По всем признакам, он никак не вписывался в рамки своего родного городка, однако, как и пять колен его предков, после череды странствий, все же выбрал его своим пристанищем, и никогда не пожаловался на духовную скудость, узость круга друзей, скученность орбиты маленького провинциального местечка или вечную тупость одних и тех же лиц, которая, в сущности, заключалась в постоянных модных, попугайски повторяющихся причитаниях некоторых его сограждан, и в первую очередь тех, для кого этот городок был или впору, в самый раз, или, откровенно говоря, просто идеален. Есть люди, естественным образом врастающие в место, живущие в нем поколениями, но постоянно на него жалующиеся, потому что, ей-богу, месту нужно гораздо меньше, чем они могут дать, но на самом деле привязаны к нему именно этой, риторически приукрашенной, историей о том, как они его перерастают. Это тот самый фундаментальный пласт населения, что словно по каким-то циклам взрастает, выживает и обновляется, хорошо защищенный и застрахованный магнетической линией родного порога. Есть и другие, хоть и встречающиеся гораздо реже, кто не придают родному месту столь решающего значения, а просто принимают его, как одну из жизненных данностей, без возражений. Его, пожалуй, можно было отнести к этому типу людей. Он не считал, что как-то особо отмечен чертами того, что обычно зовется «мой город». Правда, решил жить в огромном доме предков, в своем наследственном особняке, но потому, что так было наиболее удобно для его занятий. Помимо этого, городу особенно и нечего было ему предложить, но, по счастью, именно столько ему от него и было нужно. Полностью увлеченный и озабоченный другими вещами, он, видимо, даже не замечал, что, находясь здесь, каждый день ходит одной и той же дорогой, слышит знакомые голоса и по устоявшимся запахам узнает своих соседей, с которыми практически регулярно встречается по пути и здоровается почти всегда одним и тем же манером. Он спокойно переносил это однообразие маленького сообщества. Собственно, он сам для себя был целым городом. На все смотрел как бы издалека. Только странно и с опаской вздрагивал, когда неожиданно, проходя по улице, сталкивался с чьим-то незнакомым запахом. Тогда он останавливался посреди дороги и засматривался, буквально впивался взглядом в незнакомца, как будто желая сравнить его запах с чертами лица и фигурой, чтобы запомнить все это как единое целое. Вот так рассматривает он случайного прохожего, а тот смущается, женщины краснеют и даже слегка возмущаются, но редко кто мог пожаловаться, что такая манера была неприятна. В такой ситуации люди любезно здоровались, поймав его взгляд, и он всегда отвечал галантно, с улыбкой и поклоном. Даже если они еще не знали, кто он такой, то им должно было стать ясно, что перед ними вежливый и воспитанный господин, приятно выглядящий, с прекрасными манерами, а женщины обычно добавляли: очень красивый мужчина, как-то вежливо-мужественный, что встречается реже всего.
Местные жители, обычно застегнутые на все пуговицы, угрюмые и подозрительные ко всему, что не бьется под их жилеткой, на удивление не то что не порицают его привычки, а напротив, относятся к нему по-свойски и защищают его. Поймите, он человек особенный, твердили они в один голос, а слово «особенный» выговаривали надменно и собственнически. Знаете ли, он обитает в горних высях, под облаками, высокопарно объясняли они любопытствующему чужаку, раздуваясь от важности, что только они полностью понимают такую необыкновенную личность. Кто-то из знатоков минувшего обязательно постарается все очень подробно расписать, начиная от самых корней семейного древа. Он из такой семьи, ему и не пристало быть другим. Все знают: у них из поколения в поколение сменяют друг друга исключительные личности. Такой ум уже два-три века подряд переходит от отца к сыну. Не знаю, слышали ли вы о его прапрадеде… и начинается история, для которой все предыдущее было всего лишь хорошо затверженным вступлением.
Это был известный профессор, очень образованный, да и природой не обделенный. Сюда он переехал откуда-то издалека. Родился в Словакии, а учился, ни много, ни мало, в Венском университете. Серьезный ученый, его во всем мире знают. А сразу после переезда сюда его назначили директором школы. Как-никак, доктор наук, кому же, как не ему возглавить. А теперь взгляните на это. Знаете, как называется этот цветок? Точно. Только вот что я вам скажу: если бы не этот ученый и философ, живший двести с лишним лет назад, мы бы до сих пор не знали, что это ноготки. Спросите любого, из нынешних профессоров, если не верите. Все эти травы вокруг, цветы, животных, каждое деревце, кустик, плодовое дерево, виноградную лозу, — все это он рассмотрел, исследовал и изучил. Пешком исходил вдоль и поперек каждую пядь сремских лугов, пашен, склонов, виноградников, рощиц, гор, садов, пастбищ и заповедных мест. Нет той травинки, что в здешних краях дает всходы и увядает, которую бы он ни потрогал собственными руками, рассмотрел и изучил в каждое время года, с момента прорастания и пока ее не укроет снег. И о каждой все, что увидел, записал. Расспрашивал людей о названиях. Мучился. Никто не знал. Говорили: это какой-то сорняк, мы его никак не называем. Растет сам по себе, мы говорим: трава. Человек в изумлении. Обходил, расспрашивал, искал стариков, священников, травников, знахарок. Просил учеников поспрашивать дома. Терпеливо возился с каждым стебельком. И если никак не удавалось узнать название, то он — делать нечего — придумывал сам. У-у-у, здесь столько трав и цветов, которым он крестный. Разные имена давал он цветам: «Красавица Ката»[1], душистый колосок, незабудка — это в честь девушки Каты, на которую он положил глаз, но ее, бедняжку, из-за него силком отправили в монастырь, где она стала сестрой Гортензией. Тогда он отыскал еще более прекрасный цветок, назвал его «гортензия» и посылал ей по два букета в неделю, тайно, с молочницей. Он придумал и эти названия: повилика, колокольчик, вьюнок — цветок, который любит обвиваться, а еще прострел, свинорой, кувшинка, это растение, что растет по заводям. И этим травкам имена придумал: заячьи ушки, пырей, лютик. Говорят, этот цветок показался ему похожим на его жену, которую он так звал, потому что она была лютая, маленького роста и с желтыми волосами. Еще одну травку он назвал пастушья сумка, какую-то нежно — маргаритка, еще одну — кукушкин лен. Деревья, разные сорта винограда, рогоз, ползучие растения, все это он классифицировал, и еще в те давние времена описал все эти растения в учебниках, да и животных тоже. По ним и сейчас учатся. Был по-настоящему великий натуралист.
Поэтому ничего удивительного, что теперь его праправнук знает каждое растеньице, причем не только из местных, но и со всего света, и по названию, и по запаху. Крупнейшие ученые приезжают к нему, чтобы получить консультацию. И было от кого унаследовать такое знание. Кровь — не водица, чтобы ее смыло первым же дождем, это как карета, едущая сквозь пять поколений, и даже больше. И само собой, время от времени она показывает, что она везет.
И хотя они не могли вам точно объяснить, чем именно занимается праправнук, им очень нравилось рассказывать о его прилежании и трудолюбии. Он отдыха не знает, время не тратит, как когда-то его далекий предок, весь день в поле. — Так шептали ему вслед, видя его торопящимся домой или из дома, иногда, особенно начиная с весны, с охапками веток с набухшими почками, цветов, листьев или кореньев. Но если их серьезно спросить, чем он на самом деле занимается, кроме работы в конторе, начинают запинаться и принимаются мудрствовать. Кто знает, куда он идет и где его обитель. Вот так, смотришь на него, и, кажется, что он здесь, среди нас, но нет, нет, он уже где-то далеко, бог знает где. Далеко он от нас, но ей-богу, есть в кого. И снова находится какой-нибудь пример из его семьи. Мать его отца через весь город проехала на машине в то время, когда в наших местах, даже в крупных городах, женщины и сидеть не смели за одним столом с мужчинами. Вот такая это семья. Он очень хорошо знает, что делает, о нем и его делах слышали и довольно далеко отсюда. Не у каждого нос дорос, чтобы это понять.
Воздавая хвалы его предкам, горожане никогда не забывали рассказать и о его отце. Щедро перечисляли его звания и заслуги. Композитор, скрипач, дирижер, основатель и директор местной музыкальной школы, о которой с гордостью твердили, что с дипломом о ее окончании, именно из-за подписи директора, принимали во все высшие музыкальные учебные заведения без вступительных экзаменов, начиная с Белградской академии, далее в Пештскую, и вплоть до Пражской консерватории, которая, впрочем, была альма-матер директора, как некоторые многозначительно подчеркивали. Сильная ветвь мощного ствола, говорили они об отце. Пока он жив, местная библиотека для нас бесполезная роскошь. Он — живой кладезь разнообразных знаний. Столько поколений у него выучилось. Совершенно понятно, что многое унаследовал и сын.
Отец вообще-то коллекционирует скрипки, обязательно вставит кто-нибудь, как доказательство наследования по прямой. И цитры, не только скрипки. Э, нет, — тут же едко перебьет тот, кто в компании всегда все знает лучше других. Цитры он делает сам. Причем именно те, настоящие. Не эти деревенские бренчалки, которые можно сотнями найти в каждом большом сельском доме в Верхней Бачкой. Он делает гораздо более сложные цитры, такие, на которых играют в больших оркестрах. Золотые руки у этого человека, а не только светлый ум. Нет на свете такого инструмента, на котором он не умел бы играть. Потому его и зовут повсюду, или привозят цитры сюда, для пробной игры и оценки. Такие люди редкость, завершает рассказчик свое суждение со всей серьезностью, как будто вручает аттестат зрелости. На это какой-нибудь местный всезнайка обязательно приведет пословицу о яблоке и яблоне, но столь глубокомысленно и заумно, что можно поклясться — до этой прописной истины он дошел сей момент, не сходя с места.
Ничуть не сомневаясь в своей уверенности, что мир именно таков, насколько в состоянии вместить их мозг, в рассказе они обязательно упускали самое главное. Так было и на этот раз. Они даже представить себе не могли, насколько «яблоня», о которой они столько распространялись, была на самом деле жалкой, что ее яблоко укатилось так далеко от нее, и насколько мощные усилия были приложены, чтобы в нем не пробудились даже малейшие признаки наследственного дара, как знак утешительной близости. Природа, однако, весьма капризная барышня, и когда наделяет талантами, и когда обделяет.
Если бы в таких историях заботились об истине хотя бы вполовину от того, насколько люди старались постоянным повторением поддерживать ее жизнь, то легко бы открылось, что у отца всего две скрипки, а вовсе не целая коллекция, как утверждает молва. Одну из них он сделал собственными руками, по чертежам и при помощи своего великого друга, являвшегося для него примером, признанного во всем мире мастера-лютье[2] Карла Паржика. Не было большой тайной и то, что в своей жизни он изготовил одну-единственную цитру, да и то только для домашнего использования.
Зная, что на цитре легче учиться, он понадеялся, что сын, тогда еще совсем маленький, после долгих и упорных занятий сможет сыграть на ней хоть что-нибудь. Пустой и напрасной была эта надежда. Сначала, к его искреннему недоумению, а затем и к великой печали, единственный сын-«яблоко» не выказал к игре ни способностей, ни желания. Цитру покрыл толстенный слой пыли, а сам он выбрал совершенно другой путь. Карло, сынок, — возопил сокрушенный отец, вперив взор в своего лучшего друга, — есть ли от этого лекарство. Есть, отвечал тот с легкой усмешкой. Ты будешь играть за нас обоих.
Если бы он стал музыкантом, как отец, или юристом и экономистом, склонным к музицированию, каким был дед, его бы наверняка уважали и ценили точно так же, как их, но тогда бы о нем, вероятно, не слагались такие рассказы. А так, истории вились вокруг него, как мухи вокруг лошадиных ушей. Им восхищались, как неким столичным явлением. Одни его считали чуть ли не божеством, другие, — но на самом деле это были лишь редкие недоумки, — только местным декоративным дурачком, однако все же неизвестно, отпускал ли кто из горожан публично на его счет какие-нибудь грубые шутки. Они сами его поместили в центр того, что понимали под престижем города, и последовательно сохраняли за ним это место. Им нравилось, что у них в городе есть такая персона и живет среди них. Они ценили и предпринимаемые им коллекционерские экспедиции (так его частые путешествия называл доктор Апатович, школьный приятель), но все же с большей радостью приветственно махали и спешили ему помочь, когда встречали его с чемоданами, возвращающегося с железнодорожной станции, чем когда он уезжал. Как будто в них теплилось какое-то тайное подозрение, что в один прекрасный день он может покинуть их навсегда. Многие из них усердно старались привезти ему из поездок какой-нибудь флакончик или сосуд для благовоний редкой формы, однако, к сожалению, — по его мгновенной оценке, — совершенно не имеющий ценности, но при этом любой из них он всегда принимал с исключительной благодарностью.
Никогда не знаешь, где и когда можно набрести на какую-нибудь настоящую редкость, ободрял он дарителей, некоторых из них и по многу раз, но всегда одними и теми же словами. Поэтому я вам действительно очень благодарен за то, что вы вспомнили, но, что еще важнее, за терпение, потому что именно по нему познается истинный характер коллекционера. Спешка — талант бегунов на короткие дистанции, а в этом деле, которое наполовину безумие, а наполовину наука, главное — терпение. Недостаточно быть по-человечески упорным, у вас должно быть терпение мыши, что всю свою жизнь грызет фундамент средневековой крепости в твердом намерении ее разрушить, и даже если за всю свою жизнь она прогрызет дырочку, в которую едва сможет протиснуться сама, она каждый день, регулярно, выбирается взглянуть, насколько наклонились стены, в страхе, как бы они не обрушились на нее, пока она трудится. Мы, коллекционеры, считаем время не так, как весь остальной мир. В этом мы больше всего похожи на такую мышь. Мы надеемся, что сможем найти, но не спрашиваем, когда. Никогда, когда-нибудь, завтра, через месяц, через год, десятилетие, да и вся жизнь, все это для нас — сейчас. Время мы делим на случаи. Из ста тысяч одна вещица может быть той самой, настоящей, но кто знает, когда начался отсчет. Поэтому любой поиск имеет значение. Мы — верующие в Его Величество Случай. Когда какая-нибудь стекляшка попадает к нам в руки, вот, например, как эта, что вы мне принесли, в первый момент не понятно, держим ли мы в руках шестой или восьмисотый ее экземпляр, но каждый раз рука задрожит, и теплые мурашки побегут по телу. Вот она, прекрасная, а может быть, и проклятая дрожь собирательства. Всегда, хоть на мгновение, покажется, что вы нашли больше, чем есть на самом деле. Сломя голову вы бросаетесь за чудом, пытаетесь его схватить, приманить, но оно безумно и свободно, его никогда нет там, где вы ищете. Мы ничего о нем не знаем, ведь оно не отвечает на вопросы, как и почему. Оно — чистая форма случая. Но мы, несмотря ни на что, все так же стремглав несемся за ним, как пьяные, всегда в безумной надежде, что напали на его след. Вот так и сейчас. Задаемся вопросом, что же вы такое нашли. Стойте, стойте, что, если уже завтра обнаружится, что в этот самый момент в мою коллекцию попал самый ценный экземпляр. Кто знает, о чем нам сможет поведать флакончик! Хотя, кажется, он довольно молчалив, ему как будто особенно нечего нам сказать. Ну да ладно, если этот флакончик нем, может быть, заговорит какой-нибудь другой, который мы еще только должны найти. Нужно всего лишь искать и искать. В этом деле неудачником можно назвать только того, кто сдается. В счет идет не то количество вещей, которые мы выбрасываем, а сколько, в конце концов, остается.
Вовсе не обязательно быть особенно проницательным, чтобы уразуметь, что этаким вежливым манером он благодарит и одновременно дает понять, что в данном случае драгоценны труд, жест и намерения, тогда как сам дар, очевидно, не стоит ничего.
Тем не менее, мало кто из посетителей понимал его речь именно так. Сколько бы раз даритель ее ни выслушивал, всякий раз с заметным просветлением. Уходил от него, вдохновленный и убежденный в своем вкладе не только в коллекцию, это подразумевалось само собой, но и в благородную духовную болезнь собирания редкостей. Немного оставалось тех, кто после таких разговоров не ощущал бы в себе силы распознавания ценных вещиц там, где невежественное око видит всего лишь кучу старья. Поэтому позднее посетитель старался не упустить любую возможность, чтобы пересказать встречу, а подчас приписать и себе какую-либо из максим о коллекционировании, чтобы таким образом легитимизировать в глазах сограждан свою позицию и роль в соблазнительном и таинственном братстве собирателей старины. Это, наверное, было единственным проявлением прямого воздействия на жизнь города как коллекции, так и личности ее владельца. Все остальное — лишь неуклюжие догадки и предположения.
Городская легенда о нем, тщательно отшлифованная постоянным пересказом, не сильно различалась вариантами. В основном, она бытовала в двух основных формах: как серьезный разговор на разных торжествах и затянувшихся посиделках, и как праздная болтовня от нечего делать, к случаю. Все варианты, даже те, что в своей наивности были беззастенчиво живописны и сказочны, претендовали на абсолютную истину. Рассказчики всегда старательно подкрепляли их доказательствами, подчеркивая, что есть «один человек» (никогда не называемый по имени), живой свидетель, который в любую минуту может подтвердить все сказанное, потому что он все это слышал и видел, вот прямо как мы сейчас — своими глазами. Если судить по тому, какую массу событий якобы собственными глазами видел этот бедный «один человек», он не знал ни сна, ни отдыха, так как должен был всегда находиться за спиной, то есть, иными словами, держаться за стремя нашего героя. Взор он должен был иметь, как перископ. В одну сторону смотрит, а другим окуляром срочно и подробно передает, что видит. Немного странно, как наш герой позволял себе даже воды напиться на глазах этого «одного человека», не говоря уже о чем-нибудь ином, зная, что все тайны будут раскрыты без стеснения. Если же все-таки речь шла о разных людях, а не об одном и том же человеке, тогда со спокойной совестью можно сказать, что у него было не так уж много верных друзей.
Хотя нам известно, что этот так называемый «один человек» — всего лишь общее место, просто риторическое украшение, ничего не значащая фигура речи, все же нельзя не задаться вопросом: может, эта фраза в данном случае употребляется как своего рода намек, как своего рода проверка. К примеру, позже нам станет известно, что на самом деле был некий человек, получавший плату, которому строго-настрого было наказано следить за жизнью в данной семье и перемещениями ее членов, а в последнее время объектом наблюдения был именно сын, из-за частых поездок и связей с иностранцами. Этот наблюдатель имел два лица. Одно принадлежало милому соседу, в некотором роде коллеге, хорошему другу, а второе самыми разными способами постоянно наблюдало и докладывало куда следует. Речь идет, следовательно, о двух людях, объединившихся в одном человеке. Первый презирал второго, иногда даже ненавидел, но был беспомощен, так как кожа у них была общая, поэтому он и старался запрятать второго как можно глубже.
Этого одного, но двуликого человека, городская история никак не называла, если не принимать во внимание те беззлобные штампы и повествовательные рефрены, в которых он представал как безликий, но вездесущий «один человек». Неизвестно, знали рассказчики о нем или нет. Но поскольку институт наушничества был им известен испокон веков, сложно представить, что нет, а судя по тому, насколько упорно они о нем молчали, можно с уверенностью сказать, что да. Странно при этом, что никто даже в самом беспробудном пьянстве не задел его никаким ругательством или не наградил каким-нибудь безобразным прозвищем. Выходит, нелегко было угадать, кто же из них тот самый «один человек», хотя в его существовании никто не сомневался. Очевидно, таких, кто мог бы бросить в него камень, было немного.
В пустой болтовне, в этом развлечении бедноты, целыми днями они охотнее всего рассуждали об огромном богатстве, которое он мог бы выручить за коллекцию, если бы только захотел ее продать. Вслух мечтали, что бы каждый из них сделал с такими деньжищами, возьмись они откуда-нибудь. Особенно они любили, потягивая винцо и лениво сквернословя, подсчитывать, сколько все это может стоить. Заломят какую-нибудь сумму, повертят ее немного так и сяк, а затем дивятся такому, уму, который способен открыть миллионы во флакончике, а любой другой отшвырнул бы с дороги или отдал поиграть подросшему ребенку. Крошечный, смотреть не на что, а вон и за полмешка долларов его не купишь, но сперва Бог тебе должен дать глаз, чтобы суметь рассмотреть в нем ценность, друг мой. Я бы мимо такой стекляшки прошел сотню раз, и все, что сделал бы, будь трезв, это постарался не наступить на чертову штуковину, чтобы не порезаться. Может, я бы ее и подобрал, чтобы выкинуть в мусор, а вот видишь, есть и те, для кого это чистое золото. Ты только подумай обо всем этом добре, что наши старики разбросали, потому что им не хватило ума понять, чем они владеют. Эту арию распевали с модуляциями и преувеличениями, пока не срывали голос. Выдумывали, как бог на душу положит. Немного нашлось бы таких, кто в детстве или даже совсем недавно, не видел флаконов и флакончиков, один краше другого. На чердаке, у матери-старушки, в сараюшке, в буфете, у тетушек, на свадьбе дядьев, в комоде, в чулане, и где только не. Вот только кто ж тогда знал, насколько все это дорогое. Эх, все мы крепки задним умом.
Они с удовольствием болтали о продаже коллекции. Соревновались в том, сколько и какой заграничный покупатель предлагал за отдельные флакончики. А сколько за десяток отобранных, да за все вместе. Суммы и валюту называли, не задумываясь, «с потолка». А люди это были бережливые, в общей массе своей очень небогатые, иногда назывались суммы до небес, а иногда совсем незначительные, но всегда невпопад. Ведь они, в сущности, обо всем этом понятия не имели, что нисколько не умаляло сладость воображаемой торговли. Им льстило, что они верят и рассказывают, каким огромным спросом пользуется его коллекция, и о его решимости не продавать ни за какие деньги. Откуда только, по их словам, ни приезжают самые настоящие миллиардеры и миллиардерши, толстосумы, фабриканты, их закупщики, поверенные, адвокаты, наследники и оценщики, и бог весть кто еще. Они его упрашивают, беспрестанно умоляют продать, а он только качает головой. Одни его пугали возможным ограблением, мол, плохо охраняется, другие — государством, что оно в один прекрасный день все это экспроприирует. Он и на это промолчит, но мало найдется тех, кто такого не боится. Ему предлагали работу: лично присматривать за коллекцией и пожизненно управлять ею за огромные деньги, лишь бы согласился на продажу. Выплясывают вокруг него, вьются, надеются, но он и слышать не хочет. Стойкий, как Варадинская крепостная стена. Нет и нет. Ни по-плохому, ни по-хорошему, ни обманом, ни богатством. Не хочет. Надо было слышать, с каким наслаждением они подчеркивали его благородное упрямство, которое им, очевидно, весьма импонировало, это надо было слышать! Человек им ясно говорит: нет, спасибо, но им, кажется, мало. Некоторые считают, что это он так торгуется. Они думают, что любой падок и жаден до денег, как и они сами, и только покажешь человеку ассигнации, и вот он — на блюдечке. Э, милый, здесь такое не пройдет. Это вам не мелкий торгаш и нищий, чтобы деньги его ослепили, а ученый человек, господин, а дом — с вековыми традициями. Если бы из него все так легко распродавалось, как хотелось бы всяким дуракам несусветным, сейчас бы в нем щепочки не осталось, ведь там каждая вещица стоит дороже, чем кажется на первый взгляд. Больше двухсот лет в этот дом только приносят, друг мой. Теперь думают, что нашли того, кто все это разбазарит. Не тут-то было! Это, брат, его жизнь. Вся душа его разлита по тем флакончикам. Сердце его бьется не в груди, как у всех, а на левой стороне этой коллекции. — Их мнение, что коллекция — это какое-то человекоподобное цельное существо, было абсолютно серьезным. Поэтому они всегда ее пылко защищали от тех упорных покупателей, которых сами же и выдумывали. — Вот, например, если кто-то попросит тебя продать свой локоть, или палец, или шею. Возможно ли такое? Само собой, нет. И как это им, образованным людям, не ясно, удивлялись они. Коллекцию невозможно разделить на части. Не дай бог, злая судьба принудит его продать все. Он сей же час и помрет. Сердце его разобьется на мелкие кусочки, как замерзшее стекло в горячей воде. Нет ни злата, ни серебра, на которое бы он взглянул, кроме того, что он собирал больше тридцати лет. Напрасный труд. Пусть посмотрят, пусть подивятся, и скатертью дорога, слава богу, тут не базар и не ярмарка.
Время от времени кто-нибудь из них подольет масла в огонь, лишь бы поддеть разгорячившихся защитников, и спор вспыхнет пуще прежнего. Скажет, например, он — обычный трус. Страшится того, что имеет. И он вовсе не создан для богатства. Скукожился и понурился, не дает ему трусость зацапать миллионы и жить как царь царей, там, где ему на белом свете понравится. Тут месяц, там год, там пять недель, здесь три дня. Когда захочется, прохлаждаться в сосновом бору, а как перехочется, лежать на горячем песочке, чтобы ублажали его загорелые мадьярки. Посреди зимы поехать на солнечный морской берег и бродить там голым до пояса, а когда солнце голову напечет, отправиться в Сибирь, если пожелает как следует охладиться. Все за ним бегают, просят остаться подольше. Пирожные он заказывает из пештского «Жербо», со сливочным кремом и орехами, рыбу из Исландии, да без косточек, торты из венского «Захера», вино только из Франции, но исключительно старое, выдержанное, то, самое лучшее. Все это возят за ним в специальном самолете, куда бы он ни направился. По прибытии на место все его уже ждет, накрытое и готовое. Вот так надо, а не как он. Прозябает тут с нами. Прилепился к дедовой крыше, как мох, живет в этой домине, словно в монастыре. Сидит на золоте, но по нему совсем не видно. Богатей, а денег нет. Так как эти мудрствования слышались довольно часто, то яростный отпор тех, кто, напротив, восхвалял его постоянство в том, чтобы ни флакончика не продать, покуда жив, как будто только ждал, чтобы разгореться.
Как продаст, зачем продаст, водопадом низвергались словеса. Где ему будет лучше, чем здесь? Словно он и тут не живет по-царски. Ездит, куда хочет, а если ехать лень, то сюда к нему приезжают, да еще и какие господа, сплошь одни иностранцы. Словно ему негде их принять, тоже мне. Все, кого ни возьми, его уважают и ценят. Какие торты и пирожные, ты что, думаешь, ему этого тут не хватает. Скажи мне, где вино лучше, чем этот их бермет. Сами знаете, из Токая приезжали к его деду Теодору вызнать рецепт. Не дал, как Бог свят, не дал. А зачем ему деньги, слушай, будто он не знает, что деньги — обман. Что сегодня деньги? Прах, пустое. Сегодня талер, завтра бумага. Деньгами командует дождь. Если прольется достаточно, чтобы взошли посевы, то они и имеют ценность, а если засуха, то ничего. Когда есть вода, то родится: здесь пшеница, в Бразилии кофе, в Ташкенте яблоки, в Китае рис, на Урале папоротник, в Техасе хлопок, в Африке арахис, в Мексике бобы, в Болгарии перец, в Калифорнии апельсины… Иногда страны перепутываются, и тогда спорщики грызутся между собой, где что родится, а разговор естественно сворачивает в другую сторону. Потом опять как-то вывернется и опять повернет на деньги и дождь. Если ударит сушь и продержится долго, все полетит к чертовой матери. И денежка завянет, и не будет стоить ни гроша. Э, видишь ли, его это нисколько не касается. Что дождь, что солнце, все едино. Может и уродиться, пожалуйста, но вовсе не должно. Его не заботит. На вещицы, которыми он забил дом от подвала до чердака, в любом случае, цена с каждым днем только растет, так как они становятся старше, а платят как раз за старость. Вечером одна цена, утром другая, больше. Он это знает гораздо лучше, чем мы. Его имущество приумножается само по себе. У него, брат, ума хватит на целую страну таких, как мы. И с этим опять все единодушно соглашаются. Впрочем, далеко не все и всегда городские дискуссии по поводу коллекции протекали гладко, мирно и без жарких споров. Случались и яростные перебранки. Направо и налево летели грубые ругательства. Слышались призывы заткнуться, обвинения во лжи, угрозы, да и более серьезные оскорбления. Не раз доходило почти до драки, но стычки практически всегда тут же прекращались, неожиданно, как и вспыхивали. Люди внезапно мирятся, как будто ими дирижирует кто-то со стороны, разговор замедляется, а вихрь утихает, так что скандалы походили скорее на своего рода спортивные состязания, чем на жестокие, кровавые свары, которые, впрочем, здесь тоже были не редкость, но по другим поводам.
Споры о коллекции и ее владельце чаще всего разгорались в ресторане «Чокот», обычно укромном и довольно тихом местечке, где любили посидеть горожане. Спорили, главным образом, винопивцы и пивопивцы. Посетители этого заведения, что, впрочем, можно было сказать и обо всем местном мужском населении, делятся, в зависимости от употребляемого напитка, на винопивцев, пивопивцев и просто пьяниц. У них две точки соприкосновения. Первая — пивной бар при ресторане «Чокот» («Цоле», как его называют уменьшительно-ласкательно), в который они регулярно ходят, а вторая, как это ни странно, — пиво. Винопивцы пьют его только иногда, пивопивцы — исключительно его, а настоящие пьяницы — все подряд. В любом случае, алкоголь они различают лишь по количеству.
Постоянные посетители, преимущественно любители вина, заходят в «Чокот» регулярно, особенно по осени, на стаканчик белого бутилированного, после ужина, чтобы дать нёбу отдохнуть от терпкого вкуса домашнего вина, так обычно они объясняли женам свои ежевечерние походы. Когда бы они ни пришли, всегда заставали там сезонных сборщиков винограда, носильщиков, бродячих мастеров, приезжих, дальних родственников, разных примаков и ухажеров вдов, которые вместе с пивной пеной в нелегкой братской беседе с местными пьянчугами проглатывают свои исповедальные слезы, и которые все-таки, после каждого пятого или шестого кувшина вина (и многочисленных попутных рюмок кое-чего покрепче), переходят на холодное пиво, якобы от изжоги, а на самом деле, потому что им его заказывают и оплачивают новые дружки-собутыльники.
В отдельные вечера этим «господам» приходило в захмелевшую и одеревеневшую от пива голову непременно перечить всем и всему. Стуча влажными кулаками по столу, с грубыми гримасами от вкуса горького пива, набрасывались они на любого, кто заговорит, без разницы, кем бы он ни был, и что бы ни говорил. Слышь, не ври мне тут, шикнет потный пивопивец в лицо абсолютно серьезному и благопристойному человеку, перебивая его. Что ты несешь? Какая коллекция, и какая конская задница? Затем засосет полкружки пива и звонкой отрыжкой немного усилит голос. Все это, друзья мои, пустая игра в бирюльки. Взрослый человек, а все еще забавляется стекляшками, как какой-нибудь несмышленыш. Здоровый лоб, а дом у него полон бутылочек и кувшинчиков, как у избалованного дитяти кроватка — погремушек. Тю-тю-тю. И вы мне еще поете, что все это чего-то стоит. Плевать я хотел на любой грош, который кто-то за это может дать. Мир еще не перевернулся с ног на голову. Мусор, дружище, какая коллекция. Всему этому место на свалке, вместе с хозяином. Пускай чуток пороется в грязных тряпках, весь такой наглаженный и надушенный, может, и найдет какую новую стекляшку. На свалке такого добра навалом. Раздается смех, булькает пиво. На пивной стороне белую пену останавливают на краю кружки пальцем, на другой она от ярости наворачивается на губы. Да что ты об этом знаешь, мотыжник деревенский? Глянь, на кого сам похож. Ты такой сладкий, что крыса тобой отравится, если укусит. Разваливаешься, как старая бочка. И десяток бондарей тебя не залатают. Сверху постоянно доливаешь, а снизу все время проливается. Тут из-за пивного стола наверняка полетела бы кружка, если бы шустрый официант хорошо натренированным движением вовремя не схватил метателя за руку. Говорящий все равно слегка наклоняется и машинально закрывает лицо рукой, но его место тут же занимает другой. Не смей кружки швырять, скотина, только это и умеешь. Человеческий разговор не для тебя. Думаешь, коллекция, она как стог сена, полный амбар хлеба, или, к примеру, муравейник. Набросали в кучу сухие травинки, веточки и солому. Только это ты и понимаешь. На что кто-нибудь из кружечного лагеря весело выкрикнет: Эй, разве он их собирает? Муравьев? Ну что же вы не сказали? Тогда совсем другое дело. Умно поступает. Собирает муравьев, чтобы они несли ему яйца. Говорят, наешься муравьиных яиц и будешь вечно молодым. Вот только их надо много. Из винного угла в него тут же плеснут неприятной истиной: Тебе это лишнее, дураки ведь не старятся. По всему видать, что помрешь ты таким же юным и скудоумным, каким всегда и был. Кому ты это говоришь, кому? Тут голоса зазвучат совсем уже злобно. Даже завсегдатаи пивной пытаются влезть в общую перепалку, но их никто не слушает, а они понятия не имеют, по поводу чего спор. Страсти накаляются.
И вдруг, словно по чьему-то велению, например, щучьему, прямо как блеск молнии предвещает удар грома, всегда найдется какой-нибудь миролюбивый доброхот (обычно из винной группировки), чтобы этот, практически роковой, финал повернуть к добру, каким-нибудь рассказом.
В решающий момент он вскакивает с места, начинает метаться по кабаку и изо всех сил утихомиривать спорщиков, с желанием им что-то рассказать. Кого-то похлопает по плечу, кому-то помашет издалека, усаживает, подливает напитки, всплескивает руками. Тихо, народ, стойте, послушайте меня, пожалуйста. Хочу вам кое-что рассказать. Тут же все начинают друг друга успокаивать. Взметнется еще больший шум, но ссора в нем просто-напросто тает, как в жерле вулкана. И только, когда накал страстей снизится до нуля, и в этот момент передышки-перемирия будут сделаны новые заказы (вина и пива), рассказчик начинает обещанную историю, которая чаще всего бывает из разряда тех, как в коллекцию игрой случая попал баснословно дорогой флакон, купленный за гроши, где-то в дальних краях. У этой истории было множество устных редакций, и мало кто в городе не знал ее в различных (если не во всех) изводах, но это нисколько не портило удовольствие от рассказа, особенно если рассказчик был искусен. И вот сейчас именно такой услаждает слух прокуренных и пропитых упрямцев в «Чокоте», словно детям перед сном сказкой. Несмотря на только что затихшую свару, аудитория была бы ему полностью послушна, если бы не голоса, доносившиеся из-за одного столика в ресторанной части. После нескольких откашливаний и многозначительных взглядов в том направлении рассказчик все-таки решился, хоть и с тяжелым сердцем, стерпеть, так как это были какие-то англичане, может, муж с женой, которые с некоторых пор частенько заглядывали сюда на жареного карпа и рислинг. Вино они заказывали в литровых бутылках, потому что обычно засиживались подолгу. На самом деле, больше всего было слышно их переводчика, а они, похоже, лишь что-то переспрашивают, а он разъясняет. Что им до нас, думал оскорбленный рассказчик, но ничего не поделаешь, у них свои, а у нас опять-таки свои разговоры.
Теперь он, стараясь не обращать внимания на непрестанное и несносное жужжание, сразу после предупреждения, что один человек, правдолюбивый очевидец, может подтвердить каждое его слово, устремился на завоевание своей аудитории. Делал он это терпеливо, постепенно и умело, как опытный хирург. Сначала вбросил пословицу, которая ему служила проверенной риторической приманкой.
Лучше уметь, чем иметь, господа мои хорошие, эта старинная поговорка возникла далеко не случайно. Что-что? То-то! Если не знаешь, то для тебя огромное состояние не стоит ничего. Если не понимаешь, чем владеешь, что толку, что оно твое. Что, не понятно? Сейчас расскажу.
Одна женщина, местная, наша соседка, более того, моя дальняя родственница, поехала в Америку навестить брата. Не буду сейчас называть имен, и без того все мы знаем, о ком речь. Брат там живет уже много лет, богат, даже сам не может сосчитать, что имеет. Два дома, три машины, собственный завод. Поселился где-то на севере. Кажется, город называется Мемфис, или что-то в этом роде. С каких это пор Мемфис оказался на севере! Совсем наоборот, это город в южных штатах. Как? Мемфис на юге, друг. Ну, тогда не Мемфис, а Дулут. Ну да. В общем, без разницы, но у них там обычай — каждой весной распродавать ненужные вещи, а кому-то они еще вполне могут сгодиться. Субботним утром они их выносят, раскладывают на столах перед гаражом, если солнце, или внутри, в случае непогоды, и кому что понравится, пожалуйста, торгуйся. И вот идет она, присматривается, больше для прогулки, чем ради покупок, как в одном месте замечает красивый набор для косметики, а в нем — прелестный флакончик для духов. И тут же она начинает возле него крутиться. Вот это может подойти для нашего господина Геды, промелькнуло у нее в голове, но и она вздрогнула при мысли, что у нее не хватит денег для такой покупки, ведь никто не знает, сколько они за это попросят. Подходит, отходит, рассматривает, трогает. Я никак не могу это упустить, подбадривает сама себя, даже если придется занять огромные деньги. Глаз не сводит с этой зеленоватой бутылочки с золотыми узорами, или какие они там были. Почем эта вещица, отважилась она, наконец, спросить хозяина, а голос у нее просто-таки срывается от ужаса. Которая, любезно спрашивает он. Она показывает. Это идет в комплекте, а весь набор продается за доллар. Один доллар? Да, да, отвечает продавец, один доллар. Она протягивает купюру, просто чтобы проверить, не подшучивает ли он над ней. Человек берет, благодарит и упаковывает набор. Она поспешно хватает покупку и бросается наутек. Оборачивается, пока удирает по улице, боится, что человек одумается и поймет, насколько прогадал. Он ей любезно машет. Боже, или сумасшедший, или хороший, спрашивает она себя, но несется, ничто ее не остановит. Еле дождалась, пока не вернулась домой, в наши края, чтобы передать флакончик тому, кому он предназначался.
Сразу по возвращении, уже на следующий день, постучалась она в его дверь. Вот, пожалуйста, возьмите, у меня для вас небольшой подарок из Америки. Вынула флакончик и поставила перед ним на стол. Только он его увидел, кровь замерла в жилах. Побледнел, остолбенел, уставился на бутылочку, не может до нее дотронуться, едва дышит. Руки задрожали, и теплые мурашки побежали по всему телу. Чего это он так растекся, спрашивает кто-то, очевидно, из тех, кто не знаком с тайным очарованием коллекционерской дрожи. Ничего, не перебивай, злятся посвященные в это удовольствие. И? Нет, правда, что это с ним такое приключилось, завопил первый, теперь уже из упрямства. Рассказчику не до ссоры, он старается ее не допустить. Сейчас расскажу, немного терпения. И вот так впился он взглядом во флакончик, а женщина уж немного расстроилась. Вдруг он обиделся. Возьмите, говорит, прошу вас, это лично для вас куплено, мне это не нужно. Как только он набрал немного воздуха, тут же предложил заплатить за бутылочку большие деньги. Об этом не может быть и речи, вы что! Если б вы только знали, как мало денег на это потрачено, стыдно даже сказать. Не беспокойтесь, она досталась мне даром. Мне будет очень приятно, если она сгодится вам в коллекцию. И ушла, довольная, что ее дар так прекрасно принят. Он же — изумлении и неверии. Спрашивает себя, не сон ли это.
Оказалось, друзья мои, что этот крошечный бутылёк стоит бог знает сколько. Во всем мире не найдется и двадцати таких, и у каждого свой номер. Если бы он покупал у тех, кто знает ему настоящую цену, не хватило бы и четверти всего его состояния, чтобы заплатить за ту замызганную стекляшку. Вот так, пожалуйста, за один доллар, а чтобы не было слишком дорого, вот вам и остальные фрагменты набора. С превеликим удовольствием. Теперь понятно, о чем я говорил в самом начале. Богатство — это то, что у тебя в голове, а не то, чем наполняешь бумажник. Тот несчастный человек, там, в Дулуте, понятия не имел, что он настоящий миллиардер. Не смог оценить, что имеет, вот оно ему пользы и не принесло. Опять же, честно говоря, и мы ничуть не лучше. Кому бы из нас пришло в голову рыскать по помойкам, искать флакончики для духов, если бы он нас не надоумил. Вот теперь, думаю, все мы видим, что для нас этот человек значит. Достаточно, чтобы один из нас мог оценить, чем стоит владеть.
Историю он завершил явно довольный, ведь во время рассказа его практически не перебивали, и все текло почти гладко. Ну, разве что та небольшая промашка, по поводу американского Севера и Юга, но это произошло из-за несносной болтовни, доносящейся из ресторана и не прекращавшейся ни на минуту. Словно мы говорили дуэтом, пожаловался он, завершая свой рассказ и указывая на тот столик. Рта не закрывал, пока я говорил, а сейчас молчит как рыба. На самом деле он все уже простил, так как чувствовал себя победителем. Тот факт, что сидевшие рядом слушали его молча, наполнял его чувством превосходства, несмотря на то, что взгляды сердитых любителей пива ничуть не подобрели, а количество бодрствующих пьяниц за время рассказа было совсем незначительным. Ничто так не озаряет лицо рассказчика, как молчание слушателей, и не важно, чем оно вызвано. Если бы наш рассказчик знал английский и мог следить за разговором в соседнем помещении, радости бы у него поубавилось. Возможно, в первую минуту ему и польстил бы тот факт, что кто-то переводит каждое его слово, однако удовольствие улетучилось бы после осознания того, что от вдохновенного монолога остались лишь жалкие клочки и обрывки, ибо несчастный переводчик спотыкался о его остроты, а, поспешая за поворотами его рассказа, терял дыхание и слова. Но у него и вовсе потемнело бы в глазах, доведись ему понять англичанина (вскоре мы узнаем, что зовут его Томас Рэндалл), который в конце довольно легкомысленно заметил, что рассказ — чистейшей воды выдумка. Во всем этом нет ни крупицы правды, сказал он. Одна лишь бессмыслица и глупости. Переводчик на это дернулся, как если бы его разбудили на час раньше, чем нужно, но промолчал. Дама, меж тем, укоризненно спросила, почему он так думает. Потому что рассказывают по памяти, не подкрепляя никакими конкретными данными, наивно, как невежды, вот почему, отрезал он. Во-первых, даже малому ребенку ясно, что о таких редких каталогизированных вещах во всем мире точно известно, где они находятся. Кроме того, хотел бы я посмотреть на того американца, который такую вещь продает на гаражной распродаже. Чем меньше городок, тем это более невероятно, — резко оборвал он ее замечание, — а дело было, согласно рассказу, в каком-то захолустном городке. Они тут по своим глухим провинциальным местечкам как раз и воображают, что их неграмотные бабки держали только драгоценности по сучковатым ларям и шкафам. Для них антиквариат — все то, что не куплено накануне в ближайшем супермаркете. Они старые пеленки носят экспертам на оценку, перед тем как выкинуть, что уж говорить о продаже чего-то подобного за доллар. Чушь! Молодой Дошен, их переводчик, проводник, а отчасти и гостеприимный хозяин, да и неофициальный советник в исследованиях, в тот момент был не в состоянии осуществлять посредничество, потому что все еще пребывал в лингвистических сомнениях. Недовольный своим переводом ничуть не меньше, чем рассказчик его бормотанием, он теперь глубоко погрузился в себя, пытаясь сообразить, как можно было перевести смешное слово «бутылёк», чтобы не говорить «маленькая бутылка», как он сказал чуть раньше. Голос дамы прервал его лингвистические раздумья. Том, окликнула она своего мужа, с тех пор как мы приехали в эту страну, ты обо всем, что слышишь, говоришь, что это неправда. Ты это осознаешь? Ошибаешься, я говорю только о таких причудливых и невероятных историях, которые… Которые, как ты, перебила она. Что как я? И ты причудливый, задирает она его, причудливый и невероятный, господин доктор. Он ничего не успел на это ответить, потому что, как только открыл рот, чтобы что-то вымолвить, она наклонилась и накрыла его губы долгим поцелуем. Когда он перевел дух, то сказал почти мрачно: после такого поцелуя нельзя садиться за руль. Это должно было прозвучать как своего рода острота. Что настолько высок в нем процент рислинга, молодой переводчик поспешил показать, что понял шутку, и чтобы немного разрядить атмосферу, неуклюже засмеялся. Насколько мне известно, молодой человек, ты не за рулем, сказала дама, выгнула к нему шею и закрыла его улыбку губами, прежде чем он успел отдернуть голову. Супруг небрежно махнул официанту — принести счет. Затем жена выцедила остатки вина из своего и его бокалов. Ассистент продолжал улыбаться, хотя и довольно кисло, видимо, от вкуса рислинга в подаренном ему поцелуе.
Томас, говорит дама, собирая свои вещи перед уходом из ресторана. Знаешь ли, в чем, по моему мнению, основная разница между мной и тобой? Конечно, милая, знаю, и это не только твое мнение, я сказал бы, что это совершенно очевидно. Нет, я имею в виду те духовные различия, которые не заметны невооруженным глазом. Это ты нам сейчас и объяснишь, как мне кажется, мямлит он. В том, продолжает дама серьезно, что я такие истории воспринимаю как предположение, предчувствие, а иногда даже как объяснение, а для тебя они всего лишь неправда и ничего более. Нет, дорогая, что касается этого, разница между нами гораздо проще. Ты не в состоянии распознать, что есть истина, а что «бла-бла-бла», а я могу, вот и все. Этот рассказ, видишь ли, просто плохо склепанная конструкция, но ты можешь воспринимать ее, как тебе угодно.
Мы можем об этом расспросить господина Гедеона лично, вспомнил ассистент Дошен, и чтобы немного сгладить супружеские разногласия, быстренько начал листать календарь и напоминать об их встречах. Вот, в следующий вторник мы у них. Обо всем уже договорились. У нас будет возможность узнать из первых рук, что из всего этого правда. Да-да, пора за работу, хватит развлечений, быстро проговорил господин Рэндалл, пошли спать. Ну, я-то как раз могу распознать, внезапно сообщила его жена, пребывая в отличном расположении духа. Взять, например, тебя. Ты чистейшая истина, это мне ясно, вот только мне бы больше хотелось, чтобы ты был «бла-бла-бла». Затем приподнялась на цыпочки, в попытке и эту свою шутку подтвердить поцелуем, но на этот раз безуспешно. Он уже двинулся с места и пробирался через опустевший ресторан к выходу, ничуть не обращая внимания ни на ее слова, ни на ее жест. Смотри-ка, мы, похоже, последние, настоящие ночные пташки, удивился Дошен, только чтобы составить ей компанию, а затем перевел это официанту, как своего рода извинение. В любое время, тот профессионально склонился в поклоне. Добро пожаловать.
Пока господин Рэндалл открывал машину, на которую с яркого уличного фонаря прямо-таки сыпались какие-то крупные дохлые насекомые, наверняка с сожженными крылышками, и барабанили по капоту, как первые редкие капли дождя, предвещающие ливень, Дошен осматривал уснувший городок, будто хотел разгадать, какие чудовища и скорпионы дразнят людей в их теплых и влажных снах довольно душной ночью. Затем вдалеке он разглядел светящиеся окна. Думаю, это дом, в котором находится та самая знаменитая коллекция, он протянул руку вдоль улицы, вверх к Эшиковачской дороге. Давайте посмотрим, как дом выглядит ночью. Всего лишь бросим взгляд. Сейчас не очень темно. Если понадобится, осветим его фарами. Просто посмотрим, смиренно упрашивала госпожа Рэндалл, как хорошая девочка. Чтобы слегка обнюхать его вблизи. Откуда знать, может, дом пахнет снаружи. Как нам быстрее туда добраться, с готовностью спросил переводчика до того момента ее надутый супруг, убрал спинку сидения, чтобы тому было легче забраться в машину, затем быстро перебежал на другую сторону, открыл перед женой дверцу, как настоящий кавалер, галантно подождал, пока она усядется, а затем ловко уселся за руль. Тесс, подшучивал он над ней, пока заводил машину, только, пожалуйста, не вздумай случайно запеть серенаду под окнами, поздно уже, людей переполошишь. Да еще и когда услышат песню на английском, подумают, что это союзники высадились на их скромной пристани. Надеюсь, ты по дороге не заснешь, весело бросил он Дошену, легонько погладил жену по шее и по волосам, а затем дал газ. Тесса Рэндалл хохотала.
За ними нелегко поспеть. В каждой фразе разное настроение, да и отношение тоже, думал Дошен, пока машина взбиралась на холм. Никак мне не удается предугадать их следующий шаг, поделился он со своей девушкой этим ночным опытом и наблюдением на следующий день, из-за новых обязанностей он теперь виделся с ней нерегулярно. Я всегда должен быть начеку, как можно меньше выказывать удивление, чтобы не сразу стало заметно, насколько я туземный житель. Все, чего можно ожидать, как обыкновенное, даже логичное, свободно отбрасывай. С ними не так. Наши привычки, порядок, форма, все это их занимает в последнюю очередь. Вот только если кто-то вдруг решит, что они по нашим меркам эксцентричные вертопрахи, как я думал поначалу, тот очень серьезно ошибется. Этим заблуждением я уже переболел, как нашей родной болезнью скорейшей ликвидации всего, что не похоже на нас. Это дань нашей апатичной, доместицированной[3] (этот англицизм я сам придумал) лености. Они — просто две свободные личности, а этот тип людей нам совершенно незнаком. Для нас свобода — всего лишь поэтическая фигура речи. Нигде в мире столько о ней не болтают и настолько мало о ней знают. Но как только мы замечаем в жизни нечто подобное, то тут же начинаем защищаться, нападать или бежим сломя голову. Ничто нас не пугает так сильно, как свободный человек, чьи поступки невозможно предугадать. Единственное проявление свободы, которое нам хотя бы до какой-то степени знакомо, это насмешка. Мы без зазрения совести высмеиваем и кривим рот на все, что превосходит наше разумение, и таким образом отгоняем собственный страх. Обманчиво всесильные, на легких крыльях издевки, мы не видим дальше своего носа, но чувствуем себя свободными. И так теряем чувство реальности. Из-за нашей трескотни не слышно ни одного настоящего голоса… Кто знает, что еще мог бы он ей сказать на эту тему, если бы в тот момент, прямо посреди сей глубокой мысли, Томас Рэндалл не прервал его вопросом, куда ехать дальше, так как они очутились на каком-то перекрестке. Мне кажется, мы уже совсем рядом, бегло взглянув на окрестности, ответил переводчик, еще чуть-чуть вперед. Окна огромного старинного особняка семьи Волни больше не горели, но Дошен узнал его и в темноте, хотя бывал там всего два-три раза в жизни. Даже если бы и не искали специально, обязательно, проезжая мимо, обратили бы внимание на массивные ворота, украшенные чугунным литьем, и гипсовые украшения вокруг продолговатых окон. Даже среди хорошо сохранившихся старинных фасадов на той улице дом бросался в глаза какой-то своей гордой простотой.
Много лет спустя Дошену попадется в руки книга Тессы Рэндалл «Стены из пепла» (Ramparts of Ashes), в которой он найдет и вдохновенное описание ее впечатлений во время того ночного визита. В третьей главе, которая носит название «Дом ароматов», первая из четырех обозначенных римскими цифрами частей содержит такие строки: Убежище — первое слово, которое приходит в голову, когда останавливаешься напротив этого смиренного, пожилого, но хорошо сохранившегося дома. Тотчас захочется поспешить внутрь, как мы спешим в укрытие от внезапного ливня. Его надежный вид не отталкивает грубостью и жесткостью, ведь в его конструкции все соразмерно. По-отцовски мужественная строгость в симметрии фасада, смягченная каким-то окутывающим его материнским приятным спокойствием, дающим защиту. Впечатляющий вид, но его никоим образом нельзя поставить в один ряд с тем нагромождением мрачных строений, похожих на замки, своды которых чаще всего внушают страх, что днем, что ночью, потому что мы представляем, как в них гнездятся вампиры. Еще больший ужас охватывает при виде нижних этажей и подвалов, кажущихся мрачными пыточными застенками для детоубийц, откуда в любой момент могут вырваться крики, вопли и мольбы о помощи. Нет, это простой дом, внушающий чувство защищенности. Спокойное, серьезное, но очень уютное убежище. Добрый сторож семейных дат, желаний, вины и раскаяния. Может быть, вот так, в темноте он выглядит немного усталым и каким-то озабоченным, придавленный крышей и испещренный саблевидными тенями деревьев. Но дом все равно источает меланхоличную одержимость, словно весь он изнутри трепещет от желания угодить и защитить. Ни малейшего сходства с теми ледяными, замаскированными зеленью статусными родовыми цитаделями, пугающими своей холодностью, как некие средоточия насильственной смерти, кровосмесительной ревности и оргий безумных оккультистов. В отличие от них, этот дом пронизан доверием и чистотой, как огромные соты матки для пчел-работниц. Да, он тоже огромен и просторен, но ничем не напоминает тот тип дерзко-высокомерных строений, что воздвигаются во все времена, как оплот собственнического триумфа. Понятно, что в таких дворцах суетности все должно быть громадным, богатым и чрезмерным, ибо должно служить пьедесталом, с которого его владелец может с превосходством направить взор вниз, и свое колоссальное наслаждение подпитать картиной, где обычное человеческое существо рядом с крепостными стенами будет чувствовать себя ничтожнее муравья. О, насколько этот дом отличается от любой такой бесчеловечной идеи! Именно его гуманные масштабы лучше всего говорят о каких-то давних, может быть, идеализированных временах его возникновения, когда люди считали чувство меры и вкус этической нормой. И сейчас, остановившись перед ним, чувствуешь, как он просто вас окликает, тепло и дружески. В этом его по-старинному изысканном облике, в сдержанном, струящемся из него тепле необходимо искать причины того, что даже самый неотесаный прохожий, встав перед ним, умолкает, а если уж и будет вынужден заговорить, то сделает это сдержанно, как бы стараясь не нарушить своим громким голосом равномерное дыхание, или не оскорбить нежный слух людей, находящихся за его стенами. И даже абсолютно невнимательный человек тут же по каким-то признакам понимает, что в таком доме может обитать только бархатно мягкая доброта, окутанная тишиной, как в коконе шелкопряда. Может быть, она пробивается изнутри, как уведомление, сквозь его огромные окна, кажущиеся широкой улыбкой на фасадном лице. Это не те, обычно укутанные плющом маленькие проемы, стеклянные панели которых грозным блеском предупреждают, что из-за них за вами наблюдает болезненно горящее око какой-нибудь нездоровой особы. Нет, это настоящие широкие окна, обрамленные изящно обработанным деревом, симметрично расположенные по всему фасаду, как будто они висят на стене в барочных гипсовых рамах. Глядя через них внутрь, нельзя не воображать, насколько удобными должны быть светлые просторные покои, наполненные удобной мебелью и изумительными картинами. Внезапно тебе покажется, что ты уже там, по ту сторону стен. Сидишь за прочным, массивным столом натурального цвета старого дерева. Перед тобой раскрыта книга под названием «Все обо всем», именно та, за которой ты годами безуспешно гонялся. Прислушиваешься к шороху добрых домашних ду́хов, вьющихся вокруг, тебе нравится благостная мягкость их прикосновений. Книгу листаешь медленно, в боязни их распугать. Затем на тебя внезапно пахнёт каким-то ароматом. Сначала ты его совсем не можешь распознать, хотя понимаешь, что он тебе близок и дорог, а потом, с каждым последующим вдохом, все яснее осознаешь, что это аромат материнских волос. Мама, позовешь, может, только про себя, мама, и голос твой постепенно стихает в некой потаенной боязни, что этот легкий запах исчезнет. В болезненном желании провести здесь, на этом самом месте всю свою жизнь, снова тихо позовешь ее: мама, мама…
Эта книга Тессы Рэндалл, «Стены из пепла» (Лондон, Рэндалл & Григгс, 1982), настигнет Дошена в одном небольшом канадском университете (Университет Ватерлоо), — а произойдет это спустя пять-шесть лет, — где он будет преподавать на кафедре славянской филологии сербский язык и сравнительное литературоведение. Он прочтет описание множество раз, с огромным волнением, оно выбьет его из колеи и всколыхнет многие дорогие и болезненные воспоминания. Ностальгия, которую он вначале побеждал исступленной перепиской, не отпустит его ни на миг за все время четырехлетнего пребывания, а в этой заметке он получит отличный материал для чтения. Читая, Дошен вспомнит, помимо прочего, и эту немного безумную прогулку посреди ночи вокруг огромного запертого дома, который тогда ему покажется каким-то далеким, прекрасным сном. Он будет изумляться литературному дару Тессы Рэндалл, которая смогла создать такой текст из краткой попытки совершить ночную прогулку сквозь рой несносных комаров, привлеченных светом фар, они просто лезли в глаза и загнали их назад в машину до того, как им удалось подробно осмотреть дом снаружи. Однако они будут туда приезжать и потом, много раз.
Молодой специалист по английской филологии, доктор in spe[4], Милан Дошен с радостью согласился с задачей ассистента: от имени Кафедры постоянно находиться под рукой у гостей из Англии, семейной пары Рэндалл, которые приехали изучать архивы и собирать материал для своих научных исследований и книг в качестве стипендиатов Британского Совета. Для этого дела трудно было бы подыскать более подходящего человека, чем Дошен, так как он, родом из приграничного села Баймока, достаточно хорошо знал и венгерский, который тоже требовался англичанам. Ему отчасти льстило, что выбрали именно его, хотя поначалу он порядком волновался, кроме того, все это выглядело весьма привлекательным, и он считал, что во многом будет для него полезным. Попрактикуется в устном переводе, так сказать, в терджиманском[5] ремесле, что он считал самым сложным, а потому и стоящим труда. Он будет слушать и постарается говорить на настоящем английском, с хорошим произношением, а не разговорно-туристском. У него появится возможность лучше узнать образованных, ученых людей, зарубежных коллег, и общаться с ними, что во время коротких студенческих поездок в Англию и другие страны ему не удавалось, за исключением нескольких болтливых летних знакомств, какие из памяти обычно уносит первой осенней бурей! И, в конце концов, практически все, что они хотели изучать, будучи здесь, в определенной степени интересовало и его. Они выбрали этот, пусть и небольшой, университет, из-за близости придунайского городка, имевшего значение для их исследования на нашем берегу Дуная, а Сегеда и Будапешта — на венгерской, где у них также были дела.
Из письма, пришедшего до их приезда, как оповещение и рекомендация, он узнал, что оба они так или иначе связаны с книгой. Работают в издательстве. Издательский дом «Рэндалл & Григгс». У них разные интересы. Господин Рэндалл как раз сейчас, как редактор и составитель, готовит к печати объемную хрестоматию текстов и очерков периода европейского Просвещения под названием «Больше Света». Отбирает авторов, позиция которых наилучшим образом подкрепляет его тезис, что передовые идеи, выдававшиеся за новые движением Разума и Просвещения, на самом деле взяты у писателей Елизаветинской эпохи. (Дошен защитил кандидатскую диссертацию по теме «Сэр Филип Сидни и его Труды» и обрадовался стоящему собеседнику). Итак, господин Рэндалл приезжает в поисках рукописей, записок, первых изданий, биографических заметок, комментариев, дневников и воспоминаний выдающихся личностей периода Рационализма, а в особенности Досифея Обрадовича, из-за его связей с Англией и венгерским просветителем и реформатором языка Ференцем Казинци, чей перевод «Гамлета» 1790 года, в сущности, приводит именно в эти места. Он хотел бы, если получится, посмотреть рукопись этого перевода, в надежде найти какие-нибудь примечания и заметки, причем не только переводческого характера, которые помогли бы разгадать, как Казинци толкует эту драму, и причины, по которым он из всех произведений Шекспира выбрал для перевода именно это. Томас Рэндалл считал, и в письме это было четко указано, что труды и учение этих двух великих современников могли бы стать источником оригинальных выводов и доказательств его теории о единстве движущих идей в культурном развитии Европы.
Кроме того, было добавление, что его интересуют старинные музыкальные инструменты, медицинские атласы, гравюры и каллиграфия. Из иностранных языков он говорит по-немецки. (Довольно непонятный немецкий, уточнит это заявление старый профессор Волни уже при первой встрече).
А госпожа Рэндалл идет по следу одной своей необыкновенной соотечественницы, дальней родственницы (по материнской линии нижней ветви их семейного древа), Джулии Пардоу, которая в начале девятнадцатого века, возвращаясь из Царьграда, где провела некоторое время за изучением тамошней жизни и обычаев, домой, в Лондон, отважно отправилась на пароходе по Дунаю, и, путешествуя вверх по течению реки, побывала в этих местах, тогда мало изученной в Европе пограничной полосе, разделяющей Восток и Запад. Об этом путешествии она оставила интересные путевые заметки и довольно подробный дневник, в которых упоминаются многие люди, описываются речные пристани и прибрежные пейзажи. Для своей книги о ней госпожа Рэндалл разыскивает некоторые биографические детали, связанные с нашими местами.
Сей краткий обзор ее исследовательских намерений, изложенный в письме, предуведомившем приезд, представлял собой, в сущности, сжатое содержание развернутой, запутанной, как у Шарлотты Бронте, истории, которую впоследствии Тесса Рэндалл будет с удовольствием рассказывать в подробностях, стараясь склонить людей к сотрудничеству. Так, она была убеждена, что находится лишь в одном шаге от материала и информации для написания романа, основанного на подлинных документах, и что, идя по следу, она может набрести и на каких-то неизвестных дальних родственников, что станет отдельной главой в ее произведении. Она пребывала в романтическом убеждении, что одна из ее прабабок, Лора Джулия Пардоу, дочь царьградской путешественницы, родившаяся весной 1837 года, была зачата под какой-нибудь веселой вербой в рощице неподалеку от этого старинного придунайского городка.
Это не только предположения, говорила она, из писем точно видно, хотя и нет названия городка. Пароход, которым Джулия Пардоу отбыла из Царьграда, кажется, был вынужден остановиться и причалить, может быть, как раз к небольшой, скрытой от глаз карловацкой пристани. Сильная буря, превратившая медлительный Дунай в дикую водную пучину, не давала судну сдвинуться с места. Год 1836, время — ранняя осень. Несмотря на то, что путешественники должны были соблюдать на борту строжайший карантин, а сам корабль охранялся, неустрашимая мисс Пардоу тайком добралась до берега, вместе с корабельным проводником, неким господином Петричем, или Петровичем, рыцарем ее дунайского похода. С ним она официально познакомилась сразу после его прибытия на пароход по делам службы, на пристани Текия, где-то неподалеку от Джердапа, а на самом деле, с трепетным восхищением, лишь полторы недели спустя. Днем, проплывая мимо Белграда, они рассматривали зеленеющие лесистые островки и наблюдали за разнообразными мелкими и крупными птицами, что стаями подлетали к судну, которое в эти минуты буквально разрывалось от щебета, карканья и свиста. Некоторые птицы летели так низко, что до них можно было дотянуться рукой, а многие поднимались под самое небо, чтобы вновь стремглав ринуться на ветвистые деревья, росшие на островах. Это была мельтешащая до головокружения игра природы перед глазами путешественников, которые потом могли дать отдохновение взгляду, наблюдая печальные стаи длинношеих лебедей, с королевским спокойствием скользивших вдоль речных берегов. Иногда только ненадолго взметнутся над водой, издалека похожие на клочья густого белого тумана. Мисс Пардоу, страстная наблюдательница и любительница птиц, напрасно старалась приманить их ближе, махала, подзывала, бросала еду, жалуясь, что благородные белоснежные чистюли держатся подальше от парохода, и что она не может вблизи наслаждаться их горделивой красотой. Никто даже не заметил, как молчаливый проводник бросился в воду и нырнул. Кому-то показалось, что вдалеке, меж потревоженных лебедей показалась мужская голова и плечи, и все (а некоторые, может, и с завистью) поразились, когда он прошествовал по палубе со снежно-белой птицей в руках, остановился перед англичанкой и передал ее ей с поклоном. Затем спокойно вернулся в каюту переодеться, потому что плавал, как это предписывают приличия, в рубашке и брюках. Из дневника неясно, добрался ли лебедь до Лондона, но написано, что в ту ночь, когда они вдвоем выбрались на берег, птица осталась на пароходе, как залог. По тягостным крикам, прежде всего, все и заметили, что мисс Пардоу и ее кавалер отсутствуют!
На суше они оставались немногим больше недели, именно столько, сколько понадобилось взбешенному Дунаю вернуться к своему нормальному течению. Днем они прятались в тростниковых зарослях и густом ивняке, а по ночам выбирались, чтобы украсть арбуз или дыню, фрукты и кукурузные початки, ставшие для них единственной пищей. Поскольку они не разводили огня, чтобы их не выдали дым и пламя, то зябли в сырых камышах, поэтому обычно с наступлением глубокой ночи забирались в какой-нибудь хлев и грелись у теплых боков коров и лошадей. Утра они проводили, купаясь в теплых речных рукавах, часто в дождь. Людей старательно избегали, хотя с трудом заметили бы и ярмарочную толпу, настолько были увлечены друг другом. Но так как ему дорога назад, на корабль, была заказана, а она не могла остаться в городе, то была вынуждена покаянно вернуться на пароход и продолжить путь в одиночестве к Мохачу и Регенсбургу, и дальше, в свою страну, хотя они и договорились никогда больше не расставаться. Правда, связь их продолжилась, но только в переписке, длившейся на протяжении многих лет, которая, без всякого сомнения, была гораздо обширнее десятка писем, найденных после ее смерти. То, что ее писем должно было быть гораздо больше, следует из сохранившихся. Учтивый автор почти каждое письмо начинал с извинений, что, он, как нерадивый корреспондент, отвечает всего лишь одним письмом на несколько. Он усердно ссылался на работу, болезни и разные заботы, а более всего — на плохое знание английской орфографии, что крайне усложняет переписку. В рождественском письме от 1845 года, которое значительно длиннее остальных, любовник исповедуется, что не может описать свои чувства, и поэтому просит ее вспомнить их гнездышко в ивняке и поцелуи в соломе, рядом с сонными коровами. В постскриптуме он обещает писать в будущем более регулярно, потому что наконец-то ему удалось раздобыть венгерско-английский словарь, на который он уже давно подписался, но издание запаздывало, так как автор и составитель словаря, господин Ференц Казинци не мог сразу изыскать средства на печать.
Совершенно случайным знанием этого имени Тесса, тогда еще Элсворт, обратила на себя внимание нового редактора и племянника одного из владельцев издательского дома «Рэндалл & Григгс», в котором она уже несколько лет работала в должности координатора-исследователя. С совпадения интереса к этим краям и началось знакомство, которое изо дня в день становилось все нежнее, и по прошествии известного времени прежняя госпожа Рэндалл должна была вернуть себе девичью фамилию, вместе с солидными алиментами и выигранной в суде опекой над двумя сыновьями, что Томас перенес достаточно тяжело. А Тесса Элсворт вскоре после этого официально стала новым членом семейного акционерного общества «Рэндалл».
И вот, несмотря на то, что все это случилось уже восемь лет назад, мое членство все еще продолжается, у меня даже имеются определенные заслуги и знаки отличия, игриво рассказывала она на веселой рислинг-вечеринке у коллеги Дошена — Летича, делая вид, что не замечает неловкости Томаса, который не разделял ее склонности к сентиментальным историям. И вот так, продолжила она с многозначительным мистическим придыханием в голосе, некая тайная помолвка, начавшаяся в начале девятнадцатого века, совершенная, как рождение Христа, на соломе в каком-то хлеву, увенчалась браком только во второй половине двадцатого, а свидетелем на свадьбе стал Ференц Казинци, родившийся в восемнадцатом веке, точно в день нашего знакомства. И пусть сейчас меня кто-нибудь убедит, если сможет, что это всего лишь простое совпадение, что мы с мужем познакомились при помощи Ференца Казинци, причем именно в тот день, когда он ровно двести десять лет тому назад родился в каком-то помещичьем имении в Венгрии. Ну, может ли это быть случайным, скажите мне. Конечно, не может, все уже было заранее предопределено, сказала девушка Милана, с полным пониманием. Затем Тесса открыла небольшой эмалевый медальон и показала надпись на внутренней золотой пластинке. Там было выгравировано: «Т & Т 27 октября 1969 г.». Это седьмая печать на нашем свидетельстве о браке, добавила она, раскрасневшись. Даже сдержанный Томас немного расслабился. Знаете, объяснял он им, как будто слегка оправдываясь за то, что их пара слишком много говорит о себе, мы взволнованы, для нас это не просто исследовательское путешествие, но и, в определенном смысле, паломничество.
Что скажешь, спросил Дошен своего друга, когда они проводили гостей и отправились на поиски сигарет. Как только разбогатею, открою киоск, который будет работать исключительно по ночам, ушел тот от разговора об англичанах. Но девушка Милана, Вера Томич, вообще-то этнолог, работавшая журналистом в экономической газете, была ими очарована. Они дивные, повторяла она голосом, навевавшим скуку, как горлица майским утром повторяет свое имя, они дивные. Верин внешний вид зачастую весьма успешно скрывал ее заурядность, но манера выражаться и глубина мысли выдавали немилосердно. Дивные, да, дивные.
Итак, Тесса Рэндалл запросила стипендию на исследовательскую поездку в нашу страну, чтобы найти новые сведения, необходимые для дополнения биографии Джулии Пардоу, о которой она пишет книгу. Самое важное, подчеркивала она, если бы ей удалось напасть на след писем своей родственницы, которые та отправляла сюда почти полтора столетия назад, на адрес некоего господина Петрича или Петровича, и она надеется, что эти письма могли сохраниться в частных, муниципальных или государственных архивах. Она будет благодарна каждому, кто любезно пойдет ей в этом навстречу, вежливо добавлено в конце просьбы. Графа «Иностранные языки» была не заполнена, хотя позднее выяснилось, что она довольно прилично может общаться на французском, а в графе «Хобби» кратко указано: любит наблюдать за птицами.
Семейная пара Рэндалл здесь уже довольно долго, оба в полной мере охвачены исследовательской лихорадкой и находятся в постоянном движении. За немногим более двух месяцев, — столько Милан Дошен постоянно с ними куда-то мчится, — они его порядком измотали и немного свели с ума, но все равно он признался своей Вере, хотя и с осторожностью, дабы не вызвать ревность, что это время он бы не променял и на пять лет занятий с лучшими в мире студентами. Впрочем, с момента приезда четы Рэндалл ему всего лишь два или три раза удалось побывать на экзаменах, и даже тогда еле смог отпроситься. Поэтому он попросил освободить его от преподавательской нагрузки, так как работать на двух должностях он не успевает. Я, правда, не могу, объяснял он завкафедрой. Я думал, что больше всего буду занят с ними в самом начале, пока они не найдут квартиру и не устроятся, а потом дела пойдут рутинно. Однако не тут-то было. Они неутомимы. Им все интересно. Очевидно, они решили все то время, что они здесь, использовать по максимуму, и, ей-богу, пока им это удается, единственное, что темп, по крайней мере, для меня, просто убийственный.
Свои истинные впечатления о них и отдельные, совершенно невротические мысли по этому поводу он мог искренне доверить только своему коллеге и приятелю Летичу, которого он звал Летучий, с ним он состязался в остроумии и придумывании прозвищ с момента их знакомства и чаще всего состязание проигрывал. Одно из них завершилось тем, что Летучий раздавал в компании друзей напечатанные визитки, на которых было написано: Милан Дошен, проф. д-р главврач травматологической клиники для поскользнувшихся блох, знаменитый глотатель (жирных) локонов, президент сексологического общества «Пальчич» и начальник питомника для юных дев из провинции. Кто же, как ни неразлучный друг, смеялся Милан. Он любил и уважал Летича, этого тощего дьявола, страстного любителя английской литературы, от романтиков и Шекспира, вплоть до Джойса и Филипа Ларкина. Летич был поборником сравнительно-аналитического метода, яростным болельщиком и знатоком баскетбола, безудержным остряком, который постоянно и беззлобно, почти придурковато, усмехался и подмигивал из-под замызганных очков, вечно окутанный табачным дымом. Он выпускал из рук сигарету и обязательно держал ее горящим концом вниз, так как, согласно его теории, так дым поднимается, как по ниточке, прямо вверх, а не развеивается вокруг, мешая некурящим, которых он обычно ругал за воздержание и пророчил им скорую погибель. Летич — автор многочисленных максим, таких как, например: что пьяницы, регулярно напивающиеся, лакающие все подряд и редко бывающие трезвыми, на самом деле просто великие одиночки, а настоящие неизлечимые алкоголики — именно те, кто пьет умеренно, в одиночку, изысканные вина. Эти «мудрые изречения» принесли ему больше славы и цитировались чаще, чем масса опубликованных им выдающихся текстов, включая объемное исследование, в котором он сделал блестящий сравнительный анализ романтической поэтики Бранко Радичевича и Китса, стихи которого успешно переводил. Дошен восхищался его знаниями, хвалил переводы и многие знал наизусть, а Летич сам себя называл копировщиком и попугаем. Я работаю только на копировальной бумаге, не без горечи говорил он, копирую чертежи.
С ними, Владо, и тайфуну не сравниться, поверь мне, — говорит ему Милан, разгоняя перед глазами дым. Если мне еще хоть как-то удается выяснить, как у меня начнется с ними день, то совершенно неизвестно, как этот день пройдет, куда нас заведут дороги, в каком архиве меня застигнет ночь, а в каком доме — рассвет. В любую минуту они готовы повернуть в другую сторону, следуя своим порывам. Расстояния для них не играют никакой роли. Единственное, что иногда может их хоть немного обуздать, это мысль об огромных расходах, хотя я бы и не сказал, что они вульгарные скряги.
Сейчас я совершенно уверен, что они и сами уже не знают, какова главная тема их исследования, да их это и не волнует, потому что сфера интересов постоянно расширяется, причем настолько, что за ними не уследишь. В зависимости от людей и информации, на которую они наталкиваются, они смещают фокус. С легкостью перескакивают с литературы на кулинарию, с истории на музыку и этнологию, лекарственные растения, ремесла, всякую всячину.
Он с удовольствием обшаривает антикварные книжные лавки, комиссионки и лавки старьевщиков. Заметит в витрине какую-нибудь потрепанную мандолину или скрипку без единой струны, весь загорится, как будто увидел сонм красавиц, и сразу там застрянет. Попросит отменить следующую встречу и примется за работу, с полной поддержкой воодушевленного персонала лавки. Постукивает, выслушивает, натягивает струны, затягивает, настраивает, подкручивает, укорачивает, тянет, ничего не замечая вокруг себя. Люди понемногу начинают на меня сердиться, что мы не соблюдаем договоренности. Назначили, а не приходим. Ну как так можно. Они подготовятся, принарядятся, угощение на столе, словарь под рукой, а нас нет. А еще англичане меня уговаривают нагрянуть к кому-нибудь без приглашения. Говорят, вы такой спонтанный народ, это нам в вас больше всего нравится. Вы совершенно естественно заходите друг к другу, без наших церемоний и глупостей. Зайдете вот так, мимоходом, поболтаете, посидите, и идете дальше. Сколько времени можно на этом сэкономить. В этом смысле мы, англичане, — жалуется, — невыносимо деревянные и холодные. А я, как только лишь представлю, что к их спонтанному приходу моя мама будет спонтанно готовиться минимум три дня, а заградительный огонь ее вопросов начнется еще от дверей, и на столе еды и питья будет на бригаду оголодавших путейских рабочих, не решаюсь их пригласить. Пусть думают, что и я, как они, деревянный и холодный.
Не позволяй, чтобы у Тессы сложилось о тебе такое впечатление, говорит Летучий, смотри, речь идет уже о личной чести. У-у-у, она-то как раз настоящий «перпетуум-мобиле». Ей все интересно. Каждый день она захвачена чем-то новым. Утром, по дороге в архив, например, случайно остановится на рынке, и в результате всю первую половину дня проведет в профессиональной беседе со скорняком о выделке кож и шитье меховых шапок. Вначале он, предлагая свой товар, похвастается, что все это полностью ручная работа, так как он не использует промышленную обработку, а она тут же: сколько времени все это занимает в домашней мастерской? Как правильно растянуть кожу для просушки, чтобы сохранить мех? Чем убить запах дохлятины? Как достичь мягкости надолго? Я и половины слов не знал, как перевести, а мужик разошелся, все до тонкостей, как будто сдает кандидатский минимум. Объясняет, что нужен раствор квасцов, и в какой пропорции, затем танин, а затем слабый раствор селитры. Вода не должна быть кипящей, чтобы не обварить шерсть, а пусть сначала закипит, а потом чуть остынет. Когда с животных снимаешь шкуру, ножом следует действовать аккуратно, без нажима, чтобы он лишь скользил прямо над пленкой, и у того, нижнего слоя тоже была своя толщина. И раскрой — тоже ведь не простая вещь. Надо уметь обращаться с материалом, чтобы сохранить каждую ворсинку. Сначала сделать естественный пробор, а затем ножом идти прямо по нему, аккуратно, чтобы не было заусенцев. Шкура для шапок кроится немного по диагонали, чтобы легче было сгибать, а для кожушков прямо, и из обрезков вокруг рукавов делают воротники и манжеты для пальто. Можно даже стирать, только в воду надо обязательно добавить несколько стаканов крепкой ракии, чтобы размягчить. Что скажешь, насколько я хорош в ремесле скорняка, а?
Брат, все это надо было перевести, причем прямо там, на месте, а вокруг нас разве что хоровод не водили. Это тебе не Китс, да за столом, а под рукой сотня словарей, а тут давай, не отходя от прилавка. А рыночный мастеровой люд наслаждается: сапожники, корзинщики, кружевницы, резчики по дереву, метельщики, восковых дел мастера, вязальщицы, мастера по приготовлению хоргошского паприкаша, суконщики, опанщики, скорняки, веревочники, закройщицы, шляпники, гончары, цветочницы и кого там только не было. Забыв о своих прилавках, все столпились посмотреть, что происходит, навязываются, ждут, что она скупит полрынка, приносят образцы своих товаров, приглашают в свои лавки, строгают перед ней деревянные ложки, стучат по подошвам тапок и орут: лезер, лезер[6]… Еле-еле выбрались из этого смрада, шума и толчеи.
Вечером она показала мужу воротник из овечьего меха, полученный в подарок от скорняка, и длинно ему объясняла процесс выделки, который мы с ней изучали на рынке тем утром. Я снова забыл, как перевести квасцы, танин, селитра… Он же слушал ее с огромным вниманием, как будто она рассказывала, как нашла два тома рукописей Казинци. Что тут скажешь!
Да ладно тебе, они обычные английские туристы, какая исследовательская экспедиция, о чем ты. Типичное ротозейское шатание по свету. Чем причудливее край, тем лучше.
Нет, в этом-то все и дело. Именно это меня нервирует больше всего. Если бы да, то ничуть бы не волновало. Тот тип нам, по крайней мере, знаком. Эти же совсем другие, поэтому так и выбивают меня из колеи.
Две недели назад мы два дня ездили по селам и расспрашивали о каком-то Кесиче, который делает тамбурицы. Томас нашел в комиссионке старый инструмент, говорит, отличный, а на нем подпись мастера: М. Кесич, но место изготовления практически стерлось, вот мы и пустились на поиски. Я и не представлял, что по Срему разбросано столько Кесичей. Нет деревушки, чтобы в ней не было нескольких Кесичей, а они едва знакомы между собой. Мы поздоровались с тремя десятками, и каждому подробно объяснили, кого ищем, пока в конце концов где-то внизу, на Саве, в маленьком местечке Грабовцы не нашли мастера. Веселый человек. Они там вдвоем просидели до утра. И знаешь, прекрасно друг друга понимали и без моей помощи. Томас ему пообещал приехать еще раз, чтобы поработать вместе.
Да ладно, друг, этот тип приехал сюда, чтобы изучать Досифея или выучиться какому-нибудь ремеслу, острил Летучий.
Вот, именно это я и хочу тебе рассказать. Одним прекрасным вечером Томас серьезно заявил: ремесла — это последняя гуманистическая рукопись человечества. Это единственное, что может спасти и сохранить род людской. Если вовремя этого не понять, мы исчезнем полностью и без остатка. Работа мозга, без участия рук, создает холодное и чуждое изделие, которое, по большей части, оборачивается против своего создателя, человека. В каждом новом изобретении, говорит он, есть, к сожалению, часть, предназначенная для убийства. Если наши руки полностью атрофируются, а такая опасность нам всерьез угрожает, мы падем жертвами собственного разума. Кнопку можно нажать и клювом, не забывайте.
Что, новый Рёскин? Дух Джона Рёскина бродит по Воеводине. Слушай, эти идеи такие банальные, это, братец, прошлый век…
Потом он нам самым серьезным образом рассказал о своих планах. Вскоре, говорит, он займется тем, что как следует выучится какому-нибудь ремеслу и создаст свою мастерскую. Его идеал — остаток жизни провести за изготовлением маленьких уникальных предметов быта, которые он будет доводить до совершенства. Ни для одной вещи он не станет использовать ничего, что не было бы изготовлено его собственными руками. Человек должен полностью отвечать за себя и стяжать славу только за то, что сделает сам.
Чистая песня Рёскина о теплоте изделий ручной работы. Этот антииндустриальный джаз уже совершенно высмеян и забыт…
Говори, что хочешь, но я все еще не могу прийти в себя, с тех пор как это услышал. Не потому, что меня вдохновила история о теплоте ручной работы, но потому…
Вот они тебе внушили комплексы… Ну, слушай, хорошо, что ты вовремя овладел скорняжным ремеслом. Давай прямо завтра начинай шить шапки, и всё путем.
Нет, я тебе серьезно говорю. Во-первых, насколько мне удалось узнать Томаса, я уверен, что будет именно так, как он решил. И это именно то, о чем я тебе твержу. Когда речь о нем, самая смелая мечта звучит совершенно естественно и выполнимо. Это сводит меня с ума, потому что я очень хорошо понял, в чем дело. Они воспринимают жизнь серьезно, как шанс. От жизни, брат, они хотят чего-то совсем иного, чем мы. Потому и делают именно то, над чем мы беспомощно насмехаемся. Томас, например, прислушивается и следует своим самым диким идеям, даже провоцирует их, дает им крылья, вдохновляется ими, а мы с тобой их прячем и душим. Мы стыдимся всего, что приходит нам в голову и выбивается из рутины. Наш идеал — иметь хлеб насущный, мы не ставим вопрос, как его получить, а его идеал — сделать все, чтобы этот хлеб имел совершенный вкус. Поэтому, когда он говорит, что бросит все и начнет, в его возрасте, заниматься каким-нибудь ремеслом, несмотря на то, что еще даже не выбрал, каким именно, это звучит совершенно нормально, ему верят, его идею уважают, все знают, что он на самом деле в состоянии претворить ее в жизнь, так как знает, что такое качество жизни. А если бы нечто подобное сказал я, это прозвучало бы фальшиво, позерски, комично, а для многих и вовсе глуповато. Вот, ты же первый надо мной и подшучиваешь, когда я это говорю. Только надеюсь, ты все же осознаешь, что твой смех отражается в замкнутом пространстве, внутри колодца. Вокруг тебя стены. Не могу поверить, будто ты не понимаешь, что твоя жизненная стезя, как, впрочем, и моя, расчерчена мелом еще в первом классе средней школы. Я в нашем наследственном, родном социализме выстиран, выжат, высушен, привит от влияния воображения, сформулирован и забетонирован. Формула моей личности гласит: аттестат, через четыре года диплом, через год армия, через три аспирантура, через шесть докторская, через двадцать с небольшим, если заслужу, комфортабельная двухкомнатная квартирка, через сорок пенсия, ну и — на кладбище. Сопутствующие условия моего блистательного жизненного пути: бедность, семейная рутина, дешевый алкоголь, нищенские путешествия, жена — не привлекательнее морского ежа, любовницы ничуть не лучше, фальшивые праздники, постоянное снижение запросов, крестины, похороны, так называемые научные труды, кое-как написанные за кухонным столом, о писателях, которых у нас знает едва ли сотня человек, опубликованные в журналах, которые не читают даже их редакторы, национальное дудение в дуду, политическая тупость и постоянно ухудшающееся здоровье. О том, что я уже старик, в пятьдесят с небольшим, мне напомнит целая череда фактов: малодушие, ослабление обоняния, ревматизм, снисходительность в попытке выклянчить для детей-неудачников хоть какое-нибудь место, искривленный позвоночник, очки плюс пять, неврастения, хронический гастрит, легкое чувство вины перед всем и всеми, «нога курильщика»[7] и многолетняя блистательная забывчивость безобидной олуши. Труды всей моей жизни: тезисы к докторской диссертации, опубликованные спустя четверть века после защиты, в трехстах экземплярах, и несколько переведенных книг — пройдут практически незамеченными, так как в них не заглянет ни тот десяток таких же, как я, отупевших друзей, несмотря на мои сердечные посвящения, ни мои ленивые полуграмотные потомки, даже когда им от этого накапают какие-нибудь жалкие роялти, из-за которых они все переругаются. И в конце, как настоящий выход из всего этого, приходит смерть, отдохновение души и тела, и блаженное забвение.
Ух, это твое последнее решение прекрасно, — вмешался Владо в конец его фразы, — очень оригинально, обязательно запиши, а то после забудешь. — Вот только не было у него на лице улыбки, того обычно присущего ему выражения, да и то, что он сказал, звучало вовсе не остроумно.
Забитое книгами скромное жилище ассистента погрузилось во мрак от табачного дыма, несмотря на проверенный способ, которым Владо его эвакуировал под потолок. Удерживание сигареты горящим концом вниз, очевидно, не могло удержать дым на высоте, куда его направляли, и из-за этого казалось, что они сидят вдвоем посреди какого-то туннеля.
Друзья с первых студенческих дней. В иностранных летних студенческих лагерях (в Брайтоне и Зальцбурге) они делили комнату, и им всегда удавалось организовать в ней место для своих девушек, что вызывало зависть окружающих.
На ужин у меня был сэндвич «Миланезо», или:
Мне некогда, нужно выгулять «Миланезера», — упражнялся в остроумии неутомимый Летучий, но не позавидуешь тому, кто в его присутствии хотя бы на тень Милана наступит, не говоря уже о чем-то другом. У меня есть мама и Летучий, так обычно представлялся Милан своим новым подружкам, это мои ближайшие родственники. На втором курсе, где-то весной, они проехали автостопом всю Италию, вдоль — от Рима, где были на экскурсии, и поперек — до Триеста, куда торопились на ночной поезд в Белград, чтобы вернуться вовремя, на похороны отца Милана, учителя Ратко Дошена, который в состоянии нервного расстройства выбросился из окна верхнего этажа Онкологической клиники на Делиградской улице, упав прямо на голову.
Несмотря на то, что срок их выпускных экзаменов разделяли два семестра в пользу Владо, защиту диплома они отметили вместе, чтобы праздник был больше. Начали в изысканном ресторане, потом обошли несколько баров, встретили рассвет в комнатушке Милана, а потом на ранней зорьке, хотя был уже конец сентября, и было не особо жарко, вся компания отправилась на Дунай, на свое самое лучшее купание в жизни, как потом они любили говорить.
Они хорошо знали друг друга и крепко дружили. Вели долгие разговоры обо всем на свете, спорили, ссорились, мирились. Приближалось их тридцатилетие, и это тоже служило темой для разговоров. Жизнь у нас или где-нибудь еще, то есть, здесь или там? Нельзя сказать, что в этом направлении принимались какие-то решения, потому что всегда разговор как-то сглаживали скромные, но приятные события, впечатления от поездок, мелкие удобства, которые человек может ощутить даже во время самого краткого визита в более развитую среду, или же ностальгические похвалы отечественной сердечности и теплоте, в противовес отталкивающим интонациям, охлаждающим ваш энтузиазм уже на первом шагу. На этот раз разговор звучал слишком серьезно и, по мнению Владо, выспренно, поэтому он поспешил всю дискуссию немного опустить на землю.
Он рылся в переполненном ящике стола, разбрасывая бумаги, что-то сосредоточенно искал. Да о чем ты, ведь как только пересечешь границу, то тут же впадаешь в тоску и начинаешь составлять список всего, чего тебе не хватает. Вот, он вытащил какой-то конверт, если будешь плохо себя вести, покажу Рэндаллам это письмо. Открыл конверт и принялся читать. Эти англичане, самодовольные крокодилы, слепо верят, что за пределами их острова живут не нормальные человеческие существа, а какие-то гомункулы, к которым причисляют и нас, прямо как сыч, который думает, что жизнь расцветает только в темноте, а свет смертоносен. Они считают, что чувства служат только для того, чтобы было, что скрывать от других людей, поэтому Гренландия для них — метафора совершенства. Белая, заледеневшая, сквозь ее ледяной панцирь никто не сможет рассмотреть, что прячется в глубине…
Где ты это взял, этот мой студенческий пасквиль?!
Нет, нет, все это правда. Идем дальше. Ты говоришь: настоящий англичанин культивирует сдержанность, а значит, идеальный человек больше всего похож на каменную лестницу, чем больше ее топчешь, тем сильнее она блестит. Коли жизнь тебе покажется однообразной или скучной, можно просто сойти с ума, здесь этого никто не заметит. Для разнообразия лютой зимой ходи в шортах и майке. На изысканных приемах скачи через скакалку рядом со столом, за которым все ужинают, подумают, что это забавно. Можешь сделать ожерелье из картошки и потом бросить его свиньям. Держи, если хочешь, в постели саламандру в качестве домашнего питомца, повязывай ей каждый день галстук, чтобы вы вдвоем, одетые надлежащим образом, пили послеобеденный чай, все в порядке. Никаких упреков и порицаний. У них это называется благородная эксцентричность, а повсюду в других местах — безумие… Вот так надо говорить, братец мой, а не те «миланколичные» песни, которые идут тебе, как жабе трубка… Ты знаешь, с каких времен я храню это письмо?
Вот то самое, о чем я тебе и говорю, превосходство насмешки. Лучше бы я немного описал себя. Это же должна была приехать Тесса с другого края света, и чтобы я поговорил с одним настоящим ремесленником, к примеру, если бы мне это вообще пришло в голову…
Пустая трата времени и болтовня туристов. Она не поняла и пятой доли того, что услышала. А потом будет писать глупости в своих репортажах, где мы будем похожи на зулусов, потому что они именно так смотрят на весь мир по эту сторону Ла-Манша. Если ей и впрямь хочется узнать о наших ремеслах, пусть бы организовала перевод книг настоящих специалистов, и пусть опубликует их в своем издательстве. Я имею в виду настоящих местных знатоков, братец мой, этнологов, историков, а не болтовня на рынке с дубильщиком кож, подумать только. Ага, она тут же примется за выделку кож, как только вернется в Лондон…
Как ты не понимаешь, она использовала подвернувшуюся возможность узнать что-то из первых рук, увидеть собственными глазами. А что делаем мы, когда приезжаем туда? Ну, давай, скажи сам. Слушаем скучные доклады на конференции, а остаток времени носимся по магазинам со списком в руках, пока не найдем все, что нам заказали дома, заскочим в какой-нибудь книжный и бегом назад. Где ты был — нигде, что видел — ничего…
Тогда не знаю, почему на обратном пути ты в поезде всегда распеваешь песни, и высматриваешь по дороге, еще от Дьора[8], когда же граница, когда граница. Помню, возвращаемся мы из Ноттингема и ждем автобуса на железнодорожном вокзале, а ты дрожишь в каком-то плащике, февраль, лицо посинело, а выражение на нем блаженное. Так бы, говоришь, и сорвался со всех ног и бросился в Дунай, настолько мне захотелось настоящей воды, я весь пятнами пошел от той хлорированной мочи в бассейнах.
А ты знаешь, едко перебил его Дошен, что я до сих пор плаваю вертикально, практически стоймя болтаюсь в воде. Я не могу свободно вытянуться и замахиваться поочередно руками и ногами. А хочешь, расскажу, почему? Потому что еще ребенком я научился плавать, держа в объятиях арбуз. Да-да, ничего смешного. Самый что ни на есть нас настоящий арбуз. На трамвае мы приезжали на Палич, мама, папа и я, уже где-то около десяти утра. В багаже, которого было столько, словно мы переселяемся в Россию, привозили и два арбуза, один на до обеда, а другой — на после. И вот так расположимся мы на травке, расстелем одеяла, папа сделает тень для термоса и еды, а затем, после небольшого отдыха, потому что мама обычно запрещает идти в воду вспотевшими, первый в этот день заплыв. Папа бросает арбуз и придерживает его, пока не усадит меня рядом с ним, и пока я его как следует не обхвачу. Он велит мне энергично работать ногами на глубине, налечь грудью на арбуз и попеременно загребать руками, но всегда крепко держаться. Так что одной рукой я намертво вцепляюсь в круглый бок, а другой плюхаю по воде, но недалеко, чтобы арбуз не выскользнул. И вот так плаваю, по большей части, на одном месте, упершись подбородком в зелёный хвостик. Больше всего терпеть не могу, когда меня зовут выйти и немного позагорать, и едва могу дождаться, когда снова можно будет идти плавать. После полудня мы обедаем, а затем съедаем первый, уже остывший арбуз, тот самый, который до этого я полоскал в воде, немного отдыхаем, и снова купаться, вот только теперь в объятиях, до самого полдника, я держу другой арбуз. Само собой, дети вокруг надо мной смеются, и понятно, что я все это слышу, и больше всего мне хочется запустить арбузом прямо им в голову, но нельзя, потому что на тот момент мое воспитание было в английском духе, то есть учительски-безграмотное: если будешь защищаться, они примутся еще пуще, а если промолчишь, то скорее отстанут, ты, главное, плавай, мамино сердечко. Мое пламенное желание умереть прямо там, на берегу, у всех на глазах, пусть плачут по мне, кое-как могла побороть только неодолимая любовь к воде. Я старался как можно больше времени проводить, плескаясь и барахтаясь, и стоически сносил насмешки настоящих пловцов, среди которых было много моих сверстников, даже младше меня, что для меня было хуже всего. В тот день, когда недалеко от нашего места на пляже я заметил в воде парочку хилых детей, брата и сестру, которых до этого видел шлепающими по мелководью и кидающимися грязью, и вот они плавают, обхватив руками огромные арбузы, за которыми практически не видно их голов, я разве что не утонул от счастья. Дрыгал ногами, молотил руками, брызгался, перебрасывал свой арбуз из стороны в сторону, повизгивал, как и приличествует старому, опытному пловцу на арбузе. Веришь ли, именно в тот самый день я научился плавать по-настоящему, но мне не разрешили это доказать. И то, и следующее лето, когда мне исполнилось уже восемь, я провел, ходя в воде, с головой, прижатой к мокрой заднице арбуза. Вот это и по сей день — мой стиль и ритм плавания. Ни на миллиметр я не продвинулся вперед. Ничего у меня не поменялось, об этом я тебе говорю. В этом я себя упрекаю. Может быть, когда я одряхлею и впаду в детство, то буду вспоминать барахтание с арбузом с огромной нежностью, но сейчас я об этом думаю с чувством бешенства и унижения, да, и, если хочешь, стыда. Я чувствую, что это детство, юность, семья, село, Палич, болотистый пляж, все это держит меня за ноги и тащит вниз. Злюсь сам на себя, что позволил, чтобы все это меня связало, что все остается, как было. Схожу с ума от мысли, что наверняка всю свою жизнь буду плавать стоя, как вампир. Даже вот столечко я был не в состоянии сделать для себя, чтобы выбраться из этой нищенской скорлупы.
Разве не понятно, сноб ты этакий, что сейчас ты рассказал великолепное эссе? Напиши, идиот, текст о плавании с арбузом. Как ты не понимаешь, насколько он прекрасен. Что бы ни отдали Рэндаллы, чтобы пережить такое приключение. Не носились бы они тогда по нашим рынкам и не таскались по курятникам в надежде набрести на нечто необычное.
Рассердившись, что Владо не идет на серьезный разговор, Милан вскоре начал закипать. Слушай, по сравнению с ними мы с тобой два тоскливых горемыки. Из нас бьют ключом страдание и горе. От нас несет нищетой и тесными квартирками. Я просто вижу, насколько они свободны, естественны, ничто их всерьез не заботит. Они могут себе это позволить. Им пристало быть душевно открытыми, угождать своему любопытству, питать его. А мы с тобой? Все время немного голодные. Ищем только, где бы добыть пропитание. Мы наедаемся назад и вперед, чтобы утолить прошлые и будущие нехватки. Только и делаем, что сужаем поле деятельности, якобы чтобы приобрести максимальную специализацию. У нас есть специалисты по мостостроению, которые не умеют читать. У нас, если кто-то хорошо умеет посчитать какую-нибудь сложнейшую формулу, но не в состоянии написать и двух строк, то это считается нормальным, говорят, это не его специальность. А что же его специальность, спрашиваю, как же это он профессионально реализуется, только цифрами. Должен же он, хоть когда-то, и слово молвить. Опять же, если может что-нибудь написать, то обязательно ищет консультантов для решения мало-мальски сложных задач, таких как, например, сколько будет шестью девять. Это и есть наша знаменитая специализация. Есть специалист по печени, который вообще не обязан знать, что у людей бывают зубы. Что ты на меня уставился?
Послушай, Милан, теперь серьезно. Если эти англичане и дальше продолжат пить из тебя кровь, я буду вынужден найти для них осиновый кол побольше, а может, и два. Давай, приводи их как-нибудь ко мне на кофе, чтобы я вблизи рассмотрел, что это за люди. Пусть свободно приходят, вот так, спонтанно, только в этом случае пусть захватят с собой и кофе. Хотя, лучше будь холодным и деревянным и сообщи мне заранее.
Милан схватил со стола первую подвернувшуюся под руку книгу и хотел запустить ею в голову своего друга, но страницы рассыпались, и тот начал ворчать и ругаться. Купи, деревенщина, приличную книгу своего любимого поэта, а не это вот, защищался Милан, собирая с пола какой-то полураспавшийся томик Китса, издание «Пингвин». Отдай это хотя бы в переплет, скупердяй, я заплачу. Что тебе надо, чего не хватает этой книге, книга служит только для чтения, а не для кидания, если ты не знал. Ты был бы рад иметь и такую. Неправда, дружок! У меня есть, правда, такое же, в мягкой обложке, но совсем хорошее издание: Bantam Classic, 1962, Poems & Letters, агрессивно выговорил он с выраженным английским акцентом. Книгу мне купили в одной антикварной лавке в Нью-Йорке, недалеко от магазина грампластинок «Goodman», где в тот же день была куплена пластинка Дженис Джоплин «Cosmic Blues», тоже для меня. Не мели чепуху, ты никогда в жизни не был в Нью-Йорке, с наслаждением подколол его Летучий. Я-то не был, но был ты, забывчивая профессорская обезьяна. Ты привез мне обе эти вещи в подарок, почти шесть лет назад. Владо на это добродушно улыбнулся — признал ошибку, и протянул обе руки в баскетбольном приветствии. Поскольку мы, как настоящие английские ученики, пьем чай в девять, как только подхватим ангину, то пойдем сейчас на кофе, сказал он, забирая со стола сигареты. Они уже почти двинулись к выходу, когда Дошен вспомнил, что у него встреча со своими англичанами. Мне надо поспешить, сказал он, вечером мы идем в одно крайне интересное место. К тому господину, у которого коллекция духов и флакончиков, ну, ты знаешь, Гедеон Волни, наверняка ты о нем слышал. Оставшись в одиночестве, Владислав Летич попытался продолжить начатый перевод сонета Китса «Байрону». Он насилу отыскал стихотворение в распотрошенной книге с перепутанными страницами. Затем прочитал первые три строки, уже переведенные: «О, Байрон, сладостно-печальна мелодия твоя, / Дающая душе тон нежной кротости. / Как сожаленья, тронут ее тени…»[9]. Остановился, еще раз перечитал эти строки, потом смял листок бумаги и выбросил в мусор. Пока я читал эти слова, звучавшие в тот момент для меня так бессмысленно, мне казалось, что я плыву в мутной воде на арбузе, а ты смеешься мне в лицо, признался он позже Дошену. Бывают такие минуты.
Визит в «Дом ароматов», как они его называли с той самой ночи, когда в свете фар рассматривали его фасад, был долгим, для англичан, может быть, даже немного напряженным, хотя они и не хотели этого признавать, для Дошена же — истинным наслаждением, несмотря на усталость от перевода. Для него это был первый из множества будущих визитов, ведь он станет одним из влюбленных в коллекцию, а также полюбит плавание сквозь прошлые века, как он называл разговоры с Гедеоном и его отцом.
О семействе Волни и знаменитой коллекции гостям было довольно много известно и раньше, от доктора Апатовича, к которому Тесса обратилась по рекомендации, сначала за какими-то лекарствами, а затем, с его разрешения, несколько дней провела на чердаке их дома, изучая огромный домашний архив, в поисках писем мисс Пардоу. К сожалению, писем там не оказалось, но беседы с доктором Апатовичем стали вполне утешительной наградой. Наделенный даром красноречия, знаток истории своего родного города, он рассказывал им о событиях прошлого и о людях, некогда тут живших, а из нынешних времен чаще всего упоминал о своем товарище детства и его волшебной коллекции. Это нечто совершенно исключительное, а может быть, и уникальное, подчеркивал он. Чем же, спрашивала Тесса, которая в такие минуты всегда держала наготове ручку и раскрытый блокнот, что немного смущало любого собеседника. Даже доктор Апатович разволновался.
Гедеон — Геда Волни, коллекционер флакончиков для благовоний, сотрудник (юрист-переводчик) международного отдела Водного содружества придунайских стран, с офисом в этом городке, он не просто собиратель стекла, как чаще всего можно услышать от непосвященных. Апатович говорил, будто диктовал под запись, с полной ответственностью. Абсолютно нет. Он сильно отличается от тех коробейников с блошиных рынков, которых он в принципе считает «ненасытными хищниками», которые, по его словам, «бросаются на каждую стеклянную ерунду, как сорока на зеркало, и таким образом только накапливают всякое барахло и старье. Самая обычная куча ветоши и хлама может разве что в глазах невежественной бедноты прослыть какой-то, подумать только, коллекцией». Даже если в этом мусоре и отыщется случайно ценная вещица, это не сравнить с тем, что находится в большом доме на Эшиковачкой дороге. Гедеон Волни, например, собирает только оригинальные старинные бутылочки и другие формы сосудов для хранения благовоний, где сохранился запах в остатках жидкости, бальзама, настойки, смолы, мази или воска, которыми они когда-то были наполнены. Он, в сущности, обладает двойной, и поэтому, возможно, во всем мире единственной коллекцией старинного стекла и самого непостоянного из всего, что создано природой, — запахов. Среди них есть экземпляры, которыми он с полным правом гордится, так как установлено, что они ведут свою историю из давно минувших времен. На протяжении десятилетий этот терпеливый и сосредоточенный на своей цели человек находился в поисках того типа сосудов, которые отдельные парфюмерные мастерские специально заказывали у изготовителей стекла, хрусталя и камня, прилагая к заказам подробные чертежи. Эти чертежи он обнаружил, будучи еще молодым человеком, во времена студенчества в Праге, и сделал вывод, что мастерам по соединению благовонных компонентов в авторскую парфюмерную комбинацию наверняка был известен и наиболее подходящий материал, в котором чувствительная субстанция аромата могла бы сохраняться дольше всего. Тогда он и начал собирать флакончики. Теперь это больше, чем коллекция, а средоточие некой иной сферы. Среди тех древних ароматов, сохранившихся до наших дней, чувствуешь себя как в каком-то вневременном, абстрактном коконе чуда.
Они пришли вовремя, согласно договоренности, сразу после пяти. Все трое были взволнованы. Как перед публичным выступлением, сказал Томас. Как на экзамене, уточнил Милан свои ощущения. Тесса была элегантно одета, соответственно обстоятельствам. Поверх пестрого платья в желто-синий горошек она надела черный шелковый жакет с шарфиком. Милан сказал ей, что выглядит она превосходно. Она действительно была прекрасна тем вечером, позднее подтвердил он Летичу. Вокруг немного угловатого бледного лица сияли мягкие темно-каштановые волосы, и этот отсвет придавал какую-то особую ясность ее глазам. Она, как ребенок, мялась за спиной Томаса. Жми, и будь что будет, указала она Милану на кнопку звонка, ведь ты же не боишься.
Их встретили Гедеон, его жена и довольно взрослая дочь, которая чуть позже извинилась на приличном английском и ушла — готовиться к приближающемуся годовому экзамену, как она сообщила. Также они застали еще одного гостя. Сосед, агроном по профессии, так он представился, по имени Раде Боровия. Он принес какие-то газеты для Геды. Они вообще-то дружат, вместе ездят в полевые экспедиции. Его пригласили к чаю. Он был очень любезен.
Они расположились в просторном зале, утонув в глубоких креслах, будто скрываясь в убежище от проницательных взглядов, устремленных на них с портретов, писанных маслом, и увеличенных фотографий, которыми были увешаны стены. Словно следят за каждым нашим движением, пошутила Тесса. Знаете, когда я была маленькой, всегда немного переглядывалась с лицами на картинах. Извинялась перед ними, если что-то толкала, переворачивала или разбивала, или когда говорила невпопад. Я и правда думала, что они меня видят. Ваши предки, спросил Томас, показывая на портреты, и получил утвердительный ответ от Ольги Волни. Только, пожалуйста, не бойтесь, они добродушные и удивительные, обратилась она к Тессе на несколько более слабом, чем у дочери, английском, но очень сердечно. Тесса быстро пришла в прекрасное расположение духа. Гость Боровия учтиво повторял: О, вери найс. Вскоре подали чай, соленые лепешки и маленькие сэндвичи с сыром. Было видно, что они старались угодить английскому вкусу. Геда по большей части молчал. После краткого представления и обычных вопросов, которые принял на себя Милан, Тесса захотела проверить правдивость той истории из ресторана, о подарке из Америки. Томас вмешался: Зачем тратить время на глупости. Нет, правда, вы на самом деле получили в подарок ту драгоценную бутылочку, спросила она серьезно.
О-хо-хо, добродушно усмехнулся Геда, пока его жена осторожно разливала чай по тонким чашкам из старого фарфора Херендской мануфактуры. Что, и до вас дошел один их тех рассказиков? Они и впрямь были неутомимы. К сожалению, все это лишь пустые выдумки. Если бы, да кабы. Я бы ничуть не рассердился, если бы кто-нибудь мне откуда-то привез, например, один из трехсот шестидесяти экземпляров знаменитой американской коллекции дутого стекла Корнинг с литыми украшениями, прошлого века. И еще купил за доллар, да я бы тогда весь город напоил. Знаете, каждый истинный коллекционер мечтает о том, что однажды наткнется на нечто особенное, да за бесценок, и таким образом отомстит судьбе за всю ту кучу денег, что он мимоходом потратил на горы ненужного хлама. Мне приятно, что здесь есть люди, которые этому радуются. Спасибо, что придумывают прибыток, а не несчастья. Это самый лучший признак того, что народ наш вовсе не злорадный. Так ведь, Раде, он взглянул на агронома. Тот от души подтвердил: Конечно, будь иначе, они могли бы целыми днями судачить о пожаре, или ворах, которые, скажем, вломились в дом и разнесли все в пух и прах, разозлившись, что не нашли ни денег, ни драгоценностей, а лишь какие-то стекляшки. Словно знают, что это нечто весьма ценное. Вот от таких историй я бы пришел в ужас и сердился бы на них, сказал Геда, а так, эта добрая сказка мне даже немного импонирует. Вот, люди мне добра желают, и кто знает, может, и правда, в один прекрасный день сбудется. Надо только дождаться.
Мне так нравится, что семейные дома у вас хорошо сохраняются, произнес Томас, просто чтобы немного переменить тему, потому что выдумки его нисколько не занимают. Под этим небом прошлое, и правда, вовсе не мертвая декорация. Мне кажется, здесь почти в каждом доме имеются вещи, изготовленные больше трехсот лет назад.
Вполне возможно, подтвердил Геда. Мы, знаете ли, бережливый народ. Мало что выбрасываем. Если кто по глупости и отложит что в сторонку, тут же найдется, кому подобрать. Вот, например, я, как настоящий старьевщик…
Ольга угощает гостей: пожалуйста, попробуйте. Правда, нам не удалось для угощения найти ничего трехсотлетнего, поэтому пришлось приготовить свежее. И трех часов не прошло, как мы закончили, но все-таки мне кажется, получилось вполне неплохо. По крайней мере, пока мы не откопаем что-нибудь старше трех веков. Все засмеялись. Лепешки были вкусные. Вери найс, грохотал агроном Боровия.
Кстати, внезапно сказал Геда, видел я экземпляры из коллекции Корнинга. Причем здесь, у нас в Воеводине. И даже играл с одним, вот только тогда я понятия не имел, что это такое. Когда ребенком гостил у своих родственников по материнской линии, у семьи Никич в Сомборе, то тайком брал из серванта, с нижней полки, стеклянную карманную фляжку с портретом Лайоша Кошута, делал я это из-за картинки, которой восхищался и старательно разглядывал со всех сторон. Вырони я тогда случайно бутылочку на каменную плитку в прихожей, тут же разбил бы превосходный экземпляр с ручной росписью, оригинал Корнинга, один из всего пятидесяти экземпляров, середины девятнадцатого века. По счастью, я очень бережно держал прекрасное стекло. Понятия не имею, где оно теперь. Мое родовое наследство, но мне было не суждено. Любой музей сцапал бы его, как лещ приманку. Очень надеюсь, что оно до них дошло. Поскольку не мог вспомнить, как будет по-английски «лещ», Дошен перевел: «как рыба приманку». Он использовал слово «fish». Bream[10], спокойно поправил его Геда, чем вызвал настоящее изумление гостей. Он, получается, не только знает английский, но еще и такие тонкости. Дошен несколько смутился. Геда, улыбаясь, поспешил объяснить им, что совершенно случайно — это лексикон из его юридической практики в Водном содружестве. В других областях, не связанных с водой, мой словарь совсем беден, сказал он. Я вас немного удивил, коллега, обратился он по-приятельски к Дошену. Как, вы сказали, называется лещ? Bream, bream. Думаю, я никогда и не знал этого слова, сказал Милан. Вы никогда не работали в Водном содружестве, смеется Геда.