Глава 6 МЕСТЬ

Через полтора года после землетрясения Лас Трес Мариас снова стало образцовым хозяйством, как и раньше. Господский дом поднялся, подобный прежнему, но более прочный, с горячей водой в ванных. Вода была светло-шоколадного цвета и иногда даже с головастиками, но бежала веселой, сильной струей. Немецкий насос работал безотказно. Я бродил повсюду, опираясь на серебряную трость, которая до сих пор со мной. Моя внучка говорит, что я пользуюсь ею не из-за хромоты, а для того, чтобы придать силу моим словам, потрясая ею в качестве несокрушимого аргумента. Долгая болезнь подломила меня и еще больше ухудшила мой характер. Даже Клара не могла обуздать вспышки моего гнева. Другой на моем месте навсегда остался бы после несчастного случая инвалидом, но меня спасла сила отчаяния. Я вспоминал о своей матери, которая сидела в кресле на колесах и гнила заживо, и это придавало мне стойкости, чтобы держаться и двигаться дальше — может быть, благодаря изрыгаемым мной проклятиям. Клара, которая никогда не боялась моего скверного характера, — отчасти потому, что я очень старался не обращать его против нее, — теперь опасалась меня. Испуганный вид ее доводил меня до исступления.

Мало-помалу Клара менялась. Она выглядела усталой, и я заметил, что она все больше отдаляется от меня. Она уже не питала ко мне симпатии, мои страдания вызывали в ней не сочувствие, а скорее раздражение, и в конце концов я понял: она избегает меня. Я бы осмелился сказать, что в то время ей приятнее было доить коров с Педро Сегундо, чем сидеть вместе со мной в гостиной.

Чем больше отдалялась Клара, тем более необходима была мне ее любовь. Желание близости с ней, которое я испытывал, едва женившись, ничуть не стало меньше теперь, я хотел владеть ею полностью, до последней ее мысли, но эта женщина проходила мимо меня как дуновение ветра, и, даже если я держал ее обеими руками и грубо обнимал, я не мог покорить ее. Ее душа не была со мной. Когда она стала бояться меня, наша жизнь превратилась в муку. Днем каждый занимался своим делом. Мы встречались только за столом, и весь разговор вел я, а она, казалось, отсутствует. Она говорила очень мало и уже не смеялась непринужденно и раскованно, что когда-то мне так нравилось в ней, не откидывала голову назад, заливаясь звонким смехом. Она едва улыбалась. Я подумал: нас отдалили возраст и несчастный случай со мной и ее тяготит супружеская жизнь, что случается со многими парами, да и я не был утонченным любовником, из тех, кто поминутно дарит цветы и говорит приятные вещи. Но я пытался стать ей ближе. Как я пытался, Боже! Я приходил к ней в комнату, когда она записывала в своих тетрадях нашу жизнь или вызывала духов с помощью столика о трех ножках. Я даже попытался жить этой ее жизнью, но она не хотела, чтобы читали ее дневники, а мое присутствие лишало ее вдохновения, — если я был рядом, она не могла говорить с духами. Я вынужден был отступиться. Я отказался также и от намерения установить добрые отношения с Бланкой. Моя дочь с самого раннего детства была странной и никогда не становилась нежной и ласковой, как хотелось бы мне. Она не давалась в руки. Насколько я помню, она всегда недоверчиво относилась ко мне и ей не пришлось преодолевать эдипов комплекс, потому что в ней этого не было никогда. Она выглядела уже сеньоритой, умной и слишком серьезной для своего возраста, и была очень привязана к матери. Я считал, что она могла бы помочь мне, пытался завоевать ее как союзника, делал подарки, пробовал шутить с ней, но и она избегала меня. Теперь, когда я уже очень стар и могу говорить об этом спокойно, я понимаю, что виной всему была ее любовь к Педро Терсеро Гарсиа. Бланка была неподкупна. Она никогда ни о чем не просила, говорила еще меньше, чем ее мать, а если я просил ее поцеловать меня при встрече, делала это через силу, и ее поцелуй казался мне скорее пощечиной. «Все изменится, когда мы вернемся в столицу и заживем цивилизованной жизнью», — говорил я тогда, но ни Клара, ни Бланка не выказывали никакого желания оставить Лас Трес Мариас, наоборот, каждый раз, когда я упоминал об этом, Бланка говорила, что жизнь в деревне вернула ей здоровье, но она еще недостаточно окрепла, а Клара напоминала мне, что в деревне еще очень много дел, которые нельзя оставить незаконченными. Моя жена совсем не тосковала о том, к чему привыкла в городе, и в день, когда в Лас Трес Мариас привезли мебель и другие предметы домашнего обихода, которые я заказал, чтобы удивить ее, она ограничилась лишь словами, что все это очень мило. Я сам вынужден был заняться расстановкой всех этих вещей, — для нее это не имело никакого значения. Новый дом выглядел роскошным, как никогда, — таким он не был даже в те блистательные времена, когда мой отец еще не разорил его. Привезли массивную мебель колониального периода из красного дерева и ореха, выполненную вручную, тяжелые ковры, бронзовые кованые люстры. В столице я заказал фарфоровые английские сервизы, расписанные тоже вручную, достойные украсить столовую какого-нибудь посольства, хрусталь, четыре сундука, наполненных украшениями, простынями и вышитыми скатертями, коллекцию пластинок с классической и легкой музыкой и радиолу новейшей модели. Любая другая женщина была бы очарована всем этим и занималась бы в течение месяцев, но только не Клара, которая была непроницаема для этих вещей. Она наняла двух кухарок и нескольких девушек-крестьянок, чтобы они могли делать всю работу по дому, и, едва освободившись сама от кастрюль и метлы, тут же вернулась к своим дневникам и картам Таро. Большую часть дня она была занята в швейной мастерской, в лазарете и в школе. Я оставил ее в покое, потому что эти занятия являлись оправданием ее жизни. Она была очень доброй и великодушной женщиной, старалась сделать счастливыми тех, кто ее окружал, — всех, кроме меня. После землетрясения мы снова построили магазин и, чтобы доставить ей удовольствие, я отменил систему розовых бумажек и стал платить людям настоящие деньги — Клара говорила, что это позволит им покупать необходимое в поселке и кое-что скопить на будущее. Но все оказалось по-иному. Мужчины пьянствовали в таверне в Сан Лукасе, а женщины и дети терпели нужду. Из-за этого мы сильно ссорились. Да, крестьяне были причиной всех наших споров. Нет, пожалуй, не всех. Мы спорили и по поводу мировой войны. Я отмечал успехи нацистских войск на карте, повешенной на стене гостиной, а Клара в это время вязала носки для солдат союзников. Бланка, не понимая причины наших страстных разногласий из-за войны, которая не имела никакого отношения к нам и которая велась по ту сторону океана, хваталась за голову. Но и по другим поводам мы не понимали друг друга. В самом деле, очень редко мы в чем-нибудь соглашались. Не верю, что вина за все лежала на мне, что причина в моем дурном характере, потому что я был хорошим мужем, и ссорились мы не из-за моих сумасбродств во время моей холостяцкой жизни. Клара была для меня единственной женщиной. Такой она является и сейчас.

Однажды Клара закрыла дверь своей комнаты на задвижку и отказалась принимать меня в своей постели — за исключением тех случаев, когда я настаивал так, что отказ означал бы полный разрыв. Сперва я подумал, что у нее — недомогания, какие бывают у женщин каждый месяц, или у нее начался климакс, но это затянулось на несколько недель, и я решил поговорить с ней. Она спокойно объяснила, что наши супружеские отношения сошли на нет и теперь нет необходимости в плотских утехах. Естественно, она пришла к заключению, что если нам не о чем говорить, то и делить постель ни к чему, и страшно удивлялась, что я, скажем, весь день злился на нее, а ночью пожелал ее ласк. Я пытался объяснить ей, что в этом смысле мужчина и женщина несколько отличаются друг от друга и что, несмотря на все свои дурные привычки, я ее обожаю, но все было бесполезно. Вопреки несчастному случаю и тому, что Клара была гораздо моложе, я в это время чувствовал себя здоровее и сильнее, чем она. С годами я похудел. Не было ни грамма лишнего жира, и я обладал той же выносливостью и силой, что и в молодости. Я мог провести весь день в седле, спать где угодно, есть что угодно, не вспоминая ни о печени, ни о мочевом пузыре, ни о других органах, о боли в которых непрерывно говорят люди. Правда, кости у меня ныли. В холодные вечера или сырыми ночами боль в костях, переломанных во время землетрясения, была столь велика, что я кусал подушку, чтобы не слышали моих стонов. Когда я уже больше не мог терпеть, я пропускал глоток-другой водки или принимал две таблетки аспирина, но это не помогало. Странно, что с возрастом я стал более разборчив в женщинах, но воспламенялся почти так же легко, как в молодости. Мне нравилось смотреть на женщин, да и сейчас нравится. Это эстетическое удовольствие, почти духовное. Но только Клара пробуждала во мне вполне определенное и внезапное желание, потому что за нашу долгую жизнь мы полностью постигли друг друга и кончиками пальцев каждый помнил точную географию другого. Она знала самые чувствительные точки моего тела, умела сказать мне то, что мне хотелось услышать. В возрасте, когда большинству мужчин надоедают жены и они, чтобы что-то вспыхнуло в них, нуждаются в других женщинах, я убежден, что всегда радовался близости только с Кларой так же, как в медовый месяц, и был так же неутомим. У меня не возникало искушения искать других.

В сумерки я начинал осаду. По вечерам она садилась писать, я притворялся, будто с наслаждением курю трубку, а в действительности подсматривал за нею краем глаза. Едва я осознавал, что она собирается уйти — вот она чистит перья и закрывает тетради, — я поднимался. Прихрамывая, я шел в ванную, прихорашивался, надевал махровый, прямо-таки епископский, халат, который я купил, чтобы соблазнить ее, — но она, казалось, даже ни разу не взглянула на него, — прикладывал ухо к двери и ждал. Когда слышал, что она идет по коридору, выходил на штурм. Я испробовал все, начиная с восхвалений и подарков и кончая угрозой вытолкать ее за дверь или переломать кости палкой, но ни то, ни другое не помогало: нас разделяла пропасть. Полагаю, мне своими настойчивыми требованиями ночью бесполезно было пытаться заставить ее забыть мое дурное настроение, угнетавшее ее днем. Клара избегала меня с тем своим всегдашним рассеянным видом, который я в конце концов люто возненавидел. Не могу понять, что меня так притягивало в ней. Это была женщина в возрасте, ступала она тяжело и утратила уже веселое настроение, делавшее ее столь привлекательной в молодости. Она никогда не обольщала меня и не была со мной особенно нежной. Уверен, что она не любила меня. Глупо и смешно было добиваться ее так, как я это делал, — это и меня самого повергало в отчаяние. Но я не мог противиться своему желанию. Ее неторопливые жесты, запах ее чисто выстиранного белья, изящный затылок, увенчанный непослушными кудрями, — все мне нравилось в ней. Ее хрупкость вызывала во мне невыносимую нежность. Мне хотелось защитить ее, обнять, сделать так, чтобы она смеялась как в былые времена, снова спать с ней рядом, чувствуя ее голову на своем плече, ноги под моими ногами, обнимая ее всю, такую уязвимую и прекрасную, такую маленькую и теплую, чувствуя ее руку на своей груди. Иногда я притворялся равнодушным к ней, но через несколько дней отказывался от притворства, потому что, когда я не замечал ее, она казалась гораздо более спокойной и счастливой. Я просверлил дырку в стене ванной комнаты, чтобы видеть ее обнаженной, но это повергло меня, в такое смятение, что я предпочел заделать дыру известкой. Чтобы хоть как-то задеть ее, я однажды сказал, что иду в «Фаролито Рохо», тогда последовал единственный комментарий, что это лучше, чем насиловать крестьянок; это меня страшно удивило, ведь я даже не предполагал, что она знает об этом. Как бы в отместку, я — только для того, чтобы досадить ей, — решил снова брать крестьянских женщин силой. Но убедился, что время и землетрясение нанесли мне вред, я уже не мог, обхватив талию крепкой девушки, поднять ее на круп своей лошади, а уж тем более сорвать с нее платье, повалить и лишить невинности. Я уже был в том возрасте, когда в любви не лишни помощь и нежность. Я стал старым, черт побери.


Он был единственным, кто заметил, что уменьшается. Ему не стали велики костюмы, а были только длинны рукава и штанины. Он попросил Бланку лодшить их на машинке, сказал, что похудел, но в действительности беспокоился, не срастил ли его кости старый Педро Гарсиа как-нибудь наоборот, и поэтому он словно стал укорачиваться. Об этом он никому не сказал, как никогда из гордости не говорил и о своих болях.

В те дни готовились к президентским выборам. Во время ужина в поселке, на котором присутствовали консерваторы, Эстебан Труэба познакомился с графом Жаном де Сатини. Тот носил шевровые ботинки и пиджаки из грубой шерсти, не потел, как остальные смертные, и душился английским одеколоном, всегда был загорелым — в полдень, на ярком солнце, он постоянно играл в крокет — и говорил, растягивая последние слоги и съедая букву «р». Из всех мужчин, кого знал Эстебан, только он покрывал ногти лаком и подводил глаза синим. У него были визитные карточки с фамильным гербом, он соблюдал все общепринятые и изобретенные им самим правила поведения: артишоки он ел щипчиками, что вызывало всеобщее замешательство. Мужчины сперва посмеивались за его спиной, но вскоре стали подражать его элегантности, его шевровым ботинкам, его равнодушию и ухоженному виду. Графский титул он ставил на совершенно другой, гораздо более высокий уровень, поднимаясь над прочими эмигрантами, которые прибыли из Центральной Европы, спасаясь от чумы прошлого века; из Испании, убегая от войны; со Среднего Востока, где торговля продуктами и всякими безделушками уже не приносила дохода туркам и армянам из Азии. Графу де Сатини не нужно было зарабатывать на жизнь, и он постарался довести это до всеобщего сведения. Дело, связанное с шиншиллами, было для него только времяпрепровождением.

Эстебан Труэба видел шиншилл — они нередко хозяйничали на его землях. Он отстреливал их, чтобы они не пожирали посевы, но ему и в голову не приходило, что эти ничтожные грызуны могли бы превратиться в шубы для сеньор. Жан де Сатини искал компаньона, который вложил бы капитал, обеспечил работу, создал бы питомник и не испугался риска, а прибыль поделил бы пополам. Эстебан Труэба не был авантюристом, но французский граф легко располагал к себе и обладал умением пленять людей; Труэба провел много ночей без сна, размышляя над предложением о шиншиллах и производя подсчеты. Между тем месье де Сатини проводил время в Лас Трес Мариас в качестве почетного гостя. Играл в свой крокет при ярком солнце, пил непомерное количество сока дынь без сахара и кружил вокруг керамических фигурок Бланки. Он даже предложил девушке экспортировать их в другие места, и он знал, где есть надежный рынок для поделок индейцев. Бланка попыталась объяснить, что ничего общего у нее, как и у ее поделок, с индейцами нет, но языковой барьер помешал ему понять девушку. Граф оказался для семьи Труэба приобретением, имевшим немаловажные последствия, ибо с того момента, как он поселился в имении, на них дождем посыпались приглашения в соседние владения, на собрания, где присутствовали власти поселка, и на всякого рода культурные и общественные мероприятия. Всем хотелось побыть рядом с французом в надежде перенять что-то от его изысканных манер; молоденькие девушки в его присутствии вздыхали, а матери жаждали видеть его своим зятем и оспаривали честь приглашать его. Мужчины завидовали судьбе Эстебана Труэбы, он стал компаньоном в деле по продаже шиншилл. Единственным человеком, который не был очарован французом и ничуть не поражался ни тому, что он чистит апельсин, не дотрагиваясь до него пальцами, а только ножом, вырезая кожуру в форме цветка, ни тому, что тот цитирует французских поэтов и философов на своем родном языке, была Клара. Всякий раз, когда Клара видела его, она спрашивала, как его зовут, и приходила в замешательство, встречая его в своем доме идущим в шелковом халате в ванную. Бланка, напротив, считала его забавным и благодарила случай, предоставивший ей возможность блеснуть лучшими нарядами, тщательно причесаться и поставить на стол английский сервиз и серебряные канделябры.

— Благодаря ему мы по крайней мере перестанем казаться варварами, — говорила она.

На Эстебана Труэбу большее впечатление, чем достоинства этого дворянина, производили шиншиллы. Какого черта не приходила ему раньше мысль выделывать их шкурки вместо того, чтобы терять столько лет, разводя проклятых кур, готовых погибнуть от ерундового поноса, или коров, которые за каждый литр надоенного молока поглощали гектар зеленого корма и ящик витаминов и, кроме того, наполняли все вокруг мухами и дерьмом. Клара и Педро Сегундо Гарсиа не разделяли его энтузиазма — она из гуманных соображений, потому что ей казалось жестоким выращивать зверей только для того, чтобы потом сдирать с них шкуру, а он из-за того, что вообще никогда не слышал о питомниках для мышей.

Как-то ночью граф вышел выкурить одну из своих восточных папирос, специально привезенных из Ливана (чего только не придумают! — говорил Труэба), и подышать ароматом цветов, который волнами поднимался из сада. Погулял немного по террасе, измерил взглядом площадь парка, который разбили вокруг господского дома. Вздохнул, тронутый этой удивительной природой, каковая могла соединить в самой забытой стране планеты все чудеса своей изобретательности, горы и море, долины и самые высокие вершины, реки с хрустально чистой водой и благословенную фауну, позволявшую свободно совершать прогулки и не бояться, что появятся ядовитые змеи или голодные дикие звери. В довершение всего, самым замечательным казалось то, что здесь не было злобных негров или диких индейцев. Он был сыт по горло пребыванием в экзотических странах, когда торговал плавниками акул, помогающими при половом бессилии, путешествиями за женьшенем, лекарством от всех болезней, за резными фигурками эскимосов, забальзамированными амазонскими пираньями и шиншиллами для дамских манто. Ему было тридцать восемь лет, по крайней мере так он говорил, и он чувствовал, что наконец-то нашел на земле страну, где можно спокойно создавать предприятия с наивными компаньонами. Он уселся на ствол дерева покурить в темноте. Вдруг он увидел чью-то тень, она осторожно двигалась, и у графа мгновенно возникла мысль о воре, правда, он тут же отбросил ее: ведь бандиты, как и зловредные животные, просто не водились на этих землях. Он осторожно подошел ближе и различил Бланку, которая высунула ноги в окно и, скользнув как кошка по стене, бесшумно спрыгнула на гортензии. Она была одета по-мужски, потому что собаки уже знали ее и ей не нужно было пробираться обнаженной.

Жан де Сатини увидел, как она уходит, стараясь держаться в тени навеса и деревьев. Он хотел было пойти за ней, но побоялся собак и решил, что в этом нет необходимости, не надо ломать голову для того, чтобы узнать, куда направляется девушка, вылезая ночью в окно. Ему стало неприятно, так как то, что он обнаружил, подвергало опасности его планы.

На следующий день граф попросил руки Бланки Труэбы. Эстебан, который был лишен возможности как следует узнать свою дочь, принял ее милую любезность и готовность устанавливать серебряные канделябры за любовь. Он был очень доволен, что его дочь, такая грустная и болезненная, подцепила кавалера, которого многие добивались в этих краях. «Что граф нашел в ней?» — спрашивал он себя, удивляясь. Эстебан заявил претенденту, что должен переговорить с Бланкой, но сам-то он уверен, что никаких препятствий не будет и что, со своей стороны, он готов принять его в семью. Он отдал распоряжение позвать дочь, которая в это время преподавала географию в школе, и заперся с ней в кабинете. Пять минут спустя с силой открылась дверь, и граф увидел, как девушка вышла с покрасневшим лицом. Проходя мимо, она бросила на него убийственный взгляд и отвернулась. Менее настойчивый жених собрал бы свои чемоданы и отправился в единственный отель поселка, но граф сказал Эстебану, что уверен, со временем он завоюет любовь девушки. Эстебан Труэба предложил ему оставаться в Лас Трес Мариас в качестве гостя столько времени, сколько он пожелает. Бланка на это ничего не ответила, но с этого дня перестала обедать за общим столом и не теряла возможности показать французу, что его присутствие здесь нежелательно. Спрятала нарядные платья и серебряные канделябры и старательно избегала его. Заявила своему отцу, что если он снова будет упоминать о браке, она вернется в столицу первым же поездом, который отправляется с их станции, и станет послушницей в своем коллеже.

— Ты изменишь свое мнение! — прорычал Эстебан Труэба.

— Сомневаюсь, — ответила дочь.

В том году приезд близнецов в Лас Трес Мариас стал великим облегчением. Они словно внесли поток свежего воздуха в тяжелую атмосферу дома. Ни один из братьев не сумел оценить чары благородного француза, хотя тот приложил немало остроумных усилий, дабы завоевать доверие юношей. Хайме и Николас откровенно смеялись над его манерами, мягкими, словно дамскими, туфлями и его иностранной фамилией, но Жан де Сатини ни на что не обижался. Его всегда хорошее настроение в конце концов обезоружило братьев, и остаток лета они прожили довольно дружно и даже объединились для того, чтобы заставить Бланку изменить свое решение.

— Тебе уже двадцать четыре года, сестра. Хочешь остаться старой девой? — спрашивали они.

Они пытались уговорить ее сделать короткую стрижку и сшить наряды по фасонам самых модных журналов, но она не проявила никакого интереса к этой экзотической моде, которая не смогла бы долго продержаться в деревенской пыли.

Близнецы так не походили друг на друга, что их трудно было назвать братьями. Хайме вырос высоким, сильным, застенчивым и терпеливым. Занимаясь спортом в интернате, он развил мускулатуру атлета, но в действительности считал эти занятия изнурительными и бесполезными. Он не разделял восторга Жана де Сатини, когда тот проводил все утро, стараясь палкой загнать в лунку мяч, ведь гораздо проще было бы положить его туда рукой.

Уже в то время в его поведении стали заметны некоторые странности, которые усилились в дальнейшем. Ему не нравилось, когда рядом с ним кто-то двигался, когда с ним здоровались за руку, задавали интимные вопросы, просили почитать его книги или писали ему письма. Это затрудняло его общение с людьми, но не отдалило от них: через пять минут знакомства, несмотря на его мрачный вид, становилось ясно, что это добрый, наивный и мягкий юноша, который неудачно пытается скрыть эти свои качества, так как стыдится их. Он интересовался другими гораздо больше, чем намерен был это допустить, его легко было растрогать. В Лас Трес Мариас крестьяне-арендаторы называли его «защитник» и приходили к нему всякий раз, когда в чем-нибудь нуждались. Хайме выслушивал их, не задавая лишних вопросов, отвечал односложно и молча уходил, но не успокаивался, пока не решал дело. Он был нелюдимым, и Клара говорила, что и маленьким он не позволял себя ласкать. Еще в детстве его поступки отличались чудаковатостью, он способен был снять с себя последнюю рубашку и отдать другому, что и проделал несколько раз. Чувства и волнения представлялись ему недостойными настоящего мужчины, и только в общении с животными пропадала его чрезмерная застенчивость, он мог кататься с ними по полу, ласкать их, кормить их чуть ли не из ложки и спать, обнявшись, с собаками. Он мог вести себя так же с очень маленькими детьми, когда никто не наблюдал за этим, потому что при людях предпочитал играть роль человека сурового и одинокого. Двенадцатилетнее британское воспитание в колледже не смогло развить в нем сплин, который считался лучшим качеством джентльмена. Он был неисправимо сентиментален, со временем заинтересовался политикой, вал отец, а врачом, чтобы помогать нуждающимся, как подсказывала ему мать, а она его лучше знала. В детстве Хайме всегда играл с Педро Терсеро Гарсиа, но только в этом году он научился им восхищаться. Бланке пришлось пожертвовать двумя встречами на реке, чтобы молодые люди поговорили друг с другом. Пока Бланка нетерпеливо слушала их, страстно желая остаться наконец наедине с любимым; они говорили о справедливости, о равенстве, о крестьянском движении и социализме. Дружба соединяла молодых людей до самой смерти, а Эстебан Труэба даже не подозревал об этом.

Николас был красив, как девушка. Он унаследовал от своей матери нежную, точно прозрачную, кожу, был небольшого роста, худощавый, хитрый и быстрый словно лиса. Обладая блестящими способностями и не прилагая особых усилий, он превосходил брата во всех их начинаниях. Он изобрел игру, чтобы мучить Хайме: подводил его к трудной теме и аргументировал с такой легкостью и убедительностью, что в конце концов убеждал брата в том, что тот ошибается, заставляя признать ошибку.

— Ты уверен, что я прав? — спрашивал потом Николас брата.

— Да, ты прав, — ворчал Хайме, прямота которого мешала ему спорить нечестно.

— Ох! Я рад, — восклицал Николас. — А теперь я докажу, что прав ты, а я ошибаюсь. Я аргументирую это так, как должен был бы аргументировать ты, если бы был достаточно умен.

Хайме терял терпение и накидывался на него с тумаками, но гут же раскаивался, ведь был гораздо сильнее брата и свою собственную силу ощущал как вину. В колледже Николас пользовался своим умом в спорах с другими, а когда чувствовал, что нужно прибегнуть к силе, звал на свою защиту брата, подбадривал его, стоя за его спиной. Хайме привык защищать Николаса и легко терпел наказания вместо него, выполнял его работу и покрывал его вранье. В то время Николаса, помимо женщин, больше всего интересовали способности Клары в предсказании будущего. Он покупал книги о тайных обществах, о гороскопах и обо всем, что имело отношение к сверхъестественным явлениям. В тот год ему захотелось разоблачить чудеса, он купил себе «Жизнь святых» в популярном издании и провел лето в поисках упрощенных объяснений самым фантастическим и героическим поступкам духовного порядка. Его мать смеялась над ним.

— Если ты не можешь понять, как действует телефон, — говорила Клара, — как же ты хочешь понять чудеса?

Интерес Николаса к мистике появился за два года до этого. В конце недели, когда можно было уйти из интерната, он отправлялся к сестрам Мора на их старую мельницу изучать тайные науки. Но вскоре он понял, что не обладал врожденной склонностью к ясновидению, ему пришлось довольствоваться механизмом астрологических карт, карт Таро и китайскими палочками. В доме сестер Мора Николас познакомился с красивой девушкой по имени Аманда, которая была несколько старше его и побудила его заниматься медитацией и иглоукалыванием. С их помощью он позднее вылечивал ревматизм я прочие заболевания, что порой превосходило то, чего достигнет его брат с помощью традиционной медицины после семи лет учебы.

Этим летом братьям исполнился двадцать един год. Николас изнывал от скука в деревне. Хайме следил, чтобы тот не досаждал девушкам, так как считался негласным защитником добродетели в Лас Трес Мариас. Вопреки стараниям, брата Николас сумел обольстить почти всех отроковиц этого края галантным обращением, чего никогда не видели в здешних местах. Остальное время у него уходило на исследование чудес, попытку разгадать Кларины трюки в передвижении предметов силою мысли, да на сочинение пылких стихов Аманде, которая возвращала их по почте исправленными и улучшенными, что ничуть не смущало молодого человека.

Педро Гарсиа, старик, умер незадолго до президентских выборов. Страна содрогалась от политических кампаний, триумфальные поезда с кандидатами курсировали с севера на юг. Те сидели в последних вагонах со свитой прозелитов,[34] одинаково всех приветствующих, обещающих всем одно и то же, а бубенцы певческих обществ и громкоговорители пугали покой местных пейзажей и приводили в оцепенение стада. Старик столько прожил, что представлял собой кучу хрупких косточек с натянутой на них желтой кожей. Лицо его казалось кружевным от морщин. Он кряхтел при ходьбе под звон кастаньет, зубов у него уже не было, и есть он мог только детскую кашицу, он ослеп и оглох, но всегда узнавал вещи и не терял память о прошлом и сиюминутном. Он умер в своем плетеном кресле с наступлением сумерек. Ему нравилось сидеть на пороге дома, ощущая наступление вечера, которое он угадывал по легкому ветерку, по звукам в патио, по суете в кухне, молчанию кур. Так он и встретил смерть. У его ног сидел Эстебан Гарсиа, его правнук, которому было около десяти лет, и гвоздем протыкал глаза цыпленку. Он был сыном Эстебана Гарсиа, единственного незаконнорожденного ребенка хозяина, который носил его имя, не имея его фамилии.

Никто не помнил ни происхождения мальчика, ни причины того, почему его так назвали, за исключением его самого. Его бабушка, Панча Гарсиа, прежде чем умереть, заронила в его душу ядовитые мысли рассказом о том, что если бы его отец родился вместо Бланки, Хайме и Николаса, он унаследовал бы Лас Трес Мариас и мог бы стать президентом Республики, если бы очень захотел. Он рос в ненависти к своей фамилии. Жил, мучимый злобой на хозяина, на соблазненную им бабушку, на незаконнорожденного своего отца и на себя самого, на свою неминуемую судьбу мужлана. Эстебан Труэба не отличал его среди других детей в имении, он был одним из многих созданий, что пели национальные гимны в школе и стояли в очереди за своим рождественским подарком. Он не вспоминал о Панче Гарсиа, как и о том, что у них был ребенок, а тем более о мрачном внуке, который его ненавидел, наблюдая за ним издали, копируя его жесты и его голос. Мальчик не спал по ночам, воображая ужасные болезни и несчастные случаи, которые покончили бы с существованием хозяина и всех его детей, и он унаследовал бы всю собственность. Тогда Лас Трес Мариас он преобразовал бы в свое королевство. Эти фантазии он лелеял всю свою жизнь, даже после того как узнал, что никогда ничего не получит в наследство. Он всегда упрекал Труэбу за свою мрачную долю, которая была ему определена, и чувствовал себя обреченным даже в те дни, когда взошел на вершину власти и всех их держал в кулаке.

Мальчик понял, что со стариком что-то произошло. Он подошел, тронул его, и тело качнулось. Педро Гарсиа упал на пол словно мешок костей. Глаза заволокла молочная пелена, которая не позволяла ему видеть свет в течение уже четверти века. Эстебан Гарсиа взял гвоздь и собирался проткнуть ему глаза, когда появилась Бланка и оттолкнула его, не подозревая, что этот мрачный и злобный мальчишка — ее племянник и что через много лет он принесет столько страдания и горя их семье.

— Боже мой, он умер, — зарыдала она, наклонившись над скорчившимся телом старца, который украсил ее детство сказками и уберег ее тайную любовь.

Педро Гарсиа похоронили после трех ночей бдения, и Эстебан Труэба приказал не скупиться на расходы. Тело положили в деревянный сосновый гроб, одели в воскресный костюм, тот самый, в котором он женился, который одевал в день голосования и когда получал пятьдесят песо на Рождество. Нашли единственную белую рубашку, она оказалась очень широкой у шеи, потому что возраст сделал ее тоньше, завязали траурный галстук, воткнули красную гвоздику в петлицу, как покойный делал всегда, когда что-либо праздновал. Подвязали челюсть платком, натянули черное сомбреро, потому что он много раз говорил, что хочет снять его, приветствуя Бога. У него не было башмаков, но Клара позаимствовала одну пару у Эстебана Труэбы, и все видели, что старик отправляется в Рай не босой.

Жана де Сатини похороны привели в странное возбуждение, он вытащил из багажа фотоаппарат на треножнике и наделал столько снимков покойного, что родственники испугались, как бы он не похитил у того душу, и из осторожности уничтожили негативы. На бдение пришли крестьяне со всей округи, потому что Педро Гарсиа за свою жизнь со многими породнился. Пришла и знахарка, которая была еще старше его, с несколькими индейцами своего племени. По ее знаку они начали плакать над усопшим и не переставали делать это в течение трех дней. Люди собирались вокруг ранчо старика, пили вино, играли на гитаре и ели жареное мясо. Приехали на велосипедах и два священника благословить останки Педро Гарсиа и сотворить похоронный обряд. Один из них был рыжеватый гигант с сильным испанским акцентом, падре Хосе Дульсе Мария, которого Эстебан Труэба знал по имени. Он хотел запретить ему въезд в имение, но Клара убедила мужа, что сейчас не время сводить политические счеты, нарушая христианский обычай. «По крайней мере он наведет порядок в душах», — проговорила она. Так что Эстебан Труэба в конце концов вынужден был приветствовать гостя и пригласил его остаться в доме вместе с братом послушником, который не открывал рта и смотрел в пол, склонив голову набок и сомкнув руки. Хозяин был очень расстроен смертью старика, который спас его посевы от термитов, а его самого от смерти, и пожелал, чтобы все вспоминали об этих похоронах как о важном событии.

Священники собрали арендаторов и посетителей в школе, чтобы вспомнить забытые Евангелия и прочитать молитву за упокой души Педро Гарсиа. Потом они проследовали в комнату, отведенную им в хозяйском доме, в то время как остальные продолжали шумный кутеж, прерванный было приходом священников. Ночью Бланка ждала, когда смолкнут гитары и плач индейцев и все отправятся спать, чтобы выпрыгнуть из окна своей комнаты и под покровом ночных теней последовать в обычном направлении. Она проделывала это три ночи подряд, пока не уехали священники. Все, кроме ее родителей, догадались, что Бланка встречалась с одним из них на реке. Это был Педро Терсеро Гарсиа, который не мог пропустить похороны своего дедушки и воспользовался чужой сутаной. Переходя из дома в дом, он обращался с речами к крестьянам, объяснял им, что ближайшие выборы — это возможность сбросить иго, давившее их всю жизнь. Те удивленно слушали его, смущаясь. Их время измерялось сезонами урожая, их мысли переходили из поколения в поколение, они были медлительны и осторожны. Только молодежь, из тех, кто слушали известия по радио или вели в поселке разговоры с синдикалистами, следили за нитью его суждений. Остальные слушали, потому что юноша слыл героем, которого преследовали хозяева, но в глубине души были убеждены, что говорит он глупости.

— Если хозяин обнаружит, что мы будем голосовать за социалистов, мы пропали, — говорили они.

— Он не сможет это узнать! Голосование же тайное, — доказывал лжесвященник.

— Это вы так думаете, — ответил Педро Сегундо, его отец. — Говорят, что это тайна, а потом всегда узнают, за кого мы голосуем. Кроме того, если победит их партия, хозяева нас выгонят на улицу, и у нас не будет работы. Я ведь здесь все время жил. Ничего не поделаешь!

— Всех не могут выгнать, потому что хозяин потеряет больше, чем вы, если вы уйдете! — возражал Педро Терсеро.

— Не имеет значения, за кого мы голосуем, всегда побеждают они.

— Голоса подтасовывают, — вставила Бланка, которая присутствовала на собрании среди крестьян.

— На этот раз не смогут, — возразил Педро Терсеро. — Мы пошлем людей от партии контролировать столы для голосования и следить, как опечатывают урны.

Но крестьяне никому не доверяли. Они знали по опыту, что лиса в конце концов поедает кур, вопреки содержанию знаменитых баллад, что передавались из уст в уста. Поэтому, когда прибыл поезд с новым кандидатом от социалистической партии, близоруким, обаятельным доктором, обратившимся к толпе с зажигательными речами, они молча смотрели на него с перрона. Неподалеку от них стояли хозяева, вооруженные охотничьими ружьями и дубинками, и следили за ними. Крестьяне почтительно слушали кандидата, но не осмелились даже поприветствовать его. И лишь компания разнорабочих, пришедших с палками и колами, кричала громко, до хрипоты, ведь им нечего было терять, они были кочевниками, бродили по провинции, то и дело меняя работу, без семьи, без хозяина и без страха.

Спустя какое-то время после похорон старого Педро Гарсиа Бланка утратила свой яркий — спелое яблоко — цвет лица и стала недомогать, не прибегая к утренней рвоте с помощью подогретого рассола и задержки дыхания. Она подумала, что все дело в изобилии лакомств, ведь подошло время урожая персиков и абрикосов, уже появились нежные початки кукурузы — их тушили в глиняных латках с базиликом для запаха, а еще варили мармелад и готовили консервы на зиму. Но ни диета, ни настой из ромашки, ни отдых ее не излечили. Она потеряла всякий интерес к школе, лазарету и даже к своим рождественским глиняным фигуркам. Стала ленива и сонлива, могла часами сидеть в тени, смотря на небо и ни о чем не думая. И только ночные свидания на реке с Педро Терсеро волновали ее, как и прежде.

Жан де Сатини, который не считал себя побежденным, продолжал свою романтическую осаду. Из благоразумия он проводил какое-то время в местном отеле и несколько раз ненадолго уезжал в столицу, откуда возвращался с грузом литературы о шиншиллах и обо всем, что касалось этих маленьких животных, которым суждено было превратиться в палантины. Большую часть лета граф гостил в Лас Трес Мариас. Это был восхитительный гость, хорошо воспитанный, спокойный и веселый. У него всегда было наготове любезное слово, за столом он хвалил приготовленные блюда, по вечерам развлекал всех в гостиной игрой на рояле, соревнуясь с Кларой в исполнении ноктюрнов Шопена, а кроме того, без конца сыпал анекдотами. Он вставал поздно и проводил час или два, занимаясь собой: делал гимнастику, бегал вокруг дома, не обращая внимания на насмешки крестьян, принимал ванну с горячей водой и долго выбирал подобающий случаю костюм. Это было напрасно, так как никто не ценил его элегантность и случалось, что Клара, увидев его английские костюмы для верховой езды, бархатные курточки и тирольские шапочки с фазаньими перьями, из лучших побуждений предлагала графу более удобное платье для деревенской глуши. Жан не терял чувства юмора, терпел иронические улыбки хозяина дома, неприветливое лицо Бланки и вечную рассеянность Клары, которая спустя целый год все еще спрашивала, как зовут гостя. Он умел готовить блюда по французским рецептам и несколько раз удивлял ими гостей. Здесь впервые видели мужчину, интересовавшегося кухней, и, предположив, что таковы европейские привычки, не осмелились шутить, дабы не прослыть невеждами. Из столицы он привозил с собой журналы мод, брошюры о войне — ему хотелось выглядеть героем — и романтические книги для Бланки. За десертом он иногда тоном смертельной скуки вспоминал о летнем отдыхе с европейской знатью в замках Лихтенштейна или на Лазурном берегу, правда, никогда не переставая повторять, что счастлив сменить все это на очарование Америки. Бланка спрашивала, почему он не выбрал острова Карибского моря или по крайней мере страну мулаток, кокосовых пальм и барабанов,[35] но он утверждал, что нет на земле другого, более приятного места, чем эта забытая Богом страна. Француз не рассказывал о своей личной жизни, лишь благодаря незаметным обмолвкам проницательный собеседник мог представить себе блистательное прошлое графа, его несметное состояние и поистине благородное происхождение. Никто толком не знал о его семейном положении, о его возрасте, его фамильных корнях и о том, в какой части Франции он родился. Клару таинственность графа настораживала, она пыталась узнать истину с помощью карт Таро, но Жан не позволял угадывать его судьбу или исследовать линии руки. Не знал он и свой знак Зодиака.

Эстебана Труэбу все это ничуть не заботило. Для него было достаточно, что граф всегда готов развлечь его партией в шахматы или домино, что он хитроумен и симпатичен и никогда не просит денег в долг. С тех пор как Жан де Сатини появился в доме, легче стало переносить деревенскую скуку, ведь в пять часов дня в деревне уже нечего делать. Кроме того, зависть соседей тешила тщеславие Эстебана.

Прошел слух, что Жан де Сатини домогается руки Бланки, однако в округе его не перестали счи тать завидным женихом. Клара стала испытывать к нему известное уважение, хотя и не стремилась увидеть рядом с дочерью. Бланка со временем привыкла к его присутствию. Он был так скромен и мягок в обращении, что мало-помалу она забыла о его предложении, даже стала подумывать, что это была едва ли не шутка. Она снова достала серебряные канделябры, выставляла на стол английский сервиз и одевалась в городские платья, когда по вечерам собирался кружок друзей. Часто Жан приглашал Бланку в поселок или просил сопровождать его во время многочисленных визитов. В этих случаях Клара вынуждена была отправляться с ними, так как в соблюдении подобного рода условий Эстебан Труэба был неумолим: он не желал, чтобы его дочь видели наедине с французом. Зато он позволял им свободно гулять по имению при условии не слишком удаляться и возвращаться до темноты. Клара говорила мужу, что если тот беспокоится за дочь, то прогулка вдвоем намного опаснее, чем чашка чаю в имении Ускатеги, но Эстебан был уверен, что бояться следует не Жана — ведь его намерения благородны, — а злых языков, что не пощадят чести его дочери. Деревенские прогулки мало-помалу сделали Жана и Бланку добрыми друзьями. Они хорошо ладили друг с другом. Обоим нравилось выезжать верхом по утрам, захватив корзину с завтраком и несколько чемоданчиков Жана из кожи и парусины. Граф пользовался любыми остановками, чтобы выбрать красивый вид и на его фоне сфотографировать Бланку, хоть она противилась и ощущала себя несколько смешной. На проявленных пленках она улыбалась не своей улыбкой, поза казалась неудобной, а вид несчастным. По мнению Жана, она не умела держаться перед объективом естественно, а Бланка жаловалась, что он заставлял ее как-то странно поворачиваться и не дышать в течение нескольких секунд, пока запечатлевал картинку. Обычно они выбирали тенистые места под деревьями, расстилали одеяло на траве и удобно устраивались на несколько часов. Говорили о Европе, о книгах, о разных событиях в семье Бланки и о путешествиях Жана. Она подарила ему одну из книг Поэта, и ему так понравилось, что он выучил длинные отрывки наизусть и декламировал их без запинки. Он говорил, что это лучшие стихи из всех, что он читал и что даже на французском языке, языке искусства, нет ничего, что могло бы с ними сравниться. Они не говорили о своих чувствах. Жан был внимателен, но ни о чем не просил и ни на чем не настаивал, он шутил и вел себя по-братски. Если он целовал Бланке руку, прощаясь, то делал это с видом школьника, для которого в этом жесте воплощался романтизм. Если его восхищало платье, кушанье или ее рождественская фигурка, в его тоне неизменно ощущалась легкая ирония, что позволяло воспринимать фразу по-разному. Если он срывал цветы для нее или помогал спешиться, он проделывал это весело, превращая галантность в дружеское внимание. Чтобы предупредить его, Бланка при всяком удобном случае давала понять, что не выйдет за него замуж даже мертвая. Жан де Сатини улыбался своей очаровательной улыбкой соблазнителя, не говоря при этом ни слова, и Бланка лишь успевала заметить, что он гораздо стройнее, чем Педро Терсеро.

Бланка не подозревала, что Жан следил за ней. Он много раз видел, как она вылезала из окна в мужском костюме. Он следовал за ней какое-то время, но возвращался, боясь, что в темноте на него нападут собаки. По направлению, которое она выбирала, он смог догадаться, что она всегда шла к реке.

Между тем Труэба никак не мог принять окончательное решение относительно шиншилл. В качестве эксперимента он согласился установить одну клетку с несколькими парами грызунов, копируя в маленьком масштабе большое образцовое производство. Впервые он увидел, как Жан де Сатини работает, засучив рукава. Тем не менее шиншиллы заразились какой-то болезнью и сдохли менее чем за две недели. Даже шкурки из них не смогли выделать, потому что шерсть сделалась матовой и отваливалась от кожи, как перья от птицы в кипящей воде. Жан с ужасом смотрел на облезшие трупы с вытянутыми лапами и закатившимися глазами, они развеяли все его надежды. Эстебан Труэба при виде массовой гибели грызунов утратил всякое желание начать скорняжное дело.

— Если бы чума поразила огромное хозяйство, я был бы полностью разорен, — заключил Труэба.

В промежутке между чумой у шиншилл и вылазками Бланки граф терял время. Его стали утомлять пустые хлопоты, и он подумал, что Бланка никогда не оценит его чар. Он понял, что лучше самому ускорить дело, прежде чем другой претендент получит наследницу. Кроме того, девушка стала нравиться ему теперь, когда она поправилась, а приятная томность смягчала ее сельские манеры. Он предпочитал женщин спокойных и здоровых, и вид Бланки, откинувшейся на диванные подушки в часы сиесты напоминал ему мать. Иногда она волновала его. По незначительным мелочам, неуловимым для других, Жан научился угадывать, когда Бланка намеревается совершить ночное путешествие на реку. В этих случаях девушка отказывалась от ужина под предлогом головной боли, рано прощалась, глаза ее странно блестели, а в жестах, которые он уже выучил, появлялось особое нетерпение. Однажды ночью он решил следовать за ней до конца, чтобы покончить с этим досадным недоразумением, которое грозило продолжаться вечно. Он был уверен, что у Бланки есть возлюбленный, но надеялся, что ничего серьезного быть не может. Лично он, Жан де Сатини, не был одержим идеей фикс по поводу девственности, и не это было ему нужно, когда он просил руки Бланки. Его интересовало в ней нечто совсем иное, чего нельзя было утратить, наслаждаясь свиданиями у реки. После того как все разошлись по своим комнатам, Жан де Сатини остался в темной гостиной, прислушиваясь к шумам в доме, пока, по его расчетам, Бланка не вылезет из окна. Тогда он вышел в патио и спрятался в тот деревьев, поджидая ее. Прошло полчаса, но ничто не смутило покой этой ночи. Ему стало скучно ждать, и он собрался было уйти, когда заметил, что окно Бланки открыто. Он понял, что девушка убежала раньше, чем он расположился в саду.

Заклиная, чтобы собаки не разбудили весь дом своим лаем и не набросились на него, он направился к реке по дороге, которой ходила Бланка. Он не привык в своих легких туфлях ступать по вспаханной земле, перепрыгивать или обходить камни, но ночь была такой светлой, а полная луна освещала небо поистине фантастическим сиянием. У него исчез даже страх перед внезапным появлением собак, он наслаждался красотой ночи. Он шел уже добрых четверть часа, когда заметил первые заросли камышей на берегу, и тогда, удвоив осторожность, стал приближаться, стараясь не наступать на ветки, которые могли бы выдать его. Луна отражалась в воде хрустальным блеском, и свежий ветерок слегка покачивал камыши и вершины деревьев. Царила полнейшая тишина, и казалось, все происходит в чудесном сне, где он шел и шел, не продвигаясь вперед, оставаясь все на том же заколдованном месте, где время остановилось и хотелось дотронуться до деревьев, так близко они стояли, но касался он пустоты. Граф должен был сделать над собой усилие, чтобы вернуть привычное состояние духа, не лишенное прагматичности. В излучине реки, среди огромных серых камней, освещенных луной, он увидел их так близко, что почти мог дотянуться до них. Оба были обнажены. Мужчина лежал на спине, закрыв глаза, но не трудно было узнать в нем священника-иезуита, который помогал во время панихиды по старому Педро Гарсиа. Это удивило графа. Бланка спала, голова ее лежала на смуглом, гладком животе возлюбленного. Слабый свет луны отбрасывал металлические отблески на их тела, и Жан де Сатини вздрогнул, пораженный гармоничностью Бланки, в этот момент она показалась ему совершенной.

Все было гораздо серьезнее, чем он воображал. В позе влюбленных граф увидел небрежность, свойственную тем, кто знает друг друга очень давно. Все это не было похоже на летнее эротическое приключение, как он предполагал, а скорее на прочный союз, где соединились и плоть, и дух. Жан де Сатини не знал, что Бланка и Педро Терсеро спали так в первый же день, когда познакомились, и что делали так всегда, когда могли, в течение всех этих лет, но, тем не менее, он смог почувствовать это.

Стараясь не издать ни малейшего шума, чтобы не спугнуть их, он повернулся и пошел обратно, размышляя, как к этому отнестись. Когда он вернулся в дом, он уже принял решение рассказать обо всем отцу Бланки. Гнев Эстебана Труэбы казался ему лучшим средством решить проблему. «Пусть уладят это между собой», — подумал он.

Жан де Сатини не стал дожидаться утра. Он постучался в двери спальни своего амфитриона[36] и, прежде чем тот совершенно очнулся от сна, изложил ему свою версию случившегося. Сказал, что не мог спать из-за жары и, чтобы подышать воздухом, пошел по направлению к реке и там увидел гнетущее зрелище: будущая невеста спала в объятиях бородатого иезуита; оба были нагие. На мгновение это сбило с толку Эстебана Труэбу, он не мог вообразить свою дочь спящей с падре Хосе Дульсе Мария, однако тут же понял, что произошло, догадавшись об издевке, жертвой которой стал во время похорон старика. Соблазнителем не мог быть никто иной, кроме как Педро Терсеро Гарсиа, — проклятый сукин сын, он заплатит за это жизнью. Эстебан Труэба поспешно натянул брюки, надел сапоги, вскинул ружье на плечо и сорвал со стены хлыст.

— Подождите меня здесь, дон, — приказал он французу, который не имел никакого намерения сопровождать его.

Эстебан Труэба побежал в конюшню и вскочил на своего коня, не седлая его. Он ехал, тяжело дыша от негодования, сжавшись от напряжения, а сердце его точно мчалось галопом. «Я убью их обоих», — повторял он как заклинание. Он выехал на дорогу в том направлении, какое ему указал француз, но ему не понадобилось добираться до реки, потому что посередине дороги он встретил Бланку, которая возвращалась домой, тихо напевая, с растрепанными волосами, в перепачканном платье, с тем счастливым видом человека, которому ничего больше в жизни не нужно. Увидев свою дочь, Эстебан Труэба не смог сдержать гнева и поехал прямо на нее с хлыстом в руках; он бил ее безжалостно, нанося удар за ударом, пока девушка не упала, неподвижно вытянувшись на глинистой дороге. Отец соскочил с лошади, тряхнул ее, чтобы привести в чувство, выкрикивая все известные ругательства и в придачу те, что придумал в порыве злости.

— Кто он? Скажи его имя или я убью тебя! — требовал он.

— Никогда не скажу, — рыдала Бланка. Эстебан Труэба понял, что ничего не добьется от дочери, которая унаследовала его собственное упрямство. Он увидел, что как всегда хватил через край. Он поднял ее на лошадь, и они вернулись домой. Предчувствие беды и лай собак подняли Клару и слуг, все они стояли в дверях с зажженными огнями. Единственным, кого никто не видел, был граф. Он воспользовался суматохой, собрал свои чемоданы, запряг лошадей и в экипаже отправился прямо в отель.

— Что ты сделал, Эстебан, Боже! — вскричала Клара, увидев свою дочь в крови и глине.

Клара и Педро Сегундо Гарсиа на руках отнесли Бланку в ее комнату и уложили на кровать. Управляющий смертельно побледнел, но не произнес ни слова. Клара умыла дочь, наложила холодные компрессы на кровоподтеки и хлопотала над ней, пока ей не удалось успокоить девушку. Оставив ее, она пошла к мужу, который заперся в кабинете, в ярости нанося удары хлыстом по стенам, ругаясь и пиная ногами мебель. Увидев Клару, он обратил весь свой гнев на нее, обвинил ее в том, что она воспитывала Бланку без всякой морали, без религии, без принципов, как распущенную атеистку, даже хуже, без чувства чести своего класса, потому что можно было бы ее понять, если бы она делала это с кем-то из хорошей семьи, а не с мужланом, болваном, сумасшедшим лодырем, ни на что не годным.

— Я должен был убить его, когда это пообещал! Спать с моей собственной дочерью! Клянусь, что как только встречу, я кастрирую его, даже если это будет последнее, что я сделаю в своей жизни, клянусь своей матерью, он пожалеет, что родился!

— Педро Терсеро Гарсиа не сделал ничего, что не делал ты, — спокойно сказала Клара, когда смогла прервать его. — Ты тоже спал с девушками не твоего класса. Разница лишь в том, что он это сделал по любви. И Бланка тоже.

Труэба посмотрел на нее, остолбенев от изумления. На мгновение его гнев, казалось, выдохся, и он почувствовал себя осмеянным, но тут же кровь бросилась ему в голову. Он потерял контроль над собой и ударил Клару кулаком, отбросив ее к стене. Она молча рухнула. Эстебан очнулся, бросился к ней, рыдая, бормоча извинения, называя ее ласковыми именами, которые употреблял только в самые интимные минуты, не понимая, как он мог поднять руку на нее, на ту, которая значила для него все и кого, даже в самые тяжелые мгновения их жизни, он не переставал уважать. Он поднял ее на руки, нежно усадил в кресло, намочил платок, приложил его ко лбу и попытался дать ей воды. Наконец, Клара открыла глаза. Из носа текла кровь. Она открыла рот, выплюнула на пол несколько зубов, и струйка окровавленной слюны побежала по подбородку и шее.

Едва Клара смогла выпрямиться, она оттолкнула Эстебана, с трудом поднялась и вышла из кабинета, стараясь идти прямо. За дверями стоял Педро Сегундо Гарсиа, он поспешил поддержать ее, когда она покачнулась. Почувствовав его рядом, Клара доверилась ему. Уткнулась распухшим лицом в грудь этого мужчины, который в трудные минуты ее жизни был рядом, и заплакала. Рубашка Педро Сегундо окрасилась кровью.


Клара никогда в жизни больше не заговорила с мужем. Она перестала пользоваться его именем, взятым после замужества, и сняла с пальца тонкое обручальное кольцо, которое он надел ей более двадцати лет тому назад, в ту памятную ночь, когда умер Баррабас.

Два дня спустя Клара и Бланка покинули Лас Трес Мариас и вернулись в столицу. Эстебан, униженный и разъяренный, остался, отчетливо ощущая, что его жизнь разбита навсегда.

Педро Сегундо проводил хозяйку и ее дочь на вокзал. С той ночи он не видел их и ходил угрюмый и молчаливый. Он посадил их в поезд, продолжая стоять с сомбреро в руке, с опущенными глазами, не зная, как проститься. Клара обняла его. Сначала он смутился и держался очень прямо, но внезапно его собственные чувства победили, он осмелился робко обнять ее и запечатлеть неприметный поцелуй на ее волосах. Они посмотрели друг на друга через стекло, и у обоих глаза были полны слез. Управляющий вернулся в свой кирпичный дом, завязал в узел скудные пожитки, завернул в платок немного денег, что сберег за годы службы, и уехал. Труэба видел, как он прощается с арендаторами и седлает коня. Попытался было удержать его, объясняя, что случившееся не имеет к нему никакого отношения, что было бы несправедливо из-за вины сына терять работу, друзей, дом и положение.

— Я не хочу быть здесь, когда вы встретите моего сына, патрон, — сказал Педро Сегундо Гарсиа и пустил свою лошадь рысью.


Каким одиноким я почувствовал себя тогда! Я не знал, что одиночество уже никогда больше не покинет меня и что единственным человеком, который будет возле меня в конце моей жизни, станет моя сумасбродная богемная внучка, с зелеными, как у Розы, волосами. Но это случится гораздо позже.

После отъезда Клары я посмотрел вокруг себя и увидел много новых лиц в Лас Трес Мариас. Былые товарищи по жизненному пути уже умерли или уехали. Со мной не было ни жены, ни дочери. Связь с сыновьями была минимальной. Умерла моя мать, моя сестра, добрая Нянюшка, старый Педро Гарсиа. И я часто вспоминал Розу, как незабываемую боль. Я уже не мог рассчитывать на Педро Сегундо Гарсиа, который был рядом со мной в течение тридцати пяти лет. Я заплакал. Слезы капали одна за другой, я смахивал их кулаком, но набегали другие. «К чертовой матери всех!» — ревел я, слоняясь по дому.

Я бродил по пустым комнатам, входил в спальню Клары и искал в ее шкафу и комоде что-нибудь, что она носила, чтобы вдохнуть ее запах, запах свежести и чистоты, хотя бы на мгновение. Я ложился на ее постель, гладил предметы, которые она оставила на зеркале, и чувствовал себя глубоко опустошенным.

Во всем, что произошло, виноват был Педро Терсеро Гарсиа. Из-за него Бланка отдалилась от меня, из-за него я спорил с Кларой, из-за него уехал из имения Педро Сегундо, из-за него арендаторы смотрели на меня с подозрением и шушукались за моей спиной. Он всегда был мятежником, и я давно должен был прогнать его взашей. Я не делал этого из уважения к его отцу и его деду, а в результате этот сопливый подонок отнял у меня то, что я больше всего любил в этом мире. Я пошел в поселок и подкупил карабинеров, чтобы они помогли мне найти его. Я приказал не держать его в заключении, а передать мне без лишнего шума. В баре, в парикмахерской, в клубе и в «Фаролито Рохо» я объявил во всеуслышание о вознаграждении тому, кто выдаст мне этого парня.

— Будьте осторожны, патрон. Не вершите правосудие своими руками, ведь все очень переменилось со времен братьев Санчес, — предупреждали меня. Но я не хотел никого слушать. Что сделало бы правосудие в этом случае? Ничего.

Прошло примерно две недели без всяких известий. Я объезжал имение, заглядывал в соседние, шпионил за арендаторами. Я был убежден, что они прячут парня. Я увеличил вознаграждение и пригрозил карабинерам, что заставлю уволить их как не справившихся со своим делом, но все было напрасно. С каждым часом рос во мне гнев. Я начал пить, как никогда этого не делал, даже когда жил холостяком. Стал плохо спать и снова видел во сне Розу. Как-то ночью мне приснилось, что я бью ее, как Клару, и что ее зубы тоже катятся по полу, я с криком проснулся, но я был один, и никто меня не слышал. Я был так угнетен, что перестал бриться, не менял белье, думаю, что даже не мылся. Еда казалась мне горькой, я чувствовал привкус желчи во рту. Я разбил суставы, колошматя кулаками по стенам, и загнал лошадь, скача галопом, чтобы унять ярость, которая пожирала мое нутро. В эти дни никто не подходил ко мне, слуги подавали мне еду, дрожа от страха, что приводило меня в еще большее раздражение.

Однажды в коридоре я курил сигару перед сиестой, когда ко мне подошел смуглый мальчик и молча стал, как вкопанный. Его звали Эстебан Гарсиа. Это был мой внук, но я не знал этого, и только теперь в силу ужасных обстоятельств, случившихся по его вине, я узнал о родстве, которое нас объединяет. Он был и внуком Панчи Гарсиа, сестры Педро Сегундо, которую, по правде говоря, я не помню.

— Что ты хочешь, молокосос? — спросил я мальчика.

— Я знаю, где Педро Терсеро Гарсиа, — ответил он.

Я так резко вскочил, что опрокинул плетеное кресло, на котором сидел, схватил мальчишку за плечи и встряхнул его.

— Где? Где этот проклятый? — закричал я.

— А вы дадите мне вознаграждение, хозяин? — пролепетал испугавшийся волчонок.

— Ты его получишь! Но сперва я хочу убедиться, что ты не врешь. Пошли, отведи меня туда, где прячется этот негодяй!

Я сходил за ружьем, и мы отправились. Мальчик сказал мне, что нужно ехать на лошади, потому что Педро Терсеро скрывается на лесопилке Лебус, в нескольких милях от Лас Трес Мариас. Как мне не пришло в голову, что он там? Это прекрасное потайное место. В это время года немецкая лесопилка закрыта, да и отстоит далеко от всех дорог.

— Как ты узнал, что Педро Терсеро там?

— Все знают, хозяин, кроме вас, — ответил он. Мы поехали рысью, потому что по этой земле нельзя быстро мчаться. Лесопилка клином врезается в склон горы, там трудно погонять лошадей. Силясь взобраться по склону, лошади выбивают копытами искры из камней. Думаю, стук копыт был единственным звуком, что раздавался тем душным и тихим днем. Когда мы въехали в лесную чащу, все вокруг изменилось, похолодало, потому что деревья возвышались тесными рядами, не пропуская солнечных лучей. Земля расстилалась мягким красноватым ковром, в котором утопали ноги лошадей. Вот тогда нас окружила тишина. Мальчик ехал впереди, верхом на лошади без седла, сидел точно приклеенный, словно они составляли одно целое, а я ехал позади, мрачный, удерживая сзой гнев. Минутами на меня нападала грусть, она была сильнее злобы, которую я вынашивал в течение стольких дней, сильнее ненависти, которую я питал к Педро Терсеро Гарсиа. Должно быть, прошло часа два, прежде чем показались низкие бараки лесопилки, расположенные полукругом на лесной прогалине. В этом месте запах древесины и сосен был таким сильным, что на какое-то время я отвлекся от цели путешествия. Меня захватил пейзаж, лес, покой. Но эта слабость продолжалась совсем недолго.

— Жди здесь и сторожи лошадей. Не двигайся! — приказал я.

Мальчик взял поводья, а я зашагал, нагибаясь, с ружьем в руках. Я не чувствовал ни своих шестидесяти лет, ни боли в изувеченных костях. Я шел, подстегиваемый желанием отомстить за себя. Над одним из бараков поднимался слабый столб дыма, я увидел лошадь, привязанную к дверям, сообразил, что именно там должен быть Педро Терсеро, в пошел к бараку кружным путем. Зубы стучали от напряжения, я думал, что не стану убивать его сразу одним выстрелом, потому что это было бы слишком быстро, удовольствие мое кончилось бы через минуту, а ведь я так долго ждал, смакуя в воображении тот момент, когда я разорву его на куски. Однако и дать ему возможность убежать я не мог. Он был много моложе меня, и, если бы я не сумел напасть на него внезапно, он бы мог спастись. Рубашка моя пропиталась потом, прилипла к телу, пелена застилала глаза, но я чувствовал себя двадцатилетним и сильным как бык. Я прокрался в барак тихо, на цыпочках, сердце билось как барабан. Я оказался внутри просторного помещения, пол которого был покрыт опилками. Большими штабелями лежала древесина, а машины были покрыты огромными кусками зеленого брезента, оберегавшего их от пыли. Прячась между штабелями досок, я продвигался вперед, как вдруг увидел его. Педро Терсеро Гарсиа лежал на полу, под головой было свернуто одеяло, он спал. Рядом был небольшой очаг с тлеющими углями на камнях и котелок для воды. Я остановился, потрясенный, и мог наблюдать за ним сколько угодно, со всей ненавистью, на какую был способен. Я пытался навсегда запечатлеть в своей памяти это смуглое лицо, с почти детскими чертами, на котором борода казалась приклеенной, не понимая, какого черта увидела моя дочь в этом обыкновенном парне. Ему было лет двадцать пять, но, спящий, он показался мне мальчиком. Я должен был напрячь все свои силы, чтобы сдержать дрожь в руках и лязг зубов. Поднял ружье и сделал два шага вперед. Я был так близко, что мог прострелить ему голову, не целясь, но решил подождать несколько секунд, чтобы пульс пришел в норму. Этот миг нерешительности и погубил меня. Думаю, что привычка прятаться обострила слух Педро Терсеро Гарсиа и инстинкт предупредил его об опасности. В долю секунды он очнулся, не открывая глаз, напряг все свои мускулы, натянул сухожилия и с необыкновенной силой сделал такой прыжок, что единым махом оказался в метре от того места, куда вошла моя пуля. Мне не удалось прицелиться снова, потому что он нагнулся, моих рук ружье, которое далеко отлетело. Помню, что меня охватила паника, когда я оказался безоружным, но я тут же осознал, что он напуган больше, чем я. Мы молча смотрели друг на друга, тяжело дыша, каждый ждал первого движения другого, чтобы прыгнуть. И тогда я увидел топор. Он был так близко, что достаточно было протянуть руку, что я и сделал, недолго думая. Я схватил топор и с диким воплем, который вырвался из самых глубин, я бросился на него, готовый рассечь его сверху донизу одним ударом. Топор блеснул в воздухе и упал на Педро Терсеро Гарсиа. Струя крови брызнула мне в лицо.

В последнее мгновение он поднял руки, чтобы задержать удар, и лезвие топора начисто отсекло ему три пальца правой руки. С трудом я бросился вперед и упал на колени. Он прижал руку к груди и выбежал. Перескакивая по доскам и штабелям, добежал до лошади, вскочил на нее одним прыжком с ужасным криком, прозвучавшим среди тенистых сосен. Позади него тянулся кровавый след.

Я стоял на четвереньках на полу, задыхаясь. Прошло несколько минут, прежде чем я успокоился и понял, что не убил его. Моей первой реакцией было облегчение, потому что, почувствовав горячую кровь, брызнувшую мне в лицо, я внезапно избавился от ненависти и усилием воли пытался вспомнить, почему я хотел убить его, чтобы оправдать ярость, которая захлестывала меня, разрывала грудь, звенела в ушах, застилала глаза. В отчаянии я открыл рот, пытаясь набрать воздух в легкие, и тогда мне удалось подняться, но я начал дрожать, сделал два шага и упал на гору досок, чувствуя головокружение, не в силах восстановить дыхание. Я подумал, что потеряю сознание, сердце прыгало в груди, словно обезумевшая машина. Наверное, прошло много времени, не знаю. Наконец я открыл глаза, поднялся и нашел ружье.

Мальчик Эстебан Гарсиа оказался рядом со мной, он молча смотрел на меня. Он собрал отсеченные пальцы и держал их как пучок окровавленной спаржи. Я не мог удержать рвоту, рот был полон слюны, меня вырвало, я запачкал сапоги, в то время как мальчишка невозмутимо улыбался.

— Выброси это, дерьмовый сопляк! — закричал я, стукнув его по руке.

Пальцы упали на опилки, окрасив их красным.

Я схватил ружье и, покачиваясь, пошел к выходу. Свежий вечерний воздух и ядреный запах сосен бросились мне в лицо, возвращая меня к реальности. Я стал жадно глотать воздух. С большим трудом подошел к лошади, все тело болело, руки онемели. Мальчик шел за мной.

Мы вернулись в Лас Трес Мариас уже в темноте, которая быстро спустилась после захода солнца. Деревья затрудняли шаг, лошади натыкались на камни и кустарник, ветви хлестали нас по пути. Я словно пребывал в другом мире, смущенный и подавленный своим собственным неистовством, благодарный тому, что Педро Терсеро убежал, потому что я был уверен, что упади он на пол, я бы продолжал наносить удары топором, пока не убил бы его, не растерзал, не разорвал на кусочки с той же решимостью, с какой был готов влепить ему пулю в голову.

Я знаю, что говорят обо мне. Говорят, среди прочего, что я убил в своей жизни одного или нескольких человек. Это неправда. Если бы это было так, мне ничего не стоило бы признаться в этом, потому что в моем возрасте об этих вещах уже можно говорить без боязни. Мне немного осталось до конца. Я никогда не убивал человека, ближе всего я был к этому в тот день, когда схватил топор и накинулся на Педро Терсеро Гарсиа.

Мы приехали домой ночью. Я с трудом спешился и направился к террасе. И совершенно забыл о мальчишке, который сопровождал меня, потому что на всем пути он ни разу не открыл рта. Я удивился, почувствовав, что он дергает меня за рукав.

— Вы дадите мне вознаграждение, хозяин? — спросил он.

Я его отшвырнул.

— Нет вознаграждения для предателей, для доносчиков. Да! И я запрещаю тебе рассказывать о том, что произошло. Ты понял меня? — прорычал я.

Я вошел в дом и направился прямо туда, где можно было выпить глоток из бутылки. Коньяк обжег мне глотку и немного разогрел меня. Потом я лег на диван, тяжело дыша. Сердце все еще беспорядочно билось, и кружилась голова. Тыльной стороной ладони я смахнул слезы, катившиеся по щекам.

На улице перед закрытой дверью стоял Эстебан Гарсиа. Как и я, он плакал от злости.

Загрузка...