Глава 5 ВЛЮБЛЕННЫЕ

Детство Бланки протекало без особых потрясений — жарким летом в Лас Трес Мариас, где вспыхнувшее в ней чувство разгоралось все сильнее, остальное время — в столице с ее рутиной, где жизнь Бланки не отличалась от жизни других девочек ее возраста и круга, хотя Клара и вносила необычность в существование дочери. Каждое утро появлялась Нянюшка с завтраком; нужно было стряхнуть с себя глубокий сон, надеть форму, натянуть носки, не забыть шляпу, перчатки, накинуть платок, положить нужные книги в портфель, все это сопровождалось молитвами, которые Нянюшка нашептывала, поминая умерших, а громким голосом твердила Бланке: не позволяй обманывать себя монахиням.

— Все эти женщины порочны, — предостерегала она девочку, — они выбирают самых хорошеньких учениц, самых умных, из хороших семей, отводят их в монастырь, бреют головы послушницам, бедняжкам, они хотят, чтобы они погубили свою жизнь, выпекая лепешки на продажу и ухаживая за стариками.

Шофер завозил девочку в коллеж, где день начинался мессой и обязательным причащением. Преклонив колени, Бланка вдыхала терпкий запах ладана и лилий Девы Марии и страдала от тошноты, чувства вины и скуки. Это было единственным, что ей не нравилось в коллеже.

Все остальное она любила — высокие каменные коридоры, безукоризненную чистоту мраморных полов, белые, свободные от украшений стены, Христа, выполненного в металле, который охранял вход.

Она росла романтичной и сентиментальной, склонной к одиночеству, у нее было мало подруг, она не могла сдержать слез при виде цветущих роз в саду, вдыхая тонкий запах мыла и одеяний монахинь, когда те склонялись над своей работой, ей хотелось плакать, когда, оставшись одна, наказанная, она ощущала печальную тишину пустых аудиторий, слыла застенчивой и меланхоличной. Только в деревне, покрывшись золотистым загаром и наевшись до отвала фруктов, бегая с Педро Терсеро по полям, она становилась смешливой и веселой. Ее мать говорила, что именно такая Бланка настоящая, а другая, городская — Бланка, погруженная в зимнюю спячку.

Из-за постоянной суматохи, царившей в «великолепном доме на углу», никто, кроме Нянюшки, и не замечал, как Бланка превращается в женщину. В юность она словно ворвалась. Она унаследовала от Труэбы арабскую и испанскую кровь, величественную осанку, надменное выражение лица, оливковую кожу и темные глаза, от матери — кротость, которой никогда не было ни у кого из Труэба. Она была спокойной девочкой, занимала себя сама, играла в куклы и не проявляла ни малейшей, казалось бы, естественной склонности к спиритизму, как у матери, и не была подвержена вспышкам ярости, как отец. В шутку говорили, что на протяжении нескольких поколений она — единственный нормальный человек в семье, и действительно, она была чудом уравновешенности и спокойствия. К тринадцати годам у нее стала развиваться грудь, оформилась талия, она похудела и вытянулась как растение, за которым хорошо ухаживают. Нянюшка стала завязывать ей волосы в пучок, пошла с ней купить ее первый лифчик, ее первую пару шелковых чулок, ее первое дамское платье и целую коллекцию маленьких полотенец — для демонстрации, как говорила Нянюшка. А в это время мать Бланки заставляла танцевать стулья по всему дому, играла Шопена при закрытой крышке рояля и декламировала прекрасные стихи без рифмы, смысла и логики, которые писал один молодой поэт, нашедший приют в ее доме, — поэт, о котором уже стали повсюду говорить. Клара не замечала изменений, которые происходили с дочерью, не видела школьную форму с разъехавшимися швами, не отдавала себе отчета в том, что детское личико преобразилось в женское, потому что Клара всегда более внимательно относилась к ауре и флюидам, чем к килограммам и сантиметрам. Однажды дочь зашла в комнату для рукоделия в выходном костюме, и Клара удивилась: неужели эта высокая смуглая сеньорита — не кто иная, как ее маленькая Бланка. Она обняла дочь, расцеловала и забеспокоилась, что у той скоро начнется менструация.

— Сядь, я объясню тебе, что это такое, — сказала Клара.

— Не беспокойся, мама, вот уже скоро год, как это бывает у меня каждый месяц, — засмеялась Бланка.

С повзрослением дочери отношения между Бланкой и матерью не претерпели серьезных изменений — ведь они всегда и во всем одобряли друг друга и вместе смеялись над всем, что случалось в их жизни.

В том году лето началось рано — жара и духота, вызывая бессонницу, воцарились в городе, и поэтому они на две недели раньше обычного отправились в Лас Трес Мариас. Как всегда, Бланка с нетерпением ожидала встречи с Педро Терсеро, и, как всегда, выходя из экипажа, первое, что она сделала, — взглянула на порог дома. Увидела его тень, как бы исчезающую за дверью, и побежала к нему — ведь прошло столько месяцев в тоске и мечтаниях — но, пораженная, остановилась: мальчик убежал от нее.

Весь день Бланка искала его всюду, где они бывали, спрашивала о нем, громко звала его, искала в доме Педро Гарсиа, старика, и наконец, когда наступила ночь, измученная, даже не поев, легла спать. На своей огромной кровати с бронзовыми украшениями, удивленная и безутешная, она уткнулась лицом в подушку и горько заплакала. Нянюшка принесла ей стакан молока с медом и тут же догадалась о причине слез.

— До чего я рада! — сказала она с кривой улыбкой. — Ты уже не в том возрасте, чтобы играть с этом шелудивым сопляком!

Полчаса спустя вошла Клара поцеловать ее на ночь и увидела, что Бланка плачет, — это были уже последние всхлипы долгого рыдания. Еще секунду назад Клара была рассеянным ангелом, а теперь она опустилась на землю, по которой ходят простые четырнадцатилетние дети, страдая от первых огорчений любви. Она начала расспрашивать Бланку, но та была очень гордой или уже довольно взрослой и не стала ничего объяснять, и матери оставалось лишь посидеть немного у ее кровати, пока дочь не успокоилась.

Той ночью Бланка плохо спала и проснулась на рассвете, по углам большой комнаты еще покоились тени. Она долго, пока не услышала пение петуха, смотрела на потолочные украшения и тогда поднялась, отдернула занавески, и мягкий свет зари, как и первые звуки дня за окном, проникли в комнату. Бланка подошла к зеркалу и внимательно посмотрела на себя. Сняла ночную сорочку и стала разглядывать свое тело, в первый раз стала внимательно, подробно рассматривать себя — и наконец поняла, почему ее друг убежал. Улыбнулась какой-то новой и мягкой женской улыбкой. Она надела прошлогоднее старое платье, которое едва налезло, укуталась в шаль и вышла на цыпочках, чтобы никого не разбудить. Природа пробуждалась от ночного сна, и первые лучи солнца перекрещивались, словно шпаги, над вершинами гор, нагревая землю, превращая росу в пар, в тонкую белую дымку, что окружала все зримое мягким ореолом и превращала пейзаж в дивное сновидение. Бланка пошла к реке. Было тихо, она ступала по опавшим листьям и сухим веткам, те слегка хрустели у нее под ногами, и это был единственный звук в огромном спящем мире. Она почувствовала: сумеречные аллеи, золотистые пшеничные поля и далекие темно-лиловые холмы, теряющиеся в полупрозрачном утреннем воздухе, пробудили какое-то старинное воспоминание, были чем-то, что она уже видела и что уже когда-то пережила. Тончайшая ночная роса пропитала землю и деревья, платье стало влажным, а туфли холодными. Она вдохнула запах сырой земли, опавших листьев, перегноя и вдруг ощутила еще неизведанное наслаждение.

Бланка подошла к реке и увидела своего друга детства: он сидел на том самом месте, где они столько раз назначали друг другу свидания. В том году Педро Терсеро не вырос, подобно ей, — выглядел он все тем же худеньким мальчиком, что и прежде, смуглым, пузатым, с мудрым, как у старика, выражением черных глаз. Увидев ее, он поднялся, и она отметила про себя, что стала выше его на полголовы. Они в смущении посмотрели друг на друга, впервые почувствовав, что они словно чужие. На какое-то время, показавшееся бесконечным, они замерли, как бы привыкая к изменениям в себе и новому своему состоянию; но вдруг зачирикал воробей, и все снова стало как прошлым летом. Они снова были детьми, снова принялись бегать, обниматься и смеяться, падать на землю, возиться, обдирать колени и локти о гальку, без устали звать друг друга, счастливые от того, что снова вместе. Наконец они успокоились. В волосах у Бланки было полно листьев, и Педро снял их один за другим.

— Пошли, я хочу показать тебе что-то, — позвал Педро Терсеро.

Он взял ее за руку. Они шли, смакуя это утро мира, шли по глине, срывали нежные стебли трав и высасывали их сок, смотрели друг на друга, улыбались и молчали — они шли на дальнее пастбище. Солнце показалось из-за вулкана, но день только-только начинался, и земля еще зевала. Педро сделал Бланке знак, чтобы она легла на землю и молчала. Они поползли к кустарнику, обогнули его, и тогда Бланка увидела ее. Это была прекрасная кобылица, она жеребилась, одна на холме. Дети застыли, стараясь, чтобы она не услышала даже их дыхания, они увидели, как она задыхается и тужится, — но вот появилась голова жеребенка и затем, после продолжительного времени, все тельце. Жеребенок упал на землю, мать стала облизывать его, и он стал чистым до блеска, словно навощеное дерево, мордой она подталкивала его, хотела, чтобы он встал. Жеребенок пытался подняться на ноги, но они у него подгибались, были слишком слабые, ведь он только что родился, и детеныш упал, беспомощно смотря на свою мать, а та заржала, словно приветствуя утреннее солнце. Бланка почувствовала, как счастье наполняет ее сердце, как слезы выступают на глазах.

— Когда я стану большой, я выйду за тебя замуж и мы станем жить здесь, в Лас Трес Мариас, — сказала она шепотом.

Педро посмотрел на нее с выражением, присущим скорее печальному старцу, чем мальчику, и покачал головой. Он был еще ребенком, но уже знал свое место в этом мире. Но знал также и то, что будет любить эту девочку до самой могилы, что это утро будет жить в его памяти и в час смерти пройдет последним видением перед его внутренним взором.

Это лето стало для них временем между детством и пробуждением в них мужчины и женщины. Иногда они резвились как дети, бегали за курами, гоняли коров, с жадностью пили парное молоко, так что на губах вырастали усы из пены, воровали хлеб, только что испеченный в пекарне, карабкались на деревья и строили там из веток домики. Иной раз они прятались в самых сокровенных и густых уголках леса, устраивали ложе из листьев и играли в супружескую пару, лаская друг друга до изнеможения. Они не теряли невинности и раздевались друг перед другом без всякого любопытства и смущения, купались голыми в реке, как это всегда делали прежде, ныряли в холодную воду, плавали, пока вода не выбрасывала их на отполированные подводные камни. Но было такое, чем они уже не делились, как прежде. Они узнали, что такое стыд. Они уже не соревновались, кто сделает большую лужу, а Бланка не рассказывала ему о той темной субстанции, которая окрашивала ее трусики раз в месяц. И хотя им никто об этом не говорил, они сами поняли, что не должны держаться так же непринужденно перед другими, как наедине. Когда Бланка одевалась как сеньорита и садилась по вечерам на террасе пить лимонад в кругу семьи, Педро Терсеро смотрел на нее издали, не решаясь подойти. Для игр они стали выбирать самые укромные уголки. В присутствии взрослых перестали держаться за руки и словно бы не замечали друг друга, не желая привлекать к себе внимания. Нянюшка успокоилась, но Клара стала наблюдать за ними все более внимательно.

Кончились каникулы, и семья Труэба стала собираться в дорогу. С собой в столицу брали уйму банок варенья, компотов, ящиков с фруктами, сыры, маринованных кур и кроликов, корзинки яиц. Пока все это грузили в машины, Бланка и Педро Терсеро укрылись в амбаре, чтобы попрощаться. За эти три месяца они полюбили друг друга с безудержной страстью — такой, что сводила их с ума всю оставшуюся жизнь. Со временем их любовь стала более неуязвимой и стойкой, но уже тогда она была так же глубока и верна, как и позднее. На грудах зерна, вдыхая ароматную пыль амбара, в золотистом и рассеянном свете утра, который проникал сквозь щели, они целовали друг друга повсюду, лизали, кусались, точно пили друг друга, плакали и вытирали друг другу слезы, клялись в вечной любви и договорились о секретном языке, какой должен был служить им для связи в месяцы разлуки.


Все, кто был тогда в столовой, вспоминают единодушно: было около восьми часов вечера, когда явилась Ферула, хотя ничто и не предвещало ее прихода. Она вошла в накрахмаленной блузке, со связкой ключей за поясом и с пучком на затылке — прической старой девы — в общем, такая, какой ее привыкли видеть в доме всегда. Она вошла в столовую, когда Эстебан резал мясо, ее узнали тотчас, хотя не видели уже шесть лет, а сейчас она выглядела очень бледной и постаревшей. Была суббота, и близнецы Хайме и Николас тоже присутствовали в комнате — конец недели они проводили в семье. Их свидетельство представляется особенно важным, ведь из всей семьи только они, проводя время вне дома, в своем английском колледже, почти ничего не знали о трехногом столе, о магии и спиритизме. Сперва все ощутили внезапный холод, и Клара попросила закрыть окна, подумав, что это сквозняк. Затем услышали звон ключей, и почти сразу же открылась дверь и появилась Ферула, молчаливая, с отсутствующим видом; Нянюшка с блюдом салата как раз входила в столовую из кухни. Эстебан Труэба застыл от удивления — вилка и нож словно повисли над блюдом; а дети чуть ли не хором закричали: «Тетя Ферула!» Бланка вскочила с места и хотела броситься навстречу тете, но Клара, сидевшая рядом с дочерью, протянув руку, остановила ее. Только Клара оттого, что постоянно общалась с потусторонними силами — несмотря на то что в облике золовки ничего не выдавало ее истинного состояния — с первого взгляда поняла, что произошло. Ферула остановилась в метре от стола, посмотрела на всех пустым и безразличным взглядом, затем подошла к Кларе — та встала, но не сделала ни шага навстречу, а только закрыла глаза и стала тяжело дышать, точно в приступе астмы. Ферула подошла к ней, положила руки ей на плечи и легким прикосновением губ поцеловала в лоб. Единственное, что слышалось в столовой, было затрудненное дыхание Клары и металлический звон ключей за поясом Ферулы. Поцеловав золовку, Ферула прошла мимо нее и вышла в ту же дверь, в какую вошла, осторожно закрыв ее за собой. Вся семья точно окаменела — как в кошмарном сне. Вдруг Нянюшка задрожала так сильно, что упала ложка из салата, а звук разбившегося о паркет блюдца всех напугал. Клара открыла глаза. Она дышала все еще тяжело, и тихие слезы стекали по щекам и шее на блузку.

— Ферула умерла, — проговорила Клара.

Эстебан Труэба бросил вилку и нож на скатерть и выбежал из столовой. Он бежал по улице, звал сестру, но даже следа ее не увидел. А Клара приказала слуге принести пальто, и когда супруг вернулся, уже была одета и в руке держала ключи от автомобиля.

— Едем к падре Антонио, — сказала она.

По дороге они молчали. Эстебан, сердце у которого ныло, вел машину, пытаясь в этих бедных кварталах, куда уже много лет не ходил, отыскать старый дом падре Антонио. Когда они приехали с известием о смерти Ферулы, священник пришивал пуговицу к своей потертой сутане.

— Не может быть! — воскликнул он. — Я заходил к ней два дня тому назад, она хорошо себя чувствовала, была в хорошем настроении.

— Проводите нас к ее дому, падре, пожалуйста, — попросила Клара. — Если я так говорю, значит, так и есть. Она умерла.

Клара просила так настойчиво, что падре Антонио в конце концов согласился поехать с ними. Он показывал путь Эстебану — они ехали к дому Ферулы по каким-то узким улицам. Все эти годы, проведенные в одиночестве, она жила здесь в одном из многочисленных бедняцких кварталов и, вопреки всему, молилась за тех, кому желала добра во времена своей молодости. Эстебан вынужден был оставить машину в нескольких кварталах от дома Ферулы — улочки становились все более узкими: по ним можно было только пройти пешком или проехать на велосипеде. Пришлось обходить грязные лужи и груды мусора, в котором, словно таинственные тени, рылись кошки. Квартал представлял собой длинный ряд полуразрушенных домов, совершенно одинаковых, маленьких и жалких, с одной дверью и двумя окнами, окрашенных в коричневатые цвета, расшатанных, изъеденных сыростыо, с натянутой между стойками во дворах проволокой — днем там висело белье, а в этот вечерний час она, пустая, чуть заметно покачивалась. Посередине тротуара виднелась единственная колонка, снабжавшая водой всех, кто здесь жил; только два фонаря освещали узкий проход между домами. Падре Антонио поздоровался с какой-то старухой, что стояла у водопровода и ждала, когда жалкая струйка наполнит ведро.

— Не видели ли вы сеньору Ферулу? — спросил он.

— Она, должно быть, у себя, падре. В последние дни я ее не видала, — ответила старуха.

Падре Антонио указал на одно из жилищ, тоскливое, ободранное и грязное, отличавшееся от других только тем, что у двери висели два горшка с кустиками герани, невзрачным цветком бедняков. Священник постучал.

— Да вы входите! — закричала старуха от водопровода. — Сеньора никогда не закрывает двери. У нее нечего красть!

Приоткрыв дверь, но не осмеливаясь войти, Эстебан Труэба позвал сестру. Клара первой переступила порог. Внутри было темно, в нос ударил запах лаванды и лимона. Падре Антонио зажег спичку. Слабое пламя рассеяло мрак вокруг них, но спичка, прежде чем они смогли пройти вперед и осмотреться, погасла.

— Подождите здесь, — сказал священник. — Я знаю дом.

Ощупью он прошел дальше и вскоре зажег свечу. Его фигура гротескно выделялась, лицо исказилось — пламя освещало его снизу до носа, и гигантская тень заплясала на стенах. Клара в своем дневнике очень подробно, со всеми деталями, описала две темные комнаты — их стены были в пятнах от сырости, маленькую ванную без воды, кухню, где лежали только куски черствого хлеба и стояла банка с остатками чая. Остальное показалось Кларе вообще каким-то кошмаром, который начался в тот момент, когда Ферула, прощаясь, появилась в столовой «великолепного дома на углу». Казалось, будто это лавка старьевщика или костюмерная жалкого бродячего театра. С гвоздей на стенах свисали старомодные платья, боа из перьев, куски вытертого меха, бусы из фальшивых камней, шляпы, которые перестали носить полвека назад, выцветшие нижние юбки с истрепавшимися кружевами, костюмы, блеск которых давно померк, невесть откуда взявшиеся адмиральские кители и ризы епископов, все вперемешку, но как бы единое, нелепое, и всюду пыль, копившаяся годами. На полу в беспорядке валялись старые туфли, школьные портфели, пояса, украшенные бижутерией, подтяжки и даже новая шпага курсанта военного училища. Клара увидела серые от пыли парики, коробки с косметикой, пустые флаконы и множество самых невероятных предметов, что были разбросаны повсюду.

В доме было только две комнаты, их соединяла узкая дверь. Во второй из них, на кровати, лежала, наряженная как австрийская королева, Ферула: она была в бархатном, изъеденном молью, платье, в нижних юбках из желтой тафты. На голову, как у оперной певицы, был надет завитой парик. Никого не было с ней в час смерти, а скончалась она много часов тому назад — мыши уже стали покусывать ноги и обгладывать пальцы. Ферула была великолепна в своем королевском скорбном одеянии, на лице проступило спокойное и мягкое выражение, какого никогда не было при жизни.

— Она любила одеваться в поношенные вещи — ей их приносили или она находила их на свалке, — она красилась и надевала парики, но никогда никому ничего плохого не сделала, наоборот, до конца своих дней молилась о спасении грешников, — стал объяснять падре Антонио.

— Оставьте меня с ней одну, — громко попросила Клара.

Мужчины вышли на улицу — там уже начали собираться соседи. Клара сняла с себя пальто из белой шерсти, засучила рукава, подошла к золовке, осторожно сняла парик и увидела: та, старая и несчастная, оказалась почти лысой. Она поцеловала Ферулу в лоб так, как та поцеловала ее несколько часов назад в столовой, и очень спокойно принялась за работу, создавая свой обряд по умершей. Она раздела ее, тщательно обмыла, не забыв ни одной части тела, протерла одеколоном, напудрила, трогательно причесала ее четыре волосинки, одела в самое элегантное и сумасбродное тряпье, что нашла, вновь натянула парик оперной дивы. Клара возвращала ей в смерти те бесконечные услуги, что Ферула оказывала ей при жизни. Во время работы, мучимая астмой, Клара рассказывала ей о Бланке, ставшей уже сеньоритой, о близнецах, о «великолепном доме на углу», о деревне и «если бы ты знала, как мы скучаем о тебе, золовка, как мне не хватает тебя, ты же знаешь, я ничего не умею делать по дому, мальчики несносны, правда, Бланка очаровательная девочка, а гортензии, что ты посадила в Лас Трес Мариас, выросли чудесными, есть среди них синие, я положила в удобрение медные монеты, чтобы они расцвели синим цветом, это тайна природы, и всякий раз, когда я их срываю и ставлю в вазы, я вспоминаю о тебе. Но я вспоминаю о тебе и без гортензий, я помню тебя постоянно, Ферула, ведь, правду говоря, с тех пор как ты ушла от меня, меня никто никогда так не любил».

Клара привела ее в порядок, поговорила с ней еще, погладила и только тогда позвала мужа и падре Антонио, чтобы они занялись похоронами. В коробке из-под печенья нашли нераспечатанные конверты с деньгами — те, что Эстебан ежемесячно посылал сестре. Клара отдала их священнику на благотворительные дела — она была уверена, что в любом случае Ферула уготовила им именно такую судьбу.

Священник остался с усопшей, чтобы мыши не беспокоили ее. Было около полуночи, когда Труэба вышли из дома Ферулы. В дверях, обсуждая новость, столпились соседи. Чтобы пройти, пришлось отодвинуть любопытных и разогнать собак, шнырявших между людей. Эстебан уходил большими шагами, он тащил Клару почти волоком, не обращая внимания на грязные лужи, брызги летели на его безупречные серые брюки от английского портного. Он был разъярен: сестра, даже умерев, сделала так, что он чувствовал себя виноватым, совсем как в детстве. Он вспомнил себя ребенком, когда она окружала его заботами, требуя от него благодарности, столь великой, что за всю жизнь ему не удалось бы ее оплатить. Он снова испытал чувство ярости, которое часто мучило его в ее присутствии, потому что он презирал ее жертвенность, ее суровость, ее привычку жить в бедности и ее непоколебимое целомудрие, воспринимая все это как упрек своей эгоистической натуре, чувственной и властолюбивой. «Черт бы тебя побрал, проклятая!» — бормотал он, отказываясь признать, даже в тайниках своего сердца, что жена, после того как он выгнал Ферулу из дома, тоже перестала ему принадлежать.

— Почему она так жила, если денег у нее было предостаточно? — закричал Эстебан.

— Потому что ей не хватало всего остального, — мягко ответила Клара.


В те месяцы, когда они жили врозь, Бланка и Педро Терсеро обменивались пламенными посланиями, которые он подписывал женским именем, а она, едва получив, прятала их. Нянюшке удалось перехватить одно или два, но она не умела читать, а если бы умела, секретный шифр помешал бы ей понять письма, — к счастью для нее, иначе ее сердце не выдержало бы. Бланка всю зиму на уроках труда в коллеже вязала джемпер из шотландской шерсти и гадала, какой размер носит Педро. Ночью она спала, обняв джемпер, вдыхая запах шерсти, и мечтала о том, чтобы возлюбленный спал вместе с ней. Педро Терсеро, в свою очередь, провел зиму, сочиняя песни, чтобы спеть их потом Бланке; из любого кусочка дерева он вырезал ее образ, не умея отделить ангельское воспоминание о девушке от тех мук, которые будоражили его кровь, вызывая непривычную вялость. У него менялся голос и появилась растительность на лице. Он не находил себе места, чувствовал себя между двух огней: между требованиями тела, превращавшегося в тело мужчины, и нежностью чувства, которое еще было окрашено невинными детскими играми. Оба — Бланка и Педро — ждали наступления лета с мучительным напряжением, и, наконец, когда оно пришло и они снова встретились, джемпер, который связала Бланка, оказался мал для Педро Терсеро — детство осталось позади, и мальчик превратился в мужчину, а наивные песни о цветах и рассветах, сочиненные для Бланки, звучали нелепо, она уже становилась женщиной и ей нужно было нечто иное.

Педро Терсеро был по-прежнему худощавым, неулыбчивым, с грустными глазами, его голос звучал страстно и хрипловато, — позже, когда он будет воспевать революцию, этот голос узнают все. Говорил он мало, был необщительным и неловким, но руки у него были нежные и умелые, пальцы — длинные, артистичные, ими он резал по дереву, вырывал жалобные стоны из струн гитары и рисовал так же легко и ловко, как держал вожжи, рубил дрова или пахал. Он был единственным в Лас Трес Мариас, кто спорил с хозяином. Его отец Педро Сегундо тысячу раз говорил сыну, чтобы он не смотрел хозяину в глаза, не дерзил, не пререкался, и, желая уберечь и образумить его, задавал трепку. Но сын был мятежником. В десять лет он знал уже больше, чем школьная учительница в Лас Трес Мариас, в двенадцать настоял на том, что будет посещать лицей в поселке, и пешком или верхом на лошади в пять часов утра выбирался из своего кирпичного домика и в дождь, и в грозу. Читал и перечитывал сотни раз волшебные книги из колдовских ящиков дяди Маркоса, жадно проглатывал книги, которыми его снабжали в баре синдикалисты и падре Хосе Дульсе Мария, — тот, поощряя его способности, научил юношу слагать стихи и воплощать мысли в песни.

— Сын мой, святая Мать Церковь находится справа, но Иисус Христос был всегда слева, — загадочно произносил падре между глотками церковного вина, которое он доставал, когда приходил Педро Терсеро.

Так случилось, что однажды Эстебан Труэба, отдыхавший на террасе после обеда, услышал песню о том, как курицы, объединившись, пошли на лиса и победили его. Труэба позвал певца.

— Хочу послушать тебя. Пой! — приказал он ему. Педро Терсеро нежно взял гитару, поставил ногу на стул и тронул струны. Он пристально смотрел на хозяина все время, пока его бархатный голос страстно звучал в тишине сиесты. Эстебан Труэба не был глупцом и понял вызов.

— Ага! Вижу, что и самые глупые вещи можно пропеть, — проговорил он. — Но лучше бы ты научился петь о любви!

— А мне нравится эта песня, хозяин. В единении сила, как говорит падре Хосе Дульсе Мария. Если даже курицы могут победить лиса, на что же способны люди?

Он взял свою гитару и вышел, медленно ступая, а хозяин не нашелся, что ответить, хотя злые слова готовы были сорваться с губ, а кровь прилила к голове. С этого дня Эстебан Труэба не выпускал юношу из поля зрения, наблюдал за ним, придирался. Пытался помешать ему ходить в лицей, придумывал для него работу потяжелее, но юноша поднимался рано, а ложился поздно, и все успевал сделать. В том году Эстебан в присутствии отца ударил Педро хлыстом, — тот, наслушавшись синдикалистов в поселке, говорил крестьянам о воскресном отдыхе, о минимальной заработной плате, о пенсии, о медицинском обслуживании, о декретном отпуске для беременных, о свободном голосовании и самое главное — об объединении крестьян в организацию, чтобы дать отпор хозяевам.

Тем летом, когда Бланка приехала на каникулы в Лас Трес Мариас, она едва узнала Педро — он вырос на пятнадцать сантиметров и был совсем не похож на того пузатого мальчика, который проводил с ней каникулы ее детства. Она вышла из машины, расправила платье и впервые не побежала обнять его, а только кивнула в знак приветствия, хотя глазами сказала ему то, что остальные не должны были знать и о чем она уже написала в нескромных зашифрованных посланиях. Нянюшка наблюдала эту сцену краем глаза и насмешливо улыбалась. Проходя мимо Педро Терсеро, она состроила ему гримасу.

— Водись, сопляк, со своими, а не с сеньоритами, — сквозь зубы насмешливо проворчала она.

Вечером Бланка ужинала вместе со всеми в столовой, подавали жаркое из курицы — так их всегда встречали в Лас Трес Мариас, — и пока все сидели за столом после еды, а отец пил коньяк и рассказывал о привезенных из-за границы коровах и о золотоносных шахтах, в ней не было заметно никакого беспокойства. Она подождала, когда мать разрешит ей уйти, после чего спокойно встала, пожелала всем доброй ночи и отправилась в свою комнату. Впервые в жизни закрылась на ключ. Села на кровать, не раздеваясь, не зажигая света, подождала, пока смолкнут голоса близнецов, которые возились в соседней комнате, шаги слуг, скрип дверей, задвижек, пока дом не погрузится в сон. Тогда она открыла окно и прыгнула, упав на кусты гортензии, те, что много лет назад посадила ее тетя Ферула. Ночь была светлая, слышалось пение цикад и лягушек. Бланка глубоко вдохнула и ощутила сладкий запах персиков, сушившихся в патио. Подождала, чтобы глаза привыкли к полутьме, и тогда пошла прочь от дома, но не смогла уйти далеко — яростным лаем залились сторожевые псы, которых на ночь спускали с цепей. Это были четыре свирепые ищейки, днем их запирали, и Бланка прежде видела их только издали и поняла, что они ее не признают. На какой-то миг ей стало жутко, она не могла взять себя в руки и уже готова была закричать, но потом вспомнила: Педро Гарсиа, старик, рассказывал ей, что воры раздеваются догола, и тогда собаки на них не набрасываются. Не колеблясь, она сбросила с себя одежду так быстро, как только могла, зажала ее под мышкой и снова пошла — спокойным шагом, молясь, чтобы собаки не почуяли ее страха. Они подбегали, лаяли, но она спокойно шла вперед. Собаки, приблизившись, рычали словно в замешательстве, — она не останавливалась. Один из псов, самый отважный, подбежал понюхать ее. Почувствовал ее теплое дыхание, но не признал человеческого запаха. Псы еще какое-то время рычали и лаяли, следуя за ней, но наконец устали и повернули назад. Бланка с облегчением вздохнула, и только сейчас поняв, что дрожит и покрыта потом, оперлась о дерево и подождала, пока не пройдет страх, от которого ноги стали ватными. Затем поспешно оделась и бросилась бежать к реке.

Педро Терсеро ждал ее на том же месте, где они встречались прошлым летом и где много раньше Эстебан Труэба овладел покорной Панчей Гарсиа. Увидев юношу, Бланка покраснела. За те месяцы, что они были в разлуке, он возмужал от тяжелой работы, а она, оберегаемая стенами своего дома от житейских невзгод, еще находилась во власти романтических мечтаний, когда вязала на спицах джемпер из шотландской шерсти, и герой ее грез был не похож на этого высокого молодого человека, что приближался к ней, шепотом произнося ее имя. Педро Терсеро коснулся рукой ее шеи. Бланка почувствовала горячую волну, которая пробежала по всему телу, ноги ее подкосились, она закрыла глаза и доверилась ему. Педро нежно привлек Бланку к себе, обнял, она уткнулась в грудь этого мужчины, которого не знала, настолько он отличался от того худенького мальчика, с которым они ласкались до изнеможения много месяцев тому назад. Вдохнула его новый запах, потерлась о его шершавую кожу, потрогала сильное, сухощавое тело и испытала полный, глубокий покой, а им все больше и больше овладевало желание. Они облизнули друг друга, как это делали раньше, хотя эта ласка показалась им совсем новой, опустились на колени, отчаянно целуя друг друга, и упали на мягкое ложе влажной земли. Впервые они открывали друг друга, и ничего не нужно было говорить. Луна обежала весь горизонт, но они не видели ее, они были объяты желанием понять свою новую близость, ненасытно наслаждаясь друг другом.

С той ночи Бланка и Педро Терсеро всегда встречались на этом месте, в этот же час. Днем она вышивала, читала и писала никому не интересные акварели рядом с домом под счастливым взглядом Нянюшки, которая наконец-то могла спать спокойно. Клара, напротив, почувствовала, что происходит что-то странное, потому что увидела новый свет в ауре своей дочери и полагала, что угадывает причину. Педро Терсеро выполнял свою обычную работу в поле и ходил в поселок к друзьям, вечером падал от усталости, но желание встретиться с Бланкой возвращало ему силы. Не зря ему было пятнадцать лет. Так у них прошло лето, и спустя годы оба будут вспоминать пылкие ночи как лучшее время своей жизни.

Между тем Хайме и Николас пользовались каникулами, вытворяя все то, что запрещалось в британском интернате: кричали до хрипоты, дрались по любому поводу; они превратились в двух грязных сопливых мальчишек, оборванных, колени в ссадинах, вши в волосах; наедались свежими фруктами, наслаждались солнцем и свободой. Убегали на заре и не возвращались до вечера, охотились на кроликов, кидая в них камни, катались верхом, сколько могли, и выслеживали женщин, что стирали белье в реке.


Так прошло три года, пока землетрясение не изменило все в жизни. В конце каникул близнецы вернулись в столицу раньше остальных — с Нянюшкой, городской прислугой и большей частью багажа. Мальчики отправились прямо в колледж, а Нянюшка и слуги к приезду хозяев привели в порядок «великолепный дом на углу».

Бланка с родителями осталась в деревне еще на несколько дней. В то время Кларе снова стали сниться кошмары, она бродила лунатиком по коридорам, будила всех криками. Целые дни она была сама не своя, замечала предупреждающие знаки в поведении животных: курицы не неслись каждый день, коровы бродили испуганные, собаки выли как по умершим, выбегали из нор крысы, выбирались из своих потайных мест пауки и гусеницы, птицы покидали свои гнезда и стаями улетали, а их птенцы кричали на деревьях от голода. Она неотрывно смотрела на еле заметный столб белого дыма, поднимавшегося над вулканом, видела изменения в красках неба. Бланка приготовляла ей успокаивающий настой и делала теплые ванны, а Эстебан достал старую коробочку гомеопатических пилюль, но кошмары продолжали сниться.

— Земля будет дрожать! — говорила Клара, все более бледная и взволнованная.

— Боже, Клара, да она всегда дрожит! — отвечал Эстебан.

— На этот раз будет иначе. Погибнет десять тысяч человек.

— Да столько людей и во всей стране не наберется, — смеялся он.

Землетрясение началось в четыре утра. Клара проснулась немного раньше от кошмарного апокалипсического сна — ей снились растерзанные лошади, люди, ползающие под камнями и среди разверзшейся земли, целые дома, уходящие в пропасть. Она встала, мертвенно бледная от ужаса, и побежала в комнату Бланки. Но Бланка, как и в другие ночи, закрыла дверь на ключ и ускользнула через окно. В последние дни перед возвращением в город летняя страсть разгорелась пуще прежнего, перед неизбежной разлукой молодые люди пользовались любой возможной минутой для любви. Ночи они проводили на реке, не ощущая холода и усталости, обнимая друг друга с силой отчаяния, и только увидев первые лучи пробуждающегося утра, Бланка возвращалась домой и влезала в окно, когда уже пели петухи. Клара подошла к дверям комнаты дочери и попыталась открыть их, но они были закрыты на ключ. Постучалась и, так как никто не ответил, побежала, обогнула дом, увидела открытое настежь окно и измятые гортензии, посаженные Ферулой. Мгновенно она поняла причину изменившегося цвета ауры Бланки, ее круги под глазами, отсутствие аппетита и молчаливость, ее утреннюю сонливость и ее вечерние акварели. В этот самый момент началось землетрясение.

Клара почувствовала, что земля трясется, и не в силах удержаться на ногах, упала на камни. Плитки черепицы сорвались с крыши и посыпались с оглушительным грохотом. Клара увидела, что стена из необожженного кирпича разломилась, словно от удара огромного топора, земля раздвинулась так, как она это уже видела в своих снах, огромная трещина, поглотив курятники, корыта для стирки белья и часть скотного двора, открылась перед нею. Резервуар с водой закачался и рухнул на землю, тысяча литров воды пролилась на уцелевших кур, в отчаянии захлопавших крыльями. Вулкан выбросил огонь и дым, подобно разъяренному дракону. Собаки сорвались с цепи и умчались, обезумев; лошади, которые избежали гибели в конюшне, нюхали воздух и ржали от ужаса, боясь выбежать в открытое поле, тополя качались как пьяные, а некоторые упали корнями вверх, раздавив воробьиные гнезда. Самым чудовищным был грохот в глубинах земли — одышка великана, которая долго слышалась, наполняя воздух ужасом. Клара попыталась дотащиться до дома, звала Бланку, но хрипы земли заглушали ее крики. Она увидела, как крестьяне в страхе выбегали из своих домов, взывая к небу, обнимая друг друга, тащили за собой детей, ногами подгоняли собак, подталкивали стариков, пытались спасти свой жалкий скарб среди обваливавшихся кирпичей и крыш, в нескончаемом гуле конца света, идущем из недр земли.

Эстебан Труэба появился на пороге дома в тот момент, когда дом раскололся, как яичная скорлупа, и в облаке пыли рухнул, расплющив его под грудой обломков. Клара поползла туда, зовя его, но никто не ответил.

Первый толчок длился почти минуту и был самым сильным из тех, что случались прежде в этой стране катастроф. Он стер с лица земли почти все, что на ней находилось, остальное разрушили меньшие толчки, которые сотрясали страну до рассвета. В Лас Трес Мариас ждали восхода солнца, чтобы сосчитать мертвых и отрыть погребенных, еще стонавших под обломками, среди них и Эстебана Труэбу, о котором знали, где он находится, но которого не надеялись откопать живым. Понадобилось четверо мужчин — ими командовал Педро Сегундо, — чтобы разрыть холм пыли, черепицы и кирпичей, заваливший хозяина. Клару оставила ее ангельская рассеянность, и она помогала оттаскивать камни поистине с мужской силой.

— Нужно отрыть его! Он жив, он слышит нас! — уверяла Клара, и это придавало им силы продолжать работу.

С первыми лучами солнца появились невредимые Бланка и Педро Терсеро. Клара накинулась на дочь и надавала ей пощечин, но тут же обняла ее, плача, радуясь, что она жива и стоит рядом с ней.

— Твой отец там! — показала Клара. Молодые люди принялись за работу наравне со всеми остальными и на исходе часа, когда в этом мире тоски взошло солнце, вытащили хозяина из его могилы. Столько костей у него было переломано, что невозможно было сосчитать, но он остался жив, и глаза были открыты.

— Нужно отвезти его в поселок, чтобы осмотрели врачи, — сказал Педро Сегундо.

Стали думать, как везти его, чтобы кости не вылезли из тела Эстебана Труэбы, словно из разорванного мешка, но тут пришел Педро Гарсиа, старик, — из-за слепоты и старости он перенес землетрясение без волнений. Он присел рядом с раненым, с большой осторожностью ощупал руками, как бы рассматривая своими старыми пальцами, его тело, пока ни один кусочек кожи, ни один перелом не оказался запечатленным в его памяти.

— Если вы его тронете, он умрет, — высказал он свое мнение.

Эстебан Труэба был в сознании, слышал его, и, вспомнив о термитной напасти, понял: старик — его единственная надежда.

— Слушайтесь старика, он знает, что делает, — пробормотал хозяин.

Педро Гарсиа попросил принести одеяло, сын и внук положили на него хозяина, осторожно подняли и переместили на стол, который соорудили в центре того, что прежде было патио, а теперь стало не более чем маленьким пространством среди щебня, трупов животных, плачущих детей, воющих собак и бормочущих молитвы женщин. Из-под руин вызволили бурдюк вина, который Педро Гарсиа разделил на три части: одну для того, чтобы обмыть тело раненого, другую для того, чтобы дать ему выпить, а третью он предусмотрительно выпил сам, прежде чем начал соединять кости, одну за другой, терпеливо и спокойно, то вытягивая здесь, то прилаживая там, вставляя каждую на свое место, накладывая лубки, заворачивая их в куски простыней, бормоча заклинания святых целителей, взывая к счастливой судьбе и Святой Деве Марии, — при этом он слушал крики и проклятия Эстебана Труэбы, не меняя покойного выражения своего лица. На ощупь он воссоздал тело так хорошо, что врачи, осмотревшие Эстебана Труэбу потом, не смогли поверить, что это было возможно.

— Я бы даже и не пытался его лечить, — признавался доктор.

Землетрясение повергло страну в траур. Мало было земле содрогаться — море отступило на несколько миль и вернулось гигантской волной, бросив корабли на холмы далеко от берега, и унесло деревушки и животных, размыло дороги и залило более чем на метр острова на юге. Некоторые здания упали, как раненые динозавры, другие рассыпались, как карточные домики, мертвых считали тысячами, и не было ни одной семьи, где не оплакивали бы близких. Соленая морская вода погубила урожай, пожары вспыхнули во многих городах и поселках и, наконец, потекла лава, и в близлежащих к вулкану деревнях все покрыл пепел — словно венец кары. Люди уже не спали в домах, боясь повторения катастрофы, сооружали палатки в пустынных местах, на площадях и улицах. Солдаты вынуждены были взять на себя ответственность за наведение порядка, мародеров расстреливали на месте, потому что пока христиане в церквях взывали о прощении за свои грехи и молили Бога смягчить свой гнев, воры рыскали в руинах и, если видели торчащее ухо с серьгой или палец с перстнем, отсекали их ударом ножа, невзирая на то, мертва ли жертва или только находится в плену развалин. Зерно сгнило, и это вызвало тяжелые заболевания по всей стране. Остальной мир, слишком озабоченный войной, едва ли узнал о том, что природа обезумела в этом далеком уголке планеты, но, тем не менее, стали поступать медикаменты, одеяла, продукты и строительные материалы — все это терялось в таинственных лабиринтах общественного управления, и годы спустя в дорогих магазинах еще можно было купить североамериканские консервы и сухое молоко из Европы по цене самых изысканных товаров.

Эстебан Труэба, снедаемый нетерпением, провел четыре месяца в бинтах, гипсе, лубках и пластырях, в пытке жжения и неподвижности. Характер его ухудшился настолько, что уже никто не мог переносить его капризов. Клара осталась в деревне ухаживать за ним, и, когда восстановили связь и порядок, Бланку отправили в интернат ее коллежа, потому что мать не могла заботиться о ней.

Землетрясение застало Нянюшку в кровати и, несмотря на то что в столице оно чувствовалось меньше, чем на юге, Нянюшку убил страх. «Великолепный дом на углу» трещал как орех, в стенах возникли щели, в столовой дивная люстра с хрустальными подвесками упала и с погребальным звоном тысячи колоколов разбилась вдребезги. Кроме этого, единственно серьезным событием стала смерть Нянюшки. Когда прошел ужас первых минут, слуги осознали, что старушка не выбежала на улицу со всеми остальными. Пошли искать ее и увидели на убогой постели, с расширенными глазами и с редкими уже волосами, вставшими дыбом от страха. В хаосе тех дней они не смогли проводить ее достойным образом, как она хотела, а вынуждены были похоронить поспешно, без речей и слез. Никто из многочисленных чужих детей, которых она с такой любовью воспитывала, на ее похоронах не присутствовал. В общем, землетрясением были отмечены такие важные перемены в семье Труэба, что начиная с этого времени все события поделили на те, что происходили до землетрясения, и на те, что случились потом. В Лас Трес Мариас, поскольку хозяин совершенно не мог вставать с постели, Педро Сегундо Гарсиа снова принял на себя обязанности управляющего. На его долю выпала задача собрать работников, успокоить их и восстановить разрушенное после катастрофы имение. Начали с похорон погибших на кладбище у вулкана, которое чудом уцелело от потока лавы, сползавшей по склонам проклятой горы. Новые могилы придали праздничный вид скромному погосту, посадили аллеи берез, чтобы они давали тень посетителям. Один за другим восстановили кирпичные домики, точно такими, какие они были раньше, скотные дворы, животноводческую ферму и амбар и снова стали готовить землю для сева, благодаря Бога за то, что лава и пепел пришлись на другую сторону горы. Педро Терсеро пришлось отказаться от своих регулярных походов в поселок, — отцу он был нужен постоянно. Сын помогал отцу нехотя, говорил: они гнут свой хребет, чтобы восстановить богатство хозяина, а сами останутся такими же бедными, как раньше.

— Так было всегда, сын. Ты не можешь изменить Божеский закон, — отвечал ему отец.

— Нет, можно изменить, отец. Есть люди, которые его изменяют, но здесь мы даже не знаем о них. В мире происходят важные вещи, — доказывал Педро Терсеро; из него так и лились речи учителя-коммуниста да падре Хосе Дульсе Мария.

Педро Сегундо ничего не отвечал и продолжал упорно работать. Он закрывал глаза на то, что его сын, пользуясь болезнью хозяина, плюет на всяческие запреты и приносит в Лас Трес Мариас запрещенные брошюры синдикалистов, политические газеты учителя и странные толкования Библии, которые проповедует испанский священник.

По приказу Эстебана Труэбы управляющий начал реконструкцию господского дома по первоначальному плану. Не стали заменять кирпичи из глины и соломы на настоящие, решили не расширять и слишком узкие окна. Единственным улучшением было то, что провели горячую воду в ванные комнаты и заменили старую печь, топившуюся дровами, на новую, отапливаемую угольными брикетами, к которой ни одна кухарка не смогла привыкнуть, и печь эта окончила свои дни в патио, послужив курам насестом. Пока строился дом, соорудили убежище из досок с цинковой крышей, там устроили Эстебана на его инвалидном ложе, и через окно он мог наблюдать, как подвигается работа, и, кипя от гнева из-за своей вынужденной неподвижности, выкрикивать свои приказы.

Очень изменилась в эти месяцы Клара. Она всегда была рядом с Педро Сегундо Гарсиа, чтобы спасти то, что еще можно было спасти. Впервые в жизни она взялась, без чьей бы то ни было помощи, за дела, потому что не могла уже рассчитывать на мужа, на Ферулу, на Нянюшку. Она проснулась, наконец, от долгого сна, который оберегал ее, окружал заботой, комфортом и ни к чему не обязывал. У Эстебана Труэбы появилась мания, будто все, что он съедал, шло ему во вред, кроме еды, приготовленной Кларой, почему ей и приходилось добрую часть дня проводить на кухне, ощипывая куриц на бульоны для больного и замешивая хлеб. Она вынуждена была стать его сиделкой, обмывать его губкой, менять повязки, убирать судно. А он с каждым днем становился все более раздражительным и деспотичным, он требовал от нее то одно, то другое: поправь мне подушку, нет, выше, принеси мне вина, нет я сказал тебе, что хочу белого вина, открой окно, закрой окно, у меня болит тут, я голоден, мне жарко, почеши мне спину, пониже. Клара стала бояться его теперь гораздо больше, чем в то время, когда он был здоровым и сильным и входил в ее тихую жизнь со своим запахом жаждущего самца, голосищем, словно шум урагана, с желанием бороться насмерть, с его всевластием крепкого хозяина, всегда навязывающего свою волю; правда, его желания были бессильны перед ней, она всегда сохраняла равновесие между духами, живущими Там, и душами, страждущими Здесь. Она стала испытывать к нему отвращение. Едва у него срослись кости и он смог немного шевелиться, к Эстебану вернулось желание коснуться ее, и всякий раз, когда Клара оказывалась рядом с ним, он шлепал ее, принимая в своем расстроенном воображении за дородных крестьянок, которые в его молодые годы служили ему на кухне и в кровати. Клара чувствовала, что ей не по силам выдерживать его привычки и желания самца. Несчастья сделали ее еще более одухотворенной, а возраст и нелюбовь к мужу привели к мысли, что секс является чем-то скотским, причиняющим боль суставам, да к тому же портит постель. За несколько часов землетрясение заставило ее спуститься на землю и увидеть неистовство, смерть, грубость, заставило соприкоснуться с насущными делами и потребностями, о которых она прежде не знала. Теперь уже ни к чему был столик о трех ножках или способность угадывать будущее по чаинкам — необходимо было защищать крестьян от чумы, голода, паники. А тут еще засуха и улитки, пожирающие листья растений, коровы, больные ящуром, куры с типуном,[32] одежда, изъеденная молью, покинутые дети, и смертельная опасность для жизни мужа, и его несдерживаемый гнев. Клара очень устала. Она чувствовала себя одинокой, вконец запутавшейся и в отчаянные минуты могла прибегнуть только к помощи Педро Сегундо Гарсиа. Этот преданный и молчаливый человек всегда был рядом, стоило ей только позвать его, он вносил устойчивость в ту штормовую качку, какой стала ее жизнь. Часто в конце дня Клара искала его, чтобы предложить чашку чая. Они садились на плетеные стулья под навесом, в ожидании ночи, которая должна была снять напряжение дня. Они смотрели в мягко наступавшую темноту и на первые звезды, которые начинали загораться на небе, слушали кваканье лягушек и молчали. Они о многом должны были сказать друг другу, решить множество вопросов, но оба понимали, что эти полчаса молчания они заслужили, пили чай, не спеша, чтобы продлить эти мгновения, и каждый думал о жизни другого. Они знали друг друга более пятнадцати лет, были рядом каждое лето, но редко общались друг с другом. Он увидел когда-то свою хозяйку, возникшую словно блистательное летнее видение, чуждую грубым жизненным заботам, столь непохожую на остальных женщин, которых он знал. Даже тогда, когда ее руки месили тесто, а передник был в крови кур, приготовленных на завтрак, она казалась ему миражом в сиянии дня. Только в сумерках, в эти тихие минуты, которые они разделяли за чашкой чая, он способен был видеть ее в человеческом облике. Тайно он уже давно поклялся ей в верности и, как юноша, иногда мечтал отдать за нее жизнь. Она его ценила настолько, насколько ненавидела Эстебана Труэбу.

Когда пришли устанавливать телефон, дом еще не казался жилым. Четыре года Эстебан Труэба боролся за то, чтобы в имение провели связь, и дело подвинулось именно тогда, когда не было даже крыши, чтобы защитить телефон от непогоды. Аппарат действовал недолго, но Клара и Эстебан успели дозвониться до близнецов и услышать их странные голоса, звучавшие словно из другой галактики, среди оглушительного шума, который к тому же то и дело прерывался телефонисткой в поселке, принимавшей участие в разговоре. По телефону они узнали: Бланка больна и монахини боятся за ее жизнь. Девочка непрерывно кашляет и ее часто лихорадит. Страх перед туберкулезом жил во всех домах этого края, где ни одна семья не могла похвастаться, что у них нет туберкулезного больного, и Клара решила ехать к ней. В тот день, когда Клара уехала, Эстебан Труэба расколол телефон тростью, так как тот начал звонить, а Эстебан прокричал в трубку, что уже хватит, чтобы замолчал, но аппарат все звонил, и тогда, охваченный бешенством, он набросился на него с тростью, вывихнув себе ключицу, которую с таким трудом несколько месяцев назад починил старик Педро Гарсиа.


Впервые Клара ехала одна. Этот же путь она проделывала в течение многих лет, совершенно не обращая внимания на то, что ее окружало, ведь она всегда рассчитывала на кого-нибудь, кто отвечал бы за прозаические мелочи, пока она мечтает, наслаждаясь видами за окном. Педро Сегундо Гарсиа проводил ее до станции и помог устроиться в вагоне. Прощаясь, она наклонилась, легко поцеловала его в щеку и улыбнулась. Он поднес руку к лицу, чтобы спасти от ветра этот мимолетный поцелуй, и не улыбнулся — он был исполнен грусти.

Благодаря скорее интуиции, чем логике и знанию того, что следует делать, Кларе удалось добраться до коллежа своей дочери без помех. Мать настоятельница приняла ее в своем спартанском кабинете, с огромным, истекающим кровью Христом на стене и несоответствующим обстановке букетом красных роз на столе.

— Мы пригласили врача, сеньора Труэба, — сказала она. — В легких девочки все чисто, но лучше чтобы вы забрали ее от нас, деревня пойдет ей на пользу. Мы не можем взять на себя ответственность за ее жизнь, поймите.

Монахиня позвонила в колокольчик, и вошла Бланка. Она похудела и побледнела, под глазами появились фиолетовые круги — они произвели бы впечатление на любую мать, но Клара мгновенно поняла, что болезнь дочери была не телесной, а душевной. Ужасное серое платье уродовало ее и было ей мало. Бланка с удивлением смотрела на мать, которую она помнила как ангела, одетого в белое, и которая за несколько месяцев превратилась в энергичную женщину с мозолистыми руками и двумя глубокими морщинами в уголках рта.

Поехали навестить близнецов в английский колледж. Они впервые побывали здесь после землетрясения и страшно поразились, увидев, что единственным местом на всей территории страны, которое не пострадало от катастрофы и где никак не почувствовали ее, был этот старый колледж. Здесь десять тысяч погибших были трын-трава, здесь продолжали петь по-английски, играть в крикет и волновались лишь из-за новостей, которые — с опозданием на три недели — приходили из Великобритании. Изумленные, они убедились: близнецы, в венах которых текла кровь мавров и испанцев и которые родились в самом отдаленном уголке Америки, говорят по-испански с оксфордским акцентом, а единственным выражением удивления стало у них поднятие левой брови. Они не имели ничего общего с теми двумя крепкими и вшивыми сорванцами, что проводили лето в деревне. «Надеюсь, это англосаксонское хладнокровие не сделает из вас идиотов», — пробормотала Клара, прощаясь с сыновьями.

Смерть Нянюшки, которая, несмотря на старость, отвечала в отсутствие хозяев за «великолепный дом на углу», вызвала смятение среди слуг. Оставшись без присмотра, они забыли о своих обязанностях и проводили дни в вакханалиях во время сиесты и в сплетнях; растения высохли без полива, в углах поселились пауки. Запустение было столь велико, что Клара решила закрыть дом и рассчитала всех. Потом они с Бланкой принялись покрывать мебель простынями и пересыпать их нафталином. Открыли одну за другой птичьи клетки, и в небо взвились канарейки, щеглы и другие птицы — они покружили над домом, ослепленные свободой, а потом разлетелись в разные стороны. Бланка отметила, что во время этих хлопот из-за занавесей не появился ни один призрак, не пришел ни единый дух, вызванный шестым чувством, ни один голодающий поэт, которого можно было бы приютить. Казалось, что ее мать стала обыкновенной деревенской сеньорой.

— Вы очень изменились, мама, — сказала Бланка.

— Не я, дочка. Это мир изменился, — ответила Клара.

Прежде чем уйти, они побывали в комнате Нянюшки в патио для прислуги. Клара открыла ее сундуки, вытащила картонный чемодан, которым пользовалась добрая женщина полвека, и пересмотрела ее гардероб. Ничего, кроме нескольких платьев, старых альпаргат и коробок разных размеров, перевязанных лентами и эластиком, где она хранила образки от первого причастия и крещения, волосы, обрезанные ногти, выцветшие фотографии и изношенные детские туфельки. Это была память обо всех детях семьи дель Валье, а потом и Труэба, которые прошли через ее руки и которых она баюкала на своей груди. Под кроватью Клара нашла узел с маскарадными костюмами, которые Нянюшка надевала, чтобы отпугивать ее немоту. Сидя на убогой кровати, с этими сокровищами в подоле, Клара долго плакала о старой женщине, которая все свое существование посвятила тому, чтобы жизнь других была бы счастливой, и вот — умерла одинокой.

— Она так старалась напугать меня, а сама умерла от испуга, — сказала Клара.

Она приказала перенести тело в мавзолей дель Валье, на католическое кладбище, решив, что Нянюшке не понравилось бы быть погребенной среди протестантов и евреев, она и в смерти предпочла бы остаться рядом с теми, кому служила при жизни. Клара положила букет цветов рядом с надгробной плитой и отправилась с Бланкой на вокзал, чтобы вернуться в Лас Трес Мариас.

В поезде Клара рассказала дочери о семейных новостях, о здоровье ее отца, она ожидала: Бланка задаст хоть один вопрос о том, что, как она подозревала, дочери хотелось бы знать, но Бланка не упомянула Педро Терсеро Гарсиа, и Клара тоже не осмелилась это сделать. Она считала, что, если назвать что-либо собственным именем, это что-то материализуется, и тогда нельзя будет не обращать на это внимания, зато, если слова не будут произнесены, со временем проблемы исчезнут сами. На станции их ждал Педро Сегундо с экипажем, и Бланка удивилась, услышав, что на протяжении всего пути до Лас Трес Мариас он насвистывает, ведь управляющий слыл за молчуна.

Эстебана Труэбу они увидели сидящим в кресле, обитом синем плюшем, к которому приладили колеса от велосипеда — в ожидании уже заказанного в столице специального кресла на колесах, которое Клара везла сейчас багажом. Он управлял в доме энергичными ударами трости и бранью и был так занят, что весьма рассеянно поцеловал их в знак приветствия, забыв даже спросить о здоровье дочери.

Вечером они поужинали за столом, сколоченным наскоро из досок, источником света им служила керосиновая лампа. Бланка увидела, что мать подает еду на глиняных тарелках, сделанных ремесленниками так, словно они лепили кирпичи: ведь во время землетрясения разбилась вся посуда. Без Нянюшки, чтобы успеть управиться на кухне, упростили все до крайней умеренности и ели только чечевичный суп, хлеб, сыр и варенье из айвы — меньше того, что Бланка ела в интернате в постные пятницы. Эстебан говорил, что как только он сможет встать на ноги, то поедет в город и купит самые изысканные и дорогие вещи, которыми обставит дом, потому что он сыт по горло этой мужицкой жизнью, которую он ведет из-за проклятой истеричной природы в этой дурацкой стране. Из разговоров за столом единственное, что запомнила Бланка, было только то, что он выгнал Педро Терсеро Гарсиа, запретив тому возвращаться в имение, так как уличил в распространении коммунистических идей среди крестьян. Девушка побледнела, когда услышала об этом, и уронила содержимое ложки на скатерть. Только Клара заметила ее смятение, Эстебан в это время произносил свой обычный монолог о неблагодарных, которые кусают руку, дающую им: «И все из-за этих чертовых политиканов! Вроде этого нового кандидата от социалистов,[33] этого хвастуна с севера, который ездит по всей стране на своем паршивом поезде, подстрекая мирных людей своей большевистской трескотней, но лучше было бы для него не приезжать сюда, потому что, если он выйдет из поезда, мы сотрем его в порошок. Мы уже готовы, нет ни одного хозяина во всем нашем крае, кто не согласился бы с этим, мы не позволим здесь проповедовать против частного труда, справедливой надбавки для тех, кто старается работать, кто идет впереди прогресса, ведь недопустимо, чтобы лентяи получали то же, что и мы, кто работает от зари до зари и умеет вложить свой капитал, умеет рисковать, нести ответственность, потому что если мы посмотрим в корень, сказку о том, что земля принадлежит тому, кто ее обрабатывает, можно повернуть по-своему, ведь здесь единственный, кто умеет обрабатывать, — это я, без меня тут была бы пустыня и будет таковой, даже и Христос не говорил, что следует делиться плодами наших трудов с лентяями и с этим сопляком Педро Терсеро. Он еще осмеливается о чем-то вякать на моей земле, я ему не пустил пулю в лоб лишь потому, что очень уважаю его отца и в какой-то степени обязан жизнью его дедушке, но я предупредил его, что, если увижу слоняющимся здесь, я сотру его в порошок, ружье при мне».

Клара не участвовала в разговоре. Она занималась тем, что приносила и уносила тарелки и краем глаза наблюдала за дочерью, но убирая супницу с остатками чечевицы, услышала последние слова своего мужа.

— Ты не можешь помешать тому, чтобы мир менялся, Эстебан. Если не Педро Терсеро Гарсиа, то придет другой, кто принесет в Лас Трес Мариас новые идеи.

Эстебан Труэба стукнул тростью по супнице, которую его жена держала в руках, супница упала, а содержимое вылилось на пол. Бланка вскочила в ужасе. Впервые она видела отца, настроенного против Клары, и подумала, что мать снова войдет в один из своих лунатических трансов и станет вылетать через окно; но ничего подобного не произошло. Клара собрала осколки разбитой супницы с обычным спокойствием, делая вид, что не слышит грубостей, которые так и вырывались изо рта Эстебана. Подождала, когда он кончит брюзжать, пожелала ему доброй ночи, нежно поцеловав в щеку, и вышла, уводя с собой за руку Бланку.

Бланка не беспокоилась из-за того, что Педро Терсеро нет. Все дни она ходила к реке и ждала. Она знала, что весть о ее возвращении в деревню рано или поздно дойдет до юноши и он услышит зов любви, где бы ни находился. Так и случилось. На пятый день она увидела, как какой-то оборванец в изношенном зимнем пончо и в широкополом сомбреро тащит за собой осла, нагруженного кухонной утварью, чугунными горшками, медными чайниками, огромными эмалированными кастрюлями, половниками всех размеров и погремушкой, извещающей о его приближении заранее, минут за десять. Он напоминал жалкого старца, одного из тех грустных путников, что бродят по провинции со своим нехитрым товаром. Он остановился перед ней, снял шляпу, и тогда она увидела прекрасные черные глаза, сияющие из-под косматой гривы. Осел встал и, отдыхая от звука гремящих котелков, стал щипать траву, пока Бланка и Педро Терсеро утоляли свой голод и жажду, накопившиеся за столько месяцев молчания и разлуки, катаясь по камням и траве и стеная словно в отчаянии. Потом сели обнявшись в прибрежных камышах. Среди стрекота стрекоз и кваканья лягушек она рассказала ему, как запихивала в туфли кожуру бананов и промокательную бумагу, чтобы вызвать лихорадку, как глотала молотый мел, вызывающий кашель, чтобы убедить монахинь, будто отсутствие у нее аппетита и бледность являются верными симптомами туберкулеза.

— Я хотела быть с тобой! — сказала она, целуя его в шею.

А Педро Терсеро рассказал о том, что происходит в мире и в стране, о далекой войне, которая охватила половину человечества, уничтожая его металлом, рассказал о смертельной агонии людей в концентрационных лагерях, о толпах вдов и сирот, о рабочих Европы и Северной Америки, где уважают их права, потому что высокая смертность среди них в предыдущие десятилетия вызвала к жизни более справедливые государственные законы, как и велит Бог, и правители не крадут сухое молоко у тех, кому оно предназначается.

— Последними, кто узнаёт о том, что происходит, оказываемся мы, крестьяне, мы не знаем, что совершается в других местах. Твоего отца здесь ненавидят. Но испытывают такой страх, что не способны противостоять ему. Понимаешь, Бланка?

Она понимала, но в эти минуты единственное, что ее занимало, был запах свежего зерна, исходящий от него, который она вдыхала, ей приятно было касаться языком его ушей, запускать пальцы в густую бороду, слышать стоны влюбленного. И еще — она боялась за него. Она знала: не только ее отец пустил бы обещанную ему пулю в лоб, но любой из хозяев этого края с удовольствием сделал бы то же самое. Бланка напомнила Педро Терсеро о руководителе социалистов, который два года тому назад ездил по этим местам на велосипеде, оставляя в имениях листовки и объединяя крестьян, пока его не схватили братья Санчес, — они забили его палками и повесили на телеграфном столбе у перекрестка дорог, чтобы все могли его видеть. Там он провисел целый день и целую ночь, качаясь на ветру, пока не приехала конная жандармерия и не сняла его. Чтобы скрыть виновников преступления, в нем обвинили индейцев из резервации, хотя все знали, что это — мирные люди, которые и курицы не тронут, не то что человека. Но братья Санчес откопали погребенного и снова повесили его труп, и это уже было слишком, это уже нельзя было приписать индейцам. Однако правосудие и тут не осмелилось вмешаться, и смерть социалиста вскоре была забыта.

— Тебя могут убить, — обнимая его, говорила Бланка.

— Я буду беречься, — успокоил ее Педро Терсеро. — Я не должен долго оставаться в одном селении. И поэтому я не смогу видеть тебя каждый день. Жди меня на этом самом месте. Я стану приходить всякий раз, как выдастся случай.

— Я люблю тебя, — говорила она, рыдая.

— Я тоже.

Они снова обнялись с ненасытным пылом, присущим их возрасту; а осел все время продолжал жевать траву.

Бланка выворачивалась как могла, чтобы только не возвращаться в коллеж, она вызывала рвоту горячим рассолом, понос — зелеными сливами и одышку, туго затягиваясь поясом, ремнем от подпруги, пока не убедила всех, что действительно больна. Она так хорошо имитировала симптомы различных болезней, что могла бы провести целый консилиум врачей, да и сама уверилась в том, что очень больна. Каждое утро, просыпаясь, она мысленно анализировала состояние своего организма, прислушивалась, где у нее болит и какая новая немочь ее мучит. Она научилась пользоваться любым случаем, чтобы чувствовать себя больной, превращая малейшее недомогание в агонию. Клара считала, что самым лучшим для здоровья ей было бы занять руки, и поэтому стала лечить дочь работой. Девушка должна была рано вставать наравне с другими, мыться холодной водой и заниматься делами: преподавать в школе, шить в мастерской и выполнять все обязанности в лазарете, начиная с умения ставить клизмы до накладывания швов, не жалуясь ни на обмороки при виде крови, ни на холодный пот, когда нужно было убрать рвоту. Старый Педро Гарсиа, которому было уже около девяноста лет и он едва таскал ноги, разделял убеждение Клары в том, что руки даны для того, чтобы ими что-то делать. Случилось так, что однажды, когда Бланка жаловалась на ужасную головную боль, он позвал ее и без разговоров положил ей в подол кусок глины. В тот вечер он научил ее формовать глину для кухонной посуды, и девушка позабыла о своих болезнях. Старик не знал, что научил Бланку тому, что позже станет ее единственным средством к существованию и ее утешением. Он показал ей, как вращать гончарный круг ногой и одновременно лепить руками из мягкой глины посуду и кувшины. Но очень скоро Бланка открыла для себя, что лепить что-нибудь полезное для повседневности ей скучно, и гораздо приятнее создавать в миниатюре особый мир домашних животных и людей разных профессий: плотников, прачек, кухарок, с предметами их мастерства и в окружении всяческой утвари.

— Да это ни на что не годится, — сказал Эстебан Труэба, когда увидел дело рук своей дочери.

— Давай поищем им применение! — подсказала Клара.

Так они вспомнили о Рождестве. Бланка стала лепить фигурки для рождественских яслей, не только волхвов и пастухов, но и множество людей разных профессий и всякого рода животных, верблюдов и зебр Африки, игуан Америки и тигров Азии — не принимая во внимание, что таких и не бывало в рождественских сказаниях. Потом она стала лепить фигурки животных, которых придумала сама, присоединяя к половине слона половину крокодила, не подозревая, что создает из глины то же, что делала иглой и нитками ее тетя Роза, которую она не знала и которая вышивала гигантскую скатерть; а Клара размышляла над тем, что если безумства в семье повторяются, то должна существовать и генетическая память, которая мешает им кануть в забвение. Разнообразные персонажи Рождества, сотворенные руками Бланки, превратились в сувениры. Она даже вынуждена была научить своему искусству двух девушек в помощь себе — просьб стало так много, что она не успевала справляться; в том году все хотели получить к Рождеству хоть одну фигурку, особенно потому еще, что это было бесплатно. Эстебан Труэба заявил, что эта «глиняная мания» хороша для развлечения сеньориты, но если она превратится в коммерцию, то имя Труэба, к его стыду и позору, будет стоять рядом с торговцами, продающими гвозди в скобяных лавках или жареную рыбу на рынках.

Встречи Бланки и Педро Терсеро были редкими, но тем более пылкими. За эти годы Бланка привыкла к долгому терпению и неожиданностям, примирилась с мыслью, что они всегда будут любить друг друга тайком, и перестала лелеять мечту о замужестве и жизни с Педро Терсеро в одном из кирпичных домиков ее отца. Иногда проходили недели, а она не знала ничего о Педро, но неожиданно в имении появлялся почтальон на велосипеде, евангелический священник с Библией под мышкой или цыган, говорящий на каком-то диковинном наречии, и все они, такие безобидные, спокойно проходили, не вызывая подозрений, мимо неусыпного взгляда хозяина. Она узнавала его по его черным глазам. Бланка была не одинока: все крестьяне в Лас Трес Мариас и многие крестьяне соседних имений тоже ждали его. С тех пор как юношу стали преследовать хозяева, он приобрел славу героя. Все старались приютить его на ночь, женщины ткали ему пончо и вязали носки для зимы, а мужчины хранили для него лучшую водку и лучшее вяленое мясо. Его отец Педро Сегундо Гарсиа подозревал, что сын нарушает запрет Труэбы, и угадывал следы, которые он оставлял на своем пути. Он раздваивался между любовью к сыну и своим долгом управляющего имением. Кроме того, он боялся узнать его, и того, что Эстебан Труэба прочитает это на его лице, но втайне испытывал радость, приписывая именно сыну некоторые странные вещи, которые происходили в деревне. Он не догадывался о том, что появление его сына связано с прогулками Бланки на реку, — для него подобная мысль была невозможной.

Он никогда не говорил о Педро, кроме как в кругу семьи, но гордился им и предпочитал видеть его изгнанником, чем одним из многих, кто сажает картошку, собирая жалкий урожай. Когда он слышал, как напевают песни о курицах и лисах, он улыбался, думая, что сын завоевал больше сторонников своими балладами, чем листовками социалистической партии, которые неустанно распространял.

Загрузка...