Глава 4 ВРЕМЯ ДУХОВ

В возрасте, когда большинство детей еще пребывает в пеленках или ползает на четвереньках, бормоча несуразности и пуская слюни, Бланка напоминала разумного лилипута, ходила, хоть и спотыкаясь, но на своих ногах, говорила правильно и ела самостоятельно, ведь мать с самого начала обращалась с ней как со взрослой. У нее уже были все зубы, ей нравилось открывать шкафы, переворачивая в них все вверх дном, когда семья решила провести лето в имении Лас Трес Мариас, о котором Клара пока только слышала. В начальную пору жизни любопытство Бланки было сильнее ее инстинкта самосохранения, и Ферула глаз с нее не спускала: не дай Бог, упадет со второго этажа, или заберется в печь, или проглотит мыло. Мысль поехать в деревню с девочкой казалась ей опасной, нелепой, бессмысленной, так как Эстебан мог все устроить в Лас Трес Мариас сам, а они бы могли наслаждаться плодами цивилизации в столице. Но Клара была в восторге от предстоящей поездки. Деревня представлялась ей романтичной, ведь она, как говорила Ферула, никогда не была в хлеву. Семья готовилась к путешествию две недели, даже более; дом наполнился ящиками, корзинами, чемоданами. Они закупили в поезде целый вагон. Ехали с огромным багажом и прислугой, которую Ферула посчитала нужным взять с собой, а кроме того, с клетками, потому что Клара не хотела оставить птиц, с ящиками для Бланки, полными механических клоунов, керамических фигурок, тряпочных животных, балерин на веревочках и говорящих кукол — куклы путешествовали со своими собственными нарядами, своими экипажами и посудой. Наблюдая всю эту беспорядочную, нервную кутерьму, Эстебан впервые в жизни почувствовал себя обескураженным, особенно, когда среди багажа увидел фигуру святого Антония[22] в натуральную величину, косоглазого, в сандалиях из тисненой кожи. Он смотрел на хаос, окружавший его, и раскаивался в своем решении ехать в деревню с женой и дочерью; он всегда ездил с двумя чемоданами и не понимал, зачем нужно везти столько всякой всячины и столько слуг, которые даже понятия не имеют о цели путешествия.

В Сан Лукасе они наняли три повозки и наконец, покрытые облаком пыли, напоминая цыганский табор, приехали в Лас Трес Мариас. В патио родового дома их с пожеланиями «добро пожаловать» ждали все крестьяне во главе с управляющим Педро Сегундо Гарсиа. Увидев поистине бродячий цирк, крестьяне остолбенели. Ферула взяла бразды правления в свои руки, и они стали разгружать повозки и вносить вещи в дом. Никто не обратил внимания на мальчика примерно того же возраста, что и Бланка, голого, сопливого, со вздувшимся животом и выразительными черными глазами, он смотрел так, как смотрят старики. Это был сын управляющего и звали его — в отличие от отца и деда — Педро Терсеро Гарсиа. Оставшись без присмотра в суматохе, когда нужно было разместиться, познакомиться с домом, обойти благоухающий сад, поздороваться со всеми, водрузить на алтарь святого Антония, спугнуть кур из-под кроватей, а мышей — из шкафов, Бланка разделась догола и стала бегать вместе с Педро Терсеро. Они играли среди тюков, лазали под столы и стулья, обслюнявили друг друга поцелуями, жевали один и тот же кусок хлеба, облизывали сопли, вымазались какашками и, наконец, уснули, обнявшись, под обеденным столом. Там в десять часов вечера их и нашла Клара. Уже несколько часов их искали с факелами, крестьяне прочесали берег реки, обыскали амбары, фермы и конюшни, Ферула молилась святому Антонию, Эстебан, зовя их, потерял голос, и сама Клара напрасно взывала к своим способностям провидицы. Когда их нашли, мальчик лежал спиной на полу, а Бланка уткнулась головой в раздутый живот своего нового друга. В том же положении их найдут много лет спустя, к несчастью для обоих — всю жизнь им придется расплачиваться за свою неосторожность.

С первого же дня Клара поняла, что ее место именно в Лас Трес Мариас и, как она записала в своих дневниках, почувствовала, что наконец нашла свое предназначение в этом мире. На нее не произвели никакого впечатления ни кирпичные дома имения, ни школа, ни обилие съестных припасов, но ее способность видеть невидимое помогло мгновенно ощутить недоверие, страх и злобу работников, различить голоса, что стихали, когда крестьяне замечали ее; все это позволило ей разгадать иные черты характера и узнать прошлое своего мужа. Тем не менее хозяин переменился. Все видели, что он перестал ходить в «Фаролито Рохо», покончил с ночными кутежами, с петушиными боями, спорами, перестал по малейшему поводу впадать в ярость, а главное — охотиться в полях на девушек. Все эти перемены приписывали влиянию Клары. Со своей стороны, она тоже изменилась. Она избавилась от обычной вялости, перестала находить все милым и, казалось, излечилась от порока разговаривать с невидимыми существами и передвигать предметы. Вставала на заре вместе с мужем, завтракали они вместе, затем он отправлялся наблюдать за полевыми работами. Ферула занималась домом, прислугой, привезенной из столицы и не привыкшей к неудобствам и мухам, а также Бланкой. Клара делила с Ферулой заботы по швейной мастерской, магазинчику и школе — там она основала свою штаб-квартиру, где пропагандировала применение новейших средств против чесотки и блох, вникала в тайны букваря, обучала детей песенке «У меня есть дойная коровушка», женщин — кипятить молоко, лечить понос и отбеливать белье. В сумерки до возвращения мужчин с полей, Ферула собирала крестьянских жен и детей на молитву. Они приходили скорее из уважения к ней, чем из-за веры; в такие минуты старая дева вспоминала о том времени, когда она ходила к бедным. Клара ждала, когда ее золовка кончит «Отче наш» и «Аве Мария», и тогда вдалбливала в головы женщин лозунги, что слышала от матери, когда та приковывала себя цепями к железной изгороди конгресса. Женщины слушали ее улыбчиво и стыдливо по той же причине, по какой молились с Ферулой: чтобы не огорчить хозяйку. Но страстные речи Клары казались им бредом сумасшедшей. «Никто никогда не видел ни одного мужчину, который не бил бы свою жену; если он ее не лупит, значит не любит и не настоящий он мужчина; где это видано, чтобы заработанное мужчиной или то, что дает земля или несут куры, принадлежало бы и мужу и жене, ведь он же глава всему; где это видано, чтобы женщина могла делать то же, что и мужчина, если ей на роду написано другое, донья Кларита», — твердили они. Клара приходила в отчаяние. Крестьянки подталкивали друг друга локтями и робко улыбались беззубыми ртами и глазами, их лица были в морщинах от солнца и тяжелой работы. Они заранее знали, что если у них возникнет дикая мысль послушаться советов хозяйки, то мужья зададут им хорошую трепку. И заслуженно, конечно, — соглашаясь с ними, говорила Ферула. Вскоре Эстебан узнал, чем заканчиваются молитвы, и рассвирепел. Впервые он рассердился на Клару, и впервые она видела мужа в приступе бешенства. Эстебан вопил как безумный, носился по залу и бил кулаками по мебели, кричал, что если Клара собирается идти по стопам своей матери, то найдется такой мужчина, который сумеет отбить у нее охоту произносить речи перед крестьянами, что он категорически запрещает любые собрания и что он — не марионетка, которого жена может выставить на посмешище. Клара позволила ему орать и стучать кулаками, пока ей это не наскучило, а потом, в рассеянности, в какой часто пребывала прежде, спросила, не мог бы он не кричать.

Каникулы растянулись, и собрания в школе продолжались. Кончилось лето, и осень, разукрасив багрецом и золотом поля, преобразила пейзаж. Настали холодные дни, зачастили дожди, зачавкала глина под ногами, а Клара все не выказывала желания вернуться в столицу, хотя Ферула, которая терпеть не могла деревню, упорно твердила об отъезде. Летом она жаловалась на жару, надоевшую даже мухам, на пыль в патио и в доме, словно они жили в шахте, на грязную воду в ванной, где душистое мыло превращалось Бог знает во что, на летающих тараканов, которые забивались в простыни, на мышей и муравьев, на пауков, по утру сучащих лапками в стакане воды на ночном столике, на нахалок-кур, которые несли яйца в туфлях и оставляли экскременты на белоснежном белье в шкафах. Когда настала осень, Ферула нашла новые ужасные причины жаловаться: мокрая грязь в патио, короткие дни, когда в пять часов темнеет и нечем заняться, только ожидаешь долгую одинокую ночь, ветер и простуда, с которой она сражалась эвкалиптовыми примочками, постоянная опасность того или иного заражения. Она была сыта по горло всем этим, и радовала ее только Бланка, — правда, та напоминала людоеда, как говорила Ферула. Бланка всегда и всюду была только с этим чумазым, дурно воспитанным мальчиком, с Педро Терсеро, бегала с перемазанным лицом и коленками, покрытыми струпьями. «Послушайте, как она говорит, прямо как индеец, — ворчала Ферула, — я устала вылавливать вшей из ее головы и смазывать зеленкой болячки». Несмотря ни на что, Ферула сохраняла свое несгибаемое достоинство, аккуратную прическу, накрахмаленную блузку и связку ключей у пояса, от нее никогда не пахло путом, она никогда не чесалась и всегда источала тонкий запах лаванды и лимона. Ничто, казалось, не может вывести ее из себя. Но вот однажды она почувствовала, как что-то кольнуло ее в спину. Да так сильно, что Ферула не смогла удержаться и словно бы ненароком почесалась, но это не помогло. Тогда она пошла в ванную и сняла корсет, который носила всегда. И лишь только она ослабила шнуровку, как на пол упала перепуганная мышь; все утро та безуспешно пыталась проползти между твердыми косточками корсета и женским телом. Впервые в жизни Ферула утратила над собой контроль. На ее крики сбежались все домашние — Ферула, бледная от ужаса, все еще полураздетая, истошно кричала и дрожащим пальцем показывала на маленького грызуна, а упавшая мышь пыталась встать на лапки.

Эстебан сказал, что это климакс и не стоит обращать на Ферулу внимание. Не сильно обеспокоились и при другом нелепом происшествии. Это случилось в день рождения Эстебана. Воскресенье выдалось солнечным, и в доме царила суматоха — в Лас Трес Мариас впервые с той поры, когда донья Эстер была девочкой, собирались устроить праздник. Пригласили родственников и друзей из столицы, и всех землевладельцев округи, не забыли позвать и именитых людей селения. К банкету стали готовиться за неделю: зажарили в патио половину коровьей туши, приготовили пирог с почками, жаркое из кур, кушанья из кукурузы, торт из белой муки и плодов лукумо,[23] достали лучшие вина своего урожая. В полдень в экипажах и верхом приехали гости, и большой дом наполнился разговорами и смехом. Феруле понадобилось сбегать в уборную, одну из тех просторных уборных в доме, где посередине комнаты, в окружении белой керамической пустыни, стоял стульчак. Она устроилась в этом уединенном местечке как на троне, и вдруг открылась дверь и вошел один из гостей, не кто иной, как алькальд[24] селения, слегка повеселевший после аперитива, он расстегивал брюки. Увидев сеньориту, он остолбенел от смущения и неожиданности, и единственное, что пришло ему в голову, это с кривой улыбкой пересечь всю комнату, протянуть руку и поздороваться с легким поклоном.

— Соробабель Бланко Хамасмье, к Вашим услугам, — представился он.

«Боже! Как можно жить среди таких мужланов! Если вы так хотите, оставайтесь в этом чистилище дикарей, а что до меня, то я возвращаюсь в город, я хочу жить по-христиански, как всегда и жила», — воскликнула Ферула, когда, отрыдав, смогла говорить об этом случае. Но не уехала. Она не хотела расставаться с Кларой, она стала обожать даже сам воздух, которым та дышала и, хотя теперь уже не купала ее и не спала рядом с ней, но постоянно тысячей мелочей выказывала ей свою нежность — в этом состоял весь смысл ее существования. Ферула, столь мало любезная и столь строгая к себе самой и к другим, была нежной и веселой с Кларой и иногда с ее дочерью Бланкой. Только с Кларой позволяла она себе роскошь уступать своему безграничному желанию служить и нравиться; только ей могла поверять, даже если это и делалось с тайным умыслом, самые сокровенные порывы своей души. В течение долгих лет одиночества и печали Ферула, по природе эмоциональная, постепенно все свои чувства превратила в глубокие страсти, которые захватили ее полностью. Она не была рождена для мелких волнений, благотворительных дел, тусклой любви, для светской любезности или повседневного почтения. Она была одним их тех существ, что рождаются для величия в единственной любви, для всесжигающей ненависти, для страшной мести и самого возвышенного самоотречения. Ее призванием была романтика, но судьба ее оказалась серой и скучной, ей выпало большую часть жизни провести в комнате больной матери, в неискренних исповедях, в жалких домах бедняков, где эта высокая, пышнотелая женщина с горячей кровью, созданная для материнства, для страсти и горения, мало-помалу угасла.

Ей было уже сорок пять лет; она никогда не забывала, что она из знатного рода морисков,[25] и всегда следила за собой: волосы были черными и шелковистыми, только с одной седой прядью надо лбом, тело — сильным и крепким, походка — прямой, но, тем не менее, от затворнической жизни она выглядела намного старше. У меня есть снимок Ферулы, сделанный в день рождения Бланки. Это фотография коричневого цвета, поблекшая от времени, но все же четкая. На снимке — великолепная матрона со скорбной улыбкой на лице, выдающей ее внутреннюю трагедию. Возможно, годы, прожитые рядом с Кларой, были в ее жизни единственно счастливыми, ведь близко сойтись она смогла только с ней. Только Кларе поверяла она свои чувства, ей посвятила она всю себя — всю свою жертвенность и преклонение. Однажды Ферула даже призналась в этом Кларе, и та записала в дневнике, что Ферула любит ее гораздо больше, чем она того заслуживает, и сама она не способна на такую любовь. Именно из-за своей не знающей меры любви Ферула и не захотела покинуть Лас Трес Мариас; не уехала даже тогда, когда началось нашествие термитов — сперва они появились в конюшне, а вскоре пожрали всю кукурузу, пшеницу, синюю люцерну и чудоцвет. Их опрыскивали бензином, их поджигали, но они появлялись в еще большем количестве. Деревья мазали известью, но термиты, не останавливаясь ни на миг, ползли вверх по стволам — они не щадили ни груши, ни яблони, ни апельсиновые деревья; заползали в огород, поедали дыни, проникали на ферму, и молоко становилось горьким — по утрам в нем плавали маленькие черные трупы. Они пролезали в курятники и пожирали цыплят, оставляя лишь груды перьев и жалкие косточки. Термиты проникли в дом, заползли в кладовую; все продукты съедались ими моментально. Педро Сегундо Гарсиа сражался с ними огнем и водой, он закопал губки, пропитанные пчелиным медом, чтобы они, привлеченные лакомством, поползли бы на мед, и он убил бы их наверняка; но все было напрасно. Эстебан Труэба уехал в поселок и вернулся с пестицидами, какие только смог найти: в жидком виде, порошках, пилюлях — и разбросал их повсюду, овощи стало невозможно есть: болели животы; но термиты все множились и множились, и с каждым днем все больше наглели. Эстебан снова поехал в поселок и отправил телеграмму в столицу. Три дня спустя с поезда сошел мистер Браун, низенький американец с таинственным чемоданом в руках. Эстебан представил его в Лас Трес Мариас как агротехника и эксперта по борьбе с насекомыми. Освежившись кувшином вина с фруктами, мистер Браун открыл чемодан. Извлек целый арсенал никогда невиданных инструментов, потом поймал термита и стал тщательно наблюдать его под микроскопом.

— Что вы так долго рассматриваете его, мистер, разве они не все одинаковые? — спросил Педро Сегундо Гарсиа.

Гринго ничего не ответил. Пока он распознавал вид насекомых, образ жизни, их местонахождение, изучал их привычки и даже их тайные намерения, — прошла целая неделя. Термиты за это время стали заползать в кровати детей, съели все съестные припасы на зиму и начали нападать на лошадей и коров. Тогда мистер Браун изрек, что термитов необходимо окуривать изобретенным им средством, которое стерилизует самцов, и те перестают размножаться, а потом их следует опрыскать другим ядом, тоже изобретенным им самим, от которого умрут самки, и это, несомненно, покончит с вредителями.

— Сколько же на это потребуется времени? — спросил Эстебан Труэба, от нетерпения он начал приходить в ярость.

— Скоро они съедят даже людей, мистер, — сказал Педро Сегундо Гарсиа. — Если вы позволите, хозяин, я позову своего отца. Уже три недели он твердит мне, что знает средство от термитов. Возможно, это стариковская дурь, но можно бы и попробовать.

Позвали старого Педро Гарсиа. Тот пришел, едва передвигая ноги, такой черный, низенький и беззубый, что Эстебан вздрогнул, воочию увидев неумолимость времени. Старик, держа сомбреро в руке, смотря в пол и жуя воздух голыми деснами, выслушал хозяина. Потом попросил белый платок, — Ферула достала его из шкафа Эстебана, — вышел из дома, пересек патио и в сопровождении всех обитателей дома и приезжего иностранца, презрительно улыбавшегося: «О! эти варвары, Oh God!», отправился прямо в сад. С большим трудом старик присел на корточки и стал собирать термитов. Когда набралась горсть, он бросил их в платок, завязал узел и положил его в сомбреро.

— Я укажу этим термитам дорогу, а они укажут остальным, — сказал он.

Старик сел на коня и медленно поехал, бормоча колдовские заклинания и наставления термитам, и вскоре скрылся из виду. Гринго сел на землю и принялся хохотать, как сумасшедший, пока Педро Сегундо Гарсиа не встряхнул его.

— Лучше смейтесь над своей бабушкой, мистер, этот старик мой отец, — предупредил он.

Педро Гарсиа вернулся под вечер. Медленно спешился, сказал хозяину, что направил термитов в сторону шоссе, и ушел домой. Он устал. На следующее утро термитов не оказалось на кухне, не было их и в кладовой, и в амбаре, и в конюшне, и в курятниках, вышли на пастбища, дошли до реки, осмотрели все вокруг и не нашли ни одного, даже в качестве образчика. Агротехник схватился за голову.

— Объясните мне, как это делается! — восклицал он.

— Нужно поговорить с ними, мистер. Скажите им, чтобы уходили, что здесь они мешают, и они поймут, — объяснил старик Педро Гарсиа.

Клара была единственной, кто нашел такой способ естественным. А Ферула воспользовалась случаем, чтобы сказать о яме, в которой все они сидят, где нет ничего человеческого, где нет места ни Божеским законам, ни передовой науке, что в один прекрасный день они все начнут летать на метле; но Эстебан Труэба приказал ей замолчать, он не хотел, чтобы в голове его жены опять появились «новые идеи». В последние дни Клара вернулась к своим чудным занятиям, к разговорам с призраками и часами записывала в тетрадях события их жизни. Когда она утратила интерес к школе, к швейной мастерской и женским митингам и вновь стала расценивать все как очень милое, все поняли, что она снова в положении.

— Это по твоей вине! — кричала Ферула брату.

— Надеюсь, — отвечал он.

Скоро стало ясно: Клара не в состоянии переносить беременность в деревне и не сможет рожать в поселке, поэтому решили вернуться в столицу. Это несколько утешило Ферулу, которая поначалу воспринимала беременность Клары как личное оскорбление. Она уехала с большей частью багажа и прислугой раньше семейства: подготовить к приезду Клары «великолепный дом на углу». Несколько дней спустя Эстебан с женой и дочерью вернулся в город и снова оставил Лас Трес Мариас под надзором Педро Сегундо Гарсиа. Тот уже давно превратился в управляющего, хотя преимуществ от этого у него не стало больше, а только появилось гораздо больше забот.


Поездка из Лас Трес Мариас в столицу подорвала силы Клары. Я видел, что с каждым днем она становится все бледнее, появляются темные круги под глазами и возвращается астма. От тряски на лошадях, а потом в поезде, от дорожной пыли и головокружения она слабела на глазах, а я почти ничем не мог ей помочь, ведь когда ей становилось плохо, она предпочитала, чтобы с ней не разговаривали. Когда мы выходили из вагона, я поддерживал ее, так у нее ослабели ноги.

— Кажется, я сейчас взлечу, — сказала она.

— Только не здесь! — вскричал я в ужасе, представив, что она полетит поверх голов пассажиров, столпившихся на перроне.

Но она имела в виду не полет как таковой, а лишь желание очутиться там, где она почувствовала бы себя уютнее, избавилась от тяжести и от невероятной усталости, которая накопилась в ее теле. Она опять надолго замолчала, кажется, это продолжалось несколько месяцев. Она снова стала пользоваться грифельной дощечкой, как во время своей первой немоты. Но в этот раз я не обеспокоился, я полагал, что, родив, она снова станет «нормальной», как это случилось после рождения Бланки. С другой стороны, я понимал, что молчание для моей жены — последняя возможность спастись, а не заболевание мозга, как полагал доктор Куэвас. Ферула заботилась о ней так же навязчиво, как прежде ухаживала за нашей матерью, обращалась с ней так, точно она — беспомощный инвалид, не позволяла ей оставаться одной и перестала заботиться о Бланке; та плакала дни напролет, потому что хотела вернуться в Лас Трес Мариас. Клара бродила по дому как тень, располневшая и молчаливая, с буддийским равнодушием ко всему, что ее окружало. На меня она почти не смотрела, проходила мимо, точно я был мебелью; когда я заговаривал с ней, продолжала витать в облаках, словно не слышала меня или не узнавала.

Мы перестали спать вместе. Безделье и бездумная атмосфера, которой дышали в доме, действовала мне на нервы. Я старался чем-то заняться, но тщетно: я постоянно был в плохом настроении. Каждый день я уходил из дома надолго. Начал посещать Торговую биржу и часами изучал скачки курса международных ценных бумаг, стал вкладывать капитал в создание разных обществ, в импорт. Много времени проводил в Клубе. Стал интересоваться политикой и ходить в спортзал, где гигантских размеров тренер заставлял меня развивать мускулы, о существовании которых я даже не подозревал. Мне порекомендовали делать массаж, но мне это не понравилось: противно, когда тебя касаются чужие руки. И ничто не могло заполнить мой день, мне было неуютно и скучно, хотелось вернуться в деревню, но я не осмеливался оставить дом, которому, ясно же, необходим был мужчина — единственный разумный человек среди этих истеричных женщин. Кроме того, я беспокоился о Кларе. У нее вырос чудовищный живот, ходила она с огромным трудом. Она стыдилась теперь раздеваться при мне, но ведь она была моей женой, и я не собирался терпеть того, чтобы она стеснялась меня. Я помогал ей принимать ванну, одеваться, если только Ферула не опережала меня, и чувствовал бесконечную жалость к ней, такой маленькой, трогательной, с этим чудовищным брюхом. По ночам, страдая бессонницей, я думал, что она может умереть при родах, и уединялся с доктором Куэвасом посоветоваться, как ей можно помочь. Я соглашался с ним, что лучше повторить кесарево сечение; но не хотел отправлять ее в клинику, а доктор отказывался делать еще одну подобную операцию в столовой нашего дома. Говорил, на дому такую операцию делать нельзя, но в те времена в больницах были сплошные эпидемии, в них чаще умирали, чем выздоравливали.

Однажды, незадолго до родов, Клара вышла неожиданно из своего браминского убежища и снова заговорила. Ей захотелось чашку шоколада и чтобы я погулял с ней. Сердце мое екнуло. Весь дом наполнился весельем, мы раскупорили шампанское, я велел поставить во все вазы свежие цветы, ей я принес камелии, ее любимые цветы, усыпал ими всю комнату, но у нее начался приступ астмы, и прислуга тотчас унесла их. Я побежал на улицу еврейских ювелиров и купил бриллиантовую брошь. Клара от всего сердца поблагодарила меня, нашла подарок очень милым, но я ни разу не увидел эту брошь на ней. Думаю, она положила ее неведомо куда и затем забыла о ней, как почти о всех драгоценностях, что я покупал ей за долгую нашу совместную жизнь. Я позвал доктора Куэваса, тот явился под предлогом выпить чаю, в действительности же он пришел осмотреть Клару. Он пошел с ней в ее комнату, а потом сказал мне и Феруле, что она, кажется, вылечилась от своего психического расстройства, но нужно подготовиться к тяжелому разрешению от бремени, потому что ребенок очень большой. В этот момент в гостиную вошла Клара и, должно быть, услышала последнюю фразу доктора.

— Все будет хорошо, не волнуйтесь, — сказала она.

— Надеюсь, на этот раз будет мальчик, и мы назовем его моим именем, — пошутил я.

— И не один, а двое, — ответила Клара. И добавила: — Близнецов будут звать Хайме и Николас.

Для меня это было уже слишком. Взорвался я, наверное, из-за того, что в последние месяцы многое подавлял в себе. Я рассвирепел, сказал, что это имена каких-то иностранных торговцев, что еще никого не называли так ни в нашей семье, ни в ее, что по крайней мере одного сына следует назвать Эстебан, как меня и моего отца, но Клара объяснила, что одинаковые имена только путают все в ее дневниках, и твердо стояла на своем. Чтобы напугать, устрашить ее, я разбил кулаком фарфоровую вазу, которая, по-моему, была последней из вещей, оставшихся от моего прадедушки, но Клара не выказала никакого огорчения, а доктор Куэвас улыбнулся, склонившись над чашкой чая, и это меня еще больше разозлило. Я вышел, хлопнув дверью, и отправился в Клуб.

Этим вечером я напился. И отчасти потому, что чувствовал в этом необходимость, отчасти из мести — отправился в публичный дом, который носил громкое название. Я хочу повторить: я не большой любитель падших женщин и только, когда мне доводилось подолгу жить одному, я посещал публичные дома. В тот день я поссорился с Кларой, разозлился, энергия клокотала во мне, и само собой получилось, что я отправился в бордель. «Христофор Колумб» в те годы процветал, но его еще не знали во всем мире, — это позже он появится на картах английских судоходных компаний и в туристических путеводителях, и его будут снимать телевизионщики. Я вошел в зал, обставленный французской мебелью с изогнутыми ножками; меня встретила матрона, имитируя парижский акцент, она предложила мне для ознакомления прейскурант и тут же спросила, имею ли я в виду кого-либо конкретно. Я ответил, что мой опыт ограничивался «Фаролито Рохо» и жалкими борделями шахтеров на севере, так что любая молодая женщина меня вполне устроит.

— Вы мне нравитесь, месью, — сказала она. — Я вам приведу лучшую девочку в этом доме.

И вот появилась женщина, одетая в узкое платье из черного атласа, которое лишь подчеркивало ее пышные формы. Волосы были зачесаны на одну сторону, — это мне никогда не нравилось, — от нее исходил запах мускуса, который был крепким, как стон.

— Рада вас видеть, хозяин, — поздоровалась она, и только тут я ее узнал: голос был единственным, что не изменилось в Трансито Сото.

Взяв за руку, она провела меня в комнату, мрачную как могила — окна были закрыты темными плотными занавесями, так что ни единый луч света с улицы не проникал сюда. Эта комната казалась великолепной в сравнении с грязными каморками «Фаролито Рохо». Я снял с Трансито черное атласное платье, распустил ее ужасную прическу и увидел, как за эти годы она выросла, пополнела и похорошела.

— Ты и впрямь далеко пошла, — сказал я.

— Благодаря вашим пятидесяти песо, хозяин. Они пригодились, чтобы начать, — ответила она. — Теперь я могу вернуть вам долг с учетом инфляции.

— Лучше ты отработаешь их мне, Трансито, — засмеялся я.

Наконец я снял с нее юбки — от худенькой девушки с выступающими коленями и локтями, которая работала в «Фаролито Рохо», почти ничего не осталось, разве что ее неутомимость и хриплый птичий голос. Волосы на теле были выбриты, а кожа протерта лимоном и медом, — как она мне объяснила, для того чтобы была мягкой и белой, словно у ребенка. Ногти накрашены; пупок окружала татуировка в виде змеи, которую она могла, двигая лишь животом, собирать в круги. Демонстрируя умение сворачивать змею кругами, она одновременно рассказывала о своей жизни.

— Если бы я осталась в «Фаролито Рохо», что было бы со мною, а, хозяин? Уже была бы беззубой старухой. Моя профессия быстро старит, нужно беречься. И это при том, что я не уличная девка! Мне панель никогда не нравилась, очень опасно. На улице нужна защита сутенера, иначе очень рискуешь. Никто тебя не уважает. Но стоит ли давать мужчине то, что тебе так дорого? В этом смысле женщины очень глупы. Горемыки. Им нужен мужчина, чтобы чувствовать себя уверенно, и они не понимают, что особенно следует опасаться именно мужчин. Женщины не умеют жить для себя, им нужно жертвовать собой ради кого-то. Проститутки, хозяин, ужасно глупы, верьте мне. Всю жизнь работают на сутенера, радуются, когда он им платит, гордятся, если он хорошо одет, зубы у него золотые, на пальцах перстни, а когда он их бросает и уходит к другой, более молодой, они прощают ему это, потому что «он — мужчина». Но, хозяин, я не такая. Меня никто не содержал, и я — хоть зарежь меня — не стала бы содержать другого. Я работаю для себя и что зарабатываю, трачу как хочу. Но не думайте, что добиться этого мне было легко, ведь хозяйки борделей не любят иметь дело напрямую с женщинами, предпочитают договариваться с сутенерами. Матроны нам не помогают. Им это ни к чему.

— Но здесь тебя, кажется, ценят, Трансито. Мне сказали, что ты — лучшая девочка этого дома.

— Это так. Здесь бы все рухнуло, если бы не я, ведь я работаю как вол, — сказала она. — Остальные — хлам, хозяин. Сюда поступают только старухи, не то что раньше. А нужно сделать так, чтобы сюда приходили чиновники, которым нечего делать в полдень, молодежь, студенты. Комнаты нужно сделать просторнее, веселее, вымыть их. Вычистить все как следует! Тогда клиенты станут нам доверять и не будут бояться подцепить какую-нибудь гадость, верно? Это же свинство. Здесь никогда не убирают. Поднимите подушку — наверняка тут же вылезет клоп. Я сказала об этом мадам, но она — ноль внимания. Ей на все наплевать.

— А тебе?

— У мне — нет, хозяин! Я преотлично знаю, как сделать «Христофор Колумб» лучше. Я ведь высоко ценю женский промысел. Я не из тех, кто вечно жалуется и, когда плохо, обвиняет судьбу. Разве я не добилась здесь того, что хотела? Я — лучшая. Если удастся, я смогу создать лучший бордель в стране, клянусь вам.

Ее слова меня позабавили. Я понимал ее — ведь, бреясь, я столько раз видел в зеркале личину тщеславия, что научился узнавать его и в других.

— У меня блестящая идея, Трансито. Почему бы тебе не наладить собственное дело? Я финансирую, — воскликнул я, словно был пьян; меня увлекла мысль расширить свои коммерческие интересы.

— Нет, спасибо, хозяин, — ответила Трансито, лаская свою змею ногтем, покрытым китайским лаком. — Это не по мне. Избавиться от одного капиталиста, чтобы попасть к другому? Нужно создать кооператив и послать мадам к черту. Вы слышали о кооперативах? Будьте осторожны, смотрите, как бы ваши крестьяне не организовали в деревне кооператив. Вам бы это не понравилось. А я хочу кооператив в борделе. Тут могут работать и шлюхи, и педерасты, размах так размах. Мы сами вкладываем капитал и сами работаем. К чему нам хозяин?

Мы отдавались друг другу неистово и яростно, а ведь я в долгом плавании по тихим водам синего шелка почти забыл, что такое — животная страсть. Среди подушек и простыней, среди всего этого беспорядка, с поднятым копьем, взвинченный до обморока, я снова почувствовал себя двадцатилетним, я был в восторге от того, что обнимал эту роскошную и жадную самку, и она не жаловалась, что ее седлали, — сильная кобылица, которая может выдержать и тяжелые руки, и грубый голос, и большие ноги, и колючую бороду, и непристойные слова, сказанные шепотом на ухо, и которая не нуждается во всяких там нежностях и ухаживаниях. Потом, утомленный и счастливый, я полежал какое-то время рядом с ней, любуясь крутой линией ее бедра и дрожащей змеей.

— Мы еще увидимся, Трансито, — сказал я, расплачиваясь.

— Об этом и я говорила, помните, хозяин? — ответила она, и ее змейка замерла.

Но в действительности у меня не было желания снова видеть ее. Я бы предпочел ее забыть.

Я бы и не вспомнил об этом случае, если бы Трансито Сото не сыграла много лет спустя столь важную роль в моей жизни, — как я говорил, я не любитель проституток. Но если бы Трансито не вмешалась, чтобы спасти нас и заодно спасти наши воспоминания, эта история не была бы написана.


Через несколько дней, когда доктор Куэвас подготавливал домашних к тому, что снова придется прибегнуть к кесареву сечению, умерли Северо и Нивея дель Валье, оставив сиротами своих детей и сорок семь внуков. Клара узнала о смерти родителей раньше других — она видела их смерть во сне, но сказала об этом только Феруле, а та постаралась успокоить ее, говорила, что беременность часто вызывает плохие сны. Ферула удвоила заботу о Кларе, натирала ее миндальным маслом, чтобы не было складок на животе, смазывала пчелиным медом соски, чтобы не растрескались, добавляла ей в пищу молотую куриную скорлупу, чтобы молоко было хорошим и не портились зубы, и читала молитвы, чтобы роды оказались благополучными. Спустя два дня после вещего сна Эстебан Труэба вернулся домой раньше, чем обычно, бледный и расстроенный, и заперся с сестрой в библиотеке.

— Моя теща и тесть погибли в катастрофе, — сказал он коротко. — Я не хочу, чтобы Клара узнала об этом раньше, чем родит. Чтобы ни газет, ни радио, ни визитов — ничего! Проследи, чтобы кто-нибудь из прислуги не проговорился.

Но напрасно было воздвигать стену молчания вокруг Клары. Этой ночью она снова видела во сне, что ее родители идут по луковому полю и что Нивея без головы — так она узнала всю правду, не читая газет и не слушая радио. Проснулась она очень взволнованная и попросила Ферулу помочь ей одеться — она должна была выйти из дому искать голову матери. Ферула побежала к Эстебану, тот послал за доктором Куэвасом, доктор, рискуя причинить вред близнецам, дал Кларе снотворное — она должна была проспать два дня, но на нее оно совершенно не подействовало.


Супруги дель Валье умерли так, как увидела это во сне Клара и как в шутку Нивея порой предрекала их общую смерть.

— В один прекрасный день мы умрем в этой адской машине, — говорила Нивея, показывая на старый автомобиль своего мужа.

У Северо дель Валье с юности была слабость к техническим новинкам. Автомобиль не был исключением. Во времена, когда все передвигались еще пешком, на повозках или велосипедах, он купил первый же автомобиль, появившийся в стране и выставленный в витрине городского центра. Это было чудо техники, перемещалось оно с убийственной скоростью: пятнадцать и даже двадцать километров в час; пешеходы смотрели на автомобиль с удивлением, а те, кто оказался на его пути и был забрызган грязью, громко ругались. Сперва против автомобиля выступали потому, что это грозило опасностью пешеходам, затем ученые стали объяснять в прессе, что человеческий организм не предназначен для того, чтобы выдерживать перемещение со скоростью двадцать километров в час, и что новое горючее, называемое бензином, может воспламениться и произвести цепную реакцию, а это уничтожит город. Церковь тоже вмешалась в конфликт. Падре Рестрепо, который после досадного эпизода с Кларой во время мессы на Страстной четверг не выпускал из поля зрения семью дель Валье, превратился в хранителя старых добрых традиции и возвысил свои галисийский голос против «amicis rerum novarum» — друзей новых вещей; эти сатанинские машины он сравнивал с огненной колесницей, на которой Илья Пророк поднялся на небо. Но Северо не обратил внимания на поднятый шум, и вскоре другие сеньоры последовали его примеру: автомобилей становилось все больше. Северо ездил на одном и том же автомобиле более десяти лет; и когда город наполнился современными машинами, которые были более скоростными и надежными, он отказывался покупать другую модель по той же причине, по какой его жена не хотела менять лошадей, пока они сами тихо не угасали от старости. На окнах «санбима» были кружевные занавески, в салоне — две хрустальные вазы — в них Нивея ставила свежие цветы; все было обшито полированным деревом и обито кожей из России, бронза блестела, как золото. Несмотря на свое британское происхождение, автомобиль был назван местным именем «Ковадонга».[26] В самом деле, он был само совершенство, за исключением того, что у него всегда отказывали тормоза. Северо гордился своим механическим чудом. Несколько раз разбирал, пытался все отрегулировать, а иной раз доверял это Великому Корнудо, механику-итальянцу, лучшему в стране. Механик обязан был своим прозвищем событию, омрачившему его жизнь. Поговаривали, что он смертельно надоел жене, и она изменила ему, хотя он этого вовремя не почувствовал, и в одну из ночей покинула его. Перед уходом она привязала рога барана, которые достала на бойне, к забору его мастерской. Утром, когда итальянец пришел на работу, его встретила стайка детей и соседи, потешающиеся над ним. Это событие, однако, ничуть не убавило его профессионального авторитета, но итальянец тоже не смог исправить тормоза «Ковадонги». Северо решил возить в автомобиле тяжелый камень, и, когда тот Останавливался на склоне, кто-нибудь нажимал на тормоз ногой, а другой в это время быстро выскакивал и подкладывал камень под переднее колесо. Вообще-то такая система была безотказной, но в это фатальное воскресенье, предопределенное судьбой, все произошло слишком быстро. Супруги дель Валье выехали, как обычно в солнечные дни, погулять в окрестностях города. Тормоза на склоне отказали, и, прежде чем Нивее удалось выскочить из машины и подложить камень или Северо сманеврировать, автомобиль покатился вниз. Северо попытался повернуть его или остановить, но автомобиль словно взбесился — он летел, не слушаясь управления, пока не врезался в грузовик с листами железа. Один из листов пробил ветровое стекло и начисто отсек голову Нивеи. Голова ее куда-то укатилась и, несмотря на то что полиция, лесники и добровольцы из местных жителей искали ее с собаками, в течение двух дней голову найти не смогли. На третий день трупы начали пахнуть, и пришлось погрести Нивею без головы.

На похороны пришла вся семья дель Валье и немыслимое число друзей и знакомых, а помимо этого, явились делегации женщин — ведь Нивея считалась тогда первой феминисткой страны; ее идеологические противники злословили: ничего страшного, что Нивея похоронена без головы, ведь ее она потеряла еще при жизни. Клара, заточенная в доме, окруженная заботливыми слугами, — с Ферулой в качестве сторожа, одурманенная транквилизаторами доктора Куэваса, на погребении не присутствовала. Она не обмолвилась ни словом, несмотря на то что знала о жуткой истории с отрезанной и ненайденной головой матери, хотя об этом ей не говорили, дабы не причинить еще большего горя. Тем не менее когда после похорон прошло несколько дней и жизнь, казалось, вернулась в привычное русло, Клара уговорила Ферулу сопровождать ее в поисках головы — Феруле не помогли ни отговоры, ни таблетки, которые она давала Кларе. Побежденная, Ферула поняла: бессмысленно утверждать, что потерянная голова ей только приснилась и что сейчас, прежде чем тревога перерастет в душевную болезнь, лучше всего помочь Кларе найти голову матери. Они подождали, чтобы ушел Эстебан. Тогда Ферула помогла ей одеться и вызвала машину. Указания, которые дала Клара шоферу, звучали неопределенно.

— Поезжайте вперед, потом я укажу вам дорогу, — сказала она, ведомая своим тайным знанием.

Выехали из города, дома теперь отстояли далеко друг от друга, вокруг виднелись холмы и небольшие долины. Свернули по указанию Клары на боковую дорогу и продолжили путь среди берез и луковых полей, пока она не распорядилась остановиться рядом с невысокими кустами.

— Здесь, — произнесла Клара.

— Не может быть! Мы страшно далеко от места происшествия, — выразила сомнение Ферула.

— А я тебе говорю, что здесь! — настаивала Клара, она с трудом, стараясь не раскачивать свой огромный живот, вышла из машины, за ней следовали золовка, бормотавшая молитвы, и шофер, не имевший ни малейшего представления о цели путешествия. Клара попыталась пролезть между кустами, но ей мешал живот.

— Будьте добры, сеньор, пролезьте туда и передайте мне голову женщины, которую вы там найдете, — попросила она шофера.

Он пролез под колючками и нашел голову Нивеи, похожую на дыню. Он взял голову за волосы и выполз с ней на четвереньках. Встал у ближайшего дерева и, пока его тошнило, Ферула и Клара очистили голову Нивеи от земли и камешков, что забились в уши, в нос и в рот, привели в порядок волосы, немного растрепавшиеся, но не смогли закрыть ей глаза. Завернули ее в платок и вернулись к машине.

— Поторопитесь, сеньор, кажется, я вот-вот рожу! — сказала Клара шоферу.

Прибыли они как раз вовремя и успели уложить Клару в постель. Ферула стала хлопотать, чтобы все приготовить, слуги пошли искать доктора Куэваса и акушерку. От тряски в машине, волнений последних дней и лекарственных настоев Клара смогла родить без кесарева сечения, она сжала зубы, ухватилась за мачту и фок-мачту «парусника» и в тихих водах синего шелка довольно быстро родила Хайме и Николаса — а с комода на их появление пристально, широко открытыми глазами смотрела голова их бабушки Нивеи. Едва показывались их макушки, Ферула крепко хватала каждого за клок влажных волос, увенчивающих макушку, и так помогла им выйти на свет Божий: пригодился опыт, полученный при рождении жеребят и телят в Лас Трес Мариас. До прихода врача и акушерки — дабы избежать лишних расспросов — она спрятала под кровать голову Нивеи. Когда те пришли, делать было почти нечего: мать спокойно отдыхала, а дети, маленькие, словно семимесячные, но здоровые и крепкие, спали на руках измученной донельзя тетушки.

Голова Нивеи превратилась в проблему, потому что никак не могли придумать места, куда положить ее так, чтобы ее никто не нашел. Наконец, Ферула, завернув в тряпки, поместила ее в шляпницу. Хотели сначала захоронить ее, как Богом положено — вместе с телом, но тогда нужно было бы перерыть кучу бумаг и добиться того, чтобы могилу разрыли; помимо этого, опасались скандала, если станет известно, что нашла голову Кларa, тогда как полицейские ничем помочь не смогли. Эстебан Труэба, всегда боявшийся быть смешным, решил не давать пищу злым языкам, ибо знал, что странное поведение его жены служило мишенью для шуток. Поэтому никому о найденной голове не рассказали.

Уже давно ходили слухи о способности Клары передвигать предметы и угадывать неизвестное. Вспоминали историю Клариной немоты, да еще слова о ней падре Рестрепо, этого благочестивого мужа, которого Церковь намеревалась причислить к лику святых. Потребовалось два года прожить в Лас Трес Мариас, чтобы приглушить всякие слухи, но достаточно было пустяка, чтобы снова вспыхнули сплетни. Именно по этой причине, а не по небрежности, как говорили потом, шляпная картонка хранилась в подвале до той поры, когда можно было без пересудов захоронить ее по христианскому обычаю.

Клара быстро восстановила силы после двойных родов. Она передала детей на воспитание своей золовке и Нянюшке — та после смерти своих господ поселилась в доме Труэба, чтобы служить той же крови, как она говорила. Она родилась, чтобы нянчить не своих детей, донашивать чужую одежду, доедать остатки, жить радостями и печалями, данными ей словно взаймы, стареть под крышей господского дома — и умереть однажды в своей комнатенке в третьем патио, в кровати, которая ей не принадлежала, и быть погребенной в общей могиле на городском кладбище. Ей уже было около семидесяти лет, но, казалось, время не властно над ней. Нянюшка была неутомима в хлопотах и ревностном служении всем и вся, переодевалась в страшилище и нападала на Клару из темных углов, даже когда у той прошло желание молчать и писать на доске, успокаивала близнецов, баловала Бланку, подобно тому как она баловала ее мать и бабушку. Давно уже она привыкла постоянно бормотать молитвы, так как поняла, что никто в этом доме толком не был верующим, и она на себя приняла обязанность молиться за живых и мертвых, которым словно продолжала служить и после смерти. Совсем состарившись, она забывала, по ком творит молитву, но привычку сохраняла, уверенная, что кому-нибудь это да пригодится. Набожность — единственное, что объединяло Нянюшку и Ферулу. Во всем остальном они были соперницами.

Как-то в пятницу вечером в двери «великолепного дома на углу» постучали три полупризрачные дамы, с тонкими руками и глазами с поволокой, в шляпках, украшенных цветами и вышедших из моды. Дамы источали благоухание лесных фиалок, которое проникло во все комнаты и на несколько дней наполнило дом. Это были три сестры Мора.[27] Клара находилась в саду и, казалось, ждала их весь день, встретив их с близнецами у груди и Бланкой, играющей у ее ног. Они посмотрели друг на друга, узнали друг друга и улыбнулись. Это явилось началом страстной духовной близости, длившейся всю жизнь и, если сбылось предвидение Клары, продолжающейся и в ином мире.

Три сестры Мора изучали спиритизм и сверхъестественные явления, они оказались единственными, у кого было неоспоримое доказательство того, что души могут материализоваться: фотография, где они сидят вокруг стола и вместе с тем летают над собственными головами в смутной и легкой эманации.[28] Правда, одни утверждали, что это — пятно, появившееся при неудачном проявлении фотографии, а другие — что это просто обман фотографа. Таинственными путями, доступными только посвященным, они узнали о существовании Клары, установили с ней телепатическую связь и мгновенно поняли: они — звездные сестры. Вскоре они разузнали ее земной адрес и пришли с колодами карт, пропитанными благотворными флюидами, с набором геометрических фигур и каббалистических знаков[29] собственного изобретения, позволяющих разоблачать фальшивых парапсихологов, а также с блюдом обычных пирожных в качестве презента Кларе. Они стали близкими подругами и начиная с этого дня старались видеться каждую пятницу — вызывать духов и обмениваться замыслами и кулинарными рецептами. Научились передавать мозговую энергию из «великолепного дома на углу» на другой конец города. Жили сестры Мора в старой мельнице, которую превратили в обитель земную — для тяжкой повседневной жизни — и одновременно обитель душ. Сестры знали почти всех людей, интересующихся потусторонними силами. Эти люди стали приходить на собрания по пятницам, приносили свои знания и магнетические флюиды. Эстебан Труэба увидел их слоняющимися по дому и поставил несколько условий: чтобы пощадили его библиотеку, чтобы не подвергали детей психическим опытам и чтобы были скромны — он не хотел никакого публичного скандала.

Ферула осуждала подобные сборища, ибо, как ей казалось, они противоречили религии и добрым нравам. Она не принимала в этих заседаниях участия, но следила за всем краешком глаза, пока вязала, готовая вмешаться, если бы Клара вздумала перейти допустимую границу. Она видела, что Клара выглядела изнуренной после нескольких сеансов, во время которых она являлась медиумом и принималась говорить на языках идолопоклонников не своим голосом. Нянюшка заглядывала на собрания под предлогом, не хочет ли кто-нибудь выпить чашку кофе, пугала духов своими накрахмаленными нижними юбками и своим квохтаньем, когда бормотала молитвы, — но делала это не для того, чтобы опекать Клару, а для того, чтобы убедиться, не украл ли кто-нибудь пепельницы. Напрасно Клара втолковывала ей, что гостям совершенно не интересны пепельницы уже хотя бы потому, что никто из них не курит; но Нянюшка твердила: все, за исключением трех очаровательных сеньорит Мора, — банда евангельских разбойников.

Нянюшка и Ферула терпеть не могли друг друга. Они отвоевывали друг у друга нежность детей, сражались за то, кому оберегать Клару в ее чудачествах и бреднях, постоянно пребывали в молчаливой вражде — битвы разворачивались на кухнях, во двориках, в коридорах, но никогда рядом с Кларой, ибо обе были согласны, что она не должна знать об их соперничестве.

Ферула любила Клару страстью, похожей скорее на страсть требовательного ревнивого мужа, чем на чувство золовки. Со временем она перестала осторожничать и стала проявлять свое обожание где и как только могла, — и это не прошло незамеченным для Эстебана. Когда он возвращался из деревни, Ферула пыталась уверить его в том, что Клара пребывает, как она говорила, в «одном из самых худших своих состояний», лишь бы он не спал с ней и бывал с женой наедине только считанные минуты. Она приводила в доказательство слова доктора Куэваса, которые, как потом выяснилось в разговоре с доктором, оказались выдумкой. Она вставала на пути между супругами всегда и всюду: подговаривала детей убедить отца погулять с ними, почитать с матерью, сказать, будто у них температура, чтобы поиграли с ними. «Бедняжки, им нужен папа, им нужна мама, они весь день проводят с этой старой невеждой Нянюшкой, и та вбивает им в голову всякие бредни, они глупеют от ее предрассудков, ее нужно устроить в какой-нибудь приют. Говорят, у слуг Божьих есть приют для старых служанок и, просто чудо, там с ними обращаются как с сеньорами, им не нужно работать, у них хорошая еда, это было бы самым гуманным, бедная Нянюшка, она уже ни на что не годится», — твердила Ферула. Не видя истинной причины, Эстебан стал чувствовать себя в собственном доме неуютно. Было такое ощущение, что жена все более отдаляется от него, становится все более странной и недоступной, он не мог приблизить ее к себе ни подарками, ни проявлениями нежности, ни безумной страстью, которую испытывал к ней. Со временем любовь его превратилась в манию. Ему хотелось, чтобы Клара думала только о нем, жила его жизнью, рассказывала бы ему все, полностью зависела бы от него, чтобы ей принадлежало только то, чем владеет он.

Но в действительности все была иначе. Клара, как ее дядя Маркос, витала в облаках, оторвавшись от тверди, от земли, в поисках Бога по тибетскому учению, советовалась с духами за столом о трех ножках, и духи постукивали: два удара — да, три удара — нет, таким образом она расшифровывала послания иных миров, и могла даже предсказать, когда пойдет дождь. Однажды духи сообщили: под камином спрятан клад; и она приказала разрушить стену, но клада не нашли, потом лестницу — тоже не нашли, затем половину большой гостиной — ничего. Наконец оказалось: дух из-за больших переделок, которые Клара произвела в доме, ошибся, и на самом деле тайник с золотыми дублонами находится не в особняке семьи Труэба, а на другой стороне улицы, в доме семейства Угарте, которое, не поверив сказке испанского призрака, отказалось разрушать свою столовую. Клара не была способна даже заплести косы Бланке, она поручала это Феруле или Нянюшке, но у нее были потрясающие отношения с Бланкой — такие же, какие были у нее самой с Нивеей. Они рассказывали друг другу сказки, читали таинственные книги из заколдованных сундуков, рассматривали семейные портреты, пересказывали анекдоты о дядюшке, который громко испустил газы, и о слепом, упавшем с тополя, о тех, кто смотрел на горы, чтобы сосчитать облака. Они общались на придуманном языке, уничтожив букву «т» и заменив ее на «н», а «р» на «л», так что разговор их напоминал речь китайца из красильной мастерской. Между тем Хайме и Николас росли в стороне от матери и сестры — росли согласно принципу тех времен: «нужно становиться мужчиной». Женщинам же в этой семье не нужно было становиться женщинами — они уже рождались с генетически приобретенными знаниями о том, что им следует делать в жизни. Близнецы росли грубыми и сильными. Они проводили время в играх, обычных для их возраста, ловили за хвост ящериц, мышей, стирали пыльцу с крыльев бабочек, а, становясь старше, дрались друг с другом на кулаках и ногами — в соответствии с наставлениями того же китайца из красильной мастерской. Китаец был в те времена выдающимся человеком, он первым привез в нашу страну тысячелетние знания военного искусства; правда, поначалу, когда он показал, что может рукой расколоть кирпичи, и захотел основать свою собственную академию, никто не обратил на него должного внимания, почему и кончил он стиркой чужого белья. Спустя несколько лет близнецы стали мужчинами: они убегали с занятий на пустошь, где раскинулась свалка и где они меняли фамильное столовое серебро на минуты любви с огромной бабищей, которая могла баюкать обоих на своей громадной, как вымя у голландской коровы, груди, могла задушить их во влажной мясистости своих подмышек, раздавить их своими слоновыми мышцами, вознести на седьмое небо темным, сочным, горячим влагалищем. Но произошло это гораздо позже, чем события, о которых я рассказываю сейчас, и Клара о первой любви близнецов никогда не узнала, а потому не описала в своих дневниках. Мне стало известно об этом отнюдь не из ее записей.

Домашние дела Клару не интересовали. Она бродила по комнатам и не удивлялась, что все пребывает в идеальном порядке и безупречной чистоте. Садилась за стол и не спрашивала, кто приготовил обед или где покупали продукты; ей было все равно, кто прислуживал, она забывала имена слуг, а иногда и своих собственных детей, тем не менее, казалось, она всегда и всюду присутствовала как некий благотворный и веселый дух, на ее пути все расцветало. Одевалась она в белое, так как знала: это единственный цвет, не разрушающий ее ауру. Платья простых фасонов ей шила на машинке Ферула, их она предпочитала нарядам с воланами и драгоценными камнями, что дарил ей муж в желании угодить и видеть жену модно одетой.

Эстебан был в отчаянии: она относилась к нему с той же симпатией, с какой относилась ко всем, говорила с ним нежно, как с кошкой, когда ласкала ее, она была не в состоянии понять: устал он, грустен, ликует или жаждет предаться любовным утехам, зато по цвету его ауры могла предсказать, не готовит ли он какой-нибудь сюрприз, и умела парой насмешливых фраз вывести его из состояния гнева. Эстебана раздражало то, что Клара никогда ни за что не благодарила и никогда ни в чем не нуждалась. В постели она была рассеяна и улыбчива, как и всегда, свободна и естественна, но словно отсутствовала. Он знал, что владел ее телом как только мог и умел — знания он почерпнул из книг, которые прятал на одной из полок библиотеки; но даже самые неестественные соития с Кларой казались невинной игрой — у нее просто не появлялось дурных мыслей, и она никогда не подчинялась ему целиком. Иногда Труэба во время вынужденной разлуки с Кларой, когда та оставалась с детьми в столице, а он должен был заниматься делами в деревне, возвращался к прежним утехам и опрокидывал какую-нибудь могучую крестьянку в зарослях кустарника, но подобные случаи не только не успокаивали его, но даже оставляли неприятный привкус во рту и не доставляли удовольствия — особенно потому, что Эстебан знал: если бы он рассказал об этом своей жене, она возмутилась бы дурным обращением с женщиной, но не его неверностью. Ревность, как и многие другие чувства, свойственные обычным людям, Кларе была чужда. Два или три раза побывал Эстебан и в «Фаролито Рохо», но перестал ходить в бордель, потому что не мог уже спать с проститутками и, поняв это, отговаривался тем, что он выпил много вина, что плохо себя чувствует после обеда, что уже несколько дней как простужен. Однако он не повторил свой визит и к Трансито Сото — он чувствовал: Трансито таит в себе опасность для него. Он испытывал неудовлетворенное желание, все кипело в нем, горело неугасимым огнем, он жаждал Клару, и никогда, даже в самые страстные, долгие ночи с ней, ему не удавалось утолить эту жажду. Он засыпал измученным, с сердцем, готовым разорваться, но даже во сне сознавал, что женщины, которая лежала в его постели, рядом с ним не было, она находилась в каком-то неизвестном измерении, куда он никогда не проникнет. Иногда он терял терпение и тряс Клару в бешенстве, выкрикивал обидные слова и в конце концов рыдал на ее груди, прося прощения за грубость. Клара все понимала, но ничем не могла ему помочь. Безграничная любовь к Кларе была самым сильным чувством в жизни Эстебана Труэбы, бóльшим, нежели его ярость и гордость, и спустя полвека он испытывал любовь к ней с тем же нетерпением и с тем же жаром, что и в начале супружеской жизни. На своем смертном ложе он будет звать именно ее.

Вмешательство Ферулы только усилило душевную тревогу Эстебана. Каждое препятствие, которое воздвигала его сестра между ним и Кларой, он старался отбрасывать, как бы обходить стороной. Он стал ненавидеть своих детей, ибо они, как ему казалось, ни на шаг не отходили от матери; он повез Клару туда, где они провели медовый месяц; они снимали на уик-энд гостиницу, но все было напрасно. И он убедил себя, что во всем виновата Ферула, — это она посеяла в его жене зловредное семя, мешавшее ей любить его, это она запретными ласками похищала для себя то, что принадлежало ему как мужу. Он зеленел от злости, когда видел, что Ферула купает Клару, он вырывал из ее рук губку, с силой выталкивал ее из ванной комнаты и вытаскивал Клару из воды. Он высмеивал жену, говорил, что в ее возрасте разрешать купать себя — это порок, и кончал тем, что вытирал ее, закутывал в халат и уносил в постель с чувством, что сам становится смешным. Если Ферула подносила его жене чашку шоколада, он вырывал чашку из рук сестры и ворчал, что она обращается с Кларой, как с увечной, если Ферула, желая спокойной ночи, целовала ее, он отталкивал сестру и говорил, что нехорошо часто целоваться; если она выкладывала на тарелку Клары лучшие куски, он в бешенстве выходил из-за стола. Брат и сестра стали явными соперниками, они обменивались взглядами, полными ненависти, старались унизить друг друга в глазах Клары, шпионили друг за другом, во всем друг друга подозревая. Эстебан перестал ездить в деревню — теперь за все, в том числе и за скот, отвечал Педро Сегундо Гарсиа. Он перестал встречаться с друзьями, играть в гольф, работать, и все ради того чтобы постоянно следить за сестрой, он тотчас, если она шла к невестке, заступал ей дорогу. Атмосфера в доме стала удушливой, напряженной и мрачной; даже Нянюшка стала угрюмой. Единственной, кто оставался совершенно чужд тому, что происходило вокруг, была Клара, которая в своей рассеянности и наивности ни на что не обращала внимания.

Взрыв ненависти между Эстебаном и Ферулой произошел далеко не сразу. Они то притворялись, что заболели, то обижались на всякого рода мелочи, но раздражение все время нарастало, и в конце концов захватило весь дом. Тем летом Эстебан вынужден был поехать в Лас Трес Мариас — в разгар работ Педро Сегундо Гарсиа упал с лошади, разбил голову и попал в больницу к монахиням. Едва Педро встал на ноги, Эстебан тотчас вернулся в столицу. Домой он ехал с дурным предчувствием, с жалким желанием, чтобы произошла какая-нибудь драма, хотя драма произошла уже давно. В город он прибыл в середине дня и поехал прямо в Клуб, где сыграл несколько партий в бриску[30] и поужинал, но его все время, неизвестно почему, мучило беспокойство и нетерпение. Во время ужина люстры, издав хрустальный звон, задрожали, но никто не поднял глаз, все продолжали есть, а музыканты играть, и только Эстебан вскочил, словно почувствовав неладное. Быстро доел, попросил счет и ушел.

Ферула, которую ничто не могло вывести из себя, вместе с тем никогда не могла привыкнуть к землетрясениям. Она уже не боялась призраков, которых вызывала Клара, и мышей в деревне, но землетрясения страшили ее невероятно, и ее трясло еще долго после каждого подобного случая. Тем вечером она, ощутив толчок, побежала в комнату Клары — та, выпив липовый настой, уже сладко спала. Феруле хотелось живого тепла, она легла рядом с Кларой, стараясь не разбудить ее, бормоча молитвы, чтобы не случилось сильного землетрясения. Здесь, в Клариной постели, ее и нашел Эстебан Труэба. Он пробрался в дом тихо, как вор; не зажигая свет, вошел в спальню Клары и разъяренным быком предстал перед женщинами, думавшими, что он еще в Лас Трес Мариас. Он набросился на сестру с такой яростью, с какой набросился бы на любовника своей жены, выволок ее из кровати, протащил по коридору, выпихнул на лестницу и втолкнул в библиотеку внизу, а Клара, стоя в дверях спальни, громко вопрошала, что произошло. Оставшись наедине с Ферулой, Эстебан дал выход своему гневу — гневу неудовлетворенного супруга. Он высказал сестре то, что никогда не должен был бы говорить, кричал ей «мужеподобная» и «проститутка», обвинял ее в растлении его жены, в том, что она сбивает ее с пути истинного своими ласками старой девы, в том, что способствует Клариному сомнамбулизму, рассеянности, молчаливости и спиритизму — во всем виновата она, его сестра, лесбиянка, она предается греху в его отсутствие, она пачкает имя его детей, честь дома и память их святой матери. Он вопил, что сыт по горло ее подлостью, что он выгоняет ее из дома, пусть немедленно уходит, он не хочет никогда больше видеть ее, запрещает даже приближаться к его жене и детям; сказал: у нее всегда, пока он жив, будет вдоволь денег, как он и обещал однажды, но он убьет ее, если она только посмеет сунуться в его дом.

— Клянусь нашей матерью, я убью тебя!

— Я проклинаю тебя, Эстебан! — воскликнула Ферула. — Ты всегда будешь один, у тебя измельчают и душа, и тело, ты сдохнешь как собака!

И она ушла из «великолепного дома на углу» в ночной рубашке, ничего не взяв с собой, ушла навсегда.

На следующий день Эстебан Труэба пошел к падре Антонио и коротко рассказал ему, что произошло. Священник выслушал его с кроткой улыбкой, невозмутимо, как человек, слушающий эту историю уже не в первый раз.

— Что ты хочешь от меня, сын мой? — спросил он, когда Эстебан замолчал.

— Чтобы вы каждый месяц передавали моей сестре конверт с деньгами. Я не хочу, чтобы она в чем-либо нуждалась. Но знайте, я делаю это не из любви к ней, а во исполнение своего обещания.

Падре Антонио со вздохом взял конверт и хотел было благословить Эстебана, но тот уже вышел. Эстебан ничего не рассказал Кларе о том, что произошло между ним и сестрой. Сказал, что выгнал ее из дома, что запрещает в его присутствии упоминать о ней, и добавил, что если у Клары есть хоть капля достоинства, то она не станет говорить о Феруле и за его спиной. Приказал выбросить одежду сестры и все вещи, которые могли бы напоминать о ней, и сделал вид, что она умерла.

Клара поняла, что задавать вопросы бессмысленно. Пошла в швейную комнату и отыскала маятник, который служил ей для связи с призраками и являлся инструментом для концентрирования энергии. Разложила на полу карту города, подняла маятник над ней и стала ждать, когда он укажет ей адрес золовки, целый день пыталась это выяснить, но поняла лишь, что у Ферулы еще нет постоянного адреса. Поскольку маятник не помог, Клара стала ездить по городу в надежде, что инстинкт не подведет ее, но все было напрасно. Проконсультировалась со столом о трех ножках, но ни один дух, знаток города, не появился, не пришел Кларе на помощь; она позвала золовку мысленно, но не по лучила ответа, не помогли и карты Таро. Тогда она стала расспрашивать ее подруг и всех, кто общался с Ферулой, но никто ее с той ночи нигде не видел. Поиски привели ее наконец к падре Антонио.

— Не ищите ее, сеньора, — сказал священник. — Она не хочет вас видеть.

Клара поняла: это и было причиной того, что не сработала ни одна из ее телепатических систем.

— Сестры Мора правы, — сказала она себе. — Невозможно найти того, кто не хочет быть найденным.


У Эстебана Труэбы начался период процветания. Всех его дел, казалось, коснулась волшебная палочка. Он стал богат так, как и мечтал. На концессию он смог приобрести еще и другие шахты, экспортировал за границу фрукты, организовал строительную компанию, а огромное имение Лас Трес Мариас по праву считалось лучшим в округе. Экономический кризис, который потряс всю страну, не затронул его. В провинциях севера сокращение производства селитры обрекло на нищету тысячи рабочих. Толпы голодных мужчин вместе с женами, детьми, стариками тащились по дорогам в поисках работы и в конце концов подошли к столице, образовав вокруг города пояс нищеты; люди жили на свалках, в жилищах, наспех сколоченных из досок или сделанных из картонных коробок. Они бродили по улицам — искали работу, но ее не хватало для всех, и мало-помалу беженцы, истощенные голодом, замерзающие, ободранные, доведенные до отчаяния, перестали просить работу и стали просить милостыню. Появилось много нищих. А потом и воров.

призывавшего к революции во всем мире. Николас унаследовал от своего дедушки Маркоса дух искателя приключений, а от своей матери умение составлять гороскопы и угадывать будущее; но это, по мнению строгих воспитателей колледжа, являлось не преступлением, а просто эксцентричностью, так что ему доставалось меньше, чем брату.

В воспитание Бланки отец не вмешивался. Он считал, что ее судьба — выйти замуж и блистать в обществе, где способность общаться с умершими, если к этому относиться с улыбкой, могла бы казаться чрезвычайно привлекательной. Эстебан полагал: магия, как и религия, и кухня, является сугубо женским делом, и, возможно, поэтому испытывал даже чувство симпатии к трем сестрам Мора, но спиритов мужского пола презирал почти так же, как священников. Со своей стороны Клара не расставалась с дочерью, точно пришитой к ее юбке, приглашала ее на сеансы по пятницам, воспитывала в тесном общении с духами, с членами тайных обществ, с артистами и художниками, которым постоянно помогала. Мать Клары водила дочку в годы ее немоты к беднякам, а теперь Клара, когда шла навещать бедняков, отнести им подарки и поговорить с ними, брала с собой Бланку.

— Это успокаивает нашу совесть, дочка, — говорила она. — Но ты не помогай бедным. Они не нуждаются в благотворительности, им нужна справедливость.

По поводу справедливости они постоянно спорили с Эстебаном.

— Справедливость! Разве справедливо, чтобы у всех было все поровну? У ленивцев — то же, что и у трудяг? У глупцов — то же, что и у умных? Такого нет даже среди животных! Дело не в богатых и бедных, а в сильных и слабых. Я согласен с тем, что у всех должны быть одинаковые возможности, но ведь есть люди, которые не желают ничего делать.

Очень легко протянуть руку и попросить милостыню! Я верю в усилия и в вознаграждения. Я получил то, что у меня есть благодаря собственному труду. Я никогда ни у кого не просил никаких поблажек, не совершил ничего бесчестного, и это доказывает, что любой может, если захочет, разбогатеть, как я. А ведь судьба уготовила мне участь быть бедным писцом в нотариальной конторе. И поэтому я не потерплю в своем доме большевистских идей. Пусть занимаются благотворительностью в домах для бедных, если хотят! Это очень полезно для воспитания сеньорит. Только не приставайте ко мне с глупостями, какие твердит Педро Терсеро Гарсиа, я этого не потерплю!

В самом деле, Педро Терсеро Гарсиа в Лас Трес Мариас постоянно говорил о справедливости. Он был единственным, кто осмелился бросить вызов хозяину; хотя Педро Сегундо Гарсиа всякий раз, когда узнавал, что сын говорил крамольные речи, задавал ему хорошую взбучку. С малых лет он стал ездить в поселок, чтобы взять книги, почитать газеты и поговорить с учителем школы, пылким коммунистом, которого спустя годы застрелят за его убеждения. Вечерами он ходил в бар Сан Лукаса, где встречался с синдикалистами, у которых имелась страсть между глотками пива говорить об изменении мирового порядка; виделся с огромным, величественным падре Хосе Дульсе Мария, испанским священником — его революционные идеи стоили ему изгнания Обществом Иисуса в этот затерянный уголок, но и тут он не отказался преобразовывать библейские притчи в социалистические памфлеты. В тот день, когда Эстебан Труэба узнал, что сын его управляющего снабжает крестьян подрывной литературой, он вызвал юношу в контору и в присутствии отца выпорол хлыстом из змеиной кожи.

— Это первое предупреждение, сопливый паршивец! — сказал он, не повышая голоса и сверкая глазами. — В следующий раз, как только увижу, что ты баламутишь моих людей, упеку в тюрьму. Мне не нужны мятежники, здесь приказываю я, и я имею право окружать себя людьми, какие мне нравятся. Ты мне не нравишься, теперь ты знаешь это. Я тебя терплю только из-за твоего отца, он служит мне верно уже много лет; лучше держи язык за зубами, а то плохо кончишь. Убирайся!

Педро Терсеро Гарсиа был похож на своего отца: такой же смуглый, с острыми чертами лица, точно вырезанного из камня, с большими грустными глазами, черными жесткими волосами, подстриженными ежиком. Он любил на всем свете только двоих: своего отца и дочь хозяина, ее он боготворил с того самого дня, когда они в раннем детстве голые уснули под столом в столовой господского дома. Бланка тоже любила его. Каждый раз, когда она ехала на каникулы в деревню и в облаках пыли от экипажей, груженных всевозможными вещами, подъезжала к Лас Трес Мариас, она чувствовала, как ее сердце, словно африканский барабан, стучало от нетерпения. Она первая выпрыгивала из экипажа и бежала в дом и всегда встречала Педро Терсеро Гарсиа на одном и том же месте, там, где они увиделись в первый раз: он стоял на пороге, наполовину скрытый тенью, падающей от двери, робкий и насупленный, в потертых брюках, босой, — он ждал ее. Оба вбегали в дом, обнимались, целовались, смеялись, в шутку давали друг другу тумаки и катались по полу, вцепившись друг другу в волосы и крича от восторга.

— Перестань, детка! Оставь этого оборванца! — визжала Нянюшка, пытаясь разнять их.

— Оставь их, Нянюшка, они же дети и любят друг друга, — говорила Клара, которая понимала все.

Дети убегали, прятались, нетерпеливо рассказывали друг другу обо всем, что накопилось за месяцы разлуки. Педро, смущаясь, дарил ей зверьков, вырезанных из дерева, а Бланка в ответ преподносила подарки, которые приберегала для него в городе: перочинный нож, раскрывавшийся как цветок, маленький магнит, притягивавший рассыпанные по полу гвозди. С того первого лета прошло около десяти лет, а Педро Терсеро все еще читал по складам, когда Бланка приехала с книгами из таинственных ящиков дяди Маркоса. И тут любопытство и жажда знаний сделали то, чего раньше не могла добиться учительница с помощью розог. Все лето они провели за чтением книг, лежа в зарослях речного тростника, среди сосен в лесу, в колосящемся пшеничном поле, говорили о добродетелях Сандокана[31] и Робина Гуда, о несчастной судьбе Черного Пирата, о правдивых и поучительных историях из «Сокровищницы Молодежи», о словах, запрещенных словарем Испанской Академии, о сердечно-сосудистой системе — в атласах они видели человека без кожи, со всеми его венами и сердцем, выставленными напоказ, но в брюках. За несколько недель мальчик научился бегло читать. Бланка и Педро вошли в огромный мир невероятных историй — в мир домовых, фей, людей, потерпевших кораблекрушение, съедавших друг друга, после того как бросали жребий, и тигров, которых можно выдрессировать, если их любишь. Они читали об удивительных изобретениях, зоологических диковинках и географических открытиях, о восточных странах, где живут джинны в бутылках, о драконах в пещерах и принцессах в башнях. Часто они навещали Педро Гарсиа, старика, которого не пожалело время. Он уже совсем ослеп: лазурного цвета пленка покрыла его зрачки. «Облака набежали на мои глаза», — говорил он. Он очень радовался приходу Бланки и Педро Терсеро, который доводился ему внуком, хотя старик уже и забыл об этом. Он слушал их рассказы, которые они вычитали из таинственных книг; они кричали ему в самое ухо, потому что он почти оглох, объясняя, что ветер проник ему в уши. А он обучал их тому, как можно обезопасить себя от укусов ядовитых тварей и, беря в руки скорпиона, показывал, сколь эффективно его противоядие. Он учил их находить воду. Нужно было двумя руками взять сухую палку и идти, касаясь ею земли, молча, думая о воде и о жажде, которую испытывает палка, пока вдруг, почувствовав влагу, палка не начинала дрожать. Здесь и нужно рыть землю, говорил им старик, но тут же пояснял, что сам он на землях Лас Трес Мариас находил колодцы иначе, он не нуждался в палке. Его кости всегда испытывали такую жажду, что, когда он проходил над подземными реками, даже если они текли очень глубоко, кости его чувствовали воду. Он показывал им травы в поле, заставлял их нюхать, пробовать, гладить, чтобы дети запомнили их истинный запах, их вкус, их строение и потом узнавали их лечебные свойства: успокаивать головную боль, изгонять дьявольское наваждение, очищать глаза, излечивать понос, улучшать ток крови. Его медицинские знания были столь велики, что врач из монастырской больницы приходил к нему за советом. Но при всех своих знаниях старик не смог помочь своей дочери Панче, заболевшей перемежающейся лихорадкой, и именно из-за его лечения она отошла в мир иной. Он дал ей съесть коровьего навоза и, так как это не помогло, дал ей конского, завернул в одеяла, чтобы болезнь вышла с потом, но ей стало так плохо, что он решил натереть все ее тело водкой с порохом. Все было бесполезно: Панча мучилась поносом, который было не остановить, это поедало ее тело и вызывало неутолимую жажду. Не зная, что еще сделать, Педро Гарсиа попросил разрешения у хозяина отвезти ее в поселок на телеге. Бланка и Педро поехали с ними. Врач монастырской больницы осмотрел Панчу и сказал старику, что она не поправится, что если бы он привез ее раньше и если бы она так не пропотела, ее еще можно было бы спасти, но теперь уже ее тело не может удержать никакой жидкости, и она — точно растение с высохшими корнями. Педро Гарсиа оскорбился, не признал своей ошибки и, даже когда вернулся с трупом дочери, завернутым в одеяло, в сопровождении испуганных Бланки и Педро, и снял тело с телеги в патио Лас Трес Мариас, все ворчал на доктора, который ничего не понимает. Ее похоронили с почетом у подножия вулкана, на маленьком кладбище у стены бездействующей церкви, ведь она была, в определенном смысле, женщиной хозяина: она принесла ему сына, единственного, который носил его имя, хотя и не получил его фамилию. Она была бабкой Эстебана Гарсиа — этому странному человеку судьбой было предназначено сыграть в истории семьи зловещую роль.

Однажды старый Педро Гарсиа рассказал Бланке и Педро Терсеро сказку о курицах, которые восстали против лиса, что каждую ночь забирался в курятник, крал яйца и жрал цыплят. Курицы решили, что с них довольно, они не намерены больше терпеть всесилие лиса; все вместе они стали ждать его, и когда лис вбежал в курятник, курицы преградили ему путь, окружили, набросились на него и заклевали его так, что он оказался скорее мертв, чем жив.

— И тогда лис, поджав хвост, позорно бежал, — закончил старик.

Бланка, выслушав сказку, долго смеялась, говорила, что это невозможно, ведь курицы от рождения глупы и слабы, а лисы рождаются хитрыми и сильными, но Педро Терсеро не засмеялся. Весь вечер он был задумчив, все обдумывал сказку о лисе и курицах, и, возможно, именно в тот день мальчик начал взрослеть.

Загрузка...