Желиговский умолк, устало опустился на стул, по еще долго стояли не двигаясь все, кто до тесноты заполнил комнату. И по тому, как долго они молчали, по тому, как кто-то приложил к глазам платок, как у него самого навернулись непрошенные слезы, Сераковский понял, что встреча не пройдет впустую, да что не пройдет - уже не прошла!
...После нищенского, подневольного существования в Оренбургском корпусе, после казармы с нарами и глинобитной каморки в форте Перовском теперешнее петербургское жилье Сераковского выглядело просто великолепно в большом четырехэтажном доме с фонарями у подъезда и широкой парадной лестницей, которой он, правда, не пользовался, так как к нему в квартиру вел черный ход со двора. Но боже мой! Какое это имело значение, если в нескольких минутах ходьбы шумел Невский, а в смежной комнате жил не кто иной, как дорогой соизгнанник Ян Станевич, мудрый и спокойный Ясь.
Жалованье, которое получали воспитанники академии, помогло покончить с нищетой. Впрочем, денег все равно не хватало: Сераковский тратил их широко, давал взаймы, заведомо зная, что долг не вернут, покупал много книг, выписывал газеты. Комната, которую он занимал, походила на бивак: казалось, ее хозяин вот-вот должен отправиться в далекое путешествие. Сдававший квартиру домовладелец поскупился на мебель, и книги лежали на подоконнике, на софе и просто на полу. На видном месте красовался потертый кожаный саквояж, с которым Зыгмунт никак не хотел расставаться, и он тоже усиливал впечатление, что его обладатель вот-вот покинет свое жилье.
Обычно Сераковский занимался много и допоздна, но из-за вчерашней затянувшейся встречи сегодня проспал, благо было воскресенье и можно было поваляться в постели. Он уже собирался встать, когда зазвонил звонок над входной дверью. Зыгмунт подумал, что это пришла молочница-чухонка, но молоко, оказывается, уже стояло на столе. Он накинул халат, привезенный из Азии, и открыл дверь. Перед ним стоял Чернышевский.
- Николай Гаврилович! - Сераковский обрадовался.
- Здравствуйте, Зигизмунд Игнатьевич... - Чернышевский вошел в переднюю. - Я, кажется, помешал вам?
- Что вы! Что вы! Прошу, проходите, пожалуйста! Извините, что у меня не прибрано... Вы уже завтракали? Ах, какая жалость. А то я мог бы вас угостить кофе по рецепту одной великолепной старушки, которая жила в Новопетровском укреплении, - пани Зигмунтовской... Ясь! Я-ась! - крикнул он. - Посмотри, кто к нам пришел! - Никто не отозвался. - Оказывается, его нет дома... Сейчас я уберу с дивана книги, и вы сможете сесть.
Чернышевский улыбнулся.
- Не беспокойтесь, Зигизмунд Игнатьевич, я не надолго. Зашел отдать визит и поинтересоваться, как идут ваши дела.
- Великолепно! Вчера было первое собрание кружка. Пришло человек тридцать.
По обыкновению горячась, он стал рассказывать о вчерашнем вечере.
- Читали прекрасные стихи...
Чернышевский мягко улыбнулся:
- Если прекрасные, хорошо. Но, видите ли, Зигизмунд Игнатьевич, мне бы хотелось увидеть ваш кружок другим. Вы еще не знакомы с издателем и книгопродавцом Дмитрием Ефимовичем Кожанчиковым? У него на Невском можно приобрести весьма ценную литературу. Например, вот такую. - Чернышевский вынул из бокового кармана сюртука небольшого формата газету, сложенную вчетверо. - Это "Колокол". Первый нумер. Вольная русская газета, издаваемая в Лондоне Искандером.
- Великим изгнанником? - спросил Сераковский взволнованно. Покажите!
Он взял газету и стал нетерпеливо проглядывать ее, сначала быстро, одни заголовки, потом все медленнее, внимательнее.
- Вы уже читали? Нет, вы только послушайте, что он пишет! "Неужели пройдет даром гигантский подвиг в Тавриде? Севастопольский солдат, израненный и твердый, как гранит, испытавший свою силу, так же подставит спину палке, как и прежде?" Боже мой! Ведь это то самое, о чем я думаю много лет, с того дня, когда нам дали в руки шпицрутены и заставили стать убийцами солдата Охрименко! - Он поднял глаза на Чернышевского. - Николай Гаврилович, вы можете мне оставить эту газету?
- Я для того и принес ее вам, Зигизмунд Игнатьевич... Но читать запрещенного Герцена одному, в одиночку, - слишком большая роскошь.
- Я вас понял, Николай Гаврилович. На следующем заседании кружка я познакомлю с "Колоколом" всех.
- Только, пожалуйста, будьте осторожны. Не забывайте, что Петропавловская крепость в получасе ходьбы.
- Третье отделение и того ближе.
- Вот-вот... обратите внимание, как остро ставится в "Колоколе" проблема освобождения крестьян. К ней примыкает другая проблема наделение землей тех, кто ее поливает своим потом. А это, конечно, потребует жертв, ибо, на мой взгляд, мирное, тихое развитие вообще невозможно. Без конвульсий нельзя сделать ни одного шага в истории. Чернышевский замолчал и прислушался. - Кажется, звонят... На всякий случай, спрячьте газету.
- Не беспокойтесь, Николай Гаврилович, полиции пока еще не известен адрес этой квартиры.
- Как знать... Но пойдите же откройте, звонят!
- Это, наверное, Ясь.
Пришел, однако, не Станевич, а живший по соседству Новицкий.
- Ты выбрал очень удачное время для визита! - сказал Сераковский, приглашая гостя в комнату. - Знакомься, пожалуйста. Это... - он показал на Чернышевского.
- ...Николай Гаврилович, - закончил Новицкий. - С которым мы уже встречались несколько лет назад. Не помните? Николай Дементьевич Новицкий, - представился он.
- Сказать по правде, нет, - добродушно ответил Чернышевский.
- Тогда мы пытались разыскать вашу студенческую квартиру...
- И слава богу, не разыскали. - Он рассмеялся. - Я поныне не могу решить, что в ту пору было для меня более затруднительно - указать свою квартиру или принять кого в ней... Но если вы пожелаете навестить меня сейчас, то милости просим. Я живу... Впрочем, вот моя визитная карточка. Он стал шарить по многочисленным карманам своего костюма, но безрезультатно. - Ничего не поделаешь, - сказал он, - придется вам записать адрес... А я-то собирался сегодня же отдать два-три визита! Вот растяпа!
- Николай Гаврилович, не беспокойтесь, все поправимо! - Сераковский пришел ему на помощь. - У меня есть готовые карточки, на которых остается только написать имя.
Не дожидаясь согласия Чернышевского, он уселся за письменный стол, вынул из ящика пачку карточек и начал быстро писать на них "Николай Гаврилович Чернышевский". Он очень торопился, и чернила брызгали, оставляя многочисленные пятна. Уже давно были готовы три первые карточки, а Сераковский все писал новые.
- Да, постойте, постойте, Зигизмунд Игнатьевич, на что мне столько! Чернышевский, добродушно смеясь, тщетно попытался удержать Сераковского.
- Ничего, пригодятся на случай, если вдруг опять потеряете!
Сераковский взбежал на четвертый этаж и, распахнув дверь, крикнул с порога:
- Ясь, слушай! Какая новость! На той неделе приезжает Шевченко... Ты не знаешь, когда приходит поезд из Москвы?
- Ты что, собираешься всю неделю ходить на вокзал? Поезд приходит часа в два, что ли.
- Черт возьми! В самый разгар лекций!
Манкировать занятиями было накладно: за пятнадцать минут опоздания объявляли выговор, за полчаса - полагался суточный арест.
- Что касается приезда Тараса, то я рад не меньше тебя, - сказал Станевич.
Еще в прошлом году Сераковский написал Шевченко письмо, вернее, приписал несколько строк к письму Залеского, в которых как бы предугадывал близкую встречу. В тот памятный день, третьего июля, он навсегда покидал Оренбург.
"Батьку! - Так Сераковский всегда называл в письмах Шевченко. - До свидания в Петербурге или в Киеве. Алла-Екбер! Бог великий - увидимся! Еду с полной надеждой, что судьба всех нас облегчится!.. Великие люди великие переносили страдания. Одно из величайших - степь безвыходная, дикая пустыня. На пустыне жид певец Апокалипсиса. На пустыне ты теперь живешь, наш лебедю!.. Прощай! Целую тебя, до свидания. Твои Сигизмунд".
И вот скоро они наконец встретятся.
Сераковский только что был у Анастасии Ивановны - она и ее муж вице-президент Академии художеств Федор Петрович Толстой хлопотали за Шевченко и в конце концов добились "высочайшего повеления" о его освобождении - и узнал там, что Тарас Григорьевич вот-вот появится в столице. С начала марта Шевченко уже гостил в Москве, у Щепкина, чуть не каждый день собирался выехать в Петербург, но болезнь и друзья задерживали его.
Зыгмунт очень хотел, чтобы "батько" остановился у него - места хватит! - но того же самого хотели и другие его "сотоварищи" по оренбургским казармам, да и по казематам Третьего отделения. Уже почти все они отбыли назначенный срок, отсидели, отслужили на казенных царевых харчах, и лишь один Шевченко по той же царской милости дольше всех тянул горькую солдатскую лямку.
Оказалось, что поезд из Москвы приходил не в два часа дня, а в восемь вечера, и Сераковский три вечера подряд ходил на вокзал встречать Шевченко. На дебаркадере было очень шумно, тесно, носильщики выхватывали у пассажиров чемоданы, бесчисленные агенты всевозможных отелей и меблированных комнат, стараясь перекричать друг друга, наперебой предлагали свои услуги. У выхода толпились извозчики, зазывавшие седоков и заламывавшие с неопытных провинциалов тройную цену.
Сераковский бегал вдоль вагонов, вглядывался в лица приезжих, но напрасно - Шевченко не было.
Он приехал как раз в тот день, когда Зыгмунт не пошел к поезду. Тараса Григорьевича никто не встречал, но у него в кармане лежало любезное приглашение от Лазаревского и адрес - угол Большой Морской и набережной Мойки, дом графа Уварова, во дворе.
- Где же мои соизгнанники оренбургские, Михайло Матвеевич? - спросил Шевченко, когда улеглась первая радость встречи.
- Тут, тут твои друзи-поляки... Небось по ним скучаешь, - ответил Лазаревский, наливая гостю новую чарку. - Завтра, коли захочешь, всех побачишь.
- А может, сегодня?
- Нет, сегодня я тебя никуда не отпущу, сегодня ты весь мой.
Лазаревский был уже навеселе, и его круглое, опушенное бородкой безусое лицо с пухлыми щечками и пухлыми губами выражало решимость ни с кем не делиться своим знаменитым гостем.
- Адрес-то дай мне хотя бы.
- Сигизмунда своего у Василия Белозерского найдешь, там и Сова квартирует, у Василия.
- А Станевич?
- Все, все там бывают вечерами... Василь журнал украинскою мовою издавать надумал. Вот ты там свои стихи и напечатаешь.
- Дай-то бог!
Михаил Матвеевич Лазаревский, брат Федора Матвеевича, тоже в свое время служивший в Оренбургской пограничной комиссии, уже давно оставил степь и переселился в столицу, где работал теперь старшим советником Петербургского губернского управления.
Засиделись поздно. Хозяин расспрашивал об Оренбурге, оба вспоминали свою первую встречу, тогдашнее житье-бытье.
Утром Шевченко поднялся ни свет ни заря и осторожно, чтобы не разбудить хозяина, вышел из квартиры. Валил мокрый густой снег, под нога и хлюпало, дул пронизывающий ветер с залива.
Целый день Шевченко бродил по Петербургу, узнавая и не узнавая его, побывал у Академии художеств, однако же внутрь не зашел - слишком много воспоминаний было связано с этим зданием... Изрядно намотавшись, пообедал в трактире у Балабина на Садовой и лишь к вечеру добрался до квартиры Василия Михайловича Белозерского, в прошлом члена Кирилло-Мефодиевского братства и своего соседа по каземату в 1847 году.
- Батюшки! Батюшки, кого я вижу! - раздался восторженный, громкий голос хозяина. - Надия! Иди сюда скорее! Все, все идите - Сигизмунд, Ян, Антоний!
Белозерский бросился обнимать Шевченко, и, пока он это делал с неуклюжей мужской искренностью, пока Тарас Григорьевич вытирал выступившие на глазах слезы, в прихожую прибежали все, кто был в квартире.
- Батько! Бать-ко! - тихонько вскрикнул Сераковский.
- Брат Тарас!..
- Он самый, други мои дорогие, он самый!
Шевченко переходил из одних объятий в другие, плача и не стыдясь своих слез. Кто-то стягивал с него мокрое пальто, кто-то расшнуровывал промокшие штиблеты.
- Ну-ка, поворотись, - сказал Белозерский. - Дай на тебя поглядеть хорошенько.
Перед ним стоял лысый, бородатый, очень усталый старик с веселыми от возбуждения и заплаканными глазами.
- Где ж твои каштановые кудри, Тарас? - тихо спросил Белозерский.
- В Урал-реке да в море Каспийском, Василь.
- А годы твои где? Силы где?
- Друзья, к чему грустные вопросы? - Сераковский не выдержал. - Батыю с нами! Он свободен! Разве этого мало?
Жена Белозерского Надежда Александровна, красивая, с русой косой, повитой вокруг головы, быстро собрала на стол и принялась угощать украинскими блюдами. А друзья сидели, вспоминали прошлое, смеялись, плакали, чокались чарками, произносили сердечные речи и пели родные песни.
- Слышал я, что ты собираешься издавать украинскую газету или журнал, правда ли? - спросил Шевченко у Белозерского.
Тот кивнул.
- Надо воспользоваться некоторым ослаблением цензуры. Думаю, разрешат. Свое содействие и поддержку обещали Чернышевский, Тургенев, Катенин. Да еще Костомаров, недавно ему предложили занять кафедру русской истории в университете. В Петербург из Саратова переезжает.
- Далеко пошел Николай Иванович. - Шевченко горько усмехнулся. - А ведь сидели в одной темнице...
- Разных людей государь-император по-разному одаривает своими монаршими милостями, - заметил Сераковский.
- Да ну его, этого царя, чтоб о нем вспоминать в такой доброй компании. - Шевченко махнул рукой. - Давай лучше о журнале продолжим. Ты там, Василь, Антония обязательно напечатай. Я переведу.
- Спасибо... Мы тоже, брат Тарас, задумали свой журнал, польский, сказал Желиговский. - Уже в в Петербургский цензурный комитет прошение подали. Думаем назвать наше детище "Слово".
- И приглашаем всех добрых друзей Польши участвовать в нем, - добавил Станевич. - Правда, Зыгмунт?
- Конечно, Ясь! - Он повернулся к Шевченко. - Это будет легальное издание, в котором мы постараемся высказать нелегальные мысли. Во главе всего дела стоит Огрызко. Он занимает большой пост в одном из департаментов и совершенно вне подозрений. Думаю, что нам удастся усыпить бдительность цензурного комитета.
- Ну что ж, друзи, коли так, выпьемо ж еще по чарке за обои наши журналы! - предложил Тарас Григорьевич.
- Да, еще одна добрая новость! - Сераковский удивился, как это он мог забыть о ней. - С мая начинает выходить "Военный сборник". И ты знаешь, батько, кого назначили главным редактором? Николая Гавриловича Чернышевского.
Вскоре Сераковский получил записку от Чернышевского, который просил зайти к нему домой в любое время, начиная с четырех часов пополудни. Он выбрался дня через два и застал Николая Гавриловича в кабинете, за столом, заваленным ворохом исписанных разными почерками листов.
- Очень, очень кстати, Зигизмунд Игнатьевич. Все это - рукописи для нового журнала, и, если вы мне не поможете разобраться, я в них просто утону. Кстати, здесь есть одна корреспонденция, которая вас наверняка заинтересует. - Он подал Сераковскому несколько листов тетрадочного формата.
Зыгмунт взглянул на заголовок - "Голос из армии" - и углубился в чтение. Спокойно читать он, однако, не смог. Статья явно взволновала его, он то садился в кресло, то поднимался порывисто, продолжая читать на ходу, подчеркивал что-то карандашом и бросал одобрительные реплики.
- Все до последнего слова правда! - сказал Зыгмунт, закончив чтение. - И как смело написано! Вот хотя бы это: "Кому из нас не обила ушей ходящая, всеразрешающая... но глубоко безнравственная и бессмысленная фраза: "Для русского солдата необходима палка: он хороших слов не понимает"... Повторяющим аксиому о необходимости палки и в голову не приходит, какой страшный укор они возводят сами на себя, какое высказывают непонимание русского человека вообще и русского солдата в особенности... Этот солдат не колеблется перед жерлами неприятельских пушек, не выдает в трудную минуту своих... Горячее наше сочувствие должно быть обращено к этому сильному, простому человеку, идущему безропотно против многих невзгод и лишений... Солдат - это человек, и потому отношение офицера к солдату должно стать на ряду самых капитальных вопросов нашего "быта""... Что касается меня, то я обеими руками подписываюсь под каждым словом этой статьи.
- Я знал, она вам понравится, Зигизмунд Игнатьевич. Но что скажет военный цензор?
Глава вторая
Наконец-то он едет в Вильно! Почти два месяца он будет свободным. Отныне не обязательно подниматься в Семь утра, чтобы не опоздать на занятия, не надо оставаться в академии по вечерам и при свете принесенной с собой свечи портить глаза, разбирая мелкие топографические карты.
Он страшно устал, переутомился за год, особенно трудными были последние два месяца, когда пришлось изрядно помучиться на практических занятиях по геодезии. Но сейчас все осталось позади, как и Петербург с его Академией Генерального штаба. Нет, он не ропщет, он чертовски доволен своей жизнью, своими друзьями, занятиями, профессорами, офицерским кружком, в котором уже обозначилось крепкое ядро. Многие из тех, кто бывали на первых собраниях, разочаровались и перестали приходить. Что ж, и это к лучшему - семечки очистились от шелухи.
Но прочь, прочь мысли об академии, о Петербурге, о кружке - в Литве он будет только отдыхать! В конце концов он может себе позволить такую роскошь - первый раз за девять с лишним лет...
Поезд не торопился, останавливался на каждой станции, и все, решительно все было для Сераковского ново - он впервые ехал не на перекладных, а на громыхающем, свистящем поезде. Утром прибыли в Динабург. Железной дороги в Вильно еще не было, и пришлось идти на почтовую станцию и пересаживаться в карету. Местность стала холмистое, справа и слева от дороги, в сосновом бору, поблескивали то зеленым, то черным глубокие провальные озера.
В Вильно Сераковский был и раньше, приезжал еще гимназистом, но это было давно, и сейчас он рассматривал город как бы впервые. На площади, застроенной неказистыми каменными домами, сновали в толпе факторы, предлагая свои услуги приезжим. Комиссионеры с бляхами на шапках наперебой расхваливали свои отели - "самые лучшие, самые дешевые и самые удобные". Сераковский никому не написал, что приедет, его никто не встречал, и он решил остановиться в каких-нибудь дешевых меблированных комнатах.
Помахивая саквояжем, он пошел через город, намереваясь добраться до шумной Замковой улицы, где было много пристанищ для приезжих. Был субботний теплый ясный вечер, и масса праздношатающегося люда заполнила узкие средневековые улочки. После Петербурга с его широкими нарядными проспектами Вильно показался Сераковскому провинциальным и грязным. Он шел почти наугад, путаясь в кривых переулках с глухими, без дверей и окон стенами домов.
Навстречу попадались разодетые по случаю субботы евреи в кафтанах с длинной талией, цилиндром на голове и с аккуратно подстриженными бородами. Их жены шли чуть позади в кринолиновых юбках и цветных шляпках-пирожках. Многие знали друг друга и раскланивались при встрече. Офицеры вели под руку нарядных дам, судя по внешнему виду - русских. Хорошенькие панночки, возвращавшиеся из костелов, стреляли в Сераковского глазами и с притворным испугом отводили взгляд, когда Зыгмунт невольно и не без удовольствия им улыбался. На перекрестках стояли дородные усатые полицейские, равнодушно, без всякого интереса наблюдавшие за оживленной толпой.
Он вдруг вспомнил 1846 год и вот эти улицы, по которым в летний жаркий день длинной вереницей шли бедно одетые, возбужденные люди. Шли трубочисты и угольщики с черными худыми руками, узкогрудые портные, кузнецы, шорники, разорившиеся мелкие лавочники, хорошенькие горничные, которые, преодолев страх, присоединились к разношерстной толпе мужчин. При виде процессии Зыгмунт не мог остаться в стороне, как это делали тысячи обывателей, высыпавшие на тротуары или глядевшие из окон. Он присоединился к ремесленникам, которые решили бороться за свои права. И не только присоединился, но и произнес речь, когда народ, выйдя из кварталов старого города, остановился на Кафедральной площади, возле собора святого Станислава... К счастью, он успел вовремя уехать сначала к себе на родину, а потом в Петербург, а многих из тех, кто слушал его выступление, вскоре обвинили в заговоре, "составленном для освобождения Литовских губерний от России...".
- Ай, как нехорошо, когда друзья проходят мимо с гордым видом! услышал вдруг Сераковский.
Задумавшись, он не заметил, как путь ему преградил подпоручик в мундире с малиновым кантиком, какой носили лесничие. Сераковский поднял глаза и обрадовался: перед ним стоял Врублевский.
- Валерий! Вот не ожидал! Я полагал, что ты сидишь в своих гродненских пущах.
- Занятия начнутся через два месяца... Я ведь назначен инспектором в училище лесоводства.
- О, поздравляю!
- Спасибо... Ты куда путь держишь?
- Искать пристанища. Я только что приехал.
- Чудак! У дяди Евстахия есть свободная комната.
- Очень может быть, но я не хочу никого стеснять!
- Чепуха, пошли!
Евстахий Врублевский, в прошлом член Кирилло-Мефодиевского братства, был сослан в 1847 году на восемь лет и по окончании срока возвратился на родину, в Вильно. У него была большая, правда довольно мрачная, квартира в старинном доме со стенами полуторааршинной толщины и узкими стрельчатыми окнами, выходящими на замощенный булыжником двор. Сам дядя оказался очень милым, уже немолодым человеком с грустным выражением лица и лихо закрученными в колечки седыми воинственными усами.
- Какой может быть разговор, Зыгмунт? - сказал он. - Комната пустует, и она в полном твоем распоряжении.
- Устраивайся поскорее, а то придут Кастусь и Титус, - сказал Валерий.
- Неужели Калиновский?
Валерий кивнул.
- А кто такой Титус? - спросил Зыгмунт.
- Далевский... У него сестры. - Младший Врублевский выразительно поднес к губам пальцы и причмокнул. - Прелесть!
- Это очень благородная, святая семья, Зыгмунт, и очень пострадавшая за правду, - сказал пан Евстахий.
- Я знал братьев Францишека и Александра и их сестру Теклю, - заметил Сераковский.
- Францишек недавно вернулся с каторги... "Союз литовской молодежи" помнишь, надеюсь. Александр и Титус на подозрении у полиции, как и все шесть сестер.
- Хорошо бы познакомиться с ними! - воскликнул Сераковский. - Тогда они совсем девчонками были.
- Попроси Титуса. Правда, как брат, он их оберегает от всякого мужского глаза.
Сераковский едва успел умыться с дороги, как заскрипела лестница под чьими-то шагами и в дверь вошли Кастусь Калиновский и с ним еще двое незнакомых Зыгмунду молодых людей. Один из них был в студенческой форме, круглолицый, с пышной шапкой густых волос и внимательными глазами, которые изучающе остановились на Сераковском. Второй носил сутану, однако так щеголевато и ловко, что невольно думалось: вместо сутаны ему гораздо более подошел бы гвардейский мундир.
- А у нас гость! - объявил им Врублевский. - Из Петербурга.
- Подумаешь, удивил! - Человек в сутане пожал плечами. - Вот гость из Подберезья - это другое дело.
- Антось Мацкевич как раз викарий из этого местечка, - пояснил Врублевский, представляя Сераковскому бойкого ксендза. - Мы с ним иногда деремся на шпагах, и он меня всегда заставляет просить пощады.
- Зато Валерий может попасть из пистолета в муху, сидящую на кресте костела святой Анны, - ответил Мацкевич. - А я только в ворону.
- Ладно тебе, святой отец... Зыгмунт, перед тобой Титус Далевский, строгий блюститель нравственности всех своих сестер.
- Рад познакомиться, - ответил Зыгмунт. Рука, которую он осторожно пожал, была спокойной и сильной.
- Кастусю, надеюсь, тебя не надо представлять?
- Он мне достаточно надоел в Петербурге. - Вопреки этому утверждению, Зыгмунт порывисто обнял Калиновского. - Сам не знаю почему, но я по тебе очень соскучился... Ты что-то не заходил ко мне?
- Наверное, по той же причине, по какой и ты ко мне. Чтобы остаться казеннокоштным студентом, надо заниматься.
- Кавалеры! Разве мы должны сидеть в душных покоях, когда так хорошо на улице? Пошли гулять! - предложил ксендз.
- Пить кофе к пани Юзефе, после чего отправимся на Большую Погулянку, - уточнил Врублевский. - Именно там, - он посмотрел на Зыгмунта, - мы можем встретить очаровательных сестер Титуса.
- Всех шестерых? - спросил Сераковский.
- Боже, какой он жадный! - Врублевский картинно всплеснул руками. Титус, береги сестер от этого опасного драгуна!
Заведение пани Юзефы находилось недалеко от бывшего университета, в красном кирпичном доме. Несколько крутых ступенек вело вниз, в подвальчик. Там было темно, потрескивали оплывшие свечи, освещая сводчатый потолок и нескольких человек, сидевших за столиком в углу.
- О, какая прелестная компания! - приветствовала вошедших старая хозяйка. - Что угодно панству? Кофе? Чай? Или что покрепче?
Было уже поздно, когда они покинули кофейню. Несколько тусклых уличных фонарей почти не давали света: бледная вечерняя заря еще освещала западную часть неба. Как и обещал, Валерий повел друзей на Погулянку - она оказалась недалеко, у Белых столбов, за которыми уже кончался город и начинался сосновый лес. По широкой улице, редко застроенной деревянными домиками, прохаживались, заполняя проезжую часть, молодые люди. Слышались тихий смех, говор...
Навстречу друзьям шли несколько девушек, очень похожие друг на друга; Сераковский заметил это при свете фонаря, к которому они приблизились.
- Ну вот мы и встретились! - Врублевский преградил девушкам дорогу и взял под козырек так лихо, словно увидел перед собой по меньшей мере генерала. - Разрешите представить вам будущего полководца, а пока прапорщика Арзамасского драгунского полка, слушателя Академии Генерального штаба Зыгмунта Сераковского... Зыгмунт, сделай шаг вперед.
- Валерий, побойся бога! - Сераковский, улыбаясь, отвесил общий поклон всем шести сестрам.
Он не помнил, как получилось, что через несколько минут оказался рядом с одной из них, в то время как другие сестры и остальные из его компании шли почему-то впереди. Он уже знал, что его спутницу зовут Аполония, что она самая младшая в семье и посещает тайные женские курсы, где занятия ведутся на польском языке, а музыку преподает органист костела святой Терезы Станислав Монюшко. Зыгмунт незаметно разглядывал ее. Она показалась ему совсем девочкой. "Сколько ей? - думал он. - Семнадцать? А может быть, нет и шестнадцати?" У нее были удивительно правильные, приятные черты лица и большие любопытные глаза, которые она время от времени поднимала на Зыгмунта.
Говорила она мало, но зато сосредоточенно, жадно слушала, а он, поощренный ее вниманием, рассказывал о сырдарьинской степи, какой она бывает, когда весной зацветают тюльпаны.
- Мы завтра встретимся, надеюсь? - спросил он, перед тем как расстаться.
- Очевидно, нет. Я уезжаю.
- Можно, я поеду с вами?
- В Кейданы?
- Хоть на край света!
Она рассмеялась:
- Какой вы быстрый... прапорщик Сераковский!
Ночью он долго не мог заснуть, лежал, смотрел в сводчатый потолок и думал... Ему уже тридцать два года, вся молодость его прошла в пустыне, без женского общества, которое так благотворно действует на мужчин, смягчая нравы и побуждая к благородству, к подвигу. Как говорили в полках, "сердце его было свободно от постоя", он никогда и никого всерьез не любил, разве что Гелю. Это было еще в университетскую пору, когда он зарабатывал себе на жизнь тем, что переписывал сочинения графа Ржевуского. Боже мой! При его почерке переписывать для набора целый роман! Но он отвлекся... У графа была служанка, Геля, чудесная деревенская девушка, сама чистота, сама невинность. Она ему нравилась; кажется, нравился и он ей, но, на беду, она нравилась и графу. И как только он случайно заметил, что переписчик и служанка незаметно переглядываются, на следующей же неделе Геля куда-то исчезла. "Я ее отправил в фольварк, чтобы она не мешала вам работать, пан Сераковский", - объяснил граф... Больше он ее не встречал. А потом арест, казарма, подневольное положение солдата. И никого вокруг, кроме скучных офицерских жен... И вот теперь Аполония. "Аполония!" - он вслух повторил это имя. Но, боже милый, ведь она чуть не вдвое моложе его! Что будет, если они полюбят друг друга? Впрочем, праздный вопрос! Она завтра уезжает в свои Кейданы, к родственникам, он едет к матери, в Лычше, оттуда - в Петербург. Наверное, они не увидятся больше. А ежели так, то пора и спать, прапорщик Сераковский, скоро утро. Восток белеет в окне.
...Весь июль и половину августа Сераковский провел у матери и, как и в первый свой приезд, косил сено, метал стога и убирал озимую рожь, к удивлению соседних крестьян. Впервые он стал так пристально присматриваться к жизни крепостных, запросто заходил к ним в хаты и читал стихи Шевченко. Крестьяне почтительно слушали странного молодого барина.
А потом был снова Петербург, встретивший Сераковского прохладной погодой, туманом и листопадом. Туман как раз поднимался, выглянуло солнце. Оно еще было теплое, даже жаркое в полдень, но стоило отойти в тень - и сразу чувствовалась осень. Как обычно, в начале осени, листья падали сухие и громко шуршали под ногами, когда Сераковский шел через двор к своему подъезду. Во дворе стоял старый высокий клен, и он тоже облетел.
Квартира оказалась запертой на висячий замок - значит, Ян еще не приехал, и Сераковский зашел к домовладельцу, чтобы взять ключи.
- К вам тут один господин приходил, - сказал ему хозяин. - И письмишко оставил, просил передать в собственные руки.
Письмо было от Погорелова. Сераковский давно не имел от него известий и очень обрадовался, узнав, что его соизгнанник по Новопетровскому укреплению наконец-то получил первый офицерский чин, приехал в Петербург и поступил в Медико-хирургическую академию. "Чертовски хочу тебя видеть, писал Погорелов. - Адрес твой узнал у Шевченко, который тоже ждет не дождется твоего возвращения. Приходи в любой день, но только после шести вечера. Я живу в доме Акушкина, угол Слоновой и 3-й Рождественской".
Они увиделись в тот же вечер. Погорелов мало изменился. Все так же насмешливо и остро смотрели его глаза, движения были так же угловаты, резки, а в голосе звучали знакомые покровительственные нотки. Мундир сидел на нем мешковато, буднично, он носил его без подчеркнутого щегольства, присущего офицерам-полякам, и в том числе Сераковскому.
- Вид у тебя бравый, хоть куда, - сказал Погорелов, с удовольствием оглядывая друга. - Загорел, возмужал... Забыл думать о болезнях...
- Увы, горло по-прежнему беспокоит. Ты, как будущий медик...
- Будущий фармацевт, вернее химик, - уточнил Погорелов. - Но я не о том! - Он выразительно дотронулся рукой до головы. - Насчет бессмертия и прочих таких завихрений, помнишь?
Сераковский рассмеялся:
- Вылечился с твоей помощью.
- Ну и ладно... Мне Шевченко говорил, что ты тут в каком-то кружке верховодишь. "Полярная звезда", "Колокол" и прочее. - Глаза Погорелова смотрели с притворной суровостью. - Вот упекут тебя еще раз в блаженной памяти Оренбургский корпус, а то и на рудники сошлют, будешь знать, как государя императора тревожить... А ежели серьезно, то что это за кружок? Так, баловство, благонамеренные речи, хоть Дубельта приглашай?
- Ты же сам сказал - "Полярная звезда", "Колокол" и прочее.
- А прочее что?
- Тебе, оказывается, мало "Полярной звезды" и "Колокола"? - удивился Зыгмунт.
- Не мало, но все-таки?
- Приходи - узнаешь! Мы собираемся по средам, в семь часов, на Офицерской, у товарища по академии. Лучше всего бери извозчика и заезжай за мной, ты ведь в столице человек повыл.
И все же он не выдержал и рассказал Погорелову, что в Петербурге есть немало радикально настроенных офицеров, не солдафонов, как на Мангышлаке, а настоящих людей, умных, решительных, и что офицерские кружки работают и в других местах.
- Цель в том, Погорелов, чтобы все эти разрозненные пока кружки постепенно слить воедино - в тайное общество. Общероссийское.
- Ого, куда хватил! Молодцом!
- Это не моя идея, Погорелов. Я лишь повторяю мудрые слова одного человека...
- Его имя для меня тайна?
- Для тебя - нет. Чернышевский.
- Почему-то я так и думал.
- Ты понимаешь, коль скоро будет восстание, а я в это свято верю, то начинать его, наверное, придется войску. Больше некому. И тайное общество, за которое ратует Чернышевский, должно принять начальство над поднявшимся войском. Эти же люди потом станут во главе восставшего народа.
- Я вижу, что влияние Чернышевского пошло тебе явно на пользу, сказал Погорелов.
- С кем поведешься... - шутливо ответил Зыгмунт.
Однажды вечером, воротясь из академии, Сераковский нашел у себя дома записку от Огрызко. Пан Иосафат извещал, что вчера вернулся из поездки и приглашал "на чашечку кофе" к восьми часам "по важному деду". Сераковский устал - сегодня как раз был день строевых занятий и чуть не треть суток пришлось провести на манеже, под дождем и снегом. "Важным делом", конечно же, было предполагаемое издание польского "Слова", на которое Сераковский возлагал большие надежды.
Ехать надо было на Канонирскую. Он нанял извозчика и, пока ехал, думал о том, удалась ли Иосафату его благородная миссия по вербовке корреспондентов будущей газеты. Сераковский верил в организаторские способности Огрызко, подкрепленные к тому же связями в Петербурге и положением в обществе. За усердную службу Огрызко добился чина коллежского секретаря, затем титулярного советника, потом коллежского асессора. Каждое такое повышение, естественно, влекло за собой и повышение оклада, который достиг трех тысяч рублей годовых, что вместе с доходами от имения в Минской губернии позволило пану Иосафату жить на широкую ногу одному (в свои тридцать пять лет он не был женат), занимать огромную квартиру в доме Петрашевского, принимать многочисленных гостей и вложить часть своих средств в устройство типографии, в которой должны были печатать "Слово".
Сераковский знал Огрызко еще со времен петербургского студенческого кружка, но долгие годы разлуки отделили их друг от друга. Зыгмунт даже перешел на "вы" в разговоре, что, впрочем, Огрызко принял как нечто само собой разумеющееся.
Дверь открыла молоденькая служанка-полька. Она была приветлива, мила и напомнила Зыгмунту недавние встречи под Вильно - вот таких же румяных панночек, их опущенные долу лукавые глаза... Служанка проводила его до высокой дубовой двери в кабинет, откуда, услышав шаги, уже спешил навстречу сам Огрызко. Немного выдающиеся скулы, довольно крупный прямой нос и смуглая кожа делали его похожим скорее на кавказского горца, чем на поляка.
- О, Зыгмунт, здравствуйте, здравствуйте! Рад вас видеть. - Он протянул обе руки. - Садитесь, сейчас подойдут остальные, они, к сожалению, не столь точны, как вы. Впрочем, это национальная особенность поляков. В отличие от немцев они опаздывают всегда и всюду.
Просторный кабинет был заставлен книжными шкафами, а письменный стол завален журналами, корректурами, деловыми казенными бумагами. Две свечи под зеленым абажуром освещали лишь письменный стол, вся остальная комната была погружена в полумрак.
- Как съездили, Иосафат, удачно ли? - спросил Сераковский, усаживаясь в кресло напротив Огрызко.
- Да, все в порядке, Зыгмунт. Я побывал в Варшаве, Кракове, Бреслау, Познани, Берлине, Брюсселе, Кельне, Дрездене и всюду нашел людей, которые горячо сочувствуют нашему святому делу. Они готовы снабжать газету сообщениями и статьями.
- А из России - из Москвы, Киева, Оренбурга, Тифлиса? Оттуда будут корреспонденты?
Огрызко задумался.
- А надо ли это, Зыгмунт?
- Обязательно! Ведь одна из главнейших целей издания, как я мыслю, это сближение народа польского с народом русским.
- Да, да, конечно. Но, по-моему, это сближение должно проводиться в той мере, в какой оно полезно польскому делу.
- Простите, Иосафат, я не согласен с вами.
- Будущее покажет, кто из нас прав, Зыгмунт.
- Хорошо, не будем спорить, - примирительно сказал Сераковский, - тем более что газеты пока нет.
- Но уже есть разрешение его превосходительства попечителя Петербургского учебного округа и председателя цензурного комитета.
- Вот как! Значит, наше польское "Слово" будет произнесено!
Лишь около девяти раздался звонок и пришли сразу трое: Эдвард Желиговский, Владимир Спасович и Павел Круневич.
- С приездом, пан Иосафат! С благополучным возвращением в родные края!.. О, Зыгмунт уже здесь?
Со Спасовичем Сераковский виделся не часто. Не то чтобы он охладел к другу студенческих лет, который так много хлопотал о нем в герольдии, просто оба они были очень заняты - один в академии, другой - в университете.
Соизгнанника Шевченко врача Павла Адамовича Круневича Сераковский почти не знал, хотя несколько лет провел с ним в Оренбургском корпусе.
- Итак, господа, разрешение на издание газеты "Слово" получено, объявил Огрызко. - За это мы должны благодарить человека близкого к императорскому двору... Средства на издание текут довольно обильно. Одна весьма великодушная знатная дама, моя хорошая знакомая, сегодня известила меня, что ее вклад составит сорок тысяч рублей! Есть и другие поступления, правда не такие внушительные.
Огрызко позвонил в лежавший на столе серебряный колокольчик, и тотчас в кабинет вошла служанка.
- Прошу кофе, - сказал Огрызко. - Но, - продолжал он, - газета, господа, не самое важное в нашем деле. Важнее другое, а именно: получив разрешение издавать газету, мы тем самым добились права открыть собственную типографию. В ней мы сможем печатать...
- Те вещи, которые совсем не следует показывать цензору! - докончил за него Сераковский. - Все то, что поможет Польше скорее стать свободной! Статьи из "Колокола", книги "Вольной русской типографии". Прокламации! Воинский устав... да, да, именно воинский устав, который в случае восстания понадобится прежде всего!
Огрызко слушал Сераковского, низко наклоня голову, и ответил не сразу.
- Нет, Зыгмунт. Все, что ты говоришь, очень заманчиво, однако ж и опасно. Опасно для нашего общего дела. Мы не можем рисковать тем, чего добились...
В редакцию "Слова" вошли двенадцать человек, и в их числе Огрызко и Сераковский.
В декабре на двери, которая вела в подъезд дома, где жил пан Иосафат, появилась сияющая медная дощечка: "Типография И. Огрызко". Типография помещалась на первом этаже. Наборные кассы и печатный станок выписали из Германии, наборщиков пригласили из Варшавы, печатников и метранпажа нашли в Петербурге. Корректоров не нанимали: за грамотностью следили сами редакторы.
Настроение у всех было приподнятое - еще бы, первая польская газета в Петербурге! Сераковский задумал напечатать большую статью о взаимоотношениях двух братских народов - польского и русского. Статья поглотила его целиком, он думал о ней даже на лекциях профессора Обручева...
Перо быстро скользило по бумаге, мысли обгоняли непослушную руку, которая писала так неразборчиво, что через час он уже сам с трудом мог разобрать написанное.
"Для того чтобы земли бывшего Королевства Польского могли быть прочно соединены с Россией, одно условие необходимо: союз этот... должен быть "к а к р а в н ы е с р а в н ы м и, к а к в о л ь н ы е с в о л ь н ы м и..." Надо, чтобы при решении важных государственных дел люди забыли, что они поляки, малороссы, великороссы..."
Он схватил только что исписанные листы и поехал на Канонирскую. Ему не терпелось, он должен был сейчас, сию минуту поделиться своими мыслями с издателем "Слова".
Огрызко сидел у себя в кабинете и правил гранки, еще влажные они лежали перед ним на столе.
- Что-нибудь случилось, Зыгмунт? - спросил он. - У вас такой возбужденный вид. Впрочем, вы всегда излишне возбуждены, вам не хватает сдержанности, поучитесь этому у финнов.
- Иосафат, я только что написал то, что мне кажется очень важным, как я мыслю будущее устройство отчизны, - сказал Сераковский, протягивая рукопись. - Правда, это еще только набросок, не более.
Огрызко читал внимательно и долго. Много лет он имел дело с самыми разными бумагами, написанными самыми разными людьми, и без особого труда разобрал почерк Сераковского.
Наконец Огрызко окончил чтение. Лицо его оставалось бесстрастным, но в голосе чувствовалось легкое неудовольствие.
- Видите ли, Зыгмунт, вы знаете мою точку зрения на вопрос польский. Этакую статью можно свободно напечатать в "Санкт-Петербургских ведомостях" или в "Северной пчеле". Мне кажется, что настало время писать смелее, острее ставить вопросы...
Сераковский удивился:
- Но вы же недавно говорили совсем другое!
- Да, Зыгмунт. Но тогда речь шла о подпольных изданиях, а сейчас - о легальной, разрешенной правительством польской газете... Между прочим, у меня сложились очень хорошие отношения с будущим цензором. Я уже давал на просмотр ряд довольно рискованных материалов, и он, пока, конечно, неофициально, разрешил их... А теперь, - Огрызко добродушно посмотрел на Зыгмунта, - теперь я хочу сообщить вам весьма приятную новость. Только что получено письмо от Лелевеля!
- Друга Мицкевича, его учителя и наставника?! - Сераковский действительно обрадовался.
- Правда, творчество Лелевеля в России под запретом...
- А сам он в изгнании.
- И все же, Зыгмунт, мы напечатаем его письмо!
- Искренне хвалю за смелость, Иосафат!
Первый номер "Слова" вышел в канун 1859 года. Тридцать первого декабря в академии не было занятий, и весь день Сераковский и Станевич провели в типографии. Они стояли у печатного станка и смотрели, как колдовал над ним старый мастер. Тут же были Спасович, доктор Круневич, рабочие. В половине двенадцатого ночи весь тираж был готов и в типографию спустился издатель.
- Поздравляю вас, господа, - сказал Огрызко, - и прошу всех ко мне наверх встречать Новый год.
- Вы, кажется, собирались пригласить Шевченко, Иосафат, где он? спросил Сераковский.
- У Тараса, Зыгмунт, своя компания, и я не захотел лишать его малороссийского общества.
- Очень жаль.
С первым ударом часов полетели в потолок пробки от бутылок с шампанским.
- За наше пламенное польское "Слово", друзья! - провозгласил тост Сераковский. - За свободу отчизны!
Беда нагрянула неожиданно, как и большинство бед на свете. Двадцать пятого февраля в газете напечатали письмо Лелевеля. Оно не содержало никаких противоправительственных выпадов, но сам факт его появления был сочтен столь предосудительным и дерзким, что последовало распоряжение цензурного комитета, и газету закрыли.
Спасович срочно приехал в академию и вызвал Зыгмунта.
- Слава богу, ты цел и невредим! - были его первые слова.
Сераковский испугался.
- Что случилось?
- Закрыли "Слово". В типографии обыск. Иосафат арестован и заключен в крепость.
Спасович видел, как Огрызко выходил из дому - совершенно спокойно, в богатой бобровой шубе и такой же шапке. Сопровождавшие его жандармы были сдержанно-вежливы.
- Завтра об этом будет знать весь Петербург, - сказал Спасович.
Он не ошибся. В столице заговорили о несправедливом аресте человека, вся вина которого заключалась в том, что он опубликовал письмо польского изгнанника. Кто-то сокрушался об умирающей с горя подруге сердца пана Иосафата. Кто-то многозначительно говорил:
- Вы слышали, этот несчастный сидит в том самом каземате, в котором сидел Костюшко. Странное совпадение!
Из уст в уста передавали сочиненное Некрасовым двустишие:
Плохо, братцы. Беда близко,
Арестован пан Огрызко!
На следующий день Сераковский зашел к редактору "Современника", у которого в то время сидел Тургенев.
- Сочувствую, Зигизмунд Игнатьевич, и возмущаюсь до глубины души! Чернышевский пожал Сераковскому руку.
- Я не слишком хорошо знаю господина Огрызко, - сказал Тургенев, однако считаю своим долгом направить государю вот это письмо. - Он протянул Сераковскому исписанный лист бумаги. - Может быть, вас заинтересует содержание.
- Конечно, Иван Сергеевич.
"Заключение лица невинного, - прочел Зыгмунт, - если не перед буквой, то перед сущностью закона, запрещение журнала, имевшего целью самостоятельное, то есть единственно разумное соединение и примирение двух народностей, - эти меры, и другие с ними однородные, опечалили всех искренно преданных Вашему величеству людей, устрашили возникавшее доверие, потрясли чувство законности, столь еще, к сожалению, слабое в народном нашем сознании, отсрочили эпоху окончательного слияния государственных и частных интересов, того слияния, в котором власть находит самую надежную для себя опору. Никогда еще, государь, в течение последних четырех лет, общественное мнение так единодушно не выражалось против правительственной меры. Не позволяя себе судить, насколько следует дальновидному правительству принимать во внимание подобные выражения, считаю своею обязанностью повергнуть этот факт на обсуждение Вашего величества".
- Это копия. Подлинник я уже направил во дворец, - сказал Тургенев.
- Вы смелый, честный и справедливый человек, Иван Сергеевич! Сераковский пожал Тургеневу руку. - Спасибо вам от всех поляков!
- Ну, полноте, Сигизмунд Игнатьевич, каждый на моем месте поступил бы так же.
- О нет! Извините! Я знаю немало весьма влиятельных поляков, проживающих в Петербурге, которые даже боятся рта раскрыть в защиту своей газеты и ее издателя.
- Что касается Иосафата Петровича, то он, говорят, не испытывает особых неудобств в крепости, - сказал Чернышевский. - В свой каземат он требует лучшие вина и стол от ресторатора Обрена... Надеюсь, все обойдется благополучно.
- Думаете, опять разрешат газету? - спросил Сераковский.
- Нет, Зигизмунд Игнатьевич. Выпустят господина Огрызко.
Чернышевский оказался прав. Менее чем через три недели Огрызко уже был на свободе. Заключение в крепости не отразилось на его служебной карьере. Вскоре начальник департамента горных и соляных дел представил его к производству в следующий чин - надворного советника. А в одной из столичных газет появилось скромное объявление: бывший издатель "Слова" извещал подписчиков, что по не зависящим от него причинам издание газеты прекращается.
Большая пятикомнатная квартира имела два входа - парадный и черный. В этот вечер все заходили со двора, убедившись, что поблизости никого нет. В квартире раздавались три коротких звонка, и Сераковский шел открывать дверь.
- Вечер добрый, Виктор. Ты принес, что обещал?
- Конечно, Зыгмунт!
- Здравствуй, Погорелов! Почему сегодня без товарища?
- Его заставили дежурить в клинике.
- Казимир, раздевайся и проходи в столовую.
Постепенно квартира наполнялась офицерами разного рода оружия. На длинном раздвинутом столе шумел знакомый ведерный самовар, на конфорке стоял расписной чайник с заваркой, а на подносе - разнокалиберные чашки и стаканы.
Сераковский продолжал встречать гостей.
- Здравия желаю, проходите!.. Шинели придется положить на софу. На вешалке мест уже нету.
- Пора бы и новой обзавестись!.. Кому отдать бутерброды? Яблоки мытые.
- Новицкий! Как тебе не стыдно? Живешь рядом, а опаздываешь!
- За мной какой-то подозрительный тип увязался, и мне пришлось покружить по улицам, пока его отвадил.
Прибежал запыхавшийся пехотный поручик, толстый, несмотря на молодые годы, с упитанным румяным лицом, сын помещика из-под Ковно.
Соблюдая правила конспирации, собирались долго и, пока ждали остальных, много курили, обличали редактора "Русского вестника" Каткова, как поборника обскурантизма, толковали о политике.
- Ускорить переход от настоящего положения к лучшему может только революция... - доносился чей-то голос из одного угла.
- В основе моего желания, господа, - слышалось из другого, - лежит достижение равномерного распределения богатств в народе. Кое-кто считает, что для этой цели необходимо полное отчуждение собственности, но я думаю, что подобная мера преждевременна...
- Выборное правление, упразднение сословий, полная свобода совести и слова...
- Неужели, чтобы поднять восстание, мы будем ждать второй Крымской войны? - Молоденький военный поймал проходившего мимо Сераковского и повторил вопрос: - Я хотел бы услышать твое мнение, Зыгмунт.
- Как патриот отчизны, я целиком поддерживаю тебя. Но как офицер, как человек, прослуживший девять лет в войске, увы, не могу с тобой согласиться. Мне кажется, что для успеха дела все-таки нужна война или... - он помедлил, - революция в самой России.
В одной из комнат выбранный казначей собирал взносы - пять процентов от офицерского содержания. Он же принимал пожертвования в пользу польских эмигрантских учреждений. Пожертвований было мало, молодые слушатели академий сами едва сводили концы с концами.
- Господа, собрались все. Прошу к столу, - пригласил Сераковский. Но прежде чем открыть заседание, разрешите представить вам поручика Соболевского из Инженерной академии. За него ручаются Ян Станевич и Николай Новицкий. Отныне Иван Соболевский является членом нашего кружка и предупрежден о необходимости хранить все увиденное и услышанное здесь в строгой тайне.
Пока все усаживались, отодвигая стулья, Сераковский стоял, держа в руках номера "Колокола", принесенные служащим Публичной библиотеки Виктором Калиновским. Библиотека получала многие запрещенные издания, и Калиновскому удавалось иногда уносить их с собой.
- Как обычно, - сказал Сераковский, - мы начнем свое заседание ознакомлением с последними выпусками свободной русской газеты.
Громко и отчетливо он прочел несколько заметок, и среди них одну, принадлежащую перу Искандера. Голос Сераковского слегка дрожал, когда он дошел до места: "...мы не желаем полного расторжения двух народов. Нам кажется, что Польша и Россия могут идти одной дорогой к новой свободной, социальной жизни".
Зыгмунт отложил "Колокол" и продолжал говорить о том, что народ прозревает, что тираны не вечны, и они падут со своих поднебесных тронов. Он напомнил, что Герцен придает огромное значение молодому русскому офицерству, среди которого найдутся люди, способные стать во главе революции.
- Я уверен, что имею честь видеть перед собой именно таких офицеров, - сказал Сераковский. - Наш кружок должен стать второй Академией Генерального штаба, в которой мы будем готовить участников будущего восстания.
Виктор Калиновский, болезненный, худой, с длинной бородой, отращенной для того, чтобы не походить на "чиновалов и чинодралов", говорил о молодом поколении, призванном обновить мир. О силе просвещения, которое надо нести в народ, о необходимости все переформировать...
- На реформах далеко не уедешь, - возразил Новицкий. - Только революция может выбить гнилые подпорки, на которых держится обветшалое здание самодержавия. - Он вспомнил декабристов, Разина, Пугачева, петрашевцев, Костюшко...
Вскоре разговор сделался общим.
Молодой корнет в мундире с кавалерийским кантом, запинаясь от волнения, сказал, что он преклоняется перед русскими революционерами, перед их мужеством и кровью, пролитой за свободу, но в целом русскому народу не по пути с Польшей. У русских и поляков разные задачи. Русские должны делать свою революцию, а поляки - свою.
- Опять старые сказки о двух революциях в одном государстве! поморщился Сераковский.
- Да, Зыгмунт, опять. Но это не сказки, не выдумка, а правда, которую надо открыто сказать нашим русским братьям.
- Неверно! У нас общая задача - уничтожение цепей, в которые закованы и русские, и поляки. Я позволю себе напомнить замечательные слова Огарева, который сказал, что мы можем свободно и без споров разграничиться после, но освободиться друг без друга мы не можем... мы живем в государстве, в котором люди говорят на десятках языков. Любя свое отечество, надо уважать все народности, которые его населяют.
Пехотный поручик вскочил с места.
- Вот русские братья говорят, что они полностью на стороне поляков. В таком случае я попрошу присутствующих здесь русских офицеров высказаться об их отношении к Литве и Юго-Западной Руси. Как они смотрят на будущее этих польских земель?
- Польских? - Погорелов удивленно посмотрел на поручика.
- Да, да, польских, господин Погорелов!
Кто-то попытался сгладить остроту вопроса.
- Я полагаю, что сейчас не место заниматься спорами...
- Нет, нет, пусть выскажутся, - настаивал поручик.
- А зачем? - Погорелов встал. - Не нам надо по этому вопросу высказываться, а тем народам, которые живут в этих областях, - украинцам, литовцам, белорусам. Их, а не наше с вами слово должно быть решающим.
- Согласны! Вам понятно, поручик? - спросил Сераковский. - И вообще, мы собрались не для того, чтобы сеять рознь между двумя братскими народами. У нас есть немало неотложных дел, и одно из них - послать эмиссара в кружок Медико-хирургической академии, чтобы установить с этим кружком тесный контакт. Среди нас присутствует слушатель академии. Думаю, что задание следует поручить ему. Далее. Кружок в Лесном институте. Полагаю, что для связи с ним лучше всего подходит подпоручик Врублевский, студент этого института. Есть ли у кого другие предложения, господа?
В год поступления Сераковского в академию туда вернулся из заграничной командировки профессор Виктор Михайлович Аничков. Во время его отсутствия и до него курс военной администрации читал профессор Лебедев. Эту науку с ее не очень увлекательными разделами - комплектование армии, устройство военного управления, обоз и другими в том же роде - Лебедев читал много лет подряд, лекции выучил наизусть и, ничем не дополняя их, повторял из года в год. Аничков, побывавший в Австрии, Франции, Бельгии, Баварии и Сардинии и изучавший там законодательство этих государств, внес в предмет новую струю. Он стал сравнивать постановку военного дела у нас и за границей. Лекции получались содержательными, их охотно слушали.
У Сераковского к ним был свой, особый интерес. Дело в том, что в курс военной администрации входил раздел о воинской дисциплине, наградах и наказаниях. Сегодня Аничков рассказывал как раз об этом. Он был в ударе, красноречив, остроумен, говорил взволнованно и приводил много примеров вроде того, что, по убеждению одного французского адвоката, плеть может быть отеческим поученяем, предназначенным сдерживать страсть и пыл чувственных желания, и что нет ничего зазорного в публичном телесном наказании молодой женщины... Кое-кто в аудитории заулыбался, засмеялся коротким мужским смешком. Сераковского это покоробило.
- Ничего смешного, господа, здесь нет! То, о чем вы услышали, не смешно, а позорно! - крикнул он, поднимаясь с места.
- Что с вами, Сераковский? - спросил Аничков.
- Простите, господин полковник. Но когда говорят о телесных наказаниях, я не могу оставаться равнодушным. Я не могу оставаться равнодушным к несчастной участи русского солдата, этого каторжника при офицере-палаче...
Так получилось, что Сераковский и Аничков возвращались из академии вместе. Учитель был на четыре года моложе ученика, имел чин полковника и звание профессора, однако держался с Сераковским очень свободно, по-дружески.
- Может быть, вам пришлось испытать на себе что-либо подобное? участливо спросил Аничков.
- К счастью, мне удалось избежать даже зуботычин фельдфебеля. Я восемь лет прослужил в солдатах Оренбургского корпуса по высочайшему повелению и видел все виды позорной казни - шпицрутены, плети.
- Вот как? - Аничков с любопытством и явным участием посмотрел на своего спутника.
- И с тех пор не могу мириться с этим варварством, с этим злом, которое, как и всякое зло, наносит непоправимый вред войску.
- Совершенно верно, вред, а не пользу, как думают многие. На лекции я не могу сказать, что петербургский и московский обер-полицмейстеры возят с собой в карете плети, чтобы немедленно приводить в исполнение свой приговор, а иные полковые командиры, отправляясь с полком на учение, снаряжают целый обоз розог.
- И в результате, - я уверен в этом! - число нарушений дисциплины и преступлений не падает, а растет! - горячился Сераковский.
- Я придерживаюсь того же мнения, но ваш тезис требуется доказать. Может быть, вы возьметесь? Вам все равно придется писать годовое сочинение, изберите себе тему, ну хотя бы "Влияние телесных наказаний на дисциплину в войсках".
- Сочту за долг последовать вашему совету, Виктор Михайлович.
Недавно в академии ввели еще одно новшество - предоставили слушателям один день в неделю для домашних занятий. Все свободное время Сераковский проводил теперь в библиотеке и в архивах.
Он выписывал в тетрадь мнения крупнейших авторитетов.
Монтескье: "В государстве благоустроенном законодатель озабочивается не столько наказанием, сколько предупреждением преступлений".
Достоевский: "Право телесного наказания, данное одному над другим, есть одна из язв общества, есть одно из самых сильных средств для уничтожения в нем всякого зародыша, всякой попытки гражданственности и полное основание к непременному и неотразимому его разложению"...
Чем глубже он копал историю российского государства, тем очевиднее становилась не только жестокость, но и нелепость действующих в России военно-судных законов. Их источником, оказывается, служили военные артикулы царя Петра. Впрочем, Петр вообще не считался ни с какими законами и расправлялся с непокорными собственноручно. Именно при Петре распространились в России шпицрутены, кошки, линьки, розги.
Императрица Елизавета Петровна уничтожила смертную казнь, но сохранила иную, несравненно более жестокую и бесчеловечную - публичную казнь с урезанием языка, кнутом и ссылкой в Сибирь.
Александр I, отменив, правда, лишь в теории, пытки и вырывание ноздрей, оставил в неприкосновенности кнут, несколькими ударами которого палачи засекали человека насмерть.
Николай I, утверждая один из приговоров, написал: "Виновных прогнать сквозь 1000 человек 12 раз. Слава богу, смертной казни у нас не бывало и не мне ее вводить".
Сераковский читал Уложение 1845 года и всюду наталкивался, словно на стену, на одни и те же бесчеловечные, отвратительные слова: розги (при отдаче в исправительно-арестантские роты), плети (при ссылке на каторгу), шпицрутены (для ссыльных, впадающих в новое преступление), клейма на плечи и лицо. Клейма были введены законом в июле 1846 года. Медицинский совет издал инструкцию для их наложения, разослал инструменты, состав для натирания знаков - смесь индиго и туши. Фельдшеры, которым закон приказывал заниматься клеймением, из исцелителей превратились в палачей.
Зыгмунт осмелился утверждать, что русское общество делится на два класса - тех, которые секут, и тех, которых секут, на бьющих и битых. Века существуют в России для военных телесные наказания, и все это время они являются в русском праве центром системы, на которой держится мощь уголовной юстиции, охрана порядками государственного благосостояния.
В аудиторском департаменте он изучил многие сотни отчетов, представленных воинскими частями. Он разлиновывал чистые листы бумаги и заполнял их цифрами, каждую из которых он смог представить так, что она кричала, вопила о вреде телесных наказаний.
Работа, которую он проделывал, была уникальной. Никто в России до него не приводил в строгую систему все то, что связано с наказанием, не переводил эту нравственную категорию на язык цифр. Лучшие умы России возмущались, негодовали, протестовали против кнута и палки. И этот эмоциональный голос совести Сераковский дополнил трезвым голосом рассудка. Для доказательства своей правоты - телесные наказания портят войско, они зло в масштабе всего государства - он привлек статистику, науку, которая все шире охватывала разные области жизни. Он составлял таблицы зависимости дисциплины от телесных наказаний. Получив в аудиторском департаменте нужный отчет, этот вежливый поляк из Академии Генерального штаба вдруг преображался.
- Ага, я так и думал! Нет, нет, господа, идите сюда, идите все сюда! - кричал он, забыв о субординации и той самой воинской дисциплине, исследованием которой занимался. - Смотрите, это же так наглядно! Сравнивайте! Сопоставляйте! Благороднейший, умнейший майор Петров в своем батальоне не сек и очень осторожно пользовался карцером. И что ж, его батальон занял первое место на смотру! Он лучше всех стрелял! Он прошел мимо генерала так четко, что его превосходительство крикнул: "Молодцы!" Майору не с кого было взыскивать, ибо все служили в его батальоне не за страх, а за совесть!
Он читал новый отчет.
- А вот другой пример, противный этому. Рота, в которой порют несчастных солдат со страшной силой. Так и есть! Солдаты грубят офицерам. Часовой заснул на посту... Позор! Позор!.. Стреляли плохо.
- За то и били! - мрачно замечал старый офицер. - Ничего у вас, господин Сераковский, не выйдет. Били и будут бить.
- Не верю!
Работа поглощала его целиком. Иногда он вскакивал ночью, зажигал свечу и торопливо записывал осенившую его мысль.
"Только насилием и грубой силой можно заставить повиноваться грубому и необразованному человеку"... "Телесное наказание, поддерживая наружную дисциплину, убивает в то же время ту истинную дисциплину, которая рождается из сознания своих обязанностей, сознания важности своего призвания и святости долга".
Сераковскому не хватало дня. Профессора академии спрашивали строго. Не все лекции были одинаково интересны, не все в равной мере близки Сераковскому.
Скука на занятиях по тактике, которые проводил знающий, но не обладавший ораторскими данными профессор Мезенцев, возмещалась тем истинным удовольствием, которое получал Сераковский, слушая великолепные по мастерству и смелые по мысли лекции Обручева.
И может быть, потому, что времени не хватало, оно бежало стремительно, вскачь, неумолимо приближаясь к выпускным экзаменам. Им предшествовали практические занятия в окрестностях Ораниенбаума: надо было произвести рекогносцировку местности и представить снятую на глаз и вычерченную карту с письменным объяснением и диспозицией расположения, движения и действия войск. В "войско" назначались выпускники академии, которым и предстояло принять участие в маневрах.
Сераковский запомнил этот августовский, не по-петербургски жаркий день, короткие сборы после почти бессонной ночи, своего горячего коня. Тут же гарцевали приближенные нового начальника академии генерала Александра Карловича Баумгартена, начальствующие штаб-офицеры, обер-офицеры теоретического отделения, профессора и их адъютанты по военным предметам. Утром чуть было не получился конфуз: Сераковский с превеликим трудом удержался от смеха, впервые увидев на лошади комичную фигуру одного из профессоров, очень сутулого, длинноногого и никогда не ездившего на коне, напоминавшего обликом "печального рыцаря".
Выступили рано утром: два полуэскадрона и команда жалонеров, представлявших кадры пехоты и артиллерии. Сераковского назначили начальником авангарда, и он с явным удовольствием, соскучившись по быстрой езде, скакал по почтовой дороге впереди отряда или же мчался с донесением к Баумгартену. Маневры были не трудными и скорее напоминали увеселительную прогулку. Так на них смотрел и генерал, который уже к пяти часам пополудни расположился со своей свитой в селе Гостилец, в барском доме Потемкина. Прежде чем въехать в резные ворота усадьбы, он подозвал к себе Зыгмунта.
- Хочу обрадовать вас, Сераковский, - сказал начальник академии. Вашу записку о телесных наказаниях в войсках показали военному министру, она произвела на него впечатление, и он передал ее для прочтения государю.
Сераковский ахнул. "Ведь там же, - подумал он, - есть непочтительные высказывания об отце нынешнего государя, намек на его жестокость! А если к тому же Александр вспомнит, что автор записки находился в числе государственных преступников? Не слишком ли много чести для его скромного труда - быть удостоенным высочайшего внимания? Впрочем, будь что будет!"
...В то время выпускные экзамены обставлялись в академии торжественно. Прибыл сам военный министр генерал-адъютант Николай Онуфриевич Сухозанет, брат первого директора академии. Он выглядел старше своих шестидесяти пяти лет, плохо слышал и имел неприятную привычку задавать на экзаменах дополнительные вопросы. Вместе с ним явились несколько высших чинов Генерального штаба.
- Ну вот мы снова дрожим, будто и не было этих двух лет, - сказал Новицкий, нервно поеживаясь. - Хотя дрожу, кажется, один я!
Еще недавно экзаменуемый офицер обязан был отвечать не своему профессору, а военному министру, в то время как профессор, в парадном мундире и шарфе, стоял сбоку на благородной дистанции, навытяжку и поддерживал или же поправлял дрожавшего от страха офицера. Но вот уже несколько лет как порядки в академии упростились и профессор мог сидеть рядом с военным министром. Вызывали к экзамену тоже более демократично по желанию, и Сераковский пошел одним из первых.
За большим, покрытым зеленым сукном столом, посередине, сидел сухонький Сухозанет, справа от него - начальник академии Баумгартен.
Экзаменационные билеты лежали текстом вниз. Сераковский, закрыв глаза, взял три из них. Он все-таки остался немного фаталистом и никогда не раздумывал долго, прежде чем на что-либо решиться.
- Это Сераковский... - Начальник академии наклонился к уху Сухозанета. - Автор записки...
Военный министр поднял на Зыгмунта поблекшие, старые глаза и чуть заметно сжал губы.
- В таком случае, прапорщик, я вам задам вопрос, - сказал Сухозанет. - Будьте любезны доложить, по каким улицам вы пройдете к Эколь Милитер, прибыв в Париж на Северный вокзал... Уважающий себя офицер русской армии, - пояснил он, - не станет расспрашивать француза, как пройти по Парижу.
Сераковский напряг память.
- По бульвару, недавно переименованному в Севастопольский, до площади Шатле. Затем, пересекши по мосту Сену, я иду по бульвару Сен Мишель - это уже в Латинском квартале - до поворота направо, на бульвар Монпарнас. Выйдя затем на проспект, я увижу слева здание Эколь Милитер.
Благосклонная улыбка военного министра и легкое утвердительное покачивание головой показали, что Сухозанет доволен ответом.
По вопросам, значившимся в билетах, Сераковский доложил четко, а по одному из них - "Инородцы Оренбургской губернии" - еще и подробнейшим образом, приведя множество фактов, не значившихся даже в литографированных лекциях, которыми пользовались офицеры.
- Прапорщик Арзамасского драгунского полка господин Сераковский полный балл, - торжественно зачитал курсовой начальник.
Другие экзамены - последний уже в ноябре - Зыгмунт тоже сдал успешно, с чрезвычайно высокой общей оценкой - одиннадцать и две десятых - по первому разряду и, как положено перворазрядникам, получил в виде награды годовой оклад жалованья.
На прощальный вечер полагалось прийти в новой форме, и Сераковский по традиции заказал ее у Битнера, на "двора его императорского величества фабрике военных вещей в Петербурге".
В новом парадном мундире с черным бархатным воротником, шитым серебром, с серебряными пуговицами, в синих несколько мешковатых - так полагалось - панталонах, с саблей вместо шашки, которую он носил в академии, Зыгмунт выглядел нарядно и пока еще непривычно.
Столь же непривычно выглядели и остальные его сокурсники, когда по заведенному порядку явились в Зимний дворец, чтобы представиться государю. Начальник академии построил всех в Фельдмаршальском зале. Сераковский стоял во второй шеренге, справа. Как и все, он волновался в ожидании выхода царя.
Александр должен был появиться точно в полдень. За несколько секунд до этого в напряженной тишине Зыгмунт явственно услышал, как в соседней комнате кто-то пробежал два-три шага и затем вроде бы заскользил. Тут раздался бой часов, два арапа в чалмах и красных панталонах распахнули боковую дверь, и показался Александр, подтянутый, стройный, в мундире Семеновского полка. Сераковскому стоило немалого труда, чтобы не рассмеяться. Он представил себе, как российский император, словно мальчишка, только что проехался по скользкому паркету...
Глава третья
27 мая 1860 года генерал-квартирмейстер Главного штаба барон Вильгельм Карлович Ливен вручил Сераковскому предписание выехать в командировку за границу. Барон говорил по-русски с сильным акцентом, носил длинные пушистые баки и был изысканно вежлив. К тому же он отличался педантичностью, а посему не ограничился одним лишь вручением предписания и тут же прочел его вслух, дополнив документ своими пространными комментариями.
- Пункт первый и основной. Вы должны принять участие в Лондонском статистическом конгрессе. Далее, вам надлежит ознакомиться с материалами нравственной статистики европейских армий, собрать сведения, полезные для производства военно-статистических работ, приобрести печатные отчеты военных министерств Европы, изучить материалы для сравнительной истории законодательств некоторых стран...
На IV Международный статистический конгресс Сераковский ехал как представитель военного министерства. Командировка предстояла долгая - на год, и это тоже радовало: он увидит Францию, Англию, Пруссию, Австрию, встретится с польскими изгнанниками...
- Вы забыли о главном, Сигизмунд Игнатьевич, - о Герцене!
- Я мечтаю у него побывать прежде всего, Николай Николаевич.
Профессор Обручев тоже направлялся в Англию по делам академии, и они решили ехать вместе, в начале июня. Весь май в Петербурге стояла холодная, сырая погода, но перед самым их отъездом резко потеплело, рассеялись тучи и выглянуло жаркое солнце.
- Доброе предзнаменование, Сигизмунд Игнатьевич. Вы верите в приметы? - шутливо спросил Обручев.
- Верю, Николай Николаевич, - ответил Сераковский без улыбки.
Поезд отходил поздно вечером с Варшавского вокзала. Со вторым звонком кондуктора стали захлопывать вагонные дверцы. Через минуту станционный колокол ударил три раза. Послышался резкий свисток обер-кондуктора, и поезд тронулся.
В Пскове Сераковский и Обручев пересели в почтовую карету до Ковно, откуда ходил пароход в прусский Тильзит. В пограничном Юрбурге пассажиров задержали таможенники. Сераковский и Обручев тем временем сняли форму и надели партикулярное платье, а потом с любопытством осматривали друг друга - пиджачная пара, пышный бант, цилиндр... Русским офицерам не разрешалось носить за границей военную форму.
Ковенский пароходик довез только до Тильзита, а там пришлось дожидаться еще одного парохода - уже прямо на Кенигсберг. Неман в низовьях показался гораздо шире, чем в среднем течении, берега положе и скучнее, с чистенькими немецкими поселениями, одно из которых, под названием Русь (уже у самого устья), Костомаров считал родиной варяжских князей, будто бы призванных править Русью. Отсюда начался мелководный залив. Опасаясь наскочить на мель, капитан заставлял пассажиров перебегать с одного борта на другой, чтобы пароход, раскачиваясь, не завяз в песке. Это потешало Сераковского, и он с удовольствием выполнял команды капитана.
Через одиннадцать часов после отплытия из Тильзита показались черепичные крыши Кенигсберга. Здесь уже начиналась железная дорога, по которой можно было доехать до Парижа, а оттуда - и до Гавра.
Франция была освещена ласковым теплым солнцем. Свежая зелень травы и деревьев, глубокое синее небо без единого облачка, чистейшие бледно-кремовые тона береговых дюн. После недавнего шторма море казалось особенно спокойным, зеленоватым, открытым до самого горизонта.
Сераковский стоял на палубе, подставив лицо ветру. Ветер был тоже не такой, как в Петербурге, даже на Волыни, - мягче, спокойнее и нес в себе запахи водорослей и соли.
Ощущение чего-то значительного, что должно вскоре произойти, не покидало Сераковского. Он давно наметил план действий - где и когда он добывает в Лондоне: Национальная галерея, парламент, Гайд-парк, пантеон Вестминстерского аббатства и, конечно же, легендарный таинственный парк-гауз, в котором жил Герцен. То, что Сераковский не был знаком с Герценом, нисколько не останавливало его, - он умел легко и просто сходиться с людьми, к тому же каждый русский - а за границей Сераковский чувствовал себя русским, - попав в Лондон, считал своим святым долгом нанести визит хлебосольному правдолюбцу и борцу за свободную Россию. От встречи с Герценом мысль перекинулась на конгресс: удастся ли втиснуть в программу свой никем не предусмотренный вопрос, - и он не заметил, как изменилась погода: потемнело, похолодало, на барьере, о который он облокотился, выступила роса, стало труднее дышать...
Пароход подплывал к берегам Англии, почти невидимым в надвинувшемся невесть откуда тумане. Когда вошли в Темзу с ее меловыми, поросшими неправдоподобно зеленой травой берегами, полил дождь. Предусмотрительные, привыкшие к этому пассажиры-англичане немедленно раскрыли большие черные зонтики с круто загнутыми ручками.
- Как вам все это нравится, Николай Николаевич? - спросил Сераковский, спустившись в каюту.
- Лондон, - коротко ответил Обручев.
Пароход остановился у моста святой Екатерины и, хочешь не хочешь, надо было идти под дождь, слишком затяжной и холодный для июня.
- Первое, что я сделаю в столице Великобритании, это куплю зонт, сказал Обручев, когда они, изрядно вымокнув, ехали к пансиону мисс Форстер, где обычно останавливались русские.
Сераковский смотрел по сторонам. Сквозь косую сетку дождя виднелись сплошные ряды домов из кирпича со множеством уродливых труб. Несмотря на отвратительную погоду, на пронизывающий холод, особенно неприятный после солнечной Франции, лондонские улицы были оживлены, заполнены разноцветными экипажами - каретами, кебами, омнибусами - и людьми, которые не торопясь направлялись по своим делам, а то и просто прогуливались, не обращая ни малейшего внимания на дождь и держа на поводках благовоспитанных бульдогов и пуделей.
К пансиону мисс Форстер они подъехали уже при ярком и теплом солнце погода улучшилась так же внезапно, как испортилась полтора часа назад. Город сразу приобрел другой, нарядный вид, заблестели лужи, камни мостовой, газоны, обрадовались солнцу совершенно черные от дыма, закоптелые воробьи. Прохожие дружно закрыли зонтики и продолжали свой променад.
Квартиры в пансионе были на английский манер - на двух этажах: наверху помещалась спальня, внизу - приемная с камином. Сераковский и Обручев заняли одну квартиру на двоих.
Зыгмунту не терпелось поскорее посмотреть город, и он вынул из чемодана план Лондона.
- Никак, Сигизмунд Игнатьевич, вы собираетесь с места в карьер начать знакомство со столицей Великобритании? - спросил Обручев.
- И приглашаю вас к себе в компаньоны... К тому же, Николай Николаевич, вы намеревались приобрести зонтик.
- Что ж, я согласен... Но сначала к Трюбнеру за "Колоколом" и "Полярной звездой", неугомонная вы душа!
Они взяли кеб - двухколесную коляску с дверцами и козлами позади, над головой седоков. Кучер в лаковой шляпе повез их мимо Вестминстерского аббатства. Готическая громада собора не очень поразила Сераковского, зато немало удивило стадо овец, которое мирно паслось на лужайке у паперти.
- Знаменитые вестминстерские суды, - промолвил Сераковский, глядя на здание. - Говорят, что в них весьма деликатно обращаются с подсудимыми и применяют перекрестный допрос свидетелей. Я обязательно побываю здесь. И еще в Ньюгэтской тюрьме, конечно, если разрешат.
- Разрешат. Англия любит пугать иностранцев, показывая им свои зловещие реликвии. Вас поведут к лобному месту, где вешают преступников, и продемонстрируют кожаный корсет, который надевают на несчастного перед казнью.
- Вр-р... - Сераковский поежился. - Действительно, все это страшно казнь, браслет, лобное место...
Книгопродавец немец Трюбнер, который брал на комиссию все издания Герцена, радушно встретил двух иностранцев, и через несколько минут они стали обладателями последних номеров "Колокола" и "Полярной звезды".
- Давайте отложим до утра, - сказал Обручев, заметив, что Зыгмунт тут же принялся за чтение.
- Мистер Герцен, несомненно, будет очень рад видеть у себя соотечественников, - сказал Трюбнер. - Может быть, господам не известен адрес мистера Герцена?
Они отпустили кеб и пошли пешком, купили по зонтику, которые тут же Пригодились, ибо снова полил короткий, но сильный дождь. После какой-то улицы с рядами дорогих магазинов они попали в злачные торговые ряды на окраине, где продавали буквально все, включая полугнилые ягоды и позеленевшее вареное мясо: их отдавали совсем дешево. Кусок такого мяса купил за несколько пенсов какой-то оборванец с трясущимися руками и тут же на улице с жадностью съел его.
- Боже мой, и это в богатой, процветающей Англии! - воскликнул Сераковский.
К Герцену они поехали на следующий день, к вечеру.
- Сказать откровенно, я немного трушу, - признался Обручев.
- Я тоже, - ответил Зыгмунт. - Но согласитесь, что быть в Лондоне и не повидать Герцена - немыслимо!
- Тем более, если он нужен по делу.
Кучер, которому они назвали улицу, где жил Искандер, долго вез их через город на окраину и остановился у громоздкого дома.
- Вот и приехали, - сказал кучер. И тут же пояснил удивленному Зыгмунту: - Русские ездят сюда только к мистеру Герцену... О, премного благодарен, сэр, - воскликнул он, получив монету.
На звонок открыл дверь лакей в коротких штанах и плюшевом красном жилете и, нисколько не удивившись незнакомцам, попросил их пройти в соседнюю комнату. Оттуда вышел, услышав русскую речь, человек лет пятидесяти, с львиной гривой седеющих волос, спадавших на плечи.
- Здравствуйте, здравствуйте! С кем имею честь? - Внимательные темные глаза Герцена смотрели приветливо, будто встреча с неизвестными, невесть зачем явившимися людьми доставляла ему огромное удовольствие.
Сераковский и Обручев назвались.
- О вас обоих я слышал от Николая Гавриловича, который был у меня в июне прошлого года... Рад, сердечно рад.
Они вошли в огромный, как танцевальный зал, кабинет. В углу с книгой в руках сидел мужчина с чисто русским, окаймленным густой бородой лицом.
- Знакомьтесь, пожалуйста, - сказал Герцен. - Это мой друг Николай Платонович Огарев.
Огарев встал и молча поклонился гостям.
Герцен забросал прибывших вопросами - что теперь в России, каково настроение общества, близко ли освобождение крестьян, как Польша и зачем пожаловали уважаемые земляки в Лондон. Узнав, что Зыгмунт приехал на статистический конгресс и должен поставить там вопрос о телесных наказаниях, которого нет в повестке дня, сразу же проникся к Сераковскому сочувствием и взялся помочь.
- Боже мой, ведь об этом же писал Белинский. Очень, очень важный вопрос! Сделать битую Россию небитой - после освобождения крестьян это самое главное.
Еще несколько раз звонил колокольчик и лакей, приоткрыв дверь, докладывал по-французски, кто пришел, но пришедшими, должно быть, занимались домашние Герцена, потому что в кабинет никто не заходил.
- В Польше зреют революционные силы. Поверьте мне, вот-вот она взбурлит... Как же поведут себя расквартированные в ней войска? Что ответите на это вы, господа офицеры? - спросил Герцен.
- Все будет зависеть от пропаганды в армии, - сказал Обручев.
- И кто же займется этой пропагандой? - продолжал Герцен. - Есть такие люди в России?
- Люди есть, Александр Иванович. Двоих из них вы видите перед собой. Россия до сих пор не может простить царю поражения в Крымской войне. Крестьяне тоже возбуждены до крайности. Они ждут реформ.
Поздно вечером пили чай. В столовой собралось много народу - русских, поляков, англичан, был какой-то итальянец, но по установившейся конспиративной привычке Герцен ни с кем не знакомил вновь прибывших. Сераковский, вначале слегка робевший, стеснявшийся и самого Герцена, и незнакомого общества, постепенно освоился, разговор стал непринужденнее...
Засиделись до полуночи. Хозяин оставлял гостей ночевать, но Сераковский и Обручев сочли это неудобным.
- Напрасно, напрасно, - сказал Герцен. - Прошу вас заходить впредь ко мне совершенно запросто. Что касается вашего вопроса, Сигизмунд Игнатьевич, то, пожалуйста, держите меня в курсе дел. И вообще, вам стоит повидаться с лордом Пальмерстоном. Это один из самых главных организаторов конгресса, и он вас, конечно, примет, как представителе России.
Два следующих дня Сераковский посвятил осмотру Лондона. Обручев был занят, и Зыгмунт ходил один; время у него было: до открытия конгресса оставалось около месяца. Свое выступление перед делегатами он подготовил еще в Петербурге и теперь лишь мысленно исправлял его, а однажды даже произнес доклад вслух - в знаменитом Гайд-парке. На странного оратора никто не обратил ни малейшего внимания, как и на многочисленных боксеров, которые на соседней лужайке в кровь разбивали друг другу физиономии. Дородный, с пышными бакенбардами полисмен, в похожем на ливрею синем кафтане с серебряными пуговицами, равнодушно наблюдал происходящее, заложив за спину руки.
На третий день, утром Сераковскому вручили письмо в великолепном конверте. Внутри находился пригласительный билет на раут, назначенный на ближайший четверг - "дома у леди Пальмерстон".
- Итак, Александр Иванович начал свои хлопоты, - сказал Обручев.
Глава английского правительства лорд Пальмерстон считался одним из самых популярных людей в Англии. Это не мешало лондонцам дать ему - и поделом! - обидную кличку "Надувало", а одному бойкому журналисту пустить в обиход фразу: "Гиппопотам, конечно, не красив, но все же приятнее, чем Пальмерстон". Враг России, развития которой он панически боялся, один из главных организаторов Крымской войны, Пальмерстон заигрывал с русскими эмигрантами, полагая, что они объективно помогают ему разрушать основы Российской империи, чем, возможно, и объяснялось его если не дружественное, то по крайней мере нейтральное отношение к Герцену и его вольной типографии.
На раут полагалось являться с десяти часов вечера, и Сераковский пришел одним из первых. Лорд Пальмерстон стоял в передней комнате, у двери, и встречал гостей, протягивая каждому руку и что-то говоря с одинаково вежливой улыбкой. На нем был черный, с иголочки, фрак, застегнутый на все пуговицы, и синяя лента ордена святого Патрика.
- Очень рад, господин Сераковский. После мы поговорим с вами, промолвил Пальмерстон, уже глядя на следующего гостя.
Один за другим входили члены верхней и нижней палат, журналисты, дипломаты... Сераковский услышал фамилию князя Орлова, русского посланника в Бельгии, и решил подойти к нему: было любопытно встретиться с сыном шефа жандармов, по докладу которого Сераковского отправили в Оренбургский корпус. Зыгмунт увидел худого, болезненного на вид человека, единственный глаз которого (на втором, левом, была черная повязка) смотрел остро и доброжелательно.
Сераковский представился, и они разговорились. Николай Алексеевич Орлов оказался внимательным слушателем, что поощрило Зыгмунта, и вскоре он уже с жаром рассказывал о предстоящем конгрессе и своей мечте добиться отмены телесных наказаний.
- Да, да, я знаю, что готовится искоренение этого зла, - сказал Орлов, - и с большим сочувствием отношусь к вашей благородной миссии. Пока я служил в Генеральном штабе, я даже собирался добиться аудиенции у государя по этому вопросу. Но потом меня неожиданно перевели в Бельгию...
- Что же вам мешает обратиться к государю сейчас? - спросил Сераковский.
- Дела, мой дорогой капитан, великое множество работы... Кроме того, чтобы привлечь внимание государя, надо располагать огромным числом неопровержимых данных...
- Они у меня есть! - горячо перебил Сераковский.
- Вот вы и напишите докладную государю.
- Я? - Сераковский удивился. - О нет, моя записка, уверен, останется без последствий. Вот если бы за дело взялись вы! С вашим именем, с вашими связями при дворе. Сделайте доброе дело, возьмитесь, и потомки вас не забудут! А что до материалов, то я вам с удовольствием предоставлю все, что собрал за, три года.
Лорд Пальмерстон простоял у двери до половины двенадцатого и, лишь встретив последнего гостя, подпрыгивающей походкой прошел в гостиную, где его сразу же окружили дамы. Лишь за полночь, когда гости уже начали разъезжаться, премьер Великобритании нашел время подойти к Сераковскому.
- Мне передали о вашей просьбе, - сказал он по-французски. - Она будет исполнена. Я уже говорил; с лордом Стенгоутом, и он обещал включить ваш вопрос в неофициальном, правда, порядке. Кроме того, - Пальмерстон пошарил глазами по гостиной, - ...он как раз еще здесь... я вас сейчас познакомлю с военным министром сэром Сиднеем Гербертом... Между прочим, у него была русская бабка, графиня Воронцова.
Конгресс открылся шестнадцатого июля в большой зале Королевского колледжа. Сераковский пришел туда за полчаса до начала, чтобы посмотреть на представителей, съехавшихся со всех континентов. В прошлом прославленный оратор, дряхлый лорд Брум шел к столу президиума, держась руками за стену. Ему хотели помочь, но он отказался. Из русских, помимо делегатов Вернадского и Бушена, прибыло несколько петербургских юристов.
Ровно в два тридцать прозвенел колокольчик председательствующего, глубокого старца бельгийца Кетле, которого называли "отцом современной статистики". Министр торговли Англии Гибсон сказал несколько слов о значении конгресса. Но тут внезапно грянул оркестр, расположенный у входа, - это мимо шпалер вольных стрелков проследовал в зал супруг королевы Виктории принц Альберт; он принял председательство и произнес часовую речь, после чего конгресс объявили открытым.
Все это было занятно, но Сераковский с нетерпением ждал начала работы секций, и не всех тести, а лишь пятой, занимавшейся военной статистикой. Председатель секции, холодный и надменный лорд Стенгоут, с которым разговаривал о Зыгмунте Пальмерстон, предложил назначить Сераковского одним изз секретарей секции. Предстояло обсудить вопрос о состоянии здоровья в войсках и статистике лошадей. Зыгмунт взял слово одним из первых, он не мог ждать, пока достопочтенные ученые мужи наговорятся о состоянии конского поголовья в армиях разных стран. Он начал, не отклоняясь от программы, о здоровье солдат, но тут же поставил это в прямую зависимость от свирепости телесных наказаний. В России, Австрии, Англии - всюду налицо это зло!
- Простите, мистер Сераковский, - поправил его лорд Стенгоут, - в моем государстве телесные наказания уничтожены еще в прошлом году.
- Неправда! - Сераковский горячился. - Разрешите напомнить уважаемому председателю приказ герцога Кембриджского, где сказано, что второй класс ваших солдат подлежит телесным наказаниям!
Месяц, проведенный в Лондоне, Зыгмунт недаром посвятил знакомству с английским военно-уголовным законодательством.
Лорд Стенгоут смутился.
- О, уважаемый коллега понимает не только дух, но и знает букву наших законов! Очень похвально.
- А разве не позорит просвещенную страну, - продолжал Сераковский, предложенная одним английским юристом машина для механической порки людей?! А это сообщение? - Он достал газету. - "Вчера одна достопочтенная содержательница пансиона в Лондоне за незнание арифметики так долго секла своего ученика, что засекла до смерти".
Дерзкие реплики Сераковского подлили масла в огонь. Увидев, что русский представитель знает немало из того, что хотели бы скрыть, многие делегаты стали откровеннее.
- Да, нам стыдно, что телесные наказания у нас еще существуют, признался английский полковник Сейкс. - Либеральная и гуманная Англия до сих пор не может отделаться от линьков на флоте!
- А наш последний билль, по которому муж, уличенный в нанесении побоев жене, подвергается не только тюремному заключению, но сверх того получает от пятидесяти до полутораста ударов плетью!
- По-моему, это справедливо! Идея талиона - воздаяние равным за равное, - заметил галантный француз Легоа.
- Телесные наказания противны во всех случаях! - возразил Сераковский. - Во всех без исключения случаях они - зло!
Дискуссия продолжалась ровно до часу дня, когда педантичный председатель на полуслове оборвал очередного оратора, объявив, что время заседания истекло.
- Я был бы весьма признателен мистеру Сераковскому, - сказал лорд Стенгоут, - если бы он к утру представил свой проект для утверждения его на общем собрании конгресса.
Остаток дня Сераковский писал записку о необходимости повсеместной отмены телесных наказаний в армии. Вернувшийся поздно вечером Обручев нашел его в состоянии крайнего возбуждения.
- Николай Николаевич, ничего не получается, все пропало! Я не могу связать двух слов.
- Прежде всего успокойтесь, Сигизмунд Игнатьевич. Скажите, что вы пишете и что у вас не получается?
- Да записка же! Документ об отмене шпицрутенов, палок, розог, линьков... Завтра его должны утверждать...
- Хорошо, читайте, что вы написали.
Вокруг, на столе и на полу, лежали исчерканные листы бумаги, и Сераковский с трудом находил нужные.
- Прекрасно... то, что вы мне прочли, звучит весьма убедительно, сказал Обручев.
- Вы думаете? А вдруг я что-то упустил? Надо еще обязательно посоветоваться с Герценом.
- Сейчас? На дворе ночь, и Александр Иванович, наверное, спит.
- Ничего, я все равно поеду и разбужу его. Отмена телесных наказаний - проблема настолько важная, что можно поднять с постели даже самого Герцена!
В доме Герцена было темно, и Сераковскому пришлось долго звонить, пока не вышел со свечой в руке заспанный лакей.
- Но мосье спит!
- Не беспокойтесь, я разбужу его сам. - Зыгмунт поднялся на третий этаж и постучал в дверь спальни. - Прошу прощения, Александр Иванович, но вопрос не терпит ни малейшего отлагательства, и я вынужден побеспокоить вас среди ночи. Завтра, нет, уже сегодня к восьми утра я должен отдать эту записку на строжайший суд конгресса... Нет, нет, вы не поднимайтесь, я сяду возле постели и прочитаю.
Герцен слушал внимательно. Изредка он вставлял замечания, и Сераковский тут же вносил их в текст.
- Но в общем, Сигизмунд Игнатьевич, все в полнейшем порядке. Многое изложено просто отлично. Повторите, пожалуйста, вот это. - Герцен показал карандашом, что бы хотел услышать еще раз.
- "Телесное наказание, поддерживая наружную дисциплину, - снова прочел Зыгмунт, - убивает в то же время ту истинную дисциплину, которая рождается из сознания своих обязанностей, сознания важности своего призвания и святости долга... Теперь, когда каждый солдат, каждый стрелок составляет чуть ли не боевую единицу, а каждая малейшая часть - боевое товарищество, необходимо возвысить личные свойства солдата, его личное мужество, предприимчивость, умение пользоваться минутою, применяться к местности, к обстоятельствам. Телесное наказание сильно противодействует достижению подобной цели".
- Ну что ж, благословляю вас, Сигизмунд Игнатьевич. Думаю, что вам удастся пригвоздить это международное зло к позорному столбу и тем самым пришибить наших российских генералов-дантистов. - Герцен посмотрел в окно. - Однако уже светает.
На общем заседании конгресса присутствовали все делегаты, множество гостей. Секретари секций с места читали свои отчеты. Сераковский читал пятым. В отличие от многих иностранных делегатов он говорил по-английски, и это понравилось англичанам, которые неодобрительно относились к французскому - второму официальному языку конгресса. Когда Сераковский окончил записку, раздались аплодисменты. После навевающих сон, наполненных цифрами и таблицами отчетов предыдущих секретарей эмоциональное, страстное слово русского делегата пришлось всем по душе.
Зыгмунт добился своего: телесные наказания, палочная дисциплина в армии были заклеймены представителями всех участвовавших в конгрессе стран.
В перерыве к Сераковскому подошел Вернадский:
- Поздравляю... Полный триумф! Расшевелить такое скучное и строгое общество - о, на это способен только такой убежденный человек, как вы!
Кто бы мог подумать, что год, целый год пролетит так быстро! Впрочем, что год - вся жизнь мчится, как на курьерских, быстрей, чем казенная бричка, на которой его везли в Оренбург. Кажется, так недавно он сошел на туманный берег Англии, а уже позади остались и Франция, и Пруссия, и Австрия, и Италия, остров Капри, куда он ездил для того, чтобы встретиться с Гарибальди.
Сераковский совсем перестал видеть сны, должно быть, от усталости, но стоило ему закрыть глаза, как немедленно возникали перед ним написанные писарским почерком отчеты, которые он изучал в архивах, судебные заседания, напудренные парики и черные мантии английских судей, тюрьмы. В Лондоне он первой осмотрел полковую военную тюрьму. Был разгар рабочего дня. Арестанты поднимали с земли тяжелые валуны и уносили их за круглое здание в центре тюремного двора. Навстречу шли другие арестанты с камнями. Все делалось строго по команде и в полнейшем молчании.
- Они что-либо строят? - спросил Сераковский у тюремщика.
- Нет, перетаскивают камни с места на место.
- Но зачем этот бессмысленный труд, никому не приносящий пользы? воскликнул Зыгмунт.
Благодаря своему знакомству с военным министром ему удалось побывать в знаменитой Ньюгетской тюрьме, самой старой тюрьме Лондона, расположенной в Сити. Ему показали камеру, откуда уводят осужденных на казнь, и выставленные здесь же отвратительные слепки с голов повешенных. В этой тюрьме заставляли работать по-настоящему, а лодырей наказывали тем, что морили голодом... Потом были другие тюрьмы Лондона... Тюрьмы Франции, Пруссии, Австрии. Сераковского интересовало все об уголовном наказании судоустройство и судопроизводство, быт осужденных, их перевоспитание.
Из каждого города, где он останавливался, Зыгмунт слал в Петербург подробные отчеты обо всем виденном. Их сначала получал Ян Станевич, работавший помощником библиотекаря в академии. Он слегка причесывал взъерошенные и не всегда безопасные высказывания своего друга и лишь после этого отправлял письма в штаб.
Недавно Сераковский отослал последнее письмо из Вены. Теперь уже совсем скоро отъезд. Странное дело, год назад он так мечтал об этой поездке, о новых странах, а теперь все чаще тосковал по родине, по Петербургу. Невольно вспомнился август прошлого года, прощание с Герценом, его слова: "Как я вам завидую, вы увидите Россию. Если бы мне теперь предложили на выбор мою теперешнюю скитальческую жизнь или сибирскую каторгу, то, мне кажется, я бы без колебаний выбрал последнюю".
Время было насыщено событиями, радостными и грустными известиями с родины.
Тринадцатое февраля. "Крамола выведена на улицы Варшавы"... Царские войска расстреляли манифестацию в Краковском предместье... В Варшаве организован тайный Центральный национальный комитет - правительство будущей свободной Польши... Что, если это начало? Начало освобождения Польши? А он здесь, в Париже. Какая несправедливость!
Двадцать шестое февраля. Смерть Шевченко... Зыгмунт бродил по уснувшему Парижу, вспоминая "батьку", последнюю встречу с ним. "Горе мне, горе!" - твердил он, запоздало каясь и коря себя за то, что перед отъездом из Петербурга так и не выбрал времени заскочить в Академию художеств к Шевченко.
Начало марта. Он приехал в Лондон за обещанными отчетами о деятельности военного министерства и немало удивился, увидев иллюминацию на улицах. Был освещен огромный транспарант: "Сегодня 20 миллионов рабов получили свободу". Каким-то чудом угадав, что он из России, его бросились поздравлять совсем незнакомые люди. "Как, неужели вы ничего не знаете? На вашей родине отменено крепостное право!"
На это событие откликнулся Герцен: "Если б было возможно, мы бросили бы все и поскакали бы в Россию. Никогда не чувствовали мы прежде, до какой степени тяжела жертва отсутствия".
И вот, словно внемля этим словам Искандера, он "поскакал" в Россию. В Вене, когда он уезжал оттуда, стояла жара. Только что закончился съезд юристов, где его пылкая речь в защиту прав солдата была встречена восторженно и все последующие ораторы вспоминали о ней, а один из видных генералов, выступая, несколько раз сказал о нем "мой гениальный друг". Это было приятно, лестно, его даже оставляли работать в Австрии, но он, конечно, отказался, как отказался раньше и от предложения лорда Росселя покинуть русскую службу и при его поддержке добиваться свободы Польши.
- Спасибо, - ответил он тогда, - но мне кажется, что за свободу Польши лучше бороться в России.
Глава четвертая
В Петербурге его встретил на дебаркадере Ян Станевич.
- Ну, наконец-то, наконец-то! Ты даже не представляешь, как я по тебе соскучился! - сказал Ян.
Стояла белая ночь, такая светлая, что можно было читать, не зажигая огня. Спать так и не ложились, а просидели до утра за разговорами и бутылкой доброго французского вина.
- Ну, рассказывай, что хорошего в Париже? В Лондоне? В Вене?
- Нет, лучше расскажи сначала ты, что нового?
- За границей, наверное, лучше знают, что происходит в Польше.
- Представь себе, нет. Сведения скупы и часто нелепы.
- Что же тебе сказать? Ты о панихиде в костеле слышал?
- Краем уха.
- В общем, это было сразу же после смерти Тараса. - Станевич глубоко вздохнул и посмотрел на распятие в углу.
- Ты был на похоронах батьки?
- Конечно... На похоронах и объявили, что назавтра состоится реквием в память убитых в Варшаве. Костел святой Екатерины был полон. Пришел Костомаров, многие другие профессора. Вместе со всеми пели гимн. После этого арестовали нескольких наших студентов. Тогда русские студенты послали в Третье отделение письмо или как его назвать...
- Не важно... Что было в том письме?
- Могу процитировать, ибо письмо это лежало в студенческой библиотеке и я его читал: "Мы, нижеподписавшиеся, были первого марта на реквиеме в память убитых в Варшаве, участвовали в пении национального польского гимна и потому просим считать нас равно ответственными вместе со студентами из поляков". И внизу триста русских подписей.
- Ай да молодцы! - воскликнул Сераковский.
- Конечно, молодцы... Арестованных-то выпустили после этого.
- Что еще нового?
- Нет уж, уволь! - Ян протестующе замахал руками. - Теперь твоя очередь рассказывать. Ты видел Мерославского?
- Видел - это не то слово, я много разговаривал с ним. Он, несомненно, очень любит Польшу. Я ценю его отвагу, его участие в революции. И в то же время он так далек от реальности, настолько оторвался от родины за годы эмиграции, что потерял истинное представление о ней. Расскажи ему про русских студентов, подписавших письмо, - не поверит, скажет, что это чепуха, такого не может быть, что с русскими нам не по пути.
- Да, чуть не забыл, - перебил Ян. - Могу тебя если не обрадовать, то ошеломить. Твоими письмами интересовался сам государь император. Это мне Обручев сказал... Все шло по цепочке. Я относил твои писания в штаб, оттуда их препровождали военному министру, а тот, оказывается, давал царю. На каждом твоем рапорте есть собственноручная его пометка: "Дай бог, чтоб и у нас так было". Это, если ему что нравилось из заграничных порядков.
- "Царь как бог всемогущ, как сатана коварен", - повторил Сераковский слова Мицкевича.
Белая ночь незаметно перешла в утро, и Сераковский начал собираться чистить парадный мундир и складывать какие-то бумаги.
- Ты куда это? - удивился Станевич.
- Как куда? На работу, конечно.
- Нет, ты действительно фанатик, - добродушно упрекнул его Ян. Подожди хоть день, отдохни с дороги.
- Милый Ян! Я не могу ждать. Мне надо столько сделать!
Больше, чем когда бы то ни было, Сераковский был полон энергии. Ему не терпелось скорее явиться в свой департамент и докладывать, писать, кричать о том, что телесные наказания - зло, подлежащее уничтожению! На страницах "Современника" и "Морского сборника" недавно появились статьи на эту тему. В публичных выступлениях, дискуссиях, в частных разговорах все решительнее и чаще высказывались против шпицрутенов и розог.
То, что заграничные рапорты Сераковского соизволил читать сам государь, создавало Зыгмунту авторитет в глазах начальства, и теперь в Генеральном штабе твердо знали, на каком деле надо его использовать.
В мае 1861 года Сухозанет был смещен. Правда, горькую пилюлю подсластили, назначив его наместником Царства Польского. (По этому поводу кто-то сложил песенку: "Царь сказал Сухозанету: "Ведь тебя уж хуже нету, поезжай же, на смех свету!"") Военным министром стал Дмитрий Алексеевич Милютин. Об этом Сераковский узнал еще в Париже, в русском посольстве, и обрадовался: он рассчитывал на сочувственное отношение нового Министра к своим идеям - и не ошибся в этом. В числе первых, кого пригласил к себе Милютин по вопросу о реформе военно-уголовного законодательства, был Сераковский.
Зыгмунт впервые встречался с военным министром. Он увидел стройного, молодого, подтянутого генерала с дородным аристократическим лицом, изящно подстриженными бакенбардами и густыми волосами, зачесанными на пробор. Еще в академии Сераковский слышал много хорошего о профессоре Милютине. В Генеральном штабе рассказывали, что он чуть не прямо с поля боя на Кавказе был призван в Петербург на пост товарища военного министра. Всего два месяца потребовалось ему, чтобы представить Александру II подробный доклад о необходимости коренных преобразований по военному делу и общему пересмотру всего военного законодательства.
- После того как с вашей помощью весь мир публично заклеймил телесные наказания, стало гораздо легче бороться за их отмену в России, - сказал Милютин. Он сел рядом с Сераковским на диван, как бы подчеркивая этим свое расположение к молодому офицеру. - Между прочим, не так давно князь Николай Алексеевич Орлов подал государю записку об отмене телесных наказаний. Вы не знакомы с ней?
Зыгмунт вспомнил раут у Пальмерстона, бельгийского посланника с черной повязкой на глазу, их разговор.
- Отчасти да, - ответил Сераковский.
- Вот как? Откуда же?
- Я несколько раз встречался с Николаем Алексеевичем в Лондоне.
Милютин понимающе кивнул в ответ.
- В четверг, - сказал он, - состоится очередное заседание комитета для пересмотра военно-уголовных законов. Я бы хотел, чтобы вы присутствовали при сем.
Комитет собрался в одной из комнат аудиторского департамента военного министерства. Пришел барон Модест Андреевич Корф, начальник Второго отделения и одновременно директор Публичной библиотеки, генерал-аудитор армии Философов, бородатый, о высоким лбом мыслителя Дмитрий Александрович Ровинский - московский губернский прокурор, к тому времени прославившийся как видный историк искусства, сенатор Капгер. Сераковский знал Капгера как автора проекта нового военно-уголовного устава, в котором в неприкосновенности сохранялись телесные наказания. Были еще какие-то незнакомые генералы и высшие чиновники. Один из них с брезгливой миной на лице просматривал последний номер герценовского "Колокола". По особому разрешению Третьего отделения газета регулярно поступада в комитет, "чтобы все знали, что о нас будут писать за границей".
Корф занял председательское место, заседание началось.
- Продолжаем обсуждение записки князя Орлова, - сказал Корф. - В комитет поступило несколько заявлений от разных лиц, разрешите огласить. Корф взял со стола папку. - Мнение митрополита московского Филарета: "По христианскому суждению телесное наказание само по себе не бесчестно, а бесчестно только преступление. Некоторые полагали бы совсем уничтожить телесные наказания и заменить их тюремным заключением. Для сего, при многолюдном городе, потребовалось бы построить и содержать почти город тюремный... Если государство найдет неизбежным в некоторых случаях употребить телесное наказание, христианство не осудит сей кротости, только бы наказание было справедливо и не чрезмерно".
"И это говорит пастырь!" - подумал Сераковский.
- Типичное кнутофильское мнение, - сказал Ровинский. - Плети и розги могут быть уничтожены одним словом высочайшего милосердия без всякой замены их другим наказанием.
- Ну, знаете, это уже слишком! - развел руками сенатор Капгер.
- Преступников надо не бить, а заставлять работать, чтобы они приносили пользу государству и не ели даром хлеб, - сказал Сераковский.
- Ваше мнение, капитан, нам известно. - Капгер свысока посмотрел на Сераковского. - И ваши тайные помыслы - тоже.
- А именно? - спросил Зыгмунт с вызовом.
- Уничтожив телесные наказания, уронить дисциплину в войске, подорвать значение и власть командиров...
- Извините, но это не что иное, как клевета!
- Тише, господа, - вмешался Корф. - Мнение генерал-адмирала великого князя Константина Николаевича. - Корф взял со стола лист. - Их императорское высочество соизволили начертать: "Телесные наказания составляют для государства такое зло, которое оставляет в народе самые вредные последствия, действуя разрушительно на народную нравственность и возбуждая массу населения против установленных властей. Ни жестокость телесных наказаний, ни частое употребление розог не ведут к поддержанию дисциплины, а, напротив, жестокость их и частое употребление их могут ослабить силу военной дисциплины. Иная, более разумная система наказаний способна более благотворно действовать на возвышение в войсках духа нравственности и на развитие чувства сознательного долга..."
Сераковский неожиданно получил высокую поддержку.
- Прошу извинить, господа... - В комнату вошел крупный мужчина с хорошо сохранившейся седой шевелюрой. В выражении надменного бритого лица, в снисходительном, самодовольном взгляде из-за очков, в том, как этот человек держал большой палец в петлице длинного фрака, чувствовалось огромное самомнение и упрямство. Это был министр юстиции граф Панин. Он взял слово, когда речь зашла о наказаниях женщин.
- Чувствительность тела женщины едва ли может быть принята за основание для отмены для них телесных наказаний. Что касается нравственного посрамления женщины при ее обнажении для наказания, то женщины часто совершают преступления, обнаруживающие еще больше разврата, чем мужчины, или позволяют себе действия, явно свидетельствующие об отсутствии всякой стыдливости. Вот почему я не вижу достаточных оснований освободить женщин от розог.
Государственный контролер генерал Анненков, печально прославившийся при подавлении польского восстания 1830 года, во время своего выступления не спускал с Зыгмунта узких злых глаз.
- Всякое изменение системы наказании несвоевременно, всякое заявление намерений по сему предмету опасно и вредно!
Казалось, что Анненков говорил это одному Сераковскому. Он видел в нем не только офицера-бунтовщика, но к тому же еще поляка, возмутителя спокойствия, источник смуты. Зыгмунт выдержал колючий враждебный взгляд.
Теперь он знал, что ему надо делать - как можно скорее заканчивать записку о своей заграничной командировке. Конечно же, в официальном документе, который, возможно, тоже будет показан императору, Сераковский не мог высказываться слишком резко. И все же он не побоялся написать горькую правду. "Становится страшно при сравнении наших острогов или арестантских рот с французскими военными тюрьмами. В этом отношении мы далеко позади... Никто теперь не может спорить о преимуществах штуцеров перед луком и стрелами. Все заводят штуцера, даже турки. Тем более необходимо завести военные тюрьмы, и систему у с т р а ш е н и я заменить системой и с п р а в л е н и я".
Он дипломатично написал в своем докладе, что военно-уголовное законодательство в России во времена Петра Великого были ничем не хуже западноевропейских, а кое в чем и превосходило их. "Но с тех пор прошло полтораста лет, - писал Сераковский. - Все военно-уголовные законодательства совершенствовались; наше со времени Петра Великого осталось почти неподвижно, и поэтому мы страшно отстали".
Теперь этот доклад, переписанный каллиграфическим почерком писаря, находился у военного министра, и Сераковский со дня на день ждал вызова. Ждать пришлось недолго, Милютин пригласил его на понедельник, к десяти часам утра.
- Здравствуйте, Сигизмунд Игнатьевич! - Милютин встал и протянул Сераковскому руку. - Садитесь, пожалуйста... Я с живым интересом прочитал вашу записку и думаю, что ее следует опубликовать в "Военном" или "Морском сборнике". Ваши описания системы наказания в странах, где вы побывали, весьма правдивы и убедительны... по крайней мере для меня, - добавил он, чуть запнувшись. - Я согласен с вами - необходимо радикальное изменение всей нашей военно-уголовной системы, она безнадежно отстала и служит тормозом для развития русской военной мощи. - Он взял со стола записку Сераковского и быстро отыскал в ней нужное место. - Вы пишете: "Совершенно иные результаты представляет радикальное изменение системы наказаний, где высшее наказание - есть изгнание из рядов армии и позорное лишение военного звания, соединенное, разумеется, с заключением и тяжким трудом. Такое преобразование, как доказано историей, везде чрезвычайно возвышало звание военного в глазах служащих и в глазах всего народа". Я полностью согласен с вами - пришла пора нарушить устаревшую и жестокую систему наказаний. Россия не должна отставать, она должна быть впереди и в этом вопросе.
Сераковский слушал Милютина с вниманием. Ему было лестно, что военный министр одобрил все то, что он писал не как холодный наблюдатель и регистратор, а кровью сердца, во имя благородной идеи, которая с некоторых пор полностью захватила его.
- Но, Сигизмунд Игнатьевич, - продолжал Милютин, - у нас с вами есть могущественные противники, сокрушить которых будет нелегко. А посему, Милютин встретился взглядом с Сераковским, - я хочу предложить вам проездиться по нескольким нашим западным губерниям и осмотреть там тюрьмы и арестантские роты инженерного ведомства. Результаты вашей работы, надеюсь, помогут нам в подготовке нового, весьма важного закона, принятие которого одинаково обрадует и меня и вас... Вы согласны?
- Я готов!
- Ну что ж, тогда с богом! Рассчитываю получить от вас добросовестное и беспристрастное исследование печального мира заключенных.
Сераковский собирался недолго. В предписании военного министра значилось, что он направлен в войска Виленского округа для подробного ознакомления с жизнью заключенных. Комендантам крепостей и начальникам арестантских рот вменялось в в обязанность "всевозможно содействовать удовлетворению любознательности Генерального штаба капитана Сераковского по части содержания арестантов, а также снабжать его всякого рода сведениями, которые он найдет нужным иметь для достижения предположенной им цели".
С русскими военными тюрьмами Сераковский знаком не был и перед отъездом зашел в военно-тюремный комитет. Там удивились - что за нужда привела к ним офицера Генерального штаба? - однако сведения дали самые исчерпывающие.
Правительствующий сенат указом от 21 февраля 1834 года распубликовал высочайше утвержденное положение об учреждении в России арестантских рот военно-инженерного ведомства. Начальствовали над ними крепостные коменданты, а управляли - плац-майоры, служившие на правах батальонных командиров. Жалованья за работу в ротах не платили, бессрочных арестантов держали в кандалах, за малейшие проступки секли розгами или тростью палкой в палец толщиной. В свободное от работы время заключенных обучали маршировке.