начал спокойно, но последние строчки произнес громко и гневно. Тихо скрипнула дверь, это хозяйка внесла самовар, поставила его на стол, но сама не ушла, а стала, прислонясь к стене.

Отак-то, ляше, друже-брате!

Неситiї ксьондзи, магнати

Нас порiзнили, розвели,

А ми б i досi так жили.

Подай же руку козаковi

I серпе чистее подай!

I знову iменем Христовим

Возобновим наш тихий рай.

Сераковский долго не мог сказать ни слова. Стихи Шевченко его поразили - и не столько своей напевностью, мастерством исполнения, а именно мыслью, которая была созвучна его мысли, Зыгмунта Сераковского! Последнее время он все чаще задумывался над трагической судьбой Польши и ее былыми кровопролитными войнами с Запорожской Сечью, войнами, которые в детстве и юности казались справедливыми и окутанными романтикой подвига. Но теперь, вдали от родины, они виделись ему иначе, так, как видел их Шевченко. Может быть, кто-либо из его польского студенческого кружка назвал бы эти мысли крамольными и недостойными поляка, может быть. Но сейчас, когда в одной с ним роте, на одной с ним каторге были и поляк, и украинец, и русский, когда в строю он чувствовал плечо то одного, то другого, то третьего, разве мог он думать, как прежде?!

- Надеюсь, я не оскорбил этим стихом ваши патриотические чувства? спросил Шевченко, глядя в глаза Зыгмунту.

- Что вы... Я согласен с вами, я совершенно согласен с вами!

- Рад, вдвойне рад - за себя и за вас... Вот помню, с милого детства помню я кобзаря... Сидит он слепой с хлопчиком зрячим под тыном в тенечку и поет думу, как бились с ляхом казаки. Хорошо поет, а слушать больно. Зачем бились? И скажешь сам себе: слава богу, что то печальное время миновало, слава богу, что живут в мире одной матери дети - славяне... А кобзарь поет, поет. Ну что же, пускай поет, подумаешь ты. Надо, чтобы сыны и внуки знали, что заблуждались их отцы, пускай братаются снова со своими былыми ворогами.

Несколько раз станционный смотритель порывался сказать, что лошади поданы, однако не решался, видя, как хорошо разговаривают между собой два солдата. Наконец он не выдержал и вошел в комнату.

- Все Давно готово, господа, - сказал он. - И на Уральск, и на Оренбург.

- Уже? - печально воскликнул Сераковский. - В Уральске, между прочим, Плещеев.

- Страдалец... - Шевченко вздохнул. - Очень хочу повидать его.

- В Уральске, Тарас Григорьевич, денек, а то и два пробудем, впервые за все это время подал голос унтер-офицер. - Повидаете своего соизгнанника. И что у вас у всех за притяжение такое друг к дружке? И в глаза не видели и знать не знаете, а тянет вас как магнитом. Позавидуешь, ей-богу!

- Настоящих друзей, Петр Иванович, в беде находишь чаще, чем в радости и веселий.

- Все сроки нарушены, господа хорошие... Прошу! - напомнил смотритель.

Шевченко и Сераковский обнялись.

- Доведется ли свидеться? - спросил Шевченко.

- Доведется, Тарас Григорьевич! В Оренбурге, а то и в самой столице! И скоро!

Шевченко грустно улыбнулся.

К Оренбургу Сераковский подъезжал уж под вечер, на пятые сутки пути. В нескольких верстах от города надо было переправляться на пароме через вздувшуюся от дождей речку, но паром стоял на той, противоположной стороне, и унылый возница, придержав усталых лошадей, не торопился продолжал с равнодушным видом сидеть на облучке. Сераковский, напротив, нервничал, ему не хотелось задерживаться так близко от цели - уже видны были колокольни Оренбурга.

- Эй, там, на берегу! - крикнул он паромщику.

Тем временем подъехал еще один экипаж - почтовая таратайка, запряженная парой кляч, - и из него вышел зябко кутающийся в намокшую шинель маленького роста худенький старичок-офицер, которому Сераковский, не глядя, отдал честь.

Паромщик наконец подал признаки жизни и даже отчалил, как вдруг с той стороны дороги, к берегу, гремя колокольчиками и бубенцами, подлетела тройка лихих коней, запряженных в нарядный экипаж. Из него выскочил молодцеватый человек в штатском, в дворянской, с красным околышем фуражке и стал громко, размахивая руками, требовать паром к себе. Растерявшийся паромщик смотрел то на один берег, то на другой, пока не увидел, как офицер в шинели вяло махнул рукой в сторону штатского, мол, ладно, подавайте сначала ему.

Когда паром наконец причалил, старичок-офицер вынул табакерку, со смаком нюхнул два раза и подошел к нетерпеливому ездоку.

- Позвольте вас спросить, - поинтересовался он, - приподнимая фуражку, - кого я имею честь видеть перед собой?

- Я коллежский регистратор Рязанов, - ответил тот и смерил покровительственным взглядом неказистую фигуру офицера. - А вы?

- Гм... Я командир Отдельного оренбургского корпуса генерал-лейтенант Обручев.

Рязанов опешил.

- Простите великодушно, ваше высокопревосходительство, - пробормотал он, заикаясь. - Не признал...

- Ишь ты, чинов нахватался и воображает! - продолжал Обручев, не повышая голоса. - Попрошу совершить обратный вояж в сторону Оренбурга. На гауптвахту, милейший, на гауптвахту!

"Так вот почему мне показался знакомым этот человек", - сказал сам себе Сераковский, с интересом наблюдая сцену.

- А вы, ежели не ошибаюсь, Сераковский? - неожиданно спросил Обручев, останавливаясь возле Зыгмунта.

- Так точно, ваше высокопревосходительство! У вас отличная память.

- Пока не имею причин жаловаться, - буркнул Обручев. - Коль я уже вас встретил, то приглашаю сразу же зайти ко мне в штаб.

Съехав с парома, все три экипажа держались вместе. Первым уехала почтовая таратайка с генерал-губернатором, уткнувшимся носом в воротник шинели, за ней - карета Сераковского, и последней уже не летела, а плелась сдерживаемая кучером тройка, которая везла на гауптвахту незадачливого коллежского регистратора.

В штабе Обручев не заставил себя ждать, а немедля пригласил Сераковского в кабинет, уже памятный Зыгмунту и не вызвавший в нем особо приятных воспоминании.

- Я хочу в виде исключения, - Обручев подчеркнул это своим резким скрипучим голосом, - познакомить вас с документами, полученными мною из Третьего отделения. Насколько мне стало известно, вы писали Леонтию Васильевичу и просили его определить вас на Кавказ или же дать возможность держать экзамен на ученую степень в Казанский университет. Его сиятельство граф Орлов по просьбе Леонтия Васильевича направил мне отношение... Обручев подошел к шкафу, достал какую-то бумагу и поднес ее к близоруким глазам, - в котором, пересказав все ваши просьбы, поставил передо мной вопрос - что я могу сделать в вашу пользу? Я ответил его сиятельству, что Сигизмунд Сераковский... - Обручев достал еще одну бумагу, - "ведет себя в поведении и на службе отлично хорошо и что в уважение к этому можно предоставить ему право держать в Казанский университет с переводом из настоящего места службы в Казанский внутренний гарнизонный батальон..." Как видите, Сераковский, я хотел сделать для вас доброе дело.

- Благодарю вас, ваше высокопревосходительство, - пробормотал Сераковский, уже догадываясь, что ничего хорошего из "доброго дела" не получилось.

- Но есть люди, - продолжал Обручев, - которые стоят выше меня, гораздо выше! Граф Орлов недавно уведомил... Впрочем, вы можете познакомиться с этой бумагой сами.

- "Находя невозможным ходатайствовать о дозволении Сераковскому держать в университет экзамен на ученую степень, - прочел Зыгмунт, - и полагая, что он должен продолжать военную службу, в которую он определен по воле государя императора до удостоения его производства в офицерский чин, я до того времени ничего не могу сделать в пользу Сераковского".

- Вот и все, что я имел вам сообщить, - сказал Обручев, принимая от Сераковского бумагу. - А засим честь имею кланяться. Отправляйтесь в роту и доложите майору о своем прибытии... Да, и скажите ему, что я вам определил три дня отпуска.

Сераковского несколько обескуражил этот прием, такой непохожий на первый, когда Обручев направил Зыгмунта в самый глухой и дальний угол своих владений. А теперь? Может быть, начальника края привел в хорошее настроение случай на пароме?

Глава пятая

Стоял отличный майский вечер, и была суббота, когда можно отпроситься у ротного командира и покинуть казарму на две ночи и целый воскресный день. С некоторых пор это Сераковскому удавалось, он вообще чувствовал себя гораздо свободнее, чем прежде, особенно после того, как генерал Обручев мимоходом заметил ротному командиру, что Сераковский отдан в войско как юнкер, а не как рядовой, на правах по происхождению. И хотя эти права все еще не были подтверждены, относились к Сераковскому в роте не так, как к обычному рядовому.

Дорога была знакома, вот блеснул сталью Урал, уже вошедший в берега после весеннего разлива, еще один поворот направо, и можно заходить почти в любой дом - в каждом живут поляки.

Сегодня Сераковский шел в "поместье Венгжиновского", которое по привычке продолжал так называть, хотя пан Аркадий уже переехал в Одессу, но дом свой пока не продал, оставил землячеству; здесь останавливались прибывавшие в Оренбург гости, здесь же и встречались по субботам. Сераковский спешил как раз на такую встречу, весело насвистывая что-то: опаздывать он не мог, так как сам, по своему почину ввел эти субботние встречи.

В доме жила худенькая старушка-полька, которая топила зимой печи и убирала в комнатах. Звали ее пани Тереза.

Окна были открыты настежь, и в помещении стоял сладковатый запах сирени, наполнявшей палисадник, и чебреца; пучок этой сухой травки пани Тереза засунула за образ Остробрамской богоматери, перед которым горела толстая свеча. Слева от иконы висел большой портрет Тадеуша Костюшко в генеральской форме и с американским орденом Цинцинната, полученным за участие в войне североамериканских колоний за независимость. Посреди комнаты стоял длинный стол, и на нем несколько больших глиняных кружек по числу ожидаемых гостей.

- Что-то панство запаздывает, - сказала пани Тереза, перетирая полотенцем кружки.

- Многие из них подневольные люди.

- Да, да, я понимаю... - Она вздохнула.

Явились почти все сразу. Это была примерно та же компания, которая собралась в доме Венгжиновского в первый день приезда Зыгмунта в Оренбург. Пришел, попыхивая сигарой, бородатый Федор Матвеевич Лазаревский. Быстрым, торопливым шагом поднялся на крылечко ксендз Михал Зеленко, молодцеватой походкой вошел Карл Иванович Герн в ладно пригнанной форме штабс-капитана. Едва протиснулся в дверь сильно располневший за два года провизор Цейзик и со словами "Неужели я опоздал?" стал целовать руки пани Терезе. Затем на пороге показались еще трое, все в солдатских мундирах, - Бронислав Залеский со своим неизменным другом Людвиком Турно и Ян Станевич, прибывший в Оренбург менее года назад.

- Добрый вечер, господа! Здравствуйте, пани Тереза! - раздались приветственные возгласы.

Станевич сердечно пожал всем руки, глядя каждому в глаза и улыбаясь от того, что снова видит друзей. Был он молод, светел лицом, приветлив и, как все, носил короткие, аккуратно подстриженные усики. В Оренбург его перевели из Дворянского полка - за вольнодумство - и зачислили во второй линейный батальон, где "примерным поведением и усердием" он должен был заслужить офицерский чин, однако же не прежде 1855 года.

Каждый из пришедших что-либо прихватил с собой, и не только продукты, которые тут же уносила на кухню пани Тереза, но и нечто другое, например новую книгу, или письмо "оттуда", с родины, привезенное с оказией, а значит, минуя цензуру, или свежую газету, которую удалось выпросить у писаря на вечер.

- Господа, имею новость номер один, - нетерпеливо произнес ксендз Зеленко.

- А именно, пан Михал? - спросил Сераковский.

- Генералу Обручеву дают отставку. Его дни в Оренбурге сочтены. Но пока... пока это большой секрет, господа!

- Интересно, откуда святой отец узнает политические новости раньше всех? - поинтересовался Герн. - Можно подумать, что он работает в Генеральном штабе или в Сенате.

- Ничего... - Зеленко скромно потупил глаза. - Иногда и простой капеллан корпуса может узнать кое-что интересное раньше работника Генерального штаба.

- Коли так, то кто же, по-вашему, намечается вместо Обручева?

- Опять же по секрету, господа... Генерал Перовский.

Герн рассмеялся.

- Самое забавное, - сказал он, - что пан Михал сообщил нам сущую правду. Есть достоверные сведения: Обручева сменяет Василий Алексеевич Перовский.

- Перовский - это хорошо или плохо? - спросил Сераковский.

- Судя по рассказам знавших его людей, крут до жестокости, однако ж справедлив и прям.

- Жили при одном губернаторе, поживем при другом, - меланхолически заметил Станевич. - Не в этом дело.

- А в чем же?

- В том, что Бронислав получил письмо от Эдварда... Бронислав, покажи, пожалуйста, конверт.

- Из Вильно?

- Увы, из Петрозаводска, - ответил Залеский, вынимая письмо из кармана. - Из Петрозаводска, куда его выслали под надзор. Оказывается, он имел неосторожность издать в Вильно одно свое сочинение - "Иордан", в котором была обнаружена "неблагонадежность" автора - поэта Антония Совы. После чего последовало "высочайшее повеление".

- Боже мой! Как раз эту книгу у меня отобрали при обыске на границе, - воскликнул Сераковский.

- Между прочим, Эдвард пишет, что хотел бы поменять место ссылки на Оренбург и уже подал прошение на имя министра иностранных дел.

- Прекрасно! Нам как раз не хватает хорошего поэта, - сказал Зыгмунт. - Шевченко угнали на край земли...

- И еще не хватает молока, - добавил провизор, глядя на пустые кружки.

- Да, мы, кажется, заговорились. - Сераковский встал. - Пани Тереза, у вас готово?

- Готово, готово, - послышалось из кухни, а вскоре появилась сама старушка с подносом, на котором стоял запотевший, холодный, только что вынесенный из ледника кувшин топленого молока и лежали закуски - те, что принесли сами гости.

- Великомолочный пир начинается, - сказал ксендз Зеленко, привычно и рассеянно крестя стол. - Можно приступать, господа!

- Лично я выпил бы чего-нибудь покрепче, - пробасил Лазаревский. - Но уж так и быть...

Сераковский не поленился, встал и каждому наполнил кружку до краев.

- Между прочим, друзья, - сказал он, - Адам Мицкевич, когда учился в Виленском университете, устраивал со своими друзьями-филоматами точно такие же молочные попойки. Мы просто следуем примеру великого поэта.

- Ну-с, и за что мы выпьем?

- За Польшу! - раздалось сразу несколько голосов.

- Что касается меня, то я, пожалуй, подниму чарку за Украину, предложил Лазаревский.

- Тогда позвольте мне провозгласить тост за Литву, где я родился и вырос, - сказал Станевич.

- Как вижу, мнения разошлись, но есть нечто общее, что может объединить эти мнения и за что мы все можем выпить. - Сераковский нарочно помедлил. - За Россию, друзья!

Несколько пар глаз недоуменно смотрели на Зыгмунта.

- За в о л ь н у ю Россию в братском союзе с в о л ь н о й Польшей, - продолжал Сераковский, каждый раз подчеркивая голосом слово "вольный". - За страну, которая, если у нее будут не такие правители, как сейчас, сможет объединить в братском союзе все земли, названные нами.

- Надо бы закрыть окна, - посоветовал Цейзик.

- Пани Тереза, закройте, пожалуйста, окна!

- Однако наш Зыгмунт несколько изменил свои взгляды за последние два года!

- Да, изменил, пан Михал! И это произошло после сорок восьмого года. Изменились, и основательно, многие мои понятия о многих вещах. Могу признаться, что в университете я был против отношений с нашими восточными братьями, теперь я считаю, я убежден, что нам надо соединиться с ними. В этом, только в этом я вижу сейчас спасенье Польши...

- Согласен! - сказал Герн.

- Что ж, может быть, ты и прав, - промолвил Станевич, подумав.

Остальные молчали.

Слухи о скорой смене власти в губернии и округе подтвердились. Генерал-от-кавалерии Василий Алексеевич Перовский прибыл в Оренбург 29 мая 1851 года.

В Оренбурге к встрече нового генерал-губернатора готовились загодя, однако точной даты приезда не знали, и потому все официальные лица были начеку, нервничали, особенно корпусное начальство и гражданский губернатор Ханыков, уже два года занимавший эту должность. Предполагалось, что Перовского встретят звоном колоколов и медным громом военного оркестра.

В томительном ожидании никто не заметил, как на взмыленном коне через Сакмарские ворота проскакал всадник в запыленном казачьем мундире и, не разбирая дороги, помчался прямо к дому генерал-губернатора. Лишь минут через десять показался изрядно отставший казак-вестовой. Его подопечный к тому времени уже сидел в кресле, которое уступил ему генерал Обручев. Чтобы сдать дела, потребовалось не больше часа, и в тот же день Перовский вступил в должность оренбургского и одновременно самарского генерал-губернатора и командира Отдельного оренбургского корпуса.

Город был хорошо знаком Перовскому, который с 1833 по 1848 год уже управлял краем и сложил с себя эту обязанность не по своей воле, а после неудачного Хивинского похода.

Побочный сын графа Алексея Разумовского, он получил блестящее образование и в восемнадцать лет принял боевое крещение в Бородинском бою. Во время отступления французов из Москвы попал в плен, прошел пешком при обозе маршала Даву до Орлеана и был освобожден русскими войсками, вступившими во Францию. Затем участвовал в русско-турецкой войне, был ранен под Варной, после чего произведен в генерал-майоры и назначен оренбургским генерал-губернатором. Здесь он прежде всего взялся за укрепление пограничной полосы от набегов кочевников. На карте России появились новые военные укрепления на Каспийском побережье.

Перовский слыл человеком грубым, своевольным, не позволял подчиненным иметь свое суждение, однако вне службы часто обходился с ними дружелюбно, не кичась занимаемым высоким положением.

Перовский был к тому же честолюбив, и внезапное, как снег на голову, появление его в Оренбурге вовсе не означало, что вступление в должность так и останется неотмеченным. Новому генерал-губернатору хотелось показать себя эффектно. Для этого можно было объявить городской бал или устроить официальный прием, но он предпочел военный парад и назначил его на середину июня.

Бремени для подготовки оставалось очень мало, и в ротах началась суматоха, столь знакомая Сераковскому еще по Новопетровскому укреплению.

Ротный командир иногда использовал Зыгмунта как вестового, в обязанности которого входило срочно доставить пакеты в штаб округа или в другой батальон. Так было и сегодня. Но ехать пришлось в дом генерал-губернатора, стоявший на берегу Урала, - большое здание с крытой вышкой. В хорошую погоду Перовский часто поднимался туда с подзорной трубой и в одиночестве предавался удовольствию - глядел, как меркли закатные краски в бескрайной степи.

Сераковский на полном скаку осадил коня перед подъездом, спросил дежурившего у входа солдата, есть ли адъютант, и услышав в ответ, что "они уехали", отдал пакет часовому.

Из дому тем временем вышли несколько офицеров, и Зыгмунт легко и изящно, как это умеют делать поляки, отдал честь. Он уже собрался вскочить на коня, когда один из офицеров, только что распрощавшийся со своими товарищами, в накинутом на плечи белом ментике на случай собиравшейся грозы, обратился к Сераковскому:

- Вы неплохо ездите!

Зыгмунт молча наклонил голову.

- У кого служите?

Сераковский ответил.

- Куда же он запропастился, черт побери! - продолжал офицер явно недовольным тоном. - Придется наказать!

- Разрешите быть свободным? - спросил Сераковский.

- Нет... Вы будете сопровождать меня вместо моего вестового... Вот негодяй!

- Разрешите доложить: мне надо возвращаться в казарму.

- Ничего... - Офицер продолжал смотреть вдаль, откуда должен был появиться вестовой. - Доложите своему командиру, что вас задержал Перовский.

- Слушаюсь, ваше высокопревосходительство!

Все еще стоя смирно, Зыгмунт незаметно рассматривал Перовского. Перед ним был дородный надменный красавец с надушенными "кавалерийскими" усами, закрученные кончики которых нервно подергивались, с выбритым до синевы породистым подбородком, каштановыми вьющимися волосами, непокорно выбивавшимися из-под форменной казачьей фуражки, прямым крупным носом и большими острыми глазами из тех, по которым можно безошибочно судить о настроении человека.

В тот момент глаза Перовского смотрели зло, в них были нетерпение и гнев, который он должен был сорвать на ком-то, и Зыгмунту показалось, что, промолви он сейчас хоть слово, плетка генерал-губернатора обрушится на него. Но Сераковский молчал, а Перовский ударил плеткой по сапогу, чтобы привлечь внимание часового.

- Коня!

Сераковский заметил на указательном пальце генерала длинный серебряный наперсток. Позднее он узнал, что Перовский носил его с тех пор, как в Бородинском сражении лишился кончика пальца.

- Придется высечь, - задумчиво, обращаясь к самому себе, сказал командир корпуса. Он легко, будто ничего не весил, почти не касаясь стремени, бросил в седло свое стройное тело, тут же дал шпоры и, не оборачиваясь, ничего не сказав Зыгмунту, поскакал в степь.

Сераковский последовал за ним, не зная, как себя вести - то ли попытаться догнать Перовского, что было делом довольно трудным, то ли держаться на определенной дистанции. Последнее показалось ему безопаснее и вернее.

В воздухе было душно, на юге клубились и росли черные, отороченные ослепительно белыми шнурами облака, уже неторопливо погрохатывал где-то гром. Но солнце еще светило, встречный ветер, усиленный скачкой, со свистом бил в разгоряченное лицо, и Сераковскому было хорошо, свободно в стремительном движении, без дороги по звонкой, уже истосковавшейся по дождю степи.

Лишь через полчаса Перовский впервые оглянулся и, увидев, что Сераковский скачет за ним, пустил своего коня еще быстрее, но ненадолго и лишь для того, чтобы проверить - не отстанет ли от него новый вестовой. Сераковский сохранил дистанцию, и тогда Перовский придержал коня, переводя его на переступ, а вскоре поехал шагом. Сераковский проделал то же самое, ни разу не приблизившись к командиру корпуса, и это понравилось Перовскому.

Загрузка...