ВЕСЛА Повесть первая

1

В бухту вернулись ночью.

Ночь была сырая, с туманом. Якорь шлепнули в четыре утра, а уже к восьми, успев позавтракать и вымыть палубы, зевая, выбрались на подъем флага.

Светлая вода стелилась под бледным солнцем, мачты высились в дымке, лежала сразу за кормой, в трех метрах, по-утреннему безлюдная стенка, и спать хотелось — невыносимо.

Пропели в динамиках над притихшими палубами позывные «Маяка», гулко пикнуло шесть раз. «Флаг — поднять!» — закричали на все голоса по кораблям.

— Флаг поднять, — зычно скомандовал дежурный старшина Дымов, и сигнальщик Синьков, неизвестно о чем размечтавшись, чуть было не поднял флаг кверху морем.

Нелепую эту затею пресекли, но порядок был поломан. Сразу после роспуска строя старшина сигнальщиков Вовка Блондин имел с командиром краткий разговор и по итогам этого разговора пообещал Синькову сделать из него уставного матроса.

Дальше пошло еще хуже.

В это светлое июльское утро корабль вставал на неделю в плановый ремонт, что представлялось многим разновидностью отдыха. Неделю не будет моря, болтанки, тревог и ходовых вахт, неделю можно вволю и не спеша копаться в своем хозяйстве. Примерно так размышлял радиометрист и по совместительству киномеханик Дима, разложив в кубрике киноаппаратуру и подключая ее в тот самый момент, когда электрики без предупреждения перешли с переменного тока на постоянный.

Электрики позже клялись, что о переходе объявлялось по трансляции дважды, просто в кубрике отказал динамик, за который положено отвечать радистам. Радисты не ответили ничего, потому что молодой радист ушел на занятия, а Зеленов уже был отправлен мыть борт. Дима молчал и смущенно и хитро улыбался. Фокусы с электричеством случались часто, и у Димы, наученного опытом, в усилителе стоял надежный «жук», отчего у электриков вышибло кормовые предохранители. Маленький Коля Осокин бегал по главному коридору и кричал, что эта РТС его с ума сведет. Из-под комбинезона у Коли синела тельняшка, а на шее висела лампочка. Кричал Коля так громко, что из всех люков высовывались на него посмотреть. Отворилась дверь камбуза, в коридор задом вперед вылез сердитый Доктор в грязноватой белой курточке, вытащил огромную дымящуюся кастрюлю с компотом и попросил Колю орать потише, а еще лучше — не мешать.


Здесь, очевидно, я должен пояснить читателю, что РТС есть не что иное как корабельная радиотехническая служба, состоящая из акустиков и радиометристов, и что и случаях неполадок вся верхняя команда видится людям из машины как беспомощное и бестолковое сборище потребителей электрического тока.

Следует сказать, что докторами зовут на малых кораблях фельдшеров, даже если фельдшер, как наш Доктор Слава, служит на борту второй месяц и ни на что, кроме чистки картошки, не годен.

Следует также сказать, что большую кастрюлю на корабле зовут лагуном и ее ни в коем случае не нужно путать с кранцем, плетеным мешком, служащим для предохранения бортов от удара. В лагунах варят щи, макароны по-флотски, варят в них и компот. Компот варят на гудящем огне и в тихую погоду на стоянке для вкуса опускают за борт остудиться, так как самый лучший компот не порадует душу, если он недостаточно охлажден.


Низенький и пышно усатый Доктор Слава вынул из кармана курточки моток линя и начал обвязывать дымящийся лагун. С ночи он был рабочим по камбузу, от недосыпа все валилось из рук, и он успел выслушать от кока немало интересных соображений относительно докторов вообще и собственных способностей в частности. Теперь кок велел ему остудить компот, прибавив в сердцах: «Не утопи!»

Доктор, сопя, обвязывал лагун и придумывал, что же такое он скажет коку, когда кончится после ужина его дежурство. Этими двумя занятиями Доктор увлекся настолько, что совершенно не слышал, как динамики, погромыхивая железом, скомандовали голосом Дымова: «Кр-ранцы по пр-равому борту!» Скомандовали, как выяснилось, затем, что стоявший по правому борту «сто восьмой» решил отходить от стенки. На нем уже отдали швартовы и начали выбирать якорь-цепь. И когда по всему борту вывесили плетеные мешки, на шкафут, растопырив усы, вылез Доктор и, не глядя по сторонам, сунул в сужающуюся щель между бортами лагун с компотом.

Компот бы спасли, но у лагуна оторвалась ручка.

Дизеля покрыли сцену дымом. Лагун утонул. Карлу Сермукслису обварило руку кипятком. Торпедиста Сеню сшибли с ног, и он, морщась, растирал коленку. «Сто восьмой» грузно протерся вдоль всего борта, сорвал и утопил штук пять кранцев и крепко ободрал краску под полубаком.

Старшина торпедистов Дымов, которому привалило счастье дежурить по кораблю в такой денек, прибежал на полубак, свесил тяжелое тело через леера и долго рассматривал ссадины. Затем он распрямился и, не стесняясь, высказал все, что он думал о Докторе, о замечательных моряках на «сто восьмом» и о том разгильдяе, который привязал кранец к леерам и исчез с полубака неизвестно куда, вместо того чтобы бегать с кранцем вдоль борта.

Окончить Дымову не удалось. У ног его откинулась крышка люка и худой и белобрысый старшина акустиков Дунай раздраженно поинтересовался, будет питание на его станцию или нет.

По дороге вниз Дымов, как мог мягко, объяснил взволнованному коку, что сухофруктов у него, Дымова, нет, и лагуна запасного тоже, и он не знает, из чего и в чем варить компот взамен безвременно утопшего, это забота кока, старшины баталеров мичмана Карпова и, наконец, Доктора, который не понимает, чем лагун отличается от кранца, и если кок ищет большой человеческой правды, то пусть идет искать ее у мотористов, которых сто лет просили приклепать ручку к лагуну наново, а его, Дымова, волнует одно: чтобы стакан ледяного компота был к моменту снятия командиром пробы и ни секундой позже. Коля Осокин, увидев Дуная, громко закричал, что дизеля гоняли час и никакого питания больше не будет, тем более что на РТС предохранителей не напасешься. Дымов послал обоих к механику и повернулся к радисту Зеленову, тот хотел ни больше ни меньше как отключить всю трансляцию и менять какое-то реле, благо замену реле радистам наконец-то удалось протащить в суточный план.

Дымов очень удивился, тяжело влез в дежурную рубку и раскрыл суточный план работ. Перспектива остаться в такой день без громкоговорящей связи казалась ему мрачной. В плане в самом деле значился ремонт переговорного устройства с возложением сего на старшего матроса Зеленова, но пятью строками ниже стояла помывка левого борта и в графе исполнителей: старший матрос Зеленов.

Левый борт был насмерть закопчен швартовавшимися вчера в полигоне торпедными катерами.

— Реле не видно, — рассудил после долгого молчания Дымов, — а борт всей бригаде напоказ. Борт вымоешь до обеда…

Чудовищный рев, от которого задрожали переборки, обрушился сверху — и смолк. Затем по палубе над их головами коротко закапало: будто дождик прошел.

— Борт вымоешь до обеда, реле заменишь после. Топай за плотиком, а я тебе напарника сыщу.

Зеленов почесал в голове, отчего его всегдашние вихры поднялись еще печальней, напялил берет, влез в оранжевый спасательный жилет и пошел по стенке искать плотик, крепко размышляя о планировании.

А Дымов пошел узнавать, что это был за рев. Оказалось, старшина трюмных Ваня Доронин произвел давно задуманный подрыв аварийного клапана парового котла. Делается это просто: давление в котле осторожно поднимается выше нормы, клапан срабатывает, пар, грязь и накипь с грохотом вылетают в небеса.

Не успел Иван нарадоваться, сколь ладно и хорошо все получилось, как к ному в котельную выгородку спустился сам Дымов и крайне вежливо пригласил прогуляться наверх. Наверху было на что посмотреть. Сработал закон притяжения, и вся ржавчина вернулась обратно, густо загадив ростры и только что выстиранный чехол яла-шестерки левого борта. Иван выкатил свои синие глазки, а потом раскрыл рот: он постиг тайну профессионального суеверия. Не зря все предшественники и учителя заклинали его подрывать клапан только зимой, глубокой ночью и после обильного снегопада.

Тощий торпедист Сеня хромал, потирая коленку, по коридорам и доверительно всем говорил:

— С таким раскладом мы отчетливо утонем. Нет, вы поймите меня правильно, мне не обидно тонуть. Мне обидно тонуть у стенки.

Дымову Сеня сказал:

— О дежурный. Когда корабль превращается в плавучий караван-сарай, не теряй голову. Веди себя с достоинством, как подобает караван-баши.

Дымов взревел и назначил Сеню мыть вместе с радистом борт. Обязанности поделили так: радист спустился на плотик, а Сеня остался наверху обеспечивать — следить, чтобы радист не утонул. Жилет Зеленов надувать не стал, чтобы не мешал работать. Он драил борт щеткой на длинной ручке, макая ее в ведро с мыльным раствором, и смывал мыло водой, что плескалась вокруг; было это долго и скучно. Почему-то никто до Зеленова не додумался мыть борт из шланга. Сеня спустил ему шланг, подсоединил свой конец к пожарному рожку и, услыхав бодрое «врубай», пустил воду. Когда Сеня вернулся к борту, на воде рядом с плотиком плавал один берет. Шланг, разогнутый силой восьми атмосфер, выбросил Зеленова с плотика. Вскоре вынырнул и сам рационализатор с круглыми от холода глазами. Даже в разгар июля вода в бухте не располагала к купанию.

Вытаскивали его долго: мешало привязанное к ноге ведро.

Дымов взъярился вконец: дежурный по дивизиону приказал ему выделить трех человек на продсклад и восемь на отгрузку угля для электростанции, хотя последнему молодому матросу было ясно, что выделять людей на уголь должна береговая база, — и это когда минеры уехали сдавать мины, ученики ушли на занятия, а мотористы вне всякого плана затеяли менять дизель, и командир велел дать им на полное растерзание семь человек из верхней команды… И когда уже всем начинало казаться, что из этого шумного и бестолкового дня не выйдет ничего путного, и Сеня в четвертый раз живописал Ивану историю потопления радиста, а Иван хохотал (он замечательно умел хохотать), к ним подошел хмурый Шурка Дунай и сказал:

— Смешно. А про шлюпку ты думал?

— Не-а, — честно признался Иван и залился смехом снова, он все еще видел перед собой небритого радиста, который очень не хотел падать в грязную и холодную воду и пытался удержаться за шланг, а струя била вверх, и глаза у Зеленова были задумчивые…

— Напрасно, — сказал Шурка.

— Чего ты ноешь, чего ты ноешь?! — запетушился Иван. Сила и радость перли из него во все стороны, маленький перешитый берет лихо примостился на большой курчавой голове, и, когда Иван петушился, становилось одновременно весело и боязно, как бы Иван чего вокруг себя не поломал.

— Не н-ной! — закричал Иван с горделивым презрением. — Отстирают тебе чехол!

— Во-первых, я не ною, — равнодушно сказал Шурка. — Во-вторых, чехол не мой. В-третьих, твое дерьмо все равно не отстирать и боцман тебе еще выскажет «фэ». А в-четвертых, я о гонках. День Флота.

2

Нет службы лучше, чем на кораблях Военно-Морского Флота, и в долгой веренице флотских дней нет лучшего дня, чем День Флота. Хищные профили больших противолодочных на фарватерах Невы — незначительная частица этого щедрого и яркого праздника. Шурке нравилось думать, как на всех флотах ребята драят корабли, стирают форменки и утюжат ленточки, чтобы утром последнего воскресенья июля рвануть по «Большому сбору» наверх и замереть в парадном строю, следя уголком глаза, как вздрагивает на ветру «Исполнительный, Исполнительный», поднятый до половины… Целый год ждут этого дня. По-разному пройдет он в приморских столицах, больших и малых базах, но непременно повсюду в этот день будут шлюпочные гонки — традиция русского флота.

Шурка был гидроакустиком, Иван — трюмным машинистом, Кроха Дымов — торпедистом. Все трое носили старшинские галуны на плечах и заканчивали третий год флотской службы. Старшины по третьему году выражать свои чувства не очень-то склонны, и если б кому-нибудь на бригаде взбрело вдруг в голову спросить их, как относятся они к своему кораблю, они бы, подумав, пожали плечами: «Нормальный пароход». Я же должен сказать, что корабль они любили, любили до дрожи — двухмачтовый и серый… самый красивый корабль в мире.

Этому легкому кораблику при крещении не досталось имени. Ему дали номер: «53». Он вступал в навигацию надменным щеголем и спускал вымпел в декабре, январе — помятый, облезлый, смертельно усталый.

За много лет на нем сменились шесть командиров и сотни матросов. Он редко бывал в первых строках праздничных приказов. Но когда случалась беда, подвертывалось трудное дело, именно «полста третий» срывали по тревоге с отдыха и похода. Это было нелегко, этим гордились. Так — годами — откладывалась и сжималась в кулак та трудноопределимая сила, которую зовут духом корабля.

Средь прочих традиций была у «полста третьего» такая: он лет десять кряду бил все корабли на шлюпочных гонках.

Гонки считались в бухте событием первостепенной важности.

Бухта звалась Веселой.

В кубрике полагали, что человек, ее окрестивший, обладал верным юмором висельника. Низкие берега, валуны, черный лес. В мае бухта была еще забита льдом. Шла бездарная полоса туманов и дождей. Несколько недель жгло белое солнце и вода слепила шершавой синевой. Потом бухта снова ныряла в непогоду, осень, мрак — на этот раз безнадежно. Черная злая волна кидалась через волнолом, и подводные лодки, выходя в море, кричали пронзительно и страшно. Больше всего неприятностей выпадало на осень. В январе вставал лед. Берег и бухту заливало острой белизной. Над кораблями шуршал пар. Вахтенные дурели от скуки и невыносимого скрипа под валенками. Весны ждали свирепо, дрожа и раздувая ноздри при первых ударах сырого южного ветра. Весна пахла водой. Весна пахла краской, горьким выхлопом главных машин.

Ждали.

Настанет день. День выхода. Ту-ду! ту-ду! ту-ду! — всполыхнет сигнал аврала, грохнут трапы под дробью башмаков…

Выход! Свежий вымпел на стеньге. Пена и радуга под форштевнем.

И на неизвестной минуте похода вылетит с мостика спасательный круг. Плюхнется на воду, поплывет, качаясь, в корму.

Понесется по шкафуту матросик, вопя дурным голосом:

— Человек за борто́м!

Такая игра: упавший круг — человек.

…Звонки. Ревун. Трансляция: «Человек за бортом!»

Ухнет под винтами, перешедшими на «полный назад», вода; три, четыре круга улетят уже вослед «утопленнику», покатится корабль по циркуляции…

— На талях! — это боцман (не кричит — а словно хлещет кнутом) возле шлюпки на рострах, куда сбежались все, кому положено… — Отдать подкильные! Выв-валивай!!

А внизу, на шкафуте, стоят, скучают герои дня — гребцы и Доктор с медицинской сумкой: экипаж спасательной шлюпки. Оранжевые жилеты надеты по всем правилам, синий воротник выпущен, и береты — на бочок. Доктор, по молодости, суетится, все ему интересно. Гребцам суетиться лень, за три года насмотрелись. Все будет как надо. Карл песенку мурлычет. Кроха ногти пилочкой отделывает. Женька в камбузный портик сунулся, сигаретку у кока прикуривает. Почему бы не покурить, если секунд пять-семь в запасе есть?

— …Живо трави! — хлещет боцман, снасти воют с дымком, и шестерка падает вниз, на средней банке, одерживаясь за шкентель, сидит Иван. Теплый парень Иван, везде ласковое место найдет. Под шлюпкой проносится с пеной вода. Луком и горелым маслом несет с камбуза и холодом — от воды: три дня как исчезли последние льдины.

— …Гребцам в шлюпку!

Доктор, конечно, раззевался и в шлюпку упал последним.

— Шлюпку на́ воду!

Боцман валится сверху.

— Смирна!..

— Вольно!

— Вольно!

— Пошел ходов-вой!

На полубаке вцепились в ходовой конец, и шлюпочка, ласточка, — пошла.

— Уключины вставить, весла разобрать!.. весла!.. на воду! Раз!

Счет задан, и боцман молчит. Гребцы, сопя, выламывают весла. Боцман молчит, он оглядывается на корабль, где в «корзине» на мостике стоит Блондин и свернутым флажком указывает курс.

— …Весла по́ борту! — не дай бог «утопленника» зашибить, и Доктор, которому полдня объясняли задачу, довольно ловко для первого раза выдергивает круг из воды. Боцман разворачивает флаг и вставляет флагшток в гнездо.

Время!

На мостике старпом выключает секундомер и отрывается от бинокля.

Гребцы выдохлись. Мыслимо ли — с декабря не гребли.

Счастливый Доктор вертит головой, прижимая к груди мокрый круг. До пупа промокнет — догадается положить.

«Две восемнадцать», — сообщают флажками с корабля. Обидно. До прошлогоднего рекорда почти сорок секунд. На спуске шлюпки завозились. Гребли плохо. Волна… Надо тренироваться.

— Весла! — говорит боцман. Подбирают остальные круги. Доктор вымок до ушей. Холодно. Июнь, солнце, но ближний берег не Африка, а совсем другое место.

Возможно, с корабля просигналят «Шлюпке к борту», подымут, милую, на борт и проиграют «человека за бортом» еще разиков пять, а возможно, дневной план уже выполнен и Блондин беззаботно отмашет флажками: «Старшине шлюпки. Шлюпке следовать в базу. Курс двести семь. Командир». На фалах выбросят пестрое «Счастливого плавания», потом — то же по международному своду: старпом проверяет молодого Мишку Синькова.

Тогда все выжидательно посмотрят на боцмана: он был на мостике и знает, сколько до бухты.

— Восемь миль, — буркнет боцман. И в шлюпке вздохнут.

Мичман Леонид Юрьевич Раевский двадцатый год мичман, а всего оттянул на действительной тридцать лет; пройдя войну, службу на всех флотах и кораблях всех классов, он умеет разбираться во многих вещах и первым делом — в нехитром и противоречивом матросском механизме. И сейчас, отвалившись на заспинную доску (другой в мягком кресле так вкусно не устроится), он может совершенно точно сказать, что́ у его орлов на сердце и под печенкой.

Они раззадорены первым в эту навигацию шлюпочным учением и досадуют на себя, что не выступили в полном блеске, — но, с другой стороны, они помнят о разумной постепенности и раздумывают о том, что восемь миль для начала — многовато. И прежде чем браться за весла, им нужно каким-либо образом примирить себя с необходимостью грести эти самые восемь миль. Иначе выйдет не гребля, а чистой воды мучение. Знает боцман, что первым вздохнет Кроха Дымов:

— Ладно! В прошлую вон навигацию по тридцать миль лопатили. (Положим, в прошлое лето по тридцать миль не гребли, от силы — по двадцать, но это сейчас неважно.) — Кроха скажет, грубо и низко: — И ничего!

И добавит небрежно:

— Разве что первое место на гонках взяли…

Боцман даст им перекурить, а потом: «Весла!..» — и потянутся мерные всхлипы волны под бортами, беглые иглы солнца в бездонной темной воде. Сперва снимут береты и спасательные жилеты. Потом голландки — просторные, синие рубахи. Потом полосатые майки и прогары — грубые рабочие башмаки. В тишине будет хлюп воды, стук уключин, тяжелое размеренное дыхание шести потных мужиков; изредка — голос боцмана: «На весло смотри! На ло-пасть!..» Увяжется за шлюпкой чайка, но сообразит, что за этой посудиной харча в воде не будет, и с противным младенческим воплем метнется вбок. Доктора боцман за весло не посадит: подождет, пока попросится сам. Не приведи господь Доктору до самой бухты просидеть пассажиром: потеряет уважение семи человек и пойдет ему служба много труднее. За два с лишним часа хода они наладят дыхание, подрумянят на солнце и ветерке сахарные плечи и прослушают пару занимательных баек из истории шлюпочного спорта в послевоенные годы. Восемь миль окажутся пустяком в сравнении с комплексными (под парусом и на веслах) гонками на первенство Второго Балтийского флота: команда, в которой был старший матрос Раевский, при полном безветрии все сорок миль оттянула на веслах. Взяв финиш, упали под банки и встать не могли. На борт эсминца гребцов поднимали стрелой… Шлюпку лихо вгонят в щель между бортами, с дружным криком, рывками вздернут на ростры, и первые восемь миль отложатся в плечах истомой.

Они любили шлюпку.

Шестивесельный ял не сравнить с академическими гребными судами — символами стремительности, игрушками на зеркальной воде. Длинный и в меру узкий, собранный из дорогих пород дерева, он соединял в себе прочность и легкость. Он легко всходил на волну, подминая ее крутыми бортами, точно лежал на курсе, был верен и тверд под парусом. Он обладал классически правильными обводами, обладал красотой и достоинством и радовал сердце свечением лака и чистой отделкой снасти.

Они любили шлюпку, умели хорошо грести и хорошо работать на шлюпке — с минами и торпедами, на свежей волне. Любили — и даже привыкли — выигрывать гонки. Шлюпочные гонки устраивали в бухте часто, это здесь уважали, но заветным, святым делом были гонки на День Флота.

3

Иван перестал смеяться.

Он делал это сразу, без полутонов. «Ты, Вань, смеешься, как обязанность выполняешь, — говорил корабельный кок Серега. — Отсмеялся — и хорош. Будто с вахты сменился».

Отсмеявшись, он становился серьезен и деятелен.

— Ну-ка, Сеня! Дуй за Крохой! Чтоб в момент был здесь.

— Есть, — сказал Сеня. Церемонно коснулся пальцами линялого берета и побрел.

— Старшины первых статей Доронин и Дунай изволят ждать вас у торпедного люка, — сухо доложил он Дымову. — Просят, чтоб поторопились.

Нарочитая официальность сообщения насторожила Дымова. Поддернув машинально повязку, он устремился наверх и, не достигнув торпедного люка, замер возле мясной колоды. Рубку мяса закончили, колода была выскоблена, вымыта, засыпана солью и обтянута чехлом, палуба кругом — прошвабрена, однако за стойкой шлюпбалки лежал на палубе крохотный осколок кости. И Дымов гневно склонился над распахнутым световым люком камбуза:

— Сер-рега!

Из люка било жарой, духотой и томящим духом недожаренной свинины.

— Серега! Гони своего оборванца наверх!

В люке мелькнуло худое и мокрое лицо кока:

— Не прибрал?

Рядом с ним появилось в проеме люка изумленное и тоже мокрое от жары лицо Доктора:

— Юра…

— Ты сыпь сюда! А уж я тебя ткну носом! — пообещал Юра. — Гадюшник развели, — буркнул он в сторону Ивана и Шурки, которые смотрели на него веселясь. Снял бескозырку и с грустью посмотрел на успевший загрязниться белый чехол. К подъему флага выстирал — и снова грязный. Скорей бы октябрь, скинуть чехлы, а там — «Лишь крепче поцелуй, когда сойдем мы с кораблей!» Мимоходом подумав о «Славянке», Дымов заметно подобрел, и Доктор, которому сегодня явно не везло, отделался легким внушением и напоминанием о том, что именно он, Доктор, должен в первую очередь печься о чистоте и гигиене.

Выслушав внушение и напоминание, Доктор поднял двумя пальцами осколок, положил в карман и пошел вниз. Скверное его настроение усугублялось тем, что час назад ему впервые за время пребывания на корабле представилась возможность оказать медицинскую помощь, и ничего из этого не вышло. Когда Карлу обожгло руку компотом, Доктор немедленно привел его в амбулаторию, долго мыл руки раствором, а потом принялся наносить на место ожога мазь. Карл на мазь смотрел неодобрительно, заметив: «Муть все это», а от повязки отказался категорически.

— Кранцы чинить надо. — Сильный латышский акцент придавал каждому слову Карла суровую значительность и твердость. — Совсем «сто восьмой» порвал кранцы. Новые совсем были.

— В том году они новые были, — сказал Доктор традиционную фразу. Прижимистость Карла, главного в боцманских делах после самого боцмана, была всем известна.

— Да, да, — раздраженно сказал Карл. Вытер мазь о штаны и пошел чинить кранцы.

— …Зачем звали? — спросил Дымов.

— Кроха, — Иван невольно взял Шуркин тон. — День Флота.

— Ну.

— А о шлюпке ты думал?

— А чего мне думать? — мгновенно фыркнул Кроха. — У меня начальники есть. И вообще! Людей на уголь дай, на дизель — дай, на склад — дай! Компот утопили, радист искупался, питание — дай!..

— Утрясется, — махнул ладошкой Иван.

— Вот-ты умник!..

— Понедельник, — сказал Иван. — А в воскресенье — День Флота.

— Боцмана нет, — сказал Шурка. — Команды нет. Шлюпки нет, и весел нет!

Дела обстояли невесело. После сдачи курсовых задач с работой закрутило неожиданно лихо, потом шли учения, и снова в полигон, и вышло так, что гребли очень мало. Были гонки в июне, на рейдовых сборах, где победу отдали орлам с «двести пятого», но это все вздор. Судьи все были из первого дивизиона, финиш назначили на условной линии по форштевню флагмана. Флагман стоял на одном якоре, крутило его как бобика на цепи, и кто первым рванул эту линию — осталось неизвестным. Победу отдали «двести пятому», хотя его шлюпка была так называемой таллинской постройки (делали некогда такие ялы: облегченные, с низким бортом — специально для гонок) и совершенно неукомплектована. Комплектация шлюпки тянет пуда на четыре, и подобные штучки не делают чести боцману и старпому. Впрочем, давно известно, что «двести пятый» не корабль, а декорация, стоит всю навигацию у стенки, а черную работу тянет «полста третий»… Тем обиднее было так глупо и несправедливо проиграть. Боцман подал протест; когда его отклонили, пришел злой и сказал гребцам, что этот фарс — наука на будущее: выигрывать надо у-бе-ди-тельно! Отрываться на десять корпусов! И никто не получит повода передернуть.

Теперь боцман уехал на побывку и приболел. Старпом, которого любили, не любили, но всегда почитали как верного и яростного защитника корабля, убыл в командировку в Базу. Шлюпка, оборудованная для гонок, та шлюпка, на которой брали первые места в предыдущие годы, скучала на левом борту с пробитым днищем: посадило на камушек в декабре. Из восьми буковых весел, уравновешенных, залитых свинцом специально для призовых гонок, осталось три, остальные изломало волной в ту же осень. Правда, боцман получил восьмерку новых, легчайших сосновых весел, собирался их строгать и гнуть… но где он, боцман?

И с командой было неважно.

Гребцов на шестерке — соответственно шестеро. Ближние к корме называются загребными, они задают ритм остальным, дальше сидят средние и на носу — баковые.

Из старой, сработанной, выверенной во всяких переплетах шлюпочной команды осталось четверо. Шурка и Кроха — ветераны гонок «аж в ту навигацию», на первом году службы. Почему и за что выбрал именно их, молодых и сопливых, из всего экипажа боцман — оставалось загадкой, но гордились они несказанно. И не только на их корабле, а на целой бригаде почиталось великой честью быть у Раевского гребцом.

В следующее лето в команду вошли Иван и Карл, затем и Лешка Разин. Лешка телом тяжел, под стать Ивану и Крохе. Карл невысок, но крепок в плечах, с крупными тяжелыми лапами. Оба загребных, Шурка и Женя Дьяченко, — высокие и сухие. Крепкая, злая была команда. Корабельные годы стирали прошлое, все были равны в робах с широкими матросскими воротниками, в заломленных набок фланелевых беретах, и слабо вспоминалось о том, что Кроха Дымов был наладчиком в типографии на онежском берегу, Шурка — слесарем с Петроградской стороны, Женька — боцманом на танкере Каспийского пароходства. Иван и до службы шлепал котельным машинистом на волжских пароходах, и в хаосе корабельных систем, совсем как господь, видит стройную целесообразность, а Карлу до механизмов дела нет, он в боцмана пришел из колхозных плотников. Лешка гонял свой «МАЗ» на Урале, а в выходные ребра ломал на мототреке, и на корабль его списали из шоферов — за какую-то историю. Не имея корабельной специальности, он, естественно, пошел в боцманскую команду, Карлу в помощь. Работать оба они с Карлом могли за четверых; с такими строевыми боцман может спать спокойно, зная, что палуба — без льда и ржавчины, растрепанного каната на всем корабле не найдешь и пройдохи из нижней команды не получат ни грамма лишней краски…

Хорошая была команда. Злая. Работали в шлюпке «только так», весла, пролетая под бортом, казалось, вовсе не касались воды, шлюпочка шла как стрела, и, когда они после пяти часов тренировки легко и красиво возвращались к борту, на всех кораблях выходили к носовым ограждениям — посмотреть.

И — не стало правого загребного. Лучшего кореша. Женю Дьяченко, старшину минеров, забрали на «сто восьмой»: трудно там было с минерами.

А сегодня утром Шурке сказали, что Женька вот уже месяц тренирует гоночную команду «сто восьмого».

— Вот так вот.

Солнце уже разогнало остатки ночного тумана и быстро нагревало корабли. Засверкала в надстройках медь, засветились недавно крашенные борта. Сочной зеленью отливала гладко блестящая вода. Волны не было; бухта, нестерпимо блестя, уходила на много километров вдаль, под зелеными, каменистыми берегами. Волны не было, но медленное, ровное дыхание воды чуть заметно поднимало и опускало корабли, и тонкие светлые мачты с длинными красными вымпелами чуть заметно бродили, покачивались в ясном вымытом небе.

Из камбузного люка пахло жареным мясом, борщом, из отдраенной шахты — соляром и маслом горячих машин. Пахло разогретой краской, разогретой смолой канатов, старым деревом шлюпок. Просторно и вольно пахло мягкой летней водой, а с берега тянуло пылью и пьяным запахом свежей травы.

— Иван загребным сядет. Средним Леха. А баковым? Сеня?

Шурка с Иваном вежливо удивились.

— Сеня, — упрямо повторил Кроха. — Я знаю. Он жилистый.

— Смешливый больно, — заметил Иван.

— Ты тоже смешливый. Будет работать — только так. — И Дымов, нахлобучив бескозырку на брови, гикнул по-боцмански, из самого живота: — Сем-менов!

— Оу! — слабо донеслось с юта.

— Ко мне!

— …Звал, Юра? — Поверх робы на Сене был уже глухой комбинезон для грязной работы. Посмеиваясь глазами, Сеня вытирал руки ветошью.

— Учебку в Кронштадте проходил? — спросил Шурка.

— Так точно, — невозмутимо сказал Сеня.

— Греб?

— Так точно.

— Там — гребут, — успокоил Кроха.

— Какой борт?

— Правый, — сказал Сеня.

— Хочешь на гонки пойти?

— Если возьмете, — невозмутимо сказал Сеня.

— А проиграть не боишься?

— Мы люди маленькие…

— Ох и жук же ты, Сеня, — не утерпел Иван.

— Ну да, — сказал Шурка. — У них в Новгороде все монтеры такие.

— Свободен, — кивнул Дымов, и Сеня, все так же посмеиваясь, скользнул по трапу вниз, вернулся к разобранному тральному клюзу. «Ну что там?» — спросили его.

— Да так… — рассеянно отозвался Сеня.

— И последнее, — сказал наверху Шурка. — Весла.

4

Иван не ошибся, успокаивая Кроху: утряслось. Замену дизеля отложили на вечер, и высвободилась уйма народу. Отправились на продсклад, на уголь, Иван со своими молодыми вылез на ростры, и уже через полчаса там все сияло чистотой. Невезучий чехол потащили стирать на плавпирс, туда же прихватили побывавший за бортом шланг. Чернослив раздобыли на катерах, и новый компот уже булькал в лагуне, отыскавшемся в провизионке. Зеленов, переодевшись в сухое, выдраил левый борт, прошелся с мылом и щеткой по сомнительным местам правого, после чего выпросил у Карла краску, кисть, беседку и вместе с Сеней закрасил полученные утром ссадины. Шурка достиг взаимопонимания с Колей Осокиным и целый час гонял на разных режимах станцию, делал замеры. Принялся было чистить контакты — и бросил. Надо было идти к командиру.

Капитан третьего ранга Андрей Петрович Назаров сидел за столом в своей просторной и светлой каюте и писал. Шесть прямоугольных портиков выходили на три стороны надстройки, давая превосходный обзор, много воздуха и света.

— Да, — сказал Назаров на короткий стук в дверь.

— Прошу разрешения войти! — и, не дожидаясь второго «да», раздвигая портьеры синего плюша, в каюту шагнул через высокий комингс Шурка. — Товарищ командир! Прошу разрешения обратиться. Старшина первой статьи Дунай.

— Слушаю.

— Я, товарищ командир, насчет шлюпки. Гонки на День Флота.

Назаров еще несколько секунд писал. Задумался, поставил точку. Положил золотое перо.

— Почему в рабочее время занимаетесь вопросами спорта?

— Виноват, — сказал Шурка.

Новый командир появился на борту в марте — в начале апреля, когда просели под собственной тяжестью снега, с неба сыпалась унылая морось и никакими силами нельзя было привести палубу в божеский вид. Шинели и ватники за зиму замызгались, чехлы на шлюпках, мачты чернели копотью, и корабль новому командиру, похоже, не понравился.

Он удивил команду щегольством длинной, отлично сшитой шинели и лаконичным заявлением, суть которого излагалась в двух словах: до него, капитана третьего ранга Назарова, здесь был полный развал, а теперь будет полный порядок.

Труден новый командир — особенно если с прежним расставались с большой неохотой. Трудно старпому, который имел свои виды на эту должность, трудно команде, привыкшей к одной руке. И очень обидно за развал, когда кончаются ремонт и зимовка во льду и всем ясно, что до тепла, до июня ни краски, ни робы новой не видать. Труден новый командир — особенно если для данного звания и должности на малом корабле возраст его великоват… Нет на всем флоте одинаковых двух кораблей, на каждом — свой дух, устоявшийся быт, свои мелочи, вросшие в жизнь корабля, как мачта на паруснике врастает до киля. И мелочи на «полста третьем» Назарова заметно утомляли. Матроса не касаются дела офицерского отсека, дела кают-компании, но командир всегда на виду, и за ним с безжалостным любопытством следят десятки глаз. Многим Назаров нравился, он был интересен. После первых выходов в море признали твердо: моряк! Однако на «полста третьем» не было еще командира, который разгуливал бы по палубе без фуражки, часами свистал в каюте и называл бы шлюпки дровами.

— …Шлюпка, — проворчал Назаров. Кивнул на обтянутое белым полотняным чехлом кресло: — Садись.

Шурка сложил берет и спрятал в нагрудный карман голландки. Убедился, быстро глянув в зеркало: пробор достаточно чист, — за остальное волноваться нечего: роба и воротник свежевыглажены, полосатая майка туго лежит на груди и яловые прогары блестят как хромовые.

— …Ну, так?

— Несработанная команда.

— Кто подбирал?

— Мичман Раевский.

— Тренируйтесь. В свободное время. Неделя осталась?

— Нам бы сработаться. На нервах пойдем.

— Нервы, нервы… Не верю я, Дунай, в нервы.

— А я верю. На одиннадцать кабельтовых — хватит.

— Один-надцать ка-бельтовых… Веришь так веришь. Все? Что еще?

— Весла. Есть восемь сосновых весел. Надо их облегчать: стачивать вальки и утоньшать лопасти. И гнуть.

— Дозволено? — без особого интереса спросил Назаров.

— Правилами оговариваются длина весла, длина и ширина лопасти.

Назаров закурил. Бросил спичку, длинно, вкусно затянулся…

— До приезда Раевского весла не трогать.

Сладко хотелось курить.

Отраженные ленивой водой, по подволоку каюты струились солнечные блики. Уже зарождалась в безветренном воздухе истома июльского полдня. Открытые портики расточали солнечный блеск и свежую синеву, и совсем незнакомой, свежей виделась в этом золотистом блеске тщательно вымытая поутру радистом Зеленовым каюта, ее опрятные, чистые полотняные чехлы, синие портьеры, огромное зеркало и старый, орехового дерева письменный стол с зеленым сукном, накрытым листом зеркального стекла; и сидевший за этим столом красивый капитан третьего ранга — с волнистой укладкой темных волос, с легким загаром на щеках, в кремовой тонкой рубашке с распахнутым воротом и в кремовых шелковых погонах с черными продольными полосами и потускневшими звездами, с зажженной длинной сигаретой в небрежно положенной на стол руке — как бы являл собой убедительное подтверждение всей прелести и покоя налаженной флотской службы.

— …Весла! Шлюпка! Ты, Дунай, взрослый парень, а ведешь себя… Хоть делается-то как, знаешь?

— Знаю.

— Добро…

— Разрешите идти? — поднялся и вытянулся Шурка, и малознакомый ему старшина в голубой от частых стирок и хорошо выглаженной робе с темными галунами на плечах вытянулся напряженно в клубящемся блеске зеркала.

— Стой. — Назаров откинулся в кресле и, необыкновенно внимательно глядя на Шурку, медленно сказал: — За каждое весло ответишь мне лично.

5

Пообедав и поспав положенные два часа, собрались в торпедной мастерской. На рабочем столе вдоль борта лежали длинные белые весла. Расставили банки, поднятые через люк из кормового кубрика. Попробовали отточенные лезвия рубанков. Счастливый со сна Ванюша почесал молодецкую грудь.

— Все понимаю. Не понимаю, как ты кэпа уговорил.

— Да я не уговаривал, — неохотно сказал Шурка. — Он сам согласился.

— Согласился… — забурчал Кроха. Он был дежурным и, единственный на борту, не спал за последние сутки и минуты.

Иван засмеялся: уж больно потешен был Кроха в этом славно устроенном мире, где кормят до изнеможения (после обеда Иван еще наведался на камбуз), дают поспать и крутят пушистые сны.

Лешка с Карлом додремывали недоставшие пять минут. Сеня в разговор не встревал.

Шурка поднял весло. Легонькое, клеенное из сухой сосны, оно приятно лежало в ладони. Хорошо, Шурка пристал к боцману: как будем облегчать весла? Боцман показал на пальцах. Вот как гнуть?

Он не совсем соврал, сказав Назарову: «Знаю». Он чувствовал весло, его изгиб и норов, поведение в любой точке гребка. Валек можно снять без потерь. Утраченная прочность лопасти компенсируется изгибом. Тут лопасть пустить чаечкой, а тут — почти в клин. Если к концу мили из лопасти полетят щепки, это не так страшно, как кажется.

— Взяли?

Весла положили на банки, и банки раздвинули, путаясь в рельсах, приваренных к палубе: по этим маленьким рельсам, что оплели шкафуты и ют и кое-где палубу внутри, катят торпедные и минные тележки. Сеня сел на банку, зажав коленями лопасть. Шурка осторожно прижал — не вертится ли — и тонко пустил рубанок. Первая стружка с валька спорхнула на палубу. Никто, кроме Карла, плотником не был, но рубанок, слава богу, держать в руках умели. Они прошли неплохую школу до службы и на флоте и знали, как важно в работе не торопиться, не спешить к конечному результату. Знали, как важно в умении работать — заставить себя работать, даже в таком поганом деле, как чистка цистерн или покраска междудонных отсеков. Уметь заставить — и работа поглотит тебя с потрохами, и лишь сигнал на перекур вытряхнет мысли из сосредоточенной расслабленности. Когда же работа красива и весела, вроде покраски борта в солнечный день или тихой отделки рубаночком свежих весел, тогда — не мешай и не суйся… Увлекшись, не заметили, когда пришла подмога: вокруг весел молча возились Зеленов, и Димыч, и Блондин. Вовка Блондин из поморов, белесый — потому и Блондин. Невысокий, хитрющий, лакомый, — девки таких любят. «Блондин, ты помор?» — «Помор», — говорит он, со всем согласный. «Какой же ты помор, если глаза зеленые?» — «Значит, не помор». — «Или бывают зеленоглазые поморы?» — «Бывают, — говорит. — Всякое бывает». Призывали его из торгового флота; два раза вокруг шарика протопал, в Сингапуре открытки с девочками покупал, в Хайфоне под бомбежкой был. Шлюпку он уважает, но ленится. Не хочет — не надо, в команде нужны люди, как говорит старпом, с сумасшедшинкой. Боцман на это слово всегда обижается: «Тяга к гребле есть признак пол-но-ценного матроса!» Жалко, нотной грамоты на корабле не знают, а то бы речи боцмана нотами записывали: одно слово «полноценного» на трех октавах играет… Палуба, крашенная бордовой эмалью, завалена нежными стружками, и запах стоит от сосны — вкусней, чем в кондитерской. Кроха ушел заниматься службой. Лешка и Димыч обхаживают шкурками новые тонкие вальки. В портики светит потеплевшее, вечернее солнце. Карл хозяйственно собирает рубанки, притапливает лезвия, чтобы не попортились вдруг. Работа с веслами была закончена. Начиналось тревожное. Два года назад боцман подгибал лопасти перед гонкой, и помогал ему Женька. Женька, конечно, расскажет, но идти на чужой корабль к нему за советом — нельзя.

— Ладно, — с неожиданной и неизвестно кому адресованной угрозой сказал Шурка. — Димыч, вали на камбуз. Скажи Сереге: чтоб в течение суток каждые полчаса было ведро кипятку.

На правом борту, где трап с полубака проваливается на шкафут и леера ограждают его с трех сторон, осторожно сложили весла. Уперли в леерные стойки и смоленым концом прихватили мертво два бруса. Первые четыре весла косо легли лопастями в промежуток. Из люка вылез Димыч с ведром кипятка и кружкой. Лопасти щедро смочили кипятком и потянули вниз. «Осторожненько, осторожненько…» — «Хоп!» — «Крепи…» Весла дрожали, они были живыми, покорными, и четверка парней возле них волновалась как никогда.

…Ударил звонок — отметина в распорядке дня.

— Окончить планово-предупредительный ремонт! — густо и значительно проскрежетал по трансляции голос Дымова. — Произвести приборку!

Солнце заваливалось к берегу. Легли по кораблям теплые тени. Со швабрами и суконками замельтешил на палубах народ в сизых робах.

— По местам приборки, живо! — шумел внизу, в коридорах Кроха. — Серега! Как проба?

И все наверху отчетливо представили, как Серега надевает чистейшие, «пробные» колпак и куртку, чтобы, торжественно переступая через разлитые приборщиками лужи, следуя за дежурным по кораблю, пронести поднос с тарелочками и сиянием накрахмаленных салфеток в нарядную командирскую каюту и привычно доложить: «Товарищ командир! Ужин: салат из квашеной капусты, на первое суп мясной с макаронами, на второе хек жареный с гречневой кашей, на третье компот. Дежурный кок старший матрос Солунин». Назаров отведает ложку супа, отщипнет кусочек рыбы. Компот выпьет целиком, Серегин компот — всегда радость. «Раздачу пищи разрешаю. — Возьмет у Крохи предусмотрительно раскрытую книгу, в красном переплете, подумает — и поставит четыре. С плюсом. — Пересолил рыбу». И Серега в отчаянье дернет щекой, потому что командирский вкус на соль решительно расходится с общепринятым, и опять на баках будут сыпать соль в миски горстями, поминая господа бога и ржавую якорь-цепь.

6

Корабельные сутки насыщены делом так, что к вечернему чаю не всегда вспомнишь, что́ было утром.

Эта история — про весла и гонки — началась в понедельник. В понедельник на рассвете вернулись в бухту, в понедельник встали в плановый ремонт, утопили компот, вспомнили, что в воскресенье — День Флота, получили разрешение строгать весла и до ужина строгали их. После ужина часа полтора ходили на шлюпке, для чего испрашивали разрешение у командира, а командир — у оперативного дежурного. Погребли на совесть, но не в полную силу: мучительно вживались в единство, когда шесть весел работают будто от общего привода. Сеня в роли правого бакового оказался неожиданно неплох, больше забот было с Лешкой: он фальшивил и злился.

Во вторник, в шесть утра, в туманной дымке, пошли на шлюпке снова — вместо зарядки. Вернувшись, осмотрели распятые весла и остались довольны. Поплескались ледяной водичкой. Кроха, в плавках и с махровым полотенцем через плечо, ушел гордо в душ, объяснив, что пресная вода идет с берега и жалеть ее не стоит. Бачковые неслись по коридорам с тарелками и чайниками. В кубриках, где гулял сырой и свежий утренний воздух, на раскладных столах резали хлеб, делили на глаз масло и сахар. За столами смеялись, сидели в майках и голландках; кто с верхней вахты — в бушлатах; день начинался мирно — как вдруг по трапу скатился перепуганный Доктор:

— Весло…

Шурка с Димычем едва не сшибли стол, за ними вылетело наверх полкубрика. Излом весла оказался не смертелен. По гребню лопасти вынесло длинную щепу. Нагрузка при гребке пойдет в другую сторону, не страшно. Весло вынули, залили эпоксидкой, придушили двумя выбленочными узлами и положили просохнуть. «Крепче целого будет!» — заверил Кроха и пошел надевать штаны. Остальные семь весел промочили и усилили изгиб. Подняли флаг и принялись за работу, но дело валилось из рук. Ползли тревожащие слухи. Бригада знала, что на «полста третьем» неладно и Раевского нет. После гонок на рейде авторитет «полста третьего» ослаб, теперь же его напрочь сбрасывали со счетов. Перед многими кораблями реально замаячила победа, золотая победа в гонках Дня Флота. Шурка не помнил за три года подобной нервозности вокруг шлюпок. Командиры полностью освободили гребцов от работ и вахт, всюду спешно готовили шлюпки и весла, тренировались. Впервые за много лет выставили команды плавмастерские и береговая база. Соперники лихо задирали «полста третий», звонче всех ликовал «сто восьмой». Дьяченко шел у них правым загребным, под его руководством делали весла — копия прошлогодних «полста третьего»: облегчали лопасть, валек заливали свинцом. Участие Женьки понимали на «сто восьмом» как залог успеха. В шлюпке там в основном молотили комендоры, народ задиристый и бестактный. Даже Саня Кожух, кореш и душа-парень, свистел Шурке с полубака и язвительно показывал пеньковый кончик: грубый намек на буксир.

Шурка тихо рычал. Иван перестал улыбаться. Кроха осунулся и посерел. Карл виду не подавал, но щетина у него стала расти вдвое быстрее, и он, обычно обраставший к обеду до ушей, пробирался коридорами, как лазутчик, опасаясь нарваться на начальство. Лешка Разин стал вдруг весел и от ненормального такого веселья утопил, работая с тросами, молоток и свайку.

Кончилось все это тем, что Иван жестоко разругался с Крохой из-за пустячного дела: воды. Вода с берега не шла, Крохе надо было спешно умыться, попросил Ивана, чтоб качнул из цистерны, а Иван ответил как-то не так, и они позорно разорались под дверями старшинской каюты. Иван припомнил Крохе какие-то данные в долг и пропавшие гаечные ключи, Кроха вовсе несправедливо обвинил Ивана в том, что зимой он давал на свой кубрик больше пара, чем на первый, помянул и затопления кубрика при наполнении цистерн, и как пробили трубу офицерского гальюна и все дерьмо пошло опять же в первый кубрик, а Иван кричал, что это Сеня, которого послали пробить в смысле промыть, а он долбанул ломом, и раз он в отделении Крохи, то вышел весь в своего старшину… вспомнили Димыча, который два года назад зачем-то полез в компрессор, и загаженные при подрыве клапана ростры, и смятое на учебном пожаре ведро, и прочие-прочие казусы — мелкие и неистребимые, как племя судовых тараканов.

Когда воздух у обоих кончился, то вокруг себя они увидели благодарных зрителей: дурного со сна мичмана Карпова (он только прилег вздремнуть, когда под дверью завопили эти балбесы), дежурного по кораблю Шуру, рассыльного Мишку Синькова, Колю Осокина, который высунулся по грудь из люка моторного отделения и мечтательно подпер голову рукой, Доктора, прочих молодых с кистями и щетками — и скучающего командира с сигаретой.

— Так, — спокойно сказал Назаров. — Что это было? Дымов.

— Виноват, товарищ командир, — пробурчал Кроха. — Я вот только у старшины первой статьи Доронина воды немножко попросил, умыться, на вахту заступать, а он сказал, что чуть-чуть попозже. И все.

— Во! — сказал мичман Карпов. — Как те сварщики: «Он мне металлом за шиворот капнул, а я ему: никогда, пожалуйста, так больше не поступай…» — Посмотрел на командира, сделал вид, будто ничего не сказал, и закрыл дверь.

— Доронин.

— Виноват, товарищ командир… Насчет воды.

— Разговор насчет воды. А что делает при сем дежурный?

— Слушает, — улыбнулся Шура.

Назаров показал ему два пальца и пояснил со значением:

— Два.

— Есть два наряда, — флегматично ответил Шура.

— Мало, — сказал за дверью мичман Карпов и опасливо засопел.

Кошки на кораблях дохнут: не хватает чувства юмора. Очевидно, из этих соображений в кубрике считают, что хорошо смеется тот, кто смеется все время. А если случится поругаться — то уж покричат.

— Покричать — это хорошо, — заметил Доктор, когда любопытные расходились. — Язвы не будет.

Охранив таким образом себя от язвенной болезни, улучшили и настроение. Иван спустился в машину и собственноручно качнул Крохе воды. Поужинав, спустили на воду шлюпку, на которой шли в гонках прошлого года. Рассуждая логически, она была лучше других: суше, легче, выше сидела, и вообще, можно было назвать тьму качеств, присущих лишь ей одной; семь лет подряд, от самого своего рождения, она была первой на гонках в День Флота. Но еще до команды «Навались!» они почувствовали почти неуловимое не то. Она послушно рвалась вперед под дружным ударом шести уключин, но отвыкшее от воды, латаное днище задирало волну и шлюпка вмиг уставала и виновато ерзала под веслами. Она годилась теперь только для грубой и неторопливой работы. Вопрос был решен, они вернулись к борту и с грустным уважением подняли покалеченную шлюпку на место.

Остальные две шлюпки были старее и плоше.

«Сто восьмой» собирался гоняться на новенькой шлюпке, полученной в мае.

Новейшая шестерка! Легкая, звонкая, абсолютно сухая!

Ничего…

Весла постанывали в станке, запасая упругость и злость.

А пока занялись упорами для ног. На берегу возле слипа торпедных катеров нашли хорошие доски, прихватили инструмент и влезли в растянутую на фалинях шлюпку. Шлюпка, лишенная весел, вертко раскачивалась на мелкой волне; забытые на планшире гвозди скатывались в воду.

— …Внимание! — поднял голос Сеня.

На стенке стоял командир бригады.

— Как работа? — весело спросил он.

В шлюпке заулыбались, сдержанно поблагодарили.

Веселый и молодой (сорок лет) комбриг рассматривал с трехметровой высоты стройный деревянный кораблик.

— Старая шлюпка.

— Так точно, товарищ капитан первого ранга, — подтвердил Кроха. — Подлежит списанию. Новой-то нет.

— Как же вы минера своего, Дьяченко, в первый дивизион отдали? Грозится вас побить.

В шлюпке помрачнели, а Леха пробурчал насчет зайца, что грозился волка съесть.

— С нами мичман Раевский! — хвастливо и значительно сказал Иван.

— Нет же Раевского!

— Будет! — дружно взревела команда. — Не такой он… Боцман помирать будет, а на гонки подымется… Боцман, да не будет?.. Леонид Юрьевич знает… — продолжали вразнобой.

— Добро, — заключил комбриг. — Желаю удачи! — Приложил руку к козырьку и пошел дальше по стенке, перед ним раскатывались трели из пяти звонков: вахтенные извещали командиров о приближении высокого начальства.

7

Боцман приехал в среду рейсовым автобусом в четыре часа пополудни.

У вентиляционного грибка на полубаке стоял старый чемоданчик, поверх была брошена тужурка — Раевский прошел к веслам прямо от сходни.

Невысокий, с могучей челюстью, пугающе широкий в плечах (тонкий уставной галстук шнурком болтался на его груди), он неодобрительно разглядывал Шуркину конструкцию. Кругом, в скупом пространстве верхней палубы толпился молча экипаж. Запыхавшийся Шурка пробился вперед. Боцман сунул ему занозистую ладонь, кивнул на весла: «При-ду-мал?» Повернулся к веслам и ударом кулака вышиб калабаху: «Лишнее». Вышиб оттяжку из-под вальков: «Тоже — лишнее». Весла плавно закачались. Боцман вынул одно, прижал с сомнением лопасть двумя пальцами.

— Эге. Только муть все это. Сла-бые весла.

— Не согласен! — неожиданно для всех и для себя тоже сказал Шурка.

Забубнили все сразу — обиженно и приглушенно.

— Это очень хорошие весла, — обреченно сказал Доктор.

Боцман посмотрел на Шурку, как петух, — одним глазом.

— Эге. Шлюпку к спуску.

— Шлюпка на воде.

Боцман крепко дунул в ноздри и шагнул в командирский коридор. Вышел от командира, ткнул Блондину чемоданчик:

— В мою каюту. Весла разобрать! Гребцам в шлюпку!

Ввиду неясности ситуации (победа или траур?) Кроха выдал боцману «смирно» вполсилы.

Протянулись вдоль борта и мимо якорной цепи выкатились на тихую воду. Разобрали легкие пугливые весла.

— На воду!..

Загнутые лопасти молча вцепились в воду. Пошли, проворачиваясь («Как ложка в миске!» — учил когда-то боцман), ощутимо выталкивая шлюпку вперед, чуть изогнулись — и вдруг спружинили, откинулись в конце гребка…

— …Раз. Хоп!

Вцепились снова, поволокли быстрее…

— Хоп!

Мгновенное боцманское «хоп» задавало начало гребка, тот удар пульса, по которому шесть лопастей уголком хватают воду.

— Разин! Тян-нуть! Карл, рано! А ну! Навались!! Но-о!!. Дали!

Весла, умницы, порхали; белые, свежие, кромсали темную предвечернюю воду без следа, без всплеска, и только шесть крутых воронок закручивались за кормой.

— …Суши весла! Дунай, на руль.

Не верит, старый бес: дай-ка сам изломаю… Пожалуйста!

Шурка мигнул Ивану, надел берет.

Боцман сбросил фуражку и отцепил галстук.

Его иногда звали Медвежонком: столь похож был продолговатой спиной, короткими ногами и неизведанной силы лапами.

— Вес-сла!.. — задорно пропел Шурка. — И-на-воду! Раз!

Юрьевич отломил гребок будь здоров. Птицей кинул лопасть назад, прицелился — хоп!.. и с-саданул снова. И хоп!

Гребцы ухватились за боцманский темп, — не приведи господь осрамиться — в такт, так, так! Шурка смертельно завидовал: не часто удается погрести с Раевским.

Да. Это была школа!

Отмолотив кабельтова три, боцман буркнул:

— Суши весла!

И тут только вспомнил про весла.

А ведь целы. И как целы!

— Ничего, — проворчал боцман, перебираясь на командирское место. — Можно.

— Добро покурить? — крикнул Лешка.

— Добро. — Мичман достал старый алюминиевый портсигар.

Курили молча, думая о своем.

Никакой радости успех весел не вызвал. Ну, держат и держат, на то и рассчитывали. Мало ли мороки будет еще… Курили молча, думая о своем, глядя на бухту, на пустые, всегда беззвучные берега. Темная и мягкая четверть часа назад, вода посерела и отвердела, начала неторопливо вздыматься зыбкими и отливающими блеском жести буграми, застучала осторожно под ребристыми бортами шлюпки, и небо со стороны моря стало не спеша заволакивать серым… не будет погоды.

Но бухта, прихмурясь, стала живее. Оживился под смутным небом чернеющий зеленью лес, оживилась игрой и движением блеска вода. Было в бухте Веселой неспешное очарование — чистое, как здешний воздух, вода и холодная ясность зари, — очарование, недоступное пышному, любвеобильному югу. Строгие, слабые цвета неба, воды и земли уходили здесь в полутона, полусвет; и холодным, немыслимо вымытым утром, и белыми медленными вечерами, в великой, неправдоподобной тишине над бухтой, широкой свободной водой, над лесом, над мокрыми валунами, над горсткой затерянных кораблей, где палубы были облиты росой, в обманчиво зыблемом, синем и розовом, свете была недосказанность и — невесомый простор…

Небо серело, и воздух заметно свежел, шлюпка мерно кренилась, вздымаемая волной, и, гладко скатываясь в журчащую ложбинку, переваливалась на другой борт. Боцман бросил окурок в воду, взял весло, повертел. Проворчал, неизвестно чему удивляясь: «Сопляки…»

— Весла!! — рявкнул он, сунув весло вздрогнувшему Ивану.

Новые весла, не приученные грести, послуша́лись с трудом, волны грубо ворочали шлюпку. И тогда боцман заорал на гребцов в полную глотку. Форштевень разбивал волну вдрызг, вода сыпалась крупными брызгами на спины и плечи. В кубрике на корабле уже съели горячий ужин и готовились крутить кино, потому что среда. А боцман все перекладывал руль, угоняя шестерку все дальше от кораблей. Он закладывал новые, новые галсы — в лоб волне и поперек нее, и — постепенно — гребцов его забирала злость, гребки становились все резче, все дальше и резче протягивали весло, откидываясь напряженной спиной, и вот наконец Кроха Дымов сказал рассерженно: «Жарко…»

— Весла в воду! Береты, голландки — долой. …Навались!

Холодные капли катились по твердым горячим плечам. Жаль было боцмана: он не мог погреться веслом. Весла работали сноровистей, и послушней, и их гнутые лопасти впивались в серую твердую воду с изумительной цепкостью. «Н-но!..» И Иван, вырывая весло на себя, неожиданно, зло засмеялся: «За богом молитва, за царем служба…» Огонек удовольствия пробился в трудной, взъерошенной гребле, тот огонек, ради которого гнал и гнал их против волны боцман…

Когда шлюпка вылетала на гребень, Раевский убеждался, что, кроме них, ни одна шестерка не вышла на рейд — не хотели связываться с волной. Напрасно…

Время шло к вечернему чаю, когда боцман заложил последний галс. К борту подлетели красиво, весьма довольные ветерком, веслами, Леонидом Юрьевичем — и собой.

8

В субботу зарядки не полагалось.

Вынесли койки на стенку, прибрали в рундуках. Позавтракали на полчаса раньше и без десяти семь, с неудовольствием глядя в пасмурное небо, выстроились на юте для развода по местам большой приборки.

Еще неделя прошла, пронеслась над заломленными мачтами. Хорошо!

Недельный ремонт отработали, снова в море — тоже хорошо, потому что берег с его хлопотами надоел.

Дежурным снова был Дымов. Сверяясь с составленным ночью списочком, он распределял свободных от вахты по объектам приборки — коридорам, каютам, палубам, после чего доложил боцману, и боцман хмуро махнул рукой: начинай.

Большая приборка — поэма чистоты. Четырежды в день на корабле прибирают с водой все палубы, драят медь, протирают невидимую пыль, но большая приборка — особое дело, за четыре часа весь корабль будет вымыт сверху вниз, с носа в ко́рму и по окончании приборки должен быть чист, как воздух в первый день творения.

После развода Шурка смотался на полубак к Карловичу, получил для носового кубрика мыло и ведра, а вернувшись в кубрик, застал Диму в великой растерянности: пропала штатная щетка с ручкой.

— Сам ты с ручкой! — озлился Шурка. — Где ж она может быть?

— А бог ее знает! Может, торпедисты уволокли?

Шурка лично изготовил эту щетку на прошлой неделе и справедливо считал ее лучшей на корабле. Ничего удивительного, что сперли: большая приборка.

Он представил себе весь корабль, все его многочисленные отсеки, уже залитые мыльной пеной, и подумал, что найти будет трудно. Но найти ее следовало — хотя бы ради порядка.

Шурка вздохнул, велел приборщикам начинать и пошел на поиски.

9

— Слушаю, Леонид Юрьевич.

— Я, товарищ командир, насчет гонок.

— Боцман! Это — корабль? Или это — филиал спортивного клуба флота? А? Что вы молчите, мичман? Садитесь.

— Спасибо…

— Ну так?

— Я на «полста третьем» десять лет. Всегда, когда гонка — наша, командир ребятам по два внеочередных увольнения объявлял. Вроде как бы — традиция.

— Нет. Нет, я сказал. Никаких! И не гляди ты на меня. Ты боцман? Иди и занимайся приборкой. Все? Что еще?

— Не любишь ты шлюпку, командир.

— А за что мне ее любить? Да сядь ты. Обиделся! А ты не прикидывал — насколько в эту неделю боеготовность снизилась? Да-да, из-за гонок. Я в последнее время даже сомневаться стал: службу ли мы несем? Начинается эпоха наглядной агитации — и все матросики выпиливают там, клеят, рисуют стенды… Кончилось. Лучших поощрили. Начинается эпоха самодеятельности. Все — пляшут и поют!.. А мне не художники, мне а-ку-стики нужны. Мотористы, а не балалаечники! Чтец у меня объявился, его на каком-то концерте замначполитуправления услышал — и десять суток отпуска. Думаешь, поехал он у меня? Фига! Никудышный был матрос. А я отличнейшим старшинам, нынешним не чета, отпуск не мог пробить! А? К чему это? Зачем это? Кому это нужно?

— Не понимаешь ты шлюпку, командир… Разрешите идти заниматься приборкой?

— Идите.

10

…И хотя никакого расстройства от разговора с боцманом вроде бы не приключилось, но книга корабельных расписаний в голову не шла. Хитрая книга, где каждому матросу предусмотрено место и занятие на все случаи жизни.

Назаров закурил, вышел на палубу.

Дело у Раевского было налажено. Мутная вода падала с мостика, пышная желтая пена покрывала полубак. Приборщики веселые; веселый втрое лучше работает. Где он такую эмаль для палубы достает? Кудесник, не боцман.

С полубака было видно, как на стенку, козырнув флагу, сошел Дима Олейник, в руке — коробка с фильмом. Почему во время приборки? Прекратится когда-нибудь этот бедлам на корабле?

— Прошу прощения, товарищ командир… — На него невинными глазами смотрел молодой торпедист Семенов. Тоже, кажется, гребец. И уже все знает. — Тут сейчас скатывать будем. Как бы не забрызгать…

Димыч, выйдя на берег, решал мучительную задачу. Ему предстояло выменять «Трембиту», от которой уже у всех на борту зеленело в глазах, на что-нибудь более путное: суббота, и вечером полагается фильм. Нужно было найти, во-первых, не засмотренную до дыр ленту, а во-вторых, простака, который взял бы взамен «Трембиту» (с восемнадцатью обрывами). А простаков среди киномехаников не бывает. Поэтому пошел Димыч путешествовать по занятым большой приборкой кораблям с самого утра.

Шурка обошел уже всю верхнюю палубу, ростры, надстройку, поднялся на мостик, спустился в низы, заглянул во все каюты, гальюны — но везде божились, что в глаза его щетки не видали. Ничем не смог помочь даже огорчившийся за Шурку Кроха. Искренне расстроенные происшедшим, искать щетку старательно помогали Сеня, и Мишка Синьков, и Иван с Лешкой, но ни в машине, ни в моторном, ни в кают-компании щетка не обнаружилась. Шурка, поблагодарив за помощь, пошел дальше один.

Нашлась она в кормовом кубрике: в руках у Коли Осокина.

— Что ж ты?

Коля тоже искренне огорчился.

— …Ну, — не знаю, Шура. В люк упала. Честное слово.

— С неба?

Шурка не знал, что еще до завтрака щетку утащил из кубрика Мишка Синьков, чтобы хоть как-то заслужить одобрение Блондина; по дороге Мишку крикнули получать новые карты, и щетку прихватил Сеня, за что был удостоен похвалы Дымова. Пока Сеня пересчитывал мыло, щетку прибрал к рукам Лешка: «Надо же. Новенькая совсем. Карлович! Сунь подальше». Карл ворчливо разругался с мотористами, которым он якобы недодал растворителя, и мотористы ушли рассерженные, без растворителя, — но со щеткой. Дальнейший путь щетки протекал в низах, и очень скоро, исчезнув из моторного, она появилась в машине; оттуда ее принес в кормовой кубрик Иван, бросил в люк и заорал сердито: «Вот вам! Ничего у меня больше нет!»

— А то, может, оставишь? — просительно сказал Коля. — Ну, Шура! У тебя ведь еще есть.

Динамики скрипнули и вдруг грянули хрипло: «…А что ей до меня? Она был-ла в Париже!..» На большую приборку положена музыка, и все четыре часа Зеленов, бросая тряпку и вытирая руки о штаны, будет бегать в трансляционную рубку менять пленки. «…И я вчер-ра узнал: не только в нем одном!»

— Черт с тобой! — закричал сквозь рев динамиков Шурка. — В обед принесешь!

Обратно в свой кубрик добирался он кружным путем: где только можно было, приборщики задраили двери и люки. Начав прибираться с неохотой, с ленцой, — уже разогрелись и повеселели, как бывает всегда и с любой работой на борту. Вода текла по надстройкам и трапам, скрипели щетки, хлестали струи пожарных шлангов. На полубаке бесился и прыгал Лешка: Сеня абсолютно случайно окатил его из шланга. Сам Сеня, выглядывая из-за надстройки, делал невинно круглые глаза и душераздирающе пел — в лад палубному динамику: «…Ни-че-го не случилось! Были мы влюблены!..» Шурка спрыгнул в кубрик, скинул голландку и принялся мыть койки, обнаженно повисшие на цепях. С наслаждением потянулись, согреваясь, мышцы; щетка летала, вгрызалась в поверхность, пену смахивали горячей водой; краска, освобожденная от тусклого недельного налета, блестела мокро и свежо.

11

Творилось небывалое.

Командир «сто восьмого» Громов объявил своим гребцам, что за победу в гонках каждый получит десять суток отпуска. Новость принес Дымов.

Шурка распрямился, крепко вытер обрывком тельника мыльные руки. Никто никогда не давал по десять суток за гонки в масштабе бригады. Но Громов свое дело знает и найдет, как устроить ребятам отпуск. Он бывал свиреп, несправедлив, однако никто на «сто восьмом» не имел привычки на него обижаться.

И Шурка и Кроха знали: решение Громова обсуждают сейчас на всех кораблях.

Только что Зеленов, прибиравший в командирском коридоре, рассказывал, как возмутился Назаров, когда боцман помянул про два внеочередных увольнения. «К чему это? Зачем это?.. Что за мода поощрять бездельников?..»

Бог с ними, двумя увольнениями, да и не в них вовсе дело.

Отпуск! Матрос за отпуск зайца догонит, блоху подкует, хрустальный дворец к утру выстроит. В ночных раздумьях, когда не спится — а не спится к середине службы все чаще, — дом перестает быть просто домом и девочка, с которой переписываешься, просто девчонкой. За годы житья по кубрикам — сдвигаются понятия и приходит уверенность, что там, где гремит на стрелках, уносясь к мирной жизни, экспресс, начинается и правит миром нескончаемый, вечный праздник.

Когда-то, во времена четырехгодичной службы, каждому матросу полагался отпуск, месяц отпуска; потом это дело свернули, и «сутки» стали мерой поощрения.

Пообещать гребцу отпуск… Капитан третьего ранга Громов играл не вполне честно — но безошибочно.

В кубрик спустился Доктор. Он ходил за чем-то на «двести пятый», там тоже ликуют: по десять суток за первое место командир положил — поверил в свою команду после гонок на рейде.

Шурка поглядел на встревоженные лица.

— А ну по местам приборки… Топай, Док, не мешай. Благодарю за информацию.

С приборкой уложились вовремя. Пока подсыхала палуба, взяли в оборот медяшку, и, когда Кроха пропел по трансляции: «По местам стоять! Приборку сдавать!» — кубрик был в норме. Проверял приборку по всему кораблю сам Назаров. В кубрике он недостатков не нашел. Поставив ногу на нижнюю ступеньку трапа, вдруг обернулся:

— Дунай. Передайте Дымову. В двенадцать тридцать построить шлюпочную команду на юте.

— Есть.

Назаров пошел вверх по трапу, и Шурка, вскинув руку к берету, крикнул:

— Смирно!

— Вольно, — отозвался с трапа Назаров.

— Вольно! — и Шурка снял берет. — Занятно…

Корабль дышал водой и чистотой. На стенке трясли одеяла и койки. У сходни стоял Доктор и важно хлопал по одеялам указкой. Если вылетало облачко пыли, хозяин одеяла поворачивал обратно. Мичман Карпов выдал свежие ломкие простыни, застелили койки. Спустился в кубрик Кроха, три койки разбросал: «Порядка не уважаешь — себя уважай. Внимание всем! Найду морщинку на одеяле — будем тренироваться. Вместо кино».

— И сказал старшина матросу: бери постель и иди. И матрос схватил койку и побежал, — очень серьезно сказал Сеня.

Дымов покосился на Сеню, на его койку (была она заправлена безукоризненно), поманил Шурку пальцем: пойдем-ка…

Вывел к шлюпке и опустился на колено. Провел рукой по килю, поддел ногтем пузырь краски и оторвал здоровый лоскут. Обнажилась черная древесина. Кроха раскрыл нож: лезвие без усилия вошло в дерево на сантиметр. Шлюпка промокла насквозь и сгнила на треть.

— Вот так.

Отобедали без аппетита.

12

В двенадцать двадцать девять Доктор, в черной форме и с повязкой рассыльного по кораблю, торкнулся в дверь кают-компании и доложил командиру, что гребцы гоночной шлюпочной команды построены по его приказанию: ют, левый борт.

Назаров вышел на ют, брезгливо глянул в низкое небо. Полз тихий ветерок; флаг и вымпел отсырели и не шевелились. Вдоль борта, сторонясь швартова, стояли в шеренгу гребцы: линялые береты, запачканные приборкой робы. Стояли по ранжиру, старшины вперемежку с матросами. Дымов, в черной форме, с повязкой дежурного, скомандовал и шагнул для доклада.

— Встаньте в строй, Дымов.

Кроха аккуратно повернулся, замер на правом фланге.

— Товарищи матросы и старшины, — скучно начал Назаров. — Как вам известно, завтра вся страна отмечает День Военно-Морского Флота. Командованием бригады утвержден план спортивных и культурно-массовых мероприятий. На десять ноль-ноль назначены гонки шестивесельных ялов, дистанция две тысячи метров. Шлюпка нашего корабля всегда…

Дымов чуть улыбнулся. «Шлюпка нашего корабля всегда…» — прочиталось отчетливо в его взгляде. Матросы, всю службу прошедшие при Демченко. Дымов, Дунай и Доронин уходят осенью. Разин и Сермукслис — весной. Семенов единственный молодой в этой команде. Равнодушные лица. Сколько слов они выслушали за три года? Ну, вот что…

— Ну, вот что! Ко мне приходил утром боцман. И это вам тоже известно. Приходил просить для вас поощрения. Я отказал. Я не вижу необходимости сулить поощрение за первое место в гонках. Я не вижу необходимости пускать службу наперекос ради игр в праздничный день. Я не вижу необходимости острых переживаний вокруг гонок, когда у старшины первой статьи Дуная молодые акустики несут вахту слабо, а включать станцию без разрешения — умеют. Когда у торпедистов Дымова восемь суток назад отказала система стрельбы сжатым воздухом. Когда подчиненные старшины трюмных Доронина при наполнении цистерн затапливают кубрик. Когда у боцмана Раевского и его подчиненных Сермукслиса и Разина на блоках грузовых стрел — ржавчина. Оставляя эти соображения в стороне, хочу заметить, что в варианте заранее обещанного поощрения усматриваю элемент торга, каковой, не говоря уже обо мне, должен быть для вас, лучших гребцов бригады, унизителен. Не стыдно? …Смирно!

Шеренга дрогнула и напряглась.

Назаров приложил руку к фуражке:

— Приказываю! Не уронить чести корабля. Занять в гонках первое место.

Четко опустил руку и, склонившись, шагнул в дверь.

— Юра, — удивленно сказал некоторое время спустя Карлович. — Дай команду разойдись. Капитан забыл, а мы будем стоять как столбик.

Вместо хохота вышел всхлип… Нарочито тягуче поднялись гуськом на ростры, улеглись, назло канонам, поперек торпедного люка. Вздохнули в шесть животов. «Приказываю!» Прежний командир «полста третьего» Демченко сказал бы: «Ребята!! Они плюнули нам в душу. Они обозвали наш корвет грязной пиратской шхуной. Не потерпим?» — «Не потерпим!» — проревели бы шесть глоток. «Задавим?» — «Зад-давим!» — «Ну, добро. Есть еще моряки на свете…»

А старпом пришел бы во время работы. Потрепался бы: «Матросам без конца приходится бегать взад и вперед, то нужны люди здесь, то всех зовут туда, потому что в одно и то же время всюду есть какие-то дела…» — и ломай потом голову: откуда цитата? Вскользь: «А кто такой был адмирал Бутаков? …Н-да. Нетвердо», — и прочел бы краткую живописную лекцию о заслугах старинного адмирала перед флотом российским. И, уже уходя: «Кстати. О шлюпке Григорий Иванович Бутаков говаривал так: шлюпка есть вернейшее средство нам всем узнавать, кто из какого металла. Вот так, альбатросы».

— …Не буду! — неожиданно сказал Карл. — Спина болит.

У него в самом деле бывали приступы безжалостной боли в пояснице. Карл никогда не врал, и если сказал «болит» — прихватило до остервенения. Карл вырос на хуторе, врачей не любил, особенно низовых военных врачей, одержимых манией ловить симулянтов. Некоторые строки в Корабельном уставе выделены жирным шрифтом, одна из них: «Никто не имеет права скрывать болезни». Но достаточно было раз упрекнуть Карла в хитрости, чтобы он позволил себе забыть эту строчку.

— А у меня не болит, — заворчал Леха, — а я скажу: болит! Бушлатиком прикинусь…

— На других пароходах десять суток дают, — отвлеченно вздохнул Кроха. — Нет! Мне не сутки. Мне отношение важно. У кого шлюпка самая гнилая? У нас. У кого комплектация полная? У нас! Кто больше всех в море пашет? «Полста третий»! Люди за отпуск гребут, так они же гре-сти будут! Петр победителям чарку наливал!

— И рубль давал серебряный, — сказал, насупясь, Иван.

— И рубль. Серебряный!

— Матрос за десять суток помрет за веслом, — сказал Леха.

— Помрет… — сказал Шурка.

— Помрет, — согласился Сеня.

У Дымова была жена, и у Лехи была жена. У Дымова далеко, а у Лехи близко: в соседней деревне. Свадьбу сыграли в марте, и видел Лешка жену с тех пор — два раза. У Сени жены не было, но домой ему тоже хотелось.

— Заболею, — додумал наконец Иван.

— Для твоей болезни в энциклопедии места не хватило.

Дымов почесал большую твердую голову.

— Хошь не хошь. Грести надо. Да помогут нам наши привидения.

И за ним поднялись остальные.

Не имели они права проиграть.

Шлюпку подняли на талях до упора. С сомнением осмотрели днище. Последнюю капитальную обработку шлюпки проходили два года назад, в доке.

…Плотным слоем шла жара.

Громыхал, дымил завод. Причалы и доки были густо забиты эсминцами, лодками, тральщиками; тысячи людей от подъема до спуска флага скребли и оттачивали железо; гулко стреляли цеха, выла пневматика, жег взгляд расплавленный сурик, — и посреди этого грома, перенесенные стотонным доковым краном, легли на белый камень три крохотных деревянных существа. Приземистый мичман выстроил десяток полуголых парней и поставил задачу.

Потом они долго вспоминали ту пору как одну из самых счастливых — пору покоя и упоения работой.

Шлюпки выдраили и выскоблили изнутри, убрали подпорки и положили суденышки килем вверх — на чистый старенький брезент. Ножами и скребками ободрали доски догола, выбили вон шпаклевку и дали просохнуть.

Над мачтами и кранами ползло язвительное солнце. Голые спины подсохли подобно дереву, потемнели и заблестели. Боцман сказал «можно», и Карл намешал ведро лучшей в мире шпаклевки. Швы проконопатили намертво, прогрунтовали и тщательно прошлись по темно-красным ребрам кирпичом — до блеска.

Днища и спины выглядели одинаково.

Из цеха примчались на электрокаре новые оковки для киля.

И только потом на блестящие красные доски легла первая — сплошной блик — полоса шаровой краски…

Сейчас, под холодным серым небом, док казался выдуманным раем.

— Только не слишком усердствовать, — предупредил Кроха. — Обдерете по запарке все днище…

Понимающе хмыкнули. Нужно с умом и терпеливо отметить все места, которые могут тормозить ход, загрунтовать их, вылизать и покрасить.

— Команде в баню! Обмундирование чистить и починять!

Дунула с неба водяная пыль. Погода, как писали старые романисты, благоприятствовала любви. Шлюпка, укрытая сверху чехлом, раскачивалась на талях, ловчила дать килем по макушке. Работали споро и зло. В нарушение правил пустили по кругу сырую сигарету, глотнули дымка без отрыва от дела. Под правым бортом густо бил по воде пар. Душ, наверное, был уже раскален, и в нем, ударяясь твердыми плечами, несуетливо и быстро, с гомоном, смехом мылась, стиралась матросская братия… Кроха глянул на часы, пристегнутые на время работы к воротнику, толкнул Шурку: «Мыться беги. Через полчаса наряд инструктировать». Шурка совсем забыл, что заступает дежурным по кораблю. Незадача… По кораблю заступать приходилось часто, а теперь, с получением двух нарядов, крутиться надо было через сутки. Сутки править жизнью корабля — после этого уже ни двигаться, ни разговаривать не хочется. А завтра гонки. Всей корабельной вахтой заведовал боцман, и, плюнув, Шурка бросил шпатель и нож, скатился в старшинский коридор, стукнул в дверь старшинской каюты: «Прошу разрешения!..»

Распаренный боцман лежал, откинув плюшевую занавеску, в белой маечке на койке и, насупясь, читал. Говорили, что до призыва, до сорок второго года, он был учителем в начальной школе, и всем на «полста третьем» это казалось забавным.

— …Что надо?

— Товарищ мичман. По кораблю должен заступить.

— Заступай, — сказал боцман и перевернул страницу. Книга была обернута в успевший засалиться лист вахтенной ведомости, но Шурка знал, что это — «Джен Эйр», которую боцман ночью забрал у Крохи: «Бессонница у меня. А тебе на вахте читать не положено».

— Два наряда имеешь?

— Имею, — сказал Шурка.

— Заступай.

В каюте стояла полутьма. Сразу за иллюминаторами темнел глухой борт «сто восьмого», меж бортами фыркал отработанный пар. Иван намудрил с цистернами, корабль приобрел ощутимый, градуса в два, крен на правый борт. Ночная лампочка светила на боцманскую грудь — просторную, как письменный стол.

— …Тя-же-ло? — ехидно спросил боцман.

— Нет, — разозлился Шурка. — Не тяжело. — Поднял выгнутую ладонь к берету: — Разрешите идти?

— …Кто за тобой, — рассеянно, зевнув и не отрываясь от книги, спросил боцман, — по графику-то?

— Старшина второй статьи Колзаков.

— Если он не возражает — добро…

Выходя, Шурка едва не сшиб Димыча. Брякнула коробка с «фильмой».

— Что?

Дима виновато сморщился:

— «Далекая невеста».

«Невесту» с начала навигации крутили раз десять. Снова будет белая от солнца Средняя Азия, снова девушки, утомительно распевая, будут ткать ковры с розами и хорошие люди в тучах белой пыли будут выигрывать скачки на замечательных скакунах.

— Брось ты… Хорошее кино.

— Двадцать фильмов базовый прокат дает, — закричал Дима с давней, незаживающей обидой, — на три месяца, на всю бригаду! А в бригаде — киноустановок!.. А что на «Трембиту» выменяешь?..

— Брось. Обед тебе на камбузе оставили, на плите. Иди, пока Иван не сожрал.

Поднявшись в ходовую рубку и шлепнув фамильярно по холодной лысине бесполезный на стоянке машинный телеграф, Шурка толкнул сверкающую надраенной латунью дверь штурманской рубки:

— Добро войти?

Сколько вахт они отмотали на пару с Блондином, сколько Вовка учил его стоять на руле и старпом — возиться с прокладкой… Здесь его принимали как родного, тем приятнее было спросить разрешения. Хозяин поста есть хозяин, а флотская вежливость прежде всего.

Блондин отмахнул короткий, пушистый после мытья чуб, любезно усадил на старый кожаный диван, предложил папиросу. Он понял, конечно, с чем Шурка пришел, но из вежливости сначала поговорили о том и о сем, о полученных утром новых штурманских картах, среди которых, между прочим, были карты района Сорочьей губы — не загреметь бы туда на всю зиму…

— Вовик! Сделай доброе дело. Заступи нынче. А я завтра.

Вовик сидел в чистейшей выглаженной робе; полтора часа до приборки он хотел почитать, там прогуляться в увольнение, потанцевать, сладко выспаться (в воскресенье подъем производится на час позже) и от души прожить праздничный день. И надо же — опять «рцы» на левую руку, звонки давать, гонять приборщиков…

— Шура. Я думал, ты — человек…

— Ладно, — Шурка протянул крепкую ладонь.

— А ты… Не стоит благодарности.

Шурка с сожалением загасил папиросу. Черта с два бы Блондин согласился, если б не гонки. Но если б не гонки — он и просить бы не стал. Спустившись к шлюпке, присел на корточки, начал шкуркой проглаживать уже отгрунтованный руль. А Блондин дождался четырех пополудни, команды по трансляции проводить инструктаж, бросил «Капитана Блада» в стол, прихватил в рубке дежурного папку инструкций и с самым мрачным и сонным видом явился в торпедную мастерскую, где, рассевшись, болтая ногами, галдела заступающая, вахта.

— Встать. В шеренгу становись. Имею сообщить, что праздника для вас не будет: дежурным буду я. Справа по одному. Изложите свои обязанности.

…К началу приборки днище привели в порядок. Оставалась комплектация. Настроения не было, несмотря на то что дождик унялся. По трансляции объявили переход с ноля часов на форму одежды «два».

— С ума посходили, — нерадостно сказал Кроха.

— А, — махнул Иван. — На День Флота в ней выползешь, а с ноля часов снова отменят.

— Волки пускай в ней ползают, — огрызнулся Кроха. В форме «два» покрасоваться он любил и белую форменку накрахмалил еще вчера.

Про форму «два» все знали и были готовы. Дивизионный писарь Мишка, загодя печатавший на своей машинке все приказы, совершенно точно сказал, кому присвоят очередное звание, форменки лежали в рундуках уже с новыми погонами, перехваченными резким блеском галуна.

Помывка кончилась. Котел вырубили, но едкая сырая духота томилась по углам. Шурка съехал по поручням в кубрик и привычно огорчился. Грязи не прибавилось, но весь вид большой приборки пропал. По переборкам текло, на палубном линолеуме темнели водяные разводы, медь потускнела. Койки были перемяты. Матросы утюжили суконные брюки на двух столах, чинили на рундуках робу, брились. Кто-то спал. В углу хохотали и лупили в железный стол доминошники. Всюду валялись, висели голландки, майки, береты.

— Слушать сюда! — сказал Шурка. — До приборки пять минут. Обтянуть койки, барахло убрать. Ходом — из кубрика. Остаться заступающей вахте. Козлятники! Забудете стол сложить — в трюмах наиграетесь. Живо!

Прозвенел сигнал. Причесанный, облагоображенный, кубрик опустел. Поругиваясь и смахивая пот, выбрали досуха воду с палубы. Осторожно спросив «добро», спустились в кубрик бачковые, затрещали мисками и ложками. Заныли, щелкнули динамики.

— Окончить приборку! Команде р-руки мыть! Бачковым накрыть столы!

И когда раздалось «Команде ужинать!» — за столами исправно проворачивали ложками в мисках. От жары богатый субботний ужин не лез в глотку.

13

Много мудрых книг на свете. Есть Библия и Коран, хотя специалисты утверждают, что Корабельный устав несравненно выше, и где-то в этом ряду стоит карманного формата издание в красном переплете: Шлюпочная сигнальная книга.

На борту было три таких книжки — у командира, старпома и боцмана.

Раевский, не обратив никакого внимания на Шурку, застегивал перед зеркалом китель с ослепительными пуговицами. Облезлых «анодирок» он не признавал, и старшины «полста третьего» бог весть где добывали себе на бушлаты тяжелые латунные пуговицы, нимало не тяготясь необходимостью ежедневно их драить.

— Товарищ мичман. Нам бы ШСК. До вечернего чая.

— Комплектацией занялись? — равнодушно спросил боцман.

— Так точно.

— Ну-ну.

Перед всеми гонками Раевский лично руководил приготовлением шлюпки. Сегодня он вроде о ней и не думал.

— Возьми. На полке.

Шурка высвободил красный томик из тисков «Морского дела» и «Тактики» адмирала Макарова. Звонки отстукали «Слушайте все»:

— …Наряженным на дежурство и вахту построиться для развода на юте. Увольняемым на берег приготовиться к построению. Через две минуты в торпедной мастерской начнется демонстрация художественного фильма.

— Что крутить-то будут? — спросил боцман. — «Далекую невесту».

— Хорошее кино. Скажи, пусть мне стульчик поставят.

По коридорам, как на праздник, пер народ с банками и стульями. Замотанный за сутки дежурства рассыльным Доктор волок кресла для офицеров. Шурка скоро обеспечил стул боцману, поспешил на ростры.

Снабжение шлюпки — вещь серьезная и предусматривает все, что может понадобиться в одиночном походе. И на гонки, на дистанцию в одну и одну десятую мили положено было выходить на укомплектованной шлюпке. Не брали только рангоут и паруса.

Все имущество уже свалили на торпедный люк. Зеленов, разувшись, ползал в шлюпке, протирая днище. Карл волок от форпика груду концов. Лешка с Сеней смешно выясняли, какой из двух шлюпочных якорей легче. Сошлись на белом, выкрашенном серебрянкой: он был нарядней.

С якоря началось ощущение карнавала. Пока меняли бобины с пленкой, с кино сбежала уйма народу. Появился вздремнувший после вахты и отчего-то гордый Кроха в тапочках на босу ногу. Дела хватило всем, шлюпку обряжали, как елку. Собрали со всех ялов отпорники, запасные уключины, фонари, вымпелы, флаги — и долго, упиваясь торгом, спорили, что лучше, что новей и красивей. Заменили фалини и все многочисленные, тонкие шкерты: свежая пеньковая и нейлоновая снасть сразу придала шлюпке торжественность. Еще раз прошлись суконкой по полированному дубу шлюпочных люков и планширей. Карл преподнес новые кранцы, выплетенные тонко и чисто, специально к этому дню; такой кранец было жаль крепить к скобе, хотелось держать его на ладони и гладить, как теплого зверька. Лешка вынул вдруг новый флагшток. Этот флагшток он, неизвестно когда выбрав время, вытачивал, полировал, покрывал лаком на плавмастерской. Флагшток был несколько выше обычных, благороден и горделив. А мичман Карпов принес новый флаг. И не шлюпочный — катерный флаг, невесомой и тонкой шерсти, тоже чуточку больше и именно по флагштоку. «Выиграете, — суровея от своей доброты, сказал он, — на память отдам». Среди радостного гвалта высился Зеленов, перечень снабжения шлюпки он зачитывал как заклинания. Размахивал руками Иван, гневно доказывая, что запасные стекла к сигнальному фонарю — нужны. Коля Осокин учил Доктора накладывать на снасть марки. Красили серебрянкой крючья, затачивали топор, выводили на куске фанеры гоночный номер: 53. Фильм кончился, и народу на рострах прибыло. Любовно рассматривали, пробовали на вес весла, поднимая в темное небо узкие белые лопасти. Пришел добродушный и красивый, с влажными после душа и уложенными волной волосами Назаров, рассказал байку про то, как однажды его матросики на повороте возле буя старшину шлюпки потеряли: это была гонка! Остро зыркнул глазом боцман, молча исчез. Блондин скомандовал пить чай, и у шлюпки вновь остались вшестером. Сдержанно вышли на поверку, снова вернулись к шлюпке. Комплектация затянулась, зато сделана была на славу. Последним уложили, упрятали под носовой решетчатый люк якорь, не забыв надежно закрепить якорь-трос. Всем был памятен случившийся весной на «двадцать третьем» катере казус: сдавали задачу и в горячке забыли, запамятовали, что якорь, лежащий в скобах, с тросом не скреплен. Сдают, волнуются, азарт, в руках все горит; скомандовали «Отдать якорь!», ринулись два молодца, скобы на́ сторону, хвать якорь — и за борт! Долго потом стояли, глядя в воду и не понимая, как это можно: своими руками — и голый якорь за борт выбросить. Оценку им снизили. Бегали по дивизиону, якорь клянчили. Правда, рассказывали еще, что лет десять назад хитрый мичман Кузьмин взамен недостающего деревянный крашеный якорь приспособил. На рейдовых катерах якоря существуют больше для порядка, эти катера, где команда — четыре матроса, ночуют, приткнувшись носом в берег и заведя швартов на сосну, — или под бортом у корабля: у корабля еще и лучше, можно подкормиться, не разводя чадящий примус. Но как-то ночью, в туман шли в проливе с комдивом, видимость — ноль, комдив велел стать на якорь и, говорят, головою затряс, когда увидел, как якорь под форштевнем — всплыл…

Уложили весла. И загрустили — до того не хотелось прятать красавицу под чехол и топать вниз. Тонкий дух праздника кружил, не отпускал, и уйти от шлюпки было труднее, чем проститься с девчонкой в пьянящий майский вечер.

— А если жиром намазать? — сказал вдруг Иван.

Каждый из них слышал, что на больших гонках для увеличения хода днища шлюпок натирают жиром. В бухте такого не делали.

— Где столько жиру возьмешь? — серьезно спросил Леха. — Кок не даст.

— Солидолом. У меня этого солидола — весь корабль вымазать.

И почувствовали, как разминается под пальцами жирная коричневая масса, раскатывается в бесцветную пленку, и шлюпка в новой скользкой кожице пойдет по волне легко…

— Боцман голову открутит, — угрюмо сказал Кроха.

Да, за такого туза в рукаве боцман головы поотворачивает. Так что не придется мазать шлюпку. А жаль.

— А может, не узнает? — безнадежно спросил Сеня.

Горько-горько вздохнул Иван.

— Боцман все знает. Пошли мыться…

И они пошли мыться, довольные судьбой, которая в итоге такого долгого, начавшегося еще за час до большой приборки, многотрудного и шершавого дня дарит блаженство раскаленного душа.

А душ Иван закатил — божественный.

Он прогрел отсек голым паром, от которого сразу взмокли и заслезились черные стекла иллюминаторов, потом дал воду и отрегулировал смесительные колонки, как умел только он — старшина трюмных, трюмный волк, король воды и пара. Колонки не фырчали, не плевались, жаркая вода — смесь воды ледяной с паром — шла из широких рожков ровно и туго. «Давай!» И кинулись под острые, пригибающие к кафельной палубе струи… Робы, береты швырнули под ноги: пусть помокнут, помнутся. Замерли, прислушиваясь к ознобу в спинах…

Корабельное мытье — отрада, священное действо.

Жгучие струи хлещут по темени, плечам, протягивают по спине и бедрам, выбивают всю дурь, усталость, злость. Захлебнуться ласковым, уносящим потоком — и отрешиться от всего… Летом мытье раз в неделю, а в море — и реже, на волне отопительный котел не разведешь. Зимой, когда дармовой пар идет с берега, мойся, если не лень, каждый вечер. Прибавь парку, чтобы полыхнула грудь киноварью, пей взахлеб горячее добро… А когда уже невмоготу — можно браться за стирку.

Робу стирают, не жалея тяжелого, черного мыла, стирают палубными щетками: два раза снаружи, один — изнутри, до стерильности. Потом теми же щетками драят спины. И стирка, и мытье — на износ, дай бог здоровья изобретателю бани и старшине трюмных Ивану Доронину.

…Помывшись, долго остывали в предбанничке. Перекурили. Осторожно прогулялись на полубак, развесили на бельевых леерах майки и робу. Покосились (не шумно ли ходят) на окна командирской каюты, и Иван тихонько засмеялся:

— Кроха, а как ты привидение поймал?

Кроха засопел и промолчал.

Кубрик — в полосах синего света — уже спал. К середине ночи станет душно, потянутся из углов бормотание, храп, сонная ругань, — покуда не погонит вентиляция вниз холодный, пахнущий морем воздух.

Негромко распили остывший, оставленный им на баках чай, уложили, позевывая, робу. Если даровано человеку счастье, так вот оно: забраться после мытья в родную койку, вытянуться нагишом в прохладных свежих простынях — и отчалить тихо в царство снов. Засыпая, Шурка успел подумать, что на корабле хорошие сны — штука неудобная. После них весь день идет косо и невпопад.

Ночь спали отвратительно.

Снились весла, боцман и зеленая ракета в быстром пасмурном небе.

14. Легенда о корабельных привидениях

История с привидениями приключилась в феврале, когда стояли самые жесткие морозы.

С началом зимы большинство кораблей уходило из бухты — подальше от льда и бездействия. Уходили на чистую воду, в поход, или в док. К Новому году в бухте вставал лед. Кромка льда с каждой ночью уходила в море все дальше. Становились на прикол ледокольные буксиры. Падали черные от морского ветра вымпела, и в финчасти отщелкивали прочь морскую надбавку. На кораблях начинался стук топоров. Обшивали шкафуты досками, утепляли опилками шахты, возводили над люками дощатые тамбуры. На стенке прокладывали магистраль паропровода, корабли подсоединялись к ней, жадно хватая каждый глоток тепла. По утрам, в темноте, приборщики сметали с мостиков снег. Палубу отдирали ото льда, драили соляром. Под робой начинали носить фланельки. Курение на заколоченном досками шкафуте из радости становилось мукой: мундштук папиросы мгновенно леденел, дым с морозной сыростью гвоздем вставал в глотке. Фалы перемерзали и ломались, приводя сигнальщиков в исступление. И пресная вода бежала с берега такая студеная, что, по словам Крохи, мыло не мылилось.

Но все это были мелочи. Обжившись во льду, принимались готовиться к навигации: ремонт, учеба, тренировки. И старпом «полста третьего» Луговской, помимо карусели дневных учений, трогательно любил ночные тревоги, — а значит, любили их и матросы.

Ночи стояли звездные, с хрустом.

Лунища висела в желто-зеленом ореоле. По субботам на крахмальном снегу стенки, в свете прожекторов с вышек, выстраивались увольняемые. Строй насквозь проходили офицеры, проверяли прически, ширину брюк, высоту каблука, расчески, носовые платки, иголки в шапке… проверяли все. Строй редел, таял, неудачники косо шли назад к кораблям. Остальные равнялись, поворачивались направо и с пронзительным скрипом уходили в темноту. В городке выли псы.

В двадцати метрах от ворот и колючей проволоки стоял клуб. На танцы приезжали девочки из окрестных деревень. Танцевали до упаду, до сухости в груди, и за час до конца увольнения кавалеры в черных шинелях провожали дам к автобусу. Больше всего матросских свадеб в деревнях игралось почему-то весной.

К полуночи увольняемые, выкурив последнюю сигарету в гальюне, спали в зыбких койках. В скупом ночном освещении тесные коридоры становились бесконечными и полузнакомыми. Холодно блестящие задрайки, поручни обретали необычную значительность. Если не стучал движок, корабль заливала тишина, и лишь из конца в конец коридоров сдержанно ходил дежурный.

В такую вот ночь Кроха услыхал другие шаги.

Железо прекрасно проводит звук, и на спящем корабле нельзя ошибиться. Какой-то сукин сын, беспечно постукивая каблуками, прошел по рострам левого борта в нос и минуты через две вернулся по правому борту.

Кроха рассердился всерьез. Прогулки в два часа ночи по верхней палубе — плевок в душу дежурного по кораблю. Он вылетел в одной форменке на мороз, рысью обежал палубу и, раздосадованный, спустился вниз. Отогревшись у переборки камбуза, начал думать.

Из утепленного по-зимнему корабля никто не мог выйти, минуя дежурную рубку. И то — Кроха слышал бы шаги по трапам, стук двери… На всякий случай он сходил на ют к вахтенному. Тот равнодушно месил иней огромными валенками, дыша в воротник. Автомат на тулупе казался маленьким, как авторучка. Вахтенный ничего не видел и не слышал.

Болтать о происшедшем Кроха не стал, рассказал только Ивану и Шурке. Иван, конечно, начал смеяться, а Шурка махнул рукой: мало ли что на ночной зимней вахте почудится. Но через два дня о ночных шагах рассказал за утренним чаем Димыч. Ему не поверили. Кроха промолчал. Потом настал черед Ивана, за ним — Шурки. Каждый из них мог поклясться: судя по звуку, по палубе ходил человек. Был он среднего роста и веса. Мороз, похоже, его не тревожил, ибо ходил ночкой гость не торопясь, в свое удовольствие. Был он не в сапогах, не в прогарах, а в легких хромовых ботинках со стальными подковками на каблуках. Все, кто слышал шаги, подтвердили: в подкованных хромачах.

Предположить, что на рострах разгуливает кто-то из экипажа, было глупо. Найди добровольца бродить каждую ночь по верхней палубе при минус тридцати семи. К тому же, из кубриков и кают никто не выходил. А главным доводом против живого существа было полное отсутствие следов на свежем инее.

Всплыло щекочущее нервы слово: привидение.

В кубриках ссорились, расплескивая чай. Одни слышали, другие не слышали и не верили. Вахтенным было настрого приказано следить за палубой. Взяли на учет все кованые башмаки. Делали все в секрете от посторонних: не дай бог узнает кто на бригаде — засмеют. Но неожиданно на соседней посудине взбеленился вахтенный, вдарил по звонку и едва не сыграл тревогу. Ему почудилось, как вдоль торпедного люка на «полста третьем» ходит кто-то большой и белый…

В бригаде поползли дурные слухи.

На «полста третьем» изощрялись в мрачных догадках. Вспоминали поломанный винт и всякие прошлые беды, предсказывали беды грядущие, пробоины, худой исход торпедных стрельб. И как-то случилось так, что ночью в дежурной рубке собрались пять человек.

Кроха снова стоял по кораблю, Иван — по БЧ, Лешка только сменился с вахты, а Шурка с Димычем шли из лаборатории, где рисовали стенгазету для завтрашней комиссии. Последний за сутки перекур слегка затянулся, когда…

— Идет, сволочь. Как по бульвару!

Самым удивительным было то, что до сих пор каждый слыхал роковые шаги в одиночку. Теперь привидение обнаглело. Пятеро огольцов, кусая губы, смотрели на подволок. Шаги удалились на полубак и, спустя несколько минут, раздались по другому борту. Иван подумал и облизнул пересохшие губы. Сам он не раз выходил в ночные дежурства искать встречи с гостем, но контакт — не удавался.

— Сейчас мы его возьмем. На полубаке. С двух бортов возьмем.

Разобрали топорики и ломы с аварийного щита. Кроха взвесил на ладони лом, повесил обратно и взял раздвижной упор — раза в три потяжелее. Если привидение существовало, следующая его прогулка обещала быть последней.

Ждали минут сорок.

И вот раздались неторопливые легкие шаги. Оно прошло мимо трубы, мимо шлюпки у них над головами, задержалось у мясного ящика и, наконец, двинулось в нос, к торпедному аппарату.

— Ходом!!

Лязгнули двери, взвыли морозные трапы…

— Сто-ой! Держи его!..

Пятеро парней с топорами и ломами столкнулись, тяжело дыша, на полубаке.

Его не было.

— Да чтоб тебя так и перетак… — и, высказавшись всласть, пошли, грохоча ломами по трапам. Вошли в коридор и услышали короткий и требовательный звонок. Командир вызывал дежурного к себе в каюту.

Надо полагать, Демченко несколько удивился, когда в час ночи его разбудила вся эта история.

— Дымов! Объясните мне, что происходит на корабле.

— Это… Привидение ловим, товарищ командир.

Из каюты Дымов выскочил в лиловых пятнах. А еще через полторы минуты (достаточно, чтобы одеться по полной форме) капитан третьего ранга Демченко лично замкнул электрическую цепь колоколов громкого боя.

Сигнал учебно-боевой тревоги пронзил и перевернул корабль.

Демченко гонял их до четырех утра. Он устраивал пожары, рвал в бортах небывалые пробоины и взрывал поблизости ядерные бомбы, обещая при всем этом выбить к военно-морской матери всю потустороннюю дурь.

Но, как известно, лихая словесность никогда не заменяла в полной мере материалистический подход. Хуже того: половина экипажа уверовала спросонья, будто тревогу сыграли оттого, что привидение поскреблось в командирскую каюту.

Единственным, кто не верил в пришельца, оставался Карлович.

— Муть все это, — говорил он, сердито дуя в кружку с чаем и со звоном разгрызая масло. — …Опять кок вечером масло в тепло не клал. Муть все это! Вы все на вахте спите и видите разную чепуху.

В одну из последующих ночей Карл был дежурным по низам. Когда сыграли подъем, он спустился в кубрик, сел на трапе и смешно вытаращил глаза:

— Буксир хотел утащить.

Падая с коек от хохота, едва дознались, в чем дело.

Привидение явилось Карлу уже под утро. Не было ни шагов, ни прочих эффектов. Просто в пять утра Карлович услышал, как над его головой пополз, заскрипел по палубе тяжеленный буксирный трос. Тот самый трос, за который, будучи боцманенком, Карл отвечал.

Как бежал Карлович наверх с ломиком в руке — оставалось лишь догадываться.

На палубе не было никого. И никаких следов — только свежая отметина в инее от распрямившегося троса.

И теперь Карл тихонько сидел на трапе, а лицо его было — как у того студента, которому покойник в анатомичке ответил на рукопожатие («медики шутят»).

…Приехал с побывки боцман. Годки пошли к нему и, посмеиваясь, рассказали о делах невероятных. Юрьевич в детали вдаваться не стал, показал мохнатый кулак:

— Я это пр-ривидение поймаю!

И сгинул дух тьмы.

То ли оттепель не понравилась, то ли ночные учения, а вернее всего — боцманской ласки поостерегся. Вскоре холод сошел вовсе, потянуло с юга сыростью, унесло в июне последний лед, и давно уже никто не вспоминал о февральских приключениях. Так и не дознались, что это было и почему. Правда, когда вернулся из отпуска старпом, пошли к нему с вопросом. Луговской оторвался от бумаг, глянул мельком.

— Зайцы с ушами! Мороз — а палуба сварная. И трос — стальной. Марш отсюда! Марсофлоты. Вот включу вам в план зачеты по элементарной физике Краевича…

— Товарищ старший лейтенант, — разочарованно вздохнул Иван. — Вы грубый материалист. — И, выйдя уже за дверь, добавил: — Скучно ведь.

15

Звонки разорвали и спрыснули живой водой тишину.

— Команде вставать! Койки убрать!

Воскресные пробуждения отличались чистотой и свежестью остывшего за ночь кубрика, доброй неторопливостью хорошо выспавшихся людей.

В кубрик, в сиянии белой форменки, сошел лукавый Блондин. Поди ж ты, черт, новую ленточку вдел, повязка новая, брюки первого срока… Рисуясь, по-адмиральски вскинул руку:

— С праздником, товарищи моряки!

— Ура, — сказал Кроха измятым со сна голосом.

— Ура, — сказал кубрик.

— Вовик! Солнце?

— Солнце!

Всегда, неведомо откуда, чуяли они в своем ящике ниже ватерлинии, какая наверху погода. Солнце. Запели, загомонили.

— У-тю-тю, бородатый… — Лешка, наполовину вывалившись из койки, сцепился с лежащим внизу Карлом. — Ах ты, борода… зараза! Я те покусаюсь!..

— Радисты! Музыку!

— Зеленов!

Карл вышиб-таки ногами Лешкину койку и отстегнул цепи. Все ухнуло вниз, но сам Лешка хитро завис на цепях, спрыгнул, потащил Карла за ноги…

Загремела музыка.

— Кроха, — позвал Шурка. — Разомнемся?

Кроха прищурил один глаз, потом другой.

— Пошли.

С наслаждением позевывая, они выбрались на ростры — и засмеялись.

Полыхала синева. Блестели корабли. Орали бакланы.

Солнце каталось огромной ртутной каплей.

Плюнул военно-морской бог, засучил волосатую лапу и навел пор-рядок в этом мире.

На рострах пыхтела работа, ребятишки обрабатывали перекладину, штангу, мяли гири. Кому не хватило крупного добра — махали гантелями.

Выполз Иван. Расцеловались, обламывая плечи.

— Денек-то, а?

— Погода.

— Шлюпочка-то, а?

— Ну-у. Блеск.

— Солнышко-то, а?

— Да.

— Одним словом — День Флота!

А по кораблю бродил шальной дух какао и пирожков с повидлом, не зря коки во главе с мичманом Карповым колдовали с трех часов утра. Завтрак отгрохали королевский. Гребцы ели осмотрительно, но плотно, больше налегая на сыр и колбасу. Кок Серега принес каждому горсть сахару: мичман Карпов приказал.

Наскоро перекурив, спустили шлюпку. Шурка с Доктором, щурясь на яркую воду, перегнали ее к плавпирсу. Доктор побежал обратно на корабль, а Шурка остался вахтенным. Сразу после подъема флага здесь был назначен смотр гоночных ялов, и торпедные катера еще вчера перешли от плавпирса к четвертому причалу. Можно было посадить вахтенным любого молодого, но Шурка хотел отдохнуть и сосредоточиться.

Совсем рядом, под низким бортом шлюпки, дышала утренняя вода, легко вздымались и опадали водоросли на понтонах.

Далеко выбросив якорные цепи, стройно стояли корабли. На палубах возились, наводя окончательный блеск, приборщики. Сигнальщики в последний раз проверяли хлопотливое, приготовленное с вечера хозяйство: предстоял торжественный подъем флага — со стеньговыми флагами и флагами расцвечивания.

Подходили одна за одной шлюпки. Шурка здоровался кивком, смотрел, как выбрасывают фалини на пирс; заговаривать было лень. Холодная тень от плавпирса укрывала воду и шлюпки, скрадывала теплоту выскобленных стеклышками, лакированных планширей. Утро наливалось солнцем и ветром, утро последнего воскресенья июля, утро Дня Флота, который делит навигацию пополам; после него — будни и осень, дрянная погода и флотская страда, но думать о штормах, еще не наставших, тоже было лень. Шурка смотрел в светлеющую синеву неба, на легко высящиеся корабли, на вольно лежащие в шлюпке белые весла. Лаком весла не крыли, Юрьевич сказал: лишнее.

Плеснули на палубах звонки: окончить приборку. Сейчас ребятки моют лапы, валятся в кубрик и, сшибая друг друга задами, переодеваются в суконные брюки и белые форменки с синими воротниками; вот-вот ударит и перевернет сердце «Большой сбор», развернулись уже на фалах флагмана два «Исполнительных» флага, поднятых до половины, и всплыли на мачтах других кораблей «Ответные» вымпела…

16

Первым слово «победа» произнес на борту «полста третьего» старпом Луговской.

С подъемом флага, с поздравлениями от парадно одетых командиров и кратким матросским «Ура!», с замедленным барабанным боем «Встречного марша» и фанфарами гимна — праздник обрел деловитость. В кубрике переодевались в чистые робы гребцы, спортсмены сборных дивизиона разбирали шелковые майки, звенели тугими мячами. Тут же тенькали настраиваемые гитары, мелкой трелью рассыпался баян — начиналась репетиция вечернего концерта. И от трапа прозвенели два звонка.

Два звонка даются разным офицерам, но по традиционной и отработанной годами значительности этих двух звонков стало ясно, что прибыл старпом.

Лихое и звонкое «смирно», крикнутое Блондином, подтвердило уверенность. Так кричали только старпому.

— Вольно, — сказал Луговской.

— Вольно! — крикнул Блондин. — С праздником, товарищ старший лейтенант.

— Ура, — сказал Луговской. — Командир?

— На стенке.

— Как шлюпка? Раевский? Настроение?

— Вполне, — безмятежно сказал Блондин. Луговской кивнул и не спеша пошел по кораблю, коротко поглядывая вокруг: состояние палубы, швартовы, чехлы, обвесы, канаты в бухтах, стрелы, медь, клетневка на трапах, резина, шпигаты… На шкафуте он остановился, заглянул в камбузный портик.

— С праздником, Солунин.

Серега поспешно отер пот с худого лица.

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! Добро вам пирожков с чаем снарядить?

— Спасибо. Потом. Я с катерниками завтракал.

— Пирожки до обеда простынут.

— Хуже не станут. Фирма. Итак?

— Праздничный обед: салат из свежих овощей со сметаной, — нехитрые эти слова звучали в бухте Веселой вальсом духового оркестра, — суп из свежей картошки с фрикадельками, пюре картофельное на молоке с сардельками. Компот, консервы, колбаса, сыр, галеты.

— …И маленькие собачонки, — сказал Луговской. — Сардельки откуда?

Серега пожал плечами: сие ведомо лишь мичману Карпову.

— Ясно, — сказал Луговской. Взглянул на часы. — Полчаса до старта. Вырезка наличествует? Картошку начинать жарить через полчаса. Антрекоты позже. Главное — не передержать.

— Виноват, — сказал Серега, и стоявший все время навытяжку рабочий по камбузу Мишка Синьков вдруг звучно утер нос.

— Семь антрекотов, — утомляясь необходимостью толковать, сказал Луговской. — С картошечкой, со свежим лучком. Гребцам и командиру шлюпки.

— Виноват! — сказал Серега в другой тональности.

— А Карпову от меня — привет. Старый волк. Должен знать, как победителей в такой день встречают. — Кивнул Блондину: не сопровождай, занимайся службой, — и пошел по кораблю, здороваясь с каждым матросом и заговаривая о пустяках. Блондин спихнул бескозырку на брови, цыкнул выбитым в юности зубом и великолепной, соломбальской походочкой вышел на залитый солнцем ют. «Гаврик! — сказал он не менее элегантному и вальяжному дежурному на «сто восьмом». — В антрекотах понимаешь?» Через десять минут вся бригада знала о приказании Луговского. Ни на одном корабле не осмелились его повторить. Болельщикам, забившим все мостики и прожекторные площадки, делать пока было нечего.

На безлюдные, сказочно прибранные ростры «полста третьего» вылез сонный Серега Солунин с миской и круглым тесаком. Его рассматривали в полсотни биноклей. У кого не было бинокля — пялились так. Серега лениво отхватил семь алых ломтей, кинул в миску, запер мясной ящик и пошел вниз. Вылез Мишка и тщательно, важно прибрал колоду.

У всех на глазах затевался невиданный фокус. На палубах и мостике четко выкрашенного «полста третьего» не было ни души. Никакого движения не было на корабле, и вахтенный возле сходни стоял, словно был игрушечный. Только воздух быстро дрожал над трубой: видно, камбуз работал вовсю.

Главные судьи на берегу отложили игры: никто не пришел на площадки. Все ждали гонок. Солнечная, вспененная тишина качалась над бухтой.

Движение и голоса сдержанно бурлили у плавпирса, где, носом к понтонам, сгрудились два десятка ялов. Спокойно подходили шлюпочные команды. Рослые, крепкие гребцы разувались, аккуратно выстраивали на пирсе прогары, спускались в шлюпки. Иван, оглаживая банку, коротко рассказал Шурке о старпомовском призе.

— Чиф у нас с юмором… — протянул Шурка, а прозвучало: попробуй теперь проиграй.

— Отдыхать! — рявкнул боцман.

И подошла, ткнулась бортом шестерка «сто восьмого», загребными Женька и Саня Кожух, старшиной — сам командир, капитан третьего ранга Громов. Поздоровались. Говорить было не о чем.

— Внимание! Начинаю проверку комплектации! — флагманский специалист РТС капитан третьего ранга Милашкин, суровый, с грубым лицом, раскрыл красную корочку ШСК. Милашкин был нынче главным судьей гонок, и это справедливо. Шлюпку он знает, а гребет — дай бог каждому.

— …Снабжение шлюпок!.. — объявил громогласно он, поднимая и поворачивая вправо и влево голову, с таким видом, будто сообщит сейчас нечто важное и безусловно новое, — определено Регистром СССР! Регистр Союза ССР, часть четвертая, шестьдесят пятый год! — Простуженная некогда и навсегда, глотка Милашкина рычала, и в шлюпках улыбались, слушая с удовольствием: Милашкина на бригаде любили.

Список снабжения шлюпки длинен: от весел, уключин — до флага и семафорных флажков, румпеля прямого и румпеля изогнутого. Милашкин зачитывал по ШСК наименование утвари, и в шлюпках предъявляли названный предмет; помощники главного судьи проверяли. Походило на игру в лото, и если б играли в лото, то выиграл бы Раевский. Его шлюпка была укомплектована полностью. «Сто восьмой» и то отличился: в шлюпке не было якоря. В середине проверки один из помощников-судей, минер первого дивизиона, подбежал к Милашкину, зашептал на ухо.

— Раевский! — весело крикнул Милашкин. — Что с веслами намудрил?

В шлюпке глухо забубнили. «Минер-раз» фигурировал в этом ропоте как человек нехороший.

— Имею право, — сказал Раевский. Милашкин глянул в шлюпку и успокоился. «…Киса для шкиперского имущества, с мотком ниток, иглой, кусками парусины и мотком линя — одна!..» Почти никто не уловил сути его разговора с боцманом. Весла лежали, пришкертованные к бортам, упрятанные от дурного глаза. Громов осторожно заглянул через борт. Осторожно потрогал лопасть, покачал головой:

— Рискуешь, Леонид Юрьевич…

Раевский стукнул согнутым пальцем в звонкий борт шестерки Громова:

— Весной шлюпочку получили?

Громов с достоинством кашлянул: получить новую шлюпку — вещь сложная.

— Может, — сказал Раевский, — сгоняю матроса? У меня тех якорей в форпике штук восемь валяется. Пока время есть.

Громов покраснел, и гребцы его опустили глаза: якорь шлюпочный адмиралтейский весит килограммов сорок.

— Да… Леонид Юрьевич, выкрашены они у меня все… да и просохнуть не успели. — Громов нетерпеливо откинулся на заспинную доску. Показалось: заложит сейчас руля — и пойдет, расшибая волну, на одном самолюбии.

Но шлюпка его болталась в мягкой воде, а с соседнего яла на него иронически смотрели чужие матросы.

Разыграли воду.

Раевскому досталась первая вода, Громову вторая.

Шурке первая вода нравилась: левый борт свободен совсем и меньше опасности спутаться веслами, — но боцман отчего-то скривился.

— Поменяемся? — с издевкой предложил Громов.

— Не привык, — гневно сказал боцман, — на чужом горбу в рай ездить! Гм. Виноват, товарищ капитан третьего ранга. — Оттолкнулись от пирса, разобрались в цепочку, Карл забросил фалинь на рейдовый, сегодня судейский катер, где уже раскуривал папиросу Милашкин, катер выхлопнул синью, шлюпка увалилась вправо и мягко пошла, — а боцман все покряхтывал и ворчал про себя. Никто на бригаде не знал, что в пятьдесят втором году в училище имени Фрунзе мичман Раевский был у Ваньки Громова старшиной роты.

Буксировка шлюпок — занятное зрелище. Смирные, без весел, растянувшись едва ли не на два кабельтовых, шлюпки бойко бегут за катерком, приседая на волне, над бортами торчат только головы в беретах, гребцы упрятались под банки, и на последней шлюпке плещет флаг.

Полубаки и мостики кораблей были плотно облеплены народом в белых форменках. Когда шлюпки проходили под форштевнями, корабли вскипели отмашкой белых рук. Всем желали победы.

Из шлюпок раскланялись, как на премьере.

Буксирная цепочка отошла, сплющилась, привычно не вписываясь в водную плоскость, и вскоре ее размыло дымкой. День выдался теплым, видимость резко упала. В хороший бинокль было трудно различить подробности приготовления к старту. Припав к окулярам, ждали ракеты.

Впрочем, ждали не все.

И на кораблях, которым в этот праздничный день посчастливилось быть у стенки, и в казармах базы каждый третий матрос был на вахте. В то время как мотористы надевали мазутные комбинезоны, вахтенные у трапа заботливо бинтовали ремни автоматов, чтобы не изгадить белую форменку. Проверяли температуру в артпогребах дозорные по погребам, и обходили отсеки дозорные по кораблю. Светились шкалы: работали вахтенные акустики, радиометристы, радисты, телефонисты. Неслись сломя голову рассыльные — электрозайцы, и рабочие по камбузу размышляли о том, что свежая картошка несравненно лучше сухой, но имеет существенный недостаток: ее надо чистить. Насвистывал за колючей проволокой караул у складов и мастерских, шарили биноклями по горизонту сигнальщики поста наблюдения, — а в шлюпке «полста третьего» шла обычная травля. Лешка вымаливал у боцмана «добро» выкинуть якорь.

— Та-ащ мичман! Опять мы одни с чистой шеей. Ни в одной шлюпке якоря нет. Добро, а? Ну та-ащ мичман… Ей-богу, вот сейчас выброшу, потом меня же благодарить будете…

— Не надо трогать якорь, — нерусски твердо сказал Карл. — Пусть себе лежит. А то Юра с Ваней перевесьат, и мы все упадьом.

— Покурить бы, товарищ мичман, — сказал Лешка.

— И не думай, — отрезал боцман. — Задохнешься на старте.

Посмеявшись Карловой теории равновесия, притихли, глядя в зеленую волну, под которой угадывалась леденящая чернота. Катерок бежал, равномерно стрекоча. Прошли волнолом, ветер с моря был свеж, и гребцы поползли поглубже под банки, ерзая на рыбинах — лакированных решетках из тонких дубовых пластин, выгнутых по днищу. Шесть человек сидели перед боцманом в узкой и ребристой деревянной скорлупе шлюпки. В носу, слева, сидел коренастый Карл, уже обросший светлой щетиной, смотрел с полным равнодушием на низкий берег; без малого год еще смотреть Карлу на эти берега; справа вертел с интересом головой на длинной шее Сеня, этот еще насмотрится… Под средней банкой развалился по борту Лешка Разин, смотрит, не видя, в днище, дергает меланхолично черный ус. Рядом с ним, разместив кое-как широкое тело, нахлобучив берет на глаза, глубоко задумался Дымов. Перед самым боцманом откинулись спиной к бортам загребные, Шурка и Иван. Иван, подперев щеку огромной лапой, бездумно смотрит куда-то. Шурка, сделав из берета нечто вроде кепочки, рассматривает босые ноги, сопит… Всех трудней служить было Карлу: с прибалтийского хутора — прямо на корабль, в железо, в четкость беготни и звон, а по-русски почти не понимал. Боцманенок нужен всем: дай краску и кисти, дай мыло, дай парусную иглу!.. Карл подолгу, недоверчиво вслушивался, говорил: «Боцман даст. А я тебе дам по шее», — и быстро-быстро скрывался в форпике, задраивая за собой люк. Через месяц после прихода на корабль он надорвал ноготь, попала грязь, и под ногтем разросся нарыв. Пальцы вспухли, деревянно отвердели, стали мертвенно белыми и пронзающей болью отзывались на каждое, самое легкое прикосновение. Карл молчал и работал — покуда было сил. Ослабев и помутнев глазами от боли, пришел к тогдашнему Доктору Пете: «Петя. Нужно ноготь рвать». Рыжий Петька, старшина второй статьи, растерялся: новокаина нет, поход продлится еще неделю, а память, вороша лекции и страницы учебников медучилища, подсказывала самые ужасные последствия. Карл минут десять бестрепетно смотрел, как Петя, бледнея, пытается вырезать еще живой ноготь скальпелем; не выдержав и сказав с ненавистью: «Лекар!» — взял никелированный и узкий медицинский зажим, защемил острыми зубцами ноготь и, уперев со всей силой больную руку в стол, — рванул. Красные капли ударили в белизну переборки. Карл молча вручил Пете зажим с торчащим желтым ногтем, аккуратно вылил на палец полбутылочки йода и, потемнев лицом, шагнул за дверь — пошел работать…

Разговорился Карл только к зиме — и как разговорился. Демченко вздрагивал у себя в каюте, когда Карл тремя этажами ниже, в кубрике, выставлял на стол дупль-шесть. Оказался он крикуном и крайне серьезным пересмешником, и если у боцмана в обиходе имелось мрачно-разрешающее «можно», то Карл на всякий почти вопрос хитро отвечал: «Не можно!..»

Сеня был пересмешником с первого дня на борту. Особенно любил он вечерами пристраиваться за спиной боцмана, который выходил поразмяться двухпудовой гирей. «Ну, боцман! — восхищенно и негромко ахал Сеня. — Ну, товарищ мичман! Ну, Юрьевич!..» Боцман начинал, сопеть, заливаясь от негодования багровым румянцем, а вокруг Сени, предвидя исход, неторопливо собиралась толпа: «Что, Сеня?» — «Не мешай!.. Сорок восемь. Сорок девять… Ну, боцман!» — «Да что такое, Сеня?» — «Ну, боцман, хитрован: гирю себе деревянную сделал, выкрасил — и выламывается!..» Боцман в ярости швырял гирю вдаль, отчего она прыгала по палубе как мячик, но с невероятным грохотом, и, негодующе бормоча, ссутулив широченную спину, скатывался по трапу… Дымов, также нередко доводимый Сеней до бешенства, признавал, что торпедист из Сени будет — бог! Но боцман видел и то, чего не мог разглядеть Дымов: будет из Сени, который пока пересмеивается да девичьими ресницами поводит, такой старшина… покруче самого Крохи.

Сам Кроха, Юрий Григорьевич Дымов, взошел на корабль независимо, свысока поглядывая вокруг, словно все он на свете изведал и во всем безусловно первенствовал… да и Шурка пришел таким же, и Ваня, и Лешка… и Женька Дьяченко.

Боцман терпеть не мог и на дух не выносил молодых, глядящих тебе преданно в рот, но сомнение, с каким эти молодые слушали каждое слово, не беря на веру ничего, заставляло его задыхаться от гнева: сопляки! где и как их учили? Больше всех намаялся боцман с Лешкой: придя на корабль, тот решил, что мести палубу дело дурное и полтора года до конца службы он как-нибудь докантует, бушлатиком прикинется. Ходил брюхом вперед, усы подворачивал… «А о́гон сплести не сумеешь». — «Я не сумею?..» Самолюбивы все были, как бесы; бешено самолюбивы. Иван ко всему, что не есть механизм, относился с презрением и, услышав от боцмана хмурое: «Погребешь с нами», выкатил синие глазки: «Ру-ка-ми грести?» Спесив был Иван. А весло — штука нервная. «Не получается? Выгоню вон из команды!» И Иван попросил вдруг, смутившись: «А можно — еще?» И на боцманской памяти это был первый гребец из машинной команды, который грести был готов хоть в три часа ночи. Забубенный, отчаянный был загребной — точно так же, как Лешка; а Кроха был хмур и настырен, а Шурка — расчетлив и зол: не зря, заприметив его, Раевский посадил его именно на левый борт и выучил за три года в левого загребного, по которому, как известно, равняются все гребцы.

Были в них важные для гребцов, для матросской неласковой службы гордость и самолюбие и полное физическое равнодушие к себе: рвать жилы так рвать, — ничего, пока живы, худого не будет… Когда молодые тащили мотопомпу в моторный отсек и нижние поскользнулись, Кроха один держал мотопомпу в побелевшей руке — те две или три минуты, пока не поспела помощь. Неделю, а может больше, в глаза его было непросто смотреть: белки были залиты кровью. В январе, за труды, ему дали отпуск — и он вдруг женился. У Крохи был культ сильных мужчин, соответственно выверился круг чтения: Хемингуэй, Лондон, Гарт, отчасти О. Генри, Гюго, Гиляровский, и Драйзер, и ранний Толстой, и (спасибо старпому) — Маркес, а самое главное — Мелвилл… и на́ тебе новость: «Джен Эйр», — нежданно, как Шуркин котенок. В прошлом году, в конце лета, стояли в одной из гаваней побережья, груды и штабели свежераспиленных досок высились на берегу, и под вечер, спрыгнув со штабеля, Шурка принес на корабль, согревая в ладонях, крошечного, рыжего с черным кота. Что началось! Кота мыли, кормили, расчесывали, укладывали спать, переживали, глядя, как валится он со всех четырех своих лап от ударов штормовой волны и, обессилев, жалко блюет по углам… Кот прижился, знал твердо камбуз, спал ночами у камбуза на теплой трубе — или в кубрике, в койке, у кого-нибудь на голове. Это был марсофлотский отчаянный кот, не похожий на всех своих родичей: не боялся спрыгивать в кубрик, ниже уровня воды, и из всей матросской толпы отличал безошибочно Шурку. Черным вечером, ветреной мокрой осенью, за несколько минут до вечерней поверки озябший вахтенный услыхал под бортом плач: плавал и плакал кот. Он, вероятно, бродил по вечернему темному кораблю и, прыгнув, сорвался. На двух кораблях закричали, зажгли прожектора, вывернув их, сколько можно было, к щели между бортами. Ночной ветер нажимал, корабли раскачивались, сходились и расходились… Котенок, из последних сил плача, доплывал до стенки, царапал мокрый камень лапой и плыл обратно. Выплывая под якорные цепи, в толчею волны, он пугался и снова забивался под борта. На кораблях, в резком свете прожекторов, кричали, пугая дежурных офицеров, плюхали в воду кранцы на длинных концах, но кот, не догадываясь, что нужно вцепиться в кранец, отталкивался от него и уплывал в темноту, крича совершенно без надежды. Шурка, старшина второй статьи, второго года службы, бросил бескозырку, махнул через фальшборт, схватившись за пеньковый трос, и, угадав, когда начали отваливаться в стороны темные мокрые борта, закричал разозленно: «Майнай!» (За это он получил десять суток ареста — без последующего приведения в действие.) Упал в черную воду, в два гребка нашел кота, ухватил за шкирку и крикнул: «Вира!..» Выдернули: в робе, черной от воды, — а в правой его руке, растопырив лапы и хвост, висел мокрый тщедушный кот и смотрел прямо в Шуркино лицо обезумевшими от пережитого ужаса и благодарными глазами… Легли первые, сырые снега, и кота, пожалев, отдали на камбуз береговой базы. Кота звали Чарли.

Подобного фокуса можно было ждать от любого из них. Рыкливые, готовые вспыхнуть в любой момент, за словом в карман они не лезли и, сдерживаемые здесь дисциплиной, в прежнее время, судя по всему, на руку были скоры.

Это были, конечно, ребята не бархат — но что с тем бархатом делать?

В эту минуту, как перед рывком на вражий берег, им было ровным счетом на все наплевать.

Они шли за победой.

— …Отдать буксиры! — крикнул в рупор Милашкин.

Шлюпки сбились в кучу, ощетиниваясь веслами, на всех устанавливали в носу гоночные номера и в корме флагштоки. Яркие флаги с красным на белом фоне захлопали и забились. Шлюпки переваливались, задирали то нос, то корму, волна на открытом месте была в два-три балла.

— Весла, — сказал боцман, и вышли на старт.

В запястьях противно прыгал пульс.

Разделись до пояса и вмиг озябли под ветром.

На горизонте плавали в солнечном пятне несерьезно мелкие силуэты кораблей. По самой высокой мачте угадывался флагман. Под его форштевнем — финиш. Проклятая, черт бы ее побрал, нестойкость мира за минуту до старта.

— Покурить бы, — сказал Леха.

— Холодно, — сказал Шурка.

— Весло — согреет, — сказал Карл.

— …Табань! — закричал раздраженно боцман. Начиналась нервная игра на воображаемой линии старта, и, когда все лезли вперед, норовя нажечь соперников хоть на пядь, Раевский пятился, пятился — и подгребал вперед, угадывая, чтобы в момент выстрела шлюпка была на малейшем ходу.

— Весла! — в рупор сказал Милашкин и поднял руку с ракетницей.

— Весла!.. — закричали два десятка голосов.

— Весла, — невыносимо спокойно и тихо скомандовал боцман…

И все.

Ушли озноб и пульс.

Пропал мир.

Осталось очень мало. Лопасть, и лопасть соседа по борту. Руки на вальке, и руки соседа по банке. Лицо боцмана. Козырек и белый чехол фуражки. Приспущенный галстук.

Все.

Босые ноги в ремнях упора. Гвоздь лег криво, и шляпка торчит.

После расскажут: ракета была зеленой.

Весла — дивно хороши.

Боцман привстал и замахнулся.

Выстрел.

— На́ воду!!

17

Стоячая шлюпка тяжела, как локомотив.

Хоп! — вцепились. Мертво.

Ну!

Потянули — коротко — с-сорвали…

С места.

Хоп!

Весло — рычаг второго рода.

Впившись лопастью в тяжесть воды, вы-тя-ги-ваешь на себя эту дуру… хоп!

Вода черна, как боцман.

Перекошен, пятерня кривая в небе.

— Ти-инуть! И два — хоп! Ну три!.. И — пашо-ол!!

Кулак несется в полукруг.

— Па-шел! Ходом!! Па-ашли, милые! Па-шли, ласковые! А ну! Ходом! Ходом! Мать!! И хоп!..

Оп! — вцепились весла в воду.

И так!

Спин-ной, от-тянуть, под-дохнуть… раз!..

Бурун. Под форштевнем.

Бурун под кормой.

Пот.

Сдохнуть!

Боцман:

— И-р-раз!

Волна.

Не промахнись с волной.

Гребень отхватишь — руки изорвешь…

— Дер-ржись за воду!

Весла, умницы, держат…

Оп!

Катер отнесся метров на сто.

Волна лупит в днище.

Шлюпка — враскачку.

Вырываемся, нет? — не взглянуть.

— Вырываемся, — шепчет Иван.

Лешка:

— Сеня!..

Боцман:

— Вместе!!

Вместе, так твою, в единый дых.

Вместе, так твою…

Где Громов?

Громов где?!.

— Дави! — кричал надсадно Громов.

— Делай их! — крыл боцман. — Делай!..

Шурка увидел.

Слева, в шести метрах, уродовались мальчики Громова.

Вытягивал и выбрасывал весло Женька. Набычивался Кожух. Впечатался косо по ветру флаг.

Люди надрывались и хрипели, кипела под яростным криком вода, но шлюпки стояли одна подле другой, и это было страшнее всего.

Одна подле другой.

Громовская — на метр сзади.

Синь и зелень.

Розовые весла.

Солнце!

Холод от воды.

Пот, удушье, и — ни сантиметра не вырвать.

Капли пота отлетали на валек.

Простукивали уключины.

— Реб-бята! — молил боцман.

Молил боцман:

— Бри-га-да смотрит!..

Нет. Некогда было вспомнить, что там, где солнце и мачты, не дышит бригада: в крестах дальномеров — две шлюпки.

— …Дави их, молодцы! — рвал галстук Громов. — Дави, молодчики! Топи их, как котят! Топи!.. Они ж не тянут! Гонка наша! Как ко-тят!..

Раевский стоял, он не имел дурной привычки раскачиваться и выть.

Раевский стоял и засаживал кулаком сваи:

— Ход-дом! Ход-дом! Ход-дом! Ну!..

Руки щепоткой сцепил:

— Ну нашли еще пороху! ещ-ще чуток! Нашли!

Пороху.

Щепотку пороху.

Сожгли уже в бешеной гребле — и нервы, и мясо, и кости.

Пороху!

Расчетливо вонзить весло в волну, швырнуть тяжелые плечи назад, вырывая на прямых руках, на жилах, рвущихся, всю шлюпку, — и, когда спины уже не хватит, рвануть руками, бицепсами…

Хоп! — ушли за транец шесть воронок… хоп!

С-сатана Раевский, и флаг — поперек!

…Раевский искал выход.

Флаг ложился поперек.

Волна и ветер шли в борт.

В левый борт.

Забрал у Громова волну и ветер!..

Под парусом — была б победа.

На веслах — нет.

Вот чем пахла в этот ветер первая вода.

…В такт гребкам поднималось и падало небо. Струнами ныли жилы. В кильватере встали мелкие шлюпки, далекими сороконожками семенили весла.

Громов, подняв руку, стлался в колени загребным, выбрасывая как знамя:

— Десять суток! Десять суток! Десять суток!

— Подавятся… — выскрипел Кроха.

— Н-но! — рыкнул боцман. — Воздух беречь!..

Можно рыскнуть влево, можно. С-под форштевня дать им ветерка.

Не дам!

Только с видом на транец.

— …Ма-а-альчики!!

Была у боцмана глотка. Теперь таких не делают.

Взвился голос — и рухнул на плечи.

Рухнул на плечи, смял, сожрал все вокруг…

— Мальчики! Родные мои! Пе-ре-прыг-нуть!.. Чуток! Уд-дарь их волной! Нашей волной! Но-о-о!.. Дунай! Дор-ронин! Кроха! Карлович! Сеня! Лен-ня!.. На вас вся Россия смотрит!! И р-ра-ааа-з!!.

И под чудовищный этот рев, ослепшие от напряжения, на ничтожном обрывке нерва, на забвении себя, на отчаянной любви к Юрьевичу — вытянули сантиметр.

Сантиметр!

Позже скажет им Милашкин, что шлюпки держались рядом четыре с половиной кабельтова.

…И тут же выгрызли другой.

Третий!

— Над-дай, орлы! — гремел Раевский. — В душу буду целовать, наддай!..

Пустить по планширю громовской шлюпки ленивого таракана, и побрел бы он в нос — рядом с транцевой доской шестерки «полста третьего».

Так выигрываются гонки.

Медленно и ровно вышел Раевский вперед.

И кончился Громов!

Захлебнулся левый баковый, запорол в волну весло. Это тебе не за чужим бортом гресть! Вой негодования взметнулся в шлюпке Громова. Выбрасывали вон весло, вставляли новое… лопнуло моральное состояние, раскололись десять суток… Напрасно кричал Громов: «Отпуск! Отпуск! Достанем их! Навались!..»

Напрасно.

Проворот шести уключин в конце гребка сливался в единый щелчок, и с каждым щелчком шлюпка «сто восьмого» ощутимо выталкивалась назад.

Раевский мог переложить руль, выйти ей в нос и лишить возможности отыграться.

Мог.

Но не вышел.

Уж так был приучен играть — честно.

Весело:

— Темп не терять! Отдохнуть! Темп не терять!

Громов сбился и сам вышел им в кильватер. Такова магия танца лидирующей шлюпки.

Они не теряли темпа.

Глотнув синевы, уверенности, рвали воду, несли шлюпку-ласточку к победе.

— Оторваться! — тряс кулаком боцман.

Оторваться. Обрубить им все надежды.

Губы запеклись. Предплечья вспухли и отяжелели.

Под берегом бежал серенький катер. Сколько прошли? Сколько еще?..

— Оторваться! Убе-ди-тельно прийти!

Вырвать нужно убедительно… Раз!

И еще! И еще. И еще…

— Волнолом, — сказал Карл.

Осталось четыре кабельтовых. Ерунда.

Прошли окончание волнолома, и — будто обрезали — кончилась волна. И сразу отпихнули назад «сто восьмую». Убедительно!..

Уже доносилось протяжное: «А-а-а…» — стонали болельщики.

Потянулась песчаная коса, колючая проволока, причал подводных лодок.

— Еще чуть-чуть!..

— Покричать, — шепнул черными губами Лешка.

— Рано, — выбросил ладонь боцман. — Скажу! Навались. Красиво выиграть, мальчики! Россия смотрит. А ну!!

Навалились, кроша стиснутые зубы, выламывая уключины.

— Сотня метров!

Слип торпедных катеров. Корабли и якорные цепи…

Выгнулся боцман.

Мичманку поправил.

Вскинул лапы.

— Пока-жем «полста третий»! Вместе!! И-и!..

Грянули.

Крик помогает.

Выплескиваются криком на финише спринтеры. Хрипят, ломая стальные мышцы, борцы. Страшно, беззвучно кричат мотогонщики, вминая машину в победный вираж.

Протяжно и голодно воют гребцы.

Ударили в шесть глоток, перекрыв корабли…

— Десять гребков!..

Навек впечатывая пальцы в древесину, на пределе, выжигая легкие криком, — упали в тень форштевня флагмана.

— Суши весла! — выстрелил боцман. — Смирна!

Распластались весла горизонтально — узкие белые крылышки.

Радостный марш раздирал тишину.

Командир призовой шлюпки мичман Раевский, кинув железную руку к козырьку, спокойно и гордо глядел наверх, — где пестрый флаг судьи на финише, белые фуражки начальства, гремящий оркестр.

Были в его лице медь сводных оркестров, мерный грохот матросских батальонов (знавал Юрьевич столичные парады) и еще многое — строгое и простое.

Опустил руку.

— Весла по борту.

Марш, надрываясь, гремел.

Шлюпка, как боевой конь без седока, сама нашла корабль, уткнулась в родную якорь-цепь.

Боцман снял галстук и расстегнул рубашку… Шурка бессильно всхлипывал, уронив голову на валек. Иван сполз на рыбины и мучительно дрожал, закрыв глаза ладонью. Дымов упал назад. Карл и Сеня раскинулись на носовом люке. Лешка, вываливаясь почти за борт, плескал, плескал себе в шею и грудь холодную воду.

А над ними, на полубаке, бесновалась, рыдала от восторга братва.

18

Ветер крутил праздничные флаги.

Странно было думать, что в такое утро кто-то может подыхать, ломая весла, рвать глотки и запястья.

Путь от плавпирса до корабля стал стометровкой триумфа. Налетели сворой, повисли на плечах кореша, вопил Димыч, мял загривки Осокин, суматошный Доктор прыгал и кричал:

— Мы смотрим, нам не видно, «сто восьмой» загораживает, а оттуда «ура» кричат, «наши ломят» кричат, Серега с камбуза прибежал: пусть сгорит, говорит, эта картошка!..

— Короче! — сказал Иван. — Кто выиграл?

— Мы, — удивился Доктор.

— А чего ты тогда шумишь?

Блондин скомандовал им «смирно», вахтенный взял на кра-ул!.. Чмокнули в соленый нос Серегу, с размаху ударили, сцепились в рукопожатье с Луговским… «Как, товарищ старший лейтенант?» — поигрывая, с заносчивым достоинством спросил Кроха, и Луговской согласился: «Вполне». Чуть пританцовывая, словно в танго, прошли по коридорам и, застонав от удовольствия, встали под холодный душ. А от плавпирса уже перегнали к борту, выдернули из воды шлюпку — мокрую и счастливую, лучшую шлюпку бригады. Вытерли, стерли соляром налет на бортах, навели порядок, каким должна быть отмечена лучшая шлюпка. Дима спустился в кубрик сообщить, что весла — в норме!..

— Да, — вспомнил Кроха. — Что там Громов насчет весел кричал?

Шурка, в трусах и белой форменке, с брюками и вешалкой в руках, пожал плечами. Действительно, когда они стали уходить вперед, Громов пытался разъяснить своим гребцам, что у Раевского весла тухлые и победа, соответственно, за «сто восьмым». Короткие минуты гонки вспоминались как давний, трудный сон.

— Когда человеку очень обидно, он не знает, что кричать, — объяснил Карлович. — Пу-усти!.. — Ловко отпихнул Шурку от зеркала, начал разбрасывать белые волосы на косой пробор.

Суконные брюки перешиты хорошо и отглажены — пять баллов. Шурка стянул бедра ремнем, сладко потянулся — форменка ладно обласкала каждый мускул. Заглянул через Карла в зеркало: как лежит воротник, удобно ли золоту на плечах…

— Ходом!

Крепкие и белозубые, играя длинными ленточками и расшвыривая недозволенные клеша, вывалили на ют… День кружился, позванивал, светился насквозь. По разогретым палубам текла истома. Белый камень стенки, дух чистых кораблей. Яркость флагов в побледневшем, пенящемся небе. Табак был вкусен, как любовь, и радость переплетала алой ленточкой блик на пушке вахтенного, вздох воды под кормой, золотистый тембр гитары.

Вышел боцман — при параде, провернулся — соколом.

Глаз выхватил из иконостаса боцманской груди знак мастера спорта, георгиевскую ленту «Победы над Германией».

Звучная команда к построению — пора!

Широким и гордым строевым прошли на свое место. Показалось, что заложивший руки за спину комбриг — подмигнул… Милашкин скомандовал и доложил. Начштаба развернул бумагу. Шурка шагнул вперед за боцманом. Строй гребцов бригады вздохнул: даром первые места не даются. Взяли кубок, грамоту, торт. Начштаба читал дальше. Ветер заворачивал красную бархатную скатерть судейского стола. Корабли именовались по номерам войсковых частей, это было непривычно и скучно. Пронесли что-то длинное в брезенте. Комбриг сказал два слова о традициях русского флота, о пользе шлюпочного дела… Припадали на колено фотографы-любители. Стенку плотно забили белые форменки, взяв строй гребцов в каре. Размах причалов и площадей познается, когда их захлестывают тысячные толпы.

— …Товарищи моряки! Сегодня команда «полсотни третьего», командир шлюпки мичман Раевский, в десятый раз подряд взяла первое место на гонках в честь Дня Военно-Морского Флота Союза ССР. За отличную выучку и стойкость командование бригады награждает экипаж корабля комплектом академических весел!

Все взревело — и стихло.

Распахнули брезент.

Лаковые, вишневые — восемь весел для морского яла, изысканные и надежные, воплощение мечты… «Все, — шепнул Сеня. — Теперь наш экипаж академический. Оперы и балета». — «Имени Раевского», — добавил Иван. Валялось в воздухе «ура». Музыканты вышибали солнце из труб. Шурка сунул кому-то кубок, ловя команду «разойдись».

— Качать боцмана!

Юрьевич легко вырвался и побежал, подпрыгивая.

— Кача-ать!!

Поймали, скрутили, забросили в небеса. «Реб-бята!» — молил боцман.

Дудки!

Он взлетал, звеня медалями, и десятки лап принимали его нежней перины.

…Обедать сели, сняв форменки и застелив колени полотенцами. Пуще техники здесь берегли парадную форму. Ведро для слива харчей сегодня пустовало, праздничный обед подбирали дочиста. До обеда битый час болтались по стенке в возбужденной и радостной толпе, а потом как-то скисли. Много праздника — вредно.

За едой невнимательно поговорили о шлюпке: шестерку «сто восьмого» обошли не меньше чем на десять корпусов («На пятнадцать!» — ревниво кричала молодежь), затем перешли на свежие новости: вытянули у первого дивизиона канат и выиграли даже волейбол у бойцов береговой базы, которые от безделья всю навигацию стучали в мячик. В открытый люк падал смех из кают-компании. К Лешке приехала жена, командир пригласил ее отобедать с офицерами, и теперь Лешка, прислушиваясь к этому смеху, вертелся и ронял крошки.

Накрахмаленный, дохлый от усталости Серега внес на трех пальцах поднос с антрекотами.

— Чудик, — сказал Дымов, — кормилец! А мы совсем забыли… Садись с нами!

— Да не хочу я, ребята, — вяло отнекивался Серега. — У кого курить есть?

— Тихо, — отверг Шурка десяток предложенных сигарет. Прогулялся до рундука, разломил заветную пачку: 1-я Ленинградская имени Урицкого. А что еще нужно старшему коку Сереге Солунину, уроженцу Канонерского острова?..

И когда умяли все призовое мясо и все трофейные торты и самый сказочный кусок торжественно пронесли в кают-компанию Леониду Юрьевичу, гребцы почему-то собрались в торпедной мастерской, где на рабочем столе сладко вытянулись весла — личный приз комбрига.

Это были весла!

19

— Ну, с победой, боцман.

— С Днем Флота.

— Хороший праздник… Лучший праздник.

— А напрасно ты ребят…

— Нажаловались.

— Вахта рассказала.

— «Вахта, вахта»… Верно, что комбриг торпедолов тебе предложил?

— Был разговор.

— Командиром будешь…

— Подумать надо.

— Они себя героями чувствуют! А мне герои на борту не нужны. Мне обыкновенные старшины нужны. Которые служить будут!

— Служить бы рад.

— Это ты брось… Хорошие ребята у тебя, боцман. Но — гордецы. Ох гордецы! Мне бы их — молодыми…

— Эге. Они такими и пришли.

— Двумя кораблями я командовал, и оба выводил в отличные. И этот — выведу. Выведем, Юрьевич?

— Пожалуй, соглашусь. Приму торпедолов.

— Жа-аль. Вот тебе честное: жаль. Давай — по последней. Добрый праздник. С победой?

— С Днем Флота.

20

Шикарные, заслуженные были весла.

— Выпить бы, — сказал Иван.

Выпить было бы очень даже здорово.

— Перебьешься, — сказал Кроха.

Великое слово — перебьешься. Очень многого не хватает порой человеку. Письма, например. Простого тепла. Но есть щепотка табаку, и слава богу: перебьемся. А когда курить нечего… Перебьемся.

— Пошли курить.

Закурили не спеша и с толком, с обстоятельностью людей, умеющих ценить безделье, спокойную погоду и тепло полуденного июльского солнца, сухость и чистый вкус настоящих ленинградских папирос. На банку рядом с Шуркой присел Блондин, взял папиросу, понюхал, разминая, закурил, прищурился на солнце и безмятежно, негромко — для одного Шурки — сказал:

— Спать иди. Хорошее дежурство. Готовность главных машин к двум ноль-ноль. Погрузка торпед — ноль часов.

— Уже сообщили? — так же негромко, чтобы не мутить покоя остальных, спросил Шурка.

— К ужину сообщат, — безмятежно сказал Блондин. Солнце и ясный табачный дым порождали в голове приятное кружение.

Шурка кивнул: принял к сведению. Блондин получил информацию неофициальным путем, но сомневаться в ее достоверности нужды не было. Значит, нужно идти спать.

— Привет, мальчики! — Придерживая бескозырку, с трапа прыгнул Женька Дьяченко.

— Здорово, — добродушно ответили ему. — Что ж ты, гад? Против родного парохода? За десять суток продался?

— Ребята!..

Все они понимали. Женился Женька весной, почти в одно время с Лешкой, и также видел жену после свадьбы раза два или три, а жила она — в трех часах езды.

— Знакомьтесь. Валентина.

Валя стояла на стенке, с любопытством разглядывая знаменитый «полста третий»: такой же, как все корабли. Корма, стальные тросы, протянутые на причал, кусок палубы с ободранной кое-где краской, огромная лебедка, надстройка с тяжелыми головами прожекторов, по боковым проходам палубы уходили куда-то вглубь рельсовые дорожки, а выше — смешение кранов, стрел, оттяжек, трапы, поручни. Краска блестела на солнце. Ничего особенного, а уж тем более красивого она не видела. На палубе возле лебедки — несколько чужих ребят в старых робах. И об этом Женька взахлеб говорил часами при их встречах и, как она догадывалась, будет говорить еще долгие годы после службы, когда уедут они к его родителям, на Северный Кавказ.

Вежливо раскланялись. Ей нельзя было на корабль, им нельзя было сойти.

— Слушай, — сказал Иван. — Скоро тебя обратно? Скучно без тебя.

— Подготовлю специалистов… У них все тральщики. А красиво вы нас сделали! Оч-чень красиво. Век бы греб с боцманом! Ну, побегу. Вале на автобус. Счастливо. С праздником! С победой!.. — Лихо отдал честь флагу, помахал рукой со стенки, подхватил девятнадцатилетнюю жену под руку, увлекая с собой и что-то с жаром и убеждающе ей говоря.

Тишину полусонного корабля нарушила идущая снизу хриплая, с потрескиванием музыка.

— Добровольцы «Далекую невесту» смотрят, — объяснил Блондин.

— Поспать надо, — сказал, бросив папиросу в обрез, Шурка.

Кроха встал, крепко потянул носом воздух.

— Осенью пахнет.

— Морем, — отмахнулся Иван.

— Осенью!..

Шурка прислушался. Веяло сентябрьским, вянущим холодком, предвестником заморозков и штормов. Далеко, черным ветром шла с норда последняя флотская осень.

— Точно, Кроха. Осень.

Кубрик спал. Воскресный сон — святое дело. Не зная, что в полночь — греть дизеля, катить на тележках и стропить торпеды, следить, как плывут они над ютом в сильном свете прожекторов, спали, улегшись поверх одеял, зная наверное, что любая матросская ночь может взорвана быть сюрпризом. Шурка кинул в изголовье бушлат, и почудилось, что и роба, вымытая пресной водой, высушенная на ветру, пахнет осенью, снегом. Подтянулся на кабельной трассе, забросил себя в койку. Узкая койка. Цепи. В полуметре над лицом стальной лист подволока, он же — палуба офицерского коридора. По коридору кто-то прошел, ударяя подкованными каблуками в полуметре над Шуркиной головой, и в лицо посыпалась мелкая крошка краски. Дерьмо, а не эмаль. Красили в мае, уже сыплется. Что же будет через полгода? А через полгода Шурки уже здесь не будет и койку эту займет молодой, будущий старшина гидроакустиков Валька Новиков. Семьдесят семь дней до приказа, сто дней до ДМБ. И прощай сине море, гребни белые… Удивительно некстати вспомнилась девочка, которую он любил — а может быть, думал, что любит: поди разберись, если три года спишь, держась за висящую цепь. Обиделась на него… а они только вырвались из полигона, особенно крут был последний денек, волна накрывала ют как подушкой, ютовую авральную группу подменяли каждые полчаса, и сделали все что надо уже в темноте, и когда б ни вернулся к стенке корабль, первым сходит с него командир, а вторым — почтальон, и обиженные, с острым укором письма в такую ночь на душу не ложатся… Он ей тогда отписал. Сгоряча. И уже три недели, четвертую — ничего. И до того неудобно и мутно стало жить, что Шурка дернулся, приподнялся на локте. Вздохнул и нетерпеливо сказал в синюю темноту:

— Кроха. Кроха! Юрка!..

— Чего? — сонно отозвался Дымов.

— Но мы же выиграли! Выиграли? Ну!

— Выиграли, — зевнул Кроха и накрыл голову бушлатом.

Загрузка...